Старик Ламот-Удар[57] выходил как-то вечером из Оперы, поддерживаемый своим слугой, и нечаянно наступил на ногу молодому человеку, который отвесил ему пощёчину. Ламот-Удар ответил на это со сдержанностью, поразившей зрителей: «Ах, сударь, до чего же неловко вам станет, когда вы узнаете, что я слеп!» Наш молодой человек, в отчаянии от своей необдуманной грубости, бросился к ногам старца, попросил у него перед всеми прощения и проводил домой. С того дня он оказывал Ламот-Удару знаки самой почтительной дружбы.
Итак, выслушайте меня теперь, Лекуантр. Пока я был в Голландии, служа родине, вы, хоть я ничем вас не обидел, нанесли мне публичное оскорбление, по меньшей мере столь же чувствительное, как и то, что было нанесено Ламот-Удару. Я поступлю, как он; я не стану гневаться на вас за легкомыслие, надеюсь невольное, и удовольствуюсь тем, что покажу вам и всей Франции, сколь безупречно моё поведение и каков тот старец, которого вы оскорбили! Пусть Национальный конвент, выслушав обе стороны, решит, кто из нас двоих лучше выполнил свой долг: я — обелив гражданина, которого оклеветали, или вы, выразив ему свои сожаления легковерного обвинителя.
Предупреждаю вас ещё об одном. С огорчением наблюдая последние четыре года, как повсеместно злоупотребляют пышными словами, подменяя ими в делах самых значительных точные доказательства и здравую логику, которые одни могут просветить судей и удовлетворить положительный ум, я сознательно отказываюсь от всяких ухищрений стиля, от всяких красот, к которым прибегают, чтобы пустить пыль в глаза, а частенько — и обмануть. Я хочу быть простым, ясным, точным. Самими фактами я развею наветы тех, чьё корыстолюбие разбилось о моё чересчур достойное поведение.
Дело это по своей сути отчасти торговое, отчасти — административное, и если я, со своей стороны, внёс в него большой патриотический вклад, а все, кто меня обвиняет, забыли о патриотизме и пошли на поводу у самых низменных интересов, это покажут факты.
И не станем начинать, как то слишком часто бывает, с вынесения приговора четырнадцати министрам, которые перебрасывали меня с рук на руки в течение девяти месяцев (и подумать только, что эту муку принял я, поклявшийся никогда не связываться ни с одним министром!). Остережёмся, главное, выносить наш приговор в зависимости от того, что одни из них были назначены королём, а другие — Национальным собранием! Такой подход порочен! Мы будем судить их по делам, как хотели бы мы, чтобы судили и нас. В ту пору, по конституции, обе эти власти были законными. Вынужденный иметь дело поочерёдно со всеми, кто был назначаем на соответственные посты, по мере того как они занимали свои должности, я мог судить не о взглядах этих людей, которыми никто из них со мной не делился, но только об их поступках, которые в деле с ружьями либо способствовали общественному благу, либо наносили ему вред. Я воздам каждому по справедливости.
Вот четырнадцать министров, исполнявших свои обязанности одновременно или последовательно, — это господа де Грав[58], Лакост[59], Дюмурье[60], Серван[61], Клавьер[62], Лажар[63], Шамбонас[64], Д'Абанкур[65], Дюбушаж[66], Сент-Круа[67]; затем вторично Серван и Клавьер; затем Лебрен[68] (ах, Лебрен!) и, наконец, Паш[69].
Будь они все даже безупречно справедливы, — судите сами, сколь утомительно было поспевать за молниеносно сменявшимися персонажами волшебного фонаря, будучи вынужденным, подобно мне, осведомлять их, по мере появления, о вещах, уже предпринятых, но оставшихся где-то позади. И лишь немногие из них соглашались меня хотя бы выслушать. Судите, каково мне было, если, ещё не выслушав, они уже были настроены против меня моими недоброжелателями. Отсюда наши нескончаемые споры, словопрения, свидетельствующие об их неосведомлённости и беспринципности; дурацкие конфликты, пагубные для общественного блага, непрерывные несправедливости, превосходящие всё, что может снести человек, с чем должен смириться гражданин свободной страны; нетерпение и возмущение, ежеминутно выводившие меня из себя, и, в итоге, срыв важнейшего дела по вине тех, кто в первую очередь должен был бы его поддержать! Вот та отвратительная картина, на которую я обязан пролить беспощадный свет. Преодолеем отвращение и проглотим лекарство.
Давно уже уйдя на покой и желая отдохнуть от трудов перед смертью, я отклонял все предложения, крупные и пустячные, хотя, в силу долголетней привычки, они всё ещё стекались в мой бездействующий кабинет. В начале марта прошлого года я получил письмо от некоего иностранца, просившего меня, именем моего патриотизма, о свидании ради дела, как он утверждал, крайне важного для Франции; он настоял на своём, явился ко мне и сказал:
— У меня есть шестьдесят тысяч ружей, и я могу, не пройдёт и полугода, добыть для вас ещё двести тысяч. Мне известно, что ваша страна в них весьма нуждается.
— Объясните мне, — сказал я ему, — каким образом вы, частное лицо, можете обладать таким количеством оружия?
— Сударь, — сказал он, — во время последних волнений в Брабанте[70] я, будучи сторонником партии императора, понёс большие потери, моё достояние было сожжено; после объединения император Леопольд даровал мне в качестве возмещения убытков лицензию и исключительное право на закупку всего оружия брабантцев, обусловив это одним лишь требованием — вывезти его из страны, где оно внушало императору опасения. Для начала я собрал всё, что было вывезено из арсеналов Малина и Намюра и продано императором одному голландскому негоцианту, который уже запродал эти ружья другим, но, поскольку они ещё не были оплачены, согласился уступить их мне; я же приобрёл их единственно с целью осуществить крупную операцию, коль скоро у меня была лицензия и на всё остальное оружие, имеющееся в Брабанте. Чтобы купить эти ружья, я, не располагая достаточными средствами, решил продать часть уже имеющегося у меня оружия, положив тем самым начало обороту. Однако французские разбойники, которые взяли у меня тридцать пять — сорок тысяч ружей, меня надули; они выдали мне расписки, но не расплатились по ним. После долгих мытарств я всё-таки вернул ружья, и мне посоветовали обратиться к вам, предложив вам самое малое двести тысяч штук, которые у меня уж имеются или будут в ближайшее время, если вы согласитесь взять всё и дадите мне тем самым возможность постепенно рассчитаться за них; одно условие: вы не должны говорить, что оружие предназначается для Франции, ибо, если об этом узнают, я немедленно лишусь лицензии на закупку ружей и, поскольку ходят слухи о войне между Францией и императором, могу впасть в немилость и даже поплатиться жизнью, ибо всем известно, что от одного меня зависит уступить солидную часть этого оружия за хорошую цену французским эмигрантам, которые об этом просят.
Я сопротивлялся, я отказался. Уходя, он заявил, что окажет на меня давление через людей весьма уважаемых, ибо ему сказали, что я единственный человек, который может заключить оптовую сделку и у которого достанет патриотизма осуществить её без обмана.
Три дня спустя и получил дружескую записку от министра Нарбона[71], с которым я не видался с тех пор, как он возглавил военное министерство; он просил меня зайти к нему, так как он должен — говорил он — что-то мне сообщить.
Догадываясь, что речь идёт об этих двухстах тысячах ружей, я решительно отказался пойти в военное министерство, и так до сих пор и не знаю, шла ли речь об этих ружьях или о чём-либо другом.
Господин де Нарбон получил отставку; ему на смену пришёл г-н де Грав. Мой фламандец возобновил свои настойчивые просьбы. Один из моих друзей, знавший этого брюссельца, заверил меня, что он человек порядочный, и убеждал не отвергать его предложения, тем более что, если вследствие моего отказа эта крупная партия оружия попадает в руки врагов отечества и об этом станет известно, меня сочтут весьма дурным гражданином. Этот довод меня поколебал. Друг привёл ко мне брабантца, которому я сказал:
— Можете ли вы, прежде чем я приму решение, со всей искренностью обещать мне две вещи? Подтверждение, заверенное юристом, что оружие действительно принадлежит вам, и торжественное обязательство, гарантированное самой значительной денежной пеней, что ни одно из этих ружей не будет использовано в интересах наших врагов, какую бы цену вам ни предложили?
— Да, сударь, — ответил он тотчас, — если вы обязуетесь забрать у меня всё оружие для Франции.
Я должен отдать справедливость этому человеку — брюссельскому книготорговцу, с которым мой кельский типограф[72] уже имел дело в связи с огромным изданием Вольтера, — он, не колеблясь, дал мне требуемые подтверждения и обязательство.
— Ну что ж! — сказал я ему, — отклоняйте все предложения, которые будут вам делать эмигранты или иные наши враги; я же, пока мне не удастся обсудить всё с господином де Гравом, закрепляю ружья за собой, не покупая их, и обязуюсь уплатить возмещение, если какое-либо препятствие помешает сделке. Сколько вы хотите за ваше оружие?
— Если вы берёте всё оптом, — сказал он, — в таком виде, как я закупил, оплачиваете ремонт, расходы по хранению, погрузке, перевозке, таможенный сбор и так далее, вы получите их по пять флоринов за штуку.
— Я не хочу покупать ваши ружья оптом, — сказал я, — потому что не могу сам ни продать, ни поставить их оптом. Нам необходимо, напротив, отобрать годное оружие.
— В таком случае, — сказал он мне, — согласны ли вы заплатить за них дороже? Мне ведь нужно, чтобы те ружья, которые я продам, окупили стоимость тех, которые останутся у меня, и, сверх того, я должен получить доход со всех; я ведь много потерял, сударь.
— Я не хочу платить ни дороже, ни дешевле, — сказал я ему, — я стараюсь, насколько могу, сочетать собственный интерес с интересами тех, кто имеет со мной дело. Вот моё предложение: если я покупаю, я великодушно и без придирок покрываю все ранее сделанные расходы, должные или уже выплаченные наценки, и даже неустойки, необходимые, чтобы покончить дело с лицами, уже сделавшими вам предложения; если вы уже завязали с кем-либо отношения, я ради успеха нашей сделки возмещу все предстоящие расходы, буде такие возникнут или уже обусловлены, вне зависимости от того, носит ли договорённость гласный или тайный характер. Затем мы поделим доход на три части: две из них будут поровну распределены между нами; одна будет платой за ваши хлопоты за границей, другая — за мои труды во Франции; третья часть пойдёт на авансы, протори, накладные расходы, справедливое вознаграждение тем, кому я буду обязан за содействие успеху дела, ибо лично меня гораздо больше волнует польза, которую я могу принести отечеству, нежели возможные доходы, в которых я нисколько не нуждаюсь.
Тут я показал ему проект купчей, принятый им полностью и впоследствии нотариально оформленный без единого изменения.
Прочтите же её, Лекуантр, прежде чем перейти к деталям, касающимся г-на де Грава, и пусть это чтение похерит лживые наветы, что я или мой поставщик когда-либо помышляли передать это оружие врагам государства; и когда вы внимательно её прочтёте, мы обсудим, как положено между благородными негоциантами, вопрос о том, ограбил ли я и намеревался ли я ограбить мою страну.
Теперь, Лекуантр, когда вы хорошо изучили эту купчую, не кажется ли вам несколько неожиданным, что вы обнаружили в ней не моё обязательство оплатить ружья по шесть франков за штуку (как утверждали вы, не зная дела и полагаясь на чужие слова), а, напротив, обязательства оплатить поставщику, или по его доверенности, все ружья по той цене, по какой они были им приобретены, а также возместить ему все его расходы; оплатить ему, сверх того, транспортные и иные затраты; затраты по ремонту, хранению, упаковке и т. д., какими бы они ни оказались, при условии, однако, что, по продаже отобранного оружия, я смогу получить законную прибыль с оружия, закупленного оптом, хотя некоторая, заранее не определимая, его часть может не пойти в дело и составить потери?
Не вступает ли ваш столь изобличительный доклад в противоречие со следующими словами моего соглашения о покупке оружия: «Г-н де Бомарше, обязующийся не продавать и не уступать вышеуказанное оружие никому, кроме французского правительства, и для употребления во благо нации на дело защиты её свободы, один имеет право заключать… и т. д.»? Таким образом, если бы я проявил злой умысел и пожелал продать это оружие кому-либо, кроме французов, каждый был бы вправе, подняв у нотариуса эту в высшей степени патриотическую купчую, назвать меня изменником родины и обречь тем самым на все мытарства, которые я претерпел за то, что показал себя, наперекор всем (как это будет слишком ясно из дальнейшего), почти единственным истинным патриотом в деле с этими ружьями.
И не досадуете ли вы на себя, Лекуантр, когда в другом параграфе читаете следующие слова, написанные мной от лица г-на Лаэйя, моего поставщика: «И он воспрещает себе, под угрозой полной потери своей части прибыли в этом деле, продать или поставить хотя бы одно ружьё или иное оружие какой-либо иной державе, кроме как французской нации, в интересах которой г-н де Бомарше намеревается использовать всю партию оружия полностью»?
Утешьтесь, Лекуантр, вы причинили мне горе невольно, вас запутали, как в тёмном лесу.
Теперь — относительно качества оружия! «Г-н де Лаэй принимает на себя и обязуется перед г-ном де Бомарше приобретать только оружие хорошего качества и пригодное для военных целей, под угрозой…» О! Под самой суровой, и т. д. …
Что ещё мог сделать я, французский патриот, которому в Брабант пути заказаны, как не оговорить полную потерю моим поставщиком средств, потраченных на плохо отобранное оружие?
Поверьте мне, Лекуантр, самое чистосердечное рвение может привести к досадным результатам, в особенности при исполнении столь высокочтимых обязанностей, каковыми являются ваши, — ежели не остерегаться подсказки жуликов! Милейший молодой человек Ламот-Удара был, как и вы, в отчаянии, что дал пощёчину этому ни в чём не повинному старцу! И старец его простил.
Теперь, когда вопрос о приобретении мною оружия достаточно ясен, перейдём к моим переговорам с министром де Гравом.
Купчая была ещё только в черновом проекте, когда я отправился к де Граву; ибо, если наш народ не нуждался в оружии, мне не к чему было хлопотать о том, чтобы добыть его в таком количестве, и, главное, не к чему было брать на себя положительные обязательства, прежде чем будет дано согласие министра; и, поскольку не подлежало сомнению, что такая огромная партия ружей может заинтересовать только либо Францию, либо её смертельных врагов, необходимо было получить от министра точный ответ: «они мне нужны» или «они мне не нужны» — прежде чем нотариально оформлять купчую, и ответ этот необходим был в письменном виде, чтобы, в случае отказа министра, я тотчас порвал сделку, которую заключил только в наших общих интересах, а вовсе не потому, что рассчитывал перепродать оружие кому-либо другому (поступок, между, прочим, обличающий патриота, а отнюдь не своекорыстного негоцианта), чтобы, повторяю, в случае отказа министра, я мог бы доказать недоброжелателям (а в них, как видите, нет недостатка), что совершил покупку из патриотического рвения, а вовсе не «приобрёл это оружие с целью обогащения наших врагов в ущерб нам, чем предал свою страну, делая вид, что ей служит», как тявкали всякие шавки. Вы убедитесь, что в доказательствах моего патриотизма нет недостатка.
Господин де Грав (следует это отметить) принял моё предложение, как истый патриот, каким он и являлся.
— Вы спрашиваете, нужно ли нам это оружие? — сказал мне он. — Вот, почитайте, сударь; вот требования на оружие общей стоимостью на двадцать один миллион, а мы за последний год не смогли приобрести ни одного ружья либо в силу обстоятельств, либо в результате неразберихи и недобросовестности тех, кто вёл с нами переговоры; что касается вас, то, если вы даёте мне обещание, я доверяю ему полностью. Но хороши ли ваши ружья?
— Я их не видал, — сказал я ему. — Я предъявил поставщику неукоснительные требования, чтобы ружья были годны к употреблению. Это отнюдь не оружие последнего образца, им ведь пользовались во время волнений в Нидерландах; поэтому оно и обойдётся вам дешевле, чем новое.
— Сколько оно вам стоит? — сказал он.
— Клянусь вам, не знаю, поскольку, покупая ружья оптом и поставляя вам их только после сортировки, я должен буду определить цену не за всю партию, но поштучно, а это не легко сделать. Я внёс пока только задаток. Просили за них по пять флоринов, при условии, что я возьму всю партию оптом, приняв на себя все последующие расходы. Но я не хочу брать всё, я хотел бы, напротив, чтобы доходы поставщика были исчислены в зависимости от наших и чтобы ему было выгодно поставить нам оружие наилучшего качества. Но если я настаиваю на сортировке, он просит за них дороже. Вот примерные образцы, которые он мне показал; шестьдесят тысяч уже приготовлено; через три-четыре месяца после этой партии будет получено ещё двести тысяч. Это не какая-нибудь тёмная сделка, я предлагаю вам договор о крупной торговой операции; но я предупреждаю вас, сударь, что, если мне придётся иметь дело с вашими канцеляриями, я тут же отказываюсь. Прежде всего, оружие обойдётся вам слишком дорого, так как найдутся любители погреть руки на этом деле, и мы утонем в кляузах.
— Хорошо! — сказал мне г-н де Грав, — остаётся решить только вопрос о цене. Я дам по двадцать два ливра в ассигнациях[73] за штуку.
— Сударь, — ответил я ему, — забудьте об ассигнациях, иначе мы не договоримся. Если бы речь шла о французском товаре, то, поскольку ассигнации имеют в стране принудительный курс, мы знали бы, с чем имеем дело; но расплатиться в Голландии за ружья в этой валюте невозможно, там нужны флорины. Нельзя будет даже установить курс флорина в ваших ассигнациях, поскольку я должен буду платить за ружья только через два или три месяца после их доставки, а ни вы, ни я не можем себе представить, какова будет тогда стоимость ассигнации, которая уже сейчас на тридцать пять процентов ниже стоимости наших экю, да ещё мы теряем при обмене экю на флорины; совершенно неизвестно, — сказал я, — насколько упадут ассигнации по отношению к флорину в тот день, когда вы будете рассчитываться со мной за ружья. Не захотите же вы, если через три месяца ассигнации упадут в цене на девяносто процентов, заплатить мне сорок тысяч луидоров, которые на самом деле будут стоить сорок тысяч франков.
— Нет, разумеется, — сказал мне он.
— В таком случае, сударь, прошу вас, оставим в покое ассигнации и заключим сделку во флоринах; и поскольку я отлично знаю, что, в конечном итоге, вы не сможете мне предложить ничего, кроме ассигнаций, пусть будет установлено, что я обязан принять их в уплату, исходя из курса по отношению к флорину на тот день, когда вы будете со мной рассчитываться.
— Право же, — сказал мне, смеясь, г-н де Грав, — я ровным счётом ничего не понимаю во всех этих обменных курсах и флоринах.
— Я вас обучил бы, — сказал я, — но вы, должно быть, не доверяете мне, поскольку меня можно заподозрить в том, что мои интересы расходятся с вашими. Есть ли у вас какой-нибудь банкир, которому вы доверяете? Попросите его зайти к вам, я повторю свой вопрос при нём.
Министр вызвал г-на Перго, который и явился. Я задал в его присутствии вопрос о флоринах, точно так, как это было мною только что описано, добавив, что речь идёт пока не о более или менее высокой плате за ружья, но лишь о том, как наилучшим образом осуществить расчёт в определённый момент, независимо от цены, на которой мы сойдёмся.
— Я хотел бы, — сказал я ему, — чтобы министр понял, что я не должен пострадать от того, понизится или повысится к моменту расчёта стоимость ассигнаций: это, можно сказать, доля дьявола в сделке; ибо от этих потерь не выигрывает ни покупатель, ни поставщик, и груз их ложится полностью на сделку, как таковую. Совершенно ясно, что мне придётся платить за границей по самому высокому курсу в полновесных банковских флоринах, стоимость которых признаётся повсюду; меж тем ассигнации, предлагаемые мне министром, имеют за границей лишь фиктивную ценность, подвластную всем переменам буйных политических ветров.
Господин Перго согласился, что я был прав, требуя установления цены в твёрдой валюте, и решительно посоветовал нам заключить сделку, на какой бы мы сумме ни сошлись. Когда он ушёл, министр сказал мне, что не может взять на себя подобное отклонение от установленных правил, однако обсудит его с Комитетом по военным делам Национального собрания.
— В таком случае, сударь, я предлагаю вам два возможных решения: либо я назначаю точную цену во флоринах, выплачиваемую мне по курсу ассигнаций, либо, если вы предпочитаете, возьмите на себя весь риск, все расходы, которые могут возникнуть в будущем, наряду с теми, по которым я произведу расчёт сейчас. Дайте должным образом заработать, в соответствии с его требованиями, моему поставщику; и дайте мне тоже приличные комиссионные; выбор я предоставляю полностью на ваше усмотрение[74].
Он отправился консультироваться в Комитет по военным делам. (Итак, консультации с комитетами по поводу этого оружия уже начались. Ни одна из перипетий этого серьёзного дела не обойдётся без такого рода консультаций.) Затем он послал за мной, чтобы сказать, что Комитет считает скорее возможным накинуть цену на ружья, чем взять на себя вероятные расходы в будущем или рассчитываться со мной во флоринах; что, в конечном итоге, он может вести переговоры только в ассигнациях.
— Прекрасно, сударь, — сказал я ему, — в добрый час, в ассигнациях так в ассигнациях; но установим, по крайней мере, их твёрдую стоимость по сегодняшнему курсу; только так мы можем знать, чтó делаем; иначе вы заставите меня, продавая вам эти ружья, впутаться в чудовищную авантюру, и один бог ведает, до какой степени вздуется цена этих ружей при подобном риске и неопределённости дня оплаты: учтите при этом разницу, возникающую от того, что я вынужден покупать шестьдесят тысяч ружей оптом, а продавать их вам после сортировки, не зная заранее, сколько придётся выкинуть. Я не могу, сударь, подвергать себя одновременно стольким случайностям и возможностям потерь, если цена, которую вы дадите, не покроет полностью разного рода риск, не поддающийся заранее оценке. Я предложил вам взять риск на себя, сам же готов был удовлетвориться комиссионными, куда вошёл бы и заработок моего поставщика; но вам угодно рассчитываться только на свой манер. Давайте поищем ещё какую-нибудь форму. Позавчера вы подняли продажную цену ваших новых ружей с двадцати четырёх ливров в экю, как она была установлена, до двадцати шести ливров серебром, чтобы ничего не терять на них. Установим справедливое соотношение между новыми ружьями и моими, хотя, как мне говорили, часть их выпущена прекрасным Кулембургским заводом, и это совершенно новые ружья, которые стоят не меньше, чем ваше лучшее оружие.
Министр, разумеется, проконсультировался в Комитете, несколько раз вызывал меня и наконец предложил мне тридцать ливров в ассигнациях, на мой риск. Пересчитав на флорины, я увидел, что по существующему курсу это составляет восемь флоринов восемь су за ружьё. Если бы эта цена оставалась твёрдой, то при том, что стоимость ружья с учётом всех расходов, которые мне предстояло покрыть, и всех случайностей, которые можно было предвидеть, а также приняв во внимание перевозку во Францию, составила бы в итоге от шести до шести с половиной флоринов, такая расценка, когда бы ни был произведён расчёт, обеспечивала прибыль моему человеку и покрывала мой риск; короче, это была бы честная сделка. Но от меня добивались, чтобы я принял в уплату ассигнации по твёрдому курсу, без учёта возможности их падения ко дню, когда мне заплатят; к чему мне было так рисковать и затевать столь крупную игру? Поэтому я удалился, сказав министру, что беру своё слово назад и изложу письменно историю наших переговоров, которую просил бы его любезно завизировать, дабы на все времена было подтверждено, что наша Франция упустила, а наши враги приобрели такую огромную партию оружия отнюдь не по недостатку у меня патриотизма.
— Я тем более удручён этим, — сказал я ему, — что крах нашей сделки повлечёт за собой не только абсолютную, но также и относительную потерю; ибо эти ружья, сударь, не могут не быть проданы, и если они достаются не вам и я расторгаю купчую — а я её расторгну, — мой поставщик вынужден вступить в переговоры с нашими врагами; он ведь купил, чтобы перепродать. Следственно, для нас это на шестьдесят тысяч ружей меньше, а для них — на шестьдесят тысяч больше; мы теряем таким образом сто двадцать тысяч солдатских ружей, не считая тех, которые мне обещаны; об этом стоит задуматься.
Я вернулся к министру с памятной запиской, излагавшей историю наших переговоров, но он отказался её завизировать, сказав, что, если я опасаюсь народа только потому, что меня могут заподозрить в нерадивом отношении к получению для нас этих ружей, — есть куда больше оснований придраться к нему за то, что он упустил партию оружия, имеющую столь важное значение; он, однако, был настолько порядочен, что спросил, не препятствует ли нашему соглашению ещё что-либо, кроме упомянутой причины.
— Сударь, — сказал я ему, — если бы мы пришли к соглашению, я был бы вынужден взять в долг около пятисот тысяч франков в ассигнациях, получив таким образом меньше ста тысяч экю во флоринах, которые мне ещё нужны здесь; и поскольку этот займ я могу осуществить, только дав в обеспечение мои облигации «тридцати женевских голов»[75], одна лишь регистрация этой двойной экспроприации (поскольку я хочу только заложить их) влетит мне в тридцать тысяч франков, хотя при старом режиме эта операция обошлась бы самое большее в шестьсот ливров. К тому же, если оправдаются слухи о войне, залог, которого требует поставщик, из условия чисто торгового может превратиться в обстоятельство политическое и весьма досадное; не исключено при этом, что я не смогу воспользоваться транзитными льготами, распространявшимися на перевозку оружия из Брабанта в Голландию. Будучи в этом случае вынужденным избрать окольные торговые пути, я должен буду заплатить обложение на вывоз товаров местного производства, полтора флорина за штуку. И тогда не только не получу, при всех прочих равных условиях, дохода со сделки, но, напротив, окажусь в убытке.
Министр ответил мне:
— Что касается займа в пятьсот тысяч франков, передайте ваши контракты нам, и мы его вам предоставим как аванс, — правительство не станет препираться с вами о расходах. — Он был даже настолько любезен, что добавил: — Если бы я вёл переговоры от своего имени, я счёл бы, что вы вполне достойны получить аванс без залога; но я веду переговоры от имени нации; и поскольку она, в моём лице, берёт на себя обязательства по отношению к вам, мне необходимо материальное обеспечение. Что же до слухов о войне, то все ружья будут ввезены раньше, чем эти слухи могут оправдаться; пусть господин де Лаог, раз уж он едет в Голландию для завершения операции с ружьями, приложит к этому всё своё рвение и настойчивость. Он просит о военном ордене за свои заслуги в прошлом. Если он хорошо проведёт это важнейшее дело, то по возвращении будет награждён; давайте покончим на цене, которую я назначил, — на тридцати франках в ассигнациях. За два-три месяца их нынешняя стоимость не может претерпеть больших изменений; и не забывайте, что мы не так уж несправедливы и очень нуждаемся в оружии.
В чём мог я упрекнуть министра де Грава? Только в том, что при всей его любезности он был излишне робок. Я сдался; я надеялся, подобно ему, что не пройдёт и двух месяцев, как шестьдесят тысяч ружей будут во Франции, что поспешными действиями можно упредить опасные события, уравновесить и даже уменьшить риск.
Итак, поскольку я пошёл на условия, выдвинутые не мной, всякому здравомыслящему человеку ясно, что я мог выпутаться из этого дела, сократить и ослабить риск, только торопясь как на пожар, я был в этом заинтересован. Вот мой ответ всем безмозглым пустозвонам, которые, ничего не понимая и судя обо всём, кричат в канцеляриях и на площадях, что я сделал всё возможное, чтобы помешать доставке оружия. О господин Лекуантр! Господин Лекуантр! По каким ужасным памятным запискам вы работали?
Мы заключили соглашение с г-ном де Гравом; но в последний момент он заявил мне, что не может его подписать, поскольку ему предложили те же шестьдесят тысяч ружей не по тридцать франков в ассигнациях, как он платит мне, а по двадцать восемь франков.
— Сударь, — сказал я ему, — я замечаю, что ваши канцелярии неплохо осведомлены; это всего лишь уловка, чтобы сорвать соглашение, но есть отличная возможность разобраться, что к чему. Вместо того чтобы порвать наше соглашение и заключить другое, из которого ничего не выйдет, поскольку ружья после наших заключительных переговоров безвозвратно переданы мне нотариально оформленной купчей, пойдите на обе сделки — на ту, что предложена вашей канцелярией, и на мою, — но обяжите поставщиков уплатить неустойку в размере пятидесяти тысяч франков в случае невыполнения условий договора. Вы понимаете, что один из двух поставщиков окажется не в состоянии выполнить обязательство, так как одни и те же ружья не могут быть одновременно проданы двумя поставщиками; таким образом вы выиграете одну из наших двух неустоек, или, вернее, увидите, как ваше предложение разгонит этих почтенных людей, подобно зимнему борею, сметающему сухие листья.
Министр улыбнулся и принял моё предложение. Я переписал акт, включив в него неустойку в размере пятидесяти тысяч франков, как и предлагал. Произошло именно то, что я предвидел. При первом упоминании о неустойке моих порядочных людей в тот же день как водой смыло, а мы подписали соглашение.
Здесь я хочу обратить внимание на одно весьма важное обстоятельство, неоспоримо свидетельствующее о моей искренности и добросовестности при заключении этого соглашения. Взвесьте как следует это обстоятельство, Лекуантр, мой следователь! Оно даст вам ключ ко всем моим поступкам. Хотя я и получил от министра всего пятьсот тысяч франков в ассигнациях, я, зная, что у меня дома хранится пакет контрактов на шестьсот тысяч франков, сказал министру, подписывая наше соглашение, что оставлю у него в качестве залога не пятьсот тысяч ливров, а шестьсот: поскольку я договора порывать не собирался и все эти контракты должны были ко мне вернуться, мне было совершенно безразлично, хранится ли их у него на пять или на шесть тысяч франков.
Наш акт был подписан; но, собравшись отнести свои облигации, чтобы получить пятьсот тысяч франков, я обнаружил, что у меня нет пакета на шестьсот тысяч ливров, а есть только на семьсот пятьдесят тысяч. Поскольку я не хотел дробить его и поскольку мне, как я уже говорил, было совершенно безразлично, оставлять ли в обеспечение пятисот тысяч франков в ассигнациях денежные бумаги на пятьсот или шестьсот тысяч, я, испытывая полное доверие к порядочности министра и найдя у себя лишь пакет контрактов на семьсот пятьдесят тысяч франков, вручил его министру без всяких колебаний в обеспечение пятисот тысяч франков. Г-н де Грав был столь добросовестен, что сказал мне:
— Поскольку в нашем соглашении о ружьях не содержится ни требования, ни упоминания об этих лишних контрактах, то вы можете быть уверены, что найдёте их здесь, если они вам понадобятся для получения новых средств, чтобы ускорить эту операцию.
— Надеюсь, — сказал я, — что в этом не будет нужды.
Я тем не менее поблагодарил его; ясно, однако, что ни мне, ни ему не приходило в голову, что мой добровольный вклад в размере двухсот пятидесяти тысяч франков, зиждущийся на доверии, а не на принуждении и сделанный мной в превышение выданного мне аванса, может быть оспорен и не выдан мне по первому требованию, в особенности если эти бумаги понадобятся для операции с ружьями. Мы увидим в своё время, какую несправедливость проявили другие министры, о которых пока не было речи, затеяв чудовищную игру, сорвавшую операцию с ружьями, и отказав мне в моих собственных деньгах, необходимых для этого дела.
Министр иностранных дел Дюмурье вручил г-ну де Лаогу весьма важные депеши, и тот отбыл на следующий день. Я торопил его отъезд, опасаясь, как бы канцелярии (проведавшие о договоре, в чём я убедился по предложению, которое исходило от них и истинную цену которого мне удалось показать) не сыграли со мной злой шутки, если я упущу хотя бы одного курьера, и не послали своего, опередив меня, чтобы затруднить нашу сделку какими-нибудь кознями.
Как я, однако, ни торопил г-на де Лаога, как ни мчался он день и ночь, имея в своём бумажнике от семисот до восьмисот тысяч франков в переводных векселях, едва он, по прибытии в Брюссель, ввалился к одному моему другу и рассказал ему о не терпящей отлагательства цели своего путешествия, как к тому же другу явился видный деятель вражеской партии с вопросом, не знает ли он, приехал ли уже некий г-н де Лаог, который должен прибыть к нему из Парижа? Мой друг прикинулся удивлённым и сказал, что не получал никакого уведомления.
— Этот человек у нас на подозрении, — сказал чересчур болтливый оратор, — ему тут придётся несладко.
Тотчас после его ухода г-н де Лаог решил уехать в Роттердам, захватив с собой моего брюссельского друга, который и сообщил мне эти тревожные подробности в письме от 9 апреля, отправленном из Малина. (Таким образом, враги уже приступили к действиям.) Но сколь ни были проворны мои друзья, в Роттердаме они столкнулись с тем, что голландское правительство осведомлено о нашем парижском соглашении не хуже нас самих, точно так же, как и правительство Брабанта. Мне тотчас сообщили об этом. «Браво! — подумал я тогда. — Честные парижские канцелярии! Ах, я был слишком прав, когда настаивал на том, чтобы держать вас в стороне». Я ответил друзьям:
— Поторапливайтесь, спешите, как на пожар, интрига гонится за нами по пятам.
Что же произошло? Да то, что война, вместо того чтобы разразиться не раньше чем через три-четыре месяца после заключения соглашения о ружьях, как то полагал г-н де Грав, была объявлена 20 апреля[76], то есть через семнадцать дней после его подписания. И тут начались трудности.
Что произошло ещё? Да то, что брюссельское правительство, зная, что эти ружья принадлежат такому ревностному патриоту, как я, призвало голландское правительство ставить, если возможно, всяческие препоны передаче оружия в другие руки и его вывозу; вы увидите сейчас, как лихо взялись за это голландцы.
Что произошло ещё? Да то, что мой бедный брюссельский поставщик потерял лицензию, данную ему императором на все остальные брабантские ружья; у него отняли даже уже собранную им партию в семь или восемь тысяч, и он написал мне с горечью, что весь доход, который он рассчитывал получить с двухсот тысяч ружей (только потому, что он вступил в соглашение со мной, то есть отдал ружья Франции), сведётся к тому, что окажется возможным извлечь из шестидесяти тысяч, коих я являюсь обладателем. Тут я увидел, как он сожалеет, что согласился по моему требованию на сортировку оружия, вместо того чтобы продать мне ружья оптом. Я, как мог, утешил его, побранив и указав ему, что всё это только лишний довод, чтобы любым способом ускорить доставку ружей во Францию, поскольку каждый день промедления увеличивает опасность потери на ассигнациях, не говоря уж о процентах, которые накапливаются на столь значительных денежных суммах. Какая была мне выгода оттягивать операцию? Я полагаю, мне дозволено задать такой вопрос моему изобличителю. Пусть ответит на него, если может!
Отсюда начинаются сцены препятствий, которые пришлось преодолевать в Голландии и которые привели к ужасным сценам в Париже, кои я извлеку из мрака, дабы устрашить ими французов! Но подытожим прежде всего вышесказанное.
Доказал ли я, по мнению моих читателей, что купил это оружие вовсе не для того, чтобы перепродать его нашим врагам и попытаться отнять его у Франции, но, напротив, с самого начала вступил в неукоснительное соглашение, которым это оружие безраздельно закреплялось за Францией, обусловив, что на моего поставщика будет наложена самая суровая пеня, если он продаст на сторону хотя бы одно ружьё, хотя многие из них и не годились к употреблению?
Доказал ли я, что не только не пытался снабдить Францию ружьями плохого качества, хотя и был вынужден выбирать их из единственной партии, бывшей в моём распоряжении, но, напротив, предусмотрел в соглашениях о купле и перепродаже сортировку, из-за чего, как ясно из вышеизложенного, поставщик повысил на них цену, поскольку, купив их оптом, он с полным основанием желал и продать их таким же образом? Таков дух этой сделки, чего невежды не пожелали даже принять во внимание!
Доказал ли я, наконец, что министр де Грав, с его преувеличенной боязнью взять на себя ответственность, так долго консультировался перед тем, как заключить со мной соглашение, с Комитетом по военным делам Законодательного собрания, что затянул подписание до момента, когда цена на новые ружья, заказанные во Франции или Германии, была им самим повышена с двадцати четырёх до двадцати шести ливров, в силу чего он обязан был платить мне по меньшей мере сорок два ливра в ассигнациях за штуку; что этот министр, говорю я, не мог и не должен был мне предлагать, не совершив несправедливости, меньше чем по восемь флоринов (семнадцать франков) за мои ружья, коль скоро я доказал ему, что Франция ещё никогда не приобретала годного оружия по столь низкой цене, ибо сто пятьдесят тысяч ружей, заказанных в Англии, стоили нам (на месте) по тридцать шиллингов золотом штука, что составляет с учётом потерь при обмене от шестидесяти до семидесяти двух ливров в ассигнациях за штуку, а ружья, купленные в той же стране по случаю обходились нам тогда по двадцать шиллингов золотом или, в пересчёте на ассигнации, от сорока двух до сорока восьми ливров за штуку (сейчас мы платим за них двадцать шесть шиллингов, или от шестидесяти до шестидесяти четырёх ливров ассигнациями за штуку); коль скоро я доказал ему также, что наряду с опасностью, связанной с сортировкой, которая ставит нас в зависимость от прихоти и большей или меньшей добросовестности того, кто её осуществляет (опасность потерь, не поддающихся предварительному учёту, которая грозит всякому оптовому покупателю), мы ещё рискуем оказаться в таком положении, когда, будучи вынуждены вызволять это оружие из Голландии окольными торговыми путями и платить полтора флорина таможенной пошлины за ружьё, я и мой поставщик понесём новые потери; не говоря уж о том, что есть все основания опасаться, буде даже ничего подобного не случится, что в силу одного только падения ассигнаций, из-за невыгодного для нас повышения валютных курсов, вся эта сделка в целом окажется для нас разорительной игрой; и всё потому только, что мы уступили министру!
Ну вот! Именно так всё и случилось. Слышите ли вы меня, Лекуантр? Да. Именно так всё и случилось. Не засоряйте свой ум чепухой в угоду гнусным негодяям! И если вы наконец слышите меня, забудем оба, что вы меня изобличали, оскорбляли, поносили. Ответьте на мой вопрос, как настоящий негоциант, если вы таковым являетесь!
1. Разве я плохо послужил родине, заключив договор на покупку шестидесяти тысяч ружей, покупку вынужденно оптовую, — «вынужденно», вы слышите! (поскольку, не возьми я все ружья, Франция не получила бы ни одного), — заключив эту сделку, рискованную именно потому, что она была оптовой, и к тому же с самого начала отказавшись от свободного выбора покупателей, взаимная конкуренция которых позволяла рассчитывать на больший доход (но гражданские чувства этому воспрепятствовали)?
2. Разве я плохо послужил родине, взяв на себя обязательство отобрать поштучно ружья, купленные оптом, и тем самым подвергнув себя возможности потерь, заранее не поддающихся учёту?
3. Разве я плохо послужил родине, согласившись получить в оплату за отсортированную партию оружия нетвёрдые ценности в не установленный точно срок, хотя, проявив столь странную уступчивость, я тем самым подверг себя опасности получить в один прекрасный день за флорины, выплаченные мною по самому высокому курсу, ассигнации, валютный курс которых, в силу любого поворота событий или волнений в Париже, может упасть к моменту, когда я их получу, на девяносто процентов (сейчас он упал в Англии на пятьдесят два процента)?
4. Разве я плохо послужил родине, пойдя сверх того на риск, что мне не повезёт и что, лишившись возможности воспользоваться преимуществами транзита, я буду вынужден, как я уже говорил, вывезти это оружие из Голландии окольными торговыми путями, заплатив в этом случае по полтора флорина пошлины на ружьё, независимо, годное или негодное, как на товар местного производства, хотя в действительности эти ружья были в Голландию ввезены? Могли ли бы вы, Лекуантр, человек, как говорят, справедливый и к суду которого я взываю, высчитать, по какой цене за штуку следовало бы продать эти ружья, чтобы наверняка не потерпеть на них убытка? Вот что вам надлежало проверить и выяснить, прежде чем обвинять и оскорблять достойного гражданина, который старался на благо родины!
И разве можете вы сказать, что мы ограбили Францию, ежели в обстоятельствах, столь чреватых риском, министр, Комитет и негоциант-патриот принимают свидетельствующее об умеренности решение — установить на мои ружья цену в семнадцать ливров при том, что за новые немецкие или французские ружья платили по двадцать шесть франков, и при том, что значительную часть моей партии оружия составляли также совершенно новые ружья Кулембургского завода, которых вам сейчас не получить и по шесть крон или тридцать шесть франков за штуку в полноценных экю и за наличный расчёт?!
После того, в особенности, как вы заплатили, — я уже упоминал об этом, — по тридцать шиллингов золотом, или по семьдесят два ливра ассигнациями, штука за все те новые ружья, которые оказалось возможным получить от английских оружейников; а впоследствии не чинили никаких препятствий для уплаты сначала по двадцать шиллингов чистым золотом, или по сорок восемь ливров ассигнациями, за старые ружья, извлечённые из недр Лондонской башни, и теперь платите за них по двадцать шесть шиллингов, или по шестьдесят ливров ассигнациями; не приложима ли к вам старая поговорка: dat veniam corvis![77]
И если всякие Константини, Массоны, Сан… и прочие любимцы наших граждан министров всучают вам ружья, совершенно негодные к употреблению, по цене (но не будем забегать вперёд, всему своё время… повторим лишь в их адрес dat veniam corvis)… дают ли мои ружья, проданные после сортировки по цене семнадцать франков, или тридцать ливров ассигнациями, штука, основание считать министра — преступником, Комитет — сообщником, а поставщика — взяточником? Даю вам время подумать об этом, Лекуантр.
Итак, повторяю ещё раз, я претерпел все потери, вероятность которых мог предвидеть; и вот уже более девяти нескончаемых месяцев мои несчастные средства вложены в это дело, а я страдаю, как мученик!
Следовательно, вы не изобличили меня, господин Лекуантр, в предполагаемом намерении закупить оружие с целью отнять его у Франции и снабдить им её врагов? Вы оказались бы человеком слишком несправедливым, если бы осмелились выдвинуть подобное обвинение! Противное доказано столь очевидно!
Вы, разумеется, не изобличили меня также в воображаемом замысле поставить Франции сомнительное оружие (подобно упомянутым мной молодчикам); предосторожности, принятые мною, дабы обеспечить противоположное, сделали бы подобное обвинение чудовищным, а вы ведь порядочный человек.
Вы, конечно, не изобличили меня также и в том, что я продал эти ружья по слишком дорогой цене или намеревался нажиться, ибо я уступил их, вопреки своему желанию, по восемь флоринов за штуку, несмотря на весь риск и вероятность потерь! Вы погрешили бы против собственного разума, ибо, изобличая меня, вы не хуже меня самого знали всё то, что я сейчас сообщил другим.
И всё же я обвинён, хотя пока меня не в чем упрекнуть; но, быть может, моё поведение в дальнейшем даёт основание для обвинений? Нам с вами надлежит это рассмотреть. И всё же я обвинён! Я предусмотрел все случайности, но не избег ни одной из них из-за вероломства людей, более чем кто-либо обязанных поддержать меня в сём достойном предприятии!
Посмотрим, не был ли скован мой патриотизм и моё горячее рвение! Следуйте же за мной, Лекуантр, и будьте взыскательны, ибо это вас стремлюсь я убедить.
И пусть моя записка не блещет красноречием — во всяком случае, она совершенно необходима, дабы показать нашим согражданам, каким опасностям подвергали бы нас повседневно злодеи, если бы отважные люди, в свою очередь, не изобличали их перед общественным мнением! Именно этим я и займусь во второй части моей записки.
Я начал эту записку предупреждением, что министров, с коими имел дело, я отнюдь не намерен судить, как человек, принадлежащий к определённой партии и слепо осуждающий всё в людях, которые придерживаются иных, чем он, взглядов, и в то же время снисходительно закрывающий глаза на ошибки тех, кого он считает своими единомышленниками. Их надлежит судить по делам, как я хотел бы, чтобы судили и меня. Мы предстанем вместе — они и я — перед Национальным конвентом, более того — перед всей Францией. Не время что-либо утаивать. Тот, кто предаёт родину, должен заплатить головой за действия, столь бесчестные!
Когда я представляю себе, однако, несчётные хлопоты и страдания, о которых должен дать отчёт, холодный пот покрывает мой лоб. Не слушая моего обвинителя, вы, граждане, встретили аплодисментами на скамьях оскорбительный декрет, который обрекал меня на смерть, если бы моим трусливым врагам удалось меня схватить; вы содрогнётесь от собственной жестокости, все как один. Обвинять мы горячи! Хватит ли только у вас терпения прочесть меня? И, однако, все, друзья и враги, должны это сделать; одни — чтобы поздравить себя с тем, что сохранили ко мне уважение; другие — чтобы найти в моей записке улики против предателя и вынести мне приговор, если я виновен, если факты не оправдывают меня полностью.
Не прошло и двенадцати дней после отъезда Лаога в Голландию, когда он, испуганный трудностями, на которые натолкнулся в Зеландии после подачи первого требования, отправил курьера, не отдыхавшего ни днём, ни ночью, с депешей, сообщавшей мне, что ещё до объявления войны между Францией и Австрийским императорским домом Мидльбургское адмиралтейство (мои ружья находились в Зеландии) сочло необходимым потребовать от меня залога в размере трёхкратной стоимости моего груза оружия, как условия для выдачи разрешения на его погрузку в Тервере и в качестве, как нам заявили, гарантии того, что эти ружья пойдут в Америку и не будут использованы французской армией. Таков был ответ, полученный от адмиралтейства, на нашу первую просьбу дать разрешение на вывоз!
Но что за дело было Голландии до ящиков с товарами, находившихся там транзитом и оплаченных по таксе? Разумеется, голландцы не имели права ни на какую политическую инспекцию, куда бы я, французский гражданин, ни намеревался этот груз отправить; и поскольку Голландия была к тому же дружественной державой, это требование, нелепое, не будь оно столь гнусным, не могло быть и не было в действительности (как показали последующие события) ничем иным, как злонамеренной препоной, объяснявшейся желанием выслужиться перед Австрией, у которой было не больше прав, чем у Голландии, на это оружие, коль скоро голландский покупщик, получивший его от императора, уже расплатился сполна наличными. От него потребовали залога в сумме пятидесяти тысяч немецких флоринов в обеспечение того, что ружья пойдут в Америку. Он этот залог дал. И в случае, если он не подтверждал залоговой распиской с пометкой о доставке или квитанцией о выгрузке, что оружие туда прибыло, он отвечал этим залогом: терял пятьдесят тысяч флоринов. На этом кончались права императора.
Этот покупщик, удержав свою долю прибыли, продал оружие иностранным покупщикам, которые, не оплатив ему это оружие, перепродали его, в свою очередь с прибылью, моему брюссельскому книготорговцу, а он, также не оплатив, продал его мне в надежде на хорошую прибыль; и я, которому это оружие было нужно только для того, чтобы вооружить наших граждан в Америке или любом другом месте, в зависимости от наших насущных надобностей, я, возмещая все эти надбавки на перепродажу и расплачиваясь с первым покупщиком — единственным, кто раскрыл свой кошелёк, — получал те же права, что и все остальные, и прежде всего права голландца. И ему одному должен был я возместить внесённый залог. Он один имел право потребовать от меня такое коммерческое обязательство при сделке, поскольку он сам уже его выполнил. Но ни Голландия, ни, в ещё меньшей степени, Австрия, с которой полностью рассчитались, никакого права на это оружие не имела; тем не менее последняя могла влиять, а первая — угождать. Вот как, господин Лекуантр, надлежит ставить вопрос. Его-то мы и поставим на обсуждение, а отнюдь не права, на которые якобы претендует Провен или кто-либо иной, как вы заявили в вашей изобличительной речи, где что ни слово, то фактическая ошибка. Что касается ошибок в умозаключениях, то я не намерен здесь заниматься педагогикой.
Этот несчастный Провен, никогда не плативший по своим векселям, не ставил и не мог ставить никаких препон вывозу нашего оружия; его бы подняли на смех! Так что он поостерёгся это делать. Но вы узнáете от меня, чтó его понудили сделать в Париже (а вовсе не в Голландии), чтобы воспрепятствовать прибытию ружей в наши порты. Вы устыдитесь, что по своей доброте и послушливости проявили легковерие!
Прочтите прежде всего, чтобы в этом убедиться, первое прошение, поданное Лаэйем от нашего общего имени, в Мидльбургское адмиралтейство, — вы увидите, кто тут прав, кто не прав, и имеют ли к этому какое-либо касательство все те порядочные люди, о которых вы говорили!
Двадцатого апреля, получив почту, уведомлявшую меня о вероломном намерении Голландии нанести нам вред, я поспешил написать министру иностранных дел Дюмурье следующее письмо в форме памятной записки.
«Господину Дюмурье, министру иностранных дел.
Париж, сего 21 апреля 1792 года.
Сударь!
Почта, полученная из Гааги, вынуждает меня прибегнуть к Вашей помощи. Вот что случилось:
Я купил в Голландии от пятидесяти до шестидесяти тысяч ружей и пистолетов. Я заплатил за них; мой поставщик передаёт мне их в Тервере, в Зеландии, где стоят два корабля, готовых к погрузке; однако адмиралтейство намерено потребовать от меня в момент отплытия залога в сумме тройной стоимости этого оружия, чтобы быть уверенным, как оно заявляет, что эта партия оружия предназначается мной для Америки, а не для Европы.
Сие препятствие, учинённое французскому негоцианту дружественной Франции державой, побудило моего корреспондента срочно послать мне нарочного. Никому лучше Вас не известно, сударь, что часть этих ружей предназначена для наших Антильских островов, так как я уведомил об этом французскую администрацию, полагая, что это обрадует её, поскольку избавит от необходимости посылать туда оружие из Франции; остальные ружья предназначались мною для Американского континента, который вооружается против дикарей; принимая всё это во внимание, я умоляю Вас, сударь, соблаговолите написать Вашему поверенному в делах при Генеральных штатах, дабы устранить помеху, препятствующую двум кораблям отойти от причала и замораживающую значительные средства.
Голландская нация не находится с нами в отношениях, кои могли бы затруднить справедливый подход к решению вопроса о моей собственности, о котором я прошу, если только вы будете столь любезны, что поддержите меня, защищая интересы французского негоцианта, чья добросовестность общеизвестна. Вы весьма обяжете тем самым, сударь, остающегося Вашим преданным слугой и т. д.
Дюмурье вложил в свой ответ всё благорасположение давней и искренней дружбы; вот он:
«Париж, сего 21 апреля 1792 года.
Я неуловим, по меньшей мере, в той же степени, в какой Вы глухи, мой дорогой Бомарше. Но я люблю Вас слушать, в особенности, когда Вы можете рассказать что-нибудь интересное. Будьте же завтра в десять часов у меня, поскольку несчастье быть министром из нас двоих выпало мне. Обнимаю Вас.
Я явился к нему на следующее утро. Когда я всё объяснил, он попросил меня составить официальную записку, дабы обсудить её с другими министрами. Я составил одну, потом другую, я составил пять различных записок на протяжении этого дня, так как ни одна из них, по мнению этих господ, не была написана в должной форме. Всё это казалось мне весьма странным.
На следующее утро, 23 апреля, я послал министру Дюмурье пятую записку, составленную мною накануне.
Вот она:
«Париж, сего 23 апреля 1792 года.
Сударь!
Я имею честь направить Вам, уже не как человеку доброжелательному, а как министру нации и короля, возглавляющему ведомство иностранных дел, памятную записку, в пятой — со вчерашнего утра — редакции, и просить Вас, сударь, соблаговолить избавить меня от голландских притеснений, из-за которых в порту Тервер задержаны шестьдесят тысяч ружей, купленных мною и запрещённых к вывозу адмиралтейством под позорным предлогом, что я обязан внести неслыханный залог в размере тройной стоимости оружия единственно в качестве гарантии, как мне говорят, что это оружие будет отправлено в Америку.
Я весьма сожалею, что мне приходится вновь Вас беспокоить; однако, какова бы ни была форма, в которой Вы, сударь, сочтёте возможным просить о справедливости по отношению к французскому негоцианту, подвергшемуся притеснениям, — желательно сообщить этой форме достаточно настойчивости, чтобы Вы могли льстить себя надеждой на снятие эмбарго; в противном случае я, частное лицо, не обладающее ни в какой мере силой, необходимой для преодоления такого рода трудностей, не смогу поставить это оружие военному министру в срок, предусмотренный моим с ним соглашением.
Соблаговолите также подумать, сударь, о том, что не токмо нация окажется лишённой сего оружия во времена, когда оно ей насущно необходимо, но что и я лично вынужден буду оправдываться перед высокими инстанциями от обвинения в недобросовестности, которое не преминут выдвинуть против меня в связи с непоставкой оружия, зависящей в действительности не от меня, а от недоброжелательства иностранной державы, от коей лишь министр той державы, которой я имею честь быть подданным, может потребовать признания моих прав.
Я прошу, таким образом, не о личной услуге, сударь, но о справедливости, имеющей значение для Франции по двум причинам: потому, что попрано международное право, и потому, что это оружие, ей принадлежащее и несправедливо задерживаемое в Тервере, ей крайне необходимо.
С искренним уважением, сударь, преданный Вам и т. д.
Никакого результата. Дважды в день я посещал министерство иностранных дел, а от моего дома до него не меньше мили, — министр был занят другими делами. Слова, вырванные на бегу, ничего мне не давали, и мой нарочный огорчался, что я заставляю его терять время. Из Голландии прибывали другие письма, весьма настойчивые; министр попросил меня напомнить ему обстоятельства дела. 6 мая, посылая ему новую, сугубо настоятельную записку, я приложил к ней следующее письмо:
«6 мая 1792 г. Вам лично.
Необходимо учесть три важных обстоятельства: наши внутренние недоброжелатели льстят себя надеждой, что Вам не удастся снять эмбарго с оружия. Они рассчитывают обвинить Вас в этом перед французской нацией.
1. Поскольку всё зло в Голландии идёт от парижских мародёров, чему у нас есть доказательства, важно, чтобы о предмете моих ходатайств не стало, по возможности, известно в канцеляриях военного министерства; это тотчас дойдёт до Гааги.
2. Важно, чтобы мой нарочный выехал настолько быстро по принятии решения, чтобы об его отъезде нельзя было предупредить по почте; канцелярии не преминут это сделать.
3. Вы поймёте уместность и справедливость содержания моей записки, если учтёте, что, поскольку препятствие национального масштаба, которое не в силах устранить ни одно частное лицо, мешает мне передать Вам оружие в Гавре, я передам Вам его в Тервере; в этом случае все меры предосторожности, необходимые для его доставки, лягут на плечи самого французского правительства; я же беру на себя только устранить с помощью горсти дукатов препятствия, чинимые низшими чиновниками.
Macte animo[78]. Вы вчера были грустны, это удручило меня. Мужайтесь, мой старый друг! Располагайте мной в интересах общественного блага. Я готов на всё ради спасения отечества. Разногласия отвратительны — сущность дела прекрасна.
Никакого ответа. Три дня спустя, 9 мая, я, настаивая на своём, вновь посылаю господам де Граву, Лакосту и Дюмурье записку под названием «Важный и секретный вопрос, подлежащий обсуждению и решению господ министров — военного, морского флота и иностранных дел». (Вручена трём министрам 9 мая 1792 г.) Она имеется в трёх архивах; я покажу вам её, Лекуантр; полагаю, что она не была напечатана.
Никакого ответа, не отправлена и моя почта. Мне показалось, что деятельная доброжелательность г-на Дюмурье каким-то образом скована. Не помня себя от гнева, я четыре дня спустя, 13 мая, написал ему следующее письмо, возможно, несколько чересчур суровое, чтобы быть оглашённым в Комитете.
«Бомарше господину Дюмурье.
Сего 13 мая 1792 года.
Сударь!
Соблаговолите вспомнить, как часто Вы, я и многие другие вздыхали, с грустью глядя в Версале на бывших королевских министров, которые льстили себя надеждой, что выиграли дело, потеряв неделю; слишком рано, слишком поздно, — было их излюбленным ответом по всякому поводу, так как пять шестых времени, которое они должны были уделять делам, уходило у них на то, чтобы сохранить за собой место. Увы! Болезнь, именуемая «упущенное время», как мне кажется, вновь поразила наших министров. У прежних виной всему было чистое нерадение, у Ваших виной, разумеется, перегруженность; но от этого не легче.
Вот уже три месяца, сударь, как в деле, рассматриваемом как чрезвычайно важное, я спотыкаюсь о всякого рода нерешительность, которая сводит к нулю предприимчивость людей самых деятельных. По этому нескончаемому делу я осаждаю уже третьего министра, ответственного за военное ведомство.
Сударь, нам не хватает ружей, у нас их требуют громогласно.
В распоряжении министра шестьдесят тысяч ружей, приобретённых мною; столько золота, столько золота, вложенного мною в дело; два корабля, простаивающие в Голландии вот уже три месяца; четыре или пять человек, пустившихся ради этого в путешествие; куча записок, поданных мною, одна за другой; тщетные просьбы о минутном свидании, чтобы доказать, сколь ничтожны препятствия; нарочный, который вот уже двадцать дней томится у моего очага и портит себе кровь, расстраиваясь вынужденным бездействием; и я, в котором она закипает из-за невозможности получить ответ и наконец отправить курьера; с другой стороны, грозящее мне отовсюду обвинение в предательстве, точно я по злому умыслу задерживаю в Голландии оружие, меж тем как я горю желанием ввезти его во Францию, — все эти расходы и противоречия наносят урон и моему состоянию, и моему здоровью.
Если бы речь шла о клиенте, который просит оказания милости, я сказал бы Вам: пошлите его подальше! Но ведь перед вами гражданин, исполненный рвения, который видит, как гибнет важное дело из-за того только, что на протяжении десяти дней он не может добиться пятнадцатиминутного свидания и обсудить это дело по существу с тремя министрами — военным, морского флота и иностранных дел. Перед Вами крупный негоциант, пошедший на огромные жертвы, чтобы уладить все торговые трудности, не получая при этом никакой поддержки в преодолении трудностей политических, которые могут быть устранены только при содействии министров!
Каково бы ни было, однако, ваше решение, господа, не следует ли мне знать его, дабы действовать в согласии с ним? И независимо от того, договорились ли вы содействовать или противодействовать успеху дела, разве могут пребывать в неопределённом положении вещи столь важные? В такие времена, как наши, чем дольше откладывается решение, тем больше накапливается помех. Я меж тем обязан оправдать в глазах всей нации мои бесплодные усилия, если не хочу увидеть свой дом в огне в самое ближайшее время. Разве наш народ внемлет голосу разума, когда бандиты горячат ему головы? Вот какая угроза висит надо мной.
Во имя моей безопасности (а возможно, и Вашей), назначьте мне, сударь, встречу, о которой я прошу: десять минут, употреблённых с толком, могут предотвратить множество несчастий. Главное, они могут дать нашим министрам возможность удовлетворить требования на оружие, доставка которого в Гавр через четыре дня зависит только от них, да, только от них.
Господин де Грав получил отставку; г-н Серван занял его место. С одной стороны, нового министра необходимо было ввести в курс дела; с другой, в комитете министров стал уже ощущаться дух внутреннего недоброжелательства. 14-го я направил г-ну Сервану письмо, которое привожу ниже. Я настоятельно просил г-на Го вручить это письмо министру и пользуюсь случаем, чтобы удостоверить, что на протяжении всего этого дела я не мог нахвалиться чистосердечной прямотой и добросовестным отношением к своим обязанностям г-на Го. Он более не служит в министерстве, и мне нет никакой корысти выделять его среди прочих сотрудников того, что я именую канцеляриями.
«Господину Сервану, военному министру.
Сударь!
Тяжкий груз военного министерства, коий возложен на Ваши плечи Вашим патриотизмом, обрекает Вас на утомительные приставания. Я не хотел бы увеличивать собой число тех, кто Вас терзает; но настоятельная необходимость в Вашем решении по поводу задержки шестидесяти тысяч ружей, принадлежащих Вам, которые находятся в Зеландии и которые голландцы не выпускают из порта, где два корабля ждут уже в течение трёх месяцев, заставляет меня просить Вас оказать мне честь и милость, предоставив десятиминутную аудиенцию; не нужно ни минутой больше, чтобы полностью разрешить это дело. Но то, в каком свете недоброжелательство начинает представлять его, требует от Вас самого пристального внимания.
Вот уже двадцать дней, сударь, как моё положение ещё осложняется тем, что курьер, прибывший из Гааги, томится в Париже и не может уехать, поскольку нет письма, которое он мог бы повезти. Вот уже десять дней, как я тщетно добиваюсь, чтобы Вы и ещё два министра меня выслушали: ибо я один могу осведомить Вас об опасности, каковую влечёт за собой дальнейшее отсутствие решения по делу, толкуемому превратно врагами государства в намерении повредить мне и министру, занимающему сейчас этот пост. Я прошу у Вас поэтому со всей настойчивостью встревоженного гражданина короткой и безотлагательной встречи. Быть может, я ещё могу всё уладить; но я, безусловно, не могу этого сделать, сударь, не сообщив Вам своего мнения. Соблаговолите передать Ваш ответ через г-на Го, который вручит Вам, по моей просьбе, это прошение. Примите заверение в совершенном почтении преданного Вам
Никакого ответа. Посылаю 17-го копию моего письма; наконец добиваюсь встречи на 18-е вечером, — но без всякой пользы. Г-н Серван заявил мне напрямик, что, поскольку это дело вне его компетенции, он не намерен писать ни слова, чтобы внести в него какие бы то ни было изменения; что, кроме того, он поговорит обо всём с г-ном Дюмурье и уведомит меня об ответе.
Никакого ответа. Я много раз возвращаюсь в военное министерство — двери неизменно закрыты. Наконец 22 мая я узнаю, что министры собрались у министра внутренних дел. Бегу туда, прошу, чтобы меня допустили. Горько жалуюсь на пренебрежение, с которым меня отталкивают в течение месяца, так что я не могу ни от кого добиться, что́ я должен ответить в Голландию по поводу препятствий, чинимых вывозу ружей голландцами. Между г-ном Клавьером и мной разгорается спор, но он заходит так далеко в вопросе о залоге, что я, выведенный из себя, почитаю за благо уйти.
Не владея уже собой после сорока потерянных попусту дней, и в довершение всего с курьером на руках, я пишу 30 мая г-ну Сервану и копию посылаю г-ну Дюмурье.
(Умоляю вас во имя справедливости, Лекуантр, прочтите это письмо внимательно. Я был в отчаянии, и моё расстройство неприкрыто излилось в нём; я скажу вам потом, к чему оно привело.)
Письмо г-ну Сервану:
«Сего 30 мая 1792 года.
Сударь!
Ежели бы я мог молчать ещё хоть день, не подвергая себя опасности, я не стал бы докучать Вам тем делом о шестидесяти тысячах ружей, задержанных в Голландии, подлинный смысл которого мне так и не удалось донести до Вас. Вас обманывают, сударь, если заставляют думать, что этим делом можно пренебречь, ничем не рискуя, поскольку это якобы моё частное дело!
Это дело до такой степени посторонне мне, что если я и продолжаю заниматься им, сударь, то только из-за жертв, мною уже принесённых, а также из любви к отечеству, коя одна только на них меня и подвигла: это дело истинно национальное, именно так я гляжу на него, именно поэтому, не будь я одушевлён горячим рвением к общему благу, которому мы служим каждый в меру своих сил, я бы давно уже продал это оружие за границу с огромной прибылью, а ею не пренебрегает ни один негоциант. Но я употребил весь мой патриотизм на то, чтобы перебороть пакости, на которые наталкивалась повсюду моя жажда помочь родине оружием, столь ей необходимым; вот всё, что относится ко мне лично.
Сегодня, 30 мая, истекает срок добровольно взятого мною на себя обязательства поставить Франции в Гавре шестьдесят тысяч ружей, купленных мною для неё, оплаченных золотом, обмен которого на ассигнации делает эту операцию убыточной, если рассматривать её под углом зрения коммерции.
Кроме того, вот уже три с половиной месяца два корабля стоят у причала в ожидании погрузки, как только будут устранены препятствия.
Я уже предлагал (и именно Вам, сударь, я сделал это предложение) потратить ещё до ста тысяч франков, чтобы, не прибегая к политическому нажиму, попытаться устранить эти препятствия, внеся денежный залог, необходимость в котором обусловлена войной; мне, однако, никакими логическими доводами не удалось убедить Ваше министерство в целесообразности этого и отсутствии риска.
Я, таким образом, принёс уже все жертвы и не могу больше ничего сделать. Вынужденный обелить себя от возведённого на меня чудовищного обвинения в том, что я сам создаю препятствия, делая, как утверждают, вид, будто бьюсь здесь, а в действительности предав родину и поставив противнику оружие, в котором так нуждается Франция, — я должен буду в ближайшее время обнародовать всё, что я сделал, что я сказал, сколько денег авансировал на покупку этого оружия, так и не получив — увы! — ни от кого поддержки, о которой просил повсюду, хотя её легко было мне оказать.
Оскорблённый недоброжелательством одних (г-н Клавьер), обескураженный бездействием других (г-н Дюмурье); совершенно упав духом от того, что Вы с отвращением отказались принять какое-либо участие в деле, начатом и оформленном Вашим предшественником (вот в чём секрет), точно речь шла о разбое или мелком барышничестве, я обязан, сударь, отчаявшись добиться толка у Вас и министра иностранных дел, во всеуслышанье оправдать мои намерения и действия. Пусть нация судит, кто перед ней виновен. (Время пришло, я это делаю.)
Нет, невозможно поверить, что к делу столь важному министерство отнеслось с таким небрежением и легкомыслием! После свидания с Вами я вновь говорил с Вашим коллегой Дюмурье, который, как мне показалось, проникся наконец пониманием, насколько чревато неприятностями оглашение оправдательного документа, касающегося этих странных трудностей, и которому я неопровержимо доказал, что мало-мальски сведущим министрам легко найти выход из столь ничтожных затруднений.
Но как бы ни был он одушевлён добрыми намерениями, действовать он может лишь с Вашего согласия; именно с Вами я вёл переговоры об этом деле, поскольку военный министр Вы. В милостях, дарованных Вашим предшественником, Вы вправе отказать, коли не находите их справедливыми, но должны ли страдать от смены министров государственные дела, если только не доказано, что имела место интрига или нанесение ущерба? Когда это дело разъяснится, я, возможно, и понесу убытки как негоциант, но как гражданин и патриот буду вознесён на недосягаемую высоту.
Во избежание неприятностей, которым так легко помешать, я умоляю Вас назначить мне встречу в присутствии г-на Дюмурье. Дело, не сдвигающееся с места в течение полугода из-за недоброжелательства, может быть разрешено в полминуты.
Повсюду слышатся яростные крики, требующие оружия. Судите сами, сударь, во что они превратятся, когда станет известно, сколь ничтожно препятствие, лишающее нас шестидесяти тысяч ружей, на получение которых не понадобилось бы и десяти дней. Все мои друзья, тревожась за меня, настаивают, чтобы я обелил себя, возложив вину на кого следует, но я хочу принести пользу, а в тот день, когда я заговорю, это станет невозможно.
Поэтому я прошу Вас во имя отчизны, во имя подлинных интересов родины и опасностей, коими грозит ей это бездействие, преодолеть Ваше отвращение и назначить мне встречу, договорившись предварительно с г-ном Дюмурье.
Примите заверения в совершенном почтении, коего Вы достойны.
В течение трёх дней я жду ответа. 2 июня получаю от г-на Сервана следующее письмо (почерк секретарский):
«Париж, 2 июля 1792, 4-го года Свободы.
Вы понимаете, сударь, что, поскольку Ваше дело подверглось зрелому рассмотрению в Королевском совете, как я Вас уже предуведомил (предуведомил?? О чём? Очевидно, о том, что оно будет рассмотрено), я лишён возможности что-либо изменить. Вы просите, чтобы я переговорил с Вами в присутствии г-на Дюмурье на эту тему; я охотно приду на встречу, которую этот министр соблаговолит Вам назначить.
Что хотел этим сказать г-н Серван? Хотел ли он дать мне понять словами «Королевский совет», что король лично воспротивился принятию мер, могущих ускорить доставку оружия? Мной овладели новые тревоги. У меня помутился рассудок, и я отослал курьера в Голландию, написав моему другу, что недоброжелательство достигло предела, и я жду от него совета, каким образом попытаться всё же доставить наши ружья, пусть он проконсультируется с послом, не стоит ли прибегнуть к фиктивной продаже оружия голландским негоциантам или отправить его в Сан-Доминго, чтобы найти ему соответствующее применение, когда настанут лучшие времена. По письму было видно, в каком я бедственном положении; мой друг пришёл от него в ужас.
Я старался взять себя в руки, когда 4 июня, в довершение несчастий, Франсуа Шабо[79], не знаю уж по чьему наущению, решил донести на меня Национальному собранию, как на человека, который прячет в подвалах своего дома шестьдесят тысяч ружей, полученных из Брабанта, о чём, — сказал он, — отлично осведомлён муниципалитет. «Неужто все силы ада спущены с цепи против этих несчастных ружей? — подумал я. — Была ли когда-нибудь видана подобная глупость и подлость! А ведь меня могут растерзать!»
Я тут же хватаю перо и пишу г-ну Сервану. Вот копия моего письма:
«Париж, понедельник вечером, 4 июня 1792 года.
Сударь!
Имею честь предуведомить Вас, что на меня только что донесли, наконец, Национальному собранию, как на человека, доставившего в Париж из Брабанта шестьдесят тысяч ружей, которые я, как говорят, прячу в подозрительном месте.
Надеюсь, Вы понимаете, сударь, что подобное обвинение, превращающее меня в члена австрийского комитета, задевает короля, подозреваемого в том, что он является главой этого комитета, и, следственно, Вам, не более, чем мне, следует попустительствовать распространению слухов такого рода?
После всех моих стараний добиться, как от Вас, так и от других министров, помощи в деле снабжения моей родины оружием, стараний, оказавшихся тщетными, и, добавлю с горечью, после того, как я натолкнулся на невероятное равнодушие нынешнего министра, пренебрегшего моими патриотическими усилиями, я был бы обязан перед королём и перед самим собой во всеуслышанье обелить себя, если бы мой патриотизм всё ещё не сдерживал меня, поскольку с момента, когда я предам дело гласности, ворота Франции окажутся закрытыми для этого оружия.
Только эта мысль одерживает пока верх над мыслями о моей личной безопасности, которой угрожает народное волнение, заметное вокруг моего дома. Однако, сударь, такое положение не может продолжаться сутки; и от Вас, как от министра, я жду ответа, как я должен поступить в связи с этим обвинением (Шабо). Прошу Вас ещё раз, сударь, назначьте мне на сегодня встречу вместе с г-ном Дюмурье, если он ещё министр. Вы слишком умны, чтобы не предвидеть последствий задержки.
Мой слуга получил приказ ждать письменного ответа, который Вам угодно будет ему вручить. Есть некая доблесть, сударь, в том, как я себя веду, несмотря на ужас всего моего семейства; но общественное благо превыше всего.
Уважающий вас и т. д.
Переписывая это сейчас, я принуждён сдерживать себя, гнев до сих пор душит меня, я покрываюсь крупными каплями пота, и это здесь, в холодном краю, 6 января.
Наконец на следующий день г-н Серван присылает мне ответ, впервые написанный его собственной рукой:
«Вторник, 5 июня.
Не знаю, сударь, в котором часу г-н Дюмурье будет свободен, чтобы Вас принять; но повторяю, как только Вы окажетесь у него и он меня об этом уведомит, я поспешу прийти: либо утром до трёх часов, либо вечером с семи до девяти часов.
Я буду весьма раздосадован, если у Вас будут неприятности из-за ружей, задержанных в Тервере по приказу императора.
Следовательно, о Лекуантр! это оружие задерживалось в Тервере не по вине обанкротившегося торговца подержанным товаром и не по моей недобросовестности? И ни Провен, упоминаемый вами, ни какое-либо иное частное лицо не могло подразумеваться г-ном Серваном, когда он говорил о приказе императора, задерживающем наше оружие. Какими же дьявольскими памятными записками вы руководствовались, когда заклеймили меня?
— Ну вот, — сказал я, читая записку г-на Сервана, — первые пристойные слова, которые я получил по поводу этого странного дела, с тех пор как г-н Серван занял пост министра! Нет сомнений, что раньше он уступал постороннему нажиму.
Поскольку он соглашается переговорить со мной и своим коллегой Дюмурье, не требуя присутствия некоего другого министра, я начинаю думать, что его можно будет убедить.
Однако это совещание, о котором я настойчиво просил с 4-го числа, состоялось лишь 8-го, в девять вечера, и у г-на Сервана четыре дня было потеряно. Я повторил дело ab ovo[80]; возможно, потому, что я говорил о нём с горечью, с жаром по отношению к отчизне, я обрёл то, что можно было бы назвать вдохновением момента; бесспорно одно, министры, тронутые всеми выпавшими на мою долю мытарствами, согласились на том, что Дюмурье напишет господам Огеру и Гранду, амстердамским банкирам, чтобы они, законно или нет это требование залога, внесли его за меня голландскому правительству; правда, в размере не трёхкратной стоимости груза, как требовали голландцы, но однократной; что хотя и было столь же несправедливо, но тем не менее необходимо.
Пока г-н Дюмурье всё это записывал, я сказал: «Однократная или трёхкратная стоимость — это дела не меняет, поскольку в конечном итоге, когда будет возвращена залоговая расписка с пометкой о выгрузке, расход сведётся к сумме банковского комиссионного сбора, а ружья будут уже на месте».
Господин Серван согласился выдать мне сверх полученных мною пятисот тысяч франков ассигнациями ещё сто пятьдесят тысяч ливров под обеспечение моих двухсот пятидесяти тысяч, хранившихся в качестве залога в его ведомстве.
Ибо некий министр тогда ещё не говорил, что семьсот пятьдесят тысяч ливров в девятипроцентных государственных контрактах не являются достаточным обеспечением для получения пятисот тысяч франков ассигнациями, не дающих никаких процентов и теряющих пятьдесят процентов стоимости при обмене за границей. Но мы ещё к этому вернёмся, дело того стоит.
Господин Серван также всё записал, а я сказал ему:
— Располагая этим воспомоществованием, я, если понадобятся ещё три-четыре тысячи луидоров, чтобы устранить в Голландии все прочие препятствия, пожертвую ими от чистого сердца.
И мы расстались, весьма довольные друг другом.
Но 12 июня, то есть четыре дня спустя, не получая ни от одного из них известий, я написал (очень рассерженный) следующее письмо г-ну Сервану, министру:
«12 июня 1792 года.
Сударь!
На последнем совещании, когда Вы и г-н Дюмурье любезно согласились обсудить средства, с помощью которых можно высвободить наши шестьдесят тысяч ружей из Голландии, я имел честь повторить Вам, что сумма, необходимая, чтобы привлечь на нашу сторону окружение высокого сената этой страны, может достигнуть трёх-четырёх тысяч луидоров и что без этой суммы я обойтись не могу.
Готовый принести делу эту немалую жертву, я вновь просил Вас авансировать мне сумму, достаточную для обмена на сто тысяч ливров в голландских флоринах, под обеспечение денежными бумагами на двести пятьдесят тысяч франков, которые были оставлены мною Вам в залог в превышение шестисот тысяч ливров, предусмотренных нашим соглашением в качестве обеспечения аванса, выданного мне г-ном де Гравом, потому только, что у нас была дружеская договоренность о беспрепятственной выдаче мне дополнительных средств, буде они мне понадобятся (тогда я этого не предполагал). Вы сказали мне, сударь, что, посоветовавшись (о формальной стороне), Вы не замедлите сообщить мне Ваш ответ. Удобно ли Вам, чтобы я за ним явился, или Вы его мне передадите? Успех самых серьёзных дел, что бы там ни происходило в стране, зависит от подобных мелочей; и Вы сами видите, что — как бы одно ни противоречило другому — в тот самый момент, когда издаются декреты против взяточников, другим декретом г-ну Дюмурье ассигнуется шесть миллионов на осуществление подкупа в другом месте!
Не вынуждайте меня, прошу Вас, приносить гигантские жертвы, изыскивая возможность раздобыть где-то деньги, в то время как мои находятся у Вас. Каково бы ни было, однако, Ваше решение по этому поводу, прошу Вас, главное, не заставляйте меня ждать. Необходимо всё пустить в ход одновременно: демарши нашего посланника в Гааге перед тамошним правительством, внесение залога и подкуп влиятельных лиц; дела делаются именно так, а наше слишком застоялось!
Остаюсь с уважением к Вам, сударь,
преданный Вам и т. д.
Как видите, Лекуантр, я не брезговал ничем. Если бы это делалось ради государственной измены, мне следовало бы отрубить голову, но я вижу, мои читатели восклицают: «Предатели говорят в ином тоне!» О мои читатели, наберитесь терпения: вам его понадобится слишком много, когда вы узнаете, чтó пришлось мне выстрадать! Ибо вы содрогнётесь от страха — не за меня, но за себя самих!
В тот же день, 12 июня, я получил следующую вежливую записку, начертанную рукой г-на Сервана:
«Жозеф Серван просит г-на де Бомарше соблаговолить связаться с г-ном Пашем, занимающим ныне пост г-на Го: он будет введён в курс дела, перед тем как г-н Бомарше его увидит.
12 июня».
«Наконец-то, — подумал я, — слава богу! Пришёл конец моим бедам! Г-н Дюмурье, безусловно, написал господам Огеру и Гранду; я получу пятьдесят тысяч экю, из которых сто тысяч франков пошлю Лаогу на случай каких-либо затруднений, ружья прибудут, г-н Шабо увидит их, и народ, проклинавший меня, меня благословит!» Я радовался, как дитя.
В тот же вечер я написал в Голландию, чтобы утешить друзей и поделиться с ними своей радостью.
На следующее утро, 13 июня, я отправился в военное министерство переговорить с г-ном Пашем и получить от него такое же распоряжение, какие получал раньше от г-на Го.
Я захожу в его кабинет; ввожу его, как мне представляется, в курс принятых решений; он холодно меня выслушивает и говорит:
— Я не господин Паш; я временно исполняю его обязанности; ваше дело не может быть завершено: господин Серван сегодня утром покинул министерство; мне неизвестно, где ваши бумаги, я это выясню.
Точно громом поражённый, я поднимаюсь в артиллерийское управление; мне говорят, что г-н Серван забрал все бумаги с собой и что моих бумаг не нашли.
Отправляюсь в министерство иностранных дел; министра Дюмурье и след простыл, он временно принял на себя военное министерство. Возвращаюсь домой, чтобы написать ему; я полагаю, что мне достаточно будет получить у нотариуса военного ведомства копию выписки из акта о внесении мною залога в размере семисот пятидесяти тысяч франков; чтобы доказать г-ну Дюмурье, что в этом ведомстве действительно есть двести пятьдесят тысяч франков, принадлежащих мне, под обеспечение которых, как ему хорошо известно, г-н Серван обязался в его присутствии выдать мне дополнительную сумму в размере пятидесяти тысяч экю.
Четырнадцатого июня г-н Дюмурье, перегруженный множеством дел, сообщает мне через г-на Ломюра, своего адъютанта, что вручит мне пятьдесят тысяч экю, о которых договорено с г-ном Серваном; что он отлично это помнит и чтобы я зашёл через день. «Благословен господь! — думаю я опять, — эта помеха всего лишь оттяжка!»
Радостный, отправляюсь туда 16 июня в полдень; это был час приёма Дюмурье в военном министерстве, его нет; я жду. Вместо него в большую приёмную является чиновник и оповещает всех, что г-н Дюмурье только что оставил пост военного министра и пока ещё неизвестно, кто его заменяет. При этом известии я не удержался от горькой и презрительной улыбки; препятствия, неизменно встававшие на моём пути, поистине отличались печальной изобретательностью. Я решил подняться в канцелярию; все кабинеты были настежь открыты и пусты. В непередаваемом состоянии я невольно воскликнул:
— О, бедная Франция! О, бедная Франция! — и ушёл домой, задыхаясь от боли в сердце.
Добило меня письмо от Лаога, полученное 23 июня, где он сообщал, что господа Огер и Гранд отказались внести залог ввиду того, что министр, пославший г-ну де Мольду, нашему послу в Гааге, распоряжение, чтобы он предложил им внести этот залог, им самим об этом не написал. (О, чудовищный хаос канцелярий! Ведь речь шла о чистых формальностях.) Но всё это была только отговорка. Эти господа, нажившие столько денег, служа нашей Франции, тогда служили её врагам — Голландии и Австрии. Всё полетело к чёрту; и придётся начинать сначала, когда появятся новые министры. Я кусал от отчаяния локти.
Но как мне ни худо, я должен воздать должное г-ну Дюмурье и поблагодарить его, — он был настолько внимателен, что, покидая министерство, осведомил обо всех моих трудностях г-на Лажара, своего преемника в военном министерстве; это, вне всякого сомнения, расположило того отнестись внимательно к истории вопроса и к отчёту обо всех препятствиях, встающих, точно по воле ада, на пути этих ружей, — к отчёту, который я сделал с документами в руках.
— Всё это тем более досадно, — сказал с грустью г-н Лажар, — что потребности наши огромны и мы просто теряемся. Вам следует, — сказал он мне, — повидаться с господином Шамбонасом (министром иностранных дел) и подумать, что́ можно сделать в связи с отказом, более чем бесчестным, банкиров Огера и Гранда. А я тем временем проверю, в каком положении находится вопрос о ваших пятидесяти тысячах экю, которые столько раз от вас ускользали.
Благожелательный тон г-на Лажара показался мне добрым предзнаменованием.
Он вызвал г-на Вошеля, начальника артиллерийского управления, который ему сказал, что действительно между обоими министрами было согласовано предоставление мне этой суммы под залог моих денежных бумаг, имеющихся в министерстве.
Господин Лажар честно ответил уже на следующий день, 19 июня, на просьбу, поданную мною ему для порядка в письменном виде, прислав мне следующее письмо, к которому был приложен ордер на получение ста пятидесяти тысяч ливров в национальном казначействе:
«19 июня 1792, 4-го года Свободы.
Господин Бомарше!
Вы просите меня, сударь, чтобы я дал Вам возможность вывезти из Зеландии шестьдесят тысяч солдатских ружей, которые Вы там достали в соответствии с соглашением, имеющимся у Вас с правительством, выдав Вам для этой цели новый аванс в счёт оплаты данной поставки в размере пятисот тысяч ливров, что составит вместе с деньгами, уже полученными Вами, шестьсот пятьдесят тысяч ливров. Я нахожу тем менее возражений для предоставления Вам этого пособия, что Вы, как было Вами отмечено, оставили в обеспечение ценности, превышающие этот аванс. При сём прилагается ордер на получение ста пятидесяти тысяч ливров в национальном казначействе.
Я посылаю моего кассира получить указанную сумму, заставившую себя так чудовищно долго ждать! Ничтожная и странная придирка задерживает снова её выплату.
Один из чиновников канцелярии военного министерства, — объясняют моему кассиру, — специально приходил напомнить, чтобы мы не забыли у вас потребовать, как это положено перед выдачей денег поставщикам, предъявления патента.
— Сударь, — говорит мой кассир, — господин де Бомарше вовсе не поставщик, это гражданин, который делает одолжение и, безусловно, себе в убыток. Он представляет некоего брабантца, отнюдь не имеющего патента во Франции; господину Бомарше уже было выдано пятьсот тысяч франков, и от него ничего подобного не требовали.
— Сударь, — отвечают ему, — мы получили приказ ничего не выплачивать без патента.
Выслушав его доклад, я сказал:
— Это последние вздохи испускающего дух недоброжелательства. Не будем терять десять дней на битву за деньги, так яростно оспариваемые и до такой степени необходимые; они хотят сделать из меня подрядчика, в то время как я думал, что оказываю стране весьма важную услугу. Сколько требуется заплатить за этот патент?
— С меня запросили полтораста ливров.
— Раз уж господа из этой канцелярии сговорились отбить у меня охоту в чём-либо идти им наперекор, скажем mea culpa[81], и вот вам полтораста ливров для них.
Это съело у нас два дня. Я убеждён, что мои недоброжелатели злобно посмеялись. Наконец им предъявили мой патент оружейника. Но в ту минуту, когда должны были уже произвести выплату, является другой чиновник и угощает моего кассира новым запретом. Кассу закрывают; мой кассир возвращается с письмом министра; что же касается ордера на выплату, то его оставляют в казначействе. Кассир приходит и в испуге спрашивает, знаком ли мне некий Провен, который наложил запрет на выплату мне военным министерством какой бы то ни было суммы; поэтому-то мне ничего и не дали.
— Он мне знаком, — сказал я кассиру, — как раз настолько, чтобы не иметь желания с ним знакомиться.
Здесь настал момент объясниться относительно этого Провена, которого вы, Лекуантр, столь высоко прославили в вашем обвинении; как ни воротит меня от этого рвотного, нужно принять его и выблевать, чтобы не осталось никаких тёмных мест. Когда тебя ночью кусает насекомое, необходимо его утопить, ежели хочешь обрести покой.
Несколько дней спустя после подписания соглашения с г-ном де Гравом явился ко мне однажды поутру некий г-н Роменвилье, командир легиона Национальной гвардии, в прошлом уволенный из личной королевской охраны, игрок и тёмный делец, который всегда был по уши в долгах; он сообщил мне, что г-н Лаэй, по слухам продавший мне оружие для французского правительства, обманул одного бедного человека, задолжав ему восемьдесят тысяч франков за ящики и ремонт части этого самого оружия, в связи с чем он умоляет меня, какова бы ни была сделка, заключённая мною с этим Лаэйем, не отказаться принять от него протест. Этот человек, сказал он, некто Провен, честный труженик и отчасти торговец подержанными вещами, у которого много детей и для которого подобная денежная потеря будет полным разорением.
— Сударь, — сказал я ему, — нет нужды просить меня, я не могу отказаться принять протест, коли мне его принесли. Господин де Лаэй ничего мне не сказал об этом немалом долге; я побраню его за это; поскольку я не видел этого оружия, я не мог взять на себя обязательства заплатить за него наличными. Однако я достаточно заинтересовал господина Лаэйля, чтобы он вёл дело честно, и ежели на наше предприятие не обрушатся великие бедствия, ваш человек отнюдь не потеряет того, что ему должны. Но какое участие принимаете вы в этом кредиторе Лаэйя?
— Не скрою от вас, — сказал он, — что, будучи сам несколько стеснённым в средствах, я во времена господина Дюпортая хлопотал за него в канцелярии военного министерства, добиваясь, чтобы с ним заключили сделку на часть этого оружия. Ассигнации тогда почти не падали. Он исходил из расценки двадцати ливров за ружьё, даже меньше, но не нашёл вовремя денег, а ассигнации внезапно упали, и сделка рухнула, потому что он пообещал слишком большой процент, а те, кто предоставлял ему средства, полностью обанкротились. Я сам был отчасти заинтересован в этом деле вместе с некоторыми господами из министерства. Ах! Как ему не повезло, что он не подумал о вас!
— Не жалейте об этом, сударь, — сказал я ему, — я всё равно не согласился бы на предложение, исходившее от француза: мне слишком хорошо известны все их грязные делишки! Я считал эту операцию чистой, и мне весьма досадно, что я сталкиваюсь теперь с такого рода помехами. Как бы там ни было, я вам признателен за внимание, побудившее вас предупредить меня об этом протесте; я его принимаю и даю слово, что напишу о нём господину Лаэйю. Если им понадобится посредник для переговоров, я охотно возьму это на себя.
Протест был мне прислан, я его принял. Я написал Лаэйю, который ответил мне, что ничего этому человеку не должен и что по поводу предметов, за которые тот требует платы, я могу написать г-ну де Лаогу и тот вышлет мне ответной почтой квитанции, удостоверяющие, что за все эти предметы за меня было уже оплачено в счёт общей суммы. Тут я насторожился.
Наконец, когда я увидел, что, кроме протеста, вручённого мне, этого человека заставили подать на меня протест в военное министерство (на меня, который его видеть не видел и слышать не слышал), я раскусил тёмную интригу, бывшую мне наказанием за то, что я совершил ошибку и, нарушив собственный покой, помешал этим барышникам. Тогда я, предполагая, что кто-то, жаждущий раздуть расходы за его счёт, принудил торговца подержанными вещами совершить этот неблаговидный поступок, встретился с ним в присутствии юриста. Однако, поскольку у этого Провена нет царя в голове, мы ничего от него не добились. Мы тотчас вызвали его в суд, он не явился, слушание многократно откладывалось, наконец он был осуждён во всех инстанциях, однако, пользуясь беспорядком, он так долго тянул дело от одной инстанции до другой, что на всё это ушло пять месяцев. С помощью незаконного протеста он помешал мне получить мои собственные пятьдесят тысяч экю. Я предложил военному ведомству удержать сумму, требуемую этим человеком, и, впредь до вынесения окончательного приговора, выдать мне остаток. Суровый г-н Вошель не пожелал тогда дать на это согласие; а я начал яснее разбираться в этом деле; и, отступившись от моих пятидесяти тысяч экю, до истечения тридцати отсрочек, с помощью которых, по воле неба, самый безденежный негодяй может остановить по новым законам на полгода любое национальное дело, я возложил на этого человека ответственность за все мои последующие убытки и прибег к весьма обременительному для меня займу. Но что такой приговор человеку, с которого нечего взять! Бесчестье — вот вся его расплата.
Мой адвокат принесёт вам, Лекуантр, пять или шесть приговоров, вынесенных этому человеку; сейчас дело находится в суде первого округа, куда он подал жалобу на окончательный вердикт, вынесенный судом под председательством неподкупного д'Ормессона, который трижды осуждал его. Таковы Провен и компания.
Оставим эти пресные интриги; вы ещё столкнётесь с другими, в которых будет куда больше перца! Ради того, чтобы сорвать это дело, ничем не брезговали, исходя из общеизвестного принципа: нет и не будет поставщиков, кроме нас и наших друзей.
Я обязался, Лекуантр, осветить вам всесторонне моё поведение; я пообещал, что буду публично оправдан, отчитавшись перед нацией во всём мною сказанном, написанном или содеянном день за днём, на протяжении тягостных девяти месяцев; что в этом, доступном всем, докладе будет рассказано о моих поступках, совещаниях, письмах и заявлениях с такой точностью, что каждый здравый ум будет поражён их согласованностью, последовательностью и единообразием.
Обманутый изобличитель, неистовствующий на трибуне, может позволить себе не придерживаться метода столь строгого. Опираясь на всеобщую убеждённость в его патриотизме, он может растекаться по древу и говорить что угодно, ничего не доказывая. Слушатели, положившись на него, не слишком следят за ходом его мысли, не замечают его ошибок, не протестуют против брани и нередко принимают в конце концов решение либо из чистого доверия к его рвению, либо просто устав слушать обвинения, которые никем не опровергаются.
Но человек, который защищается, не может ни на минуту отклониться от своей цели: он должен четырежды доказать свою правоту, прежде чем за ним её признáют хоть раз; ибо ему нужно преодолеть груз бессознательного предубеждения против обвиняемого и всегда свойственное судьям отвращение к отказу от уже высказанного мнения, от уже вынесенного приговора. Я обращаю на это ваше внимание, чтобы вооружить вас против себя. Следите за мной со всей суровостью, главное, ничего мне не спускайте. Я надеюсь силой очевидных доказательств привлечь справедливый взгляд Конвента к декрету, осуждающему невинного человека и безупречного гражданина. И сверх того я поклялся сделать своим адвокатом вас, моего обвинителя! Следите же неусыпно за всем, что я скажу. Это ваше дело, не моё. Продолжаю изложение фактов.
После того как наши враги за пределами Франции преследовали г-на де Лаога, чтобы, сыграв с ним какую-нибудь злую шутку, повредить тем самым делу с ружьями, после того как они исчерпали все свои возможности в Голландии, так и не отбив у нас охоту заниматься этим делом, они, видя, что не могут ни вывести меня из терпения, ни подловить, решили, что единственный выход для них — попытаться со мной договориться по-дружески, предложив мне за оружие весьма заманчивую цену.
Разными способами, через разных людей они пытались разжечь во мне корыстолюбие. Лаог не однажды писал мне об этом, доказывая, что за нами охотятся и продавцы и покупатели. Эти люди, за пределами Франции, действовали хотя бы в соответствии с собственными интересами. Но противодействие наших людей, наших канцелярий, наших министров!.. Оно приводило меня в ярость. Об этом я и писал в ответ Лаогу.
Двадцать девятого июня я был весьма удивлён, увидев его у себя.
— Вы, должно быть, думаете, — сказал он, — что меня привело к вам дело с ружьями? Разумеется, о нём тоже пойдёт речь; но оно сейчас на втором плане. Я прибыл как чрезвычайный курьер с депешами такой важности, что господин де Мольд, наш посол в Гааге, счёл возможным положиться только на мою порядочность, на мою верность.
Ведя розыск, он получил неопровержимые сведения, что в Амстердаме существует фабрика фальшивых ассигнаций. Он мог пресечь это дело и мог рассчитывать на захват оборудования и людей, а возможно даже, если бы удалось застать их врасплох, и на находку в этом гнезде иных, весьма важных документов; однако, — осмелюсь ли сказать? — к нашему стыду, в то время как прочие послы в Гааге купаются в роскоши, я сам видел, что господину Мольду нечем было покрыть расходы на эти аресты; и фальшивомонетчики ускользнули бы, не дай я ему в долг от вашего имени шесть тысяч флоринов!
Эпизод с депешами, привезёнными моим другом, бросил бы благоприятный свет на дело с ружьями, он воздал бы честь нашему гражданскому рвению, показал бы, какими чувствами были движимы все причастные к делу; но он затянул бы мой рассказ; я предпочитаю отказаться от преимущества, которое мог бы из него извлечь. Оставляю его до другого случая[82].
Я рассказал г-ну де Лаогу о всех страхах, которых натерпелся, так и не продвинувшись ни на шаг в вопросе о вывозе наших ружей.
— Ах, — сказал мне он, — как ни прискорбно, но я вынужден повторить вам, что повсюду одно и то же, — вам необходимо как-нибудь избавиться от этого ужасающего дела. Недоброжелательство в Голландии, как и здесь, таково, что вы потратите всё ваше состояние, но разрешения на вывоз из Тервера так и не добьётесь. Франция вам вредит, а Голландия радеет Австрии! Как же вам, в одиночку, выпутаться из этих сетей? Я привёз вам пространную жалобу, написанную мною от вашего имени в ответ на ноту императорского посланника и поданную через господина де Мольда секретарю Голландских штатов, а также смехотворный ответ, полученный нами от этих Штатов; когда министры это прочтут, они поймут, каковы подлинные препятствия, задерживающие погрузку.
— Мой друг, они ничего не читают, ни на что не отвечают и не занимаются ничем, кроме внутрипартийных интриг, не имеющих никакого отношения к общественному благу. Здесь такой беспорядок, что душа содрогается! И таким путём они думают прийти к конституции? Клянусь, они не хотят её! Но каков же был ответ Голландских штатов на жалобу?
— Невразумителен, пуст, лжив! Они ничем не брезгуют, лишь бы выиграть время в борьбе с вами. Я привёз этот ответ. Ежели бы вы согласились уступить оружие на месте по самой высокой цене, вы покончили бы с затруднениями. Вы вернули бы свои деньги с гигантской прибылью; а самое главное, оружие забрали бы оптом, как вы его купили, без всякой сортировки и мороки. Господин де Мольд полностью в курсе предложений, сделанных нам; ибо ничто в этой стране не ускользает от его бдительного ока.
— Мне известно, — сказал я, — всё, что писал об этом он, а также то немногое, что ему ответили. Я нашёл здесь средство получать точные сведения; это обходится недёшево; но коль скоро это необходимо для пользы дела, оно должно выдержать и этот расход. Для меня это уже не торговое предприятие, тут задеты моя честь и патриотизм, скажу больше — характер. Они поклялись, что ружья не будут доставлены, а я поклялся, что их не получит ни одна держава, кроме французского народа. Я руководствуюсь прежде всего нашей нуждой в них. Теперь у нас новые министры, поглядим, как они будут действовать; но какой бы они ни учинили вред прибытию ружей, бьюсь об заклад, им не удастся перещеголять тех, кто уступил им кресла.
Я попросил встречи; г-н Шамбонас ответил, что мы будем приняты им и г-ном Лажаром в министерстве в тот же вечер. Я отправился туда с решимостью выказать обоим новым министрам твёрдость, уже навлёкшую на меня немилость г-на Клавьера.
Я захватил портфель с перепиской и весьма обстоятельно ознакомил с ней министров; они дали нам аудиенцию, не ограничивая её временем, чего не делал ни разу ни один их предшественник.
— В конце концов, сударь, — сказали мне они, — подведите итог: чего вы хотите? Чего просите?
— Я уже не прошу, господа, — сказал им я, — чтобы мне помогли доставить эти ружья; я слишком хорошо понял, что этого не хотят. Я прошу одного, пусть мне скажут, что ружья не нужны; что дело слишком щекотливое, дорогостоящее или затруднительное, пусть скажут что угодно, но пусть скажут это в письменной форме, чтобы у меня был оправдательный документ. Я не переставал просить его у ваших предшественников: не потому, разумеется, что меня не огорчит, если Франция лишится этого оружия, но потому, что мне слишком хорошо известна суть дела; есть люди, которые хотят, чтобы я, сытый по горло всякого рода неприятностями, с досады продал ружья в Голландии и чтобы можно было потом кричать в Париже, что мой патриотизм — химера, а помехи, в результате которых это оружие оказалось у наших врагов, дело моих собственных рук. Когда вы, господа, вернёте мне моё слово и мои ружья, я отправлюсь в Национальное собрание, подниму над головой документ, который вы мне дадите, и призову Собрание в свидетели того, что я сделал всё, дабы добиться вашей помощи; и если Национальное собрание скажет, как и все прочие, что нация в этом оружии не нуждается или его не хочет, я распоряжусь им по собственному разумению.
— Мы отлично знаем, чтó вы с ним сделаете, — сказал, смеясь, один из министров. — Вы продадите его за прекрасную звонкую монету наличными. Господин де Мольд пишет нам, что вы получили весьма соблазнительные предложения.
— Если он пишет обо всём, господа, он должен вам также сказать, с каким презрением я отверг эти предложения!
— Он сообщает и об этом, — сказал мне г-н Шамбонас, — в выражениях, не оставляющих сомнения.
— Да, сударь, мне делают такие предложения вот уже свыше двух месяцев. Я отнюдь не пытался поставить это себе в заслугу; но поскольку господин де Мольд пишет о них, не скрою, эти предложения таковы, что любой иной на моём месте уже десять раз принял бы их; я вернул бы мои деньги сторицею, но я прежде всего француз. Однако даже я не могу оставаться бесконечно в том бедственном положении, в котором меня держат и которое губит мой покой, состояние и здоровье, тогда как достаточно одного моего слова, чтобы всё наладить!
Господин Лажар мне ответил:
— Мы, со своей стороны, не можем разорвать соглашение об оружии, столь необходимом, в момент, когда нам его не хватает, не проконсультировавшись предварительно на совместном заседании с тремя Комитетами — дипломатическим, по военным делам и Комитетом двенадцати; мы посоветуемся с ними и дадим вам ответ.
На следующий день г-н Шамбонас сказал нам, что приступил к обсуждению дела с членами Комитетов; что в связи с затруднениями, возникшими в Голландии, они склонны рассматривать соглашение, заключённое де Гравом, как фактически разорванное; но отнюдь не расположены заявить мне, что более не заинтересованы в этом оружии, а тем пуще подписаться под подобным документом при существующей крайней нужде в моих ружьях.
— Сударь, сударь, — ответил я министру, — либо вы заинтересованы в ружьях, либо не заинтересованы. Я не смогу занять ту или иную позицию в отношении предложений, получаемых мною, пока не будет ясного решения; я рассчитываю на вашу порядочность и жду такого решения, каким бы оно ни оказалось; но оно мне необходимо в письменном виде.
— Есть опасения, — сказал г-н Лажар (глядя мне в глаза), — что вы хотите воспользоваться предложениями, сделанными вам там, чтобы повысить здесь цену на оружие, установить выгодные для вас расценки!
— Сударь, — горячо ответил я, — если мне добросовестно помогут снять несправедливое эмбарго, наложенное голландцами (снабдив меня залогом, коего по праву требует поставщик), я даю честное слово, что в этом случае ни один покупщик, кроме Франции, для которой оружие мною предназначалось, не получит его, сколько бы мне ни предлагали. Я даю честное слово, что не повышу цену, предусмотренную при заключении первой сделки, хотя я могу немедленно взять за ружья по двенадцати с лишком флоринов золотом, вместо восьми, которые получу от вас в ассигнациях! Хотите, я напишу заявление, чтобы вы могли показать его на совместном заседании трёх Комитетов? Я прошу только справедливости, пусть меня избавят от нестерпимой неясности, которая терзает меня на протяжении трёх месяцев, относительно возможной стоимости ассигнаций в неопределённый момент; мне нередко даже приходило в голову, когда я сталкивался с аполитичным, непатриотическим, несправедливым поведением бывших министров, что они хотят затянуть дело до того времени, когда можно будет, воспользовавшись непомерным падением курса ассигнаций, сделать мне деловое предложение, потребовав от меня срочной поставки; я достаточно повидал на своём веку, чтобы опасаться такого достойного приёма. И всё это только потому, что мне не удалось преодолеть робость г-на де Грава и добиться справедливого соглашения во флоринах, которое шло вразрез с обычаями высокомерных канцелярий военного ведомства; у них меж тем есть тысячи возможностей покрыть свои убытки, тогда как я не ищу воспользоваться ни одной из них!
— Но кто нам даст гарантию, — сказал один из министров, — что, устав от трудностей, задерживающих это оружие в Зеландии, вы не продадите его другим, хотя и дали нам слово? Ибо, в конце концов, вы ведь негоциант и ведёте крупные дела только для того, чтобы заработать много денег?
— Я понимаю ваше возражение, сударь; вы могли бы быть несколько любезней, но, как бы там ни было, я избавлю вас от всякого беспокойства по этому поводу. Если вы хотите быть уверены, что я не соблазнюсь никаким иным предложением, согласитесь на немедленную передачу мной права владения и вручения оружия в Тервере тому, кого вы сочтёте для этого подходящим: вещь станет вашей, и вы одни будете вправе ею распоряжаться. Можете ли вы от меня требовать большего? Благоволите распорядиться, господа. Для того чтобы обелить мой патриотизм от подозрений, на него обрушенных, нет ничего, ничего, на что я не был бы готов!
По удивлённым лицам министров я понял, что они были соответственно подготовлены.
— Как! Господин Бомарше, вы говорите серьёзно? Как! Если мы поймаем вас на слове, у вас достанет мужества не пойти на попятный?
— Мужества, господа? Да я делаю это заявление и предложение по собственному желанию.
— Хорошо, — сказал мне г-н Лажар, — изложите нам всё это письменно: мы серьёзно проконсультируемся на совместном заседании трёх Комитетов.
На следующий день, 9 июля, министры получили от меня ясное резюме. Вот оно:
«Бомарше
господам Лажару и Шамбонасу, военному министру и министру иностранных дел.
9 июля 1792 года.
Господа!
Вам известно, что любое дело следует упростить, чтобы в нём разобраться. Позвольте мне напомнить вам основные предложения, выдвинутые мною на вчерашнем совещании и как будто одобренные вами. — Как негоциант, сказал я, я ни в какой мере не нуждаюсь в том, чтобы французское правительство взяло на себя мои обязательства в деле с голландскими ружьями, если я разорву моё с ним соглашение (избави бог!). У вас в руках, господа, доказательство того, что я могу гораздо быстрее и проще покончить с этим делом к своей выгоде, буде ограничусь торговым к нему подходом, поскольку мне всё время предлагают (со всяческими посулами и даже угрозами) немедленно расплатиться со мной за шестьдесят тысяч ружей, купленных мною в Голландии, в золотых дукатах, по расценке, обеспечивающей мне прибыль, которую я сочту нужным обусловить: об этом вам пишет ваш посол.
Я обсуждал, следовательно, этот вопрос с господами Лажаром и Шамбонасом отнюдь не как купец, не как спекулянт, а как французский патриот, думающий прежде всего о благе отечества, ставящий это благо превыше собственной выгоды. Окажите мне справедливость не забывать об этом.
Я предложил вам, господа, взять на себя мои обязательства, приняв от меня всю партию оружия в Тервере, поскольку в связи с внезапным объявлением войны у меня возникли непреодолимые препятствия для доставки ружей во Францию и поскольку французское министерство располагает средствами, у меня отсутствующими, чтобы добиться отмены несправедливого голландского эмбарго и доставить эти ружья в Дюнкерк. Я дал вам понять, господа, что вы прежде всего заинтересованы в том, чтобы помешать нашим врагам завладеть этим оружием силою, как мне сейчас угрожают, поскольку голландцы не рискнут посмотреть сквозь пальцы на акт, враждебный французскому правительству, тогда как акту, направленному против частного лица, они могут попустительствовать.
Объясняя вам всё это, господа, я только повторял то, что двадцать раз говорил министрам, вашим предшественникам.
Не имея возможности доставить в Гавр груз оружия, задержанный в Зеландии в нарушение справедливости и международного права, я ставлю перед вами вопрос следующим образом:
Когда министерство торопило меня с покупкой этих ружей, необходимых Франции, меня не остановили денежные жертвы; вот уже три месяца как эти ружья у меня на складе, но на складе в Зеландии; и вам известно, что австрийское правительство обязало голландское воспрепятствовать их вывозу, не имея на это никакого благовидного предлога, единственно по праву силы, позволяющему безнаказанно совершать несправедливость по отношению к частному лицу. Таким образом, эти ружья находятся в Тервере. Они предназначены вам. И вот к чему сводится дилемма:
Нуждается ли Франция в этих ружьях? И, главное, заинтересованы ли вы в том, чтобы они не попали в руки наших врагов, которые добиваются их любой ценой, что удвоило бы нашу потерю? Тогда примите их от меня в Тервере, а не в Гавре, куда я не могу их доставить. Такова единственная поправка к нашему соглашению, которую я предлагаю; ибо я отнюдь не говорю вам: «Господа, расторгнем договор об этом оружии, заключённый между де Гравом и мною»; напротив, я предлагаю вам ускорить его выполнение и, чтобы убедить вас в том, что это возможно, предлагаю вам осуществить приёмку оружия в порту, где оно всё ещё находится. В этом случае вы будете действовать как держава по отношению к державе и быстро добьётесь своего, потому что к вам отнесутся с уважением, тогда как мною пренебрегают.
Вы не желаете немедленно вступить во владение этим оружием, хотя, вероятно, это единственное средство помешать тому, чтобы его захватили силой, ежели я буду упорствовать в своём нежелании продать ружья на сторону? Тогда (я говорю это с величайшим сожалением) объявите мне, господа, что вы более не нуждаетесь в оружии, что вы отказываетесь вступить во владение им, если поставка должна быть произведена в Тервере, и предоставляете мне право избавиться от него с наименьшими потерями и риском для меня.
Вынужденный отступить перед силой обстоятельств, я выложу на стол Национального собрания все купчие и письма, все обстоятельные доказательства моих патриотических усилий добыть оружие для Франции. И тогда я, с глубоким прискорбием, но будучи избавлен от необходимости продолжать далее тщетные попытки оказать эту услугу моей отчизне, меж тем как ни один орган власти мне не содействует, а мои собственные капиталы недосягаемы, связаны, заморожены с неисчислимыми потерями для меня, — я тогда напишу в Голландию: «Уступите эти несчастные ружья на условиях, которые вам предлагают, это лучше, чем если они будут отняты силой, и нам, после всего сделанного, останется рассчитывать только на нескончаемый процесс против моего поставщика и Государства, по иску в насильственном изъятии, с одной стороны, и непоставке, с другой, из которого мне никогда не выпутаться».
Не думайте, господа, что фиктивная передача вам оружия может вывести меня из затруднительного положения, в котором я нахожусь! Напротив, я таким образом пропущу время, когда могу ещё изъять капиталы, так давно вложенные мною в это патриотическое предприятие. Она лишит меня последней возможности обменять на дукаты это оружие, в котором ваши враги нуждаются не менее вас, которого они не перестают добиваться, оскорбляясь моим неизменным отказом.
Что ждёт нас, господа, если, воспользовавшись фиктивным договором, вы выступите на защиту моих прав в Голландии вместо того, чтобы отстаивать там ваши собственные, и не сможете переправить оружие в Дюнкерк к устраивающему вас сроку? Вы выиграете хотя бы то, что помешаете врагу воспользоваться им против вас в этой войне; я же, лишённый всех средств, получу в вознаграждение за мою службу отечеству лишь чудовищное количество оружия, которое не смогу никому продать, поскольку оно уже никому не будет нужно! Я буду разорён, уничтожен; вы, разумеется, этого не хотите.
Мне возражают, господа, что, расторгая договор, заключённый со мной г-ном де Гравом, вы берёте на себя ответственность!
Да, вы понесёте ответственность, если, расторгнув купчую, допустите продажу противникам оружия, купленного для вас. Но не в том случае, если вы заключите взамен бесповоротную сделку, гарантирующую вам, что оружие не достанется противнику; поскольку оно будет признано национальным достоянием, голландцы уже не посмеют (если только они не объявят вам войны) открыто терпеть, чтобы вам на их территории было нанесено оскорбление столь серьёзное, коего сообщниками они окажутся! Вот как должен быть поставлен вопрос об ответственности министров в этом деле.
Что касается вчерашнего совещания, то вот его краткое резюме. Я предложил вам, господа, поставить оружие — в самом деле, а не фиктивно — в Тервере, а не в Гавре, по мотивам, изложенным выше; в противном случае вы должны заявить, что расторгаете договор, заключённый де Гравом, что не нуждаетесь более в оружии для Франции, предоставляете мне полную свободу вернуть себе вложенные средства, где, когда и как это окажется возможным, и выплачиваете должную неустойку! Умоляю вас, господа, благоволите не задержать ответ; ибо я подвергаюсь ужасным опасностям, которых вовсе не заслужил мой горячий патриотизм! Вы были столь добры, что сами признали это вчера.
Примите, господа, заверение в искреннем уважении достойного и весьма удручённого гражданина.
Три дня я не получал никаких сообщений. Я попросил г-на де Лаога зайти в министерство иностранных дел. В ответ он принёс известие, что на тот же вечер назначена его встреча с тремя объединёнными комитетами: дипломатическим, по военным делам и Комитетом двенадцати.
— Ну что ж! Поглядим, — сказал я ему, — насколько чистосердечны министры: комитеты ведь следят за ними не менее пристально, чем я.
Лаог отправился на заседание комитетов; он объяснил там (ко всеобщему удивлению), каковы препятствия — французские и голландские, — задерживающие ружья в Тервере. Содержание его речи (почерпнутое из моего письма министрам, из моего прошения голландскому правительству и жалкого ответа этого последнего, положенных на стол) ясно осветило дело и показало его неотложность; его выступление, его выводы сводились к следующему: что для меня, как купца, гораздо выгоднее, чтобы мне вернули право распоряжаться моими ружьями; что в этом случае я через неделю верну пятьсот тысяч франков ассигнациями, которые мною были получены, так как в течение четырёх дней со мной рассчитаются наличными в дукатах за всю партию оружия, по ставке двенадцать с лишним флоринов за штуку. Он добавил, что ему самому предлагали тысячу луидоров, и даже больше, чтобы он попытался меня к этому склонить. Но он заверил господ членов комитетов, что (как патриот) я предоставляю им решить, нуждается ли Франция в этой партии оружия, исходя не из моих интересов, но из интересов нации.
Можно ли было выразиться великодушнее от моего имени?
Затем г-н де Лаог выслушал чтение лестного для меня письма нашего посланника в Гааге, которое г-н Шамбонас имел справедливость направить трём комитетам. Да, лестного для моего патриотизма! И стяжавшего мне то горячее одобрение комитетов, о котором я упоминал в своей защитной петиции. Вот это письмо; я испросил его точную копию в министерстве иностранных дел, когда оно ещё не относилось ко мне так странно, как это повелось с момента воцарения в нём г-на Лебрена.
«От господина де Мольда господину Дюмурье, министру иностранных дел.
Дано в Гааге, 2 июня 1792, 4-го года Свободы.
Сударь!
Сие письмо будет Вам вручено г-ном де Лаогом, компаньоном г-на Бомарше в деле покупки ружей, находящихся в Тервере. Все попытки получить разрешение на их вывоз, сделанные им до сих пор, были безуспешны, несмотря на проявленное им рвение. Но я обязан воздать должное его патриотизму, как и патриотизму г-на Бомарше, отметив, что они отвергли все предложения, чрезвычайно выгодные и позволявшие с прибылью покрыть затраченные капиталы, потому только, что эти предложения исходили от врагов нашего государства.
Я спешу воздать им справедливость, не сомневаясь, что Вы примете это во внимание, тем более что, страдая сами от оттяжки возврата затраченных ими средств, они своими неизменными отказами оказали неоценимую услугу нации, воспрепятствовав, по крайней мере, тому, чтобы это оружие попало в руки врагов.
Полномочный посланник Франции в Гааге.
Я попросил также министерство иностранных дел передать мне письмо, которое министр Шамбонас направил председателю комитетов, посылая мою памятную записку; я привожу его здесь для полноты моей защиты, на Ваше усмотрение, Лекуантр, и без каких бы то ни было вымарок. Вот оно:
«Министр иностранных дел трём объединённым комитетам.
11 июля 1792 года.
Господин председатель!
В момент, когда три комитета — по военным делам, дипломатический и Комитет двенадцати — собрались, чтобы обсудить средства укрепления внутренних сил империи[84], мне представляется уместным предложить на их рассмотрение вопрос, в равной мере сложный и насущный, в отношении которого министр мог бы высказаться уверенней, зная мнение о нём членов этих комитетов.
Направляя Вам, господин председатель, ясную и краткую памятную записку, полученную г-ном Лажаром и мной от г-на Бомарше, негоцианта и собственника шестидесяти тысяч ружей, о которых в этой записке идёт речь и вывоз которых весьма затруднён в связи с объявлением войны, я полагаю, что могу не останавливаться на подробностях этого дела, заверив Вас только, что все патриотические усилия негоцианта, предпринимаемые на протяжении трёх долгих месяцев, оказались совершенно безуспешными, хотя он сделал всё, доступное частному лицу, принеся в жертву даже свои собственные интересы.
Он имеет все основания требовать скорейшего решения: Вы поймёте это, ознакомившись с запиской; чиновник, с которым я имею честь вам её направить, один только может дать дополнительные разъяснения; они полностью удовлетворят три объединённых комитета. Этот чиновник сам вёл в Голландии переговоры по делу от имени г-на Бомарше, его друга, как с поставщиком, правительством и адмиралтейством, так и с нашим посланником в Гааге, на которого моим предшественником было специально возложено поручение востребовать это оружие, являющееся собственностью французского купца и незаконно задерживаемое в Голландии; он настоятельно требовал восстановления попранных прав Франции. Это дело чрезвычайной важности, по двум причинам: во-первых, необходимо ввезти наконец во Францию оружие, затребовав его, как перешедшее в собственность нации, во-вторых, необходимо, главное, помешать тому, чтобы враги завладели им силой, каковая угроза возникнет, если оно пребудет и далее собственностью простого купца.
Я полагаю, что было бы опасно обсуждать этот вопрос в Национальном собрании из-за неизбежной огласки; но если Вы, господин председатель, соблаговолите осведомить меня о мнении комитетов, я немедленно отправлю г-на де Лаога, привёзшего депеши нашего посланника в Гааге, с тем чтобы этот последний тотчас сделал всё необходимое для пресечения несправедливости, которая наносит нам такой ущерб.
Каков бы ни был этот министр, он не мог действовать достойнее.
Вечером я узнал от г-на де Лаога, что комитеты пришли к общему выводу о необходимости принять то, что было названо «моими щедрыми предложениями», которые каждый расценивал в душе как выражение истинного патриотизма. Г-ну де Лаогу сказали, что обоим министрам будет направлено «мнение трёх объединённых комитетов». Слушая его, я испустил вздох облегчения. «Благословен господь, — сказал я себе, — люди не всегда несправедливы и жестоки! И у Франции будут ружья».
Опасаясь, как бы дело не запамятовали, я тут же составил записку:
«Господам членам трёх объединённых комитетов — по военным делам, дипломатического и Комитета двенадцати, — а также военному министру и министру иностранных дел.
16 июля 1792 года.
Господа!
Если вы считаете, что в деле с ружьями, задержанными в Голландии, я вёл себя так, что любой из вас мог бы гордиться подобным поведением, прошу вас об одном вознаграждении: не ставьте меня перед чудовищной необходимостью уступить требованиям врагов государства!
Я умру от огорчения, если после всего, что я сделал, чтобы отнять у них эту возможность, ваше решение поставит меня перед позорной необходимостью позволить им завладеть оружием, предназначенным для наших доблестных солдат.
Я сделаю всё, что в моих силах, чтобы этому помешать; остальное в ваших руках.
Примите и пр.
На следующий вечер министры сказали мне, что мои предложения приняты объединёнными комитетами с большой благодарностью. Они были столь порядочны, что ознакомили меня, по моей настоятельной просьбе, с «Особым мнением трёх объединённых комитетов», копию которого я умолял дать мне, дабы, внимательно её изучив, действовать в согласии с ним, так тронут я был тем, что меня наконец услышали.
Вот оно:
«16 июля 1792 года.
Мнение Комитета двенадцати и объединённых комитетов.
1. Дабы соблюсти выгоду нации и сохранить возможность вывоза ружей; 2. дабы воздать по справедливости негоцианту, купчую с которым надлежит рассматривать как расторгнутую по не зависящим от него обстоятельствам, но который тем не менее не использует своих прав и отказывается от значительной прибыли, ради того чтобы сохранить это оружие для нации,
Было решено:
1. Что не следует приобретать, принимать в Тервере и востребовать затем, как национальную собственность, это оружие; что лучше предпринять решительные действия от имени нации, но в защиту негоцианта и потребовать возмещения убытков, причинённых ему нарушением международного права; действуя при этом с предельной энергией и настойчивостью.
2. Признать юридически, предложив военному министру и министру иностранных дел оформить это должным образом, что наполнение купчей, заключённой с г-ном де Гравом, и поставка оружия в Гавре неосуществимы по не зависящим от поставщика причинам, в связи с внезапным объявлением войны и нарушением международных прав частного лица, и, следственно, эта купчая должна считаться фактически расторгнутой; но, поскольку нации выгодно, чтобы негоциант, который из патриотических побуждений предпочёл пойти на риск, поставив под угрозу своё состояние, и не использовал преимуществ, вытекающих из расторжения сделки, — средства, вложенные им в это дело и остающиеся в нём только с его свободного согласия, должны быть гарантированы вне зависимости от развития событий, дабы он не потерпел убытка.
3. Новое соглашение надлежит заключить безотлагательно, предусмотрев в нём все возможности компенсации негоцианту, вне зависимости от обстоятельств, ибо, в противном случае, он будет вынужден отдать оружие врагам и не может никоим образом быть принуждён к выполнению купчей, заключённой с г-ном де Гравом.
4. Каким бы образом ни оставались заморожены средства негоцианта, он вправе требовать, как соответствующей компенсации за эти деньги, начисления торгового или промышленного процента с момента, когда, по не зависящим от него обстоятельствам, сделка оказалась неосуществимой и, следовательно, расторгнутой.
5. Надлежит заключить новую купчую: первую следует рассматривать как не имевшую места, залог надлежит вернуть, а с негоциантом вести переговоры, как с собственником оружия, находящегося в Тервере, которое он обязуется не продавать никому, кроме нации; обусловив, что нация обязуется взять это оружие в любое время; обусловив, что, если против нашей торговли будет вестись война и достояние купца будет захвачено на голландской территории, ущерб понесёт нация; ибо только это может служить достаточным обеспечением вложенных им средств».
Такова, о гражданин Лекуантр, основа опороченного договора, который был заключён министрами.
— Теперь осталось одно, — сказали они мне, — придать этим пожеланиям форму нового договора. Но если предположить, что вы уже сейчас передаёте нам право собственности на оружие, избавляя нас тем самым от опасений, что оно попадёт в руки врага, согласитесь ли вы, чтобы в том же договоре было предусмотрено, что расчёт будет произведён только тогда, когда окажется возможным доставить оружие во Францию, считая за самый крайний срок момент окончания этой войны и прекращения всех военных действий?
— Господа, — сказал я им, — извините меня: то, что вы предлагаете, ставит меня в зависимость от случайности ещё более опасной, нежели возможное падение ассигнаций; ибо, продлись война десять лет, я окажусь на десять лет без торговых средств. Этого предложения я принять не могу; его не примет ни один негоциант.
— Но поскольку ваши деньги заморожены, вам будут выплачиваться, — сказали министры, — в соответствии с «Мнением трёх объединённых комитетов», проценты, торговые или промышленные, по вашему усмотрению, каждому понятно, что вы на это имеете право. Таково суждение всех этих господ, вы должны распорядиться.
— Не существует приемлемых процентов, господа, которыми можно было бы компенсировать негоцианту отсутствие средств на протяжении неопределённого времени. Какое право на эти ружья останется у меня после того, как я передам их вам там, где это только и возможно? Они будут вашей собственностью. Почему вы предпочитаете выплачивать мне промышленный процент, которого я у вас не прошу, вместо того чтобы действительно рассчитаться со мной, что справедливо и чего я прошу?
— Ах, да потому, — сказали мне, — что соблазн получить деньги возможно раньше побудит вас не ослаблять усилий, чтобы вызволить их оттуда, как если бы эти ружья, которые мы востребуем как ваши, действительно ещё вам принадлежали.
— Господа, все мои усилия тщетны, если вы не присоедините к ним ваших. И если вы желаете удержать мои средства после того, как я передам вам право собственности, ради того чтобы подогреть моё рвение (хотя после тех огромных жертв, на которые я пошёл, в нём нет никаких оснований сомневаться), я пойду и на это; но я отказываюсь определять, каков должен быть торговый процент при такой странной и глубоко мне отвратительной мере предосторожности с вашей стороны. Вычислите его сами, вы или комитеты. Я ставлю лишь одно условие. Я претерпел такие утеснения, что опасаюсь оказаться, если вас сменят, во власти других министров, таких, каких вдобавок я уже знавал; в один прекрасный день они попросту откажут мне в моих правах, мне это испытание слишком знакомо: я уже хлебнул досыта!
Я прошу, чтобы тотчас по получении вами оружия в Тервере, когда вы окончательно убедитесь, что владеете им, и избавитесь от опасений, что я могу продать его когда-либо кому-нибудь другому, — деньги, предназначенные в уплату за него, были бы положены на хранение у моего нотариуса, чтобы гарантия была взаимной и чтобы меня не ждали в дальнейшем всякие пакости, вроде запретов и патентов, и, главное, чтобы мне не пришлось месяцами хлопотать о получении того, что мне причитается. Я прошу также, чтобы ваше право владения исчислялось с момента моего договора с г-ном де Гравом, поскольку я трачусь на проценты, складские расходы и всякие прочие выплаты, — именно с того момента. На этих условиях — я не возражаю.
Вновь было испрошено мнение комитетов. Помещение денег на хранение было сочтено требованием справедливым, поскольку я передавал право владения, и надлежащий акт был составлен в канцелярии этих министров. У меня есть его черновик с чернильными и карандашными пометками военного министра и одного из столоначальников на полях. Лекуантр, я вручу его вам, он у меня в портфеле. Этим-то портфелем, где содержатся все мои доказательства, я и хочу вас обольстить и подкупить, вас и Конвент, пусть ещё раз окажется прав некий великий газетчик[85], отлично известный вам всем!
В качестве лица, которое может принять оружие в Тервере, был предложен г-н де Мольд, как генерал-майор, опытный в такого рода делах, — на него уже столько раз возлагалась закупка оружия! Я принял предложение с удовольствием, хотя знал его только понаслышке, как человека сведущего.
Что касается вопроса о торгово-промышленном проценте на мой замороженный капитал, то он, как мне сказали, долго обсуждался в комитетах.
— Поскольку вы отказались говорить на эту тему и положились на их решение, вам предлагают, — сказал мне один из министров, — пятнадцать процентов; отвечайте напрямик: вы согласны?
— Господа, — сказал я им, — если это возмещение за мои денежные жертвы Франции, поскольку я отдаю вам мои ружья по первоначальной цене, хотя я и мог бы получить за них гораздо больше, то я на это не согласен, потому что предлагаемое возмещение никак не соразмеряется с жертвой, а также потому, что я не беру платы за поступок, совершённый по повелению гражданского чувства. Если же это торговый процент на мои деньги, удерживаемые вами вопреки моему желанию и по непонятным для меня причинам, то вы куда больше меня обяжете, если заплатите сразу по получении оружия и сбережёте ваши проценты, которые для меня чистое разорение. Для дела нужны капиталы, проценты годятся одним бездельникам. Что касается расчёта со мной только по окончании войны, то я и на это не могу согласиться, если вы не вернёте мне часть денег и не дадите тем самым возможность продолжить главное дело, начатое мною помимо собственной воли. А лучше всего было бы, чтобы со мной просто расплатились без всяких процентов, предлагаемых вами в качестве возмещения убытков: ибо ни один заём из сделанных мною ради этого несчастного дела не обошёлся мне, если учесть все расходы, в процент, до такой степени ничтожный, как предлагаемый вами за удержание моих денег на неограниченное время. Размер этой потери не поддаётся исчислению; спросите всё купеческое сословие.
Господин Вошель из артиллерийского управления, который был докладчиком по делу, взял слово и сказал, что, если я соглашусь принять проценты, предлагаемые мне взамен задерживаемого капитала, то мне выплатят сто тысяч флоринов наличными в счёт стоимости оружия, при условии, что я приму поручения к оплате на разные сроки.
После недолгого спора я, к сожалению, вынужден был уступить. Бланки акта были заполнены, и мы разошлись с тем, что будут подготовлены четыре одинаковых его экземпляра: один — для военного ведомства, другой — для ведомства иностранных дел, третий — для архива трёх объединённых комитетов, и четвёртый — для меня.
На следующий вечер мы вновь собрались в здании военного министерства — министры, господа Вошель, де Лаог и я, — чтобы со всем покончить.
Таковы были, Лекуантр, обстоятельства этих переговоров. Сильно ли я повлиял на решение, шедшее вразрез со всем, чего я хотел, и оставлявшее за мной одно преимущество — возможность гордиться понесёнными жертвами? И поистине, следует сказать напрямик, что если министры и были в чём-либо виноваты, то и три комитета были ничуть не более невинны.
Итак, после долгих прений договор был наконец заключён. Вы увидите, о граждане, к чему впоследствии прибегли, чтобы, нарушив все его статьи, поставить меня перед трудностями, которые превосходили всё, что я претерпел прежде.
Договор был прочитан, и мы уже должны были его подписать, когда г-ну Вошелю (мне редко доводилось встречать человека, который умел бы так ловко вставлять палки в колёса) пришло в голову, что на случай, если моему нотариусу вдруг понадобится крупная сумма и ему, в свою очередь, придёт в голову похитить деньги, положенные на хранение, необходимо обусловить, на кого падёт ущерб, — на нацию или на меня.
Я почувствовал, что это возражение может повлечь за собой целый месяц бесполезных словопрений во вред делу. Я разрешил это затруднение, сказав г-ну Вошелю, что ущерб не падёт ни на кого, поскольку у нотариуса будут помещены на хранение не флорины, которых у нас нет, и даже не ассигнации по курсу флорина, но обмененные векселя на определённую сумму, которые будут рассчитаны в присутствии министров по самому высокому курсу (как это делается по английским законам); затем они будут переписаны на моё имя и положены у нотариуса, который, как вы видите, будет лишён возможности злоупотребить ими; по истечении срока годности они будут обновляться с соблюдением тех же формальностей, и так вплоть до момента выплаты, как долго бы он ни оттягивался, когда будет произведён перерасчёт с учётом падения или повышения курса. Как видите, я забегал вперёд, предупреждая все возможные трудности.
Все сочли это разумным. Тогда г-н Вошель, видя, что его прижали к стенке, обратился к министрам:
— Придётся сказать господину Бомарше истинную причину затруднений. Военное ведомство не располагает достаточными средствами, чтобы выпустить из своих рук такую огромную сумму задолго до её выплаты.
— В силу какой же извращённой идеи, — ответил я молниеносно, — вы хотите, чтобы я оставил в ваших руках мои средства, обрекая их на бездействие и произвол злого умысла, если само французское правительство не считает себя достаточно богатым, чтобы рискнуть на это? Господа, это кладёт всему конец. Позвольте мне уйти.
Я поднялся. Вошель остановил меня, говоря, что я неправильно истолковал его намерения; что никто не хотел вырвать у меня согласие силой, поскольку вопрос о помещении денег на хранение у моего нотариуса урегулирован с комитетами; но что после того, как я уже стольким благородно пожертвовал, мне не след рассматривать как жертву знак доверия к французскому правительству; никто не хочет меня обманывать; мне будут бесконечно обязаны; для того чтобы побудить меня решиться, они готовы, если я хочу, дать мне сейчас на ведение дела не сто тысяч флоринов, а двести, при условии, что я соглашусь получить векселя на срок, с датами по договорённости, что соответственно уменьшит торговый процент, который, кажется, меня раздражает. Голова моя горела! Я молча метался по кабинету министра, куда то и дело входили люди, — я тщетно искал разгадку. Я был в ужасном замешательстве.
Что это? Ловушка? Истинное положение вещей? Оба министра, которые, я должен отдать им справедливость, были тут совершенно ни при чём и которых новое препятствие поразило не меньше меня, заверили, что доложат обо всём в точности собранию комитетов и что комитеты воздадут мне честь, как достойному гражданину.
Господин Вошель, считая дело замётанным, хотя никто о том не обмолвился ни словом, унёс акты, чтобы их переделать к завтрашнему дню и, убрав слова «деньги будут положены у моего нотариуса», вписать, что я получил двести тысяч флоринов вместо ста.
Что до меня, то я ушёл в нестерпимом смятении. Я хотел писать министрам, умоляя их считать сделку несостоявшейся, прося их вернуть мне моё слово. Но ведь они вели себя так достойно! Моё непреоборимое отвращение могло быть повёрнуто против меня, превратно истолковано как намерение, взяв назад данное слово, предпочесть вражеское золото благу отчизны.
Наконец, так ничего и не решив, я пошёл на следующий вечер к г-ну Лажару. Г-н Вошель прочёл новый акт, каждый из нас сверил свой экземпляр. Я, как мертвец, выкопанный из могилы, взирал на г-на Вошеля, ожидая, пока всё будет кончено. Докладчик дал акт на подпись министрам; настал мой черёд; я колебался; меня торопили; я молча подписал. Г-н Вошель засунул один из четырёх экземпляров в карман; я попросил ордера на получение денег; сев за стол, г-н Вошель внезапно вспомнил, что ему вручён протест некоего господина Провена и что, пока его арест не снят, ни один министр, — сказал он, — не может выдать мне денежный ордер.
— Но, сударь, — сказал я горячо, — вы заставили меня признать в акте, что я получил деньги наличными.
— Это ничего не меняет, — сказал он, — необходимо только составить дополнение к акту, в котором будет сказано, что, в связи с данным протестом, вы ничего не получите, пока он не будет снят.
— Господа, — сказал я, — этому Провену дважды было отказано. У него не может быть ко мне претензий, я никогда не имел с ним дела: он просто орудие, которым воспользовались за неимением другого, чтобы любым путём мне помешать. Он требует восемьдесят тысяч франков с моего брабантского поставщика, который пишет, что ничего ему не должен. Но при чём тут моё дело, имеющее столь важное значение и затрагивающее государство и меня? Удержите, если хотите, сто тысяч франков или сто пятьдесят тысяч; но не губите сами то, в чём вы жизненно заинтересованы, ставя нас всех в зависимость от этого человека; он ведь до вынесения окончательного приговора, которым ему будет отказано, может воспользоваться по закону тысячью и одной отсрочкой.
— Сударь, — сказал мне г-н Вошель, — этого министр сделать не может; но добейтесь, чтобы опротестователь объяснился перед судом относительно максимальной суммы его претензий к вашему поставщику, независимо от того, обоснованны они или нет; возьмите о том выписку; тогда можно будет выполнить вашу просьбу.
— Нет, нет, сударь, — сказал я ему, — лучше расторгнем наши договоры, и пусть о них даже не вспоминают! Через неделю, самое позднее, вы получите свои пятьсот тысяч ливров и вернёте мне мои денежные бумаги.
— Акт, подписанный министром, не рвут, — сказал г-н Вошель. — Эти отсрочки перед вынесением окончательного решения — дело двух недель; неужели из-за двухнедельной оттяжки вы хотите уничтожить акт, стоивший вам столько хлопот?
Тем временем он хладнокровно составлял дополнение к акту, подписанному нами всеми, где было сказано, что я не получил никаких денег. Вы увидите, граждане, как были впоследствии использованы мои расписки в этом проклятом акте, не говоря уж об ограничительном дополнении, которое отменяло действие акта. Вы содрогнётесь вместе со мной.
Меня заставили против моей воли подписать дополнение, и я, взбешённый, пошёл домой размышлять (слишком поздно) о том, как следовало поступить, прихватив черновик первого акта с пометками министра, в котором помещение денег на хранение у моего нотариуса обусловлено как нечто решённое. Я вручу его вам, Лекуантр.
Это было 18 июля. По делу Провена уже вынесли решение; мой адвокат утешал меня, говоря, как и Вошель: это дело двух недель! О граждане, взгляните на ваши прекрасные законы! 1 декабря, через шесть месяцев после протеста, всё ещё не видно было конца отсрочкам судебного постановления; а когда они наконец истекли, когда Провена приговорили к возмещению мне всех проторей и убытков, его заставили обжаловать решение. Это тянется вот уже девять месяцев, и одному богу известно, когда кончится.
Мы впоследствии употребили все средства, чтобы заставить этого человека, как советовал Вошель, заявить перед судьёй, в судебном заседании, к какой сумме по самому высокому исчислению сводятся его ложные претензии к брабантцу, моему поставщику, чтобы, воспользовавшись его заявлением, оставить эту сумму в национальном казначействе вплоть до окончательного приговора и просить о выдаче мне остальных денег. Но он был слишком хорошо натаскан! Этот человек не выходил за пределы невнятного и немотивированного протеста. И это мой обвинитель именует моим признанием прав Провена.
Разве моё стремление всеми средствами принудить государство произвести мне выплату, несмотря на этот иллюзорный протест, было признанием его правомочности? И мог ли я не уступить, если мне в этом отказывали, несмотря на подписанный всеми акт, где содержалась моя расписка в получении сумм, которых я на самом деле вовсе не получал? Что оставалось мне делать, будучи поставленным в такое положение, как не удостоверить, подписав ограничение, хотя бы то, что протест этого человека, с которым меня ознакомили уже после подписания акта, отказавшись этот акт расторгнуть, помешал выплате мне денег, поскольку дополнение, подписанное всеми, не подтверждало противного, и сейчас, возможно, стали бы утверждать, что я эти деньги получил, раз в акте содержится моя расписка? Почему я не мог вновь получить в руки этот акт, чтобы разорвать его на тысячу кусков, когда у меня открылись глаза! Всё чудовищно в этом деле…
Остановимся на этом! Я чувствую, что читатель устал. От возмущения, вновь закипевшего во мне, я и сам не в состоянии продолжать с должной умеренностью.
Что же я выиграл, Лекуантр, пожертвовав интересной для меня продажей оружия за границу ради интереса, гораздо более властного, — послужить отчизне? Ничего, если не считать уверенности, что королевские министры, как и объединённые комитеты, отнюдь не стремились нанести ущерб национальным интересам и что палки вставляла нам в колёса только банда, взявшая тогда силу в канцеляриях, а также народные министры.
Но я? До чего довели меня? Я потерял свою собственность и принёс в жертву родине выгодные предложения, сделанные мне со стороны, не получив взамен даже уверенности, что со мной рассчитаются, ибо меня вынудили отказаться от помещения денег на хранение у моего нотариуса под тем предлогом, что я получу возмещение в виде процентов с капитала, о которых я не просил и из которых не получил ни одного су (хотя г-на Лекуантра заверили, что мне было выплачено в качестве процентов в соответствии с истёкшим сроком шестьдесят пять тысяч ливров), и затем, воспользовавшись гнусными протестами, они нашли возможность ничего мне не заплатить, наложив арест на всё: на проценты, на капиталы, наконец на мои собственные деньги!
Но всё это пустяки в сравнении с тем, что последовало далее. Ужас охватывает меня, но я начал и должен, несмотря ни на что, кончить. В следующих этапах вы увидите, о граждане! до чего может дойти в смутные времена злодейство, пребывающее в почёте и осмеливающееся погубить безупречного гражданина, чтобы получить таким образом возможность незаметно обворовывать нацию, как это происходит повсюду. Горе тому, кто вынуждает меня входить во все эти чудовищные подробности! Они надеялись натравить на меня обманутый народ: пять раз ужасный кинжал угрожал моей жизни. Если они убьют меня сейчас, им не удастся воспользоваться плодами преступления: они разоблачены в печати.
Несмотря на тоску, охватившую меня, я обязан продолжить рассказ. О Лекуантр, если вы не пошлое орудие тайной мести! О Национальный конвент, который судил меня, не выслушав, и на справедливость которого я тем не менее возлагаю все мои надежды! О французы! Я обращаюсь к вам! Внемлите стойкому гражданину, я раскрываю вам истину, доселе таимую мной в национальных интересах и во вред собственному.
Таков ваш долг. Вспомните, как безоговорочно ставил я вопрос в прошении: если я не доказал, по-вашему, что предали родину как раз те, кто обвиняет меня, — я дарю вам ружья! Если же мои доказательства кажутся вам убедительными, я жду, что вы воздадите мне по справедливости.
Набросьтесь же с жадностью, о граждане! на скуку этих словопрений! Я пишу вовсе не для того, чтобы вас потешить, но для того, чтобы вас убедить; и вы, дерзну сказать, в этом заинтересованы больше, чем я сам. Меня не в чем упрекнуть, я могу лишь потерпеть убыток на этих ружьях; вы же, отказавшись от них, не только нанесёте себе огромный ущерб, но и совершите ещё большую несправедливость.
Внемлите мне также и вы, рукоплескавшие ложному обвинительному декрету против меня; точно он возвещал победу, одержанную отечеством, точно по каким-то сокровенным мотивам все рады были ухватиться за предлог раздавить меня!
О мои сограждане! В этой тяжбе между мною и вами есть две стороны. Я должен доказать свою правоту, дальнейшее от меня не зависит. Но вы, обманутые лживым докладом, вы должны пересмотреть своё решение и отнестись ко мне по справедливости; ибо Франция и Европа, зрители этого процесса, в свою очередь, положат на свои грозные весы и обвинителя, и обвиняемого, и судей.
Ни один из документов, прочитанных вами, не может быть отвергнут; все они подлинны, это нотариально заверенные акты, судебные прошения и письма, оригиналы которых имеются в министерских канцеляриях. Я рисую вам день за днём, и каждый из них вносил в дело свою лепту; и чем больше я стану вдаваться в факты, тем больше надеюсь приковать ваш интерес к этому важному делу, имеющему общественное значение. Уделите же мне внимание.
На следующий день после заключения контракта, столько раз подвергавшегося неожиданным изменениям, контракта, отнимавшего у меня всё, ничего мне не давая, мой нотариус сказал мне:
— Вас обманули; в этом дополнении, которое стоит после подписей и оттягивает получение вами ваших собственных денег на какой им угодно срок, так же как и в предшествующем соглашении, нет ни слова о том, что вас вынудили пожертвовать помещением на хранение ваших денег, которое было согласовано с тремя комитетами; это условие так искусно изъято из акта, что в нём не осталось и следа вашей безмерной преданности.
— Я не могу поверить, — сказал ему я, — что это сделано предумышленно.
— Я не вижу также по этому договору, — сказал он, — на каких основаниях вы сможете просить дополнительные фонды, буде они вам понадобятся, или даже получить ваши двести тысяч флоринов, если на месте нынешних министров окажутся люди недоброжелательные. Я вижу, вас провели и, от уступки к уступке, заставили подписать акт, налагающий на вас тяжкие обязательства; ещё более тяжкие, чем они посмели сказать, поскольку в нём даже не упоминается, почему вы пошли на жертвы, до такой степени извратившие смысл договора.
Я вернулся домой, убеждённый, что совершил ошибку. Я трижды был захвачен врасплох неожиданными изменениями, внесёнными начальником управления, который был докладчиком. Но министры вели себя так порядочно! — думал я. Неужели они откажутся подтвердить, что я вёл себя как патриот и человек бескорыстный, принеся собственную безопасность в жертву интересам ведомства? Неужели они забудут своё обещание воздать мне за это самую высокую честь перед лицом комитетов Национального собрания?
Напишу им, не откладывая. Их поведение покажет, причастны ли они в какой-либо мере к нанесённому мне ущербу, входило ли в их намерения оказать услуги партии, именуемой «австрийской», и помешать доставке ружей, задерживая мои деньги, без которых я не могу сделать ни шагу, и оставляя меня без каких бы то ни было доказательств того, что я пошёл им навстречу и, по первой их просьбе, оставил у них в руках мои капиталы! Сердце моё сжимало, как тисками. Я взял перо и составил следующее письмо, исполненное трепета:
«Господам Лажару и Шамбонасу, военному министру и министру иностранных дел.
20 июля 1792 года,
Господа!
Договор, только что заключённый между вами и мной относительно шестидесяти тысяч ружей, столь несправедливо задерживаемых в Голландии, дал вам новые доказательства того, что я продолжаю самоотверженно поступаться собственными интересами ради служения родине.
Вы настаивали, господа, на том, чтобы я принёс в жертву нынешним нуждам военного ведомства обусловленное ранее помещение на хранение у моего нотариуса, вплоть до окончательного расчёта, той суммы, которую мне должны, в силу того же самого договора.
Господа, ружья, купленные и оплаченные мною наличными вот уже четыре месяца тому назад; чрезвычайные расходы, вызванные гнусным запретом, наложенным на оружие голландцами; займы, которые вынудило меня заключить на тягостных для меня условиях отсутствие средств, необходимых для ведения моих дел, — всё это делает для меня совершенно необходимой уверенность, что мои деньги будут мне возвращены. Предпочтение, которое мой патриотизм оказывает Франции, уступая ей оружие в кредит и по самой низкой цене, в то время как наши враги непрерывно мне предлагают рассчитаться за него наличными по расценке, почти вдвое превышающей вашу (чему у вас есть все доказательства), даёт мне, я полагаю, право требовать обусловленного нами ранее помещения на хранение денег, которые мне причитаются, как это следует из позавчерашнего договора: ведь счёл же г-н де Грав необходимым потребовать от меня при выдаче мне первого аванса обеспечения его моими пожизненными контрактами; но вы, господа, выразили желание, чтобы я поступился моим правом, пообещав, что военное ведомство придёт мне на помощь, буде мне понадобятся новые средства для ведения дел ещё до истечения предусмотренного срока окончательного расчёта; и я принёс эту жертву.
Перечитав спокойно договор, я не нахожу в нём и следа ни моей уступки, ни ваших обещаний на этот счёт. Что представлю я в подтверждение министрам, могущим сменить вас, господа, если вы не дали мне никакого документа, который, упоминая о моей добровольной жертве, послужил бы мне рекомендацией в их глазах? Поэтому я прошу вас, господа, обсудить и решить совместно с начальником артиллерийского управления, который был докладчиком по этому делу и в связи с высказываниями которого относительно теперешних нужд военного ведомства я и отказался от обусловленного ранее помещения денег на хранение, повторяю, я прошу вас, господа, благоволите обсудить, в какой форме может быть мне дан документ, который поможет мне получить, буде возникнет необходимость, денежное воспомоществование, обещанное вами?
Пользуюсь случаем, господа, чтобы вновь выразить благодарность вам и высокочтимым членам трёх объединённых комитетов — дипломатического, по военным делам и Комитета двенадцати — за весьма лестное свидетельство, которым вы все удостоили почтить моё гражданское бескорыстие, являющееся, на мой взгляд, всего лишь добросовестным выполнением долга; вы сделали бы то же самое, будь вы на моём месте.
Прошу вас принять, господа, заверения в почтительнейшей преданности доброго гражданина.
Признаюсь, неприятное чувство страха не оставляло меня, пока я не получил от них ответа.
Вот какой ответ я получил назавтра, около полудня:
«Господину де Бомарше.
Париж, 20 июля 1792 года.
Чтобы избавить Вас, сударь, от какого бы то ни было беспокойства в связи с изменениями, внесёнными по нашей просьбе, поскольку мы потребовали, чтобы был изъят пункт о помещении на хранение суммы, соответствующей стоимости ружей в голландских флоринах, которую государство должно было передать Вашему нотариусу (точно так же, как Вы при получении аванса в размере пятисот тысяч франков передали на хранение нотариусу военного министерства пожизненные контракты на сумму в семьсот пятьдесят тысяч ливров), и Вы согласились оставить эти деньги в руках государства, проявив полное к нему доверие, мы с удовольствием повторяем Вам, сударь, что по единодушному мнению комитетов и министров, Вы дали доказательства патриотизма и истинного бескорыстия, отказавшись получить от врагов государства по двенадцать — тринадцать флоринов наличными за каждое ружьё, уступив их нам в кредит по цене восемь флоринов восемь су и ограничившись весьма скромным доходом при стольких жертвах; Ваше поведение в этом деле заслуживает самых высоких похвал и самой лестной оценки. Мы вновь заверяем Вас, сударь, что в случае, если после пересчёта, проверки, упаковки и опечатывания г-ном де Мольдом оружия, право владения на которое Вы нам передаёте, и после получения нами как его описи, завизированной этим полномочным посланником, так и счетов на Ваши расходы, которые по договору должны быть возмещены Вам военным ведомством, Вам понадобятся новые средства для улаживания Ваших дел, военное ведомство не откажет Вам в выдаче таковых из остатка нашего Вам долга, как мы о том договорились, принимая во внимание, что Вы поступились помещением денег на хранение у Вашего нотариуса.
Примите наши уверения, сударь.
Читая это письмо, я думал: они почувствовали, как я удручён, они поняли, что не должны ни минутой долее оставлять меня в таком состоянии. Да зачтётся им это! Из груди моей вырвался вздох облегчения. Я ещё не всё потерял, сказал я себе; если даже новые препятствия помешают мне довести до конца это дело, оправданием мне будет, по крайней мере, то, что я приложил все старания: похвалы, которых я удостоился, послужат мне сладким утешением. Но, по совести, я обязан просить у всех прощения: меня ведь побудили заподозрить в недоброжелательстве весь Совет; я заподозрил обоих министров в намерении помешать доставке оружия, чтобы оказать тем самым услугу противной партии; этого нет и в помине! По счастью, я согрешил лишь в тайне сердца, и мне не нужно исправлять никаких ошибок, совершённых на людях: я раскаиваюсь и пойду завтра поблагодарить министров, этого достаточно.
Напрасно люди так опасливы! Ни Совет, ни министры отнюдь не хотели мне навредить, нет! Напротив, лишь здесь это важное дело и было взято под покровительство. Теперь я не стану доверять всяким слухам. Задержать ружья было бы таким вероломством, что по меньшей мере легковерно обвинять кого-либо в подобном преступлении по отношению к нации! Всё это, как я вижу, отместка канцелярий, вся причина в сребролюбии; мне дали наглядный урок, что не следует никогда творить добро, если это мешает им обделывать свои делишки и посягает на заведённый ход грабежа.
Я поехал обедать в деревню, где задержался из-за недомогания. Через два дня мне сообщили, что министры получили отставку; что военное министерство вручено некоему г-ну Абанкуру, а министерство иностранных дел — г-ну Дюбушажу. «О небо! — подумал я. — Тот, кто теряет одно мгновение, теряет его непоправимо. Промедли я день, и мне не удалось бы ничем подтвердить принесённых мною жертв!»
Поскольку в изменившихся обстоятельствах менялось и моё положение, то вместо того, чтобы адресовать начальнику артиллерийского управления упрёки за все изменения, внесённые по его требованию в трижды переделанный акт, я счёл должным поблагодарить его, напротив, за труды, которые он дал себе, чтобы завершить дело: всё иное было ни к чему и могло лишь повредить мне. 25 июля я направил ему следующее письмо:
«Господину Вошелю.
Сего 25 июля 1792 года.
Имею честь, сударь, послать Вам из деревни, где я нахожусь, один из четырёх экземпляров последнего договора, заключённого мною с министрами военным и иностранных дел (это была копия, предназначенная объединённым комитетам). Я прилагаю также копию письма, которое я имел честь направить им уже после подписания, оно касается новых сумм, которые, буде в том возникнет необходимость для моих дел, я имею право получить, коль скоро я поступился помещением на хранение у моего нотариуса всей суммы долга, как Вы знаете, приняв в соображение Ваши справедливые замечания. Нотариус, однако, обратил моё внимание на то, что в договоре имеется моя расписка в получении двухсот с лишним тысяч флоринов; и что я согласился не получать их, пока не добьюсь снятия ареста, связанного с нелепым протестом, направленным против меня и вручённым военному министру. Поскольку оба министра ушли в отставку, прошу Вас, сударь, сделайте мне одолжение, сообщите с ответной почтой, в какой форме должен я обратиться к новому министру, чтобы получить эти двести тысяч флоринов. Г-н Лажар, как Вы знаете, не дал мне ордера на выплату этой суммы; быть может, мне надлежит получить от нового министра предписание, удостоверяющее, что я ничего не получил.
Примите поклон от
Я прощупывал почву, так как хотел собрать побольше доказательств. Г-н Вошель ответил мне без обиняков:
«Париж, 27 июля 1792 года,
Я получил, сударь, письмо, которое Вы оказали мне честь написать и к которому были приложены копии Вашего нового договора, Вашего письма к г-ну Лажару и пр.
В Вашем договоре, действительно, имеется расписка на двести с лишним тысяч флоринов, как бы полученных Вами; однако ничто не служит более полным подтверждением того, что выплата не была произведена, как Ваше согласие, выраженное ниже, на отсрочку всех платежей до снятия ареста, вызванного опротестованием.
Что до исполнения Вашего договора, то оно не вызывает у меня сомнений, несмотря на то, что оба министра, его подписавшие, покинули свой пост. Тем не менее надлежало бы, чтобы Вы сами ознакомили с ним нового военного министра, предупредив его, что соответствующим образом оформленная копия Вашей сделки находится в артиллерийском управлении, которое, следственно, может дать ему обо всём отчёт, а также осведомив его, что ордер на выплату не может быть Вам выдан, пока Вы не добьётесь снятия ареста (здесь проглянуло его враждебное отношение). Вам придётся, сударь, выполнить ещё одну формальность перед получением денег: Вы должны оставить у нашего нотариуса заявление, что в дополнение к тем семистам пятидесяти тысячам ливров в денежных бумагах, что были даны Вами в залог при получении пятисот тысяч франков, Вы передаёте нам всё Ваше наличное и будущее достояние в качестве обеспечения и гарантии суммы, которую Вы имеете получить по предстоящему начислению.
Начальник четвёртого управления военного министерства
В этом пункте он был прав: пятая статья моего последнего договора предусматривала, что я дам закладную на всё моё состояние в качестве обеспечения за деньги, которые получу, на срок, пока оружие не перейдёт в руки г-на де Мольда; он же, в момент поставки, снимет эту ипотеку.
Таково было состояние дела, когда ушли эти министры. Как только было бы отослано в Голландию торговое обеспечение, которого с полным основанием требовал первый поставщик (поскольку он сам внёс его) и которое министр обязался дать по статье 8-й, ничто в мире не могло бы уже помешать поставке оружия в Тервере. Какими бы тайными происками ни старались помешать вывозу, пусть они даже умудрятся нарушить все остальные условия, предусмотренные актом, буде только залог окажется выплачен, я смогу проделать остальное, прибегнув к займам, как бы они ни были тягостны. Мне было поэтому необходимо отвести глаза недоброжелательству, показав, что я не требую ничего, кроме внесения залога в размере пятидесяти тысяч флоринов, и отложить всё остальное до лучших времён; нужда в ружьях для наших безоружных волонтёров с каждым днём становилась всё насущнее.
Воспользовавшись мнением, высказанным г-ном Вошелем в письме, я составил два обстоятельных обзора дела — один, предназначенный г-ну д'Абанкуру, второй для г-на Дюбушажа; я должен здесь возблагодарить бога за эти обзоры: они хранятся во всех архивах. Вот их краткое резюме:
Надлежит, не откладывая, внести залог, поскольку важно, чтобы оружие было востребовано французским посланником у голландского правительства возможно быстрее, в соответствии с статьёй 8-й договора от 18 июля; надлежит тотчас составить инструкцию г-ну де Мольду и вручить её г-ну де Лаогу, чей отъезд задерживается только из-за этого документа и паспорта; его ждёт в Дюнкерке с 24 июня зафрахтованное на средства правительства судно, которое уже доставило его во Францию и на котором он должен отвезти г-ну де Мольду ответ на важные депеши, направленные с ним, — ответ, ожидаемый нашим послом в течение месяца.
Тщетные ожидания. Никакого ответа от г-на д'Абанкура. Никакого ответа и от г-на Дюбушажа. Но они исполняли свои министерские обязанности так недолго, что их трудно упрекнуть. Тем временем я досаждал так, что успел ему надоесть, Бонн-Карреру[86], на которого были возложены важнейшие дела министерства иностранных дел; я добивался, чтобы был выдан залог, а также паспорт для Лаога, коль скоро в чудовищном беспорядке тех дней, к великому сожалению, было не до депеш г-на де Мольда о фальшивомонетчиках, которые выпускали ассигнации и были заключены, по его настоянию, в тюрьму в Голландии, но их старались вырвать из его рук.
Я до того намозолил глаза Бонн-Карреру, что в одно прекрасное утро он вышел из своего кабинета и спустился к министру, чтобы уладить с ним вопрос об обеспечении, требуемом г-ном Дюрвеем для выдачи залога, но когда он взялся за дверь, ему на моих глазах вдруг стало так плохо, что я, забыв обо всём, поспешил оказать ему помощь и не думал уже ни о чём, кроме этого злосчастного приступа, который уложил его на десять дней в постель и надолго задержал отправку желаемого залога.
Вернувшись домой, я подумал: вот уж, поистине, проклятье! Люди, события, сама природа — всё против меня.
Тридцать первого июля я всё же добился паспорта для г-на де Лаога и короткого письма, адресованного г-ну де Мольду; залогом, однако, и не пахло. Всё было в таком чудовищном беспорядке, что больше четырёх часов ушло на тщетные поиски депеш г-на де Мольда и на то, чтобы найти в столе некоего г-на Лебрена документы на шесть тысяч флоринов, данных в долг от моего имени этому послу, когда он арестовал фальшивомонетчиков, поскольку мне необходимо было получить хотя бы эти деньги, без которых г-н де Лаог не мог выехать, так как на всё остальные был наложен арест.
Задолжай мне эти деньги военное ведомство, я ничуть не сомневаюсь, что неумолимый г-н Вошель отказал бы в моей просьбе, сославшись на протест господина Провена!
Я сказал всем, что г-н Лаог уезжает, чтобы наладить доставку ружей. Поскольку он не трогался из Парижа, ожидая вместе со мной этого нескончаемого залога, пошли разговоры, что я задерживаю г-на де Лаога и явно не хочу, чтобы в момент, когда враг вступил во Францию[87] и нашим солдатам повсюду не хватает оружия, оно было доставлено! Меня предупреждали со всех сторон.
Я попросил моего друга отправиться в Гавр и подождать там, пока мне удастся преодолеть все препоны, связанные с чудовищным беспорядком министерского делопроизводства, чтобы его отъезд умерил народное возмущение. С грустью покинул он Париж, умоляя меня не успокаиваться, пока я не добьюсь залога, без которого все его шаги будут напрасны.
Наконец 7 августа, в первый же день, когда г-н де Сент-Круа появился в министерстве иностранных дел, я направил ему письмо, которое надлежит привести здесь, дабы показать, что, пока меня обвиняли в измене гражданскому долгу и предательстве, я ни на минуту не прекращал своих усилий.
«Господину де Сент-Круа, министру иностранных дел.
Париж, 7 августа 1792 года.
Сударь!
Посылая Вам памятную записку, ранее вручённую г-ну Дюбушажу, о состоянии такого неотложного дела, каким является доставка голландских ружей, я имею честь Вас заверить, что вот уже четыре с половиной месяца каждый пустяк, связанный с этими ружьями, стоит мне двухнедельных просьб и по меньшей мере двадцати бесполезных посещений министерства; это какое-то проклятье. Вот Вам последний пример.
Восемнадцатого июля оба министра — министр иностранных дел и военный — подписали наконец акт, обязывающий правительство немедленно вручить залог в размере пятидесяти тысяч немецких флоринов моему голландскому поставщику, который, будучи, в свою очередь, связан обязательством направить эти ружья в Америку, данным покойному императору Леопольду, не может завершить дела без этого залога. Так вот! То ничтожное обстоятельство, что до сих не установлено, какое обеспечение надлежит дать г-ну Дюрвею, взявшему на себя внесение залога, уж обошлось нам в девятнадцать дней задержки и тридцать бесполезных посещений министерства, а г-н де Лаог, который должен был этот залог доставить, так и не смог выехать из Франции, чтобы довести дело до конца, хотя каждый потерянный час дорого стоит нашей отчизне, громогласно требующей оружия! Более того, каждый день угрожает мне обвинением в том, что я задерживаю его отъезд (как утверждают, только так можно заставить меня самого донести на истинных виновников этой задержки). Я бьюсь, таким образом, между препонами или забывчивостью, с одной стороны, и недоброжелательством, с другой, и вынужден был выдворить г-на де Лаога из Парижа, чтобы его, по крайней мере, здесь не видели. Он ожидает в Гаврском порту; я же умоляю Вас, сударь, уделить мне всего четверть часа, чтобы покончить с обеспечением, которого требует от Вас г-н Дюрвей. Я позволяю себе досаждать Вам, движимый только чувством чести и любовью к отечеству, поскольку дело о ружьях стало личным делом правительства.
В момент, когда хватаются за любой предлог, чтобы обвинить министров, не станем подавать жгучему недоброжелательству столь серьёзных поводов.
Давайте действовать, я заклинаю Вас. Я жду ваших распоряжений с нетерпением, от которого моя кровь вскипает, как кровь святого Януария!
Примите почтительный поклон от
С 7 по 16 августа я не получил ответа ни от кого: ни один министр мне не написал, зато заговорил народ. В ужасный день 10 августа[88] жители Сент-Антуанского предместья кричали, шагая по улицам: «Как нам защищаться? У нас есть только пики и нет ни единого ружья!» Агитаторы твердили им: «Этот негодяй Бомарше, этот враг отечества задерживает шестьдесят тысяч ружей в Голландии, это он препятствует их доставке». Другие, подобно эху, откликались: «Нет, всё обстоит куда хуже! Он прячет эти ружья в своих подвалах, они нужны, чтобы нас всех уничтожить!» А женщины, надрывая глотки, вопили: «Поджечь его дом!»
В субботу 11 августа ко мне пришли утром сказать, что враги с адским умыслом морочат голову женщинам у ворот Сен-Поль, настраивая их против меня; и если будет так продолжаться, не исключено, что народ из предместий явится грабить мой дом.
— Я ничем не могу им помешать, — ответил я, — моим врагам только это и нужно. Но пусть будет спасён хотя бы этот портфель с оправдательными документами: если я погибну, его найдут.
О французские граждане! В этом портфеле были бумаги, с которыми я вас только что ознакомил, а также те, которые последуют.
Нужно ли повторять то, что было напечатано об этом событии в августе прошлого года? Я обрисовал моей дочери, чтобы она была в курсе, ужасные подробности случившегося: я послал ей в Гавр, где она находилась вместе с матерью, это письмо; одиннадцать дней его задерживали на почте: оно было вскрыто в соответствии с законом, усматривающим гнусного преступника во всяком, кто этот закон нарушит; с него была снята копия, опубликована, она ходит по рукам, не в моей власти что-либо там изменить; письмо существует, и мне скажут, что впоследствии я рад бы был его улучшить.
Граждане! Я бросаю это письмо в кипу моих оправдательных документов. Если прочие могли прискучить вам своей неприятной сухостью, оно лишено этого порока. Я вложил в него душу: я писал дочери, дочери, страдавшей в тот момент за меня! Чтение этого письма может оказаться не бесполезным для истории революции!
Но вернёмся к истории ружей. Г-н де Сент-Круа оставил министерский пост. Его место занял г-н Лебрен.
В отчаянии от безрезультатности всех моих хлопот и усилий, видя, что опасность нарастает, я написал г-ну де Лаогу в Гавр, чтобы он немедленно отправлялся в Гаагу, не дожидаясь злосчастного залога. Можно составить представление о моём положении, читая моё письмо Лаогу:
«Париж 16 августа 1792 года.
Я ждал, мой дорогой Лаог, до сегодняшнего дня, оттягивая Ваш отъезд. Увы! Весь мой патриотизм, все мои бесконечные усилия не властны ни над событиями, ни над людьми! Несмотря на мои огромные жертвы, несмотря на похвалы, которых удостоили меня, у Вас на глазах, объединённые комитеты, мне никто не помогает; и у несчастной Франции, гибнущей из-за отсутствия оружия, нет, по чести сказать, никого, кроме меня, кто искренне стремится помочь ей получить его из Голландии. Я писал г-ну де Сент-Круа, г-ну Бонн-Карреру, Вошелю, господам д'Абанкуру, Дюбушажу, — ни от кого я не получил ответа относительно этого треклятого залога, который г-н Дюрвей готов внести, если получит должное обеспечение. Поистине, создаётся впечатление, что дела отечества никого здесь более не трогают! К кому теперь обращаться? Министры мелькают, как в волшебном фонаре. После великих событий г-н Лажар, по слухам, убит; г-н д'Абанкур арестован, г-да Бертье, Вошель и другие — в тюрьме; не знаю, где найти ни г-на Дюбушажа, ни г-на Сент-Круа! Г-н Лебрен, новый министр иностранных дел, только входит в курс дела; Бонн-Каррер арестован, все его бумаги опечатаны! Г-н Серван, вернувшийся в военное министерство, к сожалению, всё ещё в Суассоне, а его обязанности исполняет — догадайтесь, кто? — Клавьер, на которого возложено также податное ведомство. И самое важное для Франции дело, дело о шестидесяти тысячах ружей, лежит без движения! Я задыхаюсь от боли.
Отправляйтесь, наконец, друг мой, выполним наш гражданский долг; я — глас, вопиющий в пустыне: «Французы! У вас в Зеландии шестьдесят тысяч ружей, страна в них нуждается! Я один бьюсь, чтобы вы их получили». Кажется, что все пропускают мои слова мимо ушей, когда я настаиваю; вернее, все поглощены событиями, которые набегают одно на другое. Отправляйтесь, дорогой мой Лаог, вручите письмо министра нашему послу; пусть он тем временем займётся приёмкой оружия! Злосчастный залог будет выслан, как только мне удастся этого добиться! Но пусть посол не предпринимает никаких политических шагов в отношении голландцев, покуда залог не прибудет в Гаагу, с тем чтобы, когда пробьёт великий час, можно было бы со всем покончить разом; иначе, если между снятием эмбарго и вывозом будет промежуток, они придумают новые препоны; а без залога оружие не вывезти. Ах, бедная Франция! Как мало твои самые насущные нужды трогают тех, кто к ним причастен! Если и дальше так пойдёт, я потеряю по пять флоринов на ружьё из-за того, что предназначал их Франции. Окажется, что министры и комитеты напрасно говорили мне лестные слова о гражданском бескорыстии; и, горе нам! мы лишимся этих ружей, меж тем как здесь куют пики! И всё потому, что никто в действительности не выполняет своего долга; и мы не получим вовремя этих ружей, меж тем как сейчас формируется столько новых военных частей!
Оставим все эти сетования; поезжайте, друг мой; и если моё присутствие может быть полезно для отправки оружия, пусть г-н де Мольд напишет об этом. Я не посчитаюсь с опасностями, которые могут мне угрожать, если в этом нуждается отчизна. Да, я принесу и эту жертву, я пущусь в путь, хотя я стар и болен! Деятельность трибуналов временно приостановлена, и я не могу снять ареста, наложенного Провеном, — не могу получить деньги в военном министерстве. Вы не сообщаете мне, получили ли кредитное письмо на двадцать тысяч флоринов, которое я Вам послал на следующий день после Вашего отъезда из Парижа.
Счастливого пути, счастливого пути.
Я явился на приём (впустую) к г-ну Лебрену, как к министру, который обо всём осведомлён, поскольку дело о ружьях проходило через его руки, когда он был управляющим делами министерства иностранных дел. Никому оно не было известно так хорошо, как ему.
Я счёл, что самый надёжный путь — обратиться к нему в письменной форме. Я направил ему настоятельную записку.
«16 августа 1792 года.
Господин де Бомарше имеет честь приветствовать г-на Лебрена. Он просит г-на Лебрена соблаговолить удостоить его короткой аудиенции, чтобы обсудить с ним весьма неотложное и весьма важное дело, которое должны были довести до конца один за другим господа Дюмурье, Шамбонас, Дюбушаж и Сент-Круа и которое до сих пор, в силу неблагоприятных обстоятельств, пребывает под угрозой и под подозрением, несмотря на содействие и положительное мнение трёх объединённых комитетов — дипломатического, по военным делам и Комитета двенадцати. Речь идёт не более и не менее, как о шестидесяти тысячах голландских ружей. Создаётся впечатление, что, когда это касается блага отчизны, наша страна поражена неизлечимой слепотой. Не пора ли с этим покончить? Бомарше будет ждать указаний г-на Лебрена».
Лебрен поручил ответить мне:
«Печати, наложенные на бумаги г-на де Сент-Круа, были сняты только вчера, поэтому министр иностранных дел не был знаком с письмом г-на де Бомарше (очевидно, с письмом, которое я направил г-ну Сент-Круа вместе с памятной запиской). Он весьма удивлён задержкой в деле с ружьями; он полагал, что г-н де Лаог уже уехал. Он желает обсудить это с г-ном Бомарше и просит его прийти к нему завтра около полудня.
Сего 16 августа 1792, 4-го года Свободы».
«Хвала господу! — подумал я. — Наконец-то нашёлся человек, который выражает удивление по поводу препон, чинимых в этом деле (помешавших г-ну де Лаогу выехать); этот министр достойный гражданин, он ознакомился со всеми моими затруднениями и не скрывает, что они его тронули. Вот какие министры нам нужны.
Он покончит с залогом, ему с г-ном Дюрвеем тут дела на час. Он вытолкнет моего Лаога в море, и у Франции будут, хвала господу, ружья! Благословен господь!»
Но, хотя я и ходил дважды в день к этому министру (а я живу примерно на расстоянии мили от министерства), мне удалось встретиться с ним лишь 18-го, после полудня.
Он принял меня со всей учтивостью, повторил мне то, что уже писал, сказал, что отправляется на Совет, чтобы урегулировать вопрос о залоге и возможно более скором отъезде г-на де Лаога; я должен вернуться к нему на следующий день, и он быстро покончит дело.
Удовлетворённый встречей с министром, столь доброжелательным, я вернулся в министерство назавтра в десять часов; его не было, я пошёл домой. Курьер, прибывший из Гавра, вручил мне срочный пакет от де Лаога; это был ответ на моё письмо от 16-го, приведенное выше; в нём содержалась выписка из протокола Гаврской коммуны, касавшаяся визы, поставленной 18 августа 1792 года на его паспорте. Вот она:
«Генеральный совет, обсудив просьбу о визе на паспорт, с которой обратился господин Ж.-Г. де Лаог, кавалер ордена Святого Людовика, направляющийся в Голландию с чрезвычайным поручением Национального собрания, и выслушав заключение прокурора Коммуны, решил, что, поскольку упомянутый паспорт датирован 31 июля сего года, его надлежит направить в Национальное собрание для получения указаний, какую позицию должен занять муниципалитет по отношению к упомянутому г-ну де Лаогу, и до получения сего ответа имеющийся у него пакет, адресованный г-ну де Мольду, французскому полномочному посланнику в Гааге, должен быть оставлен на сохранение в секретариате муниципалитета.
С подлинным верно и т. д.
Право же, злодеи слишком усердствуют, они не щадят своих сил, чтобы помешать доставке этих ружей! Почему бы им просто не положиться на ход событий? Бьюсь об заклад, что сам дьявол не смог бы ничего сдвинуть с места в этом чудовищном хаосе, именуемом вдобавок эрой свободы!
Нарочный из Гавра сказал, что ещё до вручения мне этого письма он передал другое, исходящее от мэра Гавра, в Национальное собрание, г-ну Кристинá, депутату от этого города. Я тотчас понял, как опасно для дела гласное обсуждение его в Собрании. Разумеется, для меня лично оно было выгодно, поскольку я был бы обелён; но общественное благо превыше всего.
Я написал г-ну Кристинá (с которым вовсе не был знаком):
«Сударь, если ещё не поздно, прошу Вас, потребуйте, чтобы полученные вами депеши были направлены в объединённые комитеты. Только они одни должны быть осведомлены, со всей осмотрительностью, об этом деле: оно будет проиграно, если получит огласку ».
Я сулю курьеру три билета по сто су, если он быстро выполнит моё поручение. Он бежит — и успевает в самое время: г-н Кристинá собирается огласить письмо.
Получив мою записку, он просит, чтобы это дело было рассмотрено в комитетах; решение выносят; он поручает передать мне, чтобы я не тревожился, мой испуг проходит. Я рассчитываюсь с моим деятельным курьером и прошу его прийти за пакетом после получения депеши комитетов. Я пишу, утешаю де Лаога тем, что речь идёт о задержке всего на несколько дней, что г-н Лебрен обещал мне безотлагательно всё уладить; я умоляю его наверстать затем упущенное время и лететь, как на пожар, чтобы успокоить г-на де Мольда, который вот уже скоро два месяца как находится в ожидании.
В три часа я вновь являюсь к министру Лебрену. Он как раз возвращается к себе. Я выхожу из кареты. Он останавливается у подъезда, бросает мне весьма сухо два слова и, воспользовавшись моей растерянностью, внезапно уходит.
Его слова меня как громом поразили. Я счёл, что он уже знает о курьере из Гавра. В большом волнении я поехал домой, чтобы написать ему о моём отношении к словам, им мне сказанным, и предотвратить зловещие результаты, которые могли из них воспоследовать.
Я умоляю вас, о граждане! прочесть моё письмо этому министру с тем вниманием, к которому я призывал его самого; это письмо предрекает ужасные преследования, коих жертвой я оказался вскоре.
«Воскресенье, вечером, 19 августа 1792 года.
Сударь!
Прочтите это, прошу Вас, со всем вниманием, на которое Вы способны.
Когда Вы мне сказали сегодня утром, что в настоящий момент г-н де Лаог менее всего подходит для завершения дела с голландскими ружьями, поскольку о нём идёт слишком много неприятных разговоров, и что таково мнение господ министров; что поэтому г-ну де Лаогу будет предоставлена свобода выехать из Гавра, но не в Голландию, а внутрь королевства, я рассудил, сударь, что опять возникло какое-то недоразумение, по поводу которого я должен Вам дать недвусмысленные разъяснения, чтобы избавить Вас от некоторых ошибочных представлений о сути дела, ибо мы можем добиться полезного результата, только представляя себе это дело с полной ясностью и действуя со всей ловкостью.
Но поскольку я один могу осветить всё систематически, точно и толково, ибо вот уже пять месяцев я отдаю этому делу все мои силы как негоциант и патриот, я предпочёл, сударь, ответить на то, что Вы сказали, не устно, но взяв на себя смелость написать Вам, ибо в наши трудные времена человек, умудрённый жизнью, не должен ничего говорить, ничего предлагать по делу, имеющему столь важное значение, не оставляя следа своих слов на бумаге, в точных заметках, которые могут послужить ему оправдательным документом.
Я предпочёл также написать Вам, чтобы Вы, сударь, смогли переговорить об этом деле со всеми министрами, опираясь на ясные сведения, и уделить мне затем немного времени, чтобы я мог в их присутствии глубоко осветить его политическое значение. Это чрезвычайно важно и для отечества, и для них, и для меня. Поэтому я буду, если позволите, на этом настаивать. Вот краткий обзор положения:
Во-первых, сударь, г-н де Лаог отнюдь не находится в Гавре под арестом, как вы, по-видимому, думаете. Он живёт вот уж три недели у господ Лекуврера и Кюрмера, моих корреспондентов в этом городе, ожидая моих последних указаний, чтобы отплыть в Голландию. Ибо я ему написал 16 августа, что, коль скоро беспорядок, царящий в Париже, не позволяет ничего здесь довести до конца, я советую ему ехать, чтобы, по крайней мере, держать всё под тщательным надзором и не дать нашему посланнику в Гааге предпринять решительных действий, пока не прибудет ожидаемый им залог, а по его получении покончить всё разом. И только потому, что его паспорт устарел, был прислан нарочный для возобновления паспорта — а отнюдь не для решения вопроса об аресте де Лаога, о чём нет и речи.
Во-вторых, сударь, в силу какой пагубной идеи собираются помешать поездке того единственного человека, который может поставить ружья?
Кто другой может, сударь, завершить это дело, если не г-н де Лаог от моего имени? Разве что я сам, ведь ружья принадлежат мне, а г-н де Лаог — мой друг, мой представитель, моё доверенное лицо, располагающее моими указаниями, моими средствами, моим кредитом; ведь именно он начал, от моего имени, переговоры как о покупке, так и о продаже, и, следственно, только он — если не я сам — может вывезти со склада ружья и передать их Вам, рассчитавшись за погрузку и по прочим счетам и требованиям, которые обусловлены в договоре о ружьях, как мои обязательства по отношению к Франции: ибо, если Вам их не передаст г-н де Лаог, никто другой не может этого сделать, потому что никто не располагает правами на мою собственность, кроме моего представителя и меня самого, сударь.
В-третьих, когда в акте (ст. 7) говорится: «Мы поручаем завершить дело г-ну де Лаогу, как лицу, для этого наиболее подходящему и по его усердию, и по его талантам, которые обеспечат успех», — то речь здесь идёт о поручении от моего имени, сударь, ибо нам предстоит требовать оружие от моего имени. И я не потерпел бы, чтобы назначили кого-либо иного! Решение сообщить его миссии характер министерского поручения было принято единственно ради обеспечения ему большей безопасности в пути, ради того, чтобы он мог без всяких затруднений проехать через любой город королевства, не будучи задержанным. Г-н де Лаог здесь только мой представитель, без него ничто не может быть завершено. На этом основании он и должен выехать.
Направь вы, господа, ещё хоть десять человек в Гаагу, без него всё равно не обойтись; ибо он едет в Зеландию, в Тервер, не для принятия оружия, а для передачи его Вам. Г-н де Мольд здесь представляет покупщика; г-н де Лаог — поставщика; ничто, следственно, не может свершиться без г-на де Лаога, он один только обладает ключом для преодоления препятствий и моим кредитом, чтобы от них избавиться.
И если бы я даже не решил оставаться здесь, на своём посту, чтобы не позволить недоброжелателям употребить во зло моё отсутствие, если бы даже я сам отправился в Голландию, я был бы всё равно вынужден взять с собой моего друга г-на де Лаога; ибо он один досконально знает моё дело, поскольку провёл в Гааге уже четыре месяца, стараясь его завершить. В данном случае он — это я; и необходимо, чтобы в Тервер поехал либо я, либо этот человек, обладающий моими полномочиями, потому что (я вынужден повторить это Вам) никто, кроме него или меня, не имеет ни права, ни полномочий передать в Ваши руки это оружие. Вы видите из этого, сударь, что какой бы дурацкий шум ни поднимали здесь вокруг этого дела, ничто не может помешать поездке г-на де Лаога, поскольку в Голландии общеизвестно на протяжении пяти месяцев, что именно он представляет там мои интересы в покупке, оплате и вывозе этих ружей.
Этого достаточно, сударь, чтобы дать Вам понять, как насущно важно, чтобы я, с документами в руках, дал министерству объяснения по поводу поездки моего друга; ибо, задерживая его во Франции, вы отнимаете у себя единственную возможность продвинуться хотя бы на шаг вперёд в Зеландии. Все власти мира бессильны что-либо тут изменить без договорённости со мной. Вот заблуждение, от которого один я могу вас избавить; именно это я сейчас и делаю.
Это дело, сударь, приняло столь серьёзный оборот, что никто (начиная с меня) не должен предпринимать ничего, в чём он не мог бы дать строгого отчёта французской нации, которая готова нас допросить.
Разъяснив Вам всё, о чём министр, только что занявший свой пост, мог сам и не догадаться, я вынужден заявить, сударь, что, если министерство будет в дальнейшем действовать вразрез с этими данными, я снимаю с себя отныне всякую ответственность и перелагаю груз её на исполнительную власть (о чём и имею честь её предупредить). На протяжении пяти месяцев я выбиваюсь из сил и трачу своё состояние ради блага отчизны, и никто меня не слушает, никто не облегчает мне дела! Десятки раз я подвергался обвинениям — не пришла ли мне пора обелить себя? Я знаю, министры, только что заступившие на этот пост, тут ни при чём; но пусть они, по крайней мере, не отдают никаких приказаний, не согласовав их со мной, когда речь идёт о деле столь трудном, ставящем под угрозу и мой патриотизм, и моё состояние, и в котором разбираюсь я один; или пусть сами отвечают за всё перед отечеством, чьим интересам нанесён вред.
В ожидании Ваших распоряжений и с уважением к Вам, сударь,
Ваш и проч.
В то же воскресенье, 19 августа, я пришёл вечером, в третий раз за эти сутки, к г-ну Лебрену. Я хотел оставить ему моё письмо, предварительно всё с ним обсудив, с тем чтобы он передал его другим министрам, своим коллегам. Он меня не принял, отложив аудиенцию на завтра. Я явился в девять утра; он меня не принял. Тот же ответ: перенесено на вечер.
Придя домой, я нашёл там незнакомца, что-то писавшего у моего привратника (читатель, удвойте внимание).
— Мне поручено, — сказал он, смеясь, — сделать вам предложение от имени одной австрийской компании относительно поставки ваших ружей; я писал вам, чтобы испросить встречи.
И он продолжал, пока мы прогуливались перед домом:
— Знакомы ли вы, сударь, с господином Константини?
— Не имею чести, сударь.
— Будучи связан делами с одной компанией в Брюсселе, он узнал, что именно оттуда исходит эмбарго, наложенное на ваши ружья в Голландии, и он предлагает вам через меня, ежели вам будет угодно дать ему половину вашего дохода с этой сделки, пустить в ход надёжное средство, чтобы они были доставлены в течение недели.
— Он, значит, весьма могуществен, ваш Константини? Однако я, по чести, не имею права даже выслушивать столь неопределённое предложение, не вводя в обман этого господина, поскольку при нынешнем положении дела я даже не знаю, окажусь ли я в прибыли или в убытке; проясните ваше предложение: сколько денег вы требуете от меня за доставку оружия?
— Ну что ж, сударь, — сказал он, — по флорину за ружьё; дело стоит таких расходов.
— Сударь, нужно знать, каковы будут эти расходы. Если ваш господин Константини использует торговые каналы, придётся платить пошлину на вывоз по полтора флорина за штуку; учитывая флорин, который вы требуете за его услуги, стоимость ружья возрастёт на два с половиной флорина, независимо от того, годно оно или нет к употреблению; без какой бы то ни было уверенности, что при сортировке все ружья будут приняты, такой нагрузки дело не выдержит.
— Сколько же вы согласны нам дать? — спросил он.
— Двадцать су за ружьё, независимо от его качества. Но ваш человек должен дать мне залог, который послужит мне гарантией в том, что меры, принятые им для извлечения ружей, не приведут к их окончательной задержке в Голландии. Я обдумаю, какое обеспечение я должен у него потребовать. Моё предложение — шестьдесят тысяч франков.
Он мне сказал:
— Я оставлю вам его предложение в письменном виде. Меня зовут Ларше, вот мой адрес; и передайте мне ваш ответ в течение дня, ибо предупреждаю вас (при этом он пристально посмотрел на меня), вам следует поторопиться!
— Что вы имеете в виду, сударь? — сказал я.
Он покинул меня, ничего не ответив. Я не понимал, как истолковать его странные слова. Я раскрыл предложение господина Константини и, к своему величайшему удивлению, прочёл записку, которую воспроизвожу:
«Условия, предлагаемые г-ну Бомарше в отношении дела о ружьях, находящихся в Тервере, в Зеландии.
Господин Константини, компаньон брюссельских фирм, предлагает г-ну Бомарше поделить доход с этой операции пополам, половина г-ну Бомарше, половина — г-ну Константини и его компаньонам.
Господин Бомарше немедленно узаконит это купчей.
Поскольку г-н Бомарше внёс аванс на покупку ружей, который, как есть основания думать, был ему частично возмещён французским правительством, г-н Константини, со своей стороны, обязуется осуществить перевозку их из Тервера в Дюнкерк, безотлагательно и надлежащим образом.
Расходы понесёт операция. Поскольку существует уверенность, что вывозу ружей из Тервера до сих пор препятствовало только влияние бывшего министерства, есть все основания верить, что г-ну Бомарше удастся преодолеть это препятствие.
Необходимо предупредить г-на Бомарше, что только немедленное принятие и осуществление мер по доставке оружия может предупредить решение расследовать поведение г-на Бомарше в этом деле»(!). И т. д. (дальнейшее касалось условий сделки).
Ха-ха! Господин Константини! Новая интрига, новые угрозы! Следуя моему постоянному методу анализировать всё, мною получаемое, я вижу здесь, подумал я, некоего австро-француза, который якобы располагает средствами доставить оружие. Этот австро-француз, по его утверждению, властен также, как он говорит, приостановить с помощью денег расследование, которое вот-вот должно начаться относительно моего поведения в этом деле?
Браво, г-н Константини! Теперь против меня действуют не исподтишка, не через мелких подручных! Вы, г-н Константини, компаньон человека достаточно могущественного, чтобы снять, если он пожелает, в течение трёх дней эмбарго, наложенное в Тервере, или заставить меня содрогнуться, если я откажусь войти в этот славный триумвират подлецов. Единственный способ, которым этот могущественный человек может воспользоваться, чтобы убрать с пути препятствие к вывозу оружия, явно состоит в том, чтобы дать именно вам залог, в котором он упорно отказывает мне. Всё понятно, г-н Константини! Ваш компаньон — это новый министр. Остаётся выяснить, какой из них. Этим-то я и займусь. А пока что я отвечу г-ну Ларше, вашему представителю. Мой ответ был тотчас отправлен.
«Господину Ларше.
Сего 20 августа 1792 года.
Я прочёл, сударь, условия, на которых Вы предлагаете от имени некой австрийской компании доставить в Дюнкерк или Гавр принадлежащие мне ружья.
Кроме этих письменных условий, Вы предложили мне устно ввезти те же ружья по ставке один флорин за штуку.
Вот мой ответ.
Я дам по двадцать французских су за ружьё тому лицу (кем бы оно ни было), которое возьмёт на себя доставку в Дюнкерк оружия, взятого с моих складов в Тервере.
При непременном условии, что это лицо предоставит мне залог, достаточный, чтобы возместить мне стоимость ружей, если они не будут доставлены, поскольку это лицо может прибегнуть к способам, которые, получив огласку, приведут к конфискации ружей Голландией, и я окончательно лишусь возможности получить их обратно.
Что же касается заботливого предуведомления о том, что «только немедленное принятие и осуществление мер по доставке оружия» может оградить меня от решения «расследовать поведение г-на де Бомарше в этом деле», мой недвусмысленный ответ лицу, скрывающемуся за этим безличным предупреждением, таков:
Я глубоко презираю людей, которые мне угрожают, и не боюсь недоброжелательства. Единственное, от чего я не могу уберечься, это кинжал убийцы; что же касается отчёта относительно моего поведения в этом деле, то день, когда я смогу предать всё гласности, не вредя доставке ружей, станет днём моей славы.
Тогда я отчитаюсь во весь голос перед Национальным собранием, выложив на стол доказательства. И все увидят, кто здесь истинный гражданин и патриот, а кто — гнусные интриганы, подкапывающиеся под него.
Бульвар Сент-Антуан, откуда он не сдвинется».
— Теперь, — сказал я, — чтобы остаться верным себе, нужно направить г-ну Лебрену, министру, мой ответ Константини и посмотреть, как он, со своей стороны, будет со мной держаться; таким образом я выясню, является ли г-н Лебрен их человеком.
Вечером прихожу к г-ну Лебрену… Недосягаем, мне отказано. Беру бумагу у его привратника, пишу:
«Понедельник, 20 августа 1792 года.
Увы, сударь, вот так, от отсрочки к отсрочке, на протяжении пяти месяцев разные события губят дело, важнее которого нет для Франции! Я трижды понапрасну приходил к Вам и, не имея возможности вручить Вам лично памятную записку, составленную вчера, после того как мы расстались, прошу Вас прочесть её с тем большим вниманием, что чудовищное недоброжелательство, которое строит мне всяческие козни, вынуждает меня прибегнуть к гласной самозащите, если министерство будет упорствовать в своём нежелании со мной договориться!
Вы найдёте тому доказательство в моём ответе некоему лицу, которое явилось ко мне с угрожающими предложениями, изложенными устно и письменно.
Если Вы найдёте возможность назначить мне встречу на сегодня, Вам удастся, быть может, предупредить нежелательную огласку, с помощью которой хотят решительно пресечь доставку наших ружей. Вас об этом весьма серьёзно просит, сударь, Ваш верный слуга
Я приложил к письму вышеприведённое пространное письмо г-на де Лаога о нашем деле, а также мой гордый ответ посланцу Константини.
Никакого ответа.
19-го, 20-го, 21-го и 22-го я являлся к министру по два раза в день, наконец после восьми напрасных хождений за четыре дня, каждое из которых составляло туда и обратно около двух миль, я передал через привратника вторую записку; возвращаясь домой, я думал: если министрам доставляет удовольствие их недосягаемость, горе людям, которые за ними гоняются!
«22 августа 1792 года.
Бомарше приходил в воскресенье, позавчера, вчера и сегодня, дабы приветствовать г-на Лебрена и напомнить ему, что залог, обещанный г-ном Дюрвеем, всё ещё запаздывает и что Бомарше, со своей стороны, пребывает по-прежнему в неведении относительно судьбы г-на де Лаога: подобно героям Гомера, он, сражаясь во мраке, молит всех богов вернуть ему свет, чтобы понять, как должен он поступить с той долей блага, которую вот уже пять месяцев он обязался добыть для отечества, что неизменно наталкивается на препятствия.
Он свидетельствует своё почтение г-ну Лебрену».
Никакого ответа.
Я перестал туда ходить. Я не мог разгадать, как решили министры судьбу де Лаога, получив моё резкое письмо, и сгорал от нетерпения в бессильном бешенстве. От Константини не было никаких известий, если не считать бранного письма, на которое я ответил, что он мне жалок.
Господин Кристинá, депутат от Гавра, уведомил меня письмом, что его курьер отбыл в этот порт и что дело о выезде г-на де Лаога было рассмотрено исполнительной властью, однако решение ему неизвестно; я говорил себе в ярости: они так и не занялись этим всерьёз, отправили, наверное, выжидательное письмо, какой-нибудь ничего не значащий ответ — и мы снова теряем время. Простите мне, читатели! Они этим занимались, и весьма усердно; вот тому доказательство, не оставляющее сомнений; никто не предполагал, что мне удастся его когда-нибудь заполучить.
Двадцать второго августа приходит отчаянная записка от Лаога:
«Посылаю Вам, сударь, на обороте письма копию ответа министра внутренних дел по поводу паспорта.
Мне остаётся только положиться на Ваше решение, как теперь держаться; в ожидании его я наберусь терпения и останусь здесь, не двигаясь с места.
Я переворачиваю его письмо и читаю нижеследующее:
«Копия письма министра внутренних дел гаврскому муниципалитету.
Сего 19 августа 1792 года.
Господа, Национальное собрание переслало мне письмо, которое вы написали вчера его председателю, посылая ему паспорт г-на де Лаога. Оно уполномочивает меня сообщить вам, чтобы вы оставили упомянутое лицо на свободе и выдали ему, если оно того пожелает, паспорт (угадайте, о читатели, какой!) внутренний, но ни в коем случае не выдавали паспорта заграничного. Относительно пакета, адресованного г-ну де Мольду, Собрание распорядилось, чтобы он был переслан мне.
Я подскочил зайцем, которому дробь попала в мозг, увидев, что Национальное собрание послало чудовищное распоряжение не выпускать Лаога. Потом, придя в себя, сказал с горьким смехом:
— Чёрт побери! Я и забыл, что наши друзья опять на коне! Собрание тут ни при чём, это — они. Вот первый результат. Нашей Франции больше не видать ружей!
Теперь, мои читатели, успокойте ваши нервы, разбираясь вместе со мной, беднягой, в этой новой загадке! Как же вышло, — говорил я себе, — что после того, как с главного обсуждения Национального собрания было снято из осторожности всё относящееся к этому делу, чтобы не дать пищи недоброжелательству голландцев, которые могли бы понять, насколько оно заинтересовано в оружии, — как же после этого Собрание могло отдать распоряжение министру внутренних дел (а он говорит об этом в своём письме гаврскому муниципалитету), чтобы он запретил г-ну де Лаогу выехать в Голландию для исполнения его миссии? Всё это вероломный умысел!
По счастью, мне пришло в голову перечитать любезный ответ г-на Кристина на мои два письма от 19 августа! С радостью я обнаружил в нём разгадку, которую искал (ибо, когда ожесточённо доискиваешься разгадки, то, найдя её, испытываешь, даже если она несёт беду, некое удовлетворение от того, что докопался до истины); я увидел в письме, читатели, то, что увидите и вы.
«Париж, 22 августа 1792 года.
Я был лишён, сударь, возможности ответить вчера на Ваши два письма, вручённые мне курьером. Вторым Вы уведомили меня, что Вам известен ответ, полученный мною на первое. (Этот ответ был распоряжением Собрания обсудить вопрос в комитетах.) На меня было возложено Наблюдательным комитетом и Комитетом двенадцати отправиться к г-ну Ролану за получением положительного ответа на письмо муниципалитета Гавра, адресованное г-ну председателю Собрания…»
Вы понимаете, читатели: Собрание направляет г-на Кристина во временные исполнительные органы отнюдь не для того, чтобы ему был дан от имени Собрания приказ написать в Гавр о задержке г-на де Лаога во Франции. Оно направляет г-на Кристина в комитеты, чтобы обсудить дело без огласки, как я того желал; эти же комитеты не находят ничего лучшего, как послать г-на Кристина к г-ну Ролану за готовым ответом министров вовсе не на запрос Национального собрания, а на письмо Гаврского муниципалитета; что в корне меняет дело, поскольку таким образом Собрание и комитеты перелагают опять решение на тех же министров; и г-н Ролан тут (в этом я впоследствии неоднократно убеждался) всего лишь послушное перо господ Клавьера и Лебрена, единственных министров, имеющих касательство к ружьям. Что же делают эти господа, занявшие свои посты лишь за несколько дней до того и получившие всю информацию о том, что происходило в период их солнечного затмения, от г-на Лебрена, который ранее был управляющим делами министерства? В своём ответе муниципалитету они говорят, что по распоряжению Собрания обязаны воспрепятствовать отбытию в Голландию того единственного человека, в поездке которого крайне заинтересовано Собрание, человека, назначенного вдобавок объединёнными комитетами!.. С помощью этого фокуса они снова перешли дорогу нашим ружьям! Каковые должны достаться Константини.
Господин Кристина заканчивал своё письмо очень просто:
«Получив пакеты (пакеты г-на Ролана), — говорит он, — я не мог далее задерживать нарочного. (Пакеты, следственно, были запечатаны.) Вручив их около восьми часов, я приказал ему взять экипаж и срочно заехать к Вам за Вашими письмами. Не сомневаюсь, что он это сделал и что Вы не преминули поторопить его с отъездом. Примите мои уверения в искренней преданности и т. д.
Слова г-на Кристина, человека обязательного, — «не сомневаюсь, что Вы не преминули поторопить его с отъездом», — не оставляли, если бы мне ещё нужны были доказательства, никаких сомнений в его уверенности, что курьер вёз в Гавр известие, которое было мне приятно. Таким образом, он, единственное связующее звено между Собранием и комитетами, между двумя комитетами и министрами, между министрами и курьером, не знал, что эти последние воспрепятствовали моему другу выполнить его миссию! Тем более не знало этого Национальное собрание, которое министры обвиняют в отдаче распоряжения, пагубного для общего блага!
Граждане, вот каким методом я пользуюсь, чтобы вам стала ясна, как она ясна мне, причастность министров ко всем последующим гнусностям.
Таким образом, Константини требовал от меня, угрожая, сто тридцать тысяч ливров (или шестьдесят тысяч флоринов) за доставку моих ружей, в качестве единственного человека, якобы располагавшего мощными средствами, чтобы вырвать их из Тервера. А новые министры, задерживая Лаога во Франции и отказываясь предоставить залог, облегчали замысел г-на Константини: они доводили меня до отчаяния, чтобы сделать сговорчивее! Но раньше чем сказать об этом вслух, я должен был получить подтверждение своих догадок. Я получил его из Голландии.
Я составил пространную записку в Национальное собрание, прося его назначить судей; её как раз перебеляли, когда, 23 августа, в пять часов утра, раздался громкий стук: это пришли меня арестовать и опечатать мой дом! Меня поволокли в мэрию, где я простоял в тёмном коридоре с семи утра до четырёх часов пополудни, и никто, кроме людей, меня арестовавших, мне слова не сказал. Они пришли ко мне в восемь часов и сказали: «Оставайтесь здесь, мы уходим; вот расписка по всей форме, которую нам на вас выдали».
«Прекрасно, — подумал я, — вот я, как говяжий скот на площади: провожатые получили свою расписку, а мне, надёжно спутанному, остаётся только дождаться мясника, который меня купит!»
После того, как я прождал стоя девять часов, за мной пришли и отвели меня в комитет мэрии, именовавшийся Наблюдательным, где председательствовал г-н Панис, который и приступил к допросу. Удивлённый тем, что ничто не записывается, я сделал по этому поводу замечание; он ответил мне, что это пока общая предварительная беседа и что формальности будут соблюдены позднее, когда с моего имущества будут сняты печати. Из разговора я узнал, что в Пале-Рояле выкрикивали моё имя, обзывая предателем, отказавшимся доставить во Францию шестьдесят тысяч ружей, уже мне оплаченных; что на меня поступили доносы.
— Назовите доносчиков, сударь, прошу вас; или я назову вам их сам.
— Что ж, — сказал он, — это некий господин Кольмар, член муниципалитета; некий господин Ларше, да и другие.
— Ларше? — сказал я ему. — А, можете не продолжать! Пошлите только за портфелем, отложенным мною и опечатанным отдельно: вы убедитесь в чёрных кознях этого Ларше и некоего Константини, да и других, как вы изволили выразиться, которых ещё не настало время назвать.
— Завтра печати будут сняты; мы увидим, — сказал г-н Панис, — а пока что вы переночуете в Аббатстве.
Я провёл там ночь, и провёл её в камере с несчастными… которые вскоре были обезглавлены!
На следующий день, 24-го, после полудня, два муниципальных чиновника явились за мной в Аббатство, чтобы я мог присутствовать при снятии печатей и переписи моих бумаг. Операция продолжалась всю ночь, до девяти утра 25-го; затем меня отвели в мэрию, где мой тёмный коридор вторично принял меня в своё лоно вплоть до трёх часов пополудни, когда я вновь предстал перед Наблюдательным комитетом под председательством г-на Паниса.
— Нам доложили, — сказал он, — результаты проверки ваших бумаг. Вы достойны только похвал; но вы говорили о портфеле с документами по делу о ружьях, в злонамеренной задержке которых в Голландии вы обвиняетесь; эти господа уже просмотрели его (речь шла о муниципальных чиновниках, снимавших печати), они оба даже сказали нам, что мы будем удивлены.
— Сударь, я горю нетерпением открыть его перед вами; вот он.
Я вынимаю один за другим все документы, которые были вами только что прочитаны. Я дошёл до середины, когда г-н Панис воскликнул:
— Господа, он чист! он чист! Вам не кажется, что это так?
Все члены комитета закричали:
— Он чист!
— Хорошо, сударь, этого вполне достаточно: тут кроется нечто ужасное. Господину Бомарше следует выдать лестное свидетельство о гражданской благонадёжности, а также принести ему извинения за причинённые тревоги, в которых виновна обстановка наших дней.
Некий г-н Бершер, секретарь, доброжелательные взгляды, которого утешали и трогали меня, уже писал это свидетельство, когда вошёл и что-то сказал на ухо председателю маленький человек, черноволосый, с горбатым носом, с ужасным лицом… Как мне сказать вам об этом, мои читатели! То был великий, справедливый, короче, милосердный Марат[89].
Он выходит. Г-н Панис, потирая голову в некотором замешательстве, говорит мне:
— Я весьма удручён, сударь, но я не могу освободить вас. На вас поступил новый донос.
— Какой, сударь, скажите, я немедленно дам разъяснения.
— Я не могу этого сделать; достаточно одного слова, одного знака кому-нибудь из друзей, ожидающих вас снаружи, чтобы свести на нет результаты предстоящего расследования.
— Господин председатель, пусть велят уйти моим друзьям: я добровольно подвергаю себя заключению в вашем кабинете вплоть до окончания расследования; быть может, я смогу помочь тому, чтобы оно было проведено быстрее. Скажите мне, о чём идёт речь.
Он посоветовался с присутствующими и, взяв с меня честное слово, что я не выйду из кабинета и не стану ни с кем тут разговаривать, пока они все не вернутся, сказал мне:
— Вы отправили пять сундуков с подозрительными бумагами некоей президентше, проживающей в Марэ, в доме номер пятнадцать по улице Сен-Луи; отдан приказ пойти за ними.
— Господа, — сказал я, — выслушайте меня. Я охотно жертвую бедным всё, что будет найдено в пяти указанных сундуках, и отвечаю головой за то, что в них не будет обнаружено ничего подозрительного; точнее, я заявляю перед вами, что в доме, вами названном, нет никаких сундуков, принадлежащих мне. Однако в доме одного из моих друзей на улице Труа-Павийон действительно находится связка документов: это денежные бумаги, которые я спас, будучи предупреждён о том, что в ночь с девятого на десятое августа мой дом будет разграблен, о чём я сообщил письмом господину Петиону[90]. Пока пойдут за пятью сундуками, пошлите также за этой связкой, слуга моего друга выдаст её по этому распоряжению; вы просмотрите её. Ещё один сундук с бумагами и старыми счётными книгами был у меня украден в тот самый день, когда эта связка была вынесена из дому; можете известить об этом барабанным боем: больше я ничем не могу вам помочь.
Всё это было выполнено. Мне выдали свидетельство, за подписью всех этих господ, не учитывавшее, однако, результатов осмотра сундуков и связки.
Эти господа собрались пообедать, с тем чтобы вернуться к моменту доставки сундуков; я должен был остаться под арестом в кабинете с одним из чиновников, которому была поручена охрана.
Они уже выходили, когда ворвался весьма разгорячённый человек с перевязью и сказал, что у него в руках доказательства моей измены, моего чудовищного намерения передать шестьдесят тысяч ружей, уже мне оплаченных, врагам отечества.
Он пришёл в бешенство от того, что мне выдали свидетельство о благонадёжности. Это был г-н Кольмар, сообщник моих «австрийцев» и сверх того автор доноса на меня.
— Вы видите, господа, — сказал я спокойно, — что этот господин совершенно не в курсе дела, о котором говорит. Он всего лишь эхо Ларше и Константини.
Тот накинулся на меня с бранью, говоря, что я отвечу головой.
— Пусть так, — сказал я ему, — только бы не вы были моим судьёй!
Все ушли. Я остался в кабинете, печально размышляя о странностях моей судьбы. Мою связку принесли, о пяти сундуках не было ни слуху ни духу! Что же мне сказать вам, французы, читающие меня! Я пробыл там тридцать два часа, так никого и не дождавшись. Чиновник, уходя спать, сказал, что не может оставить меня одного на ночь в кабинете. Он вновь выставил меня в тёмный коридор; если бы не жалость служителя, бросившего мне на пол матрац, я так и простоял бы всю ночь, умирая от усталости и ужаса.
Прошло тридцать два часа, но поскольку никого всё ещё не было, муниципальные чиновники, проникнувшись ко мне сочувствием, собрались и сказали мне:
— Господин Панис не возвращается, возможно, у него какие-нибудь затруднения. При осмотре сундуков у президентши, где их оказалось восемь или девять, обнаружилось, что в них лежит тряпьё монахинь, которых она приютила. Нам известно, что вы неповинны в преступлениях, в которых вас обвиняют. В ожидании, пока комитет вернётся, мы из жалости отпустим вас спать домой. Завтра утром ваша связка будет просмотрена, и вы получите окончательное свидетельство.
Я сказал моему слуге, который был в слезах:
— Ступай приготовь мне ванну: вот уже пять ночей, как я без отдыха.
Он побежал. Меня отпустили, хотя и в сопровождении двух жандармов, которые должны были стеречь меня ночью.
На следующий день я послал одного из них узнать, собрался ли наконец комитет, чтобы выдать мне обещанное свидетельство. Он вернулся вместе с другими стражами и строгим приказом сопроводить меня в Аббатство и содержать меня там под секретом с особым указанием не давать мне сообщаться с кем-либо вне тюрьмы, если на то не будет письменного разрешения муниципалитета. Мне с трудом удалось сдержать отчаяние моих близких. Я утешал их, как мог; итак, меня отвели в тюрьму, где я вновь оказался вместе с господами Аффри, Тьерри, Монморенами, Сомбреем и его добродетельной дочерью, которая добровольно пошла вслед за отцом в эту клоаку и которая, как говорят, спасла ему жизнь! С аббатом де Буа-Желеном, господами Лалли-Толлендалем, Ленуаром, казначеем подаяний, восьмидесятидвухлетним старцем; с г-ном Жибе, нотариусом; короче говоря, со ста девяноста двумя лицами, втиснутыми в восемнадцать келий.
Час спустя после моего прибытия пришли сказать, что меня вызывают по письменному распоряжению муниципалитета. Я пошёл к привратнику, где нашёл… угадайте кого, читатель! Г-на Ларше, компаньона Константини, и некоторых других, чьих имён я пока не называю. Он явился, чтобы возобновить сладкие предложения, которые делал у меня дома, он предложил даже купить у меня голландские ружья по цене семь флоринов восемь су за штуку; всего на один флорин дешевле, чем мне платило государство; и я мог принять в уплату те восемьсот тысяч франков, которые, как он сказал, я только что получил в казначействе. На этих условиях я смогу выйти из Аббатства и получить моё свидетельство. Я прошу читателя, следующего за мной с момента, когда я начал эту памятную записку, вообразить, каково было в эту минуту моё лицо, ибо сам я не нахожу слов, чтобы его описать. После минутного молчания я холодно сказал этому человеку:
— Я не веду дел в тюрьме; убирайтесь вон и передайте это министрам, которые вас послали и не хуже меня знают, что я не получил ни одного су из упомянутых вами восьмисот тысяч франков: этот идиотский слух распустили специально, чтобы подвергнуть разграблению мой дом в приснопамятную ночь десятого августа!
— Вы не получали за последние две недели, — сказал он, вставая, — восьмисот тысяч франков?
— Нет, — ответил я, поворачиваясь к нему спиной.
Он выскочил, только пятки засверкали. С тех пор я его не видел.
«Если уж эти господа предлагают мне по семь флоринов, — подумал я после его ухода, — значит, они, без всякого сомнения, собираются перепродать ружья государству по одиннадцать или двенадцать, у них ведь вся власть в руках. Теперь я понял их затею; но ничего у них не выйдет, только через мой труп», — добавил я, стиснув зубы.
Вернувшись в комнату, где были другие заключённые, я рассказал обо всём происшедшем и заметил, что это удивляет меня одного.
Один из этих господ сказал нам:
— Враги заняли Лонгви. Если им удастся войти в Верден, народ будет охвачен ужасом, и этим воспользуются, чтобы с нами здесь покончить.
— Боюсь, что это слишком похоже на правду, — ответил я ему, вздохнув.
На следующий день мне передали в тюрьму записку, которую я воспроизвожу:
Записка
«Кольмар, муниципальный чиновник, а также тот, кто в Вашем присутствии говорил, что имеет против Вас доказательства, добились нового распоряжения (распоряжения, по которому я содержался под секретом). Комитет не хотел его отдавать и потребовал письменного доноса от г-на Кольмара. Я этот донос видел. Мотивы в нём не указаны. Нам обещают заняться Вами, не откладывая. Ваш портфель опечатан, как вы того желали. Обратитесь в комитет с настоятельной просьбой, я здесь безотлучно».
Эта записка моего племянника была вручена мне привратником, к чести которого я должен сказать, что он смягчал, как мог, участь заключённых.
Я попросил моих товарищей по несчастью расчистить мне место, чтобы я мог, забившись в угол и положив лист на колено, составить настоятельную записку в Наблюдательный комитет мэрии. Г-н Тьерри снабдил меня бумагой, г-н Аффри ссудил свой портфель, который послужил мне письменным столом. Юный Монморен, сев на пол, подпирал этот портфель, пока я писал. Г-н Толлендаль спорил с аббатом де Буа-Желеном; г-н Жибе глядел, как я пишу; г-н Ленуар горячо молился, стоя на коленях; а я писал мою жалобу, проникнутую чувством собственного достоинства, быть может, — увы! — в большей мере, нежели это было терпимо в то время. Я делюсь этим соображением только из уважения к Лекуантру, который уверял вас, о граждане! что я проявил низость в моих записках об этом ужасающем деле! Вот она, моя низость, обращённая к тем, кто приставил нож к моей груди.
«Господам членам Наблюдательного комитета мэрии.
Сего 28 августа 1792 года.
Господа!
Собрав воедино то немногое, что я мог узнать в недрах моего заключения о принявших такую широкую огласку причинах моего странного ареста, я рассудил, что пламенное желание видеть наконец доставленными во Францию шестьдесят тысяч ружей, приобретённых мною в Голландии и уступленных правительству, заставило вас поверить в гнусные обвинения нескольких клеветников, столь же трусливых, сколь и мало осведомлённых о том, насколько я сам заинтересован в том, чтобы доставить вам эту подмогу.
Но, оставляя в стороне мои собственные интересы как купца и патриота и исходя только из выдвинутых обвинений, позвольте мне снова заметить вам, господа, что обращение со мной идёт вразрез со всяким смыслом и вредит тому, ради чего вы, по вашему утверждению, действуете. Разве не является самой неотложной задачей проверить факты и достичь полной ясности, чтобы вы могли тем самым определить вашу собственную позицию и судить о моей?
Вместо этого, господа, я вот уже пять дней таскаюсь из тёмного коридора мэрии в гнусную тюрьму Аббатства и обратно, и до сих пор никто не допросил меня с пристрастием о фактах такой важности, хотя я не перестаю вас о том просить, хотя я принёс и оставил в вашем комитете портфель, содержащий документы, которые полностью меня оправдывают, восстанавливают мою гражданскую честь и одни только указывают, чтó надлежит делать, чтобы добиться успеха!
Меж тем мой дом, мои бумаги были обысканы, и самая суровая проверка не подсказала вашим комиссарам ничего, кроме лестного для меня свидетельства! Печати с моего имущества были сняты; и только я сам остаюсь опечатанным в тюрьме, неудобной и нездоровой из-за чрезмерного притока заключённых, которых сюда сажают.
Будучи вынужден, господа, дать нации самый строгий отчёт о моём поведении в этом деле, обернувшемся так неудачно только по вине других, я имею честь предупредить вас, что ежели вы отказываете мне в справедливом согласии выслушать мои доводы в собственную защиту и вернуть мне возможность действовать, я буду принуждён, к моему глубочайшему сожалению, направить в Национальное собрание открытое письмо с обстоятельным изложением фактов, подкреплённых, все до одного, безупречными и неопровержимыми документами, которого будет более чем достаточно для моего оправдания; однако сама гласность моей защиты окажется смертельным ударом по успеху этого огромного дела. Содержание меня в тюрьме, под секретом, никого не избавит от моих настойчивых жалоб, поскольку моя записка уже находится в руках нескольких друзей.
Как же так, господа? Нам не хватает оружия! Шестьдесят тысяч ружей давно уже могли бы быть во Франции, если бы каждый выполнил свой долг. Я один выполнял его, но тщетно; и вы не торóпитесь узнать истинных виновников! Я вам твердил, господа, что сделал всё, бывшее в моих силах, голову даю на отсечение, я поступился всем ради доставки этого крупного подкрепления: я сказал вам, что мне пришлось бросить вызов чудовищному недоброжелательству; а вы, только потому, что я, горя желанием изобличить моих подлых обвинителей, попросил вас назвать их имена, вы, вместо того чтобы продолжить мой едва начавшийся допрос, оставили меня на целых тридцать два часа в одиночестве, так и не предоставив мне возможности увидеться хоть с одним из тех, кто должен был меня допросить! И не позаботься обо мне милосердное сострадание, я так бы и провёл два дня и одну ночь, не зная, куда приклонить голову! А в деле о ружьях по-прежнему нет никакой ясности! И единственный человек, который может внести эту ясность, отправлен вами, господа, в тюрьму, под секрет, меж тем как враг стоит у ваших дверей! Могли ли бы сделать больше, чтобы нанести нам вред, наши заклятые враги? Какой-нибудь прусский или австрийский комитет?
Простите эту понятную скорбь человеку, который винит скорее всеобщую неразбериху, нежели злую волю. Когда нет порядка, ничего не сделаешь, а меня все эти пять несчастных дней ужасает беспорядок, царящий в управлении нашего города!
Назавтра, 29 августа, часов в пять вечера, мы предавались печальным размышлениям. Г-н Аффри, этот почтенный старец, накануне вышел из Аббатства. Вдруг меня вызывает надзиратель!
— Господин Бомарше, вас спрашивают!
— Кто меня спрашивает, друг мой?
— Господин Манюэль[91] и несколько муниципальных чиновников.
Он уходит. Мы переглядываемся. Г-н Тьерри говорит мне:
— Он не из ваших врагов?
— Увы! — говорю им я. — Мы никогда не встречались; начало не предвещает ничего хорошего; это ужасное предзнаменование! Неужели пробил мой час?
Все опускают глаза, безмолвствуют; я иду к привратнику и говорю, входя:
— Кто из вас, господа, зовётся господином Манюэлем?
— Это я, — говорит один из них, выступая вперёд.
— Сударь, — говорю я ему, — мы с вами незнакомы, но у нас было известное всем столкновение по поводу уплаты мною налогов. Я, сударь, не только исправно платил свои налоги, но делал это также и за многих других, у кого не хватало средств. Неужто моё дело приняло такой серьёзный характер, что сам прокурор-синдик Парижской коммуны, оторвавшись от общественных дел, явился сюда заниматься мною?
— Сударь, — сказал он, — я не только не оторвался от общественных дел, но нахожусь здесь именно для того, чтобы ими заняться; и разве не первейший долг общественного служащего прийти в тюрьму, чтобы вырвать из неё невинного человека, которого преследуют? Ваш обвинитель, Кольмар, уличён как мошенник! Секция сорвала с него перевязь, он её недостоин: он изгнан из Коммуны, я полагаю даже, что он в тюрьме! Вам предоставляется право преследовать его по суду. Мне хотелось бы, чтобы вы забыли наше публичное столкновение, и поэтому я специально испросил у Коммуны разрешения отлучиться на час, чтобы вызволить вас отсюда. Не оставайтесь здесь ни минутой дольше!
Я сжал его в объятиях, не в силах произнесть ни слова: только глаза мои выражали, что творилось в душе; полагаю, они были достаточно красноречивы, если передали ему все мои мысли! Я твёрд как сталь, когда сталкиваюсь с несправедливостью, но сердце моё размягчается, глаза влажнеют при малейшем проявлении доброты! Никогда не забуду ни этого человека, ни этой минуты. Я вышел.
Два муниципальных чиновника (те же, что снимали печати у меня дома) отвезли меня в фиакре, — угадайте куда, читатель! Нет: я должен вам это сказать, вам ни за что не доискаться!.. К г-ну Лебрену, министру иностранных дел, который вышел из своего кабинета и увидел меня…
Прервём ещё раз рассказ. Прочтя пятую, а также последнюю его часть, вы, о граждане, получите исчерпывающие основания оправдать меня, как я обещал, и надеюсь, что я вправе этого ожидать.
О граждане законодатели! Неужели я, действительно, должен, взывая к вашему правосудию, скрыть часть фактов, снимающих с меня вину? Умалить себя в защитительной речи из страха оскорбить людей влиятельных… Должно быть, четырёхмесячное отсутствие сильно извратило моё представление об общепринятом значении великого слова Свобода, ежели я никак не могу договориться со своими парижскими друзьями относительно того, как мне должно себя вести в деле, которое рушит мою гражданскую жизнь и наносит смертельный урон той свободе, тому равенству в правах, которые были мне гарантированы нашими законами!
Все пишут мне:
«Думайте о том, что выходит из-под Вашего пера! Защищайте себя, но никого не обвиняйте! Не задевайте ничьего самолюбия, даже тех, кто Вас больше всех оскорблял! Вы совершенно отстали от жизни!
Помните, что Вас хотели погубить и что, будь Вы сто раз правы, Вы ничего не добьётесь, если не проявите осмотрительности!
Помните, что кинжал приставлен к Вашей груди и всё Ваше достояние конфисковано!
Помните, что, за неимением другого преступления, Вас хотят выдать за эмигранта! Что нет ни одного Вашего слова, которое не было бы обращено против Вас! Что каждый Ваш хороший поступок только приводит в ярость Ваших врагов! Что они могущественны… и бессовестны! Помните, что у Вас есть дочь, которую вы любите! Помните…»
Да, у меня есть дочь, которую я люблю. Но, как ни дорога она мне, я перестал бы её уважать, если бы счёл, что она способна перенести унижение отца, если бы заподозрил, что она хочет, чтобы моё состояние, которому завидуют и которое составляет мою единственную вину, я сохранил для неё ценой ослабления доводов в свою защиту, ценой замалчивания половины из них, ценой бесчестья, неизбежного, если я пощажу врагов, не смевших нападать на меня, пока я находился во Франции, хотя у них в руках на протяжении полугода были все те бумаги, опираясь на которые они имеют неосторожность обвинять меня теперь, в моё отсутствие!
Как! Неправедные министры употребили во зло моё ревностное желание послужить родине и заставили меня выехать из Франции, вероломно выдав паспорт… В надежде, что они провели меня и я никогда не смогу вернуться! Или, если и вернусь, то в цепях, покрытый позором, как предатель отечества; как обвинённый в измене. И после этого я ослаблю доводы в свою защиту?
Как! Из свободной страны, где они пользуются уважением, они направляют за границу, к народу, который также называет себя свободным, чрезвычайного курьера, чтобы он вывез меня оттуда в оковах, рассчитывая, что им удастся проделать в Гааге то, чего они не посмели сделать в Лондоне, когда по подлому небрежению допустили побег фальшивомонетчиков, делателей ассигнаций, которых держал там в тюрьме человек бдительный, допустили потому, что не отвечали этому человеку, не писали ему в течение семи или восьми месяцев. И я буду молчать?
Как! Обвиняя меня в недоказанных преступлениях, они хотели извлечь меня из Голландии, чтобы я погиб по дороге от руки оплаченных ими убийц или обманутого ими народа ещё до того, как попаду в тюрьму, куда якобы меня везли, дабы я привёл доводы в своё оправдание? И я, граждане, я не скажу ни слова об этом вопиющем злоупотреблении властью?
— Да, дорогой мой! Так нужно, или вы пропали.
— Друзья мои! Человек не может пропасть, когда доказывает, что он прав! Пропасть — это не значит быть убитым, это значит — умереть обесчещенным! Но возрадуйтесь, друзья! Я не стану выдвигать против них обвинения по этому, никому пока не известному делу, хотя и настало время предать его огласке; ибо я должен спасти свою честь, если не в моей власти помешать им довершить разорение моей дочери и даже убить её отца!
Нет, я не стану обвинять. Я скажу только о фактах, подтверждая их неопровержимыми документами, как я не перестаю это делать. Национальный конвент, который стоит выше мелких интересов этих личностей-однодневок, ибо он — мощное эхо всеобщего стремления воздать каждому по справедливости, — Конвент сам, без меня, разберётся, кто прав и кто виноват! Кто предал нацию и кто верно ей служил! И он скажет своё мнение, кто из нас — они или я — заслужил тот вердикт, который был вынесен им по лживому докладу!
Что за чудовищная свобода, отвратительней любого рабства, ждала бы нас, друзья мои, если бы человек безупречный вынужден был бы опускать глаза перед могущественными преступниками потому только, что они могут его одолеть? Как? Неужто нам доведётся испытать на себе все злоупотребления древних республик при самом зарождении нашей! Да пусть погибнет всё моё добро! Пусть погибну я сам, но я не стану ползать на брюхе перед этим наглым деспотизмом! Нация тогда только воистину свободна, когда подчиняется только законам!
О граждане законодатели! Когда эта записка будет прочитана всеми вами, я добровольно отдамся вашим тюремщикам! Ты утешишь меня в тюрьме, дочь моя, как утешала меня и добродетельная Сомбрей, к ногам которой я поверг мою душу в Аббатстве, когда надвинулось 2 сентября.
Я остановился, читатель, на том, как опешил министр Лебрен, узрев в своём прекрасном салоне меня, явившегося к нему прямо из тюрьмы, с пятидневной щетиной, непричёсанного, в грязной сорочке, в сюртуке, меж двумя людьми с перевязями…
— Да, сударь, — сказал я ему, — это я. Невинная жертва, я только что вышел из Аббатства, куда попал по наговору некоторых, отлично вам известных, доносчиков, которые кричали повсюду, что это я злонамеренно препятствую доставке наших ружей. Вам, сударь, слишком хорошо известно, как обстоит дело, не так ли?
Один из муниципальных чиновников, прервав меня, сказал министру:
— Мы, сударь, посланы муниципалитетом спросить у вас, в согласии с объяснениями г-на Бомарше, которые нас вполне удовлетворили, намерены ли вы или нет немедленно направить в Голландию его курьера, снабдив того всем необходимым, чтобы ружья были нами получены.
— Нужен только, как это указано в договоре, залог, который тридцать раз задерживали, несмотря на тридцать обещаний, — сказал я, — нужен также паспорт и некоторая сумма денег.
Я обратил внимание на то, что глаза г-на Лебрена как-то бегали, речь была замедленна, голос нетвёрд. Он сказал этим господам, что нет никаких оснований… задерживать, что в данную минуту… он не может… с этим покончить, но что, если нам угодно… прийти завтра утром, на всё это… не потребуется и часа.
Что же удивило г-на Лебрена? Моё заключение в тюрьму или непредвиденный выход из неё? Тогда я этого ещё не знал.
Мы уходим, договорившись встретиться на следующий день в девять часов. Мы направляемся в Наблюдательный комитет мэрии, где мне весьма любезно выдают свидетельство о гражданской благонадёжности, которое должно меня удовлетворить полностью. Одно у меня уже было. Я договорился с этими господами, что верну его и что на основании обоих будет составлено единое свидетельство, которое я мог бы обнародовать.
На следующий день один из муниципальных чиновников зашёл за мной и отвёл меня в девять часов к г-ну Лебрену.
— Его нет, — сказали нам.
Мы вернулись в полдень.
— Его всё ещё нет.
Мы вернулись в три; наконец он нас принял. Я знал из своих источников, что он написал г-ну де Мольду, чтобы тот срочно приехал в Париж; но г-н Лебрен мне об этом не сказал. «Возможно, они надеются, — думал я, — вытянуть из нашего посла какие-нибудь сведения, могущие мне навредить, и цель его приезда в этом!»
Объясняясь с г-ном Лебреном перед нашим членом муниципалитета, я слукавил, упомянув, что просил в своей записке Национальному собранию вызвать г-на де Мольда, чтобы тот подтвердил мои неослабные усилия вывезти оружие, которые он, со своей стороны, неизменно поддерживал. Г-н Лебрен ответил мне с чрезмерной поспешностью:
— Избавьте себя от этого труда! Он через два дня будет здесь.
— Как, сударь, — сказал я ему, — он возвращается? Для меня нет ничего приятнее этого известия. Он доложит обо всём Национальному собранию и возьмёт с собой Лаога.
При этих словах он опять принял министерский вид и без всяких объяснений оставил нас, сообщив затем, что его похитили для завершения дела, не терпящего отлагательств.
Муниципальный чиновник, удивлённый, сказал мне:
— Больше я сюда не ходок, я не стану попусту терять время; пусть посылают кого хотят.
— Вот уже пять месяцев, — сказал я ему, — как меня заставляют вести такую жизнь, я безропотно всё проглатываю, потому что в этом деле заинтересована нация.
В тот же вечер, 29 августа, я написал г-ну Лебрену:
«Во имя отчизны, находящейся в опасности, во имя всего, что я вижу и слышу, я умоляю г-на Лебрена ускорить момент завершения дела с голландскими ружьями.
Моё оправдание? Я его откладываю. Моя безопасность? Я ею пренебрегаю. Наговоры? Я их презираю. Но во имя общественного спасения не станем более терять ни минуты! Враг у наших дверей, и сердце моё обливается кровью не от того, что меня заставили пережить, но от того, что нам угрожает.
Ночи, дни, мой труд, всё моё время, мои способности, все мои силы я отдаю родине: я жду приказаний г-на Лебрена и выражаю ему моё уважение доброго гражданина.
Никакого ответа. На следующую ночь, в два часа утра, слуги в страхе прибежали ко мне, говоря, что вооружённые люди требуют открыть ограду.
— Ах, впустите их, — сказал я, — я покорен, я ничему больше не сопротивляюсь.
Мы отделались испугом. Они пришли забрать все мои охотничьи ружья.
— Господа, — сказал я им, — неужели вы находите особое наслаждение в том, чтобы являться в ночные часы, пугая людей? Разве кто-нибудь откажется, если нужно послужить нации?
Я приказал отдать им семь драгоценных ружей, одноствольных и двуствольных, которые имел; они заверили меня, что с ружьями будут обращаться бережно и тотчас сдадут их в секцию. На следующий вечер я послал туда, о ружьях даже не слышали. «Не важно, — сказал я себе, — не такая уж это большая потеря, какая-нибудь сотня луидоров. Но голландские ружья! Голландские ружья!»
В тот же вечер я написал г-ну Лебрену ещё одну настоятельную записку:
«Париж, сего 30 августа 1792 года.
О сударь! сударь! Если только неизлечимая слепота, которую небо наслало на иудеев, не поразила и Париж, этот новый Иерусалим, как же получается, что мы никак не доведём до конца дело, наиважнейшее для спасения отечества? Дни складываются в недели, недели в месяцы, а мы не продвинулись ни на шаг!
Из-за одного только паспорта, который понадобилось возобновить в Гавре г-ну де Лаогу, чтобы выехать в Голландию, нами упущено уже тринадцать дней, а мне до сих пор так и не удалось никому открыть глаза на ущерб, наносимый Франции! Из Гавра прибыл курьер, его отправили обратно к г-ну де Лаогу с распоряжением, нелепее которого в данном случае не придумаешь. Итак, он задержан во Франции! И меня ещё спрашивают, почему нами не получены шестьдесят тысяч голландских ружей! И я вынужден отвечать, что, будь тут замешан сам дьявол, нельзя было бы пуще навредить их получению.
Из-за этих несчастных ружей я просидел семь дней в Аббатстве, вдобавок под секретом! А теперь сижу у себя дома, как в тюрьме, потому что ожидаю встречи, обещанной Вами для завершения дела! Мне известны все Ваши тяготы; но если мы не приложим усилий, у дела нет ног, само собой оно с места не сдвинется!
Сегодня ночью ко мне пришли вооружённые люди, чтобы изъять мои охотничьи ружья, а я говорил, вздыхая:
— Увы! В Голландии у нас их шестьдесят тысяч, и никто не хочет ничего сделать, чтобы помочь мне — слабосильному — изъять их! А тут мне не дают даже выспаться!
Я нудная птица, у меня монотонная песня: в течение пяти месяцев я только и твержу министрам, которые сменяют друг друга: «Сударь, когда же Вы покончите с делом об оружии, задержанном в Голландии?» У всех точно помутился рассудок! Бросят мне слово и уходят, а я так и остаюсь ни с чем. О несчастная Франция! Несчастная Франция!
Простите мои сетования и назначьте мне встречу, сударь; потому что, клянусь Вам честью, я совершенно отчаялся.
Никакого ответа.
Вы видите, с каким терпением я забывал о собственных бедах, отдаваясь полностью заботам о бедах общественных. И всё же на следующий день после выхода из тюрьмы я отправился в Наблюдательный комитет мэрии за обещанным мне свидетельством.
Каково же было моё удивление, читатель! Все кабинеты были пусты[92], все двери опечатаны и заперты на железные засовы.
— Что случилось? — спросил я сторожей.
— Увы! Сударь, все эти господа сняты со своих постов.
— А пятьдесят арестованных, которые ожидали наверху, на чердаке, на соломе, когда им скажут, почему их туда посадили?
— Их отвели в тюрьму, набили темницы до отказа.
«О боже! — подумал я, — и никого из тех, кто их арестовал, больше нет!! Чем всё это кончится? Кто вытянет их оттуда?»
Я вернулся домой с тяжёлым сердцем, твердя:
— О Манюэль, Манюэль! Когда вы мне говорили: «Выходите побыстрее», — я и не подозревал, что день спустя будет уже поздно! Да воздаст, да воздаст вам бог, мой благороднейший враг! Ни один друг не сослужил мне такой службы!»
Я сам соединил оба свидетельства Наблюдательного комитета воедино, поскольку никто другой уже не мог этого сделать, и поспешил вывесить свидетельство.
Вот оно:
«Свидетельство, данное П.-О. Карону Бомарше Наблюдательным комитетом и Комитетом общественного спасения в ответ на все клеветнические доносы, на все проскрипционные списки, в частности, на печатный список избирателей 1791 года, принадлежавших к клубу Сент-Шапель, в который он включён по злому умыслу.
Сего 28 и 30 августа одна тысяча семьсот девяносто второго года, четвёртого года Свободы и первого года Равенства, мы, чиновники полицейского управления, члены Наблюдательного комитета и Комитета общественного спасения, на заседании в мэрии рассмотрели со всем тщанием бумаги г-на Карона Бомарше. Рассмотрение показало, что среди них не найдено ни одного рукописного или печатного документа, который мог бы послужить основанием для малейших подозрений против него или мог бы поставить под сомнение его гражданскую благонадёжность.
Мы свидетельствуем, кроме того, что чем пристальней мы изучаем дело об аресте вышеупомянутого г-на Карона Бомарше, тем яснее видим, что он ни в какой мере не виновен в поступках, которые ему вменяются, и даже не может быть взят под подозрение — посему мы отпускаем его на свободу.
Мы рады признать, что донос, сделанный на него и послуживший основанием для наложения печатей в его доме, а также для заключения его лично в Аббатство, был совершенно необоснован.
Мы спешим широко обнародовать его оправдание и дать ему удовлетворение, которого он вправе ожидать от представителей народа.
Мы полагаем, что он вправе преследовать своего обвинителя по суду, и возвращаем вышеупомянутому г-ну Карону его счётные книги и бумаги.
Дано в мэрии в указанные дни года; чиновники полицейского управления, члены Наблюдательного комитета и Комитета общественного спасения.
В воскресенье, 2 сентября, не получив никакого ответа от министра Лебрена, я узнаю́, что разрешён выезд из Парижа; измученный телом и духом, я отправляюсь пообедать в деревне, за три мили от города, рассчитывая к вечеру вернуться. В четыре часа приходят нам сказать, что город вновь закрыт, что ударили в набат, объявили тревогу и что разъярённый народ бросился к тюрьмам, чтобы истребить заключённых. Тогда-то я и воскликнул в исступлении благодарности: «О Манюэль! О Манюэль!» В голове у меня стучало, точно молотом по раскалённому железу. Мне казалось, что я сойду с ума!
Мой друг просил меня остаться под его кровом. На следующий день, в шесть вечера, майор местной Национальной гвардии пришёл, чтобы тихонько сказать ему:
— Стало известно, что господин де Бомарше находится у вас; он ускользнул сегодня ночью от убийц в Париже; предстоящей ночью они должны явиться сюда, похитить его из вашего дома; возможно, меня заставят при сём присутствовать со всей моей частью. Через час я пришлю за вашим ответом; скажите ему, нам известно, что у него в подвалах есть ружья, не считая тех шестидесяти тысяч в Голландии, получить которые он нам препятствует, хотя ему за них заплачено. Так что ему придётся худо!
— Во всех этих россказнях нет ни слова правды, — сказал мой друг. — Он в саду. Сейчас я поговорю с ним.
Он подходит ко мне, я вижу, что он бледен, на нём нет лица. Он излагает мне свои печальные новости.
— Бедный друг мой, — говорит он, — как же вы поступите?
— Прежде всего исполню мой долг по отношению к другу, гостеприимно предоставившему мне кров; я обязан покинуть ваш дом, чтобы его не разорили. Если пришлют за ответом, скажите, что за мной приехали, что я отправился в Париж. Прощайте. Пусть мои люди и экипаж останутся у вас, а я пойду навстречу злой судьбе. Ни слова больше, возвращайтесь в гостиную и забудьте обо мне.
Он отворил мне калитку, и вот я шагаю по вспаханной земле, избегая дорог. Наконец во мраке, под дождём, пройдя три мили, я нахожу приют у добрых поселян, от которых я ничего не утаил и которые приняли меня с таким трогательным, с таким милым радушием, что я был взволнован до слёз. С их помощью окольнейшими путями, никому не сообщая, где я нахожусь, я получил новости из Парижа. Резня всё ещё продолжалась, меж тем пруссаки вошли в Шампань. Я забыл о том, что́ мне угрожает, и написал г-ну Лебрену.
«Из моего пристанища, 4 сентября 1792 года.
Сударь!
После того как я провёл шесть дней в тюрьме, подозреваемый народом в стремлении воспрепятствовать доставке во Францию шестидесяти тысяч ружей, которые я купил для него в Голландии и за которые заплатил вот уже шесть месяцев тому назад, не настало ли наконец время мне оправдаться, переложив вину на тех, кто в самом деле несёт за это ответственность? Этим я и занимаюсь в данную минуту, составляя обширную записку, предназначенную Национальному собранию; попытаюсь ещё раз добиться, чтобы оно прозрело.
Пока что посылаю Вам мою июньскую жалобу на противозаконное обращение с французским негоциантом, направленную Голландским штатам. (Она затерялась в министерстве иностранных дел, как всё, что туда посылается.) Я написал г-ну Лаогу, чтобы он немедленно возвращался в Париж, коль скоро ад, ополчившийся против всего, что делается на благо этой несчастной страны, по-прежнему мешает ему отплыть в Голландию.
Ах, если бы министры знали, какой непоправимый урон может причинить в наши злосчастные времена четверть часа невнимания, небрежения, они пожалели бы о месяце, который мы сейчас из-за них потеряли в этом деле с ружьями!
Что до меня, сударь, то сейчас, уже после того, как я получил от Наблюдательного комитета самые решительные свидетельства о гражданской благонадёжности, выданные на основании внимательного прочтения документов, касающихся этого дела об оружии и собранных в моём портфеле, меня вновь преследует народная ярость, и я вынужден прятаться, чтобы не пасть её жертвой, меж тем как те, кто только и делал, что вредил этим операциям, спокойно сидят дома, посмеиваясь над моими злоключениями и, возможно, пытаясь их усугубить! Я говорю не о Вас, сударь, но я назову их имена.
Вы спрашивали меня, как, на мой взгляд, нужно действовать, чтобы наилучшим образом покончить с этим нескончаемым предприятием? Есть только один путь, сударь, — придерживаться линии, предусмотренной договором, заключённым с господами Лажаром, Шамбонасом и тремя объединёнными комитетами, а поставщика, который должен передать Вам оружие, не приковывать к Франции, ибо это, право же, слишком нелепо! Затем посоветоваться с господами де Мольдом и Лаогом насчёт обходных манёвров, допустимых в торговле, поскольку наш кабинет слишком слаб, чтобы занять твёрдую позицию в отношении Голландских штатов; наконец, не тратить месяцев на то, чтобы уличить меня в преступлениях, в то время как доказательства моих трудов и моих жертв бросаются в глаза. Глядя на то, как обращаются со мной во Франции, можно подумать, что нет дела важнее, как разорить и погубить меня, наплевав на то, будут или вовсе не будут получены шестьдесят тысяч ружей! Я попрошу комиссара разобрать по косточкам моё поведение, но заодно уж и поведение некоторых других! Пора, и давно пора, покончить с этой чудовищной игрой!
Умоляю Вас, во имя отечества, подумать о залоге, о жалком залоге, столь ничтожном в деле такой важности! Если меня не прирежут до прибытия г-на де Мольда, я почту непременным долгом явиться, чем бы я ни рисковал, на встречу, которую Вы мне назначите.
Благоволите прочесть мою жалобу Голландским штатам и станьте моим защитником против тех, кто злоумышляет на дело, столь насущно важное.
Остаюсь с уважением, сударь,
Ваш и проч.
Р. S. Сейчас, когда мой дом может подвергнуться разграблению, я оставляю на хранение человеку, занимающему общественный пост, портфель с документами по этому делу. Могу пропасть я, мой дом, — но мои доказательства не пропадут».
Не знаю, помогли ли тут высокие слова, которые я повторял в письме, или упоминание о записке в Национальное собрание, где я возложу вину на истинных преступников, но я, наконец, получил следующее ведомственное письмо, подписанное г-ном Лебреном.
«Париж, 6 сентября 1792, 4-го года Свободы.
Министр иностранных дел имеет честь просить г-на де Бомарше прийти завтра, в пятницу, в девять часов утра, в здание этого ведомства для завершения дела о ружьях. Министр желает, чтобы всё было покончено к десяти часам утра (вы слышите, читатели, нужен был всего час!), дабы он имел возможность поставить о том в известность г-на де Мольда, который получил распоряжение не покидать Гааги. Завтра день отправки нарочного в Голландию».
Поскольку письмо пришлось переправлять мне окольным путём, чтобы меня не могли выследить, я получил его только в девять часов утра на следующий день; уже в тот день, на который г-н Лебрен назначал мне встречу, тем самым невозможную: будучи в пяти милях от Парижа, вынужденный идти туда пешком, один, через вспаханные поля, я не мог добраться до города раньше ночи.
Две вещи, как легко судить, поразили меня в этом письме. Во-первых, догадываясь о том, что я прячусь вне Парижа и не появлюсь там средь бела дня, когда рискую быть убитым, они, вполне вероятно, рассчитывали заявить, что дело не закончено по моей вине, поскольку я уклонился от встречи, которая была мне назначена для его завершения.
Во-вторых, мне сообщали об отмене поездки г-на де Мольда, хотя о его вызове меня не уведомляли. Если читатель ещё не потерял из виду уловки, которой я воспользовался, чтобы обнаружить истинную причину возвращения посла, читателя, так же как и меня, поразит, что мне писали об отмене распоряжения, полученного послом.
Казалось, по радости, которую я проявил при известии о его приезде, они заключили, что этот приезд может не повредить, а, напротив, помочь мне; и тут же отменили вызов.
Я немедленно ответил г-ну Лебрену.
«Из моего пристанища в одной миле от Парижа
(я был в пяти милях, но скрывал это),
7 сентября 1792 года.
Сударь!
Из пристанища, где я укрылся, отвечаю на Ваше письмо, как могу и когда могу; оно шло ко мне долгими окольными путями; я получил его только сегодня, в пятницу, в девять часов утра. Таким образом, я не могу попасть к Вам до десяти часов. Но если бы я и мог, то поостерёгся бы это делать; ибо мне сообщают из дома, что после резни в тюрьмах народ намерен обрушиться на купцов, богатых людей. Составлен огромный проскрипционный список; и из-за злодеев, которые кричат на всех площадях, что это я мешаю доставке наших ружей, я занесён в перечень тех, кто должен быть убит! Пусть же пятничный курьер отправляется: письма всё равно идут через Англию или на корабле, зафрахтованном на Гаагу в Дюнкерке, поскольку Брабант закрыт; мы наверстаем упущенные два дня.
Прошу Вас поэтому, сударь, перенести совещание с десяти часов утра на десять вечера, чтобы я мог прибыть к Вам, не подвергаясь такой опасности расстаться с жизнью, как средь бела дня.
Я полон усердия послужить общественному благу; но если я лишусь жизни, всё моё рвение ни к чему. Итак, я прибуду к Вам, по возможности, к десяти вечера сегодня; если, однако, мне не удастся получить карету и обеспечить себе возможность возвращения в моё пристанище, всё откладывается на завтрашний вечер. Это не повлечёт за собой потери времени, так как письмо г-ну Мольду само по себе не может решить дела; для этого необходимо присутствие г-на де Лаога или моё, а также осуществление следующих мероприятий: внесение г-ном Дюрвеем от моего имени залога в размере пятидесяти тысяч флоринов; выдача мне средств для оплаты всех счетов, связанных с задержкой отгрузки, паспорта по всей форме, чтобы не быть задержанным в пути, и в высшей степени умное лавирование, поскольку сейчас уже ни к чему гордая позиция, которая была бы раньше так к лицу нации, оскорблённой гнусным поведением голландцев по отношению ко мне, французскому негоцианту! Потерянного времени не вернуть; будем исходить из положения на сегодняшний день. Я давно уже стенаю, слыша отовсюду крики: «Оружия!» — и зная, что шестьдесят тысяч ружей лежат за границей по глупости или злому умыслу; здесь либо одно, либо другое, либо то и другое вместе.
Простите, сударь, если мои размышления слишком суровы; я тем свободнее позволяю себе поделиться ими с Вами, что они метят не в Вас. Но у меня сердце разрывается от всего, что я вижу.
Примите почтительный поклон гражданина, который весьма удручён, в чём и расписывается.
Р. S. Не сочтите за труд, сударь, передать ответ через подателя сего, дабы я мог знать, принимаете ли вы мои предложения и одобряете ли принятые мной меры предосторожности.
Я, храбрейший из людей, не знаю, как бороться против опасностей такого рода, и осторожность — единственная сила, которую мне дозволено употребить.
Мое письмо было вручено; министр приказал ответить на словах через своего привратника, что он ждёт меня назавтра, в субботу, ровно в девять вечера.
Я рассчитал, что мне нужно четыре часа, чтобы добраться до Парижа по вспаханным полям. 8 сентября в пять часов вечера я вышел пешком из дома моих добрых хозяев, которые рвались меня проводить; я от этого отказался, опасаясь, что нас заметят.
Я пришёл в Париж один, устав до изнеможения, весь в поту, с пятидневной щетиной на подбородке, в грязной сорочке и сюртуке (как в тот день, когда я вышел из тюрьмы); ровно в девять часов я был у дверей г-на Лебрена. Привратник сказал мне, что министр сейчас занят и просил меня прийти либо в одиннадцать часов вечера, либо утром, по моему усмотрению. Я попросил привратника передать ему, что вернусь в одиннадцать часов, поскольку днём не осмеливаюсь показаться.
Ждать у министра было нельзя. Меня могли увидеть, разгласить, что я вернулся; я вышел.
Куда пойти? Что делать в ожидании встречи? Боязнь натолкнуться на какой-нибудь патруль поджигателей заставила меня спрятаться на бульваре среди куч булыжников и бутовых плит, усевшись прямо на землю. Я с восторгом созерцал себя в этом убежище и вскоре от усталости задремал; если бы около одиннадцати не началась поблизости громкая возня, меня так и нашли бы там на следующее утро.
Я услышал бой часов и направился к министерству иностранных дел… О боже! Судите о моём отчаянии, когда привратник сказал мне, что министр уже лёг; что он ждёт меня завтра, в девять утра.
— Разве вы не сказали ему?..
— Простите, сударь, я всё ему сказал…
— Дайте мне скорее бумагу.
Я написал это короткое письмо, сдерживая бешенство:
«Господину Лебрену, при его пробуждении.
Суббота вечером. 8 сентября, в 11 часов,
у Вашего привратника.
Сударь!
Я проделал пять миль по вспаханной земле, чтобы явиться в Париж и подвергнуть мою жизнь опасности, но не опоздать к часу встречи, которую Вам угодно было мне назначить. Я был у Ваших дверей в девять вечера. Мне сказали, что Вы соблаговолили представить мне на выбор либо одиннадцать часов того же вечера, либо девять утра на следующий день.
Учитывая моё последнее письмо, где я поставил Вас в известность о всех опасностях, подстерегающих меня в этом городе, я рассудил, что Вы будете столь любезны, что предпочтёте в моих интересах встречу вечером. Сейчас одиннадцать часов; крайнее переутомление заставило Вас, как говорят, уже лечь. Но я, я не могу вернуться завтра раньше, чем стемнеет, и буду поэтому ждать дома приказания, которое Вам угодно будет мне отдать.
Ах, сударь! Расстаньтесь с мыслью принять меня днём. Есть опасность, что к Вам прибудут лишь мои жалкие останки!
Я пришлю завтра узнать, какой час вечера Вы посвятите мне. Голландская почта отбывает только утром в понедельник. Подвергнуть опасности самоё мою жизнь — вот та единственная жертва, которую мне ещё оставалось принести этим ружьям, — я принёс и её. Не будем же, прошу Вас, рисковать человеком, столь нужным для дела, принуждая его показываться на улицах днём!
Свидетельствую Вам почтение доброго гражданина.
Пока я переписывал письмо, мне вызвали фиакр. В полночь я был дома. Я отослал фиакр за шестьсот шагов, чтобы кучер не понял, кто я. Когда я вернулся, мне стоило больших трудов умерить радость домашних, что я жив: я просил держать это в тайне.
На следующее утро я написал г-ну Лебрену.
«Сего 9 октября 1792 года, воскресенье.
Сударь!
Судите о моём рвении по самоотверженной храбрости, проявленной вчера вечером. Его ничто не охладит; но моё имя сунули во все списки подозрительных клубов, хотя я и ногой не ступал ни в один из них, я не был никогда даже в Национальном собрании — ни в Версале, ни в Париже.
Вот так действует ненависть! Всё, что может обратить на человека ярость обманутого народа, говорится в мой адрес. Таковы причины, мешающие мне увидеть Вас днём. От моей смерти никакой пользы не будет; моя жизнь может ещё пригодиться. В котором же часу желаете Вы принять меня сегодня вечером? Мне час безразличен, начиная с семи вечера, когда смеркнется, и до завтрашнего рассвета.
В ожидании Ваших приказаний, сударь, остаюсь с уважением к Вам и т. д.
Министр передал мне, опять-таки через своего привратника, чтобы я пришёл в тот же вечер к десяти часам. Я явился. Но привратник, потупя взор, перенёс от его имени встречу на завтра, на понедельник, в тот же час.
В смертной тоске пришёл я снова в понедельник, в десять часов вечера. Вы видите, что, когда речь идёт о вещах серьёзных, я пренебрегаю оскорблениями, наносимыми мне. Но вместо встречи с министром меня ждало в привратницкой письмо лакея, которое я привожу здесь:
«10 сентября, 1792.
Сударь!
Поскольку сиводня Совета не будет, г-н Лебрен просит г-на Бомарше саблагавалить прийти снова завтра, без четверти десять вечера, он не может иметь чести встретица с им сиводня вечером по причине занитости».
Я тут же ответил на это письмо…
— Как! Ещё одно письмо?
— Я вижу, читатель, вы теряете терпение…
— Смеётся, что ли, над нами господин де Бомарше со своей нескончаемой перепиской?
— Нет, читатель, я, право, не смеюсь над вами. Но ваша ярость для меня утешение: она сливается с моей собственной; и я не был бы доволен, если бы вам не захотелось растоптать во гневе всё, что я пишу! Ах, если так поступят многие, я выиграл этот гнусный процесс! Я взываю к вашему возмущению!
В самом деле, граждане, взгляните на отважного человека, мнимому счастью которого завидовали многие! Не находите ли вы, что он уже достаточно унижен? Если вам угодно знать, как и почему он вынес всё это, ах, я готов вам об этом рассказать.
Прежде всего я хотел послужить отчизне. Моё состояние было под угрозой; обиды, накапливаясь одна за другой, преобразили моё усердие в упрямство, я хотел, чтобы эти ружья прибыли во что бы то ни стало… «Ах, ты не хочешь, чтобы нация получила их, потому что не ты их поставляешь, — говорил я, — так она получит их вопреки тебе!»
Опасности, мне угрожавшие, и те, что — увы! — всё ещё продолжают угрожать, обращали мою храбрость в ярость. Бедная человеческая природа! Тут были затронуты моё самолюбие и гордость! К тому же я говорил себе: «Если эти господа, с их козырями всесильной власти, с их безмерным корыстолюбием и возможностью пролезть всюду… если они возьмут надо мной верх, я просто ничтожная скотина; ведь они же — ловкачи. Народ обманут; они получат мои ружья, которых жаждут; а я буду заколот!»
Дело оборачивалось ещё одной стороной, я не мог отступиться. Я забыл обо всём — о самолюбии, о своём достоянии, я хотел одного — одержать победу. Я призывал на помощь осторожность со всеми её ухищрениями и тонкостями! Я говорил: нужно попрать тщеславие; я обещал отечеству партию оружия; вот цель, её необходимо достичь; всё остальное — только средства. Если они не бесчестны, годятся любые, только бы они вели к цели. Мы сбросим леса наземь, когда чертог будет достроен. Не будем пока задевать этих господ!
Я ответил следующим письмом на прекрасную кухонную записку, которой меня уведомляли от имени министра о новой проволочке.
«Господину Лебрену, министру.
Париж, 11 сентября 1792 года.
Сударь!
Каждый упущенный день приближает опасность. Я уже говорил Вам, сударь, что голова моя под угрозой, пока дело не двигается. Никто не хочет мне верить, когда я объясняю, что провожу часы, дни, недели, месяцы в тщетных упрашиваниях министров. Обвинённый в злом умысле, я выслушиваю от перепуганных друзей упрёки за то, что, оставаясь в этом городе, подвергаю себя ярости обманутого народа.
Для того чтобы сдвинуть дело с места, я покинул моё пристанище, а мы меж тем потеряли уже три недели на ожидание г-на де Мольда, которого, по Вашим словам, вызвали и который, в конечном итоге, отнюдь не возвращается. Те, кто мне угрожает, не считаются ни с чем: злодеи делают своё дело, а Наблюдательный комитет говорит мне: «Почему не видно конца?» Действительно, ничего невозможно понять. Я надрываюсь понапрасну, подвергаю себя ужасным опасностям; я жертвовал всем, чем мог, а дело ни с места.
Я приду к Вам сегодня вечером, без четверти десять, как указано в Вашей вчерашней записке.
Примите заверения в уважении человека весьма удручённого.
Я вложил в конверт краткое соглашение, которое надлежало подписать господам Сервану и Лебрену, в подтверждение соглашения от 18 июля: не то чтобы я надеялся, что они его подпишут, но я хотел приложить для этого, со своей стороны, все усилия.
Господин Лебрен не только не допустил меня к себе в этот вечер, как обещал, но и не посовестился устами своего привратника снова перенести встречу на следующие сутки — на среду, 12 сентября, в восемь часов, у г-на Сервана, где соберётся Совет.
— Как! — в ярости сказал я, — он что же, хочет, чтобы меня прикончили? Он вынудил меня покинуть моё убежище и заставил потерять пять дней, откладывая встречу с вечера на вечер, в нарушение собственных точных указаний, а теперь, в итоге, подвергает риску мою жизнь, ставя перед необходимостью показаться моим врагам.
Коль скоро я должен был назавтра открыто появиться в военном министерстве и вступить в бой с властью, поставив всё на карту, я принял решение рискнуть, не откладывая. Презрев собственную безопасность, я пришёл средь бела дня на приём к министру Лебрену. При мне был мой портфель; я попросил доложить обо мне. Мне показалось, что министр несколько удивлён.
— Мне не удалось, — сказал я, входя, — добиться, чтобы вы соблаговолили назначить мне встречу менее опасную, чем приём в Совете; я пришёл спросить вас, сударь, сколь далеко должен я, по-вашему, зайти в моих объяснениях.
— Я не могу вам ничего предписывать, — сказал он мне, — вы будете выслушаны.
Доложили о г-не Клавьере. Он входит, я ему говорю:
— Поскольку я должен, сударь, говорить завтра на Совете о деле с голландскими ружьями, позвольте мне обратиться к вам с просьбой: забудьте наши давние распри[93]. Должны ли личные обиды влиять на дело, имеющее национальное значение?
— Эти обиды, — говорит он мне, — слишком давние, чтобы они могли играть здесь какую-нибудь роль; но утверждают, что вы сговорились с вашим поставщиком, чтобы эти ружья не были доставлены.
— Сударь, — сказал я ему с улыбкой, — если кто-нибудь тут прилагает руку, то уж, во всяком случае, не я! Я прочту вам, сударь, моё последнее письмо поставщику, г-ну Ози из Роттердама, а также его ответ: это всё объяснит, прошу вас выслушать.
Я прошу здесь прощения у моего голландского корреспондента за то, что один из наших споров выходит за пределы кабинета и моего портфеля. Обстоятельства меня вынуждают к этому; но я переписываю здесь это письмо полностью главным образом для просвещения Лекуантра.
«Господам Ози и сыну, в Роттердаме, в настоящее время пребывающему в Брюсселе.
Париж, 2 августа 1792 года.
Я получил, сударь, письмо от моего друга, находящегося в Роттердаме, из которого я узнал, что Вы выразили беспокойство, как бы я не отослал Вас для мелких расчётов за ружья к г-ну Лаэйю в Брюссель или не отказался вовсе платить Вам по его счёту. Если бы у меня были основания внести изменения в ход дела, сударь, то я прежде всего предупредил бы о том Вас, объявив без околичностей моё новое решение; так принято у порядочных людей.
Я, сударь, напротив, несмотря на всё моё недовольство Вами и г-ном Лаэйем, распорядился, чтобы мой друг расплатился с Вами полностью, не дожидаясь даже прибытия г-на де Лаога, который выезжает в Голландию; ибо мне, человеку, уязвлённому несправедливостью голландского правительства, приходится самому делать то, что должны были бы сделать Вы для честного негоцианта, добросовестно занявшего Ваше место в этой сделке и полностью избавившего Вас от риска, согласившись присовокупить залог, который Вы обязались дать покойному императору Леопольду, к прочим платежам разного рода.
Конечно, сударь, Вы, продавая эти ружья, вовсе не хотели расставить ловушку Вашему покупщику, скинув на его плечи весь груз трудностей, с которыми Вы сами отлично справились бы, если по-прежнему были бы лично заинтересованы в этом деле, поскольку Вы, как мне известно, пользуетесь кредитом у обеих держав, австрийской и голландской, посягнувших без всяких оснований, в своих политических интересах, на международное и торговое право в лице французского негоцианта, да ещё в такой оскорбительной манере!
Но прежде чем я вынесу громогласно мои жалобы на суд всей Европы, прося защиты от обидчиков, я желаю, чтобы все денежные интересы людей, вступивших со мной в сделку, были удовлетворены полностью, чтобы нельзя было ни к чему придраться, во извинение всех этих гнусностей.
Исходя из этого, сударь (это к Вам лично не имеет отношения), я прежде всего выплатил всякого рода сборы, которые каждый, кому не лень, требует со сделки, хотя никто, кроме Вас и меня, не выложил из своего кармана ни одного флорина, ни одного су.
С Вами я рассчитался не только за оружие, но также и за упаковку, ремонт ружей, я возместил Вам далее судебные расходы, несмотря на то, что Вы мне представили счёт на них без предварительной договорённости. За мной остаётся один, весьма значительный, взнос, а именно требуемый залог; иначе говоря, расход, который Вам угодно было навязать мне, чтобы избавиться от него самому,
Но после того, как я пошёл на жертвы, столь значительные, ради выполнения обязательств, взятых на себя перед нашими Антильскими островами, которые ждут этого оружия и которым наше правительство, со своей стороны, уже не преминуло бы отправить своё оружие, если бы не считало должным рассчитывать на мою честь и не верило бы моему слову, я теперь считаю себя вправе кричать во всеуслышание о притеснениях и открыто жаловаться на голландское правительство, а также и на г-на Лаэйя и на Вас, поскольку ни один из вас не соблаговолил вымолвить ни слова, не предпринял ничего, чтобы добиться отмены недостойного эмбарго, наложенного на мой груз в стране, которой процветание только и зиждется, что на свободе торговли, и которая без всякого стыда затрудняет в своих портах свободу торговли других наций.
Нет, сударь, Вы не поступаете по отношению ко мне как принято у порядочных негоциантов, когда не прилагаете никаких усилий, чтобы со мной обошлись по справедливости, чего я лично требовал бы для Вас неустанно, буде наше правительство оказалось бы настолько подлым, что повело бы себя таким же образом по отношению к Вам, и Вы бы меня попросили за вас заступиться! Негоцианты, сударь, придерживаются принципов, куда более благородных, нежели политиканы! Одни только негоцианты обогащают государства и восполняют, ежели они добропорядочны, весь тот урон, который наносят власти, только и умеющие, что порабощать, притеснять и пожирать. Можно ли после этого удивляться, что народы, возмущённые этим игом, прилагают столь ужасающие усилия, чтобы попытаться его скинуть!
Но оставим в стороне злосчастия наций, сосредоточимся оба, сударь, на тех, что касаются Вас лично. Я плачу Вам, сударь, а Вы совершенно не помогаете мне добиться отправки товара, который добросовестно мной оплачен! Вот мои претензии, вот на что я жалуюсь. Вы, сударь, слишком искушённый негоциант, слишком просвещённый человек, чтобы Вам не была очевидна справедливость моих упрёков.
Примите поклон человека, уязвлённого до глубины души и того не таящего.
— Господа, — сказал я обоим нашим министрам, — господин Ози, написав, что он полностью согласен со мной относительно расходов, которые должны быть оплачены, и всего остального, заканчивает своё письмо следующими ничего не говорящими словами, достойными большого политика:
«Я предпочитаю, сударь, не отвечать на выпады, направленные против меня в Вашем письме. Ограничусь заверением, что, если я могу быть Вам полезен, я всегда буду прельщён возможностью доказать своё совершенное к Вам почтение, с которым имею честь оставаться, сударь, Вашим и проч. и проч.
Господин Клавьер, не сказав ни слова, поднялся и вышел. Г-н Лебрен сказал мне:
— У господина Клавьера есть подозрения; ваше дело, сударь, их уничтожить. Почему эти ружья не доставляются в течение пяти месяцев?
— И это вы, господин Лебрен, спрашиваете меня об этом? Вы ведь делаете всё, обратное тому, что необходимо для их доставки. Разве, задерживая залог, вы хоть сколько-нибудь помогаете хлопотам господина де Мольда? Известен вам его почерк? Взгляните, что он мне пишет!
Я роюсь в моём портфеле.
— Да, это его почерк, — говорит он и читает:
«Вы не сомневаетесь, сударь, в моём усердии, в моём рвении и т. д. Так вот! Я буду говорить с Вами, сударь, на единственном языке, которого Вы и я достойны, на языке правды.
Это вражеское правительство решило проявлять к нам несправедливость до тех пор, пока это будет сходить ему с рук безнаказанно, и обстоятельства слишком благоприятствуют его двуличной игре. Поэтому они решили не допустить вывоза Ваших ружей. (Слышите, г-н Лебрен, прикидывающийся ничего не знающим об истинном характере препятствий, из-за которых задерживались наши ружья, вы ведь читали это письмо, как и двадцать других писем от г-на де Мольда, адресованных вам, хотя и ни на одно из них вы так и не ответили.) Я вижу только один выход: разделить товар между несколькими негоциантами, взяв с них гарантийные письма и т. д. и т. д. Тогда Вы можете быть уверены в вывозе, поскольку голландские негоцианты по-прежнему получают на него разрешение. Вот способ, который диктуют обстоятельства. Г-н Дюран любезно согласился обстоятельно осветить Вам дело вместо меня; позвольте мне только добавить, что Вы не должны долее подвергать риску Ваши интересы. Пожалуйста, обсудите это с г-ном де Лаогом, чьё отсутствие слишком затягивается, и т. д. и т. д.».
(У г-на де Мольда были все основания на это жаловаться. В течение пяти месяцев ни г-н де Лаог, ни кто-либо другой не привозил ему ответа. Фальшивомонетчиков выпустили на свободу; и они взялись вновь деятельно отравлять страну своими ассигнациями! Вот чем мы обязаны нашим министрам; допросите г-на де Мольда.)
— Ну как? — сказал я г-ну Лебрену. — Вы по-прежнему настаиваете, что ружья задерживаю я? Пока вы не дали торгового залога, требуемого господином Ози, могу ли я вступать в напрасный спор с голландской политикой, когда не располагаю вашим содействием, вашей поддержкой? Могу ли я использовать торговый нажим без этого треклятого залога, который, в конечном итоге, обойдётся Франции всего лишь в сумму банковской комиссии! Вы и г-н Клавьер прикидываетесь, что не понимаете меня? Нет, не эта банковская комиссия и даже не этот залог застопорили дело; нет, тут причина в грязных происках некоего господина Константини и его компаньонов; можно, право, подумать, что это из-за них на меня обрушились все беды; я писал вам о них, они засадили меня в тюрьму в надежде, что там я буду убит и что моя семья, доведённая до крайности, отдаст им оружие за бесценок, когда меня не станет, а они перепродадут его Франции втридорога!..
Господин Лебрен сказал, что у него нет больше времени слушать меня, так как он должен начать приём. Я ушёл от него в крайнем недовольстве.
А вы, Лекуантр, вы же читали моё послание г-ну Ози, его ответ, письмо г-на де Мольда; мне кажется, в свете всего этого г-н Провен, торговец подержанными вещами, лицо не слишком значимое? Чем подтвердите вы фразу, которую вас заставили включить в донос на нас, будто я делал в Париже вид, что вывозу оружия препятствует голландское правительство: тогда как, по-вашему, один Провен и его высокие претензии мешали нам получить эти ружья, а ведь вопрос о Провене и возник-то только в результате канцелярских козней, целью которых было меня прикончить с помощью булавочных уколов!
Но нет, Лекуантр, эта ложь шла не от вас! Обманутый сами мошенниками, вы ввели в заблуждение Национальный конвент… Вы раскаетесь в своих ошибках, ибо о вас говорят как о человеке весьма порядочном!
Мне было назначено явиться на заседание Совета через сутки, вечером 12 сентября, я пришёл туда, захватив тот самый портфель, который уже склонил Наблюдательный комитет мэрии отмести бездоказательные доносы и крикливые требования всяких Кольмаров, Ларше, Маратов и им подобных. Я сказал себе: «Вот наконец настал час для последнего объяснения! Я должен их убедить».
Двое из моих добрых друзей, понимая, в какой я опасности, захотели пойти вместе со мной. Я сказал слуге:
— Спрячь под сюртук мой чёрный портфель и оставайся в передней; если со мной случится беда, не говори, что ты со мной, и немедленно уноси портфель. У тебя под мышкой моя честь и моё отмщение.
Мы являемся; весь Совет в сборе. Под конец приглашают меня. Я вхожу, кланяюсь и, не говоря ни слова, сажусь подле г-на Лебрена. Видя, что ко мне никто не обращается, я коротко объясняю, какой важный предмет привёл меня сюда. Г-н Дантон[94] сидит по другую сторону стола; он открывает обсуждение; но так как я почти вовсе глух, я встаю и, по привычке приставив руку к уху, прошу простить меня, если я подойду поближе к министру (поскольку издалека я плохо слышу). Г-н Клавьер делает движение. Я смотрю и вижу, что смех Тизифоны[95] исказил этот небесный лик. Ему показалось очень забавным, что я плохо слышу. Он увлёк за собой и остальных, все стали смеяться; я поклялся, что буду держать себя в руках…
Мы приступили к обсуждению; оно сосредоточилось на залоге. Г-н Дантон сказал мне:
— Я подойду к делу как прокурор.
— А я постараюсь выиграть его как адвокат, — ответил я ему.
Господин Клавьер взял слово и сказал:
— Этот залог не предусмотрен в соглашении с г-ном де Гравом; значит, мы имеем дело с другим соглашением.
— Если бы речь шла о точном подобии, — ответил я г-ну Клавьеру, — к чему было бы заключать новое? Обстоятельства изменились: я потребовал без обиняков, чтобы мне либо вернули мои ружья (поскольку у меня были доказательства, что ими не интересуются), либо приняли разумные условия. Три объединённых комитета и оба министра предпочли второе решение. Эти новые условия и вошли во второй договор; следственно, он и должен был быть другим.
Господин Клавьер не сказал больше ни слова.
Господин Дантон спросил меня, может ли правительство быть наконец уверенным в том, что получит эти ружья, если даст залог?
— Да, — сказал я твёрдо, — если только перестанут бесконечно вставлять нам палки в колёса, как это происходило до сих пор!
Господин Дантон сказал мне ещё:
— Допустим, мы внесём залог; кто вернёт нам эти деньги, если голландцы будут упорствовать и не отдадут оружия?
— Никто, — ответил я ему, — поскольку вы вовсе и не должны давать денег, а должны только обязаться уплатить известную неустойку, если в означенный срок не пришлёте залоговую расписку с пометкой о доставке оружия, как это предусмотрено договором. И, во-вторых, буде Голландские штаты задержат оружие, залог отпадёт сам собой: тут всё ясно. К тому же, господин де Мольд и я вручим залоговое обязательство, только получив разрешение на погрузку наших ружей.
— Но если всё так просто, — взял снова слово г-н Дантон, — почему же вы сами не даёте этого залога?
— По той причине, — сказал ему я, — что я поставляю это оружие вам, и если после его распределения в наших заокеанских владениях мне не привезут по небрежности или по злому умыслу залоговую расписку с пометкой о получении его, то, лишённый возможности оказать на вас давление, я, всем на смех, вынужден буду выплатить сам этот залог полностью. Его должен дать тот, кто заинтересован в оружии, кто использует это оружие по собственному усмотрению и один может выдать на своих островах расписку о получении этого оружия освобождающему залог: тогда собственный интерес понуждает его соблюсти точность и в выдаче расписки о получении.
Я прекрасно видел, что министр совершенно не в курсе дела; я сказал ему об этом, он рассердился. Я ответил:
— Господа, если вы желаете получить отчёт о моём поведении в этом деле, если вы требуете от меня полного рассказа, ах! я ведь только этого и прошу, у меня с собой все бумаги; рассмотрим их ab ovo, а не выборочно, как вы это делали.
Господин Клавьер опять стал смеяться; тут я, в свою очередь, рассердился. Он поднялся и сказал, выходя:
— Я поручу кому-нибудь проследить за всем в Голландии и сделать нам точный доклад.
А я ответил:
— Вы окажете мне этим честь и удовольствие.
Он вышел, г-н Ролан тоже.
Господин Лебрен настаивал на том, что, поскольку дело о ружьях получило огласку, довести его до конца лучше не г-ну Лаогу, а кому-нибудь другому.
— Ах, я ничего не имею против, господа, если вы говорите о человеке, который должен принять оружие вместе с господином де Мольдом от вашего лица. Но если речь идёт о его сдаче? Нет, господа, этого никто, кроме него, делать не станет. Припомните моё обстоятельное письмо от девятнадцатого августа сего года, там этот вопрос рассмотрен по существу. Можно ли требовать от поставщика, чтобы он передал вам товар через кого-либо, кроме своего делового представителя? Господин Лаог охраняет мои интересы; вы, господа, стоите на страже ваших собственных! А я уж буду бдить против злого умысла! Каждому своё.
Господин Лебрен мне ответил:
— Мы обговорим это завтра: эти господа вас выслушали.
— Выслушали, сударь? — отозвался я. — Да, выслушали по самому пустячному вопросу, но, клянусь вам, они ничего не знают о деле: так многого не узнаешь. Вы ни разу не дали мне возможности обстоятельно осветить его сущность! Следственно, я вынужден буду объяснить всё Национальному собранию. Там я встречу больше понимания, ибо не прошу ничего, кроме справедливости.
Совет разошёлся.
Я прошу, чтобы г-н Дантон и г-н Ролан, не причастные к делу, а также г-н Грувель, секретарь Совета, соблаговолили засвидетельствовать, что заседание протекало именно так. Впрочем, письмо, направленное мною на следующий день г-ну Лебрену, удостоверит вам, граждане, все подробности того вечера. Я повергаю себя к вашим ногам и прошу вас обсудить его с самым пристальным вниманием. Трудись я над этим на протяжении десятка лет, мне всё равно не удалось бы поставить этот вопрос яснее. За этим письмом последовали события столь ужасающие, что отнюдь не лишне изучить его досконально.
«Сударь!
Я полагал, что целью вчерашнего заседания Совета, на которое меня пригласили, было определить средства, с помощью которых можно ускорить выполнение договора от 18 июля о ружьях, задерживаемых в Голландии. Вы коснулись лишь наименее важного пункта этого договора (залога), и ничто по-прежнему не сдвинулось с места, поскольку вопрос не был поставлен должным образом, на что я имел честь обратить Ваше внимание.
Вместо того чтобы сосредоточиться на вопросе о средствах скорейшего осуществления договора, время было потрачено на прения о том, следует или нет принять одну из его статей, а именно — статью о залоге. Я был подвергнут своего рода допросу о мотивах, побудивших изменить статьи этого договора по сравнению с предыдущим, чем, как мне кажется, вовсе не стоило заниматься, если только речь не идёт о проверке моего поведения и вынесении мне приговора. Но в таком случае меня следовало допросить не о частностях, а о всей совокупности дела, как я и предлагал, и у меня были при себе все бумаги, необходимые для моего оправдания и очевидного подтверждения гражданской благонадёжности.
Но если дело идёт действительно только о средствах выполнения торгового договора, заключённого по доброй воле вступающими в соглашение сторонами, то все иные вопросы, сударь, в этом обсуждении неуместны. Нас сближают и затрагивают здесь только отношения продавца и покупателя.
В случае, если военное ведомство, как покупатель, считает себя вправе отклонить хоть одну из статей договора, меня, как продавца, нельзя принудить к выполнению ни одной из его статей. Ибо этот договор предусматривает обоюдные обязательства. Следственно, в целях взаимной уверенности и придерживаясь торговых отношений, мы должны ограничиться соблюдением обязательств, налагаемых на нас договором, только и всего.
Таким образом, сударь, покупатель должен дать залог не потому, что это ему более или менее выгодно, но потому, что его обязывает к этому договор. Когда нужно будет доказать, что он в этом был весьма заинтересован и потому министры и комитеты приняли эту статью, я приведу тому убедительные доводы; но это уже относится к гражданской стороне дела, а не к его торговому аспекту, который состоит в осуществлении договора. Я, сударь, выполню свои обязательства добросовестно; не препирайтесь о Ваших, и я обещаю, что наше дело сдвинется наконец с мёртвой точки.
Какое французское сердце может остаться холодным к предмету столь важному? Не моё, во всяком случае, клянусь в этом! У меня есть тому слишком весомые доказательства!
Но пока мы вели обсуждение, в передней произошла сцена, скандальней которой нельзя вообразить. Выходя с заседания Совета, г-н Ролан громко ответил кому-то: «Я тут занимаюсь с позавчерашнего дня делом, с которым мы, видимо, не покончим до конца войны, делом о ружьях господина Бомарше». Едва он вышел, невольно сообщив — увы! — дополнительную огласку делу столь щекотливому… как раздался, точно в Пале-Рояле, всеобщий крик о проскрипциях против меня: обо мне говорили как о злоумышленнике, которого должно наказать. Кто-то сказал: «Завтра я еду в Голландию и покончу со всем». Другой: «Он не хочет, чтобы эти ружья были доставлены; вот уже пять месяцев, как только по его вине их задерживают в Голландии». И все наперебой принялись угрожать мне. Оба моих друга, ожидавшие меня, обсуждали между собой, не следует ли им войти и попросить Вас вывести меня через другую дверь.
Я тут же написал председателю комиссии по вооружению и просил его, предлагая свою жизнь в качестве залога, назначить комиссаров — негоциантов, юристов, — чтобы они расследовали с пристрастием моё поведение и высказались наконец о том, кто заслуживает одобрения, а кто порицания в деле о ружьях; ибо мне грозит быть разорванным на куски вакханками, подобно Орфею[96], раньше чем прибудет оружие, а оно, быть может, не прибудет никогда!
Покончим же, сударь, умоляю Вас, с торговой стороной договора, а я меж тем оправдаю дух его перед суровым комитетом, уже в третий раз с момента, когда он был заключён; я больше не в силах вынести состояние, в которое повергает меня это дело.
Остаюсь, сударь, Ваш и проч. и проч.
В тот же вечер я написал в Комитет по вооружению; по молниям, обрушившимся на мою голову в военном министерстве, пока я находился в Совете, я чувствовал, что опасность надвинулась вплотную: кинжал был приставлен к моей груди. Моя записка была вручена на следующее утро, 14 сентября.
«От Бомарше в Комитет по вооружению.
Господин председатель!
Название комитета, коего вы являетесь председателем, говорит мне, что моё дело о голландских ружьях подлежит Вашему ведению. Вот уже пять месяцев мне с трудом удаётся заставить кого-нибудь выслушать меня, чтобы довести до конца дело, насущнейшее для спасения нашего отечества. Из того, что это оружие до сих пор не прибыло, люди неосведомлённые, а главное, мои враги заключают, что это я его задерживаю; меж тем у меня в руках доказательства того, что в этом нескончаемом деле, быть может, только я один и выполняю свой долг деятельного патриота и доброго гражданина.
Новые министры заняты, сударь, торговой стороной этого дела, они не могут уделить внимания пристальной проверке моего поведения и, будучи осведомлены лишь об отдельных его моментах, лишены возможности проследить за ним в целом и дать ему оценку, поэтому я имею честь поставить Вас в известность, что для общественного спасения, как и для моего личного, необходимо, чтобы моё поведение было расследовано просвещёнными комиссарами — негоциантами, юристами, — если только вы не сочтёте, сударь, более уместным выслушать меня сами на комитете; мы приблизились бы таким образом прямо к цели, каковая состоит в доставке ружей.
Я прошу свидетельства о гражданской благонадёжности, которое обеспечило бы моё существование, и даю голову на отсечение, что докажу своё право на это свидетельство, ибо заслужил его безмерным усердием, которое сделало бы честь любому французу.
В случае Вашего, сударь, отказа, меня могут убить, вот уж три раза я с трудом избежал подобной опасности; и всё из-за этого дела. Моя смерть никому не принесёт пользы; моя жизнь ещё может пригодиться, потому что без меня Вы никогда не получите шестьдесят тысяч ружей, задержанных в Голландии.
Остаюсь с глубоким уважением, сударь,
Ваш и проч.
И это мой обвинитель называет «низостью, проявившейся в том, что я писал по этому делу». Граждане, я полагал, что строгость к себе свидетельствует о гордости, а не о низости! Но его настолько сбили с толку, что я не хочу сердиться ни на одно его слово.
Комитет по вооружению дал мне чёткий ответ на мою просьбу 14 сентября, не теряя ни одного дня. «Ха-ха! — подумал я. — Эти господа ведут себя совсем по-иному, чем исполнительная власть! Они удостаивают меня ответа; наконец-то я чувствую почву под ногами». Вот письмо, полученное мною от них:
«Париж, 14 сентября 1792, 4-го года Свободы и 1-го года Равенства.
Комитет по вооружению, получив Ваше письмо от 13 сентября, желал бы, сударь, заслушать Вас сегодня вечером по Вашему делу о голландских ружьях; однако Вам надлежит предварительно направить прошение в Национальное собрание, которое передаст его в тот из своих комитетов, который оно сочтёт подходящим, и вполне вероятно, что им окажется Комитет по вооружению; в этом случае, сударь, вы можете рассчитывать, что он обсудит с Вами операцию, о которой Вы говорите, тем охотнее, что надеется получить в результате необходимые разъяснения и возможность вновь воздать честь Вашему патриотизму.
Члены Комитета по вооружению.
Я тотчас направил в Национальное собрание следующее прошение:
«Господин председатель!
Весьма крупное дело, затеянное, чтобы оказать Франции серьёзную поддержку иностранным оружием, и находящееся уже давно в бедственном положении, требует сейчас обсуждения, столь же придирчивого, сколь закрытого. Широкая огласка повредила бы ему. Проситель умоляет Вас, господин председатель, соблаговолить направить дело для обсуждения в комитет, столь же справедливый, сколь сведущий, именуемый Комитетом по вооружению.
Прошу Вас принять заверения в глубоком уважении.
«Направление № 38.
Направляется в Комитет по вооружению и в Комитет по военным делам для безотлагательного совместного изучения и доклада.
Это направление в комитет, не заставившее себя ждать, довершило мою радость. Я получил его 15-го и 15-го же написал в объединённый Комитет по военным делам и вооружению.
«Сего 15 сентября 1792 года.
Господа!
В связи с тем, что Национальное собрание оказало мне честь направить моё ходатайство на ваше нелицеприятное рассмотрение, я жду ваших указаний, чтобы явиться туда, куда вам будет угодно указать. Если я дерзну выразить некое пожелание, то оно будет состоять в том, о мои судьи, чтобы вы собрались в возможно более полном составе и чтобы министр иностранных дел соблаговолил также прибыть как противная сторона.
Примите заверения в уважении старца, ни к чему уже не пригодного.
Через два часа я получил следующий ответ Комитета по вооружению:
«Париж, 15 сентября 1792, 4-го года Свободы и 1-го года Равенства.
Комитет по вооружению поручил мне уведомить Вас, сударь, что в соответствии с направлением на его рассмотрение декретом Национального собрания Вашего ходатайства он будет иметь удовольствие выслушать сегодня вечером, в восемь часов, соображения, которые Вы желаете ему высказать относительно дела о ружьях, купленных Вами в Голландии.
Секретарь-письмоводитель Комитета по вооружению.
«Вот так надо вести дела, — сказал я себе, читая письмо, — а отнюдь не на манер наших господ министров, которые заставляют вас из-за каждого пустяка терять две недели и выхаживать по тридцать миль, так ничего и не доведя до конца!»
Вечером я отправился со своим портфелем на заседание двух объединённых комитетов. Однако министр не явился туда в качестве противной стороны, как я того настоятельно просил.
Выступил один я. Впрочем, я просто прочёл то, что сейчас перед вами. Я читал и говорил на протяжении трёх часов; на следующий день — ещё полтора часа. Лекуантр, вас одного не было там (не считая г-на Лебрена); вы тогда были на границе; и я весьма сожалел о вашем отсутствии.
Как бы там ни было, когда я ушёл, эти господа составили весьма лестное свидетельство (которое я приведу здесь), получив предварительно отчёт от двух членов своего комитета, посланных к министру Лебрену, чтобы потребовать от него обещания вручить мне на следующий вечер всё необходимое для высвобождения оружия.
Я, со своей стороны, также пошёл к нему. Комиссары сказали министру, что «оба комитета, на которые Национальным собранием было возложено расследовать со всей придирчивостью моё поведение в этом дело, нашли его безупречным, по форме и по существу; что, исходя из этого, им поручено обоими комитетами передать ему от лица Национального собрания, что их обязали получить от него обещание возможно быстрее обеспечить всё необходимое для моего отъезда, коль скоро я дал согласие принести и эту жертву и поехать самому, несмотря на мой возраст и болезнь».
Я объяснил министру, что нуждаюсь в приказе г-ну де Мольду выполнить договор от 18 июля в той части, которая его касается; во вручении залога, — без чего совершенно бесполезно что-либо предпринимать; в паспорте для меня; в паспорте для г-на Лаога; и в деньгах, которые военное министерство могло бы мне уделить, не стесняя себя.
Господин Лебрензаверил этих господ, что самое позднее к следующему вечеру я буду иметь всё необходимое для отъезда. (Не упускайте из виду, читатель, это обещание. Вы увидите, как оно было выполнено.) Это было 16 сентября. Вечером я пошёл в комитеты; но только 19-го секретарь вручил мне свидетельство за всеми подписями, которое вы прочтёте:
«Члены Комитета по военным делам и Комитета по вооружению свидетельствуют, что, рассмотрев в соответствии с направлением Национального собрания от 14 числа текущего месяца ходатайство г-на Карона Бомарше, касающееся купленных им в Голландии в марте сего года шестидесяти тысяч ружей, мы пришли к выводу, что вышеупомянутый г-н Бомарше, который предъявил нам свою переписку, неизменно выказывал при всех сменявших друг друга министрах самое ревностное усердие и самое горячее желание добыть для нации оружие, задерживаемое в Голландии из-за препятствий, возникших вследствие небрежения или злого умысла исполнительной власти, господствовавшей при Людовике XVI; что теперь, после совещаний с министром, в присутствии двух комиссаров, выделенных из числа своих членов двумя объединёнными комитетами, господин Бомарше избавлен от всех трудностей и ему созданы благоприятные условия для поставки нации шестидесяти тысяч ружей.
В связи с чем мы, нижеподписавшиеся, заявляем, что вышеупомянутому г-ну Бомарше надлежит оказывать содействие в предпринятой им поездке, целью которой является получение вышеупомянутого оружия, поскольку он движим единственно желанием послужить общественному благу и заслуживает поэтому благодарности нации.
Дано в вышеупомянутых комитетах, в 4-й год Свободы, 1-й год Равенства, 19 сентября 1792.
Следуют все подписи:
Всё ещё опасаясь, как бы память г-на Лебрена, министра, не сыграла злой шутки с его благими намерениями, я направил ему на следующий день, 17 сентября, для её освежения письмо, в котором только напоминал обо всём говорившемся ранее; мне важно было закрепить письменно все детали беседы, чтобы их нельзя было отрицать, когда придёт час просветить нацию.
Вечером я постучал в ворота министерства иностранных дел, чтобы получить от г-на Лебрена, как он обещал, всё необходимое для моего отъезда. Привратник сказал, что меня просили подняться в кабинет, где выдают паспорта. Некий господин, в ту пору отменно учтивый, но затем весьма переменившийся, сказал мне, что паспорта не готовы из-за отсутствия моих примет и примет г-на Лаога. Я сообщил наши приметы. Учтивый господин пообещал, что всё будет готово назавтра. Я хотел пройти к министру за письмом к г-ну де Мольду, залогом и деньгами; мне сказали, что его нет.
На следующий день, 17-го, я вновь явился в министерство; столоначальник по выдаче паспортов сказал мне, всё ещё весьма учтиво, что, поскольку наши паспорта должны быть подписаны всеми министрами, необходимо заседание Совета, но его не придётся ждать долго. Поблагодарив, я пошёл к министру; к сожалению, его не было!
На следующий день, 18-го, я пришёл так рано, что просто не могло существовать дела, ради которого он мог бы выйти в такой час. Он наконец принял меня и сказал, что не может один решить вопросы, интересующие меня; о них пойдёт разговор вечером, на Совете. Я попросил разрешения при сём присутствовать; он соблаговолил объяснить мне, что это могло бы стеснить свободу высказываний. Он готов был обсудить со мной обеспечение авансов, которое должно было выдать мне министерство до передачи оружия г-ну де Мольду. Я вручил ему закладную на всё моё имущество, как меня обязывал наш договор.
Он сказал, что г-н Клавьер требовал, чтобы кто-нибудь был послан в Голландию для проверки там моего поведения.
— Мне, сударь, — сказал я ему, — этот кто-нибудь отлично известен; я сам присмотрю за его поведением, потому что я-то буду там заниматься только тем, на что меня уполномочивают соответствующие документы. Читая их одним глазом, я — другим — буду неусыпно бдить.
Он сказал мне прийти на следующий день, 19-го, за залогом, деньгами и письмом к г-ну де Мольду. Я до такой степени опасался рассеянности г-на Лебрена, что, вернувшись домой, написал ему, напоминая об этом обещании и испрашивая его попечения и благорасположения.
Девятнадцатого вечером я узнал через человека, совершенно надёжного, что Совет решил не давать мне ни одного су, даже в счёт моих двухсот пятидесяти тысяч ливров. Какой толк был гневаться? Я понимал: это делается преднамеренно. Человек, посылаемый в Голландию, был г-н Константини. Я знал, что он заключил договор со всеми нашими министрами на поставку им шестидесяти тысяч ружей, за чем и отправился в Голландию; я знал, что речь идёт о моих ружьях, что, воспользовавшись тем затруднительным положением, в которое поставил меня министр, он возобновит предложения, уже делавшиеся им через его друга Ларше, сначала — пока я был на свободе — у меня дома, а потом — в Аббатстве, где я сидел под секретом. Я знал, что он покажет мне купчую, заключённую со всеми нашими министрами, и когда мне тем самым будет доказана безвыходность моего бедственного положения, я уступлю ему, как он надеется, мои ружья по семь флоринов восемь су за штуку, а он перепродаст их нации по двенадцать флоринов, с благосоизволения министров, которые, не давая мне ни обола, отказывая в залоге и зная, что я совершенно опорочен шестью днями, проведёнными в тюрьме, и всеобщим ко мне недоброжелательством, рассчитывали, что я не найду ни су в кошельках, к которым попытаюсь прибегнуть, и буду слишком счастлив принять предложения Константини. И я хорошо знал, что ему, сверх всего, выдали шестьсот тысяч франков в качестве аванса за мои шестьдесят тысяч ружей, которые он должен поставить правительству под обеспечение, как мне сказали, гарантированное неким аббатом! Я знал, что их благородному клеврету, Константини и компании, предстоит получить исключительное право на поставку всех товаров, оружия и амуниции, которое нужно вытянуть из Голландии. Я знал, я знал… Чего я только не знал?
На следующее утро ещё не пробило девяти, когда я пришёл к министру. К сожалению, его не было! Решив держать себя в руках, я оставил ему записку у привратника, который сказал мне от его имени, чтобы я вернулся к часу дня.
«Четверг, 20 сентября 1792 года, в девять часов утра,
у Вашего привратника.
Сударь!
Я не намерен долее досаждать Вам и приду только для того, чтобы с Вами попрощаться. Я вернусь к часу, как Вы распорядились, за письмами г-ну де Мольду, ежели Вы полагаете, что должны мне их вручить.
Сведения, полученные мной вчера вечером, подтверждают, что мне нечего ждать от этого кабинета министров, если не считать Вас, сударь; и что я должен поторопиться с отъездом, если хочу послужить моему отечеству. Ради успеха этой поездки я иду на обременительный заём. Я оформлю это по закону и, вернувшись из Голландии, поступлю так, как надлежит доброму французу, оскорблённому в своих правах!
Примите заверения в уважении от
Я вернулся к г-ну Лебрену около часа. Он принял меня с видом… казалось, говорившим, что он огорчён за меня… с видом… несколько напоминавшим первый день, когда мы встретились. Это заставило меня насторожиться, очень уж явной была перемена.
— Возьмите ваши паспорта, — сказал он мне, — и отправляйтесь. Обратитесь от моего имени к господину де Мольду и постарайтесь сообща сделать всё возможное.
— А на основании чего, сударь, господин де Мольд, по-вашему, поверит мне и станет выполнять то, к чему обязывает его договор от восемнадцатого июля, если вы, министр, которому он подчинён, не сообщите ему, что полностью поддерживаете этот договор, заключённый вашими предшественниками, отдав господину де Мольду министерский приказ неукоснительно выполнить его? Мне в этом нет никакой нужды; но он-то ведь станет действовать только по вашему приказу?
— Он должен действовать, — сказал мне министр с живостью, — моё письмо его к этому обязывает: я посылаю ему с вами надлежащую грамоту. Сейчас я её заверю и вложу в мой пакет.
Он написал в моём присутствии под актом от 18 июля следующие слова:
«Копия соответствует оригиналу. Париж, сего 20 сентября 1792 года.
Министр иностранных дел.
Он вскрыл свой пакет, адресованный г-ну де Мольду, чтобы вложить туда акт от 18 июля, со своей припиской, удостоверявшей, что он этот договор признаёт и к нему присоединяется.
— А залог? — сказал я ему. — Разве вы его мне не даёте? Не имея залога, нечего и пытаться что-нибудь сделать; без него я не могу уехать.
— Будет лучше для вас и для меня (сказал он, не глядя на меня), если я пошлю его прямо г-ну де Мольду, поскольку это наше дело, и он должен внести его от нашего имени! Не сомневайтесь, он получит его до вашего прибытия в Гаагу. Что до денег, в которых вам отказано, — добавил он любезно, — у вас есть все основания жаловаться. Но если для окончания дела вам нужны двести тысяч франков или даже сто тысяч экю, я прикажу г-ну де Мольду отсчитать их вам, когда вы попросите. У него есть семьсот тысяч франков, принадлежащих мне, я беру это на свою ответственность. Пожалуйста, доставьте также мне удовольствие и справьтесь как негоциант, в соответствии с заметками, которые я вам дам, о цене и качестве парусины и других важных для нас предметов; мне было бы важно иметь об этом суждение человека сведущего. Оставьте мне договор и пакет, приходите завтра поутру; я верну их вам вместе с моими заметками.
— Я уезжаю, сударь, полагаясь на ваше слово, — сказал я, глядя ему в глаза.
— Вы можете на него положиться, — сказал он, отводя взор.
Я вернулся туда на следующий день, 21 сентября; обо мне доложили; слуга вернулся и вручил мне только простое письмо, адресованное г-ну де Мольду.
— Министр не может вас видеть. Он приказал передать вам, сударь, чтобы вы поднялись в канцелярию забрать ваши паспорта и отправлялись в Голландию.
Удивлённый таким приёмом, я сказал ему:
— Спросите, мой милый, вложен ли договор в конверт, который он мне передаёт, и не забыл ли он о своих заметках.
Он вошёл в кабинет и вернулся сказать мне, что г-ну Лебрену больше не о чем со мной говорить; что договор вложен в письмо и чтобы я уезжал как можно скорее.
«Браво! — сказал я себе. — Следственно, я еду! Потеряв столько дней, так и не получив ни от кого поддержки, не зная даже, везу ли я с собой заверенный договор и приказ о его выполнении или какое-нибудь ничего не значащее письмо в их обычной манере!» Печально взял я наши паспорта и отправился к человеку, который должен был дать мне в долг необходимые деньги; ибо на деньги г-на Лебрена я уже не рассчитывал.
Человек сказал мне:
— Сударь, с займом ничего не вышло: на вас смотрят как на лицо, осуждённое государством, которое желает вас погубить; кошельки для вас закрыты.
Я вернулся домой, взял немного золота, отложенного мною, как предусмотрительным человеком, на чёрный день. Экю, которые я намеревался сдать в национальное казначейство, если бы мне вернули мои деньги, я отнёс к банкиру, чтобы получить кредит на эту сумму в Голландии, и выехал всего с тридцатью тысячами франков вместо тех крупных сумм, которые были мне необходимы и которых меня так предательски лишили! Итак, я пустился в путь, не преминув, однако, оставить протест против всех гнусностей, претерпленных мною от наших министров; поначалу я собирался вручить его запечатанным моему нотариусу, с тем чтобы он был вскрыт в надлежащем месте и в надлежащее время в случае моей смерти или несчастья. Но я изменил намерение из опасения, что акт об отдаче на хранение этого запечатанного пакета привлечёт до времени их внимание к моему протесту, который должен быть оглашён, только если окажется, что министр Лебрен нарушил все свои обещания. Я оставил запечатанный конверт в своём запертом секретере, где его нашли бы при снятии печатей, так как в случае обвинительного декрета всё в моём доме было бы непременно опечатано. Я прошу сейчас вскрыть этот конверт и огласить мой протест в присутствии комиссаров, которые будут описывать мои бумаги, чтобы его подлинность была удостоверена.
В ожидании этого переписываю его здесь по копии, которую сохранил.
«В Лондоне, сего 8 февраля 1793 года[97].
Мой протест против действий министров, оставленный в запечатанном виде на хранение у г-на Дюфулера, нотариуса, на улице Монмартр[98].
Не зная, что уготовано мне судьбой и удастся ли мне преодолеть растущее с каждым днём сопротивление негодяев доставке во Францию оружия, насущно необходимого нации и задерживаемого голландцами в Тервере —
Я заявляю, что козни, первоначальным источником которых были канцелярии военного министерства, ныне — дело рук самих министров.
Я заявляю, что эти министры постарались (и в этом преуспели) задержать во Франции г-на де Лаога, помешав ему отправиться в Голландию для выполнения поручения предыдущих министров и трёх объединённых комитетов, а также моего, передать нации в Тервере принадлежащие мне ружья, вручив их г-ну де Мольду — нашему посланнику в Гааге и опытному генерал-майору — в соответствии с требованием статьи восьмой договора от 18 июля 1792 года.
Я заявляю, что эти министры, действуя якобы по распоряжению Национального собрания, никогда на самом деле не существовавшему, задержали во Франции, в силу этого мнимого распоряжения, г-на Лаога, моего представителя.
Я заявляю, что министр Лебрен, отвечая 16 сентября депутатам комитетов по военным делам и по вооружению, которые были посланы Собранием, чтобы ускорить вручение мне обещанного залога и денег, необходимых для высвобождения ружей, торжественно дал им слово, что в течение суток вручит мне всё нужное для того, чтобы я мог поехать высвободить и поставить нации это оружие в Тервере, что он снабдит меня обещанным залогом и деньгами, обусловленными договором от 18 июля; однако в дальнейшем, по договорённости с другими министрами, г-н Лебрен заявил мне, что Исполнительный совет отказал мне в деньгах и залоге, посулив, чтобы побудить меня выехать, что он, Лебрен, восполнит эту потерю из средств своего ведомства.
Я заявляю, что, в силу проволочек и отказов, я выезжаю без каких бы то ни было денежных средств и почти без надежды раздобыть их за границей, поскольку мой арест в Париже и моё заключение в Аббатство подорвали мой кредит как на родине, так и за её пределами.
Я заявляю, что протестую против предательских действий теперешнего министерства и возлагаю на него ответственность перед нацией за все бедствия, которые могут в результате воспоследовать; что тем самым я только выполняю то, о чём уже предупреждал министров со всей резкостью в письме, имевшем форму памятной записки и вручённом г-ну Лебрену 19 августа сего года, где я без обиняков говорил ему следующее: «Разъяснив Вам всё, о чём министр, только что занявший свой пост, мог сам и не догадаться, я вынужден заявить, сударь, что, если министерство будет в дальнейшем действовать вразрез с этими данными, я снимаю с себя отныне всякую ответственность и перелагаю груз её на исполнительную власть (о чём и имею честь её предупредить).
…Десятки раз я подвергался обвинениям, — не пришла ли мне пора обелить себя?.. Пусть министры не отдают никаких приказаний, не согласовав их со мной… или пусть сами отвечают за всё перед отечеством, чьим интересам нанесён вред».
Я заявляю, кроме того, что собираюсь привлечь вышеупомянутое министерство в лице г-на Лебрена к суду за ущерб, который может причинить моим делам или моей жизни его гнусное поведение. В удостоверение чего я оставил на хранение у г-на Дюфулера, нотариуса, этот протест, запечатанный моей печатью и долженствующий быть вскрытым и пущенным в ход в надлежащее время и в надлежащем месте, если это потребуется.
Шестой и последний этап моих трудов и мытарств, куда входит моё путешествие в Голландию и мой заезд в Лондон, где я и пишу эту весьма пространную записку, дважды связанный из-за этих ружей: обвинительным декретом — во Франции, и арестом за неуплату долга — в Англии (и всё по доброте нашего премудрого министерства); этот шестой этап, говорю я, будет отослан в Париж через четыре дня; и как только я получу уведомление, что он находится в печати и что, следственно, моё оправдательное выступление не удастся замолчать, я пожертвую всем, чтобы добиться освобождения из-под ареста в Лондоне: я уеду отсюда, я явлюсь в парижскую тюрьму. И если меня там прикончат, Национальный конвент! проявите справедливость к моему ребёнку; пусть моя дочь соберёт хоть колоски, оставшиеся на том поле, где ей принадлежала вся жатва!
Законодатели и вы, о граждане, вы, кто лишь из любви к справедливости набрались мужества следовать шаг за шагом за всеми этими чудовищными подробностями, — ваше благородное возмущение слилось с моим собственным, когда вы увидели, с каким изощрённым коварством министерство сумело удалить меня из Парижа, где моим присутствием затруднялось осуществление плана, задуманного, чтобы меня погубить.
Обождите минуту, граждане, вы увидите, как надевают личину; позвольте мне только посвятить вас раньше в то, какие шаги предпринял я в Голландии через нашего посла.
Я уезжал, озабоченный и удручённый; удручённый мыслями, что всё это только ловушка; что мне позволили выехать без залога и без средств, чтобы я не мог ничего сделать. Озабоченный — увы! — одним вопросом: как разгадать, в интересах которого из министерств строились все эти козни!
Мне были уже известны клевреты, услугами которых пользовались. Поведение руководителей также было ясным, но они, казалось, действовали сообща! Были ли все они посвящены в тайну, или один из них обманывал остальных?
Я говорил себе дорогой: «Не подлежит сомнению, что они хотят вынудить меня бросить это дело, уступив шестьдесят тысяч ружей тем, кто потом, по сговору с ними, перепродаст эти ружья Франции по угодной им цене и даже никому не скажет, что это мой товар. Но Лебрен! Но Лебрен! Причастен он к этому или нет? Его поведение необъяснимо.
Я заметил одну вещь: за всё это время меня ни разу не направили вновь к г-ну Сервану. На том единственном заседании Совета, где я заметил его, он не разомкнул рта. Отбивались только господа Лебрен и Клавьер… Однако превращения г-на Лебрена! Доброжелательность, с какой он торопил мой отъезд, столь не похожая на его поведение накануне и на следующий день!.. «Ладно, — сказал я себе, — наберёмся терпения! Будущее покажет…»
Прибыв 30-го в Портсмут, я 2 октября был в Лондоне. Я пробыл там всего сутки. Мои друзья и корреспонденты, господа братья Лекуант, которых я посвятил в мои трудности, предоставили мне кредит на десять тысяч фунтов стерлингов, говоря: «Необходимо возможно скорее со всем покончить, не теряйте ни минуты!»
Очарованный их отношением ко мне, я сел на корабль, который шёл в Голландию, куда прибыл смертельно больным после самого тяжёлого перехода за последние сорок лет, длившегося шесть дней. Я вручил пакет посланнику г-ну де Мольду.
Он принял его весьма любезно, сказав мне:
— Распоряжение благоприятно, я в точности буду его придерживаться, но вы сами увидите, что тут помехи на каждом шагу.
Я спросил его, получил ли он залог от г-на Лебрена.
— Нет, пока не получил.
— Сударь, — сказал я ему, заканчивая обстоятельный рассказ обо всём, что мне пришлось пережить, — министр сказал мне, что отдаст вам приказ отсчитать мне двести или триста тысяч франков, ежели они мне понадобятся, из его денег, имеющихся в вашем распоряжении.
— Но у меня ничего нет, — сказал он, — они давно истрачены. Он, очевидно, вышлет их мне.
Я попросил его снять мне копии со всего, что писали ему различные министры по делу о ружьях. Он обещал и сдержал слово, потому что это человек в высшей степени порядочный.
В ожидании, пока я смогу ими воспользоваться, вот письмо г-на Лебрена, к которому был приложен заверенный договор от 18 июля.
«Господину де Мольду.
Париж, 20 сентября 1792 года.
Сударь, г-н Бомарше, который передаст вам это письмо, решается на поездку в Голландию, чтобы завершить дело с ружьями, задержанными в Тервере. Поскольку Вы полностью в курсе всех неприятностей, которые до сей поры оттягивают доставку этих ружей по назначению, я прошу Вас договориться с г-ном Бомарше, как наиболее быстро получить их. Я желаю, чтобы доставка была осуществлена надёжно и экономно. Я очень рассчитываю на Ваше усердие и рвение в выполнении этих обоих условий и заранее убеждён, что г-н Бомарше соблаговолит вам оказать в этом содействие.
Р. S. Вы найдёте, сударь, в приложении к сему сверенную копию купчей, заключённой между г-ном Лажаром, тогда военным министром, и г-ном Бомарше».
Прямота этого письма склоняла меня к мысли, что г-н Лебрен мог в самом деле быть всего лишь орудием ненависти или корыстолюбия других.
Нельзя было яснее составить документа о восприятии и приобретении этого оружия. «Здесь нет ни слова, — думал я, — которое может быть понято в ином смысле». («Поскольку вы в курсе того, — говорит он, — чтó оттягивает доставку ружей по назначению, я прошу вас договориться с г-ном Бомарше, как нам наиболее быстро получить их».) Кто, кроме владельца, мог бы употребить подобные выражения? («Я желаю, чтобы доставка была осуществлена надёжно и экономно».) Если бы он не рассматривал оружие как свою собственность, что за дело было бы ему до экономии? Но ведь по договору все расходы возложены на них. («Я очень рассчитываю на Ваше усердие и рвение в неукоснительном выполнении этих обоих условий».) Можно ли после подобных настояний сомневаться в добросовестности г-на Лебрена? Это значило бы оскорбить его! («И я заранее убеждён, что г-н Бомарше соблаговолит оказать вам в этом содействие».)
Моя роль коренным образом меняется! Речь идёт теперь не о содействии мне в моём деле, теперь меня, напротив, просят оказать содействие послу в деле государственном!
— Разумеется, — сказал я, — я так и поступлю, можете не сомневаться, г-н Лебрен. Я вложу в это весь мой пыл и патриотизм, как если бы оружие всё ещё принадлежало мне.
Теперь всё ясно: пока г-н Лебрен действовал от лица всех, он обращался со мною дурно. Теперь, когда он говорит от своего имени, он справедлив, обязателен. Я пущу в ход все средства, чтобы обезвредить козни недоброжелателей. Министр заверил акт; он распорядился, чтобы договор был выполнен. Он даже просит меня помочь в этом; он сулит дать деньги своего ведомства; он пришлёт обещанный залог. Простите, простите меня, г-н Лебрен! Быть может, в тот день, когда вы отказались принять меня, г-н Клавьер сидел у вас! Всё это весьма запутанно, но — увы! — такова политика, сейчас повсюду так. Поскольку нам не дано ничего изменить, покоримся и поглядим, как поведёт себя г-н Константини, любимчик и избранник наших министров-патриотов!
Я пошёл к г-ну де Мольду и сказал ему:
— Сударь, в ожидании, пока прибудет залог, я потребую через нотариуса от голландского поставщика, чтобы он законным образом оформил передачу мне права владения и поставку оружия в самом Тервере. Но поскольку в Париже я имею дело с людьми вероломными, я хотел бы, чтобы было засвидетельствовано, что, когда я впервые увидел это оружие (упакованное в ящики и помещённое на склад за два месяца до того, как мне его предложили), вы осматривали его вместе со мной. Вы примете мою поставку в тот же день, когда оружие будет мною получено от голландского поставщика, чтобы впоследствии не могло возникнуть подозрение, что я подменил его или похитил хоть одно ружьё в интересах врага; разве это не главный довод, с помощью которого они возбуждают против меня в Париже народную ярость? Я хочу, чтобы брабантский оружейник, который год тому назад смазывал, упаковывал и размещал на складе в Тервере эти ружья, явился и засвидетельствовал в вашем присутствии, что нашёл их такими же, какими оставил тогда и какими они по гарантии поставщика переданы мне в девятистах двадцати двух ящиках и двадцати семи бочках или кадках.
Господин де Мольд ответил мне:
— Вы можете избавить себя, если хотите, от всех этих хлопот: некий г-н Константини, который привёз мне рекомендательное письмо от министра Лебрена, просил меня предложить вам, чтобы вы уступили ему всю партию по семь флоринов восемь су за штуку, которые он выплатит вам золотом, и немедленно. Это всего на один флорин меньше, чем даёт государство, и вы легко возместите этот убыток, избавившись от всех хлопот! Этот человек явно вошёл в доверие к министрам. Он получил от них исключительное право на поставку правительству всего, что можно приобрести в Голландии. И, очевидно, он не столкнётся во Франции с теми трудностями, с которыми можете столкнуться вы, во всяком случае, если верить его словам.
Я открыл сердце г-ну де Мольду (одному из самых прямых, образованных и порядочных людей, которых я встречал в моей жизни). Я признался ему, что живейшим образом раскаиваюсь в неосторожности, заставившей меня выйти из безвестности, в которой я замкнулся, дабы не задевать ничьих интересов, и уступить настойчивым просьбам оказать моей стране услугу, столь опасную!
Я рассказал ему всё, о чём здесь написано, в том числе и об опасностях, которых едва избежал перед 2 сентября, когда отверг предложения и презрел угрозы этого г-на Константини.
— Вот, — сказал я, — почему эта исполнительная власть отказала мне в каком бы то ни было содействии, в какой бы то ни было помощи, в какой бы то ни было справедливости: они хотели, чтобы я оказался во власти их Константини, без всякой поддержки и средств. Но г-н Лебрен меня вытянет! Он обещал. Мы ещё послужим Франции назло им всем; только этим я и утешаюсь! Умоляю вас, однако, сказать мне, в какой форме Константини просил вас передать мне его предложения, чтобы я мог правильно судить о вещах, мне известных, сравнив их с тем, что вы соблаговолите мне сообщить.
— О, — сказал он, — что говорить о форме, когда нет сомнений в сути. Он сказал мне весьма небрежным тоном, после того как долго похвалялся, каким доверием пользуется у министров: «Убедите же этого Бомарше уступить мне свой груз на флорин дешевле, чем покупает правительство. Если он станет торговаться, ему не поздоровится! А если даст согласие, тотчас получит свои деньги в Антверпене, у вдовы Ломбаэрт, у которой помещён мой капитал». А когда я сказал ему, что в случае, если вы уступите эти ружья, я не уполномочен принять их в Тервере, он ответил: «Я в этом не нуждаюсь, я беру всё на свою ответственность. Я пользуюсь доверием Лебрена. Не думаю, чтобы он мне в чём-нибудь отказал». И он даже добавил с несколько покровительственным видом: «Вы принимаете у себя этого Бомарше! Но предупреждаю вас, это может вам повредить во мнении нашего правительства. Подумайте об этом, прошу вас». (Вы видите, читатель, вошёл ли этот человек в доверие к министрам!)
— И сверх того он имеет, очевидно, все основания быть уверенным в себе, — продолжал г-н де Мольд, — потому что, закупив партию в четыре тысячи ружей, о которой г-н Лебрен сообщает мне, что шесть тысяч из неё им уже поставлены… и узнав, что г-н де Сен-Падý, артиллерийский офицер (посланный г-ном Серваном для проверки оружия, которое вывозят отсюда оптовые поставщики), желает осмотреть эти четыре тысячи перед отправкой, Константини сказал мне небрежно: «Я против этого осмотра; мне не нужен ни Сен-Паду, ни кто-либо другой, чтобы оружие было у меня принято; я отвечаю за всё. Я пользуюсь доверием. Я сказал Сен-Паду, что он может не беспокоиться».
— Когда я передал г-ну Сен-Паду эти слова, — сказал мне г-н де Мольд, — он попросил меня ходатайствовать перед военным министерством об его отзыве, поскольку здесь он не приносит пользы, раз эти господа заявляют, что не нуждаются в присутствии представителя противной стороны; я так и поступил.
— Что ж, сударь, — ответил я ему, — скажите г-ну Константини, что я с презрением отвергаю его предложения, как я отверг их, когда он приставил кинжал к моей груди в Аббатстве; ему моих ружей не видать! Это дело для меня давно перестало быть торговой сделкой! Нет, моя родина их получит, но получит от меня и по той цене, по которой я их продал с самого начала, ни одним флорином дороже. Тут эти разбойники ничем не поживятся.
Я теребил г-на де Мольда, чтобы поскорее отправиться в Тервер; я призываю его сейчас засвидетельствовать, как я был настойчив. Он отвечал мне:
— Подождём, пока прибудет залог, в соответствии с вашим собственным принципом, что следует действовать сразу по всем линиям. Я написал уже г-ну Лебрену, что мы ждём залога.
С 20 сентября до 16 октября никаких известий от министра! Моё доверие пошатнулось. 16-го я сам написал г-ну Лебрену. Моё письмо напоминало об его обещаниях и обо всём, что вы читали. Уведомив его о силках, которые мне расставлены, я приписал в конце:
«При первом известии о наших успехах[99] (успехах Дюмурье) наши сто двадцать пять миллионов поднялись на пятнадцать процентов. Сейчас обменный курс тридцать шесть с половиной. Нужно быть за границей, чтобы понять по-настоящему, какое безмерное удовольствие приносят хорошие новости из Франции. Радость здесь доходит до исступления. Радуешься не только добрым новостям, но и досаде, которую они причиняют другим».
Жду до 6 ноября. Так ничего и не получив, посылаю г-ну Лебрену второе письмо, более резкое и обстоятельное, но касающееся того же предмета. Я включу его в текст единственно для контраста со; всеми последующими.
«Гаага, сего 6 ноября 1792 года.
Гражданин министр!
Если моё письмо от 16 октября было вручено Вам моим старшим приказчиком, Вы убедились, что тотчас по прибытии сюда я счёл своим долгом выполнить все обещания, связанные с каверзным делом о шестидесяти тысячах ружей. Сегодня я имею честь сообщить Вам, сударь, что я принудил моего поставщика, весьма проавстрийски настроенного, хотя он и голландец, — или именно потому, что он голландец, — передать мне законным образом на этой неделе, самое позднее на следующей, весь груз оружия, который уже так давно оплачен: я возлагаю на него ответственность за препятствия, чинимые вывозу ружей голландской политикой, поскольку я (как негоциант) намерен иметь дело только с человеком, продавшим мне оружие, а отнюдь не с их высокими инстанциями, от которых мне нечего требовать, — заявляю ему я, — тогда как он обязался, напротив, поставить мне оружие на вывоз, а не для какой-либо иной цели. Он отвечает мне с забавным замешательством, что моя логика столь же точна, сколь неумолима. И что он, готовясь передать мне ружья как таковые, предпримет всё возможное, чтобы помочь мне быстро получить разрешение на вывоз, чему не может воспрепятствовать существующее положение наших политических дел, — говорит он. А я отвечаю: «Я на это надеюсь».
Будьте уверены, сударь, я не нанесу ущерба доброму имени г-на де Мольда, у которого в Гааге и без того хватает неприятностей (я собираюсь поговорить об этом с Вами через минуту). Я намерен использовать только свои возможности, как негоцианта и гражданина свободной страны. Посланник будет лишь поддерживать мои требования своим присутствием, будучи уполномочен на это французским правительством. Но я имею честь предупредить Вас, сударь, что мне нечего ответить, когда мой поставщик, в свою очередь, говорит, что я не вправе предъявлять ему гражданский иск, пока я сам не выполнил непременного условия внести залог в размере пятидесяти тысяч немецких флоринов, поставленного им мне, поскольку он сам взял на себя подобное обязательство перед императором. И г-н де Мольд настолько отдаёт себе отчёт в неоспоримости этого довода, что не поддержит моих усилий, если это предварительное условие не будет мною выполнено, потому что высокие инстанции ответят ему так же чётко и жёстко от имени моего поставщика, как сам поставщик отвечает мне.
Я предполагаю, сударь, что Вы уже послали г-ну де Мольду или мне этот залог, с которым так долго мешкали, но без которого бессмысленно начинать какие-либо энергичные действия; ибо для того, чтобы уличить другого в неблаговидном поведении, я прежде всего не должен быть уличён в нём сам. В этом мы с г-ном де Мольдом согласны, и Вы, сударь, конечно, тоже? Мы ждём этой важнейшей бумаги, которую Вы поручились мне не задержать, когда я покидал Францию, иначе я не почёл бы должным выехать.
Возвращаюсь к г-ну де Мольду и прошу Вас простить меня, если я выхожу на мгновение за рамки моего частного торгового дела, чтобы коснуться политики! Но я, сударь, прежде всего — гражданин, и ничто, затрагивающее Францию, не может быть мне безразлично. Мне не хотелось бы, однако, чтобы г-ну де Мольду стали когда-нибудь известны мысли, которыми я поделюсь с Вами; я опасался бы, что он может принять меня за шпиона, подосланного сюда, или за человека, делающего политику за его счёт, не будучи на то никем уполномоченным.
Сущая пытка, на которую осуждён здесь французский посланник, непрерывное распинание, которому он здесь подвергается, сохраняя гордость и никому не жалуясь, может отбить всякую охоту заниматься политикой. Какими только мерзостями его тут не потчуют с утра до вечера! Нужна, право, сверхчеловеческая добродетель и непреоборимый патриотизм, чтобы не схватить семимильные сапоги и не удрать! Я вижу, как он, страдая от подобного существования, черпает утешение в каторжной работе и управляется самолично со всеми обязанностями, а обязанности немалые, в особенности если учесть, что он вынужден действовать скрытно и располагает самыми жалкими средствами из всех, которые когда-либо были даны представителю какой-либо державы в стране, куда сходятся нити всего Севера, в этом важнейшем, на мой взгляд, средоточии европейской дипломатии, где завязываются и развязываются все интриги различных коалиций. Другие послы блистают, подкупают, швыряют деньги, выставляют себя напоказ; один г-н де Мольд доведён до состояния самого жалкого, хотя и облагороженного его республиканскими манерами, и он давно стал бы предметом всеобщего глумления, если бы не опирался с таким талантом на чувство собственного достоинства. Честное слово! Он внушает мне сострадание, и я с трудом могу поверить, что такое его положение не вредит нашим делам.
Позавчера трое или четверо богатых амстердамских негоциантов говорили мне, что ему ещё придётся хлебнуть горя, если правда то, о чём сообщают из Берлина… (Здесь я рассказывал о факте, не имеющем отношения к делу о ружьях.)
Не зная, как затронуть предмет, столь щепетильный, с г-ном де Мольдом, я порешил прежде всего написать Вам. Последствия могут быть самые печальные. На этом предупреждении заканчивается, сударь, миссия, взятая мною на себя по собственной инициативе. Вы мудры и сдержанны, Вы не уроните меня в глазах нашего бывшего посла…
Возвращаюсь теперь к моим собственным делам. Мне сообщают из Парижа, что гнусный протест, наложенный мелкими жуликами на деньги, которые мне полагалось получить в военном ведомстве, признан парижскими судами безосновательным и неправомочным, а мошенники приговорены к возмещению нанесённого мне ущерба. Именно эти грязные козни, этот гнусный протест, заявленный по наущению других бандитов, только и помешал мне получить в июле те двести тысяч флоринов, за которые я расписался в договоре как за выплаченные мне министром и задержка которых нанесла такой урон моему делу с ружьями и всем моим другим делам. Я дал домой распоряжение, чтобы Вас, как временно исполняющего обязанности военного министра, уведомили о снятии протеста; я не могу, сударь, терпеть долее то бедственное положение, в которое меня поставили, принудив перед отъездом отнести банкиру малые деньги, отложенные мною на чёрный день, поскольку иначе мне не на что было бы здесь жить.
Прекрасная затея посадить меня в Париже в тюрьму, под секрет, для расследования дела о ружьях, а затем разгласить это в газетах, имеющих скандальную репутацию, привела к тому, что из Голландии были отозваны аккредитивы, которые даны были мне банкирами, так как они видели во мне человека, уже убитого или, во всяком случае, вынужденного бежать. Мой кредит был подорван, и я должен признаться, что некоторые подробности пережитого мною во Франции заставляют многих в Голландии считать меня эмигрантом, а это отнюдь не способствует восстановлению здесь моего кредита. Никогда ещё патриотический поступок не причинял такого зла ни одному французскому гражданину!
Когда будут оглашены все подробности, тогда непрерывные преследования, которым я подвергался, будут столь же непонятны всем, как они были непонятны комитетам, давшим мне столь лестные свидетельства.
Поскольку протест снят, я умоляю Вас, сударь, дать мне возможность должным образом завершить начатый мною труд. Если Вы пошлёте мне хотя бы пятьдесят тысяч флоринов через г-на де Мольда, как Вы обещали при моём отъезде, я не ударю в грязь лицом в Голландии: не нуждаясь более ни в чьей здесь помощи, я покажу, какой я гражданин.
Если Вы сочтёте, сударь, уместным вручить Ваш ответ моему старшему приказчику, который передаст Вам это письмо, он дойдёт до меня надёжней, чем любым другим известным путём.
Примите заверение в уважении от гражданина, который Вас высоко ставит, хотя и не щедр на восхваления.
Р. S. Я имел честь сообщить Вам в моём последнем письме, что некоторые болтливые французы, явившись сюда, внесли сумятицу в дела, в которых заинтересована Франция, заявляя громогласно, что берут ружья по любой цене. Это подрывает к нам доверие и бешено взвинчивает цены на всё, в чём нуждается Франция. Кто поверил бы, что подобные люди аккредитованы правительством! И что одна из этих бродячих компаний получила под обеспечение… пятьсот тысяч ливров на закупку шестидесяти тысяч ружей, из которых Вы не получите ни одного: сейчас это известно доподлинно, поскольку речь идёт о моих ружьях; что до Ваших пятисот тысяч франков, то Вы вернёте их там и тогда, когда это будет угодно богу, именуемому Случай и т. д.».
9 ноября, ничего не получив, я написал ему опять — всего несколько слов, так как не хотел выводить его из себя.
«Господину Лебрену.
Гаага, сего 9 ноября 1792 года.
Сударь!
В момент, когда Франция одерживает такие победы, человек, занимающийся делами в Голландии, чувствует себя в ужасном изгнании.
Но я обречён на это изгнание до дня, когда получу от Вас не оставляющее сомнений письмо о высылке залога, или до момента, когда мне не останется ничего другого, как выехать во Францию, чтобы доказать на родине патриотизм моих поступков.
Примите заверения в уважении гражданина
Р. S. Казна и архивы прибыли из Брюсселя в Роттердам; известия об армии Клерфе[100] повергают здесь всех в отчаяние, исключение составляю я один».
Я начал терять терпение, кляня помехи или медлительность министра; и со следующей почтой написал ему вновь. После того как он, по его заверениям, защищал моё дело в Совете; после того как он повелел мне возможно скорее отправиться в Голландию; после того как он признал и заверил акт от 18 июля; после того как он дал г-ну де Мольду распоряжение выполнять этот договор со всем усердием и срочностью, прося меня оказать ему в этом содействие; после того как он дал мне торжественное обещание, что пресловутый залог прибудет в Гаагу раньше, чем я; после того как он предложил мне, хотя я этого и не требовал, двести или триста тысяч франков из средств своего ведомства и даже просил меня написать, чтó я думаю о закупке на наличные деньги парусины и других голландских товаров, — я не мог, не нанося ему оскорбления, выказать сомнения в его доброй воле. Набравшись терпения, хотя всё во мне кипело, я собирался ещё раз напомнить ему о себе, когда мне вручили пространное письмо, подписанное Лебреном.
«Ах, — сказал я себе со вздохом облегчения, — тому, кто умеет ждать, нередко доводится узреть конец напастям». Я вскрыл письмо и прочёл:
«Париж, 9 ноября 1792, 1-го года Республики.
Я получил, гражданин, письмо, посланное Вами из Гааги[101], и медлил с ответом только потому, что до меня дошли новые сведения о партии оружия, задержанной по приказу адмиралтейства в Гааге. Не входя ни в детали Вашей спекуляции, ни в её цели, я просто введу Вас в курс того, что мне сообщили о качестве упомянутого оружия. Оно уже послужило волонтёрам во время последней попытки голландских патриотов совершить революцию[102]; проданное затем бельгийцам, которые также пользовались им во время своей революции, оно, наконец, было куплено голландскими купцами, от которых получили его Вы.
Не спорю, залог в сумме пятидесяти тысяч флоринов, требуемый для снятия эмбарго с этих старых ружей, избавил бы Вас от немалого затруднения найти им сбыт. Не спорю, договор, заключённый между Вами и экс-министром Лажаром, весьма Вам выгоден; но, гражданин, имейте совесть и признайте, в свою очередь, что мы были бы болванами, если бы одобрили и подтвердили такого рода договор. Наши взгляды и принципы коренным образом расходятся со взглядами и принципами наших предшественников. Они прикидывались, что хотят того, чего на самом деле не хотели; тогда как мы — добрые граждане, добрые патриоты, искренне желающие творить благо и к нему стремящиеся, — мы выполняем долг, к которому нас обязывают наши посты, столь же добросовестно и честно, сколь прямодушно[103].
С некоторого времени я не вмешиваюсь более в закупку оружия. Эти торгашеские операции никак не соответствуют роду деятельности и знаний, требуемых моим ведомством. В минуту крайности, когда в ружьях была острая нужда, жадно набрасывались на всё, что подворачивалось. Сейчас, когда она миновала, военный министр обращает внимание прежде всего на доброкачественность ружей и умеренность цены. Это меня не касается, и я перестал этим заниматься. Обратитесь к гражданину Пашу, предъявите ему Ваши претензии; его дело принять решение и ответить Вам, насколько они справедливы и обоснованны.
Что до меня, то я более не властен и не уполномочен что-либо делать и определять в отношении предмета, который, как Вам известно, не подлежит ведению моего министерства.
Р. S. Я послал копию Вашего письма военному министру; я получу в ближайшее время его ответ, копию которого направлю Вам».
— О великий боже! — вскричал я, дочитав это, — было ли когда-нибудь подобное видано! И для этого меня посылали в Голландию! О, ненавистное вероломство!
Моим первым побуждением, продиктованным, гневом, было восстать против издёвки министра. Я противопоставлял ханжеству этого смертоносного патриотизма низкие обращения и вероломные послания, писанные им императору Иосифу в 1787 и 1788 годах, где он высказывался против свободы Брабанта, я выводил на чистую воду газетчика. Но друзья удержали меня от этого первого порыва, слишком исполненного горечи, и я покорился тяжкой необходимости говорить на языке логики с человеком, который меня оскорблял. Когда утихла во мне буря чувств, я написал ему нижеследующее.
Ах, я прошу моих читателей поглотить эту скуку: здесь разгадка всей чудовищной комедии!
«Гаага, сего 16 ноября 1792 года.
Гражданин министр!
Отвечая на единственное письмо, полученное мною от Вас за всё время и датированное 9 ноября, я предупреждаю Вас, что препятствия, которые приковывали к Терверу голландские ружья, ликвидированы благодаря Дюмурье, как раз в тот момент, когда происки французской бюрократии создают новые помехи, чтобы по возможности не выпустить их оттуда.
Вы слишком порядочны, чтобы подписать, если Вы её прочли, ту вероломную издёвку, которую мне прислали от Вашего имени.
Вы бы задумались над тем, что я не могу испытывать никаких затруднений в сбыте этих ружей, поскольку вот уже восемь месяцев, как они, по моему первому договору, отданы Франции; поскольку вот уже четыре месяца, как мой второй договор подтверждает, что два министра и три объединённых комитета отвергли моё предложение от них отказаться, когда я, устав от проволочек наших министров-патриотов, недвусмысленно просил позволить мне располагать ими по моему усмотрению, имея тогда возможность продать их с большой выгодой, если бы подтвердилось, что Франция более в них не заинтересована!
Вы бы задумались, что, поскольку я не могу быть одновременно и владельцем, и лицом, уже передавшим право владения по акту от 18 июля, я озабочен только доставкой этого оружия; что, буде моё положение иным, ничто бы меня сейчас не связывало, тем более что Ваш избранник Константини вновь предложил мне вчера через г-на де Мольда по семь флоринов восемь су за штуку, как уже предлагали в Аббатстве его солидные компаньоны, суля вытянуть меня оттуда, ежели я пойду на сделку.
Вы задумались бы также и над тем, — Вы, так хорошо осведомлённый об этом деле и в качестве чиновника, и в качестве министра, — что я отнюдь не выдавал никогда это оружие за новое, что я не переставал говорить и писать и Вам, и всем Вашим коллегам, что оно отнято у брабантцев. И разве залог, которого потребовал император от голландца и который я должен покрыть, не является материальным доказательством этого факта? Разве Вам не прожужжали об этом уши? Мало же уважают Вас Ваши служащие, если заставляют говорить в этом письме, что Вы только сейчас узнали то, что Вам, как Вы сами знаете, было известно шесть месяцев тому назад! (Я назову того, кому Вы должны сделать выговор.)
Вы задумались бы, кроме всего прочего, и над тем, что, будь это оружие новым, я не уступил бы его Вам по восемь банковских флоринов, или по четырнадцать шиллингов золотом, или по семнадцать франков в экю, или по тридцать ливров в ассигнациях (что одно и то же), коль скоро Вы благосклонно согласились (и Вы по сю пору на это соглашаетесь, господа) платить в Лондоне за новые ружья, весьма среднего достоинства, по тридцать шиллингов золотом, что составляет тридцать шесть ливров в экю и более шестидесяти ливров в ассигнациях! И коль скоро Вы уже после сделки со мной заплатили там же по двадцать и даже по двадцать пять шиллингов золотом, иначе говоря, по тридцать ливров в экю и по пятьдесят с лишним в ассигнациях, за старые ружья, которые все почти давно использовались как балласт на судах, ходивших в Индию, и закалку замков которых англичане были вынуждены уничтожить, когда снимали ржавчину, чтобы иметь возможность Вам их продать, причем вновь закалили только огниво.
Вы тем не менее принимаете эти ружья, не жалуясь ни на высокую цену, ни на низкое качество, потому только, как говорят, что поставляют их Ваши сообщники («Фы не останетесь ф опите», — так говорил некий рагузец), хотя по сравнению с этим цена моего оружия, проданного Вам по восемь флоринов, или четырнадцать шиллингов золотом, иначе говоря, по семнадцать франков во французских экю или по тридцать ливров в ассигнациях, весьма умеренна! При этом моё оружие в значительной своей части совершенно новое, такое, какого Вы сейчас не получили бы в Льеже и за шесть крон, то есть за тридцать шесть ливров в экю, или шестьдесят ливров в ассигнациях! И я сортирую моё оружие, хотя сам купил его оптом!
Вы задумались бы, наконец, над тем, что торговый залог в размере пятидесяти тысяч флоринов вовсе не означает расходования этой суммы; и что после возвращения залоговой расписки, по доставке товара, всё сведётся к банковской комиссии, не достигающей и двух тысяч франков, как я Вам двадцать раз повторял, и беседуя с Вами лично, и в Совете; но в Вашем окружении, сударь, невежество и злонамеренность шагают рука об руку; таков прискорбный результат неправильного подбора служащих!
Заметьте, обманутый министр, что Ваши корреспонденты, те, кто снабжает Вас этими прекрасными сведениями о моём оружии, никогда его не видели. Никогда! Потому что оно, вот уже около года, упаковано в ящики.
Заметьте, что эти советчики делали всё возможное и невозможное, добиваясь от меня как в Париже, так впоследствии и в Гааге, чтобы я уступил моё оружие оптом на один флорин дешевле, чем платите мне Вы.
Заметьте, что я писал Вам об этом 19 августа в Париже; что мой отказ уступить ружья повлёк за собой через три дня моё заключение в Аббатство, куда они, пользуясь Вашим высоким покровительством, явились вновь со своими предложениями, где я чуть не погиб, как того ожидала эта шайка.
Заметьте также, о обманутый министр, что эти подрядчики, получившие исключительное право на поставку голландских товаров и набитые до отказа Вашими ассигнациями (такую щедрость проявляют только к друзьям), не могут предложить мне по семь флоринов восемь су, учитывая расходы, которые возникнут, едва они раскроют рот, если они не уверены, что продадут их нации по десять, одиннадцать или двенадцать флоринов при благосклонном посредничестве наших министров-патриотов! В особенности, если они дают, как они говорят, двадцать пять процентов со всех своих поставок тому, кто гарантирует им преимущественное право, не считая всех тех процентов, которые предназначаются друзьям («Фы не останетесь ф опите», разумеется).
Ваш секретарь заставляет Вас сказать в письме, которое я разбираю, что последнее время Вы более не вмешиваетесь в закупку оружия. Ах, если бы небу было угодно, чтобы Вы никогда в это не вмешивались, как выиграла бы нация! Но прощупайте-ка себя всерьёз, боюсь, что Вас опять водят за нос, тому свидетелем Ваш избранник Константини, покупающий оружие по Вашему приказу.
Секретарь заставляет Вас также сказать, что все Ваши предшественники, договариваясь со мной, делали вид, будто хотят того, чего они на самом деле не хотели. (Очевидно, Вы имеете в виду служение отечеству.) Но он забывает, что Ваши предшественники Лажар, Шамбонас и де Грав проявили скромность, которой не проявили Вы, и испросили совета у комитетов Национального собрания; что ни один из них ничего не сделал, не заручившись предварительно мнением этих комитетов; откуда вытекает, если Вам верить, хотя Вас и не решаются заставить сказать это прямо, что и комитеты в полном составе были их и моими сообщниками; меж тем как Вы, так называемый министр-патриот, отказали мне во всём, что было необходимо для служения отечеству, когда я выехал в Голландию, Вы пренебрегли мнением комитетов, которые требовали этого от лица Собрания и которым Вы дали слово!
Министр! Совершенно очевидно, что Вы в этом деле никому не сообщник, ни мне, ни им. Никто Вас в этом не обвиняет. Если бы Вы нуждались в хорошем свидетеле, чтобы это подтвердить, друг Константини мог бы весьма пригодиться.
Я заканчиваю. Если бы Вы, обманутый министр, случайно знали обо всём этом раньше не от своих служащих или от меня, мне пришлось бы предположить только одно, а именно то, что Вам очень хотелось получить это оружие, с условием, однако, что оно будет поставлено не мной, а Вашим избранником; и коль скоро ему не видать этого оружия, как своих ушей, он со своей галльской наглостью, которой не таит от своих друзей, может добиться изменения ранее принятых мер и принятия новых, ещё более суровых, чем мне и угрожают, пока в самой неясной форме! Если это так, мне хотелось бы закончить моё почтительное письмо изъявлением крайнего удивления Вашим неполитичным поведением, гражданин министр, обманутый в своих ожиданиях.
Ваш и проч.
Р. S. Не дай бог, чтобы я так думал! Но поскольку Вы, как Вы говорите, передали Ваше письмо новому министру Пашу, передайте ему также и мой ответ: это положит начало расследованию, за что он будет Вам весьма признателен».
Когда моё письмо было отправлено, я почувствовал огромное облегчение, честное слово! Что до письма, то оно пошло по почте, поскольку я опасался, как бы оно не подвело моего управляющего, если будет передано им.
— Подождём, — сказал я, — обещанных известий. Посмотрим, главное, что скажет Паш, наш новый министр.
Я уехал в Роттердам, чтобы составить акты, которые я хотел получить от негоцианта Ози, моего поставщика. Он, казалось, был удивлён такого рода предосторожностями. Я заверил его, что того требует моё положение. Он был в нерешительности. Я отлично видел, что он служит своей стране; но мог ли его в этом укорять я, служивший моей?
Наконец мы покончили со всем, составив четыре нотариальных акта, с которыми вы можете ознакомиться. Первым актом он признавал во мне законного владельца оружия после выплаты ему всех должных сумм; по окончательному расчёту за мной оставалась скромная сумма в тысячу двадцать шесть флоринов два су восемь денье;
вторым актом я брал на себя обязательство не вывозить ружья из Тервера, не обеспечив ему залога в пятьдесят тысяч немецких флоринов;
третьим актом он обязывал меня возместить ему все расходы по хранению и другие расходы, которые не входят в плату за оружие и должны быть определены отдельно;
наконец, четвёртым я обещал не возбуждать против него лично преследований за политические препятствия, которые И. В. П. поставили вывозу моего оружия[104].
Сверх того, было составлено письмо Джеймсу Тюрингу, сыну, в Тервере, с распоряжением выдать мне все ружья, которые были им получены, но воспрепятствовать их погрузке до внесения искомого залога! Сверх того, письмо его брюссельскому оружейнику, согласно которому тот должен прибыть в Тервер в моё распоряжение, чтобы удостоверить, что никто не видел и не трогал ружей с момента, когда они были упакованы в ящики в феврале сего года, и что они соответствуют сделанной ранее описи.
Как видите, ко мне нельзя было придраться. Но во всём этом нет и упоминания ни о претензиях ко мне некоего Провена, которые выставляет против меня Лекуантр, ни о протестах сего Провена, адресованных негоцианту Ози с требованием не выдавать ружей Пьеру-Огюстену Бомарше, то есть мне.
Во всём этом нет также упоминания и о том, что моё право собственности на эти ружья оспаривалось каким-либо другим владельцем, который наложил на них арест в Тервере, о чём предумышленно заявил моему обвинителю Лекуантру министр Лебрен, внезапно сделавший это счастливое открытие.
Господин Лебрен! Господин Лекуантр! Эти четыре акта напечатаны. Оригиналы их находятся у меня. Прочтите их внимательно, каждый со своей точки зрения. Лебрен следит за тайными манёврами, Лекуантру внушили оскорбительное ко мне отношение. Я не силён в подобных поединках. Посмотрим, является ли разум и умеренность оружием достаточно хорошей закалки, чтобы парировать такого рода удары!
Необходимо коротко сказать о поведении голландцев, дабы тут не осталось никаких тёмных мест.
Голландские штаты никак не могут заявить (как утверждает г-н Лебрен), что они никогда не препятствовали вывозу этого оружия и что протесты исходили только от частных лиц, называвших себя владельцами и т. д.; истина, подтверждаемая юридическими документами (моя жалоба от 12 июня и ответ Генеральных штатов от 26 июня 1792 года), истина, говорю я, состоит в том, что единственным истцом, опротестовавшим вывоз оружия, был некий г-н Буоль, посланник, императорский агент, который утверждал, что его августейший повелитель всё ещё располагает правами на эти ружья, хотя г-н Ози (а я получил их только от него одного) рассчитался наличными и хотя этот же г-н Ози, перед тем как забрать их из крепостей Малин и Намюр или из Антверпена, выполняя договор, внёс императору через господ Валкье и Гамарша, в Брюсселе, залог в размере пятидесяти тысяч флоринов, что удостоверено актом о внесении вышеозначенного залога, которым все права императора были погашены, и о чём мне, по моему настоянию, было, как вы видели, выдано свидетельство, нотариально заверенное тем же банкиром Ози, а также расписка об окончательном со мной расчёте, осуществлённом в присутствии того же нотариуса, дабы у меня была возможность ответить г-ну Буолю и, в ещё большей степени, господам Клавьеру и Лебрену, которые делали вид, что сомневаются не только в моём праве на ружья, но и в самом существовании этих ружей в порту Тервер.
Нота г-на Буоля, вручённая Голландским штатам от имени короля Венгрии, настолько необходима для окончательного установления истины и подлинных мотивов эмбарго, наложенного голландцами на наши ружья, а также выяснения меры правдивости г-на Лебрена, что я помещу её здесь:
«Нота г-на барона де Буоля, поверенного в делах Венского двора, вручённая 5 июня 1792 года И. В. П. и 8 июня, через г-на секретаря Фажеля, г-ну де Мольду, полномочному посланнику Франции в Гааге, передавшему 9 июня её копию г-ну де Лаогу, который ответил на неё 12-го и которому И. В. П. ответили 26 июня.
Я, нижеподписавшийся, поверенный в делах его величества апостолического короля Венгрии и Богемии, имею честь обратиться к г-ну секретарю Фажелю и прошу его соблаговолить довести до сведения И. В. П., что оружие, находящееся в настоящее время в порту Тервер, в Зеландии, было продано королевским артиллерийским ведомством Нидерландам, дому «Жан Ози и сын», в Роттердаме, на особо оговорённом условии, что вышеупомянутое оружие будет вывезено в Индию, в чём правительству будет дано подтверждение. Это условие не только не было выполнено, но оказалось с лёгкостью обойдённым в ущерб интересам его величества с помощью соглашений о перепродаже, заключённых с различными покупщиками.
Отсюда вытекает очевидное право апостолического короля[105] востребовать свою собственность в связи с невыполнением упомянутого условия, на чём и основываются не оставляющие сомнения распоряжения, в силу которых нижеподписавшийся уполномочен просить вмешательства и проявления власти И. В. П., чтобы на вывоз этого оружия ни под каким предлогом не было дано разрешения.
(Слышите вы это, мой изобличитель: ни под каким предлогом? Кажется, всё вам объяснено?)
«Генеральные штаты согласятся, вне всяких сомнений, на эту справедливую меру с том большей готовностью, что от них в их мудрости не укроется, по каким сложным причинам верховное правительство настаивает на высказанном условии, смысл которого слишком оправдывается обстоятельствами, возникшими впоследствии, чтобы от него отказаться.
(А это вы слышите, Лекуантр? Понимаете вы теперь, до какой степени злоупотребил вашим доверием газетчик Лебрен?)
Итак, г-н Буоль, от имени императора, выразил, как вы только что прочли, претензию на эти ружья; доказательства этого г-н Лебрен, который всё ещё прикидывается неосведомлённым, получил уже полгода тому назад; это — нота г-на Буоля от 5 июня 1792 года; наша жалоба от 12-го, направленная г-ном де Мольдом Генеральным штатам в ответ на ноту г-на Буоля вместе с настоятельной нотой нашего посла; наконец, ответ И. В. П. от 26 числа того же месяца; все вышеупомянутые документы были вручены Лебрену, тогда управляющему делами ведомства, г-ном Шамбонасом, а впоследствии, когда г-н Лебрен стал министром, и мною самим.
И угодливые голландцы (по своей политической уступчивости) нашли претензии г-на Буоля столь основательными, что наложили арест на оружие! Точно Голландия, которой я выплатил все пошлины за это оружие, находившееся там лишь транзитом, была обязана угождать этому Буолю, притесняя француза, чтобы понравиться его очаровательному величеству, вне всяких сомнений, весьма императорскому, но отнюдь не владельцу оружия!
Вы видели, что И. В. П. в своём ответе от 26 июня на нашу жалобу от 10-го, в которой мы громогласно требовали разрешения на изъятие оружия, заявили, что владельцы (то есть я) сами отказались от его вывоза. Затем, поскольку эти истинные владельцы почтительно настаивали перед ними на том, что никогда не утверждали подобной несусветной чуши ни письменно, ни устно, наши высокомощные сановники не удостоили их вовсе ответа, изящно покуривая свои трубки и продолжая держать мои ружья.
Правда, они добавили в своём ответе от 26 июня (обратите на это внимание), что сии негоцианты (опять-таки я) вправе распоряжаться по своему усмотрению девятьюстами двадцатью двумя ящиками, двадцатью семью кадками (бочками) ружей и штыков внутри Республики, поскольку на ввоз оружия не существует ограничений при условии уплаты соответствующих пошлин, а пошлины были внесены. (Внесены мною, г-н Лекуантр! Внесены мною, г-н Лебрен!) Не будем терять из виду нить рассуждений голландцев: они неподражаемы.
Голландцы разрешают мне продать моё оружие внутри страны, поскольку я внёс пошлины. Но какие пошлины я оплатил? Транзитные. Полюбуйтесь, как сходятся концы с концами! Раз я оплатил пошлины, которые называются проездными, то есть сбором за въезд и выезд, они запирают мои ружья на замок! (Да пребудет господне благословение на политиках с их неопровержимыми доводами!) И вот такой пищей потчуют мой разум на протяжении девяти прискорбных месяцев — что в Голландии, что в Париже! Голландцы! Буоль и Лебрен! Все вы одним миром мазаны!
Заметьте также, что эти Штаты, друзья императора Франца, дали мне разрешение (которого я вовсе не просил) на продажу ружей в Европе нашим врагам, добивавшимся их любой ценой (если мне это будет угодно, — говорят они!), несмотря на то, что император, их друг, потребовал от голландца же, чтобы это оружие было отправлено в Сан-Доминго, взяв с него в качестве гарантии этого пятьдесят тысяч флоринов, и несмотря на то, что сами И. В. П. потребовали с нас в апреле залога в размере трёхкратной стоимости этого оружия в подкрепление уже данного обеспечения. Пустяки, об этом уже забыли! Французские солдаты! Все средства были хороши, только бы эти ружья не достались вам! А наши вероломные министры, водя за нос Лекуантра и предавая дело огласке, позволяют врагу выиграть эту партию с помощью вашего ноябрьского декрета.
Увы! Наши голландские высокомощные господа не сочли нас людьми, заслуживающими, чтобы в разговоре с нами дать себе труд доказывать свою правоту! Оскорбительное глумление, о котором отлично осведомлён Лебрен! И ведь это над вашим послом, о французы, так надругались, ибо он поддержал мою жалобу от лица французской нации собственноручной весьма решительной запиской. Но должно ли это удивлять меня, если парижский министр надругался над ним ещё пуще, чем гаагские чиновники!
Я прошу прощения у этого посла, разруганного, утеснённого, отозванного, хотя он один из самых сведущих дипломатов, среди всех, кого мне доводилось встречать, неутомимый труженик, за которого я подал бы во всеуслышание свой голос, если бы министра иностранных дел выбирали по способностям; увы! — я говорю о нём всё хорошее, что мне известно, чтобы он благоволил простить мне неприятности, испытанные из-за меня, хотя и не по моей воле.
Возвращаясь к моему делу, я настоятельно прошу г-на де Мольда заявить напрямик, расходится ли с правдой всё то, что, по моим словам, я узнал от него о Константини.
Я настоятельно прошу его показать письмо по поводу уступки моих ружей, полученное им от вдовы Ломбаэрт из Антверпена.
И поскольку Константини хвастун и ведёт не слишком умные речи, я настоятельно прошу также г-на де Мольда сказать нации, не похвалялся ли этот человек в разговоре с ним тем, о чём он болтал в других местах, а именно тем, что он отдаёт двадцать пять процентов дохода со всех своих закупок в Голландии некоему покровителю, обеспечившему ему исключительное право поставок, и что он связал себя обязательством.
Я настоятельно прошу его также сказать нам, не делал ли Константини и ему подобного рода предложений, с тем, чтобы он смотрел на всё сквозь пальцы и даже оказал при случае помощь Константини.
Меня побуждает настаивать на этих фактах внезапное и немотивированное отозвание этого посла, как раз в момент, когда было преступлением устранить из Гааги человека, так хорошо осведомлённого о делах Севера, любимого голландцами и весьма уважаемого их правительством, хотя ему и чинили обиды из ненависти к нашей нации; в момент, говорю я, когда все правительства сошлись и отразились в правительстве штатгальтерства, как весь горизонт отражается на сетчатке нашего глаза, хотя она величиной с чижиное яйцо!
И если честь г-на де Мольда отринула триумвират грабителей, отвергнув их предложение, меня отнюдь не удивляет его грубое отозвание, хотя не было человека более подходящего, чтобы принести нам пользу в Голландии!
Глаза столь бдительные могли многому помешать! И что значит благо отчизны перед Константини? Куда удобнее было послать в Гаагу Тэнвиля, который, не уступая Константини в хвастливости, с благородным видом говорил в Гавре, рассказывая, что едет на смену де Мольду:
— Я еду в Гаагу, чтобы вымести всю эту лавочку!
Дипломатия такого рода может показаться несколько странной тем, кто знает, сколько истинного изящества, таланта, хитрости и гибкости требует выполнение этих поистине инквизиторских миссий!
Вот какие люди заправляют нашими делами, превращая правительство во вместилище личных счетов, клоаку интриг, сплетение глупостей, питомник корысти!
Покончив с Ози из Роттердама и не обращая внимания на происки Лебрена, хотя и ожидая, чтó он мне скажет через своего нового коллегу Паша, я 21 ноября направил г-ну де Мольду официальное письмо по поводу приёмки им от меня оружия, которую он должен был осуществить в качестве уполномоченного на это генерал-майора. Вы найдёте в приложении ответное письмо этого посланника, полученное мною 22-го.
Этот ответ г-на де Мольда, точный и честный, как всё, что он пишет, замечателен тремя пунктами:
1. Его уверенностью в том, что все эти перепродавцы голландских товаров, пользующиеся покровительством — Константини и компания, — не простят мне того, что я помешал им нагреть руки на моих ружьях. «Я полагаю, — говорит он, — что вам, для того чтобы парировать в дальнейшем их адские козни, поскольку эти смутьяны-спекулянты на них не поскупятся…» и т. д.
2. Искренним стремлением выполнить в отношении этих ружей обязанности, вменяемые ему договором от 18 июля, в полном соответствии с распоряжением Лебрена, обязанности, которые он отнюдь не считал мнимыми.
3. Усталостью от бесконечных обид, которые он не переставал терпеть из-за моего дела на протяжении восьми месяцев, пока вёл о нём переговоры и защищал его перед Голландскими штатами (прочтите его письмо).
Следственно, долгие и утомительные притеснения со стороны Голландских штатов действительно имели место, бдительный посол не терял их из виду на протяжении восьми месяцев, не переставал беспокоить ими французских министров, и Лебрену, который сейчас делает вид, что получает сведения о происходившем от нового нашего представителя, уши прожужжали и глаза намозолили сначала как управляющему делами, а потом как министру два десятка депеш г-на де Мольда и мои настойчивые требования.
Господин де Мольд прислал мне вместе со своим ответом официальное письмо к французскому командующему в Брюсселе. Вот оно.
«Гаага, сего 22 ноября 1792,
1-го года Французской республики.
Гражданин!
Поскольку присутствие в этой стране г-на Томсона из Брюсселя совершенно необходимо, чтобы довести до конца покупку оружия, осуществлённую для правительства нашей республики г-ном Бомарше, прошу вас, гражданин генерал, обеспечить г-ну Томсону паспорт, необходимый для этой поездки.
Служить родине — вот наш долг и счастье. Любить единственно родину — вот культ, достойный нас, истинных французских республиканцев.
Двадцать четвёртого ноября я попросил у нашего полномочного посланника, на этот раз официально, копии писем, полученных им от различных министров по делу о ружьях. Он ответил, что в дипломатии принято давать не копии писем, в которых может идти речь и о других предметах, а только соответствующие выдержки. Он готов был мне их послать.
Можно выделить следующую фразу моего письма: «Я не заговариваю уже об этом роковом залоге и т. д., который никак не прибудет и т. д., потому что злой умысел, его задерживающий, ни в какой мере не исходит от Вас и потому что Вы, как и я сам, многократно писали о нём министру и т. д.»
Можно выделить в ответе г-на де Мольда слова: «Мы должны иметь возможность внести этот залог, или мы ничего не получим. Вы не сомневаетесь в том, что я неоднократно повторял это соображение министру, которому, как я предполагаю, гражданин Бомарше пишет с каждой почтой».
Увы! Да, я ему писал. Г-н де Мольд ему писал. Константини также, вне всякого сомнения, ему писал. Применение, которое он нашёл этим трём перепискам, отвратительно, оно является последним актом этой министерской драмы; но, поскольку это финал, я должен, до его представления, ознакомить вас с моим настоятельным письмом от 30-го и ответом г-на де Мольда относительно доставки моего товара. Эти документы слишком важны, чтобы не включить их в текст. Вот моё письмо.
«Гаага, сего 30 ноября 1792,
1-го года Республики.
Гражданин полномочный посланник Франции!
Я имею честь поставить Вас в известность, что брюссельский оружейник, которого мой голландский поставщик и я договорились вызвать в Тервер для установления в моём и Вашем присутствии количества оружия, упакованного в ящики и хранящегося на складе вот уже более семи месяцев, прибыл в Гаагу, наконец получив паспорт, выданный французским генералом, командующим в Брюсселе, в соответствии с просьбой, которую Вы сами ему адресовали.
Я предупреждал Вас в своё время, гражданин посланник и посланник-гражданин, что мы отдаём этому брабантскому оружейнику предпочтение перед всеми иными потому, что этому человеку с самого начала было поручено перевезти оружие из крепостей Малин и Намюр в Зеландию, а затем отремонтировать часть ружей, имевших в том наибольшую нужду; он смазал и упаковал это оружие, вручив затем заверенную его опись моему поставщику, который впоследствии передал её мне, в свою очередь заверив.
Поскольку из-за министерского недоброжелательства требуемый залог до сих пор задерживается во Франции, хотя мы неоднократно его просили и нам неоднократно его обещали, голландское недоброжелательство, пользуясь этим предлогом, препятствует погрузке и вывозу оружия, и Вы знаете не хуже меня, что момент, когда голландцы готовы были одуматься после побед Дюмурье, уже почти упущен в связи с декретом Национального конвента об открытии для навигации рек Мезы и Эско. Поэтому я имею честь просить Вас и даже настоятельно требовать (извините мне жёсткость термина, вызванную жёсткостью обстоятельств), я имею честь, повторяю, просить и настоятельно требовать, чтобы Вы отправились вместе со мною в Тервер, дабы принять там от меня в Вашем качестве генерал-майора законные права владения и оружие как таковое, давно уже мною оплаченное и подлежащее оплате со стороны государства в момент действительной передачи, согласно договору, заключённому 18 июня сего года военным министром Лажаром и министром иностранных дел Шамбонасом, в соответствии с мотивированным мнением трёх объединённых комитетов: дипломатического, военного и Комитета двенадцати; Вас к этому обязывает договор, смысл которого недвусмысленно подтверждён 20 сентября министром Лебреном, пославшим его Вам через меня, а также специальное распоряжение, отданное Вам этим министром в отношении выполнения касающейся Вас части этого договора, содержащееся в письме от 20 сентября, которое я вручил Вам по прибытии в Гаагу.
Простите, но я обязан предуведомить Вас, гражданин полномочный посланник, что, если по причине Вашего отказа осуществить моё требование и из-за войны между Францией и Голландией, которая, к сожалению, представляется слишком неотвратимой, наше отечество лишится оружия, ему принадлежащего, либо потому, что оно будет разграблено, либо потому, что Голландия захватит его, — я буду вынужден с сего дня возложить всю ответственность на Вас, как я уже возложил её в Париже на французское министерство, поскольку оно фактически отказало мне в отправке в Голландию залога, обусловленного договором от 18 июля, тем самым нарушив его условия, и Вы будете отвечать перед нацией за все потери, которые она понесёт в результате Вашего отказа выехать в Тервер.
Я написал министру Лебрену,требуя, чтобы это было доведено до сведения Временного исполнительного совета, что я ничего не предприму в Голландии, не оформив этого по всей строгости закона, поскольку мне отлично известно, откуда исходят препоны, и поскольку я намерен изобличить перед нацией все подлые интриги, которыми, к сожалению, запутали и оплели наших министров, чтобы воспрепятствовать доставке этого оружия во Францию.
Примите, гражданин полномочный посланник Франции, почтительный поклон от старого гражданина
Я был болен; письмо отправил один из моих друзей, которому де Мольд и ответил.
«Гаага, сего 30 ноября 1792 года.
Гражданин!
Я могу только передать гражданину Карону Бомарше безоговорочное повеление военного министра. Обсуждать его не моё дело. Наше министерство требует от нас неукоснительного соблюдения полученных указаний. Я их осуществляю официально. Таков мой долг. Как частному лицу, мне известно, к чему обязывают меня честь и справедливость, и мне нет нужды испрашивать на этот счёт чьего-либо совета. Но как представитель министра и тем самым подчинённый, я могу только повиноваться. Вы понимаете, что я лишён отныне возможности поехать в Тервер. Вполне вероятно, что причины распоряжения, которое меня удивляет, вскоре прояснятся; возможно даже, что Вы узнаете о них раньше, чем я, так как до меня новости доходят очень медленно.
Ваш согражданин
полномочный посланник Франции,
К его письму была приложена официальная копия другого письма — письма министра Паша, — которое необходимо прочесть, дабы судить о беспорядке и полнейшей неосведомлённости всех недоброжелателей, поставлявших материалы моего обвинения; письмо было открыто послано Лебреном гражданину Мольду с собственной припиской (что заставляет обратить на него особое внимание), тому самому Мольду, которого он всё ещё именует полномочным посланником в Гааге, хотя прошёл уже месяц с тех пор, как Тэнвиль, выметший его, выехал со своей метлой из Парижа, чтобы занять этот пост.
О хаос! О противоречия! Клянусь, что так же делаются все дела в этом злосчастном ведомстве.
Письмо министра Лебрена
«Париж, 20 ноября 1792,
1-го года Республики.
Министр иностранных дел направляет прилагаемое письмо, только что вручённое ему гражданином военным министром, гражданину Мольду».
«Письмо министра Паша. (Артиллерия.)
Прошу Вас, гражданин, со всей возможной срочностью осведомить меня, действительно ли Вы, согласно приглашению, которое могло быть Вами получено в конце апреля или в начале мая сего года, совместно с генерал-майором Лаогом, проверяли и устанавливали состояние и количество ружей и другого огнестрельного оружия, помещённого на хранение в порту Тервер на счёт Карона Бомарше, и если Вы это делали, то были ли Вами перевязаны и опечатаны ящики, в которых ружья упакованы, дабы они остались в целости и сохранности.
Если на Вас, гражданин, была возложена эта операция и Вы её осуществили, я прошу Вас уведомить меня об этом безотлагательно и воздержаться тем временем от какой бы то ни было дополнительной проверки.
Если же, напротив, на Вас подобное задание не было возложено и Вы этой операции не выполняли, Вы не должны сейчас ни под каким предлогом ничего предпринимать, пока, в соответствии со сведениями, которые я прошу Вас дать мне на этот счёт, я не сообщу Вам, что надлежит сделать в дальнейшем.
Ниже написано:
«Копия дана по просьбе гражданина Бомарше, первого декабря утром.
Право, не знаешь, с чего начать разбор этого министерского шедевра. Разумеется, это отнюдь не творение г-на Паша. Ни один министр, будучи в своём уме, не напишет подобной чуши о деле, ему неизвестном, в особенности, если он подозревает, что может быть смещён. Но случай, придя на помощь моим размышлениям, снова помог мне найти ключ к этой нелепой загадке.
Письмо — дело рук некоего чиновника, творца фальшивых сведений, которые ввели в заблуждение гражданина Лекуантра.
Но прежде, чем говорить об этом человеке, разберём письмо за подписью «Паш».
(Письмо.)
Прошу Вас (говорит неосведомлённый министр осведомлённому послу) информировать меня, «действительно ли Вы, согласно приглашению, которое могло быть Вами получено в конце апреля или в начале мая сего года»… и т. д.
Почему господин Паш говорит об апреле и мае месяцах? Возможно ли, что он не знает о том, что распоряжения, данные министром Лебреном гражданину посланнику Мольду, относятся к двадцатому сентября сего года? О том, что эти распоряжения, касающиеся приёмки от меня права владения в Тервере, согласно статье восьмой договора, от восемнадцатого июля, не могут иметь никакого отношения к тому, что было до него — в конце апреля, в ту пору, когда я должен был доставить оружие в Гавр, по поводу чего господин де Мольд не получал ни от кого ни приглашений, ни распоряжений, ибо его тогда не было в Голландии.
(Письмо.)
«Действительно ли Вы, согласно приглашению …совместно с генерал-майором Лаогом …»
Большое спасибо, господин Паш, за моего друга Лаога, вот он в апреле и генерал-майор, благодаря вашим чиновникам; он о таком даже мечтать не смел; и вы оказываете ему эту смехотворную честь потому только, что восемнадцатого июля договор, заключённый двумя министрами, в соответствии с мнением трёх комитетов, вменяет в обязанность гражданину де Мольду, в качестве генерал-майора, принять партию оружия у моего друга Лаога, ни в какой мере не генерал-майора, но уполномоченного мною осуществить, от моего имени, передачу оружия этому послу, согласно договору, заключённому восемнадцатого июля.
Если бы подобное письмо исходило от какого-нибудь вражеского правительства, уж мы бы над ним потешились вдоволь! В какой восторг пришли бы от удовольствия наши льежские газетчики! Так и вижу редактора, который ходит гоголем в восхищении от собственного остроумия. Он напоминает мне того дворянина-охотника, который, желая выставить напоказ свою осведомлённость в мифологии, назвал кобеля Тизбой, а суку Пирамом[106] и ходил перед нами гоголем. Наберитесь терпения, я назову вам имя этого мудрого чиновника.
(Письмо.)
«Действительно ли Вы, совместно с генерал-майором Лаогом, проверяли… и были ли Вами перевязаны и опечатаны ящики» (всё в апреле).
Следуя распоряжениям, которые были даны, как я говорил выше, двадцатого сентября и вручены двенадцатого октября гражданину Мольду мною, уполномоченным на это г-ном Лебреном.
(Письмо.)
«И если Вы осуществили эту проверку, я прошу Вас воздержаться от какой-либо дополнительной проверки».
Воздержаться от проверки, уже осуществлённой и законченной? Во всём этом поражает точность и, я сказал бы, очаровательная осмысленность.
(Письмо.)
«Если же, напротив, на Вас подобное задание не было возложено и Вы этой операции не выполняли, Вы не должны сейчас ничего предпринимать».
С какой стати г-ну де Мольду что-либо предпринимать, если это задание не было на него никем возложено? Он посланник Франции, который ничего не делает без указаний свыше, к тому же генерал-майор (я возвращаю звание по принадлежности: слишком долго им украшали моего друга, который никогда на него не претендовал).
Вернём также честь создания этого письма тому, кому она принадлежит по праву, ибо г-н Паш только подписал его. Г-н Лебрен, досконально знающий предмет, прочёл это письмо и переправил его нам, нимало не заботясь о том, есть ли в нём здравый смысл; а мы говорили, читая: «Что, они окончательно, что ли, разумом помутились, все эти начальники и чиновники?»
Я повергаю себя к вашим стопам, о граждане законодатели! И прошу снисхождения к тому, что вынужден входить в подробности, столь смехотворные! Но они настолько присущи также и доносу, который побудил вас издать против меня декрет, что я полагаю их делом одной руки!
А вы, мой обвинитель! Простите мне, или, вернее, будьте мне благодарны, если я докажу Конвенту, что эти подложные документы не ваших рук дело; что вы были введены в заблуждение, гнусно обмануты теми, кто удалил меня из Франции только для того, чтобы безнаказанно убить. Вот факты!
Я специально поручил моему управляющему, моему поверенному в делах, не отставать от г-на Лебрена, добиваясь от него ответа на мои четыре письма, посланных одно за другим. Он написал мне, что ему не удалось ничего вытянуть из этого министра ни по поводу запаздывающих ответов, ни по поводу обещанного залога; что он постоянно наталкивался на те же препятствия, с которыми раньше встречался я сам! Дело дошло до того, что, желая избавиться от моего человека и не дать при этом рухнуть чёрному замыслу, который он лелеял, г-н Лебрен направил настойчивого просителя к некоему г-ну дю Бретону, в канцелярию военного министерства; этот последний, после того, как он, в свою очередь, несколько раз направлял его с отменной учтивостью в разные кабинеты, которые оказывались не в курсе дела, адресовал его, наконец, к некоему г-ну Г. Но предоставим моему поверенному, как человеку, с которым всё это произошло, рассказать самому нелепую сцену с этим г-ном Г. Вот его письмо.
«Этот г-н дю Бретон, — говорит он, — кончил тем, что адресовал меня к г-ну Г., в чьей приёмной я натолкнулся на целую толпу людей, которые должны были быть отпущены до того, как подойдёт мой черёд. Наконец я проник в его кабинет.
Несколько удивлённый безумным видом этого человека, я, чтобы убедиться, что это действительно тот, кто мне нужен, начал с вопроса, имею ли я честь говорить с г-ном Г. Он, свирепо глядя на меня, весь вспыхнув и сжав кулаки, ответил громовым голосом, выражавшим бешенство: «Ты не имеешь чести, я не господин, моё имя Г.».
Смущённый подобным приёмом, я готов был уже убежать; но, сочтя, что он лицо не слишком важное, и желая непременно выполнить поручение, я хладнокровно ответил ему: «Прости, гражданин, если я не так повёл речь; но прими во внимание, что мы, люди начала века, не можем свыкнуться в одну секунду с нелепым языком его конца. К тому же ты, по-видимому, одержим желанием, чтобы с тобой говорили на «ты»? Могу ли я побеседовать с тобой с глазу на глаз? Меня к тебе направил министр, которого зовут Лебрен, чтобы выяснить, как обстоит дело с залогом, многократно обещанным господину Бомарше. Ему уже не раз давали слово, а толку всё нет. Таков мой вопрос, можешь отвечать». — «С кем я говорю?» — «С Гюденом[107], поверенным в делах упомянутого лица, которое ждёт от тебя положительного ответа».
«Я как раз занят доскональным изучением дела, о котором ты со мной говоришь, — отвечает мне Г., — Бомарше обманул Лажара, и тот, как дурак, занял место Бомарше, заключив сделку, которую я намерен расторгнуть[108]; я опубликую своё мнение одновременно с Бомарше, и пусть все имеют возможность судить сами о деле и человеке». — «Вы можете это сделать, сударь, — сказал я ему, — и я не сомневаюсь, что после вашего ответа, который я передам ему, он опередит ваши враждебные замыслы и сам расскажет тем, к кому вы намерены обратиться, каков ущерб, нанесённый ему министрами, и какие усилия он прилагал сам, чтобы деятельно послужить нации, у которой огласка, сообщаемая, по вашей воле, делу, отнимет пятьдесят три тысячи ружей, столь ей необходимых». — «Мы не нуждаемся в оружии, — отвечает разгневанный Г. — у нас его больше чем нужно; пусть делает со своим, что ему вздумается». — «Таков ваш ответ?» — «Никакого другого я тебе дать не могу!»
Я мог бы возразить ему, что Вы никого не обманывали, что вы вели переговоры не с одним Лажаром, а с тремя объединёнными комитетами Законодательного собрания и двумя министрами; но я подумал: пусть прославится, если у него хватит храбрости напечатать своё мнение, поскольку он тем самым позволит Вам дать ему неопровержимый ответ, огласив мнение комитетов и похвалы, которыми они удостоили вашу общеизвестную гражданскую благонадёжность.
Вот, сударь, результат моих хождений к г-ну Лебрену. Дело приняло такой оборот, что не приходится сомневаться: Вам расставлена чудовищная ловушка; их только радует, что Вы можете потерять значительную часть своего состояния. Вам не к чему просить благорасположения или справедливости. Добиваться надо не этого, а отмщения! Обращения к Конвенту и наказания виновных.
Я имею честь повторить Вам, что они не хотят Вашего оружия: они хотят Вашего полного разорения; они хотят уронить Вас, если возможно, в глазах всей нации, чтобы нагло погубить!
Я написал Г., что не вполне его понял и что, не рискуя послать Вам ничего не значащее письмо по делу столь важному, я считаю необходимым, чтобы он начертал собственной рукой то, что я недослышал.
Вот моё письмо к Г., выдержанное в его прекрасном стиле.
«Я просил тебя о разговоре с глазу на глаз, а в твоём кабинете становилось народу всё больше, по мере того как я говорил. Я тебя плохо слышал; дай мне твой ответ письменно; ибо я обязан передать его моему доверителю. Вот мой вопрос: будет ли внесён столько раз обещанный и до сих пор не предоставленный залог? Как видишь, я усвоил твой урок, что учтивость изгнана из нашего общества! Будь правдив, вот всё, чего я прошу. Прощай, Г., жду твоего ответа. Когда имеешь дело с человеком твоего характера, ждать не приходится.
Мы получили ответ от этого шута горохового в роли государственного деятеля, который, как говорят, германизировал своё имя Лельевр, чтобы оно звучало менее заурядно и могло сравниться по оригинальности с ним самим: он стал называться Г., как бы «Любящий зайца». Однако, прежде чем ознакомить Вас с письмом, припомним его изустный ответ, столь мудрый и столь достойный этого человека: «Мы не нуждаемся в оружии, у нас его больше, чем нужно, пусть делает со своим, что ему вздумается».
Как, сударь, и вы всерьёз говорите нам подобную чушь? В то время как не хватает более двухсот тысяч ружей, чтобы удовлетворить нашу в них необходимость? Ваш министр Паш, осведомлённый лучше вас, а главное, более правдивый, ответил в январе сего года Генеральному совету Парижской коммуны совсем в ином тоне, чем его столоначальник:
«Я получил письмо, где Вы просите меня дать оружие взамен того, которое было сдано парижскими гражданами. Несмотря на всё моё желание быстро вооружить парижских граждан, я в настоящее время не располагаю возможностью осуществить замену оружия, о которой Вы просите; республика испытывает такую нужду в оружии, что я едва могу удовлетворить потребности в вооружении добровольческих батальонов, рвущихся навстречу врагу…
Один из них лжёт — либо начальник, либо чиновник. И, право же, — не министр, я нахожу тому доказательства в ответе чиновника Гюдену, моему управляющему.
«Покончим с неясностью!
Вопрос, который ты ставишь: «Будет ли дан столько раз обещанный и так и не предоставленный залог?» — относится к тем вопросам, на которые я не могу и не должен отвечать.
Я, прежде всего, должен получить окончательный ответ на вопрос: были ли выполнены обязательства, предусмотренные первой и второй сделкой? Ничто не говорит об этом в письмах и документах, имеющихся в деле».
Следует сообщить моим читателям, что премудрый Г. (который до того, как стать столоначальником, прислуживал химику у горна) не подчёркивал фразы, как это сделано в моей копии его ответа, но писал их чёрными чернилами, тогда как всё послание было начертано красными. Как ни старайся человек науки, ему не замаскироваться! Гюден ответил незамедлительно.
«Ты отвечаешь на мой вопрос вопросом — это не ответ. А меж тем ты говоришь: «Покончим с неясностью!» Разве то, о чём я спрашиваю, не ключ к делу? Если это требование не будет удовлетворено, дело проиграно. Тем ли, кто ставит препоны, спрашивать, выполнены ли обязательства? Если имеющейся у тебя переписки недостаточно, чтобы ты мог разобраться, тебе не всё передали.
У человека, интересы которого я защищаю, вся переписка в целости и сохранности. Она однажды уже спасла ему жизнь и обеспечила свидетельства в незапятнанной гражданской благонадёжности. Хочу верить, что она окажется ему полезной и в этом случае.
Всякий, кто подойдёт к этой переписке нелицеприятно, прочтёт её к вящей его славе!
Сверх того, если ты доискиваешься правды, скажи мне напрямик, в невыполнении каких обязательств по первой, как и по второй купчей ты мог бы его упрекнуть?»
Гурон[109] не ответил; зато он составил прекрасное письмо к де Мольду за подписью Паша, где говорится о генерал-майоре Лаоге и обо мне и где обнаруживается, как я уже показал, какая каша была в голове у того, кто создал этот шедевр неосведомлённости. Я прошу у Паша прощения за эту характеристику. Но кто велел ему подписывать письмо безумца? И этому г-ну Г. поручают разобраться в деле столь важном, — ему, не имеющему половины документов, не соображающему, ни что он читает, ни что он пишет; и он, человек, который совершенно не в курсе дела, хочет тем не менее (как он открыто похвалялся) разорвать договор, хотя ничего о нём не знает, не знает даже, каковы его статьи; он готовит моё обвинение, поражавшее меня своей вздорностью, пока до меня не дошло, что это дело рук Лельевра.
О боже! как трудна и длинна защита против самых нелепых нападок, если не хочешь ничего упустить! Поспешим, покончим с этим. Недостаток интереса убивает любопытство.
Возобновляю мою печальную повесть.
Первого декабря приносят мне гаагскую газету, и я читаю следующую статью:
«Париж, сего 23 ноября 1792 года.
Вчера был издан декрет, которым отдавалось 120 приказов об аресте. В связи с этим здесь вчера опечатывали имущество преступников, в частности, в доме Бомарше, участника и члена клики заговорщиков, который писал разные письма Людовику XVI».
Далее шёл обзор дела о ружьях, вышедший из-под руки мастера… Гонена. Вам будет вручена эта выписка из газеты, переведённая одним лондонским присяжным нотариусом и законным образом заверенная г-ном Шовленом, полномочным посланником Франции.
Я посмеивался, читая, и говорил: «Люди повсюду жаждут знать, что происходит в Париже, и вот газетчики утоляют их жажду такими ложными новостями». Но некоторые друзья, настроенные весьма доброжелательно, пришли ко мне и предупредили, что, если я хочу узнать самое ужасное для себя, мне необходимо, не теряя ни минуты, ехать в Лондон, поскольку друзья не решаются писать мне об этом в Гаагу и т. д.
Я побежал к г-ну де Мольду предупредить его, что немедленно уезжаю в Лондон, но скоро вернусь. Я был приглашён к ужину и ждал у него в гостиной. Ему вручили пакет, и он направился к Великому пенсионарию. Я ушёл, не дождавшись его, и назавтра написал ему следующее:
«С пакетбота, увозящего меня в Лондон, сего 2 декабря 1792,
1-го года Французской республики.
Гражданин полномочный посланник!
Весьма странное сообщение, затрагивающее меня лично, которое я прочёл вчера в голландской газете, побудило меня выехать в Амстердам; но подтверждение этого сообщения, полученное двумя друзьями из разных источников, а также совет, исходивший от одного из них, отправиться в Англию, если я хочу узнать самые важные подробности гнусности, затеваемой против меня в Национальном конвенте, заставили меня тут же выехать вместо Амстердама в Лондон. Я хотел иметь честь лично поставить Вас в известность об этом решении, но мне сказали, что Вы находитесь у г-на Великого пенсионария. Меня обвиняют в переписке с Людовиком XVI. Этот злодейский умысел против меня связан с мошеннической операцией. Мне за всю мою жизнь не доводилось писать этому монарху, если не считать первого года его царствования, свыше восемнадцати лет тому назад. Как только я пойму в Лондоне, в чём суть дела, я тотчас выеду в Париж, ибо пора уже осведомить обо всём Национальный конвент, или вернусь в Гаагу, чтобы мы покончили с нескончаемым делом о терверских ружьях.
Примите, посланник-гражданин, самые искренние заверения в благодарности от старого гражданина, подвергающегося гонениям.
Чудом добравшись до Лондона, так как наш корабль чуть не пошёл ко дну, подобно судну с эмигрантами, которое шло следом за нами, я в первой же фразе уже ожидавшего меня письма прочёл следующее:
«Если вы читаете это в Англии, возблагодарите на коленях господа бога, ибо он сберёг вас!»
Далее следовали точные детали всех происков наших министров, и меня призывали возблагодарить небо главным образом за то, что я не арестован в Голландии, куда был послан чрезвычайный курьер, чтобы увезти меня, связав по рукам и ногам, и весь расчёт был на то, что живым до Парижа я не доберусь; ибо больше всего там боялись моего оправдания, которым я, говорят, слишком угрожал нашим министрам.
Я, не откладывая, написал гражданину де Мольду следующее письмо; умоляю прочесть его со вниманием из-за ответа, который был мною получен не от него, а от одного из моих гаагских друзей.
«Господину де Мольду.
Лондон, сего 7 декабря 1792,
1-го года Французской республики.
Гражданин полномочный посланник!
Инструкции, за которыми мне посоветовали недавно срочно отправиться в Лондон, считая ненадёжным посылать их мне в Гаагу, оказались весьма важными. В них обстоятельно излагается план моих врагов. Меня уверяют даже, что они, как только их гнусные козни увенчаются успехом, намерены выслать Вам приказ о моём аресте в Голландии.
Было бы весьма занятно, если бы сей странный министр иностранных дел послал для этого курьера — он, который не направил Вам ни одного нарочного за всё время выполнения Вами посольских обязанностей, он, который допустил освобождение фальшивомонетчиков, пальцем не двинув, чтобы этому помешать! И если бы он теперь, уже из корысти, впервые проявил бдительность и возложил на Вас через чрезвычайного курьера самое нелепое поручение к Генеральным штатам, предпочтя расследовать со всей беспощадностью мои дела, в то время как Голландия кишит явными врагами, которых пальцем не трогают и которым она предоставляет мирное убежище, он повёл бы себя не менее странно, чем эта держава, покорная прихотям всех других, если бы она сочла, что должна подчиниться постыдному требованию Лебрена!
Но, простите мне болтовню, мой отъезд в Лондон избавит Вас от всех затруднений, если Вы случайно получите такой приказ. Я не нуждаюсь ни в полицейских чинах, ни в конвое, чтобы отправиться в нашу многострадальную столицу, где, в ожидании, пока Конвент даст нам наконец законы, свирепствуют беспорядки. Конвенту в этом мешают, как могут, а я, я убедительно прошу у него в моём обращении охранить мою жизнь от кинжала убийц; затем я тотчас еду, чтобы положить её под лезвие законов, которым я только и подвластен, ежели виновен в том, в чём меня обвиняют.
Примите почтительный поклон от самого гонимого из граждан.
Убедившись окончательно в чудовищности разыгрываемого фарса, я возблагодарил небо за то, что оно вновь спасло меня.
Не зная, однако, куда писать моей удручённой и кочующей семье, я поместил в английских газетах «Письмо к моей семье», которое подверглось такой критике и которое вы можете сейчас перечитать. Французы, столь скорые на суд, теперь уже не истолкуют его как мою попытку уклониться от ответственности. Они уже не сочтут неприличным, что я выразил в нём моё пренебрежение к этому жалкому делу о ружьях (как я его называю) и что я счёл декрет обо мне плодом доноса, столь же ложного, сколь и ужасного, — о моей преступной переписке, как там говорится, с Людовиком XVI.
Только так объяснял я себе поспешность курьера, скакавшего по приказу Лебрена день и ночь, чтобы схватить меня в Голландии и со скандалом доставить во Францию, передав с рук на руки в жандармерию, если по пути не случится чудовищной катастрофы и я не буду похоронен неведомо где! Кто мог бы поверить в слепую ярость министров? А ведь их план был именно таков! Мне сообщали это из Парижа.
Министр Лебрен, которому лучше всякого другого известно, как болтливы газетчики, — опасаясь не без оснований, чтобы они не разгласили приказ о моём аресте, поторопился отправить в Гаагу нарочного, уповая насладиться тем, что будет первым, кто мне об этом сообщит. Но, по счастью, искусство предугадывать действия злодеев столь же усовершенствовалось, сколь их искусство маскироваться!
Я бдил, как и он; и мои друзья вокруг него бдили, хотя он и не подозревая об этом, несмотря на все его зловредные таланты.
Видя, что жизнь моя спасена, враги не побрезговали ничем, чтобы уничтожить меня, лишив состояния, и в день, когда моё письмо к жене появилось в английских газетах, они, сменив свои обвинения и свой план потому только, что моё письмо было помечено Лондоном, стали повсюду кричать: «Эмигрант! Эмигрант!» Будто человек свободный, или человек, которому внушают в этом уверенность, поскольку он выехал из Франции с надлежащим паспортом[110] (вы можете прочесть его в сноске), человек, выехавший при этом для выполнения задания правительства Франции (ибо таков был характер моей миссии), хотя фактически никакого задания не получил, превращался в эмигранта только потому, что дела заставили его выехать из Гааги, иностранной столицы, в Лондон — другую иностранную столицу.
Я показал вам, граждане, во всех подробностях, что́ за несравненную миссию доверил мне за границей министр Лебрен, воспользовавшись моими знаниями, моими талантами, моим опытом. Вы теперь знаете, что эта миссия сводилась к тому, чтобы отправить меня подальше и, воспользовавшись моим отсутствием, поднять против меня в Париже бурю, так как я своим присутствием срывал на протяжении полугода все их замыслы, за что они в ярости называли меня истинным вулканом энергии!
И великий метельщик Тэнвиль, наш новый представитель в Гааге, где он превосходно поработал, выметя (если воспользоваться его благородным выражением) всю лавочку де Мольда, с присущей ему любезностью ещё называет меня в паспорте, который он выдал моему несчастному больному лакею, беглым эмигрантом, потому только, что я не позволил ему вымести и себя! Беглый — от кого? От Тэнвиля? Прекрасный повод, чтобы уехать из Гааги! Эмигрант — откуда? Из Голландии? Но эта страна, сударь, не принадлежит Франции. «Эмигрировать» ведь означает в нашем понимании ускользнуть изнутри страны за рубеж, будучи человеком преступным или беглым, а вовсе не переехать по доброй воле из одной зарубежной страны в другую?
И вот по роковому знаку — эмигрант! эмигрант! — всё в моём доме опечатано двойными печатями, удвоена, утроена стража; и с изощрённой каннибальской жестокостью человек, на которого возложено поддержание порядка, преднамеренно избирает ужасную ночь, чтобы явиться со своими солдатами для освидетельствования наложенных ранее печатей и заставить умирать от страха жену и дочь человека, которого не удалось убить, подло оскорбляя их, как делают всегда низкие люди, если считают, что сила на их стороне. Какая важность, прав я или виноват в этом чудовищном деле с ружьями? Разве не ясно, что я эмигрант, поскольку, побуждаемый настойчивыми просьбами, я отправился из Гааги в Лондон, чтобы получить там сведения по одному-единственному делу, заставившему меня выехать из Франции с паспортом и мнимым заданием, подписанными министром Лебреном и проштемпелёванными всеми его коллегами?
Вот как действует, а главное, как рассуждает повсюду слепая ненависть. Но я отделяю мою отчизну от всех этих профессиональных убийц. Их побуждения были мне настолько ясны, что 28 декабря я написал об этом министру юстиции следующее:
«Из тюрьмы Бан-дю-Руа, в Лондоне, 28 декабря 1792, 1-го года Республики.
Отправлено 28-го, в одиннадцать часов вечера.
Гражданин французский министр юстиции!
До меня, в моём здешнем одиночестве, дошли из Парижа известия от 20 декабря о том, что, предав забвению все прочие нападки и основываясь единственно на моём письме, опубликованном 9 декабря в иностранных газетах, во Франции заключили, что я эмигрант; вследствие этого, не занимаясь более смехотворным делом с голландскими ружьями, в котором я тысячу раз прав, собираются, говорят, пустить с молотка моё имущество как собственность жалкого эмигранта, независимо от того, обоснованна или нет гнусная клевета, которая вызвала обвинительный декрет против меня.
В связи с этим я заявляю Вам, министр-гражданин, как главе нашего правосудия, что, не только не будучи эмигрантом, но и не желая им стать, я стремлюсь возможно скорее полностью обелить себя перед Национальным конвентом, что не устраивает ни одного из моих врагов; и не будь этого ужасного перехода, который я вынужден был проделать в непогоду, чуть при этом не погибнув, не отними он у меня все силы и здоровье, и главное, не случись со мной беды, явившейся следствием всех несправедливостей, совершённых по отношению ко мне на родине, я немедленно предстал бы перед Конвентом.
Но один из моих лондонских корреспондентов, который помог мне десятью тысячами луидоров в этом деле с ружьями (после того, как ваша исполнительная власть отказала мне в моих законных требованиях и поставила меня тем самым в безвыходное положение), узнав сегодня, что моё имущество во Франции конфисковано, как собственность эмигранта, и что я хочу вернуться на родину, чтобы доказать противное, потребовал с меня обеспечения моего долга; и поскольку я не мог ему тут же вручить просимый залог, он добился моего заключения в тюрьму Бан-дю-Руа, где я томлюсь желанием поскорее выехать, в ожидании, пока друзья, которым я написал, окажут мне услугу и внесут залог, гарантирующий десять тысяч луидоров моего долга; я надеюсь получить его с ответной почтой.
Я предупреждаю Вас, министр юстиции, что хотя тело моё обессилено, мой ум, подстёгиваемый справедливым возмущением, сохранил достаточно сил, чтобы составить обращение в Национальный конвент, в котором я прошу его о единственной милости — оберечь мою жизнь от угрожающего мне кинжала (я слишком прав по всем линиям, чтоб он мне не угрожал); оберечь меня от этого, говорю я, выдав мне охранную грамоту, которая позволит мне предстать перед Конвентом и полностью обелить себя. В этом обращении я обязуюсь разориться дотла, отдав Франции совершенно бесплатно мою огромную партию оружия, если я не докажу моему отечеству и всем порядочным людям, что во всех этих доносах нет ни единого слова, которое не было бы нелепой ложью, ложью, поистине нелепейшей! Я даю в заклад не только моё оружие, но и всё моё достояние, мою жизнь; и Национальный конвент получил бы моё прошение ещё неделю назад, печатайся написанное по-французски в Лондоне так же скоро, как в Париже.
Я пренебрёг бы тем, что ноги меня не держат, и приказал бы доставить меня в Париж на носилках следом за моим прошением, пусть бы даже смерть ждала меня по прибытии; но я заперт в тюрьме до получения ответов из заокеанских земель; впрочем, я подумал о том, что, поскольку, пока меня не было во Франции и именно для того, чтобы я не мог туда вернуться, против меня возбудили народную ярость, моему возвращению должно предшествовать хотя бы начало оправдания; у меня в руках есть доказательства того, что меня хотели убить, чтобы помешать моему полному и безусловному оправданию. Пелена спадёт с глаз, как только меня выслушают, а я примчусь, чтобы заставить меня выслушать, как только друзья пришлют мне залог.
Это дело с ружьями — такая чудовищная нелепость, что я никогда не поверил бы в возможность обвинительного декрета, с ним связанного, если бы газета гаагского двора от 1 декабря не напечатала чёрным по белому вслед за доносом о ружьях следующие слова:
«Вчера, 22 ноября, всё было опечатано в доме Бомарше, который также принадлежит к числу крупных заговорщиков и состоял в переписке с Людовиком XVI».
Я привожу вам перевод этих строк, но я написал в Гаагу, прося выслать мне в Париж полдюжины экземпляров этой газеты от 1 декабря; я был озабочен только этим обвинением. Остальные подтасованы так же неумело, и я не премину доказать это самым исчерпывающим образом.
Отправляя это письмо, министр-гражданин, я одновременно посылаю за моим врачом, чтобы выяснить, когда, по его мнению, я буду в силах выдержать путешествие по суше и по морю. Тотчас по прибытии залога я выезжаю в Париж; ибо страх смерти не помешает моему отъезду; напротив, опасаясь одного — умереть, не обелив себя и, следственно, не отомстив за всю эту нескончаемую цепь жестокостей, — я пренебрегу всеми опасностями.
Если мне выпадет счастье получить разрешение уехать отсюда, я сдам в лондонскую судебную регистратуру заверенную копию этого письма, — пусть, на всякий случай, останутся доказательства того, что я не эмигрант и не трус и что я предвидел свою судьбу; и если кинжал поразит меня раньше, чем Национальный конвент, ознакомившись с публикацией моей защитительной речи, вынесет свой приговор, пусть все поймут, что мои враги не допустили, чтобы я оправдался при жизни, к вящему посрамлению моих обвинителей. И пусть тогда общественный гнев обрушится на моих близких и наследников, если, располагая документами, они не добьются моего оправдания после моей смерти.
Министр юстиции, я заявляю Вам также, что в моём оправдании насущно заинтересована нация; ибо моя поездка в Голландию важна для неё; и если, до моего оправдания, моё имущество будет продано, как собственность эмигранта, я предупреждаю Собрание, что, как только я буду им выслушан, оно будет поставлено перед печальной необходимостью выкупить всё обратно, как имущество достойного гражданина, которое было продано в результате чудовищных наветов.
Остаюсь с уважением к Вам,
гражданин французский министр юстиции, —
гражданин, более всех убеждённый в Вашей справедливости.
Единственное разумное письмо, из всех, которые я получил от высокопоставленных лиц моего отечества, это ответ министра юстиции. Он придал мне мужества немедля написать и отослать защитительную речь. Вскоре, принеся огромнейшие жертвы, я рассчитался с долгами в Англии; я мчался бы уже в парижскую тюрьму, несмотря на весь риск, если бы Конвент не удостоил приостановить свой декрет, отсрочив его исполнение на шестьдесят дней, чтобы дать мне время прибыть для защиты. Я не нарушу этого срока: мне достаточно шестидесяти часов. Да воздастся министру юстиции! Да воздастся Национальному конвенту, который понял, что ни один гражданин не должен быть осуждён, не будучи выслушан!
Вот письмо гражданина Гарата[111], по справедливости министра юстиции, и я специально публикую его, чтобы утешить людей, угнетённых несправедливостью, и замкнуть чистым поступком тот отвратительный круг притеснений, в котором я мучаюсь на протяжении десяти месяцев только за то, что служил родине вопреки желанию всех тех, кто её грабит.
«Париж, сего 3 января 1793, 2-го года Республики.
Я получил, гражданин, Ваше письмо от 28 декабря 1792 года, помеченное тюрьмой Бан-дю-Руа в Лондоне. Я могу лишь приветствовать Вашу готовность явиться в Париж для оправдания перед Национальным конвентом, в которой Вы меня заверяете; и я полагаю, что, когда Вам будет возвращена свобода и позволит здоровье, ничто более не должно оттягивать поступка, столь естественного для обвиняемого, ежели он убеждён в своей невинности. С выполнением этого замысла, достойного сильной души, не имеющей ни в чём себя упрекнуть, не следует медлить из опасений, которые могли Вам внушить только враги Вашего спокойствия или же люди, слишком склонные к панике. Нет, гражданин, что бы там ни твердили хулители революции 10 августа, прискорбные события, последовавшие за ней и оплакиваемые всеми истинными поборниками свободы, более не повторятся.
Вы просите у Национального конвента охранной грамоты, чтобы иметь возможность в полной безопасности представить ему Ваши оправдания; мне неизвестно, каков будет ответ, и не следует предвосхищать его; но когда, в силу самого обвинения, выдвинутого против Вас, Вы окажетесь в руках правосудия, Вы тем самым будете взяты под охрану законов. Декрет, которым я уполномочен осуществлять их, даёт мне право успокоить все страхи, внушённые Вам. Укажите мне, в какой порт Вы предполагаете прибыть и примерную дату Вашей высадки. Я тотчас отдам распоряжение, чтобы национальная жандармерия снабдила Вас охраной, достаточной, чтобы унять Вашу тревогу и обеспечить Вашу доставку в Париж. Более того, не нуждаясь даже в моих распоряжениях, Вы можете сами потребовать такую охрану от офицера, командующего жандармерией в порту, где Вы высадитесь.
Вашего прибытия сюда достаточно, чтобы Вас не могли долее причислять к эмигрантам; и граждане, которые сочли своим долгом добиться, чтобы Вас отдали под суд, сами с радостью выслушают Ваши оправдания и будут счастливы узнать, что человек, находившийся на службе Республики, вовсе не заслужил, чтобы ему было отказано в доверии.
Министр юстиции.
Мне остаётся обратить внимание добрых граждан, чей рассудок не затемнён партийными страстями, на обвинительный декрет, изданный против меня: я разберу его так же придирчиво и тщательно, как рассмотрел мои собственные дела и дела моих обвинителей; затем, подытожив эту пространную записку, я смогу наконец отдохнуть от трудов, доверчиво ожидая вердикта Конвента.
«Обвинительный декрет.
Выдержка из протокола Национального конвента от 28 ноября 1792, 1-го года Французской республики.
Национальный конвент, заслушав свой Комитет по военным делам, считает, что договор от 18 июля сего года является плодом сговора и мошенничества; что этот договор, отменяя договор от 3 апреля сего года, лишает французское правительство каких бы то ни было гарантий, которые могли бы обеспечить ему покупку и доставку оружия; что этот договор свидетельствует со всей очевидностью о намерении не только не поставить это оружие, но, напротив, заведомо зная, что оно не будет поставлено, воспользоваться договором как возможностью получения значительных и противозаконных доходов; что разорительные условия, совокупность которых составляет акт от 18 июля сего года, должны быть отвергнуты со всей суровостью.
Ст. 1. Сделка, которую заключил 3 апреля сего года с Бомарше Пьер Грав, бывший военный министр, а также соглашение, подписанное 18 июля того же года между Бомарше, Лажаром и Шамбонасом, расторгаются; вследствие чего суммы, выданные правительством Бомарше в счёт платы, согласно вышеуказанным договорам, должны быть им возвращены.
Ст. 2. Учитывая мошенничество и преступный сговор, проявившиеся как в сделке от 3 апреля, так и в соглашении от 18 июля, между Бомарше, Лажаром и Шамбонасом, Пьер-Огюстен Карон, именуемый Бомарше, предаётся суду.
Ст. 3. Пьер-Огюст Лажар, бывший военный министр, и Сципион Шамбонас, бывший министр иностранных дел, несли и несут вместе с Бомарше солидарную ответственность и подлежат личному задержанию за хищения, явившиеся следствием вышеупомянутых договоров; они будут отвечать по соответствующим статьям, так же как и по тем, по которым уже были изданы против них обвинительные декреты; принимая во внимание вышеизложенное, на исполнительную власть возлагается передать их дело на рассмотрение трибуналов.
Заверено, копия верна оригиналу».
Замечания обвиняемого.
Разумеется, исходя из доклада, выработанного на основе мошеннических подтасовок, и принимая все их за истину, Конвент и не мог вынести иного решения, как призвать меня к ответу и выслушать мои оправдания; при том, в особенности, что он не мог не знать, что комитеты по военным делам и вооружению, заслушав меня со всем пристрастием по тому же делу в сентябре, по специальному распоряжению Национального собрания, единогласно дали мне самое лестное из возможных свидетельств в гражданской благонадёжности, заканчивавшееся словами, что я «заслужил признательность нации».
И если бы Конвент соблаговолил вызвать меня, я прижал бы обвинителя к стенке; обсуждение вывело бы всё на чистую воду; была бы возможность вынести суждение о человеке и о деле; все наши ружья были бы во Франции; враги не смеялись бы над нами, над тем, как вас обманывают, как вас водят за нос. Не был бы подорван кредит добропорядочного торгового дома, не была бы ввергнута в отчаяние семья, которую сейчас никакое правосудие не может заставить забыть пережитые мытарства. Вот как обстояло бы дело!
Обсудим же декрет, продиктованный гражданину Лекуантру: только так можно бросить свет на верования судей…
Декрет (Преамбула).
«Конвент считает, что договор от 18 июля сего года является плодом сговора и мошенничества…»
Обвиняемый.
Сговора — о чём? И мошенничества — чьего? Трёх объединённых комитетов, дипломатического, по военным делам и Комитета двенадцати, чьё мнение я приводил полностью в третьем этапе этого отчёта; каковым мнением единственно руководствовались оба робкие министра, не осмеливавшиеся ничего взять на себя; от какового мнения не отклоняется ни одна статья договора, разве что к моей невыгоде, поскольку комитеты предписывают, чтобы мне были даны все гарантии, обеспечивающие возмещение затрат, даже требуют, чтобы оружие было мне оплачено незамедлительно на тот случай, если враги похитят его, ведя войну против нашей торговли! Но гарантии, о которых было договорено, состояли в помещении денег на хранение у моего нотариуса. При заключении договора вопрос о гарантиях был изъят из акта, в результате сговора против меня (вот здесь это слово уместно), который доказан, изъят под предлогом нужды, испытываемой военным ведомством. (Прочтите конец моего третьего этапа.)
Декрет (Преамбула).
«Что этот договор, отменяя договор от 3 апреля сего года, лишает французское правительство каких бы то ни было гарантий, которые могли бы обеспечить ему покупку и доставку оружия…»
Обвиняемый.
Здесь обнаруживается полное незнание фактов; случилось как раз обратное; ибо по первому договору на меня налагалась лишь пеня в пятьдесят тысяч франков, если в силу препятствий, возникших по моей вине, партия оружия не прибудет в срок, предписанный договором. И весь мой второй этап был потрачен на то, чтобы доказать (с помощью документов, которые должны были быть переданы моему обвинителю министрами), что тогдашние министры, Клавьер и Серван (Дюмурье был исключением), неизменно отказывали мне в малейшем содействии, чтобы добиться снятия эмбарго, наложенного Голландскими штатами на вывоз ружей, пренебрежительно предоставляя мне полную возможность делать с оружием что угодно! А весь мой третий этап достаточно подтверждает, что второй договор нисколько не лишил нацию гарантий, обеспечивающих покупку и доставку в порт оружия.
Трём объединённым комитетам, напротив, было доказано, что это оружие более трёх месяцев тому назад куплено и оплачено мной для Франции.
Комитетам было доказано, что мне, как негоцианту, было бы чрезвычайно выгодно порвать апрельский договор, чтобы перепродать это оружие другим; что я, как добрый гражданин, не только не хотел этого, но, напротив, предоставлял все возможности закрепить этот договор, не поднимая цену на ружья и увеличивая гарантии.
Комитетам было доказано, что вместо пени в размере пятидесяти тысяч франков, предусмотренной договором от 3 апреля, каковая была недостаточно весома при такой крупной сделке, если даже и не принимать во внимание множество доказательств того, что препятствия возникли не по моей вине, я, отказываясь от огромных преимуществ, предлагаемых мне в Голландии, и выдвигая условия, которыми этот отказ закреплялся, — я соглашался на немедленную передачу своего права владения (тут меня поймали на слове) и тем самым давал нашему правительству все разумные гарантии, которые честь, патриотизм и полное бескорыстие могли предложить нации!
И вот сегодня я изобличён, оскорблён, обвинён, дискредитирован, разорён — и именно за то самое, за что тогда был удостоен самых лестных похвал со стороны трёх комитетов. Нет, не вы сочинили этот доклад, гражданин Лекуантр, вы ведь порядочный человек.
Декрет (Преамбула).
«Что этот договор свидетельствует со всей очевидностью о намерении не только не поставить это оружие, но, напротив, заведомо зная, что оно не будет поставлено, воспользоваться договором как возможностью получения значительных и противозаконных доходов» и т. д.
Обвиняемый.
Разумеется, я был бы уверен, что ружья не будут вам доставлены, если бы я тогда мог предвидеть, что теперешние министры, пагубные для общественного блага, займут свои посты раньше, чем будет осуществлён договор! Но в этом случае я не подписал бы злосчастного июльского договора, даже если бы мне предложили на миллион больше!
Нет, они не прочли договора, который осуждают! Иначе как могли бы они утверждать, что он свидетельствует со всей очевидностью о намерении не поставить оружие, меж тем как там совершенно ясно сказано, что я передаю моё право владения на него и предлагаю вручить немедленно купленные и оплаченные ружья, требуя для неукоснительного выполнения этого обязательства только залога, уже данного Дюмурье, но не выплаченного Огером и Грандом, нашими амстердамскими банкирами, отказавшимися сделать это для французской нации (не было оскорбления, которого не нанесли бы нам в этой стране); этот злосчастный залог, неизменно задерживаемый с тех пор всеми нашими теперешними министрами, и был тем мошенническим трюком, которым они воспользовались, чтобы попытаться похитить у меня это оружие, прибегнув к Константини, к моему аресту, к моему бессмысленному путешествию, — всё для того, чтобы продать вам ружья по цене, угодной им!.. Если я не доказал этого, значит, я не доказал ничего в моей записке!
Что касается доходов, которые Лекуантр именует незаконными и которые, как он утверждает, я получил, то мой третий этап как нельзя лучше доказал, что:
1. Я вовсе не стремился получить их, поскольку эти доходы не шли в сравнение с теми, которые я принёс вам в жертву. Я не торговал своим гражданским долгом!
2. Вполне можно было избежать даже уплаты мне торгового процента, рассчитавшись со мной наличными, когда я передал право владения; я только говорил об этом и только этого просил, и не по моей воле расчёт отсрочили до конца войны, которая может продлиться десять лет и разорить меня дотла; а теперь, в довершение нелепости, сочинители доклада гражданина Лекуантра приписывают мне эти доходы, из которых я не получил ни единого су и к которым отношусь почти с таким же презрением, как и к злобной глупости доносчиков.
Декрет (ст. 1).
«Сделка, которую заключил 3 апреля сего года… Пьер Грав… а также соглашение, подписанное 18 июля того же года между Бомарше, Лажаром и Шамбонасом, расторгаются» и т. д.
Обвиняемый.
Как! Оба? Однако между преамбулой и статьёй 1 есть явное противоречие: вы расторгаете договор от 18 июля, так как он, говорите вы, лишает правительство гарантий, обеспечивающих покупку и доставку оружия, содержавшихся в первом акте! А этим гарантиям вы, очевидно, придаёте большое значение! Но почему же вы в таком случае расторгаете договор от 3 апреля, который вам давал эти гарантии? Почему вас заставляют расторгнуть этот договор? Это вам неизвестно, гражданин! Сейчас я раскрою Вам секрет, который они от вас утаили. Дело в том, что они ещё питают безумную надежду, прижав меня к стенке, заставить уступить им это оружие за бесценок; ибо теперь, когда я обвинён декретом (и, пуще того, возможно, убит), они уже не намерены дать по семь флоринов восемь су за штуку. Но, пусть я даже буду вынужден бросить это оружие в океан, им не видать ни одного ружья! Вас, конечно, попытаются избавить от всех этих идиотских противоречий второй статьёй декрета, поскольку из первой ничего нельзя понять.
Декрет (ст. 2).
«Учитывая мошенничество и преступный сговор, проявившиеся как в сделке от 3 апреля, так и в соглашении от 18 июля… П.-О. К., именуемый Бомарше, предаётся суду».
Обвиняемый.
Следственно, если нет ни сговора, ни мошенничества, декрет должен быть отменён! По этому поводу я скажу лишь одно: почему же, упоминая о сговоре между тремя министрами и мной (печальный факт, который выдуман ими или из которого вас злостно заставили исходить, хотя у вас и нет никаких доказательств, и вы решительно ничего об этом не знаете), вы забываете о трёх объединённых комитетах, дипломатическом, по военным делам и Комитете двенадцати? Разве я не заявил вам, не доказал в моём третьем этапе, что эти комитеты были нашими сообщниками при заключении договора от 18 июля, и не только сообщниками, но и повелителями, более преступными, следственно, чем все остальные, если был преступен хоть один из нас? Почему же вы о них забываете? Или у вас две меры, два подхода?
Почему вы забываете, осуждая договор от 3 апреля, о Комитете по военным делам той поры? Вы располагаете доказательствами, что он был сообщником Пьера Грава (если даже вы сами и не были его членом)! Вот эти доказательства. Когда Шабо в своём доносе, столь же праведном, сколь правильном, обвинил меня в том, что в подвалах моего дома, как он утверждал, находится пятьдесят тысяч ружей, Лакруа, как вы хорошо помните, ответил: «Нам известно, чтó это за ружья; нас в своё время поставили в известность о договоре; вот уже три месяца, как эти ружья поставлены правительству». Только это и спасло меня от разграбления и убийства!
Всё, таким образом, было тогда доложено Комитету по военным делам! Значит, этот комитет был тогда тоже в сообщничестве и в сговоре с министром де Гравом и со мной? И вы, однако, забываете об этом, диктуя эти обвинения! Это и непоследовательно, и неточно, и несправедливо! Значит, декрет составлен не вами! Вы куда сильнее во всём, что мне доводилось видеть! Либо у вас две меры, два подхода, Лекуантр!
Декрет (ст. 3).
«Пьер-Огюст Лажар… и Сципион Шамбонас… несли и несут вместе с Бомарше солидарную ответственность и подлежат личному задержанию за хищения, явившиеся следствием вышеупомянутых договоров; они будут отвечать по соответствующим статьям» и т. д.
Обвиняемый.
Я уже ответил за них, я, которого повсюду называют адвокатом отсутствующих! И я желаю, чтобы ваши министры так же легко обелили себя от сговора и мошенничества Константини, как господа де Грав, Лажар и Шамбонас сняли с себя обвинение в сговоре со мной. Известие об этом доставит мне удовольствие.
И всё же относительно этого пункта о хищениях, в которых вы, Лекуантр, столь сурово нас изобличаете, требуя, чтобы мы понесли солидарную ответственность и подверглись личному задержанию, мы — оба министра и я — не просим пощады, но благоволите нас, однако, осведомить, что это за хищения. Ибо, раз уж вы оповещаете о них Национальный конвент, они, по меньшей мере, должны быть вам известны, и вот тут-то вы и попались!
1. Я, однако, доказал вам, что не получил в военном ведомстве ничего, кроме пятисот тысяч франков ассигнациями в апреле; при обмене на голландские флорины, единственную валюту, которой я мог воспользоваться, они потеряли сорок два процента, что свело их менее чем к двумстам девяноста тысячам ливров; в обеспечение этих денег мною был дан залог в размере семисот сорока пяти тысяч ливров в государственных контрактах, гарантированных вами же, как державой державе; таким образом, у вас ещё остаётся моих двести сорок пять тысяч ливров сверх полученных мною пятисот тысяч ливров. Пока я не вижу никакого расхищения вашей казны, в которой находится более десяти тысяч луидоров, принадлежащих мне, при том, что я вам ничего не должен. Следственно, вы объявили меня в декрете гнусным расхитителем не на основании этого факта.
2. Я доказал вам в моих трёх последних этапах, что из всех статей договора от 18 июля, предусматривавших обязательства военного ведомства по отношению ко мне, ни одна не была выполнена! О каких хищениях может идти речь, если человек ничего не получил? Следственно, вы обвиняете меня и не на основании этого?
3. В этом договоре предусматривалось, что, поскольку я соглашаюсь на расчёт за ружья, которые я уже оплатил наличными и которые немедленно передаю г-ну де Мольду, избранному для их приёмки, по окончании войны (поистине львиное предложение) военное ведомство обязуется выплатить мне сто тысяч флоринов в счёт своего долга. Меня мучают, я сопротивляюсь. Вошель настаивает, министры давят на меня, я сдаюсь; меня осыпают похвалами!.. Мне не выплатили ни одного флорина! У кого же из нас двоих были похищены средства при этом пиратском натиске, у вас или у меня, скажите, пожалуйста? Следственно, я признан виновным и не на этом основании? Но поищем, может быть, в конце концов мы доищемся!
4. Добиваясь от меня отказа от помещения на хранение у моего нотариуса денег, причитающихся мне за оружие, как было постановлено комитетами, моими сообщниками, мне предлагают по тому же самому договору двести тысяч флоринов наличными вместо ста. Меня торопят, мне не дают подумать, не дают опомниться; несмотря на все мои протесты, проводят это в жизнь, переписав заново акт!.. Я не получил ни одного из этих двухсот тысяч флоринов! Кому же принесли ущерб хищения, вам или мне, потерявшему гарантии, не получив взамен никакой компенсации? Что скажете, гражданин Лекуантр? Следственно, и не об этом факте вы говорите в ваших нападках? И, однако, декрет против меня издан? Углубимся же в эту пещеру, освещаемую моим факелом.
5. Этот акт устанавливает, что взамен оплаты оружия, о которой я просил, мне помимо моего желания будет начислен торговый процент за четыре упущенных месяца! Меня превозносят за то, что я преодолел своё отвращение к подобному обороту дела. Я сдаюсь, я покоряюсь… Мне никогда и ничего не заплатили, хотя вы и заверяете в вашем обвинении, что я получил шестьдесят пять тысяч ливров в качестве этих процентов. Я тщетно выискиваю хищения, за которые мы должны подвергнуться личному задержанию и за которые, как вы говорите, я должен сейчас быть отдан под суд. Я, напротив, вижу, что обманут, проведён, разорён, я, который ничего и ни от кого не получил. Быть может, вы в декрете имеете в виду какой-то другой факт? Мы не обойдём ни одного.
6. Этот акт обещает мне возмещение всех моих расходов с момента, когда нация признáет себя владельцем оружия… Никогда я не получил ни одного су! И в этой части, как и во всех других, хищения невелики, однако декрет против меня как против расхитителя издан! Нет сомнения, что кто-нибудь наконец объяснит нам, какими хищениями обусловлен декрет, отмены которого я требую?
7. Этот акт безоговорочно обязывает министерство иностранных дел немедленно выдать мне, согласно пожеланию, выраженному тремя объединёнными комитетами, требуемый залог в размере пятидесяти тысяч имперских флоринов, без которого, как я заявил, бесполезно что-либо предпринимать. На это соглашаются, выражают готовность… Это никогда не было выполнено, потому что так удобнее было похитить у вас ружья! Даже рысий глаз не углядит здесь иных хищений, кроме оскорбительного глумления министров надо мной, от которого я слишком долго страдал и венцом которого является этот декрет. Значит, и не на этом факте основывается, сударь, моё обвинение?
8. Я показал вам, о граждане, с каким ожесточением нынешний Исполнительный совет неизменно задерживал этот залог, чтобы помешать мне довести дело до конца! Я показал вам, что таким способом они надеялись утомить меня, чтобы я уступил это оружие их человеку. Вот уже десять месяцев, как мои деньги вложены в это дело, на мои доходы наложен арест, в моём доме три стража, всевозможные оскорбления наносятся мне полицейским исполнителем. Друзья считают, что я пропал, можно умереть от стыда из-за всего этого, моё состояние расхищено! К счастью для декрета, ещё далеко не всё расследовано! Должны же, в конце концов, по моей вине быть растрачены какие-то деньги нации, раз уж меня приговаривают к личному задержанию, чтобы я вернул то, что взял?
9. Этот акт обязывает также г-на Лаога, моего друга и отнюдь не генерал-майора, что бы там ни писали министр Паш и его подчинённый, вручить г-ну де Мольду, в самом деле генерал-майору, все ружья, которые по этому акту становятся собственностью нации, которые оплачены мною для неё и за которые она со мной не рассчиталась, хотя в то время весьма торопилась их получить.
Я показал вам в четвёртом этапе моих злоключений, при помощи какой дьявольской уловки нынешнее министерство помешало Лаогу выехать в Гаагу, выдумав распоряжение Национального собрания, которого никогда не существовало.
Я показал вам, как это министерство своею властью вынудило моего друга пробыть во Франции с 24 июня, когда он покинул Голландию, до 12 октября, когда он вернулся туда вместе со мною (четыре потерянных месяца), так и не получавшим денег из казны, не получившим залога и вынужденным пустить в ход свои последние запасы, чтобы иметь возможность выехать.
Я показал вам, как, воспользовавшись моим отсутствием, они издали против меня декрет, обвинив меня в мнимых хищениях, которых нет и следа, если не говорить о том, что расхищены мои собственные средства; как они послали курьера, чтобы связать меня и прикончить по дороге в Париж, чтобы я не мог их изобличить! Не может же быть, чтобы Лекуантр считал меня виновным только на основании всех мытарств, которые меня заставили претерпеть. Скажем вслух то, что полностью доказано; его гнусно провели, вот в чём истинная разгадка.
10. В этом акте, наконец, воздавалась от имени трёх объединённых комитетов высокая оценка моей гражданской благонадёжности и моему бескорыстию. Впоследствии два других комитета, восхищённые моим терпением, удостоили меня ещё бóльших похвал, заявив, за всеми подписями, что я заслужил благодарность нации; они же потребовали от министра Лебрена, видевшего выданное ими свидетельство, чтобы он обеспечил мне всё необходимое для немедленного отъезда с целью доставки ружей. Этот министр даёт им обещание, вводит меня — или не вводит — в заблуждение своими тёмными речами, своими ложными посулами: шесть недель он мне не пишет; и, наконец, присовокупляет к издёвке своего глумливого письма в Голландию подлую жестокость доноса, сделанного, по его наущению, во Франции; и, желая уничтожить самые следы похвал, которые были мне даны, обращает эти похвалы в грубую брань! Таким образом, я даже морально стал жертвой хищений, и теперь я обвинён декретом, а министр гуляет на свободе!
Я исчерпал все обстоятельства дела и все статьи договора. Соблаговолите же теперь осведомить нас, о Лекуантр, за какие хищения мы, оба министра и я, должны ответить, подлежа личному задержанию? За какие хищения я обвинён, отдан под суд декретом? Почему всё в моём доме опечатано, моё имущество конфисковано, моя жизнь в опасности и моя семья в отчаянии? А если вы не можете ответить, проявите справедливость, — и я на это рассчитываю, — просите вместе со мной отмены ужасного декрета. Значит ли это требовать от вас слишком многого? Узнаёте ли вы во мне старца, которого я сравнил с добряком Ламот-Ударом? Он простил грубое оскорбление, а я готов забыть пагубную ошибку. Но тот молодой человек свою вину исправил… И вы исправите вашу.
В результате всего этого нация вот уже год как должна мне семьсот пятьдесят тысяч франков, а также проценты с них; я ей не должен ни одного су; я никогда не просил, не требовал и не получал ни от кого пятьсот тысяч франков неустойки, как имели наглость заставить вас заявить в вашем обвинении; не получал я и другой неустойки — за падение курса ассигнаций, — вас заставили сказать и это, чтобы вызвать против меня гнев Конвента и народа, в расчёте, что он, вновь помутившись рассудком, меня наконец прикончит! А меж тем, сударь, из-за этих мнимых хищений, приснившихся нашим министрам, страдаю я; вот уже три месяца, как мой дом опечатан, мой кредит расхищен, моя семья рыдает, я сам пять раз едва ускользал от смерти, моё состояние полетело к чёрту, я отсидел в Лондоне в тюрьме, и всё потому, что, заставив Конвент отказаться от моих ружей, заставив его заявить, что он больше о них и слышать не хочет, и обрадовав этим, к нашему великому прискорбию, врагов Франции, мудрые и последовательные министры, которые задерживали оружие в Голландии и преднамеренно лишали вас этого оружия, пока оно вам принадлежало, о граждане законодатели, теперь, когда оно более вам не принадлежит, в ту самую минуту, когда вас заставляют от него отказаться, посылают отнять его военными средствами и, что хуже всего, делают это от нашего имени. В мировой истории, в истории министров, игравших роковую роль, не найдётся примера столь наглых нарушений порядка, столь вызывающей издёвки, столь глумливого злоупотребления министерской властью! Вот почему мои испуганные заимодавцы смотрели на меня как на человека погибшего, принесённого в жертву без стыда и совести, вот почему они арестовали меня за долги!
Я обхожу молчанием, о гражданин Лекуантр, ту более чем странную манеру оскорблять меня, на которую вас толкнули; вас, человека, как говорят, весьма гуманного; ни для кого не секрет, что в устах обвинителя сильные ругательства — слабые доводы!
Я не касаюсь расхищения казны, к которому приводят все закупки, осуществляемые в Голландии любимчиками наших министров, поскольку это не имеет прямого отношения к моему делу, так же как и вопрос о фальшивомонетчиках, сумевших, благодаря тем же самым министрам, выбраться из амстердамской тюрьмы, куда засадил их г-н де Мольд; причём деньгами на их арест ссудил этого посла, совершенно лишённого средств, я, а эти злоумышленники, крайне опасные для государства, не перестают с той поры делать своё дело, отравляя Францию фальшивыми ассигнациями и причиняя ей огромный урон. Эти министры виновны в том, что ни разу не откликнулись на депеши нашего посла по этому вопросу; виновны в том, что ни разу не направили нарочного курьера с ответом ни по этому важному делу, ни по ряду других, затронутых в его письмах, если не считать чрезвычайного курьера, посланного Лебреном и получившего приказ загнать лошадей, но арестовать меня в Гааге, меня, предупредившего их, что я намерен вернуться в Париж и вынести наконец перед Конвентом на чистую воду их тёмные делишки! Я не скажу здесь больше ни слова об этом, потому что, когда меня станут допрашивать, пробьёт час огласить факты, куда более доказанные, чем все те мерзости, которые они взвалили на меня.
Я подытоживаю эту пространную записку и вкратце повторю доводы в своё оправдание, которые уже хорошо известны.
В моём первом «Этапе» доказано, что я купил это оружие вовсе не для того, чтобы перепродать его нашим врагам и попытаться отнять его у Франции, как меня обвинили, но, напротив, потребовал от поставщика весьма высокой пени за продажу на сторону хотя бы одного ружья, с какой бы целью это ни было им сделано.
Что я не только не пытался снабдить отечество недоброкачественным оружием, но, напротив, принял все меры предосторожности, чтобы эти ружья были годными к употреблению, поскольку, купив их оптом, подверг впоследствии сортировке.
Что вы никогда не получали оружия ни из одной страны по такой низкой цене; что договор был заключён г-ном де Гравом в согласии и в соответствии с мнением тогдашнего Комитета по военным делам и что я оставил в залог семьсот сорок пять тысяч ливров в денежных бумагах, которые давали мне девять процентов пожизненной ренты, также удержанных вами, вы же выдали мне пятьсот тысяч франков ассигнациями, потерявшими 42 %, не платили никаких процентов и не вернули мне чистыми сто тысяч экю во флоринах.
В моём втором «Этапе» доказано, что наши враги, проведавшие обо всём, благодаря злокозненности канцелярий, наложили в Голландии оскорбительное эмбарго на это оружие; что я всячески добивался от наших министров (которые все выдавали себя за патриотов) помощи, чтобы снять это эмбарго, и что все мои усилия были тщетными.
В моём третьем «Этапе» доказано, что, когда я потребовал наконец того или иного решения от двух министров и трёх комитетов, что позволило бы мне продать мои ружья на сторону, если в них, действительно, более не нуждались, — три объединённых комитета отвергли сделанное мною предложение забрать назад мои ружья.
Что они сами выдвинули статьи нового соглашения, закреплявшие это оружие за Францией; что они выразили мне бесконечную признательность за те огромные денежные жертвы, которые я охотно принёс, чтобы добиться получения вами этого оружия, пойдя, вопреки собственным интересам, на всё, что они сочли полезным для нации.
Что при выполнении договора все его статьи были нарушены в ущерб мне; что я вынес всё это, не жалуясь, потому что речь шла о служении нации, интересы которой я ставлю выше своих собственных.
В моём четвертом «Этапе» слишком убедительно доказано, что, потеряв пять месяцев и изнурив восемь или десять министров, но так и не добившись никакой справедливости, к великому горю для моей страны, я наконец понял, что разгадка всего этого в желании новых министров, чтобы мои ружья перешли в руки их компаньонов, которые перепродадут их нации по цене гораздо более высокой, чем моя, и что мой отказ уступить ружья этим господам по семь флоринов восемь су за штуку привёл меня в Аббатство, где мне повторили те же предложения, сопроводив их обещанием выручить меня из тюрьмы и снабдить прекрасным свидетельством, буде я соглашусь на их предложения в Аббатстве, где я, поскольку решительно отверг их, был бы убит 2 сентября, не получи я помощи, не имеющей никакого отношения к министрам, благодаря которой я вырвался из этого проклятого места и ускользнул от их смертоносных замыслов.
В моём пятом «Этапе» доказано, что Лебрен, Клавьер и прочие задержали во Франции г-на Лаога, моего представителя (на которого по договору была возложена передача ружей г-ну де Мольду), чтобы нельзя было покончить с этим делом, если я не уступлю оружия их привилегированному другу; что, разъярённый этими низкими интригами, я подал жалобу в Национальное собрание, которое отдало министру Лебрену приказ в двадцать четыре часа обеспечить мой отъезд, снабдив меня всем, что мне требовалось по договору, чтобы осуществить поставку оружия.
Что это министр дал слово, обязался всё выполнить; что он заставил меня потерять ещё восемь дней и уехать, так и не получив от него ни денег, ни залога, поверив его лукавым посулам, единственной целью которых было удалить меня из Франции, чтобы погубить окончательно, если я буду упорно отказываться от предложений их покупщика, отправленного ими в Голландию, чтобы возобновить мне предложения через нашего посла, которого я призываю в свидетели.
В моём шестом «Этапе» доказано, что, когда я попросил г-на де Мольда выказать им всё моё презрение к их предложениям, они, уверившись, что ничего не заработают ни на мне, ни на моих ружьях, донесли на меня, обвинили устами Лекуантра в Национальном конвенте; срочно направили в Голландию курьера, первого за всё время пребывания там г-на де Мольда, чтобы арестовать меня; надеясь, что после обвинения в переписке с Людовиком XVI, которое было ими выдвинуто против меня в Париже, я не доберусь туда живым и их мерзкая интрига никогда не обнаружится; и что, наконец, после моей смерти они получат за бесценок от тех, кто переживёт меня, мои ружья, чтобы перепродать их вам по одиннадцать или двенадцать флоринов, как они уже сделали или хотели сделать с отвратительными ружьями с Гамбургских укреплений, которые г-н де Мольд отказался купить по пять флоринов за штуку и которые я также отверг. Допросите г-на де Мольда.
К счастью, некое божество меня спасло! Я смог направить эту оправдательную записку и последовал за ней сам. Я принёс новые жертвы, чтобы выбраться из Лондонской тюрьмы; и хотя я уже месяц не подлежал более изгнанию, тотчас выехал в Париж; я рискнул всем, чтобы быть там, поскольку моя оправдательная записка мне предшествовала; я сказал: «Теперь я уже не рискую быть обесчещенным, я удовлетворён. Если предательство меня погубит, это будет всего лишь несчастным случаем: подлая интрига разоблачена; вот ещё одно преступление, совершённое напрасно».
О граждане законодатели! Я сдержу данное вам слово. Прочтите этот обзор событий и судите сами, являюсь ли я предателем, мнимым гражданином, грабителем? Если так, берите без денег моё оружие, я вручаю вам этот разорительный дар.
Если же вы, напротив, считаете, что я дал веские доказательства моих неустанных трудов, направленных к тому, чтобы вы получили это оружие по цене добросовестного негоцианта, если вы убедились в моих высоких гражданских чувствах, если полагаете, что истинные преступники — мои подлые обвинители, тогда окажите мне справедливость, и окажите её, не откладывая. Вот уже год, как я мучаюсь и веду жизнь, достойную сострадания!
Я прошу у вас, граждане, отмены декрета, вырванного обманом. Прошу третьего свидетельства о гражданской благонадёжности: ваши комитеты уже выдали мне два. Прошу передачи в суд дела о выплате мне проторей и убытков, причинённых моими преследователями!
Я не прошу никакого наказания гражданину Лекуантру. После возвращения во Францию я видел достаточно, чтобы убедиться, что лживая сущность и язвительная форма этого доклада не его рук дело. Встретившись со мной, он тотчас понял, что не следует обрисовывать человека, пока его не знаешь; что, позволяя кому-то водить своей рукой, рискуешь исказить облик. Я видел, как невыносимо он страдает от царящего у нас чудовищного беспорядка, от расхищения казны, допущенного нашими министрами, которые распределяли военные подряды, особенно за истекшую зиму. Я прочёл ужасающий доклад, только что написанный и опубликованный им, по вопросу об этих разорительных тратах, способных пожрать республику; и меня теперь гораздо меньше удивляет, что, умело распаляя его патриотизм и обманув чудовищными россказнями, которые он не имел возможности проверить, его легко превратили в доверчивое эхо министерской лжи о деле с ружьями. Любовь к родине ввела его в заблуждение. Он явился, сам того не ведая, орудием мести злодеев, которым не приходило даже в голову, что, выбравшись из их ловушки, ускользнув от смертоносного клинка, я явлюсь, чтобы храбро сорвать с них маску перед вами.
Я подвергался притеснениям при старом режиме! Министры терзали меня; но их притеснения были детскими шалостями по сравнению с гнусностями нынешних!
Положим наконец перо; я нуждаюсь в отдыхе, да и читатель тоже. Я мучил его, утомлял… наводил скуку, последнее хуже всего. Но если он задумается о том, что эти мытарства одного гражданина, что этот кинжал, разящий меня, нависает над каждой головой и грозит и ему так же, как мне, он будет мне признателен за мужество, которое я употребил, чтобы гарантировать его от жребия, поразившего меня в самое сердце!
О моя отчизна, залитая слезами! О горемычные французы! Что толку в том, что вы повергли в прах бастилии, если на их развалинах отплясывают теперь бандиты, убивая нас всех? Истинные друзья свободы! Знайте, что главные наши палачи — распущенность и анархия. Поднимите голос вместе со мной, потребуйте законов от депутатов, которые обязаны их дать нам, которых мы только для этого назвали нашими представителями! Заключим мир с Европой. Разве не был самым прекрасным днём нашей славы тот, когда мы провозгласили мир всему миру? Укрепим порядок внутри страны. Сплотимся же наконец без споров, без бурь и, главное, если возможно, без преступлений. Ваши заповеди воплотятся в жизнь; и если народы увидят, что вы счастливы благодаря этим заповедям, это будет способствовать их распространению куда лучше, чем войны, убийства и опустошения. Но счастливы ли вы? Будем правдивы. Разве не кровью французов напоена наша земля? Отвечайте! Есть среди нас хоть один, которому не приходится лить слёзы? Мир, законы, конституция! Без этих благ нет родины и, главное, нет свободы!
Французы! Горе нам, если мы решительно не возьмёмся за это сейчас же; мне шестьдесят лет, я знаю людей на опыте и, уйдя от дел, доказал всем, что не лелею честолюбивых замыслов. Ни один человек на нашем континенте не сделал больше меня для освобождения Америки; судите сами, как дорога была мне свобода нашей Франции! Я позволил высказаться всем, я всё объяснил и больше не скажу ни слова. Но если вы ещё колеблетесь, не решаясь избрать великодушную позицию, я с болью говорю вам, французы: недолго нам осталось быть свободными; первая нация мира станет, закованная в железы, позором, гнусным срамом нашего века и пугалом наций!
О мои сограждане! Вместо свирепых криков, делающих наших женщин столь отвратительными, я вложил в уста моей дочери «Salvam fac gentem»[113], и её сладкий, мелодичный голос утишает ежевечерне наши страдания, читая эту краткую молитву:
Отврати, господи, пороки зла,
Что изрыгает на нас ад,
Спаси французов от самих себя —
И им не страшен будет враг.
Ваш согражданин, по-прежнему гонимый
Карон Бомарше.
Моим судьям,
закончено в Париже, сего 6 марта 1793, 2-го года Республики.