П. С. Казанский. Общий очерк жизни иноков египетских в IV и V веках (Приложение)

Москва 1872

Печатано по определению Совета Московской Духовном Академии

Ректор протоиерей Александр Горский

(Из 4–й книжки прибавлений к Творениям Святых Отцев в русском переводе, 1871 года)

В самом начале четвертого столетия, во время гонения Диоклетиаиова, Антоний Великий дозволил около себя селиться желающим подражать его образу жизни. Едва прошло шестьдесят или семьдесят лет после сего, как все пустыни Египетские наполнились жилищами иноков. Сколько было народу в городах, пишет очевидный свидетель того времени, столько почти было иноков в пустынях. Были монастыри вблизи Александрии; в Нитрийской горе считалось пять тысяч иноков, и пустыня Келлий, и пустыня Скитская имели многочисленнейшее братство; область, прилежащая к Мемфису и Вавилону, вся казалась заселенною иноками; по берегам Нила везде видны были жилища иноков; у одного Серапиона считалось под начальством десять тысяч иноков, город Оксиринх и внутри, и кругом был наполнен иноками, публичные здания, языческие храмы превратились в жилища иноков, и в городе более было монастырей, чем частных домов, так что епископ города считал у себя 20 000 монахинь и 10 000 монахов. Тавенские монастыри считали десятками тысяч своих монахов[410]. В Нижнем Египте по восточным рукавам Нила путешественники встречали тоже везде иноческие обители.

В Египте не возникало вопроса о том, принадлежат ли монахи к клиру или они то же, что и другие миряне. Если многие из иноков отказывались от принятия степени священства, то единственно по смирению и сознанию своего недостоинства, а не из опасения стать в непосредственную зависимость от власти епископов, как это было на Западе. С наклоненною головою, пишет Афанасий в «Житии Антония», монахи принимали благословение от епископов и пресвитеров; чтили и уважали их и повиновались их приказаниям как воле Божией[411].

Различие в образе жизни монахов

Писатели IV и V веков различают в Египте два рода иноческой жизни; одних иноков они называют анахоретами, других киновитами.[412]

Анахоретами назывались те отшельники, которые, оставляя общество братии, поселялись в отдалении от всех, по временам получая пищу из монастыря или от какого‑либо христолюбца. Иные из них удалялись в глубочайшую пустыню и проводили десятки лет, не видя лица человеческого. Они питались дикорастущею травою, для питья довольствовались иногда только небесною росою, которую собирали с камней или растений, часто они не имели одного определенного жилища, но переходили с места на место. Порою какой‑нибудь инок или охотник встречал их по указанию Божию, чтобы отдать последний долг оканчивающему свое земное поприще труженику. Образец жизни таких отшельников представили Павел Фивейский и Онуфрий Великий. Предания старцев сохранили воспоминание о семи отшельниках, поселившихся около скита в глубокой пустыне. Они жили на значительном расстоянии один от другого и на воскресный день собирались вместе. Тогда каждый приносил, что мог достать съестное: плоды или травы или коренья, воду собирали они из росы, которая падала на растения и камни. По совершении молитвы и вкушении пищи они опять расходились на целую неделю[413].

Если отшельник удалялся с ведома братии какого‑либо монастыря, то у отцев был обычай в начале его подвига посещать его, чтобы видеть, не подвергся ли он искушению, и если находили его в таком состоянии, то приводили в церковь, приготовляли таз с водою, молились за подвергшегося искушению, умывали в тазу руки, выливали воду на отшельника, и по молитвам братии он избавлялся от искушений[414].

Киновитами Кассиан называет тех, которые находятся под властию одного настоятеля и имеют общее имущество[415].

Как дело свободного произволения жизнь иноческая в своем начале не могла иметь определенного устава, подобного тому, какой выработался с течением времени. А потому различение монахов на анахоретов и киновитов не обнимает всего разнообразия иноческой жизни, в каком является она в первое время.

Поселившиеся около Антония вверили себя его духовному руководству, но это было чисто нравственное подчинение без всякого обязательного характера. Перенеся так много искушений в начале своей иноческой жизни, Антоний признавал нужду для новопоступающих иноков в духовном руководителе. Монах, говорил он, вполне должен полагаться на старца, если можно, даже в том, сколько ходить ему шагов или сколько пить капель в своей келлии, чтобы не погрешить как‑нибудь и в этом[416]. Ибо справедливо один опытный старец говорил: если увидишь юношу, по своей воле восходящего на небо, удержи его за ноги и сбрось его оттуда; потому что это ему полезно[417]. Наблюдая за духовным состоянием своих учеников, Антоний не вводил общения имуществ между ними и не установлял общих правил для жизни. Строгий устав общежития введен был Пахомием в Тавенских монастырях и отсюда заимствован в некоторые монастыри Среднего и Нижнего Египта. Но большая часть иноков египетских до самого конца цветущего времени монашества в Египте в своей жизни более приближались к обычаям учеников Антония, нежели Тавенского общежития.

Желавшие, по примеру, указанному Антонием Великим, посвятить себя на исключительное служение Богу, удалялись из городов и селений в уединенные места и селились, где казалось удобным, и располагали время и занятия по своему благоусмотрению. Чаще, конечно, новоприходящие селились около какого‑либо подвижника, уже опытного в духовной жизни, чтобы пользоваться его руководством и наставлениями, и таким образом ставили себя в отношение учеников к учителю. Естественно, что старец даже для собственного спокойствия принимал в сожительство с собою только после некоторого испытания характера нового пришельца и его способности к иноческой жизни. Отношения старца к его ученикам определялись не правилами какими‑либо, но личными свойствами живущих вместе. Приходят двое юношей к Макарию Великому в скит. «Мы хотим остаться здесь», — говорят они. «Пойдите, делайте себе келлию, если можете», — отвечал Макарий, указав им на каменную скалу, где они должны были вырубить себе жилище. «Что здесь работают?» — спросили они. «Корзины», — отвечал Макарий и, указав, как плести плетенку и сшивать ее и где доставать пальмовых ветвей, дал им мешок сухарей, и нужные орудия; работу велел отдавать сторожам, которые за то будут приносить хлеб. Юноши знали, что монашество есть подвиг; они трудились и молились в своей келлии, по субботам и воскресным дням ходя в церковь для приобщения. Прошло три года, и юные иноки не приходили к Макарию просить других наставлений. Навестив их сам, он прозрел, что они созрели для будущей жизни[418]. «Сделай меня монахом», — сказал один ученик старцу. «Посмотри место, и сделаем тебе келлию», — отвечал старец[419]. Подле аввы Агафона жили два ученика его, и каждый совершал подвиг по своему усмотрению; старец только иногда посещал их[420]. Старцы не считали даже себя вправе давать приказания живущей с ними братии. Один брат спросил Пимена: «Со мною живут братья, дозволишь ли мне давать им приказания?» — «Нет! Ты сам сперва сделай дело, и если хотят они жить по–твоему, то увидят, что должно им делать». — «Но они сами желают, чтобы я давал им приказания». Старец отвечал: «Но ты будь примером, а не законодателем»[421]. Кроний и Феодор Фермейский также никогда не давали приказаний жившим с ним молодым монахам. «Разве я начальник киновии, — говорил Феодор Фермейский, — чтобы мне приказывать?

Если ученик хочет, то пусть делает то, что я делаю перед его глазами»[422].

Но другие иноки находились в полном послушании у своих старцев; они открывали свои помыслы[423], не делали ни шагу без воли старца; исполняли без рассуждения всякое приказание старца. Примеры подобного послушания многочисленны, не говоря о строгообщежительных монастырях, где воля настоятеля есть непреложное правило жизни.

Это разнообразие в условиях жизни иноков встречается не только между отдельными общинами, но и там, где почти вместе жили тысячи иноков. Палладий, сказав, что в Нитрийской горе живет до 5000 иноков, прибавляет, что они ведут различный образ жизни, так что можно там жить по одному, по двое и многим вместе. Главный пресвитер горы и, в особых случаях, собрание старцев делали иногда свои распоряжения, когда вызывали к тому общие нужды, но вообще на частную жизнь иноков этот надзор далеко не простирался, исключая случаи, подающие повод к общему соблазну. Так было и в Скитской пустыне.

Условия поступления в иночество

От приходящих в пустыню для иноческой жизни никто не требовал какого‑либо свидетельства о том, кто он по своему общественному положению, если сам не желал сказать о сем. Брачные узы не считались препятствием к вступлению в иночество; оставляли жену и детей, и это было обыкновенным делом. Но владение недвижимым имуществом за собою не удерживали; потому что с владением недвижимым имуществом соединялись общественные повинности, за исполнением которых строго наблюдала администрация.

В строгообщежительных монастырях новоприходящего подвергали недельному или десятидневному искусу у ворот монастыря, и потом, сняв мирскую одежду, в присутствии братий настоятель облекал его в иноческую. Но в других общинах подобного искуса не видно; по правилам скитским, от приходящего требовали только, чтобы он выучил молитву Господню и несколько псалмов, и объясняли ему обязанности инока[424].

Но вступление в монашескую жизнь считалось как бы началом новой жизни. В жизни Антония, писанной Афанасием, встречается уже мысль, что вступивший в монашество не судится за мирские дела. Потому отречение от мира называлось как бы вторым крещением[425]. Одному старцу, принимавшему иноческий образ, казалось, что на одежду монашескую сходила благодать, подобная благодати крещения[426]. Потому возвращение к жизни мирской, хотя ничем не стесняемое, считалось предосудительным и гибельным для души.

Определенного возраста для вступления в монашество не назначалось. Многие в юности принимали на себя подвиг монашеской жизни, иные в старости приходили служить Богу в пустыни. Отцы приводили с собою сыновей в отроческом и детском возрасте и воспитывали их для монашеской жизни. Но чаще мы видим, что общий голос братства восставал против допущения в монастыри отроков и детей. Пафнутий не принял Евдемона, когда он юношею приходил в скит[427]. Когда Карион оставил при себе юного сына, то в скиту поднялся ропот; то же было, когда он поселился в Фиваиде[428]. Исаак, пресвитер келлии, говорил: «Не приводите сюда детей, от них запустели четыре церкви в скиту»[429]. Но иные старцы смотрели не так. Однажды братия аввы Пимена сказали ему: «Пойдем отсюда. Вот, дети своим плачем не дают нам безмолвствовать». Авва Пимен отвечал им: «Из‑за гласов Ангельских хотите вы уйти отсюда»[430].

Одежда иноков

Одежда иноков первоначально была, конечно, обыкновенная одежда того времени. Но вскоре принята была особая однообразная, отличная от одежды мирян. Евагрий пишет к Анатолию: «Ты просил меня объяснить символическое значение одеяния монахов египетских, ибо ты думаешь, что не без причины принята такая, отличная от обычной, одежда»[431]. Сохранилось предание, что первый ввел одежду, которую стали употреблять иноки, Патермуфий. Он пришедшего к нему юношу одел в левитон, на голову надел кукуль, на плеча милоть и препоясал лентием[432]. Во второй половине IV века, по свидетельствам того времени, монахи как общежительных, так и пустынных монастырей носили уже следующее значение:

1) Кукуль, то есть маленькую шапочку, покрывавшую голову только до шеи. Такие шапочки носили только младенцы, и для монахов они должны были служить символом детского незлобия и чистоты. Такое значение кукулю дают Евагрий, Кассиан, Созомен, Дорофей; это значение усвояется ему и в патериках[433]. Кукуль монахи не должны с себя снимать ни днем, ни ночью. В Тавенских обителях на кукулях нашивался пурпуровый крест. Есть в правилах скитских старцев повеление, чтобы кукуль был черного цвета[434].

2) Нижняя одежда монахов была колловий или левитон с короткими рукавами, едва достающими до локтей, так что руки оставались голыми. Коротким рукавам придавали то значение, что монах должен быть готов на служение Богу и исполнение возлагаемых на него поручений и не должен простирать рук своих к делам худым. Левитон был белый, так как он делался обыкновенно из льняного полотна[435]. Некоторые носили по два колловия[436], иные носили кожаный левитон или власяницы[437].

Но старцы осуждали, когда власяницу носили на виду[438].

3) Кожаный пояс, которым препоясывались чресла в знак отсечения нечистоты.

4) Аналав, который у Кассиана называется αναβολή, у Созомена — αναβολευς, состоял из двойных перевязей, сплетенных из шерстяных ниток. Спускаясь с шеи, он крестовидно обнимал плечи и под мышками препоясывал одежду[439]. Так как аналав имел вид креста, то он означал крест, который берет на себя инок, чтобы следовать за Христом. Описание аналава у Кассиана показывает, чтобы древний аналав был сходен с теми плетцами, которые носят у нас схимники, у простых монахов его заменяет параман[440]. Есть указание, что пояс и аналав снимали иноки, когда ложились спать[441].

5) Кассиан причисляет к монашеской одежде мафорий — короткий, узкий капюшон, покрывающий шею и плечи инока. О мафорие как особой отличительной одежде иноков не упоминают другие писатели, но то несомненно, что иноки египетские носили мафорий постоянно[442]. Этот мафорий в нынешней монашеской одежде, может быть, можно усматривать в крепе или в манатейке, полумантии, которую носят нередко пустынные иноки. Мафорий делался из простой, дешевой материи и заменял для иноков планетарии и биры, носимые мирянами.

6) Верхняя одежда была милоть, сделанная из овечьей или козлиной кожи, по уставу Пахомия, она должна быть белою. Эта милоть в V веке, кажется, заменена была мантиею или паллием, застегивающимся на левом плече[443].

7) Когда инок шел куда‑либо из своей келлии, в его руках был посох — древо жизни, по Евагрию.

8) Обуви монахи не носили; они надевали ее только в сильный холод или жар. Обувью служили сандалии — собственно толстая подошва, ремнями привязываемая к ноге. После Арсения Великого остались пальмовые сандалии[444]. В церковь входили и в ней стояли всегда без обуви, хотя в полном иноческом одеянии[445].

Бережно хранили иноки ту одежду, которую надевали в первый раз при вступлении в иночество, и в нее облачались в воскресные дни, когда приступали к причащению Святых Тайн, и тотчас по возвращении из церкви ее снимали, сберегая ко дню кончины, чтобы быть в ней погребенными[446].

Строгие иноки желали, чтобы ежедневная одежда их была самая бедная. Памво говорит: «Монах должен носить такую одежду, которую никто бы не взял, если бы ее выбросить из келлии на три дня»[447]. Агафон желал, чтоб у братии одежда была не очень хороша и не очень худа, и не цветная[448]. С течением времени видно, что в монашескую одежду закрадывалась роскошь. Исаак упрекал современных ему монахов: «Отцы наши и Памво носили ветхие, изорванные и пальмовые одежды, а вы носите дорогие. От вас опустело место сие»[449]. Но и то осуждали старцы, когда кто‑либо обращал на себя внимание странностию одеяния. Один брат одевался у себя в келлии в рогожу. «Не принесет она тебе пользы», — говорил Аммон[450]. Аполлос как дело тщеславия осудил ношение некоторыми иноками вериг и отращивание длинных волос. Тавенские иноки, впрочем, по уставу носили волосы длинные; прочие же иноки египетские, по общему обычаю Востока, носили волосы короткие. Иларион Великий каждый год в день Пасхи остригал их у себя. По свидетельству Иеронима, не только в Египте, но и в Сирии был обычай, чтобы даже девы и вдовы, посвящающие себя Богу, обрезывали себе волосы. Это делали им настоятельницы монастыря. Хотя женщины обыкновенно ходят с покрытою и повязанною головою, замечает Иероним, но так как этот обычай повсеместен, то он не мог остаться неизвестным. Остригали волосы для чистоты и потому, что не употребляют никакого масла для головы[451]. Тавенские монахини также остригали волосы[452]. Бороду монахи носили[453].

О четках нет и помину. Павел Фермейский, чтобы знать число совершаемых им молитв, клал за пазуху столько мелких камешков, сколько нужно было совершить ему молитв, и по совершении молитвы выбрасывал по камешку. Κομβολογιον, κομβοσχοινιον — собственно узловервие, что переводится у нас «четки», встречается только в поздних памятниках. В чинах пострижения не только греческих, но и славянских, нет упоминания о четках.

Жилища иноков

Для жилища своего в пустыни иноки пользовались, когда могли, пещерами[454], развалинами старых капищ[455], гробницами[456], но большею частию устрояли себе особые жилища, иногда с немалым трудом[457]. Жилища иногда высекались в скале, складывались из камней, кирпича, глины и сплетались из ветвей. Дорофей собирал в приморской пустыне камни, строил из них по келлии в год и выстроенную келлию отдавал тому, кто хотел жить с ним[458]. Макарий велел пришедшим к нему двум юношам высечь себе келлию в каменной скале[459]. Когда к Ору приходил кто‑либо, желающий жить с ним, то он с живущим у него многочисленным братством в один день выстраивал ему келлию; одни готовили глину, другие кирпичи, иные таскали воду. Когда келлия была готова, ее снабжали всем нужным[460]. В скиту братия совокупными силами также строили келлии[461].

Некоторые келлии были очень малы. УМакария Александрийского одна келлия была так тесна, что он не мог в ней и ног протянуть, притом она была без окон. В ней проводил он Великую Четыредесятницу[462]. Келлия Илариона Великого была шириною в четыре фута, длиною в пять футов; келлия Антония Великого была квадратная, не более в каждую сторону, как спящий человек может протянуться[463]. Но обыкновенно жилища иноков имели не одну комнату. По восточному обычаю, чрез наружную дверь вступали в переднюю, называемую ώροσεισοδικον[464]. Отсюда вела дверь в авлу — род залы, под открытым сводом неба, но огороженной со всех сторон коридором, из которого был ход во внутренние комнаты[465]. Эта авла была, конечно, иногда очень невелика и называлась αυλυδριον[466]. Упоминаются внутренние комнаты: особая комната для хранения хлеба и рабочих материалов[467]. Крыши у келлий были плоские, вероятно, прикрытые ветвями пальмовыми, сверх которых накидывали глину[468]. На эти крыши можно было всходить[469]. Только толосы устроялись с островерхою крышею. Это был род портика; столпы, на которых утверждалась крыша, были каменные[470]. Со старцем иногда жил ученик вместе, иногда для ученика устраивалась хижина невдалеке[471]. Эти жилища назывались σκηνη, καλυβιον, κελλια[472]. Совокупность нескольких жилищ иноков называлась ασκητηρια[473], μοναστήρια, μανδραι[474], λαύρα[475] κοινοβιαι.

Занятия иноков

«Как мне спастися?», — в молитве вопрошал Господа Антоний при своем вступлении в иноческую жизнь. И видит он кого‑то, похожего на себя, который сидел и работал, потом встал из‑за работы и молился; после опять сел и вил веревку и опять встал на молитву. «Делай так и спасешься», — сказал Антонию явившийся. Антоний делал так и спасался. Это заповедовал он делать и всем своим ученикам. Потому правило о занятии рукоделием вместе с молитвою легло в основание иноческой жизни в Египте. Для многих рукоделие было необходимо как средство пропитания, дабы не быть никому в тягость; оно вместе с тем доставляло средства принимать странников, помогать бедным и заключенным в темницах[476]. Независимо от этого вменялось в обязанность как дело, необходимое для спасения[477]. Кассиан говорит, что первая цель труда была, чтобы избежать вреда праздности. Египетские отцы говаривали, что к работающему монаху стучится один демон, а к праздному вторгается бесчисленное множество их[478]. Впрочем, рукоделие отцы не считали главным делом, но прибавлением к делу — поделием, как выражались русские старцы[479]. Главным делом была молитва. Постоянно чистая и нерассееваемая молитва есть, по словам Кассиана, цель и совершенство инока[480]. Потому молитвою сменялось рукоделие, молитва сопровождала и самую работу; старец плетет корзину, а уста его шепчут: «Помилуй мя, Боже, по велицей Твоей милости»[481].

а) Молитва

В монастырях общежительных, как показывает устав Пахомиевых монастырей, каждый день назначалось известное время для собрания братии на общие молитвы. Ударом в келлию с возглашением «Аллилуия» извещалась братия о начале молитвы. Ночью особый будильник, бодрствуя всю ночь, по течению звезд определял время ночной молитвы и будил иноков ударом в дверь[482]. Иноки, жившие в монастырях необщежительных и в отдельных келлиях, собирались на общественное Богослужение только по субботам и воскресеньям, а в прочие дни совершали правила молитвы у себя в келлиях. Главною молитвенною книгою иноков была Псалтирь, так что блаженный Августин сказал, что любовь к псалмопению родила монастыри[483]. Но обязательным для инока считалось только вечером и ночью пропеть по 12 псалмов. Это был завет древних аскетов от первых времен христианства[484]. При пении псалмов некоторые после каждых шести стихов пели одно «Аллилуия» и после каждого псалма следовала умная молитва[485]. Но келейная молитва не стеснялась определенным уставом, рукоделие перемежалось и сопровождалось молитвою; она могла продолжаться по усердию и силе подвижника. Исидор говорил: «Когда я был молод, не определял времени для молитвы; дни и ночи проходили в молитвословии»[486]. Но некоторые старцы и для келейной молитвы признавали для себя полезным совершать каждый день определенное число молитв; Павел Фермейский совершал триста молитв, но, узнав, что одна девственница совершала в день по семисот молитв, в скорби о том, что совершает менее нее молитв, обратился за советом к Макарию Александрийскому. Макарий отвечал ему: «Я вот уже шестидесятый год совершаю только по сту положенных молитв (τεταγμενας εοχας), зарабатываю нужное для пропитания, по своей обязанности не отказываю братиям в свидании, и, однако же, ум не укоряет меня в нерадении. Если ты, совершая и по триста молитв, смущаешься совестию, то явно, что ты или не с чистым сердцем молишься, или можешь больше молиться»[487]. Кроме Псалтири, грамотные читали и другие книги Священного Писания. Макарий внушал иноку: «Перечитывай Евангелие и другие писания в келлии»[488]. Иные и в путешествии носили с собою Псалтирь и Апостол[489]. Некоторые знали наизусть все Священное Писание. Палладий рассказывает, что его сподвижник Ирон, идя с ним в Скит пешком 40 миль, прочитал наизусть 15 псалмов, великий псалом, Послание к Евреям, Исайю, часть Иеремии, Луку Евангелиста и Притчи[490]. Но отцы более дорожили исполнением закона, нежели одним знанием его, которое может надмевать, как это обнаружилось на примере Ирона. «Пророки, — говорил один старец, — написали книги, пришли отцы наши и упражнялись в них, и выучили их наизусть, затем пришел род сей и списал их и положил праздными на окна»[491]. Пришли три брата к старцу в Скит. Один сказал: «Я выучил Ветхий и Новый Завет наизусть». — «Ты наполнил воздух словами», — отвечал старец. Другой сказал: «Я написал для себя Ветхий и Новый Завет». — «Ты загромоздил свои окна книгами»[492].

На субботу и воскресенье иноки собирались обыкновенно в церковь для принятия Святых Тайн. Если не было особой монастырской церкви, то ходили в ближайшую сельскую церковь[493]. Для общественного богослужения в египетских монастырях назначались только два времени: вечер и ночь[494]. Ночное богослужение начиналось прежде пения петухов и оканчивалось до зари. В зимнее время, когда ночи длиннее, служба продолжалась до четвертого пения петухов[495]. Богослужение состояло в пении 12–ти псалмов, сопровождаемых молитвами. Пение псалмов разделяли так, что если было два певца, то каждый пел по шести псалмов, если три, то по четыре псалма, если четыре, то по три. Более четырех певцов не бывало[496]. Псалмы слушали, сидя на низких седалищах[497]. По окончании каждого псалма чтец читает молитву, и тогда все встают и стоя благоговейно молятся несколько времени. «Аллилуиа» пели только при трех псалмах, которые имеют это надписание[498]. Славословием «Слава Отцу и Сыну и Святому Духу» оканчивали только антифоны[499]. После молитвы, по примеру читавшего молитву, делали все земной поклон и тотчас же вставали и, распростерши руки, совершали опять молитву[500]. Вообще молитвы прерывали чтение псалмов, хотя на краткое время, но часто так, что если псалом содержал много стихов, то два или три раза прерываемо было чтение его молитвою. Если чтец продолжает чтение, то пресвитер, ударяя рукою о седалище, на котором сидит, заставлял этим всех вставать на молитву[501]. После 12–ти псалмов полагалось два чтения — одно из Ветхого, другое — из Нового Завета, но в субботу и воскресенье оба чтения были из Нового Завета — одно из Посланий Апостольских или из Деяний, другое из Евангелия. Так было и во всю Пятидесятницу[502]. Ночные молитвы оканчивались 148–м псалмом[503]. В церкви впереди, обыкновенно, становились пресвитеры; тишина в храме соблюдалась невозмутимая, особенно во время молитвы. В это время, кроме голоса священника, заключающего молитву, не слышно было никакого голоса, разве невольно от преизбытка чувств послышится какой‑либо вздох[504]. Однажды Иоанн Колов, стоя в церкви, вздохнул, не зная, что кто‑то есть позади него, и как узнал, поклонившись, сказал: «Прости мне, авва! Я не выучил еще и начальных правил»[505].

Богослужение заключалось троекратною молитвою и коленопреклонением[506]. Третий час в субботу и воскресенье назначался для совершения Евхаристии. Все иноки одевались в те одежды, которые получали в первый раз при вступлении в иночество. В полном иноческом одеянии[507], но босые, входили они в церковь. Здесь диаконы омывали им ноги в тазу, особо для сего устроенном, который посему считался в числе священных предметов[508]. К причащению монахи подходили, снимая пояс и милоть[509]. Причащались отдельно Тела Христова, которое давалось каждому в руки и принималось концами перстов[510], и отдельно Крови Христовой из чаши, держимой диаконом[511]. Больных братий ходили причащать в келлии. Отшельники, жившие далеко от храмов, и иноки, отправлявшиеся в путешествие, брали с собою святое Причастие. Василий Великий пишет: «Все, проходящие монашескую жизнь в пустынях, где нет священников, имеют Причастие дома и принимают его своими руками. А в Александрии и Египте даже из мирян почти каждый имеет дома у себя Причастие»[512]. Это Причастие хранилось в чистом полотне (μουσικιον)[513]. В некоторых обителях, как, например, у Аполлоса, монахи причащались ежедневно и вкушали пищу телесную только тогда уже, когда вкусили пищу духовную. В день воскресный совершалась только одна служба до обеда, но она была довольно продолжительна[514].

Вечери любви

В Скиту и горе Нитрийской после службы в воскресенье желающим из братии раздавали иногда паксамы (сухие хлебы) и по чаше вина[515]; часто кроме того устроялись вечери любви, то есть обеды из приношений, которые делались на братию[516]. Эти приношения были имущество, даримое вступающими в монашество[517], остающееся после умерших иноков[518]. Многие монахи считали как бы обязанностию, если имели средства, жертвовать иногда на вечери любви[519]. Сюда обращались приношения мирян, состоявшие в плодах, хлебе, вине во время начатков сбора винограда[520]. Присутствовали на вечери любви по приглашению[521]. Стол для почетных старцев был особый[522]. Кто‑либо из старших иногда подавал чаши братии. Каждый, принимая ее, должен был сказать: «Прости»[523]. Но из уважения к великим старцам иногда не решались принимать эту услугу из рук их[524].

Так как эти вечери были после причащения Святых Тайн и вообще отступали от обычной умеренной пищи иноков, то многие избегали их[525]. «Когда я прихожу в церковь, — говорил один инок старцу, — там часто бывает вечеря любви, и меня удерживают на ней — как мне быть?» Старец отвечал: «Это дело трудное»[526]. Некоторые хвалились даже тем, что не ходили на вечери эти. «Не говори, — давал совет старец иноку: — «Я не хожу в собрание» или: «Не ем на вечери любви», а будь равен со всеми»[527]. Исаак Фивейский, ученик Аполлона, после литургии обыкновенно поспешно уходил в свою келлию. «Не братии, — говорил он, — бегаю я, но козней демонских. Если кто с зажженным светильником долго будет оставаться на открытом воздухе, светильник погасает: так и мы, просвещаемые от Святой Евхаристии, если замедляем вне келлии, то ум наш помрачается»[528]. Потому и пресвитеры старались содействовать тому, чтобы иноки после литургии удалялись в свои келлии. Один брат имел обыкновение по совершении литургии уходить после всех из церкви, дожидаясь, не пригласит ли кто его на трапезу; ибо не хотел у себя варить что‑либо. Но однажды после литургии вышел он прежде всех. Пресвитер спросил его, почему он так делает? «Я сварил пред литургиею немного чечевицы, — отвечал инок, — и потому поспешил домой». Тогда пресвитер всем инокам дозволил пред литургиею варить чечевицу, чтобы каждый шел в свою келлию. Но те приношения, которые разделялись братиям по келлиям, всеми принимаемы были как благословение. Однажды послано было в Скит несколько смокв, и их, как ничего не стоящих, не послали Арсению, чтобы он не обиделся. Арсений, услышав об этом, не пошел в церковь, сказав: «Вы отлучили меня, лишив благословения, которое Бог прислал братиям и которого я не удостоился получить». Пресвитер тотчас сам отнес к нему смоквы и радостного привел его в церковь[529].

Собрания

Преимущественно в воскресные дни братия сходились в монастырях для бесед о духовных предметах. Один старец, жалуясь на свое время, так вспоминал о прежних собраниях иноков: «Когда прежде мы собирались вместе и говорили о душевной пользе, то составляли круги — круги и восходили на небо, а ныне мы собираемся для пересудов и влечем себя в глубокую пропасть»[530]. На этих собраниях иногда возникали вопросы, которые клонились более к удовлетворению любопытства, нежели к назиданию, и тогда опытные старцы старались прекращать их. Так, однажды скитские старцы собрались рассуждать о Мельхиседеке. Коприй воскликнул: «Горе тебе, Коприй! Ты оставил то, что Бог заповедал тебе делать, и испытуешь то, чего он не требует от тебя». Братия, услышав это, разошлись по келлиям[531].

В многолюдных общинах монахов, каковы были в Нитрийской горе и в Скиту, в этих собраниях решались дела, касающиеся всех иноков. Сзывал и распускал эти собрания старейший пресвитер[532]. В Нитрийской горе в конце IV века было восемь пресвитеров, но службу совершал один старший, прочие же не служили, не судили и не говорили поучений и только восседали с ним в собраниях[533]. Там была одна церковь, и очень обширная, другая выстроена была уже после для апосхитов, уклонившимися от православного учения[534]. В скиту на берегу озера при потоках вод было четыре церкви и четыре пресвитера[535]. В собраниях решающий голос имели только старейшие братия, другие хотя и присутствовали, но голоса не имели. По какому‑то делу было собрание в келлиях, Евагрий стал говорить. Пресвитер заметил ему: «Ты сидишь здесь как странник»[536]. Предметом обсуждения в собраниях было: 1) Выбор пресвитеров, так отцы, жившие в келлиях, избрали в пресвитеры Исаака[537]. 2) Рассуждение о вопросах, касающихся веры. 3) Иногда собрание назначало по какому‑либо случаю особые посты. 4) Чаще предметом совещаний на собраниях был суд над согрешившими братиями. Суду собрания подлежали те из иноков, которые и после падения, сделавшегося гласным, хотели оставаться среди братства. Кто не желал оставаться среди братства, тот во всякое время мог воротиться в мир, и это удаление в мир считалось само по себе самым тяжелым наказанием. Духовное совершенство, достигаемое трудными подвигами и долгою борьбою, располагало святых подвижников снисходительно судить грехи других в надежде их покаяния. Потому суд над согрешившими чаще отличался милостию.

Один брат в скиту впал в грех. Братия собрались судить его, послали за Моисеем; он не хотел идти. Тогда пресвитер послал сказать Моисею: «Тебя ждет собрание». Моисей взял худую корзину, насыпал в нее песку и нес ее с собою. «Это грехи мои, — говорил он, сыплются позади меня, но я не смотрю на них, и пришел теперь судить чужие грехи». Братия, ничего не сказав согрешившему, простили его[538]. Так же поступил Пиор, призванный в собрание судить грехи брата. Он пришел в собрание, неся за плечами суму, полную песку, а впереди корзину, в которой немного насыпано его. «Свои многие грехи, — говорил он, — оставил я позади, а о немногих грехах брата рассуждаю и осуждаю его. Лучше бы свои грехи носить впереди и просить у Бога прощения их». Отцы, выслушав это, сказали: «Вот путь спасения»[539].

Пример снисходительного суда к согрешившим подал сам основатель иночества Антоний Великий. С одним братом из обители Илии случилось искушение, и его выгнали и не хотели опять принять. Антоний послал его в монастырь со словами: «Буря застигла корабль на море, он потерял свой груз и с трудом спасся сам. А вы хотите потопить и то, что спаслось у берега»[540]. Монах был принят в обитель. — Один брат был обвиняем в грехе; он отрекался, но оправданий его не слушали. Пафнутий Кефала сказал тогда притчу: «На берегу реки видел я одного человека в грязи. Пришли некоторые помочь ему и по самую шею погрузили его». Антоний Великий сказал о Пафнутии: «Вот человек, могущий врачевать и спасать души»[541].

И другие отцы чаще руководились тем же духом снисхождения. Один брат за какой‑то проступок выслан был пресвитером из церкви. Авва Виссарион встал и вышел вместе с ним, говоря: «И я также грешник»[542]. Раз Макарий Александрийский отлучил двух иноков от церкви за грех, и они ушли в село. Макарий Египетский не одобрил сего действия[543]. Кротостию и наставлениями старались старцы вразумлять согрешающих. Пресвитер скитский Исидор брал к себе слабых, нерадивых, ругателей, чтобы исправлять их кроткими мерами и терпением[544]. Если сами виновные просили себе наказания, то им назначали его для исправления их. Так, когда два инока, виновные в нарушении целомудрия, просили себе наказания, их на год заключили безвыходно пробыть в келлии, давая им по малой мере хлеба и воды в день[545]. Признавалось нужным употреблять строгие меры против тех, которые впадали в самомнение и самообольщение. Так, Валента, впавшего в самообольщение и не хотевшего принимать Святые Тайны, связали цепями и в продолжение года разнообразным унижением и суровою жизнию уврачевали. Ирона, впавшего в подобное же состояние, хотя некоторое время и содержали в цепях, но, не видя раскаяния, пустили, и он ушел в мир[546].

В Нитрийской горе употреблялись и легкие телесные наказания. Там в церкви были три пальмы, из которых на каждой висело по плети: одною наказывали монахов, другою воров, если они попадались, третьею странников, если они в чем‑либо провинились. Виновных заставляли обнять пальму и, отсчитав по спине определенное число ударов, отпускали[547].

Хотя отцы строго хранили истинную веру и с еретиками запрещали входить в какое бы то ни было общение[548], но когда видели, что заблуждение, хотя бы и относительно главных догматов веры, происходило от простоты, старались врачевать кроткими мерами, видя при том, что и сам Бог не вменяет сего неведения. Один брат в скиту, великий подвижник, думал, что Тело Христово, принимаемое в Таинстве причащения, не есть действительное Тело Христово, а только образ (αντιτυπον). Два старца пришли к нему и просили его помолиться, чтобы Господь открыл, действительно ли преподается нам Тело Христово. По молитве старца чудное видение уверило его в сей истине, и он воскликнул: «Верую, Господи, что хлеб сей есть Тело Твое и чаша сия есть Кровь Твоя»[549]. Другой старец, живший в нижних странах Египта, по простоте говорил, что Мельхиседек — сын Божий. Кирилл, архиепископ Александрийский, зная, что старец творит чудеса, сказал ему: «У меня есть к тебе просьба: иногда помысл мне говорит, что Мельхиседек — сын Божий, а иногда я думаю, что он человек. Помолись Богу, да откроет Он тебе». Старец три дня молился и потом сказал Кириллу: «Мельхиседек — человек, как Бог открыл мне»[550]. Иногда и сами подвижники в молитве искали разрешения своих недоумений о предметах веры. Фока, колеблемый недоумением, где православие — у последователей ли Халкидонского Собора или у апосхитов, получил извещение свыше, что истинная вера есть вера отцев Халкидонского Собора[551].

Собрания иноков не обходились без горячих споров[552]. Потому некоторые избегали посещений их. Бывало и то, что решения принимались на этих собраниях не совсем правые. Старец Агафон, узнав раз о таком решении, пришел в собрание и сказал: «Вы неправо решили дело». — «Кто ты, что говоришь так?» — возразили ему монахи. «Сын человеческий, — отвечал он, — ибо написано: аще воистинну убо правду глаголете, правая судите сынове человечестии» (Пс. 57, 2)[553].

Рукоделие иноков

Иноки, жившие не в общежительных монастырях, не могли, конечно, следовать правилу совершенной нестяжательности[554]. У каждого из них, кроме келлии, было свое хотя малое хозяйство, свое имущество. Иные заготовляли себе годовые запасы муки и других съестных припасов[555], запас годовой материала для работы[556], имели нужные орудия, книги и деньги, хотя не в большом количестве. Потому в патериках нередко упоминается о ворах, которые грабили и обкрадывали келлии иноков. Но эта необходимость иметь собственность не привязывала к ней сердца иноков. Макарий застал раз воров, обкрадывающих келлию его, сам стал помогать им укладывать вещи из своей келлии на осла[557]. У одного старца воры обобрали все, что было в келлии, но у него спрятан был мешочек с деньгами. Старец достал этот мешочек и побежал догонять воров, крича им: «Вы забыли в келлии вот это»[558]. Подобных примеров немало. Впрочем, деньги держать у себя не многие решались. Один брат при вступлении в монашество хотел оставить при себе два солида; старец, к которому он обратился за советом, не одобрил этого намерения. Дорофею Антинойскому младшая Мелания прислала 500 золотых. Старец, взяв три золотых, отдал остальное другому иноку, Диоклу: «Он умнее меня и лучше распорядится»[559]. Старшая Мелания рассказывала, что она принесла ящичек с тремястами литр серебра к Памво и просила принять это приношение. Старец сидел и плел ветви и, не оставляя работы, сказал: «Бог наградит тебя». Потом сказал эконому Оригену: «Употреби это на нужды братии, живущей в Ливии и по островам: эти монастыри скуднее прочих, а здесь страна плодородная». — «Я ждала, — говорит Мелания, — что старец похвалит меня, но, не слыша ничего от него, сама сказала: «Серебра здесь триста литр». — «Дочь моя! — отвечал старец, и не взглянув на ящик, — Кому ты принесла, Тому не нужно сказывать, сколько тут весу. Он не отвергнул и двух лепт, но оценил их дороже других приношений, а потому будь покойна»[560]. Иные старцы принимать деньги, даже для того, чтобы раздать их бедным, считали двояким грехом — принимать без нужды и тщеславиться чужим даянием[561]. Иные не хотели принимать вспоможение и в крайней нужде. Одному изувеченному старцу предложили денег на нужды. Старец отвечал предлагавшему: «Ты пришел отнять Питателя моего в продолжение 60–тй лет», — и не принял денег[562]. Иметь у себя и много книг казалось некоторым то же, что удерживать достояние вдов и сирот[563]. Макарий говорил Феодору Фермейскому: «Хотя ты и сам получаешь пользу от книг и братия назидание, но нестяжательность выше»[564].

Виссарион постоянно носил с собою малого формата Евангелие, но он продал его, чтобы помочь нищим, в уверенности, что он исполняет этим заповедь самого Евангелия[565]. Серапион Синдонит и себя самого продал за 20 солидов для спасения ближних[566]. Инок Мегефий ничего не имел, кроме шила, которым раскалывал ветви[567].

Как необходимость иметь некоторую собственность не препятствовала отшельникам сохранять совершенной нестяжательности, хорошо объясняет это рассказ о преподобном Геласие. Проведя всю жизнь в нищете, в старости Геласий устроил киновию, которая снабжена была полями, рабочим скотом, волами. Один старец сказал Геласию: «Боюсь, чтобы ум твой не прилепился к полям и прочему имуществу общежития». Геласий отвечал: «Скорее ум твой прилепится к шилу, которым ты работаешь, нежели ум Геласия к стяжаниям»[568].

Иноки старались ограничивать свои потребности, а потому и рукоделья выбирали самые простые. Кассиан говорит: «Монахи отыскивали такие занятия, чтобы можно было ночью заниматься ими в темноте»[569]. Но у них были лампады глиняные или медные, которые ставились на подсвечниках[570], в них вливалось льняное масло[571]. Из финиковых ветвей обыкновенно плели корзины, веревки, решета[572]. Финиковые молодые ветви иногда резали сами, иногда покупали на целый год, давая задаток вперед[573]. Ушки или рукоятки к корзинам, кажется, приделывали уже готовые[574]. Ветви для работы обыкновенно размачивались в воде. Работали, сидя на седалище[575]. Обделывали также лен, плели невода, делали полотно[576], иные делали свечи[577], иные занимались гончарною работою[578]. Были писцы, которые писали книги[579].

Во время жатвы почти все иноки нанимались у земледельцев жать хлеб и обыкновенно хлебом получали и плату[580]. У Серапиона Арсинойского каждый монах жатвою зарабатывал по 12 артибов хлеба, что равнялось сорока модиям[581]. Плетением корзин зарабатывали в день от 16 нумий до двух кератий[582]. Иные старцы имели огороды, где разводили овощи, садили деревья[583].

Свое рукоделье старцы носили иногда сами продавать. Это делали Сисой, Макарий и другие великие подвижники. Обыкновенно однажды они назначали цену вещи[584].

Иногда за работою заходили известные братия или сторожа и погонщики верблюдов, которые, получая работу, доставляли старцам хлеб[585]. Все, сделанное в течение года, большею частию продавали в один раз[586].

Имевшие другие средства для пропитания, кроме работы, все‑таки работали, чтобы не быть в праздности, и потом расплетали или просто сжигали свою работу[587]. Даже во время путешествия, если приходится плыть на лодке по Нилу, старец садился плести свою веревку, из которой потом сплетались корзины[588]. Главною целию труда была не выгода от него, но избежание праздности, а потому старцы не соглашались продавать свою работу тому, кому не было в ней нужды. У Пимена однажды недостало нитей для свечей, которые он делал.

Один купец, не имевши нужды в свечах, взял у Пимена сделанные свечи, чтобы доставить нити. Но Пимен, узнав это, настоял на том, чтобы свечи взяты были у него назад, а нити возвращены[589]. Пиор ходил два лета жать, и ему ничего не платили, несмотря на это он пошел к тому же хозяину и на третье лето, и когда хозяин заплатил ему, он отнес все пресвитеру в церковь[590]. Агафон, придя однажды в город для продажи своего рукоделья, нашел на улице больного странника, о котором никто не заботился. Он нанял для больного помещение и деньгами, выручаемыми за рукоделие, удовлетворял его нужды три месяца, пока больной не выздоровел[591].

В случае нужды иноки занимали друг у друга лен, деньги, орудия, нужные для работы[592]. Не только в воскресные дни, но и во дни памяти мучеников, многие не брались за рукоделие[593].

Те из иноков, которые не имели способности к рукоделию, посвящали себя делам благотворения. Два брата, Паисий и Исайя, дети богатого купца, поступили в монашество. Один брат доставшуюся ему часть имущества раздал по монастырям, церквам и темницам и сам стал кормиться рукоделием; другой часть имущества употребил на построение монастыря, а на оставшиеся деньги принимал странных, лечил больных, покоил престарелых, по субботам и воскресеньям устроял три или четыре трапезы для неимущих. Господу равно угоден был подвиг того и другого[594]. Аполлоний, по преклонности лет не могший выучиться ни ремеслу, ни чтению, на свои деньги покупал всякие врачебные и келейные потребности и снабжал ими братию Нитрийской горы во время болезни. С раннего утра до девятого часа дня он обходил обитель аскетов, монастыри и кущи, отворял двери и смотрел, не лежит ли кто. С собою он носил изюм, гранатовые яблоки, яйца, пшеничный хлеб — все, что нужно больному. Перед смертию передал все свои вещи другому, чтобы он продолжал его служение[595].

Пища иноков

Рукоделие иноков служило прежде всего для них средством к пропитанию. Заповедь о воздержании в пище и питии была общею для всех монахов, но качество пищи не было первоначально определено. Св. Епифаний пишет о монахах: «Одни из них воздерживаются от всяких мяс и четвероногих, и птиц, и рыб, и от яиц, и от сыра; другие только от четвероногих и допускают употребление птиц и прочего. Иные воздерживаются и от птиц, а употребляют только сыр и рыбу. Иные не вкушают и рыбы, а только сыр; другие не едят и сыра. Есть и такие, которые воздерживаются и от хлеба, иные и от плодов древесных и всего вареного»[596]. Иноки, когда случалось быть в постороннем доме, где предлагалось мясное, не отказывались есть, разве по особо уважительным причинам. Так, когда к Епифанию пришел Иларион Великий и во время обеда подана была птица, Иларион не стал есть, сказав: «С тех пор как я сделался монахом, я не ел ничего заколотого»[597]. Несколько иноков скитских, в числе их и Пимен, зашли в дом одного мирянина, где им за обедом предложено было мясо. Все ели, кроме Пимена. После обеда старцы, зная его рассудительность, спросили, почему он не ел? «Вы ели, и никто не соблазнился, — сказал Пимен, — но если бы я стал есть, то многие, приходящие ко мне братия, соблазнились бы и стали говорить: «Пимен ел мясо, почему нам не есть?»[598]. Раз у архиепископа Александрийского Феофила пришедшим к нему монахам предложено было за обедом телячье мясо. Монахи ели. Архиепископ, взяв один кусок мяса, предложил его сидящему подле него иноку, сказав: «Вот хороший кусок мяса». Старцы сказали: «Доселе мы ели овощь, но если это мясо, то не станем есть», — и ни один из них не стал после этого есть[599].

Отсюда видно, что, уступая только любви гостеприимства, иноки ели мясо, и то только тогда, когда не опасались этим подать повод к соблазну. Обыкновенною пищею иноков, по словам Кассиана, были хлеб, зелень, овощь, плоды и как роскошь мелкая соленая рыбка[600]. Варево приготовляли из чечевицы, редко приправляя его маслом или медом[601]. Мягкие хлебы считались роскошью, так что имеющий их созывал к себе, как на особое угощение, поесть этого хлеба[602]. При больших общинах устроялись для печения хлеба пекарни. Так, в Нитрийской горе было семь пекарен, где могли печь себе хлеб и жившие не так далеко отшельники[603]. Около Скита была деревня, где заведена была хлебня[604]. Но в других местах нужно было весьма далеко ходить, чтобы получить мягкие хлебы[605]. У старцев в келлии был разве только очаг, где, зажигая хворост[606], варили себе кашицу. Потому более употребительным хлебом у отшельников были паксамы — это ячменные, совершенно сухие, небольшие хлебы, так что в двух паксамах едва был фунт весу[607]. Перед тем как есть, их необходимо было прежде размочить. Их запасали обыкновенно надолго. Афанасий Великий, в «Житии Антония» сказав, что Антоний на шесть месяцев запас себе хлеба, замечает при этом: «Так запасают жители Фиваиды, и паксамы у них нередко в продолжение целого года остаются невредимыми»[608]. Два паксама были обыкновенною мерою хлеба для инока в сутки[609]. Употребление вина не воспрещалось. Но еще Афанасий Великий в письме к Драконтию не одобрял тех монахов, которые пьют вино. «Видим, — пишет он, — епископов, не пьющих вина, и монахов, пьющих». Когда Пимену похвалили одного монаха за то, что он не пьет вина, Пимен сказал: «Вино есть питие совсем не монашеское»[610]. Впрочем, вино, кажется, пили только в воскресные дни и в гостях. Некоторые старцы не отказывались выпить чашу вина, за то лишали себя на целый день воды[611]. Иные считали роскошью и малую примесь вина к воде[612] и называли смертию чашу вина[613].

До девяти часов дня инокам не позволялось ни пить, ни есть[614]. В девять часов, совершив молитву и псалмопение, по уставу принимали пищу[615]. Некоторые простирали ежедневный пост до вечера. Но опытные старцы советовали лучше вкушать пищу в девятый час, чтобы легче было совершать вечернее и ночное правило[616]. Так как ужина, кроме воскресного дня, не полагалось, то иные монахи съедали один паксам в девять часов, другой отлагали до вечера[617]. В среду и пяток ничего не ели.

Фунт сухого хлеба с несколькими ложками кашицы из чечевицы и горстью зелени, употребляемые в пищу однажды в день, конечно, весьма умеренная пища. Но некоторые иноки воздерживались и от употребления хлеба. Макарий Александрийский, возбужденный примером тавенских иноков, которые в течение Четыредесятницы не ели вареной пищи, семь лет не ел ничего вареного, а только сырую зелень и иногда овощи. Потом, услышав, что один инок ничего не ел, кроме фунта хлеба в день, искрошив свои хлебы и опустив в кувшин, положил правилом съедать не более того, что достанет в один раз рука. Целых три года так он делал и съедал не более четырех или пяти унций хлеба. Масла он употреблял один секстарий в год[618]. А масло старцы употребляли не только для пищи, но и для смягчения рук, огрубевающих от работы[619]. Масла многие совсем не употребляли. Одному старцу принесли масла. Он сказал: «Вот здесь стоит малый сосуд, принесенный вами назад тому три года. Как вы поставили его, так он и стоит»[620]. Вениамин рассказывал о себе: «Принесли из Александрии на каждого брата по алавастровому сосуду чистого масла. По прошествии года все иноки принесли в церковь свои сосуды нетронутыми. Но я просверлил свой сосуд, чтобы попробовать масло, и думал, что сделал великий проступок»[621]. Один старец не знал иного масла, кроме редечного. Старец Дорофей в день съедал только шесть унций хлеба и выпивал кружку воды[622]. Авва Илия в молодости ел только раз в неделю, а в старости по три унции хлеба и по три смоквы в день[623].

Многие старцы не ели ничего вареного. Аммоний от юности даже до смерти питался сырою пищею и ничего не ел готовимого на огне, кроме хлеба[624]. Моисей Скитский, много работая и совершая по 50 молитв, съедал в день только 12 унций хлеба[625]. Аполлос ел только зелень, не ел ни хлеба, ни овощей, ни плодов и ничего, приготовленного на огне[626]. Евагрий, с тех пор как пришел в пустыню, в продолжение 16–ти лет не ел никаких свежих растений, ни плодов, ни хлеба, а только небольшое количество сырых овощей и воды. В последние два года ел кашицу или вареную зелень и вкушал хлеб[627]. Пресвитер Филором 22 года воздерживался от вареной пищи[628]. Один старец положил себе не пить 40 дней, и притом нося сосуд с водою, привешенный на шею[629]. Диоскор ел хлеб только ячменный и чечевичный[630], Исаак посыпал свой хлеб пеплом из служебного кадила[631]. Павел Фермейский целую Четыредесятницу провел с малою мерою чечевицы и кружкою воды[632]. Амун с малою мерою ячменя проживал два месяца[633]. Арсению на год давали меру пшеницы, и из этого он еще угощал приходящих[634].

Но такие усиленные подвиги поста не только не были обязательны для иноков, но опытные старцы даже предостерегали от них. Пимен, в молодости принимавший пищу только раз в неделю, советовал другим употреблять пищу каждый день. То же говорили и другие старцы[635]. Синклитикия говорила: «От врага происходит чрезмерное усиленное подвижничество. Во все время да будет одно правило поста. Свойство истинного подвижничества есть умеренность»[636].

Для сна иноки употребляли не более трех или четырех часов в сутки[637]. Нет указания, чтобы они спали в полдень во время жары. Спали обыкновенно на рогожах или власяницах[638]. Для некоторых и этот краткий сон казался долгим. Макарий Александрийский однажды двадцать дней боролся с собою, чтобы победить наклонность ко сну, и не засыпал в это время. Дорофей никогда не ложился спать, но только немного дремал во время работы или вкушая пищу[639]. Арсений Великий говорил, что для сна достаточно одного часа. Антоний Великий большую часть ночей проводил без сна[640]. Таким образом, ежедневная жизнь инока проходила в рукоделии и молитве, сменяющей рукоделие и сопровождающей его, прерываемой спасительными размышлениями и наблюдениями над своими помыслами. Вот инок сидит за работою, по сторонам его две корзины, он кладет камушек то в ту, то в другую корзину. Это заметка его помыслов, добрых или худых. К вечеру он делает себе поверку, и если найдется более худых помыслов, то он лишает себя пищи[641].

Гостеприимство

Такая сосредоточенная, подчиненная определенному правилу, жизнь инока нередко нарушалась приходом посетителей. Безмолвное пребывание в келлии поставлялось в числе первых условий благоуспешности монашеского подвига. «Сиди в келлии, — говорил Моисей, — келлия всему тебя научит»[642]. «Бегай людей, — учил подобным образом Макарий, — сиди в своей келлии, оплакивай грехи, не люби людских речей и спасешься»[643]. Но потребность для молодых и менее опытных в наставлениях старцев, потребность для самих старцев во взаимном общении нередко вызывала иноков к посещению друг друга. Кроме того, в Египет немало ходило странников из других областей, и иноки разных монастырей самого Египта ходили изучать жизнь и слушать наставления подвижников других обителей. Иногда и материальные нужды заставляли иноков предпринимать неблизкие путешествия. Обязанность гостеприимства повсюду свято соблюдалась. В Киновиях для приходящих устроялись обыкновенно особые гостиницы у ворот обители. В горе Нитрийской подле самой церкви была гостиница, где содержали странников даже два и три года. Неделю они могли жить без дела, а потом заставляли их работать в саду или в поварне, или в пекарне. Людям почетным давали читать книги, но до шестого часа не позволяли ни с кем разговаривать[644]. Но путник мог зайти в каждую келлию и незнакомого отшельника с полною уверенностию, что встретит себе радушный прием. Всякий странник был дорогой гость для монаха. Писатель истории монахов говорит о себе и своих спутниках, что когда пришли они в Нитрийскую гору, то некоторые монахи, увидя их, вышли с водою, другие мыли ноги, третьи чистили платье, иные приглашали к трапезе. Чем кто мог, тем и старался услужить. Когда те же путники пришли к обители Аполлоса, иноки встретили их с пением, поклонились до земли, облобызали их. И потом одни шли впереди странников, другие позади них, и все пели, пока не пришли к Аполлосу. Аполлос, услышав пение, сам вышел навстречу и первый поклонился до земли, встав облобызал, потом ввел к себе, помолился и своими руками омыл ноги странников и просил отдохнуть. Так он поступал со всеми приходящими[645].

Общим обычаем гостеприимства было при входе странника в келлию инока снимать с него милоть и просить совершить молитву.

Между тем хозяин готовил таз с водою и омывал ноги пришедшего и потом занимался приготовлением пищи для пришедшего. Гостю предлагали лучшее, что было у хозяина, хлеб, овощи, разжигали хворост и, бросив в горшок горсть или две чечевицы, варили кашицу[646], предлагали и чашу вина, если оно было. Ради почета хозяин просил гостя совершить молитву и благословить трапезу, а гость часто предоставлял это хозяину по старшинству[647]. Для трапезы ставили на подставах стол, на него клали хлеб, ставили воду и вкушали пищу стоя[648]. Если в келлии жил не один брат, то старший умывал ноги гостю, а младший прислуживал во время трапезы[649]. Ради прихода гостей пост разрешался во всякое время дня[650]. «Что мне делать, — спрашивал один инок старца, — если в день поста на рассвете придет брат? Это беспокоит меня». — «Если ты без смущения совести ешь с братом, — отвечал старец, — то хорошо делаешь»[651]. В Скиту иногда назначали общий пост на пять дней недели, и в это время скитские монахи не должны ничего есть, а для странников и немощных разрешалось только сухоядение чрез два дня[652]. Во время такого поста к великому подвижнику Моисею пришли странники, он приготовил для них кашицу. Старцы скитские сказали: «Моисей нарушил заповедь человеческую, но исполнил заповедь Божию»[653]. Кассиан спрашивал одного старца в Египте: «Почему вы, принимая чужестранных братий, нарушаете правило поста?» — «Пост всегда со мною,. — отвечал старец, — ас вами не могу быть всегда. Пост хотя полезен, но в нашей воле, а исполнение дел любви необходимо требуется законом Божиим. В лице вашем принимая самого Христа, я должен служить вам со всяким усердием. А упущение поста могу вознаградить, когда отпущу вас»[654]. Когда одному старцу, нарушившему ради посетителей пост, они сказали «Прости нам, что заставили тебя нарушить правило», — он отвечал: «Мое правило принимать гостеприимно и отпускать с миром». Другой инок сказал: «Кто ест ради любви, тот исполняет две заповеди: отрекается от своей воли и исполняет заповедь о любви к ближнему»[655].

Угощением странников и разделением с ними трапезы иноки прикрывали свой пост и свои подвиги. И гость, также часто строгий постник, разделял предлагаемую ему трапезу во всякое время. «Если ты придешь, — говорили отцы, — к кому‑либо, не открывай своего образа жизни, а если хочешь сохранить его, сиди в своей келлии». Сказывали о скитских отцах, если кто видел дела их, то они считали их уже не добродетелию, а пороком[656]. Впрочем, старцы давали и такой совет: если в пост придет к тебе брат, имеющий нужду в успокоении, предложи трапезу ему одному. Если же ему не угодно, не принуждай, ибо мы имеем общее правило о посте[657]. С приходящими братиями иногда вели разговор о том, о чем заводили речь пришедшие, хотя бы и о предметах недуховных, оставляя себе свободу наедине плакать о своих грехах[658]. Впрочем, насколько позволял долг гостеприимства, старались сократить такие беседы. Особенно избегали беседы с еретиками, хотя и не отказывали им в гостеприимстве[659]. Отцы не любили открывать сокровища своего — духовной мудрости — пред теми, которые в беседе с ними искали не духовного назидания. Но когда посещали жаждавшие найти себе утешение духовное в беседе или в молитве с опытным старцем, то и не замечали времени, забывали о пище. Один старец пришел вечером в гости, хозяин велел ученику сварить чечевицы. Тот сварил и размочил хлеб. Гость с хозяином так увлеклись беседою о духовных предметах, что проговорили до шестого часа следующего дня. Хозяин опять сказал ученику: «Свари чечевицы». — «Я еще вчера сварил», — сказал ученик, и старцы вкусили тогда пищи. Другой старец пришел в гости, и хозяин, сварив чечевицы, сказал: «Помолимся немного», — и один из них прочел всю Псалтирь, другой наизусть двух больших пророков. Настало утро, и гость удалился, они забыли о пище[660].

Пимен давал совет с приходящими лучше говорить из рассуждений старцев, нежели из Писания, ибо в последнем случае есть немалая опасность[661]. Если странник имел нужду в ночлеге, то рогожи, которые свернутые служили седалищем, расстилали в одном углу для гостя, в другом для хозяина[662]. Вечером и в полночь по обычаю прочитывалось 12 псалмов, но участие в ночной молитве не было обязательно для гостя, если гость сам не изъявит желания участвовать в ней[663].

Если случай какой‑либо заставлял женщину искать гостеприимства в келлии, то не отказывали в кратком приюте с надлежащею осторожностию[664]. Но в Скиту было такое обыкновение: если придет женщина поговорить с братом или другим родственником, то они беседовали между собою, сидя один от другого далеко[665].

В Великую Четыредесятницу многие имели обычай затворять двери своей келлии и в это время не принимали посетителей. Но любовь и здесь брала верх. Один брат, боримый помыслами, во вторую неделю Четыредесятницы пошел к Пимену и не надеялся, что ему отворит двери. Но Пимен принял его, сказав: «Мы учились запирать не деревянную дверь, но дверь языка»[666].

Средства для угощения странников иноки добывали себе рукоделием. Жившие по соседству с каким‑либо иноком братия, если знали его скудость, то, идя к нему, брали с собою хлеб и даже вино, чтобы разделить их с хозяином[667]. Но это нелегко было для чувства гостеприимства. Однажды Пиор пришел к Памво со своим хлебом. Памво упрекнул его, зачем он это сделал. «Чтобы не быть тебе в тягость», — отвечал Пиор. Памво молча отпустил его и спустя несколько времени пришел к Пиору со своим хлебом, который был уже размочен. «Зачем ты принес размоченный хлеб?» — спросил Пиор. «Чтобы мне не быть тебе в тягость, я сам размочил хлеб»[668].

Болезнь и смерть иноков

Перенося тяжкие болезни с полною покорностию воле Божией[669], иноки не отвергали и врачебной помощи[670]. В Нитрийской горе были свои врачи[671]. В Скиту была устроена просторная больница, где были постели и подушки[672]. Если узнавали, что кто‑либо из братий заболевал, в келлии ему приносили все нужное[673], старались исполнять и особые его желания. Так, одному больному старцу захотелось пастилы. Макарий Великий сам сходил в Александрию и достал желаемое им[674]. Слепому и престарелому старцу не только приносили пищу, но клали ее в рот[675]. Постель умирающего окружали братия, желая слышать последние слова его[676]. Глубоким духом смирения проникнуты были мысли самых великих подвижников в предсмертные минуты.

Великий Памво, умирая, говорил: «Я отхожу к Богу так, как бы не начинал еще служить Ему»[677]. Агафон в предсмертные минуты говорил: «Сколько мог, я трудился в исполнении заповедей Божиих, но я человек, почему мне знать, угодны ли были дела мои Богу. Пока не предстану Богу, я не имею дерзновения, ибо иное суд человеческий, иное суд Божий». И, попросив более не говорить с ним, с отпечатком радости на лице скончался[678]. Великий Арсений, умирая, говорил: «Не отдавайте никому останков моих, привяжите к ноге моей веревку и тащите в нору». Когда приблизилась кончина его, братия увидели, что он плачет. «Правда ли, — спросили они, — что и ты, отец, страшишься?» — «Правда, — отвечал он, — настоящий страх мой всегда был со мною с того самого времени, когда я сделался монахом»[679].

По смерти старцев устрояли по ним вечери любви[680].

Положение монашества в Римской империи

В то самое время, когда престол римских цезарей стали занимать императоры–христиане, когда не только прекратилось гонение на христианство, но объявлено господствующею религиею, в это время возникает монашество и с изумительною быстротою распространяется по всем областям Римской империи. Люди, ревнующие о жизни по духу Евангелия, разрывают все связи семейные, общественные, гражданские с ново–христианскою империею и удаляются в пустыню, и не одни мужи, но и жены основывают свои общества, исключительно посвящающие себя на служение Богу. Явление в высшей степени замечательное! Напрасно некоторые, как, например, Мелер, хотят объяснить это явление томительным предчувствием приближавшегося падения Римской империи от напиравших на нее со всех сторон варваров, внутренними смутами, порожденными арианством[681]. Во второй половине третьего века Римская империя действительно была близка к разрушению; варвары опустошали ее со всех сторон; десятки разных узурпаторов вели междоусобную войну и готовились раздробить империю на десятки отдельных владений; голод и мор опустошали народонаселение так, что более половины его погибло в это время. Но эти бедствия империи не вызвали появления монашества. Со времени единодержавия Константина Великого империя наслаждалась таким миром и благосостоянием, каких она давно не знавала. Правление преемников его до Феодосия Великого хотя не чуждо было смут, но бедствия, испытанные в это время империею, были, можно сказать, ничтожны в сравнении с бедствиями конца прошлого века. В это мирное для Римской империи время, и притом в области, которая не могла бояться меча германцев — в Египте, и вообще в восточной части империи, появляется и быстро распространяется монашество. Что касается до внутреннего состояния империи того времени, то правда, что в Римской империи многим было нелегко жить, злоупотребления администрации и разнообразные повинности, лежавшие на гражданах, делали для многих тяжелым положение. Но монашество представляло не облегчение внешнего положения, но одни лишения, не улучшение материального быта предлагало оно, но полную нищету, не простор своеволию открывало, но требовало отвержения своей воли. Это заставляет нас искать причины появления монашества в четвертом веке именно в том обстоятельстве, что на престол Римской империи вступили тогда императоры–христиане.

Тогда как христианская религия объявлена была господствующею в Римской империи, весь быт этой империи, все ее учреждения были языческие; в основе их лежали религиозные представления греко–римского мира. Общественная жизнь представляла ту же страсть к наслаждениям различными увеселениями, роскошью в одежде, пище, сладострастием. Из настоящей жизни тогдашнее общество хотело устроить вечный праздник, что составляет главную черту эллинского языческого мировоззрения, представления театральные, игры в цирке, пиршества, заботы об одежде, о наружности и другие увеселения поглощали большую часть времени и внимания людей тогдашнего времени. Право и истекавшие из него законы в сущности оставались также языческими. Константин сделал немало попыток ввести чисто христианские начала в римское законодательство, но эти попытки были нерешительны. Не было смелости ни у него, ни у его преемников переработать все законодательство в духе чисто христианском. Главная причина этого, конечно, заключалась в силе привычки, в личных интересах, в препятствиях, представляемых обстоятельствами и жизнию. Жизнь во всем своем составе не может вдруг переделаться законами. Преемники Константина в силу этой оппозиции жизни должны были иногда, так сказать, идти назад в своем законодательстве, делая уступки языческим нравам времени. И эти несовершенные законы худо исполнялись. И после того, как прошло уже более пятидесяти лет со времени объявления христианской религии господствующею на Востоке, Златоустый пишет: «Все пришло в беспорядок: и города, где судилища и законы, полны стали беззакония и неправды. Дела человеческие не в лучшем теперь положении, нежели в каком бывает город, утесняемый тираном. Точно не человек, а какой‑то злой демон, как свирепый тиран, захватив всю вселенную, поместился со всем своим воинством в душах человеческих; потом оттуда, как бы из крепости какой, ежедневно высылает всем нечестивые и беззаконные приказания, не браки только расторгает, не деньги отнимает и уносит, не убийства только неправедные производит, но, что несравненно хуже этого, душу, сопрягшуюся Богу, отлучает от союза с Ним, предает нечистым страстям своим и заставляет сообщиться с ними»[682]. Большая часть христиан были христианами только по имени и даже думали, что достаточно числиться в обществе христианском, без исполнения заповеди Евангелия, чтобы быть христианами.

Большинство народонаселения Римской империи страдало под гнетом привилегированных сословий. К кастовым привилегиям восточных обществ, к родовому аристократизму Греции и Рима присоединилась бюрократия, нашедшая пищу своей суетности в разнообразных титулах, — и все эти лица тяжело давили униженных, обедневших простолюдинов. Христианство своею проповедью о братской любви не могло скоро изменить эти отношения, обратившиеся в плоть и кровь древнего общества. Как глубоко проникло в тогдашнее общество аристократическое чувство, достаточно прочитать письма Иеронима к римским знатным матронам. Этот отшельник вифлеемский в чувстве сознания высоты и величия рода этих матрон, едва не говорит того, что матроны эти делают великую честь и милость христианству, решившись исполнять его заповеди. Мало ослаблены были и языческие начала семейной жизни: жены и дети почти не имели прав; нарушение супружеской верности было обычно; рабство существовало. Вследствие такого настроения общества и все воспитание юношества направлено было единственно к усвоению им внешнего лоска, умения говорить искусно, умения достигать почестей, наслаждаться жизнию с ее чувственными удовольствиями. Развращение детей, говорит Златоустый, происходит от безумной привязанности отцев к житейскому. Обращая внимание только на это и ничего не считая выше житейского, они поневоле нерадят о детях с их душею. Когда отцы убеждают детей заниматься науками, то в их разговорах слышим только: такой‑то человек из низкого состояния, усовершившийся в красноречии, получил весьма выгодную должность, приобрел большое имение, взял богатую жену, построил великолепный дом, стал знаменит. Другой говорит: такой‑то, изучив латинский язык, блистает при дворе и всем распоряжается, иной опять указывает на другого, и все только на славных на земле, а о прославившихся на небесах никто не вспомнит. Внушая это детям, учите их основанию всех пороков, вселяя в них самые неистовые страсти — сребролюбие и тщеславие. И худо не это одно, что вы внушаете детям противное заповедям Евангелия, но и то еще, что нечестие прикрываете благозвучными именами, называя постоянное пребывание на конских ристалищах и театрах светскостию, обладание богатством свободою, славолюбие великодушием, дерзость откровенностию, расточительность филантропиею, несправедливость мужеством, скромность же называете необразованностию, кротость трусостию, справедливость слабостию, смирение раболепством, незлобие бессилием. Вы все делаете, чтобы был у сына слуга, конь и самая лучшая одежда, а чтобы он сам был хорош, об этом и думать не хотите». Указав на распространение в тогдашнем обществе самого пагубного порока, Златоустый говорит: «Вследствие этого нечестия и вера в Божественный Промысл падает; люди более верят в случай и в судьбу; наносится вред и порядку, и самой вере христианской»[683].

И над этою‑то империею с ее языческим строем жизни возвышалось знамя христианское. Сами императоры христианские не могли отрешиться от древне–римского понятия об исключительном господстве государственного начала, пред которым должны отступать все несогласные с ним убеждения, хотя бы то были религиозные, принятые церковию. Присутствуя при борьбе религиозных мнений, преемники Константина не следовали его мудрому осмотрительному образу действий, но хотели настаивать на мнении, которого держались сами, хотя бы для того нужно было идти вопреки освященному согласием церкви учению и подвергнуть опасности спокойствие империи. Констанций и Валент кровавыми мерами навязывали всем свои арианские верования, более близкие к деизму философов языческих, нежели к православному учению церкви. Между этими двумя императорами является император, пытавшийся всеми мерами восстановить язычество. Ревнующим об осуществлении христианства в жизни, о чистоте его учения могло показаться, что не империя стала христианскою, а христианство низводится до язычества, так мало существующие обычаи и порядки соответствовали требованиям чисто христианским. В основе христианства лежит учение о Распятом Сыне Божием, из этого учения истекает для христианина заповедь о необходимости умереть себе и миру отвержением благ земных и удовольствий чувственных. Выше земных обязанностей и отношений человека христианство ставит обязанности его к Богу. Служба гражданская и военная перестала быть для человека всем; человек почувствовал, что у него есть другие обязанности, кроме долга жить и умереть для своего общества. Христианство отличило семейные добродетели от общественных; оно поставило семью, человеческую личность выше государства, ближнего выше согражданина. Потому отец утратил безусловную власть, какую давало ему древнее право; за женою признана нравственная равноправность с мужем; над угнетением высшими сословиями низших и над рабством произнесен приговор решительный признанием всех сынами Отца Небесного. Нормою деятельности человека поставлена не внешняя правда по римскому закону, но совершенство, которого идеал указан в Отце Небесном. Империя, называющаяся христианскою, в своем устройстве не представляла ничего подобного. Доселе христиане жили почти вне государственного влияния; они умели обойтись без покровительства государственной власти, стараясь в своей общине осуществлять начала христианского учения и по возможности уклоняясь от участия в гражданских делах. Три века такой жизни положили уже решительное разделение между областью веры и областью правительства[684]. Это разделение сделалось общепризнанною и неоспоримою истиною[685]. В империи, во главе которой явилось христианское правительство, такое строгое разграничение не могло продолжаться. Христиане не только были допускаемы, но и поощряемы и предпочитаемы были при занятии высших должностей в государстве. Христиане должны были войти во все интересы общества гражданского, принять участие во всей жизни его. Сама церковь должна была вступить в союз с государством. Новость этого положения, трудность примирения чисто христианских требований с жизнию гражданскою должны были вызвать христиан не к одинаковому образу действий. Тогда как одни из христиан решились принять деятельное участие в государственной жизни, чтобы в борьбе с языческими учреждениями и обычаями утверждать в обществе начала новой веры, другие решились искать осуществления своего идеала христианской жизни вне гражданского общества. Среди пустынь основывают эти христиане общества, которых главный характер — отречение от благ и удовольствий земных, свобода от всяких дел общественных, дабы тем удобнее исполнять обязанности христианина. Сюда сходились свободные и рабы, отцы, покидавшие семейства, дети — своих родителей. Здесь жены в первый раз являют свою нравственную равноправность с мужами, основывая свои обители и равняясь по подвигам мужам; здесь исчезает всякое неравенство состояния и рода. Общества, руководимые опытными старцами, управляются по законам Евангелия. Разорвав всякую связь с исторически сложившимися в гражданском обществе языческими учреждениями и обычаями, христиане могли здесь беспрепятственно и без соблазна исполнять заповеди Евангелия. Златоустый в своих защитительных словах в пользу монашества раскрывает именно ту мысль, что монашество есть удобнейший и безопаснейший по тогдашнему положению род жизни для исполнения добродетели христианской. Он доказывает, что на каждом христианине лежат те же самые обязанности, какие принимает на себя монах, и за неисполнение их одинаково отвечает и монах, и мирянин[686]. Но дело в том, что в городах эти обязанности не исполняются, а в пустыне исполняются. «Мы влечем, — говорит он, — в монастыри для того, чтоб избежали греха и любили добродетель[687]. Хотел бы и я не меньше, и даже гораздо больше вашего, да и часто молил, чтобы миновалась надобность в монастырях, и столько было благочиния в городах, чтобы никому никогда не нужно было убегать в пустыню. Но бури и волнения нечестия каждый город делают так неудобным и негодным для любомудрия, что ищущие спасения принуждены бывают убегать в пустыни. Я желал бы, чтоб и обитающие в пустыне, как долго скрывавшиеся беглецы, опять возвращались в свой город. Но что мне делать? Боюсь, чтобы, стараясь возвратить их отчизне, вместо того не отдать их в руки демонов, и желая освободить от пустыни и бегства, не лишить совсем спокойствия и любомудрия[688]. Если бы кто дал надежное ручательство, что дети, воспитываясь в городе, приобретут и добродетель, я не похвалил тех, которые стали бы склонять их к бегству в пустыню, но возненавидел бы, как врагов всего общества, за то, что они, скрывая свещники и унося светильники из города в пустыню, похитили бы у живущих в городе самые важные блага. Но никто не может обещать этого, когда дети скорее научаются порокам, нежели словесности, и теряют важнейшее — силу души и всякое доброе расположение»[689].

Итак, Златоустый смотрел на жизнь монашескую не как на жизнь, доступную только для некоторых избранных, но как на удобнейший и безопаснейший по тогдашнему нравственному состоянию общества путь к исполнению заповедей Евангелия. Кто исполнит заповеди Евангелия, живя в городах, тот нисколько не ниже иноков. Этот же взгляд на иночество встречается и у многих иноков. Определения Гангрского Собора, бывшего в 340 г., могут подать повод думать, что иноки совершенно осуждали жизнь мирскую. Но в сказаниях о подвижниках иночества высказывается нередко та мысль, что миряне, благочестиво живущие, выше самых великих подвижников иночества. Антонию Великому однажды указано было, что он не достиг совершенства кожевника в Александрии, который, исполняя обязанности христианина, считал себя хуже всех[690]. В другой раз ему открыто было, что равен ему врач в городе, отдающий избытки свои бедным и ежедневно поющий с Ангелами трисвятое[691]. Макарию Великому сказано было, что он ниже по духовному совершенству двух женщин, бывших за родными братьями. Эти женщины никогда не ссорились, не празднословили, молились, когда имели время[692]. Два старца просили Бога показать им, в какую меру достигли они, и им открыто было, что они не достигли меры совершенства жителя одного селения Евхариста и жены его Марии[693]. Подвижник Пафнутий молил Бога открыть ему, кому он подобен по совершенству. Ему сказано было, что он подобен по совершенству флейтщику в городе, знавшему за собою только то доброе, что он девицу защитил от разбойников и выкупил семейство, держимое и мучимое в рабстве за долг. После новых усиленных подвигов Пафнутия ему указан был как равный по совершенству старшина одного селения, который принимал странных, помогал бедным, никого не обижал, воспитывал детей в страхе Божием. После еще новых подвигов Пафнутию указан был как равный купец в Александрии, отдававший все прибытки свои от торговли бедным и монахам[694]. Синклитикия говорила: «Мы, иночествующие, думаем о себе, что плаваем в тихой части моря, а миряне в опасных. Мы плаваем днем, руководимые солнцем правды, а они блуждают в ночи от неведения. Но часто и мирянину, в буре и опасности находящемуся, когда он возопиет и будет бодрствовать, возможно спасти свой корабль, а нам, находящимся в тишине, случается идти ко дну от нерадения, когда мы оставляем кормило правды»[695].

Эти мысли, эти сказания, освященные авторитетом великих иноков, которым они приписываются, повторяемые в подвижнических писаниях, показывают, что иноки далеки были от той мысли, что кроме монашества нет иного пути к духовному совершенству. Замечательно и то в этих сказаниях, что высшее совершенство приписывается тем, которые посвящали себя делам любви. Итак, не жизнь мирская сама по себе, но забвение единого на потребу среди семейных и общественных забот, постоянные соблазны, угрожающие уклонить с пути добродетели на путь порока, — одним словом, худое состояние тогдашнего общества было причиною того, что ревнующие о чистоте жизни христианской оставляли общество и удалялись в пустыню. Если бы общественная жизнь устроилась согласно с учением Евангелия, то не возникло бы, вероятно, и монашества.

В Египте стеклись те обстоятельства, которые побуждали христиан искать убежища для себя в пустыни. В Египте упорнее, нежели где‑либо, держалось язычество. Древняя религия, тесно связанная с географическим положением страны, всегда глубоко чтимая египтянами, пустила в семимиллионном населении глубокие корни. Греческое идолослужение, внесенное сюда Птоломеями, старалось слиться с древнею египетскою религиею, и при содействии возникшей здесь философской школы дать новые опоры для язычества. Четвертая часть Александрии была занята храмами и дворцами, и здесь безобразный египетский Серапис обратился в изящного Зевса эллинов. В многовековом Мемфисе, уступавшем по числу населения только Александрии, было главное святилище туземной религии. И после того, как Константин Великий запретил совершать языческие церемонии в честь Нила, язычники продолжали свои суеверные обряды. В великолепном храме Сераписа в Александрии приносились языческие жертвы среди огромного стечения народа до разрушения этого храма в 391 г.[696] В Египте, и главным образом в Александрии, жило до ста тысяч иудеев, всегда враждебных христианству. Не без влияния, конечно, язычества и иудейства из среды самого христианского общества возникает арианизм — самая опасная реакция язычества против христианства, делает Александрию главным пунктом борьбы своей с православием и, покровительствуемая императорами, по временам приобретает решительный перевес над православием. В больших торговых городах нравственность всегда в упадке. Тем в большей степени это должно быть в Александрии, бывшей средоточием восточной торговли; сюда вместе с подонками разных национальностей стекались порок и разврат отживших цивилизаций Азии, Африки, Европы[697]. В Александрии, не причисленной ни к какому округу, но с ее полумиллионным населением по гражданскому и церковному управлению составлявшей отдельное целое, долго число христиан было незначительно, так что св. Афанасий в торжественный день Пасхи мог собрать свою паству в одной церкви. Во главе управления стояли чужеземные лица, мало обращавшие, вопреки обычаю римлян, внимания на местные учреждения. С этим правительством никогда не могло примириться национальное чувство египтян, помнивших свою многовековую независимость и славу, упорных в привязанности к своим древним обычаям и порядкам. Это правительство, тягостное злоупотреблениями и налогами для внешнего благосостояния, так что и народонаселение стало уменьшаться и целые города приходили в запустение, не раз жестоко обращалось с египтянами. В 296 г. по случаю возмущения Ахилла вместе с погромом Александрии Диоклетиан разрушил многие города в Египте. Гонения Диоклетиана на христиан с особенною силою свирепствовали в Египте. Когда гонения язычников прекратились, православному населению Египта, значительно увеличившемуся по областным городам и селениям, так что в Египте считалось не менее 90 епископов, подчиненных Александрийскому архиепископу, арианствующие императоры старались кровавыми мерами навязать арианизм и своих епископов, не уважая права туземного населения на избрание своего пастыря. Все это должно было возбуждать желание во многих из христиан отделиться от гражданского общества, разорвать все связи, которые соединяли с ним, чтобы свободно служить Богу по убеждениям своей совести. Правда, правительство затрудняло частным лицам выход из общества по экономическим расчетам. В Египте еще во время его независимости почва и земля по роду податей делилась на три категории; каналы платили десятую часть рыбой, обработанные поля полевыми произведениями, а пастбища скотом. В тщательно составленной для каждого округа податной книге означены были все роды земли и имена тех, кто должен был платить, и тут же отмечались все изменения во владении землею. Римское правительство из своих видов должно было поддерживать эти переписи. Предоставляя самоуправление общинам, оно возлагало уплату податей на круговую их поруку. Всякий владелец недвижимого имущества, всякий достаточный гражданин должен был нести должности в управлении общиною и отвечать своим имуществом в случае недобора податей. Силою возвращали его к месту службы в общине, если б он оставил ее. Даже ремесленник — так как каждое ремесло обложено было трибутом (поголовною податию) — не мог бросить своего занятия, но должен был, если сам не мог долее работать, передать его детям. Таким образом и поземельный собственник, и ремесленник были привязаны к своему месту. Но землевладелец, отказавшийся от имущества передачею его другому, равно и ремесленник, передавший ремесло сыну или брату, могли уже свободно выходить из общины[698]. Правительству высшему было все равно, кто бы ни платил подати, только бы обеспечена была определенная сумма взноса податей, назначаемая на 15 лет вперед. Внутренний надзор вообще был слабый; сельские общества управлялись и расправлялись друг с другом сами собою.

Итак, отдельные лица могли оставить общество и искать себе убежища в пустыни. При благорастворенности египетского климата, не знающего холода зимы и дождей, при плодородии почвы, удобно доставляющей пропитание, при значительном пространстве ненаселенных мест, где среди песков пустыни встречаются оазисы, неудобные для обыкновенных поселений, но благоприятные для отшельнической жизни, здесь легко могли жить и укрываться христиане. Еще во времена гонений от язычников многие удалялись в пустыни и сделались предшественниками и начальниками иночества. Их пример показал возможность такой жизни, когда почувствовалась в ней надобность.

Можно сказать, в духе египтян было основать общины чисто религиозные, так как Египет по областному управлению издревле делился на номы, центром которых было святилище того или другого божества. Египтяне были народ послушный, глубоко религиозный, привыкший к порядку. Он воспитан был в течение многих веков в почтении к жречеству и старческому возрасту[699], и потому пресвитера и почтенного старца всегда готов был он признать своим начальником.

Терапевты в Египте в первые времена христианства указали пример и удаления от общества, и жизни исключительно религиозной. Недовольные беспорядками иудейского общества, появлением среди него различных религиозных и политических партий, некоторые иудеи удалились к берегам Марсотидского озера, где предались созерцательной духовной жизни[700]. Жизнь этих терапевтов некоторым писателям церковным, как то: Евсевию, Иерониму и Епифанию показалась так сходною с жизнию позднейших монахов Египта, что они признавали терапевтов за первых христианских отшельников.

При всех этих условиях удобно могла развиться монашеская жизнь в пустынях Египта. Давая свободу религиозному чувству христиан осуществить свои требования в жизни, монашество отчасти удовлетворяло и чувству национальной независимости, и некоторым многовековым преданиям египтян. Христиане могли здесь, не стесняясь условиями и порядками, господствовавшими в обществе, избрать для себя такие правила жизни, ввести такой порядок, какой казался им более соответствующим с требованиями Евангельского учения. Удаляясь в пустыню, они прерывали всю связь историческую, соединявшую их с языческим миром, а как бы на новой земле, под новым небом устрояли жизнь свою на новых началах, исключительно религиозных.

Появление монашества в пустынях Египта и быстрое умножение числа иноков возбудило всеобщее внимание не только в среде христиан, но и среди язычников. Появление Антония Великого в Александрии произвело глубокое впечатление на все народонаселение этого города. Порою в душе каждого человека пробуждается потребность уединения: самый преданный удовольствиям земным, самый пристрастный к благам житейским не может отказать в некотором уважении или по крайней мере удивлении тому, кто открыто заявляет свое презрение к этим удовольствиям и благам; люди, посвятившие себя исключительно на служение Богу, у всех народов пользовались почтением. Потому почти у всех народов языческих можно встречать некоторое, так сказать, подобие монашеской жизни. Но когда монашество стало принимать в Египте обширные размеры, когда на жизнь монахов стали указывать как на укор, на обличение жизни мирской, естественно, оно должно было вызвать и неприязненные против себя заявления. Против монашества восставали и язычники и христиане; на него падали порицания частных лиц и преследования правительства.

Из язычников особенно греки на основании своего воззрения на настоящую жизнь не могли благоприятно относиться к монашеству. Ливаний в своей речи в защиту языческих храмов охарактеризовал противоположность эллинского мировоззрения монашеству, сказав, что монахи поставляют добродетель в том, чтобы носить траур[701]. Жизнь, посвященная здесь скорби и покаянию и потому показавшаяся временем траура, за которым только по ту сторону гроба должно последовать время веселия, представлялась эллинам глупостию. Язычник считал безумием известное настоящее приносить в жертву неизвестному или, по крайней мере, сомнительному будущему. Потому выражением «одетые в черное», которое встречается у Ливания и Евнапия[702], выражается все, что грек–язычник мог сказать в укоризну монашеству. Осуждение монашества с этой стороны слышалось не от одних только язычников. Златоустый в первом слове своем против порицателей монашества говорит: «Это делают и те, которые называют себя христианами, а многие из них уже посвящены в таинства веры. Один из таких осмелился даже сказать о себе, что готов отступить и от веры и приносить жертву демонам; потому что несносно ему видеть, как люди свободные, благородные и могущие жить в удовольствиях увлекаются к такой суровой жизни»[703]. В гордом Риме имя монахов считалось столь бесчестным и презренным, что никто из людей высшего сословия не решался принять это звание[704]. Язычники и разделяющие их воззрение на жизнь христиане могли ограничиваться насмешками над монахами, пока монашество не стало увлекать в свою среду членов их семейств.

Многие дети язычников, по свидетельству Златоустого, стали уходить в пустыни, дабы посвятить себя жизни монашеской. Тогда насмешка должна была замениться враждою, и отцы таких детей называли увлекших их к монашеству губителями, обольстителями, врагами всей природы. Естественно, что они старались вооружить и государственную власть против монахов.

Государственная власть могла преследовать монахов из чисто государственных интересов. Зосима сказал о монахах: монахи составляют общество из людей неженатых, бесполезных и для гражданской, и для военной службы[705]. Это приговор над монахами с точки зрения правительственной. Закон, преследующий неженатых людей, отменен был Константином Великим; но от несения гражданских и военных повинностей неохотно освобождала государственная власть. Еще при Констанцие возникло в Египте гонение на монашествующих, причиною которого была верность монахов православию и отвращение от арианства. Многие из монахов в железных оковах, избитые едва не до смерти, были изгнаны[706], других покушались бросить в огонь; монастыри были разоряемы.

Отступник Юлиан велел годных из монахов набирать в военную службу[707]. Валент велел отбирать имение у тех, которые, оставляя службу в курии, удалялись в пустыни[708]. Он сделал даже распоряжение о сборе поголовной подати с монахов, от чего избавлены были они по указам Константина и Констанция, но, кажется, это распоряжение было вскоре отменено[709]. Между тем Валент подверг жестокому преследованию иноков как защитников православия против арианства, поддерживаемого императором. Он велел изгонять из Александрии и всего Египта исповедников единосущия. Тогда, по словам Сократа, были терзаемы, разгоняемы и рассееваемы монастыри в пустыне; ибо вооруженные, нападая на людей безоружных, не думавших и руки простирать для удара, так немилосердо опустошали жилища их, что нанесенные им бедствия выше всякого слова[710]. В 375 г. он возобновил указ Юлиана о заборе монахов в солдаты и велел предавать смерти тех, которые не хотели повиноваться ему. Трибуны и солдаты извлекали монахов из келлий и забивали до смерти[711]. Это гонение описывает и Златоустый в первом слове своем против порицателей монашества: «Изгоняют отовсюду руководствующих к нашему любомудрию, и с великими угрозами запрещают и говорить что‑либо о нем и учить ему кого бы то ни было. Как будто злой какой дух вселился в души всех, только и речей у всех на языке, что об этом: пойдешь ли на площадь или в аптекарские лавки везде увидишь, что предметом смеха и забавы служат рассказы о том, что сделано со святыми мужами. Один говорит: «Я первый наложил руки на такого‑то монаха и нанес ему удары»; другой: «Я прежде всех отыскал его келлию», — «А я, — говорит иной, — сильнее всех раздражил против него судью». Иной хвастает темницею и ужасами темницы и тем, что он влачил святых тех по площади. И эти люди на посмеяние язычникам хвалятся своими дерзостями»[712]. Эти гонения были восстанием языческого духа империи против христианских учреждений монашеских общин. Своим терпением и своими добродетелями монахи победили своих врагов. И государственная власть в империи должна была признать достоинство монашеской жизни.

Монашество сделалось указателем и образцом истинно христианской жизни для проникнутого язычеством греко–римского мира и вместе благодатным хранилищем, из которого можно заимствовать новые и свежие силы и энергичных деятелей при предстоящем преобразовании его в мир христианский. Несправедливо было бы говорить, что историки монашества представляют только светлые стороны этого учреждения, умалчивая о темных. В поучение самим инокам Палладий положил задачею своей истории монашества сказать и тех иноках и инокинях, которые пали. Он называет их даже по именам (гл. 32–35, 105).

Кассиан рассказывает также примеры самообольщения иноков (Collat. II. Р. 5–8). В Патериках нередко упоминается о грехе того или другого брата. Но Златоуст мог сказать в лицо порицателям монашества: если падают монахи, то очень немногие. Когда мы неверным говорили о жизни пустынников, они не в состоянии были ничего сказать против них, а только думают поддержать свое мнение, указывая на немногочисленность провождающих добродетельную (то есть монашескую) жизнь[713]. Действительно заклятый враг христианства Юлиан признал достоинство монашеской жизни тем, что хотел устроить и у язычников для противодействия христианству монастыри мужские и женские[714]. Современные историки показывают, что среди истинных монахов были и ложные, которых Иероним называет ремоботами, Кассиан сарабаитами. Иероним так описывает ремоботов. Угрюмые, неопрятные, живут по два и по три вместе, отнюдь не более, и живут по своей воле и своими средствами; из того, что зарабатывают, вносят часть в складчину, чтобы иметь общий стол. Живут же по большей части в городах и селениях, и как будто должно быть священным их ремесло, а не жизнь, что ни продают, всегда берут за это дороже. Между ними часто бывают ссоры, потому что, живя на своем иждивении, они не терпят быть в подчинении у кого‑либо. Они чаще всего спорят из‑за постов; дела домашние делают предметом тяжб. Все у них эффектно, широкие рукава, как меха — сапоги, грубейшая одежда, частые вздохи, посещение дев, ругательство священных служителей и, когда настанет праздничный день, пресыщение до рвоты[715]. Кассиан о сарабаитах говорит, что они не подчиняются ни уставам киновий, ни руководству старцев и иноческих преданий, но живут по своей воле, ложно нося перед людьми имя монахов. Иногда живут в своих домах, занимаясь мирскими занятиями, иногда строят келлии, называя их монастырями, живя по двое и по трое. Преимущественно занимаются работами для снискания денег, которые запасают на много лет вперед или употребляют для удовольствия чрева. Если и дают что нищим, то из тщеславия, напоказ. Этот род монахов особенно умножился тогда, когда вследствие гонения Валента при Лукие разорены были многие обители иноческие и иноки сосланы были в рудники Понта и Армении[716].

Но когда сами иноки указывают такие недостатки среди своего братства, это свидетельствует, как строго относились они к себе самим, каких достоинств требовали они от членов своего общества.

Напрасно говорят, что иноки слишком много значения придавали своим внешним подвигам. Изумительны были подвиги их поста, бдений, труда, но любовь к ближним, чистоту сердца, смирение они всегда ставили выше этих подвигов и на внешние подвиги смотрели только как на средство приобресть эти добродетели. Когда Исидора просили успокоиться немного от трудов, в которых проводил он все ночи, указывая на его старость, он отвечал: «Если бы сожгли Исидора и развеяли прах его по ветру, и тогда я не заслуживал бы еще никакой милости, ибо для нас сходил на землю Сын Божий»[717]. Некто спросил старца: «Как я найду Бога — постом, трудом, бдением или милостынею?» Старец отвечал: «Многие изнурили плоть свою безрассудно и не получили от того пользы. Уста наши дышат постом, мы наизусть изучили Писание, читаем псалмы Давидовы, а чего ищет Бог, не имеем, т. е. страха Божия, любви и смирения»[718]. Посты и бдения полезны потому, что производят смирение[719]. По мнению отцев, семьдесят седмиц поста менее значат, нежели один смиренный помысл[720]. Иоанн Колов говорит: «Нельзя выстроить дом сверху вниз, но надобно строить с основания. Это основание есть ближний; его ты должен приобретать; ибо на нем висят все заповеди Христовы»[721]. Потому весь успех в совершенстве отцы приписывали любви к ближнему[722]. Постящийся, говорили они, шесть дней в неделю не может сравниться с служащим брату[723]. Иперехий говорил: «Хорошо есть мясо и пить вино, а не снедать клеветою плоти брата своего»[724].

Несмотря на то, что монахи удалились от мира, разорвали связи с гражданским обществом, их жизнь была посвящена, можно сказать, преимущественно служению для блага ближних. Это благо, приносимое ими обществу, конечно, не таково, чтобы измеряться статистикою; ибо оно есть высшее, духовное. В числе главных заслуг монашества для общества Златоустый ставит то, что они молились за мир. В истории человечества обнаруживаются влияния, присутствие которых чувствуется, но источник и причину которых разгадать доселе не удавалось и, можем сказать, не удастся человеческому уму, смотрящему на события сквозь завесу плоти. Нынешние стремления объяснить эти влияния из естественно–научных оснований так же мало приведут к разрешению этого вопроса, как и отвлеченно–философские умозаключения, начатые Вико и завершенные Гегелем. Одно откровение указало объяснение этих явлений в Божественном Промысле, управляющем судьбою человека, открыв тайну его сотворения, падения и искупления. Дух Божий движет событиями истории, и дух молитвы пустынных отшельников был живительным началом одряхлевшего от язычества общества и источником для него небесной благодати, полагающей семена новой жизни. Со своей стороны, иноки употребляли все усилия к распространению царства Божия на земле. Остававшееся в Египте язычество, которое долго могло бы укрываться в глухих местах, было уничтожено проповедию иноков. Святая их жизнь, их кротость, их благотворения, сила чудес облегчали доступ их проповеди к сердцу язычников, и история подвижников представляет много примеров того, как они усердно и успешно проповедовали Евангелие. Со времени появления монашества монахи во всех странах являются первыми деятелями на поприще проповеди Евангелия. Исчислять их заслуги в этом отношении значило бы написать историю монашества. Они постоянно трудились между прочим для того, чтобы оказывать вспоможение бедным; и, ограниченные в своих нуждах, они всегда могли уделять значительную часть из своих заработков бедным; давали вспоможение приходящим к ним, посылали нуждающимся в города, в темницы; вызывали и других на благотворения в пользу бедных. Златоустый говорит, что по слову монахов тратились на добрые дела огромные суммы[725].

Но внешние дела милосердия иноки не считали единственною и даже главною своею обязанностию. Они прежде всего старались исправить заблуждающих и порочных, научить неверующих. За наставлениями к ним стекались отовсюду, и они из сокровищницы духовной своей опытности сообщали мудрые советы, ободряли печальных, наставляли в истинах добродетели. Один пример их жизни был уже самым лучшим назиданием для современного мира. Не было добродетели христианской, которой высоких примеров не представляло бы монашество. То царство правды, то царство Божие, о сошествии на землю которого благовествовало Евангелие, казалось, осуществлялось в этих обществах.

Златоустый указывает на жизнь монахов именно как на образец, которому должно подражать. Тогда как в мире, говорит он, нечестивое учение и нечистая жизнь потопляют души, монахи одни сидят в пристани спокойно и в великой безопасности, смотря как бы с неба на кораблекрушения, постигающие других. Они и жизнь избрали, достойную Ангелов, и живут не хуже Ангелов. Как между теми Ангелами нет того, чтобы одни благоденствовали, а другие терпели крайние бедствия, но все одинаково наслаждаются миром и радостию, и славою, так и здесь никто не жалуется на бедность, никто не превозносится богатством; своекорыстие — то, чем все извращается и приводится в беспорядок, изгнано отсюда; все у них общее — и трапеза, и жилище, и одежда. И что удивительного в этом, когда и самая душа у всех одна и та же? Все они благородны одинаковым благородством, рабы одинаковым рабством, свободные одинаковою свободою. Там у всех одно богатство — истинное богатство; одна слава — истинная слава, потому что блага у них не в именах, но в делах; одна радость, одно стремление, одна надежда у всех. Все у них устроено как бы по какому‑нибудь правилу и мере, и нет ни в чем неправильности, но порядок, стройность и гармония; самое точное согласие и основание для всегдашнего благодушия. Все и делают и терпят все для того, чтобы им благодушествовать и радоваться. Только там и можно это видеть в полной действительности, а в другом месте нигде; потому что у них не только презирается настоящее, удален всякий повод к несогласию и вражде и питаются светлые надежды на будущее, но и случающиеся с каждым из них скорби и радости считаются общими для всех[726]. Златоустый, изображая жизнь монахов, преимущественно, как мы видим, останавливается на том, что среди монахов господствует мир, любовь, совершенное равенство. Для тогдашнего мира действительно поучительное зрелище представляло монашество, в котором уравнивались лица самого неравного в мирском быту состояния. Войдем в скит, посмотрим на двух подвижников, которые в одно время жили и пользовались равным уважением. Вот седой, высокий ростом, сухой, хотя от лет уже сгорбившийся, но видимо стройного сложения, старец. Длинная борода его падает ниже груди; ресницы выпали у него, конечно, от слез. На нем кожаный хитон, белое шерстяное покрывало на голове его; обут он в пальмовые сандалии. Никто почти хуже него не одет. Он простой монах; никакого влияния не имеет на дела братства. Все почти время он проводит безвыходно в своей келлии, то занимаясь рукодельем, то молитвою. Из очей его падают слезы, а потому за пазухой держит он плат для отирания их. Он плетет корзины; вода, в которой мокнут пальмовые ветви, меняется только раз в год; в случае нужды подливается новая вода, к старой, так что худой запах слышен от воды. Не более часа в сутки спит он. Келлия его отстояла от церкви монастырской на 32 мили; он редко выходил и редко кому показывался. Архиепископ Александрийский, сенаторы домогались видеть его, но он отклонял все эти посещения и редко когда отверзал уста свои для беседы. По вечерам в субботу на воскресенье он становился задом к солнцу и, подняв руки свои к небу, молился до того времени, как солнце начинало светить ему в лицо. Приходя в церковь, он обыкновенно становился за столбом, чтобы его лица никто не видел и он сам не видел бы никого. Принесли ему завещание, которым отказывалось большое наследство. «Завещавший умер теперь, а я уже давно», — сказал он и отослал назад завещание. Но когда пресвитер, рассылая братии по горсти простых смокв, не прислал ему, он почел себя отлученным от братства. Во время болезни у него не было рубашки для перемены; ему не на что было купить ее, и усердно благодарил Бога, когда кто‑то подал ему в милостыню рубашку. Но соблазнялись некоторые тем, что во время болезни он лежал на постели, имел под головой подушку.

Когда братия спрашивали его: «Как похоронить тебя?» — «Привяжите к моей ноге веревку и тащите в гору». Это Арсений Великий, воспитатель Императоров Аркадия и Гонория, отец Императоров, как его звали в мире, где тысячи слуг окружали, исполняя его волю, где драгоценные ковры были под ногами, золотые одежды на плечах, благовония умащали его. Вот другой житель скита, саном пресвитер, — его голос часто решает дела в собрании старцев. Это высокий, черный, в ветхой одежде инок; его сложение показывает великую физическую силу. Раз напали на него в келлии четыре разбойника. Он перевязал их и, подняв на плеча, как снопы соломенные, принес в собрание братии. «Я никого не могу обижать, — сказал он, — но они пришли обидеть меня; что велите с ними делать?» Помыслы плотские стали искушать его, и он начал в день есть только один фунт сухого хлеба. Потом шесть лет не ложился ночью спать, проводя все ночи в молитве на коленях. Когда искушения все еще не оставляли его, то он по ночам обходил келлии состарившихся монахов, брал их водоносы и приносил воду. А воду в тех местах одни брали за две мили, другие за пять, иные за полмили[727]. Эти подвиги, а более молитвы пресвитера Исидора, дали мир душе инока. Он был снисходителен к немощам других. Ласково принимал всех, терпеливо сносил укоризны, избегал славы от людей. Этот инок был Моисей, по национальности эфиоплянин, бывший до поступления в иноки атаманом разбойников. Современные иноки не знали, кому отдать предпочтение. Арсению ли молчальнику, отцу царей, или любвеобильному Моисею, бывшему атаману разбойников. Один инок молился, чтобы разрешить это недоумение, и ему казалось, что видение, которое он имел, было ответом на его молитву. Он видел как два больших корабля плывут по реке. На одном авва Арсений плывет в безмолвии и с ним Дух Божий, на другом Моисей и с ним Ангелы Божии, питающие его сотовым медом. Не внешнее достоинство ценило монашество в своих сочленах, но отдавало преимущество единственно внутреннему духовному совершенству, и среди своекорыстных и материальных интересов общества выставляло тот духовный идеал, к которому должен стремиться человек, чтобы не допустить до застоя и падения самую жизнь гражданскую. Среди пустыни и уединения в суровых подвигах поста и молитвы, в постоянном наблюдении над внутренними движениями души и неустанною борьбою против всякого греховного помысла вырабатывались твердые и сильные характеры, так редкие в обществах, где развита внешняя, все уравнивающая цивилизация, где разнообразие деятельности и разные развлечения препятствуют собранности духа, нужной для энергичной деятельности. Пастыри церкви спешили воспользоваться этими Богодарованными силами для служения церкви. Афанасий Великий постоянно опирался в своей борьбе с арианством на иноков, для которых вера в Сына Божия, единосущного Отцу, составляла упование, отраду и самую жизнь их духа[728]. Многих из иноков призвал он на епископские кафедры. Василий Великий также искал себе сотрудников в иноках, хотя и знал, что ему ставили в вину то, что он принял к себе людей, отрекшихся от мира и всех забот[729]. Златоустый из пустынь Египта принял иноков для служения в священном сане и желал, чтобы юношество, терявшее в городских училищах силу души и всякое доброе расположение, воспитывалось среди иноков для общественной деятельности. Не только пастыри Церкви ценили высоко иноков, вельможи и нередко цари преклонялись пред этими мужами, часто простыми и неучеными, но полными силы духа и ведения тайн Божиих, которые безбоязненно не смотря на лица обличали неправду и говорили истину. Ученые удивлялись мудрости этих людей, раскрывших тайны внутренней духовной деятельности гораздо глубже, нежели лучшие мыслители язычества. Спросил один брат Арсения Великого: «Как ты, столько сведущий в науках греческих и римских, спрашиваешь о своих помыслах у простого неученого старца?» — «Римские и греческие науки я знаю, — отвечал Арсений, — но азбуки этого простолюдина еще не выучил». Эти питомцы пустыни, куда ни призывало их служение, везде вносили свой дух, свою энергию и налагали свою печать. Примером своим и внушениями они и мирскому духовенству старались передать свой дух, не допуская никаких сделок с обычаями общества, несогласными с духом христианства, пробуждая от расслабления и равнодушия, весьма объяснимого от привычки видеть часто известные недостатки, и считать их потому как бы неизбежными. Влияние монашества чувствуется во всей жизни христианских народов; оно, можно сказать, всемирно–историческое. Преобладание в восточнои западнохристианском мире интересов религиозных в Средние века должно быть приписано в значительной мере монашеству. Оно вытеснило языческие увеселения[730], языческие обычаи греко–римского мира и заменило их торжественными церковными церемониями, — богослужение сделалось часто и продолжительно; частые посты стали общеобязательными для всех христиан; высшие места в церковной иерархии стали занимать лица безбрачные.

Со временем распространения иночества и призвания иноков к занятию высших мест в церковной иерархии совпадает упадок школ в восточной империи, а потому естествен вопрос: не было ли монашество причиною упадка образования в Восточной империи? Монастыри в первые века своего существования не заводили у себя школ — это правда; но Священное Писание, отеческие сочинения многие монахи изучали тщательно и делились с желающими своими познаниями. В истории монахов Руфина говорится о нитрийских пустынниках: мы нигде не видели такого занятия Священным Писанием и такого разумения его, такого упражнения в Божественном учении, как у сих иноков, так что каждый из них может быть наставником в Божественной мудрости[731]. Инок Ефрем Сирин был основателем знаменитого Эдесского училища. Это свидетельствует, что монашество не было враждебно образованию. Если школы пали на Востоке, то причина этого заключается частию в самых школах, частию в тогдашних обстоятельствах Церкви. Общее образование получалось в школах, где единственным руководством были сочинения греческих языческих писателей и где учителями были язычники. Если бы учители и не внушали своим ученикам, как делал это Ливаний, что нельзя успешно изучать мудрость и красноречие древних, не разделяя их уважения к религии языческой, — самое чтение и постоянное изучение этих писателей не могло оставаться без влияния на молодых людей в то время, когда язычество было еще живо и тесно связано со всею жизнию общества и со всеми учреждениями государственными. Их верования, понятия невольно отпечатывались в душе. Постоянно пробуждаемая память о временах славы Греции языческой должна была усиливать это впечатление. Были примеры в Греции в XI в. и в Италии в XV в., что неумеренное увлечение классическими писателями и в то время, когда язычество было уже отжившим, мертвым историческим фактом, делало из юношей почти язычников. В IV в. этими школами действительно поддерживалось язычество и из них выходили последние защитники проигранного дела. Вредное влияние тогдашних школ высказал с собственного опыта муж рассудительный, весьма осторожно пользовавшийся образованием в этих школах — Василий Великий и сам, конечно, сознававший, что шириною своего образования и строго логическим развитием ума своего обязан был в значительной мере этим школам. В одном из писем своих он пишет: «Много лет провел я в суете и погубил почти всю юность свою в трудах суетных, посещая училища для приобретения познания в той мудрости, которую Бог признал буйством. Но когда наконец, как бы восстав от глубокого сна, воззрел я на чудный свет Евангелия и увидел бесполезность мудрости князей века сего престающих, тогда пролил я много слез о своей жалкой жизни и пожелал найти руководителя, который бы ввел меня в познание догматов благочестия. Первою заботою моею было исправить сколько‑нибудь мой нрав, поврежденный долголетним обращением с нечестивыми». Это горькое воспоминание об учении в школах как о времени потерянном имеет основание, кроме нравственной распущенности учеников, в ограниченности самого образования, которое давали эти школы. Все внимание обращено было только на диалектику, питавшую страсть к словопрениям и упражнение в словесности, переходившей тогда в риторику, в игру одними формами слова. Василий Великий в наставлении юношам, как должны они пользоваться языческими писателями, не отвергает пользы от их изучения, но советует более обращать внимание на добрые нравственные мысли, которые встречаются у языческих писателей. Тогда это изучение может быть подготовлением к изучению Священного Писания; оно может служить украшением для человека, как листья для дерев. Но очевидно, что школы светские в том виде, как они существовали тогда, не удовлетворяли требованиям святителя. Потому и правительство христианское и пастыри Церкви не только не имели побуждений поддерживать эти школы, но должны были желать их закрытия.

Устроить христианские школы, воспользовавшись тем, что полезного имели в себе языческие, едва ли возможно было и совокупным усилиям просвещеннейших христиан того времени; ибо такие преобразования совершаются только в течение нескольких поколений. Попытки двух Аполлинариев во времена Юлиана представить образцы всякого рода словесных произведений, сочиненные из книг Священного Писания, показали только несбыточность такого плана[732]. Между тем со стороны лучших просвещеннейших пастырей Церкви того времени мы не видим не только усилий и забот учреждать новые школы, даже попечения о поддержании прежде бывших огласительных училищ, каковы, например, Александрийское, Антиохийское. Появление арианизма и других ересей, проповедники которых получили образование в христианских школах, охладили, может быть, ревность к поддержанию этих школ[733]. Полемико–догматическое и герменевтическое направление этих школ, если и давало оружие против врагов истины, то вместе с тем питало привязанность к решению вопросов теоретических. Но тогдашнее общество христианское страдало от страсти к словопрениям о вере; о вопросах религии самых высоких, самых священных спорили, рассуждали не только с кафедр церковных, но и на площадях, рынках, в банях. Тогдашние школы развивали эту страсть к словопрениям у греков, всегда отличавшихся охотою к ним.

Эти споры потрясли мир церкви, произвели в ней страшные смуты, причиняли страдания многим лицам. О вопросах нравственных, об исполнении заповедей Евангелия забывали думать; ариан обвиняют в самой безнравственной жизни. Первою заботою пастырей Церкви было теперь прекратить эту гибельную страсть к словопрениям, отвлечь умы и сердца от вопросов теоретических к вопросам нравственным. Прежде нежели заботиться об устроении школ для образования умственного, они признавали необходимым заняться нравственным воспитанием народа[734]. Для достижения этой цели пастыри Церкви лучших сотрудников могли найти в монахах, которые были истинными христианами по жизни и без школьного образования. Тем же путем и чрез них начали трудиться над исправлением нравственности тогдашнего общества. Призванные к этому деланию монахи, конечно, не заботились о школах, оставляя в стороне догматические вопросы, обращали внимание на нравственные. Глубокое знание души, добытое постоянным самонаблюдением, и опытное исполнение заповедей Евангелия давали им возможность предлагать мудрое руководство для христианской жизни. Впоследствии иноки явились усердными деятелями и в устроении школ. Литература, в которой они были усердными деятелями, получила исключительно религиозное содержание. Поэзия, измельчавшая в последнее время пред падением Западной Римской Империи, возбудилась к составлению возвышенных церковных песнопений.

Когда в обществе мирском стал совершаться этот переворот, когда греко–римский мир из языческого стал преобразовываться в христианский, стремление к монашеству должно было ослабеть. И этим мы объясняем уменьшение числа монахов в VI в., а отнюдь не тем, что монашество, достигнув высшего развития, потеряло уже свою силу, так как будто в этом развитии было нечто болезненное. С утверждением христианских обычаев в обществе не было уже тех сильных побуждений людям, желающим проводить христианскую жизнь, оставлять общество. Теперь монашество становится уделом только тех, которые искали высшего духовного совершенства. Оно получает свой определенный устав не по частному усмотрению начальника той или другой киновии, но по определению всей Церкви. Законы эти делаются обязательными для всех монахов, в какой бы стране они ни жили.

Последующая судьба Египта показала, что в этой колыбели иночества, где оно принесло и лучшие плоды свои, монашество не имело глубокого продолжительного действия на народонаселение. Египет скоро отпал от православия и потом под владычеством аравитян почти совсем утратил христианскую веру. Нельзя не признать того, что весьма значительное по числу удаление ревностных христиан в пустыни, где они кончали свое поприще без потомства, должно было отозваться ослаблением христианского элемента в самом народонаселении. Но надобно вспомнить и то, что монашество ослаблено было здесь прежде этих несчастных событий. Феофил разогнал образованнейших из иноков нитрийских; Скит был опустошен мазиками; Тавенские обители закрылись, вероятно, от нападений блеммийцев[735].

Границы Египта оставлены были без защиты, и в прежних приютах иночества не было уже безопасности. В конце IV в. путь в Верхний Египет был опасен из‑за разбойников, которые могли грабить, конечно, только в стране скудной народонаселением. Тяжелые поборы с Египта, производя обеднение жителей, уменьшали и народонаселение его и вместе с тем питали и увеличивали вражду против чужеземной власти. Желание императоров назначать от себя архиепископа в Александрию пробуждало еще более эту вражду в национальной партии, находившей себе центр соединения в пастыре туземном. Ненависть к чужой власти перешла и на учение, признаваемое императорами. Последователи православного учения получили укоризненное в устах туземцев название мельхитов. Египтяне избрали своего патриарха; суровые меры, которыми императоры думали утверждать свою власть в Египте, усиливали взаимное раздражение. Монастыри разорялись то тою, то другою партиею; о поддержании просвещения при этой борьбе нечего было думать. Феофилакт Симокатта писал при Маврикие, что Египет покрыла туга невежества. Туземцы приняли в 618 г. персов как избавителей и потом помогали в 641 г. аравитянам завоевать Египет. На месте древних знаменитых обителей теперь едва можно встретить только развалины, где обитает несколько иноков–коптов.

Загрузка...