В конце августа двадцатого года Игнат собрался в Иркутск, впервые за лето, проведенное на реке Селенге, по которой проходила граница с Дальневосточной республикой.
Кругбайкалка действовала с перебоями: то налет банды, то обвал в тоннеле. Ехать пришлось водой.
Едва отдали швартовы и отплыли, разразилась буря. Ломаными, до блеска отточенными стрелами сверкала молния, выхватывая из темноты пенные гребни волн и далекие скалы, брызги с шумом летели через борт утлого, в скрипах и стонах, парохода. Раскаты грома, рев байкальской воды, вой ветра слились в басовито-протяжный гул.
Капитан, седенький, сгорбленный, вел пароходишко на память. Спокойненько посматривал вперед, в ревущую мглу, бросал слово-другое рулевым, опять поворачивался к Игнату с расспросами.
— Япошка-то не донимает?
— Весь удар на «буфер». Главное теперь — избежать открытой войны с микадо.
— И долго будем избегать? — колюче справился старик.
— На западе нехорошо, дедок. Антанта сызнова напирает. Несколько лап мы ей обрубили, да вот, понимаешь, отросли новые — баронская и панская.
Короткая вспышка молнии осветила в стороне что-то громоздкое, темное, косо торчащее из воды.
— Ледокол «Байкал»! — крикнул капитан. — Десяток лет плавал на нем, не думал, что потом будет. А было, не дай господи. Бойня доподлинная: и на море, и на суше… В губернию-то по делам ай так?
— Жена приехала, не виделись полгода…
— У-у-у, славно, славно!
В матросском кубрике было куда теплее, чем на палубе, продуваемой ветром. Игнат нашел свободное место, сняв мокрый дождевик, сел, закрыл глаза, думами еще на Селенге. Лето пролетело незнамо как, одним днем; не успели оглянуться, и вот она — осень. Было всего! Ночные учебные тревоги, практические стрельбы, работы на тет-де-поне, по уши в раскаленной каменной пыли. С весны помогали мужикам в запашке полей, а подоспел сенокос, и солдаты с командирами, встав до зари, самозабвенно двигали остро отточенными литовками. На том не успокоились. Кто-то предложил открыть детскую площадку для бурятских ребятишек. Потом затеяли постройку летнего театра. Конечно, были такие, которые говорили: «На че театр, если скоро в дорогу?» Пришлось отрезать: «А после нас никого не останется, что ли? Одна республика, один интерес!»
Были и беды, и горе не обошло окольной тропой. Во время перевозки сена из-за реки утонул взводный Гареев. Бурлива Селенга, холодна и летом от родниковых струй, свела ногу судорогой, потянула на дно… Ребята целую неделю ходили сами не свои.
А тех, что живы, пораскидало в разные стороны… Калмыков командует Второй бригадой, вместо Грязнова, тот принял дивизию. Жаль было расставаться с Михаилом Васильевичем, а что поделаешь? Невесть где Кольша, Евстигней, чуть ли не последней каппелевской пулей ранен Макарка, «ясное солнышко», совсем недавно подала весть о себе Натка… Игнат быстро встал, ударился о низкий потолок, снова сел. Нервы, комиссар! Как-то незаметно Игнат задремал, и сон легко, играючи перенес его на Сим, на Каму. Шел с гармоникой пулеметчик Федька Колодин, шел искрометный Гареев, что-то говорил Иван Степанович Павлищев, поглаживая седенькую бородку, ему вторил басом, как всегда неожиданным при столь малом росте, Петр Петрович… Игнат вскрикнул, открыл глаза, весь в холодном поту. И удивился тишине. Почему-то не стонут больше переборки, не мотает, не бьет затылком о брус.
Он вышел наверх. Буря словно пригрезилась. Нежно пламенели под солнцем горы-гольцы, опрокинутые в зеркальную гладь Байкала, таял туман… Впереди все отчетливее вырисовывалась пристань, старые замшелые сваи, а выше, на железнодорожных путях, попыхивал круглым белым облачком паровоз. И сердце запрыгало у Игната, едва он представил себе, что через час-другой он сойдет в Глазково, и там его будет встречать Натка, жена…
«Сколько ж не виделись, если точно? Десять месяцев, считая с декабря!» И он ужаснулся, подумав, как трудно ей было, хворой, одной-одинешенькой. Ссадили с поезда на полдороге, отправили в лазарет, в какие-то бараки на окраине Канска. Что она сейчас, как она?
Игнат покрутил головой, сетуя на свою глупость. Ясно, какие заботы одолевают старшую сестру дивизионного госпиталя. Поди, не спит ночами, бегает по инстанциям, воюет за каждую лишнюю рубаху, за каждые исподники для нашего брата.
За окном вагона пробегали скалистые кряжи в соснах, проносились кусты, кое-где помеченные пестриной осени, с насыпи ненадолго открывался горный поток, и поезд снова влетал в глубокую выемку. «А вдруг выползет белый недобиток, пальнет, и прощай встреча, прощай все!»
Дымы появились впереди, вереницы домов и домишек по оврагам, заборы вкось и вкривь. Почему так тихо идет поезд?
Вот наконец и Глазково. Перрон подплывал медленно, медленно… Игнат не дождался остановки, выпрыгнул на ходу, оглянулся. Где же Наташа? Нет как нет. Поди, не смогла вырваться из госпиталя, что-то стряслось… Но она уже летела к нему, словно гонимая ветром, худенькая, в туго повязанном платке, еще более красивая, чем всегда. Подбежала, прильнула, никого не стыдясь, обожгла долгим поцелуем.
Потом крепко взяла под локоть, повела мимо серого, в пулевых выбоинах, вокзала. Пассажиры, почти сплошь военные и молодые, в нарядных буденовках, оглядывались вслед. Что-то укололо Игната, какая-то острая, чужая мысль, но он тут же забыл обо всем, встретив чистый, озерной синевы, до боли правдивый взгляд Наташи.
Уселись в пролетку, поехали к понтонной переправе через Ангару. Многое вертелось у него на уме, выстраданное долгими одинокими ночами, упрятанное где-то на дне души, но все слова в самое последнее мгновенье испарились прочь. Совсем о другом заговорила и она, когда миновали мост. О госпитале, об упорной драке с банно-прачечным дезотрядом. Больных в нем всего ничего, при команде с полсотни лоботрясов, занимает он две школы. А у госпиталя четыреста коек, но его какой-то умник определил в тесную гостиницу «Метрополь». Была она вчера с главным врачом в медсандиве, подняла всех на ноги, завтра будет беседа с чрезвычайной квартирной комиссией губернского Совета. Посмотрим, кто — кого!
Натка неожиданно привалилась к Игнатову плечу, погрустнела.
— Что с тобой, девочка моя?
— Буду проситься на Селенгу, в летучий санотряд. Нет сил… без тебя, — сказала она чуточку расслабленным голосом. И вскинулась. — А знаешь, Макар с Александром Волковым у нас, почти поправились. Мы их устроили на квартиру.
— Непременно проведаю!
— Ты… надолго?
— Послезавтра должен быть в бригаде.
— Но сегодня ты мой, мой! Товарищ комиссар, Игнат Сергеевич, побудь часок просто человеком!
Вечером они допоздна бродили над откосами Петрушиной горы. Далеко окрест пролегла россыпь огней, окаймленная с юга серебристой лентой реки. Небо над головой было синее-синее, воздух свеж и чист, легкий ветер доносил с открытой площадки Интендантского сада звуки музыки, там играл без устали сводный военный оркестр.
— Хорошо! — вырвалось у Игната.
— Мне с тобой всегда хорошо, и в холоде, и в голоде!
— А может…
— Без может! — отрезала Натка, и он рассмеялся, вспомнив, как теми же словами она ответила ему в Перми, полтора года назад, перед отправкой санитарного поезда.
Побывав с утра в политотделе армия, Игнат зашел к ребятам. Отыскал в центре города особняк, удивленно, с легкой оторопью прочел на медной планке имя генеральши Глазовой, позвонил. Дверь открыла молоденькая горничная, вслед за ней на голос выскочили Санька с Макаркой, повисли на шее. Потом торжественно повели в столовую, познакомили с хозяйкой, величественной старухой в кружевах, восседавшей у самовара. Узнав, кто он такой, она поместила его слева от себя, по правую руку горбился старичок в генеральском мундире без погон, давний постоялец Глазовой.
«Попал в переплет! — с досадой поморщился Нестеров. — Столько времени хлопцев не видел, а тут изволь выслушивать барские речи!»
Но разговор, затеянный генеральшей, вдруг задел за живое.
— Мне скоро умирать, комиссар, лгать не к чему, незачем… Буду откровенна: отзывались о вас, о красных, бог знает как. И грабители, и разбойники с большой дороги… И вот явились Александр Иванович и Макар Гаврилович. И что же? Ни пьянства, ни азартных игр, ни брани… Умный разговор, добрый смех. А самое удивительное — солдаты читают запоем. С книгой ложатся, с книгой встают! — генеральша всплеснула руками. — Кто такие? Оказывается, простые рабочие. Сталевар, если не ошибаюсь, и стеклодув?.. Хотите верьте, хотите нет, но я впервые за два года встретила нормальных людей.
— Ничего особенного, мамаша, — пробормотал Грибов.
Губы Игната дрогнули в улыбке. А ведь иногда полезно и господ послушать, как бы посмотреть сбоку, на что мы годны… Чудо из чудес, Макарка — читарь записной.
Санька Волков осторожно подставил под кран тонкую фарфоровую чашку, подмигнул старенькому генералу.
— Вы, папаша, рассказали б, как Семенову кукиш показали!
Игнат удивленно повел бровью.
— Видите ли, я забайкальский казак. Чуть не с пеленок в строю, гм-да. С годами приобрел небольшое именье, после русско-японской вышел в отставку. — Генерал вытер усы туго накрахмаленной салфеткой, а Санька машинально сделал то же самое, — Гм-да. Летом восемнадцатого года попал под семеновскую мобилизацию, а какой я вояка? Попал в отдел снабжения. Как-то зимой был послан в Иркутск, за оружием, назад не вернулся.
— Словом, дезертировали, — шутя поддел Макарка.
— Гм, весь вопрос — от кого, молодой человек! — спокойно ответил генерал. — Счел святым долгом отойти в сторону. Конечно, война есть война, льется кровь, идеи сталкиваются лбами… но когда по приказу пьяного главаря выжигают начисто села, вешают невинных, это варварство… Я ему так и заявил при всех!
— Семенову? — спросил Игнат. — А он?
— Посадил под арест, грозился предать военно-полевому суду. Меня, старого генерала, какой-то самозванец и палач! Спасибо Анне Сергеевне, приняла в дом, обогрела участием… — он привстал, тряся белой головой, галантно поцеловал хозяйке руку. — Да и новая власть не обижает. Командарм выделил паек, не знаю, за какие заслуги…
— Штаб-то не обходите за версту? То-то и оно, — заметил Санька. — А вот именье придется вернуть народу.
— Что ж, начинал простым казаком, умру им же.
Игнат посмотрел на часы, подарок Реввоенсовета армии.
— Ну, спасибо за чаек, хозяйка. Скоро поезд.
Санька с Макаркой проводили его до ворот.
— Какие дела на западе, Сергеич? — в упор спросил Волков.
— Дела скверные. Снова сдан Брест.
— А ведь были под самой под Варшавой. Этак паны и до Москвы добегут… — Санька чертыхнулся вполголоса. — Ты вот что, комиссар, скажи Наталье, пусть выписывает поскорей. Долечимся в полку… О Кольше Демидове ничего не слышно?
— Совсем вылетело из ума… В Красноярске он, вместе с Палагой! Вчера прислал Натке письмо. Перенес две операции, еле-еле выжил…
— Ну, я ему пропишу, пустыннику чертову. Будет знать, как своих товарищей забывать!.. — Макарка перекинулся на другое. — Да, тут парни, что восстание сотворили, просятся к нам. Лежали в госпиталях, теперь обитают в рабочей команде. Понимаешь, роют сточные канавы, занимаются очисткой путей, ясное дело, подразвинтились на осях… А среди них каждый второй — унтер. Целый учебный батальон перешел зимой.
— Ого! Посоветуюсь в штадиве, сделаем запрос. Пленных в полки берем, а такой народ нам тем более сгодится… Ну, до скорой встречи!
В разгаре бабье лето. Полуденное солнце золотит крыши закопченных станционных построек. Глазковский перрон переполнен до отказу. Четко застыли шеренги 264-го Верхне-Уральского стрелкового полка, только что прибывшего с Селенги, тут же иркутские добровольцы, среди них Егор Брагин и Васька Малецков. Поодаль темнеет огромная толпа провожающих.
Далеко вокруг разносится голос человека в кожанке, военкома дивизии. Обращаясь к добровольцам, он говорит:
— Вы видели все безобразия, чинимые белогвардейщиной, знаете, как она торговала вашей кровью, продавая Сибирь японским, английским, американским акулам. Но обман длился недолго. Теперь вы, товарищи, в одном строю с нами, и мы общими силами раздавим врагов молодой Республики Советов, приготовим черному барону судьбу черного адмирала!
— Урррр-рр-ра-а-а! — понеслось над заречными горами.
Добровольцев тесно обступила толпа. Вот молодка в красном платке повисла на кряжистом, средних лет, усаче-мастеровом, глаза помутнели от слез. По соседству с ними — старенькая мать в душегрее и верзила-парень.
— Собирайся к дядьке, мам. Приеду, разочтусь.
— Обо мне не беспокойся. Одна вас выходила, без отца!
Он поправил кепку, переступил косолапо, напомнил:
— Будем отъезжать — не плачь. Прошу.
— Какое… Откричала свое — в пятнадцатом и восемнадцатом! — крепилась мать, а у самой слезинка падала по исхудалой щеке.
— По вагонам! — разнеслось по перрону.
Молодка оторвалась было от усача и тут же снова прильнула к нему, старенькая мать в душегрее торопливо крестила сына. Он, запунцовев, косился на товарищей. Даже Васька с Егором замерли на какое-то мгновенье, охватывая цепким взглядом реку в островах-утюгах, город, раскинутый вдаль. И оба вздохнули украдкой.
Заревел гудок, состав содрогнулся из конца в конец, медленно поплыл по рельсам. Добровольцы бегом догоняли поезд, им протягивали с подножек руки. Последними в вагон, где ехали Васька и Егор, вскочили трое темнобровых парней. Васька с завистью оглядел туго набитые мешки, принесенные ими.
— Жратвы-то, жратвы! А мы на сухарях, да и тех кот наплакал.
— Сам не плачь, — сказал Егор. — Еды не станет, будем ичигом воду хлебать, подошвой закусывать!
— Эка, повеселел!
Скрипело вагонное, расшатанное в пазах дерево, колеса то ускоряли, то вовсе прекращали перестук. Станция шла за полустанком, и почти всюду — новые короткие встречи, новые проводы. Ротные политруки шли по вагонам, возвращались довольные: от эшелона пока не отстал ни один боец.
До глубокой ночи не редел круг в шестом вагоне, без устали, с нежными взвизгами, тараторила Васькина тальянка, поддавала жару. Казак сменял добровольца, доброволец — казака, но всех переплясал в тот вечер Егорка Брагин. Не присел ни разу, чтобы перевести дух, знай выделывал коленце за коленцем. Что-то словно сдвинулось в нем, какая-то стопудовая глыба, и веселье, заказанное с пеленок, вдруг вырвалось на свет огневой чечеткой…
Потом угомонился и он, покурив за компанию, прилег на солому. Рядом спал Васька, раскидав руки-ноги, всхрапывал, чмокал губами. С вечера поели кое-как: сгрызли по черному сухарю, запили жиденькой казенной баландой, только и всего. Зато темнобровые молодцы не теряли времени даром. Вот и теперь: вынули огромный шмат сала, нашпигованный чесноком, достали каравай свежей домашней выпечки. Жевали долго, вспоминая ласковым словом деда, мастера по засолке. Уловив чей-то голодный взгляд, засопели, отодвинулись вместе с мешками в темноту.
Егор пристально смотрел в потолок. Быстро бежали мысли, сталкивались, им на смену поспевали новые, все о том же. Долго он убегал от них, со всех ног, и вот настигли-таки, загнали в угол. Многое отлетело прочь, и навсегда, он это чувствовал, а найденное как следует еще не осознано, не переварено сердцем и башкой.
Что же было-то, господи? Разное, вперехлест, от всего понемногу, круто присыпанное соленой горечью. Ослеп отец, сорока еще не было ему, пала кормилица-буренка. Через дорогу, как на опаре, вспухали Зарековские… Но случалось и другое. Дом на тихой московской улице, ласковые слова, сотенная в радужных разводах. Потом удивил жандарм, даже на довольствие зачислил… Потом Вихоревка в полукружье зубчатой тайги, два с половиной года, прожитые как никогда раньше, и сияли скупой лаской зеленовато-серые глаза!
В углу привстал темнобровый, залопотал спросонья, схватился за мешок, набитый хлебом и салом. «Привиделся грабеж, не иначе!» — отметил про себя Егор…
Так что же было? Встречались добрые господа, но сума по-прежнему висела на понуром батькином плече, нарасхват был старенький, в подпалинах, зипун, один-единственный на всю брагинскую ораву, но чужое поле знай маячило перед тобой и твоими братишками! Свои были только руки с твердыми бугорками мозолей да серп, купленный маманькой еще в молодые лета.
Егорка усмехнулся. Глупец! Поверил в барскую доброту, распустил слюни. И ведь еще спорил — с Федотом, Степкой, отцом. Глупец и есть! Не стрясись беда, не притопай мы в Москву, никто б и не подумал о нас. Разве мало босоты по дорогам шатается?
По вагону прошел политрук и с ним еще кто-то бритый наголо, с усами вразлет.
— Не спишь, доброволец?
— Да вот, накатило всякое. О батьке с матерью, о братовьях…
— Они где сейчас?
— В деревне, под Братском.
Бритый присмотрелся зорко.
— Иркутянин? Многое, брат, решается, чересчур многое. Каждому думать и думать. Кому раньше, кому позже, но каждому! — И улыбнулся. — Терпи, казак. Приедем с миром — жизнь запоет на иной лад.
Темное, с густой просинью окно понемногу наливалось трепетно-алым огнем… Какие новые беды подстерегают, какие горести? Без них пока не обходился ни один шаг, били в хвост и в гриву, только поворачивайся. А может, прав командир? Выйдем-таки в люди, наперекор Антанте? Назад ходу нет, яснее ясного. Плоше других не буду, в стрельбе ли, в штыковом ли бою, выучили господа на свою голову… Попробуй укори меня: доброволец, красный солдат, и не какой-то мусорной команды, понимай! Ну, было кое-какое, не спорю, а что я мог? Вместе со Степкой — в тайгу, на еще более лютое маманькино горе?
И засосало с подмывом, засаднило, точно подал весть о себе застарелый шрам, в ушах ожил крик раненого кочегара: «Убоялись расплаты, с-сволочи, вот и восстали!»
Тут-то, на знобком рассвете, и подступило главное, от чего последние дни отмахивался руками и ногами, срываясь в разудало-отчаянный пляс… А ну, без уверток: почему ты все-таки в красных, Брагин? Мастеровые с батальоном поднялись, как один человек, и ты вослед, безвольной, мокрогубой скотинкой? Иначе б и не почесался, — знай брел бы по натоптанному кругу? Нет, хоть напраслину-то не пори. Дряни в тебе навалом, но не просто было, ой, не просто. Припекло — да не с той стороны, какую разумел кочегар, вовсе не с той…
Неслышно подкралась дремота, но спор с самим собой не утихал и во сне, с небывало строгого лица не сходила тревожная тень.
Утром его растормошил донельзя грустный Васька.
— Вставай, едово принесли. По две ложки пшенной на брата… — прогудел невесело. Он мигом управился со своей долей, посидел, глядя в продымленное окно, за которым тянулся длинный, в проломах, забор, косяками, то вдалеке, то вблизи, проплывали дома. Потом загрохотал мост, и с многосаженной высоты открылась река, вся в чешуе тонких, будто застывших на месте волн.
— По всему — Красноярск, — оживился Васька. — Айда на волю!
— Чего же без гармони?
— Не до нее, Гоха…
Перрон оглушил зазывными бабьими голосами. Чего-чего не было на лотках, вынесенных к вагонам: и свежие, пупырчатые огурцы, и рыба, и отварная картошка, и лук… Васька быстро, чуть не бегом, обошел торговок, перед жаровней с мелко нарезанным, подрумяненным мясом остановился как вкопанный.
— Почем… кусок? — спросил глухо.
— Двадцать, если керенками, — ответила рослая, кровь с молоком, деваха, широко расставив локти.
— А совзнаками?
— Оставь при себе, солдат, нам они без надобностев.
Малецков не уходил. Спорил, приценивался, раздувая голодные ноздри, а сам посматривал вперед: скоро ль отправка, в конце-то концов? Егор подергал его за рукав, не подействовало.
— Авось не обедняет. Вишь, окорока-то наела! — пробормотал он и снова стал торговаться, запустив руку в карман, как бы за деньгой. Но вот и трель свистка, вагоны — от первого до последнего — сомкнулись на расхлябанных буферах. И тогда Васька выхватил жаровню из рук оторопевшей девахи, с разбегу вспрыгнул в тамбур. «Карау-у-у-ул!» — донеслось вслед.
Васька утвердил жаровню на нарах, подбоченился.
— А ну, братва, налетай!
Угостил всех: и Егорку, и темнобровых молодцов, и помкомвзвода, учинившего было допрос: где раздобыл и у кого? Узнав, что спер у бабы-мироедки, успокоился, лишь посоветовал «убрать» мясо до прихода политрука: тот мог запросто и ссадить и сдать в комендатуру, — мужик был строгий!
Едва взяли по куску, в тамбуре часовой сцепился с кем-то, заспорил яростно. Помкомвзвода нахмурился.
— Одолели чертовы мешочники. Никаких резонов не понимают, прут, и баста… Егор, ты у нас моложе всех, проверь!
Часовому приходилось туго. Держа винтовку наперевес, он шаг за шагом пятился к двери, а на него наседал громадина-парень с удлиненным, в конопинах лицом, лез прямо на штык.
«Бродяга, не иначе, — подумал Егор, оглядывая его сборную, явно не свою справу: драная кепчонка, рубаха с рукавами по локоть, короткие, пузырями, штаны. — Проигрался в пух-прах или что-то скверное натворил, вот и пустился в бега, А может, из тюрьмы, «скокарь» какой-нибудь!»
— Стой! — баском сказал Егорка. Незнакомец и ухом не повел, знай ломился вперед. Попробуй удержи громадину — сомнет и не заметит!
На раздававшиеся голоса из соседнего вагона вышел комроты.
— В чем дело?
— Да вот, — часовой развел руками, — сперва с расспросами приставал, мол, не Тридцатая ли едет, а потом как с цепи сорвался!
— Кто будешь, гражданин?
Парень вгляделся, побледнев, разлепил губы:
— Не узнал, казак?
— Деми-и-идов! — ахнул командир. — Погодь, погодь… И точно — ты! Ведь мы с тобой встречались, и не раз. На Тоболе, на Каме, еще раньше — на реке Белой… Какими судьбами?
— Долго рассказывать, после… — голос Демидова напрягся струной. — О моих усольцах ничего не слышал? Где они?
— Сто эшелонов на колесах, поди разберись, где именно… Да ты не волнуйся. Через неделю-другую подоспеют и они, как миленькие!
— Утешил, но слабо… — Демидов усмехнулся, помотал золотистой гривой. — Что ж, принимай к себе, хотя бы на время. Не против?
— Со всей радостью, парнище. На рейдовских у нас особый спрос… — Комроты оглянулся на дверь, где густо сбились верхнеуральцы. — Эй, третий взвод, привечай гостенька. — И Демидову: — Пока осваивайся, а там и в штаб!
Кроме ротного объявились и еще знакомые. Обступили гурьбой, повели, с почетом усадили у окна. Сдобренный дымком, потек разговор…
Васька и Егорка слушали, раскрыв рот. Ай да парень, ай да гвоздь! В прошлогодье, на Николу, ему не повезло: был ранен, отстал от полка, до осени провалялся в госпитале. Грудь, навылет пробитая пулей, побаливала до сих пор. Демидов подолгу отдыхивался, сказав одно-другое слово… Что дальше? Собирался на Селенгу, тайком от врачей и от подружки, милосердной сестры, и вдруг весть, принесенная знакомым телеграфистом: дивизия всеми, как есть, «полками едет на черного барона. Демидов раздобыл кое-какую справу, тихонько вылез в окно, помчался на вокзал. К первому поезду не поспел, тронулся перед самым носом, а тут еще боль резанула не к месту, сковала бег…
— Боль пройдет. Главное — опять на коне! — Демидов скупо улыбнулся.
— Хлопцы, а про угощенье забыли? — вспомнил кто-то. Васька Малецков стукнул себя по лбу, выволок на свет жаровню с остатками мяса, достал из-за голенища ложку.
— Навертывай, не стесняйся. Жаль, хлеба нет!
— А це хрен собачий? — заметил один из темнобровых молодцов, поднося Кольше ломоть с добрым шмакотком бело-розового прочесноченного сала. Казаки и добровольцы удивленно переглянулись.
— Спасибо. — Кольша опять навострился на жареное мясо. — Богато живете по нонешней поре. Откуда?
Посмеиваясь, бойцы рассказали ему о ловкой проделке Васьки-партизана. Кольша помрачнел, отвернулся, сухо засвистал.
— Ты чего? Ай не рад угощенью?
— Не туда попал, судя по всему, Думал, к рейдовцам… Теперь вижу — нет!
Вокруг зашумели разноголосо. Вперед вылетел маленький, с вихрами, казачок, накаленно спросил:
— Кто ж мы, по-твоему?
— Грабьармия, вроде войска батьки Махно. Точь-в-точь!
Лицо вихрастенького налилось кровью.
— Федька, Гринька, Петро, да скажите вы ему… Чего он орет-то? Дескать, мы — усольские! А наш полк чем хуже? — вихрастенький не дождался ответа, бешено рванул ворот гимнастерки. — Или в рейде не шли? Или под Богородском не разбили офицерскую бригаду? Или польские эшелоны оседлал кто-то, а не мы? Чего ж он орет, за кого нас принимает?
Демидов весело померцал глазами, ткнул казака в бок.
— Черт, и правда — уральцы. Помните кой о чем, не вконец иссобачились на покое! — Он круто повернулся к бледному, не в себе Ваське, посуровел. — Эх, партизан, партизан… А ну, волоки мясо в тамбур. Открывай дверь, ставь на край. Готово? — И двинул ногой — жаровня с глухим звоном покатилась под откос.
«Чем-то он Федота Малецкова напоминает, ей-ей. Не повадками, не видом, вовсе нет. Изнутри чем-то!» — мелькнуло у Егора. Он закурил вместе со всеми. Где же Васька? Тот в одиночестве сидел на нарах, уперев глаза в половицу, затрудненно сопел… Переживает! Не посмотрели, что в бурловских отрядах шел с первых дней, отвоевывал Приангарье, сунули носом, как шкодливого кота…
«И поделом! — решил Егор. — Привык туда-сюда по старой памяти, вслед за Степкой. Теперь иные времена, пора понять своей дубовой башкой. Отыскался человек — вразумил!»
Снова появился ротный, подсел к Демидову.
— Ну, твои планы, усолец? Не передумал? Взводом не побрезгуешь после батальона?
— Не будем, казак, рядиться. Только б туда поспеть, вот главное. А батальон или взвод — никакой разницы, поверь! — Кольша смолк на мгновенье. — Знаю одно: без меня ей, сердешной, не обойтись.
— Кому — ей? — с интересом справился Егорка.
— Да республике, парень.
Ехали с бесконечными остановками на каждом перегоне. Старик-паровоз тащился из последних сил. Часто застревал на подъемах, сипел, пыхтел, по трубу окутанный облаком пара и чада, сорванным голосом звал на помощь. Тогда бойцы высыпали из вагонов, с силой налегали, выводили состав наверх, чтобы потом, через час-второй, повторить все сначала.
Тихо, со скрипом, но все же ехали. Где-то позади остались каменные лбы гор, перед глазами плыл, разворачивался вправо и влево далекий лесостепной окоем в чубаринах осени. Егорка подолгу не отходил от окна. Что и говорить, места были знакомые: когда-то вместе со слепым батькой прошагал их насквозь, до последней версты. Ноги, сдавалось, и поныне гудели как чугунные…
На тринадцатые сутки тесно подступил Урал в голубых чашах озер, в диковинных скальных изломах, в пересверке горных вод за частоколом сосен, закружил голову суровой красотой… Теперь Кольша часами глядел в окно, и по его бровастому лицу нет-нет да и пробегало волнение.
— Эй, командир, что с тобой? — спросил доброволец из ушаковских рабочих.
— До дому всего ничего, какая-то сотня верст, — вполголоса ответил Кольша, не оборачиваясь.
— А ты б депешу послал, как другие. Встретили б и едова подкинули, само собой! — вставил Васька.
— Некому встречать, кроме бабки. Не знаю, жива ли…
— А сам давно оттуда?
— С лета восемнадцатого…
Больше усолец не проронил ни слова, замкнулся в себе.
— «Пав-ло-град»! — по складам прочитал Васька Малецков, стоя на подножке. — Слезавай, доехали. Дальше — фронт!
— Славу богу! — обрадовался вихрастенький казачок. — Шутка ли, сорок ден в пути. Обалдеть можно!
Самые нетерпеливые высыпали на перрон, вертели шеей, удивленно переговаривались:
— Эка занесло, чуть ли не на край земли!
— Одно слово, Украина!
— А дома-то, дома. Сплошь глинобитные, не то что у нас.
— У нас тайга, руби — не хочу, а тут безлесье на сотни верст, кумекай башкой. Вот и наловчились мазанки ладить. А живут чисто!
Бойцы ежились на хлестком утреннем ветру, оглядывали друг друга. Да-а-а, экипировочка на диво! Кто в потрепанной шинели, кто в бушлате, кто в коротких черных стеганках, из-под них багрянели длинные полотняные рубахи, выданные вместо гимнастерок. Одинаковыми в полку были, пожалуй, только шапки серого козьего меха: волос крученый, долгий, вьется перед глазами, лезет в нос.
— Эй, цыгане будете? — полюбопытствовал старенький путеец.
— Они самые, дедушка! — Васька хлопнул в ладоши, повертел носком ичига. — Дуй в наш табор, не промахнешься!
От телеграфа набежал комбат, запаленно спросил, почему нет выгрузки.
— Не забывайте, на подходе — состав с батареей и конной разведкой… Даю десять минут сроку. О готовности доложить! — и сорвался дальше. Взводные засновали по вагонам, торопя бойцов.
Разместили пулеметы и боеприпасы по телегам, строем двинулись через город, в степь. Вдоль походной колонны ехал комиссар полка, далеко разносился его молодой голос:
— Товарищи красноармейцы! Только что получена телеграмма из Москвы. По ходатайству сибирских рабочих, нашей дивизии присвоено почетное наименованье Иркутской!
— Ура! — ответили ряды.
— Вас приветствует начдив Пятьдесят первой Василий Константинович Блюхер. Желает непобедимым уральским и сибирским стрелкам успеха в боях с последним врагом социалистической революции!
— Уррр-рр-ра-а-а!
— Даешь Крым с табаком и белыми булками! — вставил неугомонный Васька. Демидов слегка покосился на него.
— Думай о главном, партизан.
— Попробую.
— Не попробую, а есть.
— Есть, хотя и нечего есть… Был паек, мышам на закус, и тот ополовинили.
— А кому отчислен, знаешь? — встопорщился Егор. — Голодной иркутской детворе.
— Да знаю, знаю, не учи. Еще ты мне будешь указывать!
День мало-помалу перетек в сумерки. На небо, недавно сквозистое, в голубовато-серых просветах, наваливалась лиловая мрачнина. Ветер со свистом гулял по раздольной бурой степи, гудел в редких островках леса, впивался в щеки студеными иглами, влетал за ворот. Бойцы продрогли, слова затрудненно шли с губ: «Чалая погодка… Быть снегу, ей-ей!»
К Ваське обернулся глазковец-кочегар, покивал на гармонь:
— Жива, родимая?
— На все Приангарье пела: и летом, и зимой.
— А ну — сибирскую, новую!
Ваську хлебом не корми — только дай сыграть. Он повел бровью, выгнул пестрые мехи, запел, и рота подхватила в полтораста хриплых глоток:
Из тайги, тайги дремучей,
От порожистой реки
Молчаливой грозной тучей
Шли на бой сибиряки!
На том и кончилась песня. По колонне передали: прекратить шум, быть наготове. «Дело понятное, — подумал Егорка. — Вечереет, идем прифронтовой полосой, крутом банды. Того и гляди, полоснут по сопатке!»
До рассвета одолели верст восемьдесят с гаком. Шли молча, окованные усталостью и дремотой, вздрагивали, заслышав конский топот. Какой-то город встал на пути, в руинах, пустой, с черными глазницами окон.
— Александровск, днепровские пороги! — заметил ротный.
— Белые-то и досель докатывались?
— Были и дальше. Конницей оседлали Синельниково, эвон там, за спиной… — Ротный оборвал речь, обеспокоенно присматриваясь к растянутому строю. Что и говорить, первый переход оказался трудненьким, поослабли за сорок дней голодного вагонного житья.
Утром вступили в село Большая Екатериновка. При въезде ждали квартирьеры, загодя высланные вперед, повели по хатам.
— Никак дневка?
— На час-полтора.
Кольшу занимал барон Врангель: где он обитает, собака, и куда нацелился?
— Вроде б на правом берегу Днепра у него не выгорело, — сказал квартирьер. — Наши зацепились у Каховки, по эту сторону, бьются день и ночь.
— Новость из новостей! — оживились верхнеуральцы. — А где наши головные полки?
— На передовой, к ним и топаем. Ну, отдыхайте, некогда мне с вами!
Иркутяне, вслед за вихрастеньким казаком, своим отделенным, переступили порог хаты, не сразу освоились в душной полутьме. На печи лежала дряхленькая бабка. С трудом подняла голову, затарахтела немазаной телегой:
— Боже ж мий! Скилько того народу в цих местах полягло, а они усе идуть, усе идуть! И де сила людская берется? Те були здорови, як бугаи, а вы ж зовсим диты малые… — и опечалилась, и залилась горькими слезами. — Не вернутись вам, хлопчаки, ой, не вернутись. Уси загинете в плавнях…
— Не пугай, бабуля. Мы хоть и малые, а того… удалые! — задиристо молвил Васька-гармонист. — Адмирала Колчака под лед загнали, во как. А ты нас каким-то плюгавеньким бароном стращаешь. Негоже!
— Ладно, ей простительно, — сказал отделенный и деловито справился: — Котел не дашь, чайку сварганить?
— Нема его, кадеты увезлы.
Снова были на ногах. Шли в обход высоченных курганов, спускались в балки, часто кружили на месте. Густыми космами висела ночь, еще темнее вчерашней, сон клонил к земле. «Бабке-говорунье небось хорошо теперь на печи! — подумал Егор сквозь мутное полузабытье и усмехнулся. — Эка, позавидовал!»
Далеко впереди треснул винтовочный выстрел, на редкость гулкий в настороженной тишине. Кем послан, в кого? Боковым дозором или бандитами по колонне? А может, показал свои острые клыки белоказачий «хвост»! Один бог ведает, куда забрели. Где свои, где чужие, не поймешь. Скорей бы рассвет, что ли…
Мимо пробежал ротный командир.
— Что там? — окликнул его Кольша Демидов.
— Проводника шлепнули, хотел завести полк барону в пасть!
Егор ни с того ни с сего вспомнил о Мишке Зарековском. Где он сейчас, выкормыш змеиный? Поди, около Чукотского носа пятками сверкает, чужими объедками кормится…
С воем налетел северный ветер, переклубил облака, и сперва редко, потом все гуще, гуще повалил мокрый снег. Надсадно зачавкала грязь под ногами, в ичигах забулькала ледяная вода.
— Привал! — не то почудилось, не то послышалось на самом деле. Егор продолжал идти, пока не натолкнулся на передних. «Куда, черт!» — сердито сказал кочегар.
Долго ли длилась остановка, Егор не знал. Сел надломленно у обочины, привалился к Васькиной спине, а когда открыл глаза, брезжил рассвет, снега как не бывало, а впереди, за бугром, осатанело били пушки…
Из серой мглы во весь опор вынесся кавалерист, с окровавленной щекой, хрипло спросил, где штаб. Егорка встал, шатаясь, ткнул пальцем в группу тополей, сбочь дороги… От роты к роте полетело разноголосое, перекатами: «Первая… Четвертая… Восьмая… Стройся»! Роты, закиданные хлопьями снега, просеченные стужей, заторопились на орудийные выстрелы. Осилив крутой взлобок, скользя и оступаясь, нырнули в овраг, перешли вброд узенькую речку. Поодаль, сквозь туман, вырисовывался новый бугор, невесть какой за ночь, левее проступали беленые хаты с огородами и садами.
— Село Балки, наконец-то! — сказал ротный, всматриваясь в планшет.
У леска, на развилке дорог, промелькнул перевязочный пункт, раненые сидели и лежали вокруг наспех раскинутых палаток. При виде колонны замахали руками.
— Серега, ты?
— Дядь Филипп! Где вас угораздило?
— Марковцы, суки, расстарались. Во вчерашнем бою.
— Еще кусаются, значит?
— Чуют смерть, злобствуют… Скорей, братцы, скорей!
Перебрели, по пояс в воде, еще одну, а может, все ту же речку, полезли на косогор, подгоняемые ледяным ветром. «Бр-р-р-р! — тряс губами Васька. — Вот тебе и юг, ничем не краше севера!» Потом, взмыленные и мокрые, бежали широкой улицей села, мимо обшарпанной, в потеках, церкви. Наблюдатель на колокольне свесился вниз, поторапливал знаками: «На тот край! Живо, на тот край!»
С гулом лопнула шрапнель над домами, жалобно зазвенели стекла в окнах. Егор на секунду оторопел, одна пулька, сдавалось, прошла мимо самого уха.
— Врешь, не поймаешь! — зло пробормотал он и сорвался дальше, за отделенным.
Вихрастенький казачок не приседал, не останавливался, знай рысил впереди своего десятка, что-то кричал сиплым голосом. И вдруг споткнулся на ровном месте, упал. Бойцы растерянно столпились около, смотрели с испугом, как из продырявленного японского ботинка темно-красной цевкой бьет кровь… Отделенный, морщась от боли, отыскал глазами Егора:
— Брагин… Принимай команду, веди ребят!
Тот ошеломленно глядел на командира.
— Чего остолбенел? — Отделенный жадно укусил снег. — Тебе сказано!
Оставив при нем легкораненого, Егор с отделением бросился вдогон взводу. Минуя последние хаты, он видел — поле из конца в конец прострочено длинными, изогнутыми нитями стрелковых цепей, своих и чужих. Восточнее села красные продвинулись на версту, в центре и по правую руку местами подались назад, залегли, окутанные дымами разрывов. Из-за бугра выскакивали дроздовские тачанки, огнем прижимали роты к земле.
— Номера, бей по лошакам! — велел батальонный. Раскатились пулеметная очередь, следом еще и еще, тачанки белых отпрыгнули в укрытие.
— Вперед!
Взбежали на бугор, замялись, накрываемые шрапнелью. Дроздовский командир, вероятно, заметил подход свежего красного полка, ударил по нему в несколько батарей. Но встали цепи справа, с криком «ура» покатились в низину, где толклась офицерская пехота.
— Братцы, кавалерия! — обрадованный голос Васьки.
С юго-запада — черной струей по заснеженному полю — текла конная лава, мчалась наперерез бегущим дроздовским порядкам.
— Кажись, наши. Тридцатый кавполк. Урррр-раа-а!
И лишь когда на колокольне, за спиной, обеспокоенно зататакал «шош», а со стороны красноуфимских цепей ветром донесло треск пальбы, стало ясно — атакуют белоказаки; тот самый Донской корпус, который потрепал Третью дивизию. «Видать, понравилось, хочет теперь расквитаться с нами!» — подумал Брагин.
Казаки обошли свою пехоту, перестроились, длинной дугой устремились в стык между полками.
— Пулемет! — крикнул Кольша.
Егор оглянулся, пулемет застрял на пологом склоне, в десятке саженей, оба номера лежали ничком. Брагин сорвался вниз, но его опередил Васька, ухватил «максим», поволок на гребень. Потом сидел за щитком, оскалив зубы, говорил прерывисто:
— Давненько я косу в руки не брал… считай, с иркутского боя!
Егор вынул из кармана каменно-твердую галету.
— Пожуй, легче будет.
— Пошел к бесу!
Враг — вот он. Развевались на ветру черные бурки, слышалось гиканье, храп коней, шашки смутно взблескивали на солнце. Еще немного, и никакая сила не остановит идущую наискось лавину, и на поле произойдет самое страшное при встрече пехоты с конницей — рубка.
— Огонь!
И тотчас взорвалась тугая, нестерпимо звонкая тишина. Заговорили винтовки передовой верхнеуральской цепи, с бугра заклокотал Васькин пулемет, к нему присоединился другой, быстро выдвинутый красноуфимцами на левый фланг, лава смещалась, рассекаемая очередями, редея на глазах, повернула прочь.
Белая кавалерия, потеряв на поле перед селом треть своих сабель и тачанок, скрылась в промозглой тьме. Но полк еще долго лежал в буграх, готовый к новому натиску.
Ночь иркутяне во главе с Кольшей провели в дозоре. На рассвете подошел резервный взвод, сменил, точнее, помог подняться на ноги. Ватные брюки, побывавшие вчера в нескольких купелях, скованные морозом, превратились к утру в ледяные колоды: ни встать в них, ни просто сесть.
— Черт, подсобите кто-нибудь! — ругался Васька, барахтаясь у пулемета.
Поддерживая друг друга, отправились в Балки, впервые за много дней поели сытно. Молодая хозяйка наварила бараньих щей, на второе подала пшенную кашу с салом.
— Ишьте, ишьте! — говорила она, стоя у печи и жалостливо приглядываясь к ребятам. — Кому добавки — скажите.
— Спасибо, — за всех поблагодарил ее Кольша. — Сам-то где?
— В обозе, с конягой. Вторые сутки ни слуху ни духу!
— Будь спокойна, вернется.
Поев, без сил попадали на ворох сена, притащенною хозяйкой, закурили, спросив, можно ли. Та махнула рукой: цвиркайте, сам дымокур, не приведи господь!
Егорка прилег было со всеми и тотчас вскинулся. «А как же отделенный, подбитый шрапнелью? Ему с пулей в ноге не то что нам, целым и невредимым. Знаю по себе!» Он сбегал в лазарет, благо за едой подсогрелся малость, передал вихрастенькому с ушаковцем по куску отварного мяса, рассказал о бое, успокоил как мог.
На улице его остановил за рукав политрук роты.
— В какой избе?
— В третьей.
— Грамотный? Ах да, из унтеров, — и подал газету. — На-ка, почитай вслух, обсудим потом.
Брагин заторопился назад. «Мое воинство, поди, храпит во всю завертку!» Но нет, кто-кто, а Васька не спал, топтался в дверях, сыпал игривую речь. Егор кашлянул, многозначительно повел бровью, и Васька понял намек, нехотя отвалил в угол, где разметались в крепком сне остальные.
— Командир на командире, — проворчал, укладываясь. — И все, понимаешь, Брагины. Сперва Степка гнул в дугу, теперьча — ты… Никуда от вас не денешься!..
Егору не спалось, хоть убей. Снова, как и тогда в вагоне, лезли упорные мысли. О Кольше и его «побеге», о расстрелянном проводнике, о схватке с дроздовцами и казаками… Но почему так решил отделенный? Почему передал команду тебе, а не Ваське? Или оттого, что унтер?
Впервые пришлось думать о других, казалось бы, совсем посторонних людях. Кто он им, кто они ему? С пеленок брел окольной тропой, вдалеке от опасного пламени, в котором дотла сгорел Федот Малецков… Да с него и не требовали ничегошеньки сверх посильного, в той же унтер-офицерской школе полтора года назад. Левой-правой, целься, на молитву становись — вот и все. Правда, после учил тому же новый набор, в один прекрасный вечер восстал вместе с батальоном, двинул против юнкерья, но под уверенной рукой Мамаева, ни на шаг от него… Заботился о маманьке с братишками? Не ты первый, не ты последний, невелика заслуга… Ходил поводырем до Москвы? Еще вопрос, кто кого за руку вел. Многое знал батька, хоть и слепой, о многом, тебе недоступном, догадывался. Он и вел, если по совести.
Ему вдруг пришло в голову, что все двадцать лет он был не на своем месте. А где оно, свое, какое оно? Может, спросить у Кольши, авось не оттолкнет, не подымет на смех… Но когда наконец ты будешь варить собственным котелком? Человек ты или гмырь болотный? Если гмырь, сиди, молчи.
Третья бригада выгружалась в Решетиловке спустя неделю.
Первыми прибыли богоявленцы. Не успели прийти в себя, разобраться по ротам, затрещали выстрелы, донеслась пьяная, с выкриками, песня.
— Черт, никак свадьба?
Вскоре из-за домов появился махновский отряд. Нестройной толпой ехали всадники, одетые кто во что, но добротно, в черных, лихо заломленных папахах, дробно выстукивали колесами пулеметные тачанки, а впереди всех гарцевала на караковом жеребце красивая полубаба-полудевка, увешанная богатым, в золотой насечке, оружием.
— Никак Маруська, правая атаманова рука?
Завидев красных, банда умолкла, заторопила коней на выезд.
— Да-а, союзнички… под черным флагом, — задумчиво молвил ушаковский доброволец.
— Временные! — отрубил Макарка Грибов, ныне ротный. — Помнишь, как с эсерами было позалетось? Шли до первого перекрестка, клялись в верности, потом — удар в спину!
— Дело знакомое, — согласился доброволец. — Не зевай!
Игнат задержался на станции дотемна, встречая батарейцев. Осторожность не мешала, вокруг толклись подозрительные одиночки, заговаривали с бойцами, — видно, охвостье Маруськиного отряда. В сумерках неизвестный напал на часового у орудий, ранив его, скрылся. Облава ни к чему не привела, но было ясно — пакостят людишки долгогривого «союзника».
С ними довелось встретиться еще раз, на привале, после ночного марша. Только Игнат с батарейцами смежили веки, в дверь забарабанили. С топотом и криками ввалилась гурьба махновцев, и с порога:
— А ну, баба, готовь шамовку!
— Ничего нет, ей-ей!
— Пошукаем! — процедил старший и кивком отослал кого-то из своих во двор. Сам уселся под божницей, медленно обвел глазами сонных артиллеристов, комиссара с ординарцем, нехорошо усмехнулся. Через минуту за домом послышалась возня, что-то затрещало, захлопало, и в хату влетел чубатый парень с гусаком в руке.
— Побачь, старшой, яка находка!
Старенькая хозяйка обмерла, в слезах бросилась к нему:
— Отдайте, люди добрые! Последний! Та последний же…
Старший махновец выразительно покрутил витой нагайкой перед ее носом:
— Затопляй печь, вари!
Нестеров, похолодев, нащупал рукоять нагана. Что делать со сволочью, как быть? В другое время не стал бы раздумывать, уложил бы на месте, но теперь пальба начисто отпадала. «Союзники»… Он отвернулся к стене, лежал, крепко сцепив зубы. Потом кто-то нагнулся над ним, обдал струей сивушного перегара, потормошил за плечо.
— Эй, комиссар, чи кто… Просимо к столу!
— Спасибо, сыт, — угрюмо ответил Нестеров, искоса оглядывая буйное застолье. — Из повстанческой армии?
— Эге ж, — старший махновец подбоченился.
— Вижу, вижу. Нечего сказать, борец! Кому свободу несешь? Селянской бедноте?
— Эге ж, ей самой.
— Несешь, а гусака распоследнего себе в глотку?
Застолье вскинулось угрожающе, загалдело, затопало коваными каблуками, двое-трое в запальчивости выдернули сабли из ножен, готовые крошить направо-налево, но повскакали артиллеристы во главе с Костей Калашниковым, заклацали затворами винтовок, в руке у молоденького Игнатова ординарца блеснула «лимонка».
— Геть, бисовы души. Назад!
Громкий окрик старшего успокоил ватагу, сабли вернулись на место.
— Так-то будет верней! — заметил Калашников, пряча револьвер.
Старший присел к столу, подпер кулаком чубастую голову. К гусятине он больше не притронулся, как его ни упрашивали, только пил стакан за стаканом, наливаясь мертвенной синевой, теребил ус, а перед уходом вдруг сорвал с пальца массивный золотой перстень, бросил хозяйке:
— Тебе, старая, шоб не помнила обиды.
Махновцы с грохотом вывалились прочь, ускакали в темноту.
Полки Третьей бригады прямо с марша — один за другим, вступали в бой. Первоуральцы еще двигались где-то по размытой дороге, а богоявленцы и подошедшие следом белоречане коротким ударом овладели Большой Михайловкой и ворвались в Веселое, чистенькое, живописное село на взгорье. Среди пленных оказался полный набор офицерских чинов, от полковника до прапорщика. Посреди села белые бросили трехдюймовое орудие.
Теперь оба полка нацеливались на Елизаветовку, что виднелась в нескольких верстах к югу от Веселого.
Ночью в штабриг ненадолго сошлись командиры. Собрались все, кроме Алексея Пирожникова, подсеченного жестокой простудой: его заменил помощник, присланный в полк на Селенге.
— Две казачьи дивизии в полукольце наших войск, — оказал комбриг Окулич. — Куда ринутся — вопрос. Быть начеку. Не забывать о тактике врангелевцев. Нащупывают слабые места, наносят резкие удары. Любой наш промах используют немедленно. — Он, стоя над картой, изложил свой замысел. Ровно в шесть утра белоречане силами двух батальонов атакуют село с фронта. Третий батальон остается в резерве. Богоявленцы, выступив на полтора часа раньше, делают глубокий обход. Сигнал общей атаки — красная ракета.
— С кем пойдешь, Нестеров? — обратился он к Игнату.
— Если не возражаешь, с усольцами.
— Договорились. Итак, задача ясна всем?
— Лишь бы обходная в срок поспела. Мои орлы не подведут! — молвил помощник Пирожникова.
Игнат свел брови. «Орлы, да еще — мои… Больно ты разыгрался, парень!» Он подавил внезапное беспокойство, спросил:
— Твой план боя?
— План простой: не топтаться, рубануть, наотмашь. Посмотрим, кто раньше оседлает Елизаветовку!
— Скажи откровенно, справишься?
Тот привстал с обидой на распаленном лице.
— Сколько… ну, сколько можно быть в пристяжке, товарищ комиссар? Один-единственный раз довелось, и то…
— Хочешь побегать коренником? — Окулич улыбнулся. — Ладно, готовь полк.
Связисты под командой Саньки Волкова всю ночь тянули провод в Веселое. Умотались, пока дошли до Белорецкой батареи, выдвинутой за село.
Еще стойко держалась темень, когда густой молчаливой массой выступили богоявленцы, мало-помалу растворились вдалеке. Потом, с первыми проблесками света, затопали в лоб на Елизаветовку белоречане, ведя редкий огонь по разъездам врага.
— Орудия, к бою! — раскатился голос командира батареи.
Санька привстал, из-под руки посмотрел вперед, чертыхнулся. Головной батальон почему-то шел не развернутым строем, как полагалось, а походными колоннами. Волков повел глазами дальше, и у него зачастило сердце. С двух сторон, обтекая Елизаветовку, на поле выносилась конница белых.
Передовые роты замедлили шаг, остановились вовсе, распадаясь на звенья, открыли беспорядочную стрельбу, но было поздно. Донцы пятью-шестью полками, сведенными в кулак, налетели справа и слева, зажали пехоту в клещи, и посреди ровной, окутанной мглой степи заплескалась рубка. Вслед за первым, под удар попал и второй батальон, врассыпную отхлынул за село.
Казаки прорвались к самой батарее. Ошпаренные картечью, они откатились назад, с гиканьем и свистом насели сбоку. Орудия смолкли, выпустив по нескольку снарядов, около них закипел скоротечный бой. На глазах у Саньки Волкова упал комбат, рядом слег лучший наводчик артдивизиона, рейдовец Никанор Комаров. Когда кончились гранаты, он выхватил наган, шесть пуль послал по казаре, седьмую себе в висок.
Связистов спасла маленькая высотка. Отстреливаясь, отошли к ней, заняли круговую оборону. С пригорка они видели все, что происходило на батарее. Часть казаков кинулась к пушкам, видно готовясь к их увозу, остальные во главе с голенастым офицером обступили пленных, сплошь перераненных в недолгой схватке. Пинками подымали их с земли, били нагайками, выстраивали в шеренгу. Трудно угадать за двести саженей, о чем надрывается есаул, но ясно и так: требует выдать комиссаров и членов партии. Сдюжат ли ребята, не дрогнут ли? Больно много на батарее новеньких и добровольцев, и недавних колчаковских солдат…
Кто-то вытянул над гребнем тонкую, коричневую шею, вне себя закричал:
— Раздели догола, гонят на большак! — и захлебнулся пронзительным ледяным ветром, лег, передернул затвор, выцеливая по есаулу.
— Повремени… — удержал его Санька. — Своих заденешь… — Он опустил голову, скрипел зубами в бессильной ярости.
— Гляньте, что там такое?
Среди белых ни с того ни с сего началась паника. Бросили возню около пушек, повернули чубы назад, откуда рос, накатывался какой-то гул, потом сорвались кто куда, бешено нахлестывая коней.
С юга, сквозь утреннюю седую мглу, показались густые стрелковые цепи. Чьи они? Санька наконец вспомнил о бинокле, что висел на груди, поднес его к глазам, выругался, руки сотрясала неуемная дрожь. Кое-как подавил волненье, всмотрелся, и в глаза кинулись черные стеганки вперемежку с шинелями, знакомые козьи шапки.
— Свои…
Через несколько минут связисты были на батарее, обнимали уцелевших ребят, совсем забыв, что те раздеты донага, дробно выстукивают зубами, а над полем завихоривает белая сутолочь. Опомнились, посрывали с себя, кто что, укутали артиллеристов, успевших мысленно умереть и воскреснуть, отправили в село, на обогрев. Последними объявились ездовые Соболев и Корнев. Оказывается, были уведены казаками, по дороге бежали, когда на разгромленных донцов навалился Тридцатый кавалерийский полк.
Отовсюду гнали пленных. Голенастый есаул, настигнутый конной разведкой у бугра, застрелился.
Но радость вспыхнула на какое-то мгновенье и погасла. Широкой многоверстной полосой от Елизаветовки до Веселого лежали порубленные белоречане…
Игнат с конными разведчиками вырвался далеко вперед и в Веселое попал кружной дорогой, через час после боя. На полном скаку осадил коня у штаба, весело подмигнул ординарцу. Обход получился, краше не бывает: распатронена вся, как есть, сводная белоказачья группа, с мясом вырван еще один коготь из бароновой лапы!
Но почему такой отрешенно-убитый вид у Алексея Пирожникова? Откуда он? Шел мимо, еле передвигая ноги, в шубейке нараспах, без шапки. Игнат малость посуровел.
— Эй, Леха, тебе что было велено, чертолому? Лежать, и никаких гвоздей. А ты?
— Я-то лег и встал… А вот ему больше не подняться… — с усилием пробормотал в ответ Пирожников.
— Кому?
— Полку Белорецкому… — Алексей тяжело, всем телом привалился к плетню, стиснул голову кулаками, навзрыд заплакал…
Штаб сковала непривычная тишина. Полушепотом вели разговор телефонисты, в прихожей и на крыльце немо сбился ординарский люд. Ни слова, ни стука, ни шороха. Игнат, окаменев, сидел бок о бок с подавленным командиром бригады… Будь ты проклято, сельцо Веселое! Сколько боевых ребят полегло перед тобой, какие батальоны пошли на распыл… Срывы, неудачи бывали и раньше, но такая устрашающе скорая, нелепая, кровавая грянула чуть ли не впервые.
В Игнатовой голове опять и опять возникал вопроса кто виноват? Спору нет, проморгал молодой командир, не на высоте оказался и штаб. Ну, а ты, комиссар Нестеров, ты, который за все и за всех в ответе, так ли уж ни при чем? Да, твое место было с обходной колонной, ничего не скажешь против… А вот о белоречанах всерьез не подумал, понадеялся: может, встанет на ноги Алексей, а если нет, с фронтальной атакой запросто справится его помощник. Просчет обернулся непоправимой бедой. Помкомполка прозевал наскок белоказачьих лав, растерялся, подвел под сабли первый и отчасти второй батальоны, погиб сам…
Трудно, чертовски трудно было смириться с мыслью, что выведен из строя один из наиболее стойких рабочих полков, разбит накануне решительных боев за Крым. Не раз он спасал, казалось, безвыходное положенье! Не поспей белоречане к Березовой горе, неудача под Пермью была бы куда горше и опасней. А в рейде, во время перехода партизан по Уралу? Полк грудью вставал на пути отборных дивизий Ханжина и Колесникова, на пути офицерских частей. Потом переправа через Сим, бой за высоты, одна круче другой, потом станция Иглино, река Уфимка, бросок у Енисея, сквозь пургу и шквальный огонь. И вот — Веселое…
Вечером в бригаду приехал Иван Кенсоринович Грязнов. И погоревал вместе, и отругал, и похвалил за веский удар по сводной Донской группе. И тут же склонился над картой Северной Таврии, — время не ждало.
— Волю в кулак, други мои! — он взъерошил кудрявую голову, закончил: — Поднимайте батальоны.
Бригада выступила с темнотой. Падал снег, подмораживало. Где-то далеко на юге вспыхивали зарницы орудийного боя, — там, сквозь порядки Первой Конной, прорывалось к перешейкам ядро потрепанных, но еще не сломленных до конца врангелевских войск.
Третье ноября застало полки на подступах к Чонгару. Справа и слева — полосы взрябленной, темно-серой воды, Гнилое море, вдоль тонкой линии железной дороги — крошечные станции, почти на виду одна у другой, по черте степного окоема — редкие хутора.
Гремели бои. Чонгарский полуостров был весь изрыт окопами, на версты опутан колючей проволокой.
— Говорят, корниловская дивизия, а обок — марковская… — хмуро пробормотал Егор, лежа в цепи.
— Нам не привыкать, — отозвался Кольша Демидов. — Кого-кого не расшибали: и дутовцев и дроздовцев.
Особенно упорной и кровопролитной была схватка за станцию Джимбулак. Надвигалась темень. Роты верхнеуральцев и красноуфимцев шли в лоб на бетонные капониры, обозначенные огоньками выстрелов, рубили оплетку саперными лопатами и топорами, откатывались, вставали вновь… Под угрозой охвата белые отступили к станции Чонгар.
Ночь провели, считай, под открытым небом: в выбитые окна станционных построек влетал бешеный морской ветрило, обдавал студеной сыростью. Бойцы, усталые, с подведенными от голода животами, лежали на кучах соломы. В дверь то и дело вваливались опоздавшие, с головы до ног облепленные снегом, спрашивали, не найдется ли свободное местечко, падали у порога… Неумолчно гудели орудия в стороне Перекопского перешейка: там готовилась к новому штурму Турецкого вала Пятьдесят первая дивизия, сосед по Каме и Тоболу.
Утром к Джимбулаку вплотную подкрались врангелевские бронепоезда. Подкатили незаметно, тихо, в седой рассветной мгле, когда красные, измученные непрерывными боями, спали мертвым сном. Спасибо командиру батареи Чеурину, не проморгал. Уловив глухое подрагиванье рельсов, он вышел на железнодорожное полотно, вгляделся — с юга безмолвно подплывала длинная пестробокая громадина, из бронебашен угрожающе торчали пушки.
Чеурин поднял ездовых, благо ночевали они у лошадей, батарея быстро взялась на передки, отскочила за станцию. И вовремя. Головной бронепоезд придвинулся к станционным постройкам, откуда толпами выбегали сонные бойцы, ударил в упор. Стрелковые роты, команды разведчиков и связистов, полковые обозы кинулись прочь, путаясь в проволочных заграждениях накануне захваченной укрепленной полосы. Вдогонку зло визжала картечь, взахлеб стрекотали пулеметы, сметали все живое… Лишь отдельные группы успели кое-как собраться, отходили организованно, вынося раненых, стреляя по белому десанту, высаженному с бронепоездов.
Чеуринская батарея, установленная в полуверсте от Джимбулака, молчала. Неподвижно застыл на взгорке ее командир, окаменев сизыми скулами.
— Товарищ комбат, наши гибнут! — вскинулись отчаянные голоса.
— Ждать! — скупо молвил Чеурин. Чего ждать — не сказал, но и так было ясно: пока бронепоезд не подставит пестро-серый, цвета волчьей шкуры, бок. Но тот был на редкость осторожен. Пачкал небо черным дымом, скалил пасть из-за угла, плевался раскаленной слюной, а вперед — ни шагу. Терпенье батарейцев истощалось: выйдет «волк» на открытое место или нет? Наконец осмелел. Раздолбал вдрызг водокачку, станционное здание, подпалил склады и пакгаузы, выкатился во всей своей сумрачной красе.
— Батарея… прямой наводкой… — пропел Чеурин и, выждав несколько мгновений, отрывисто закончил: — Огонь!
Четыре ствола полыхнули длинным, хвостатым пламенем. Первый снаряд упал перед бронепоездом, второй — за ним, остальные угодили в самый чок. Наблюдательная башня треснула как яичная скорлупа, осела в сторону, из бронеплощадки повалили клубы дыма, и донесся приглушенный взрыв.
— Два попадания, товарищ комбат!
— Вижу… Батарея, огонь!
Бронепоезд остановился перед семафором, усиленно запарил: новый «гостинец» попал в локомотив.
От окопов укрепполосы с криками «ура» набегали приободренные удачей цепи. На плечах марковского десанта они ворвались в Джимбулак и едва-едва не захватили подбитого «волка». Жаль, ушел-таки. Видно, попался опытный машинист, стронул громадину, отвел назад.
Полки, поддерживаемые беглым огнем батарей Сивкова и Чеурина, устремились к станции Чонгар, последней на полуострове. Впереди шла 6-я кавдивизия. В полдень конница, а вслед за ней и пехота Первой бригады вынеслись к Сивашу. Врангелевские бронепоезда медленно переползли на полуостров Таганаш, и тут же грохнуло два взрыва. Крайние фермы железнодорожного моста вздыбились кипуче, с плеском обрушились в воду. Конница попыталась прорваться левее, на Тюп-Джанкой, через горящий пешеходный мост, но, встреченная залпами, отпрянула назад.
Верхнеуральцы сгрудились на пятачке голой, чуть покатой на юг степи, концевые роты залегли совсем невдалеке от головных, иной раз перекликались даже. С Таганашских высот; из-за старого Татарского вала, рявкали морские орудия, над станцией Чонгар летали аэропланы, снижались, выискивали цель покучнее, метко укладывали бомбы.
Егор Брагин лежал во второй линии, вертел головой. Ну и местечко! На многие версты — ровная, в снеговых разводах, скатерка, исполосованная Гнилым морем, и никакой тебе горы, никакой завалященькой балки. Проливом-заливом и так-то не пройдешь минуя искромсанные переправы, а тут еще огонь стеной, птички окаянные кружат в небе. Не зазимовать бы на полуострове, чего доброго!
Ночью со стороны моста послышался скрип снега, тихий говор. Возвращались разведчики, проведя несколько часов на дамбе, в засаде. Несли на брезенте раненого командира, зацепило при отходе осколком, вели кого-то, по макушку закутанного в башлык.
Старшина разведки, мокрый, продрогший, отправил команду к станции, сам присел на бруствер, пустил по кругу трофейный кожаный кисет.
— Чего ж вброд, не на лодках? — закинул вопрос Васька.
— Броневые поезда расстарались, гады. Все до одной в щепу. Ладно, уровень воды пока низкий, не то б куковали до утра!
— И все-таки с добычей? — сказал Кольша, затягиваясь табачным дымом.
— Урядник Восьмого донского полка. Только в «секрет» вылез, а мы тут как тут. И ойкнуть не успел… Порассказал об укрепах, волосья дыбом. Дамба на версту, в семь сажен шириной. Потом аванпосты, за ними — первая линия, вся в колючках.
— Сколько ж их всего, тех линий?
— Углядели три. Окопы в рост человека, оплошные, над ними козырьки. Брони и бетона больше, чем на Перекопе. Не знаю, может, брешет казак…
— Не брешет. Головы поднять нельзя, — угрюмо прогудел Васька. — Пушек-то много?
— К западу — морские, на линиях — трехдюймовые и горные, перед мостом пять бронепоездов, среди них и те, что вчерась колбасили… — Старшина помолчал. — Препона крепкая, а прошибить ее надо, и не как-то, а в единый замах. Не одолеем черного барона к зиме, придется туго! — Он встал, загремел обледенелыми полами шинели. — Ну, бывайте здоровы. До встречи на том берегу!
Брагин долго смотрел ему вслед, потом вскинулся, быстро пошел вдоль бруствера, проверяя, все ли на своих местах.
Утром с севера ускоренным маршем подоспели Вторая и Третья бригады. Первая разместилась на Черкашиных хуторах. Теснота страшенная: в каждую хату понабилось человек по тридцать — сорок, здесь же хозяева с семьями, беженцы, оставленные врангелевцами на произвол судьбы. С новой силой донимал голод. Все съестное вымели прожорливые корниловцы и марковцы.
Васька, перевязывая тряпицей руку, задетую пулей, сетовал невесть на кого:
— Бронепоезд упустили, ч-черт! А там и галеты, и консервы, и сахар!
— Чего ж ты зевал? — поддел ушаковский рабочий.
— Вместе бегали…
Егорка повернулся к взводному, при виде его закопченного, в саже лица прыснул.
— Негра негрой!
— На себя оглянись, — посоветовал Кольша. — Ты вот что, помощничек, добеги до старшины, авось что-нито стрельнешь. Хотя б для раненых, мы перетерпим.
— И я за компанию! — встрепенулся Малецков, позабыв о покалеченной руке.
Старшина роты, кивая на пустую повозку, угрюмо-виновато, словно оправдываясь, повторил то, что знал каждый: обозы с продовольствием намертво застряли под Александровском, среди моря грязи. Когда будут на перешейках? То ли завтра, то ли послезавтра, если «союзники» не раскурочат по дороге.
— Ну, а водица есть, полбочки. Буденовцы отвалили. Сейчас разнесу по взводам.
Васька тем временем навострил глаза на ветряк, что темнел за хатами, поодаль. Там, у костра, тесной гурьбой сидели артиллеристы, что-то жарили на шомполах. Малецков чутко потянул ноздрями: ей-ей, мясной дух!
И точно, пушкари ели мясо, нарезанное длинными ломтями, кое-как обжаренное, полусырое. Глотали с присвистом, с прижмуром, не осилив одного куска, брали другой. У Васьки потемнело в голове.
— Эй, братцы, — сказал сдавленным голосом. — Откуда такое… добро?
— А вон, за мельницей, коровы побитые лежат. Успевай, пока не растащили.
Иркутяне со всех ног бросились по многочисленным следам, и действительно, чуть не опоздали. Самые съедобные куски унесли те, кто набежал сюда первым… Но все-таки обратно шли с сияющими лицами, нагруженные ворохом костей и мосолыг: при охотке сгодятся и они. Тут же, не мешкая, развели во дворе костерок, завалили добычу в котел, выпрошенный у хозяев.
Еда поспела быстро, или только показалось, что готова. Рассусоливать было некогда: внесли котел в хату, обступили тесным кольцом, заработали зубами. Со скрежетом дробили хрящи, многократно обгладывали кости, вволю наливались пресным, в редких жировых блестках, варевом.
Еще не покончили с обедом, в хату завернул санитар, погреться. Топая обледенелыми ботинками, он подошел к столу, потрогал на диво отполированные мослы.
— Где раздобыли?
— А тут, невдалеке, — ответил Кольша. — Спасибо ребятам, не оплошали. И на ужин осталась пара мосолыг. Приходи, гостем будешь.
Санитар мгновенно побелел.
— У мельницы? Да там же… находился врангелевский карантин!
— И бог с ним! — в тон присказал взводный.
— Да коровы-то наверняка чумные… А ну, идем к доктору, иначе буду стрелять! — в руке санитара не шутя блеснуло оружие.
Делать нечего, иркутяне сгребли «арестованные» мосолыги, затопали на перевязочный пункт полка. Санитар, приотстав на несколько шагов, упорно держал их на мушке нагана. Двое с испугом косились на несговорчивого лекаря, дрожали коленками. А вдруг она и есть — чума? С ней, багроволицей, пятнистой, шутки плохи: косит всех подряд, и старого, и малого, — знай закапывай… Вот нарвались так нарвались. И когда — в самом конце войны, на пороге белого Крыма!
Полверсты до перевязочного пункта показались Егорке и Ваське бесконечно долгими… А тут еще пришлось миновать махновский табор. В палатках и просто на возах гремела развеселая гульба: «союзники» приволокли с собой и жратвы, и самогона со спиртом, и баб.
— Эй, москали! — окликнули с крайней тачанки. — Конвоира по боку, айда к нам!
Бойцы не ответили.
А потом словно гора упала с плеч. Доктор скоренько обследовал кости, успокоил: мясо чумных коров для человека не опасно. Мосолыги с торжеством доставили в хату, и перед сном взвод снова согревался костной похлебкой, благо старшина подбросил несколько горстей муки.
На хуторах простояли четверо суток, и если седьмое ноября взбодрило коротким военным парадом, то восьмое и девятое протекли в возрастающем нетерпении, хоть на стенку лезь. Наконец, под вечер десятого, из штадива поступил долгожданный приказ: Первой бригаде выдвинуться вперед. Куда, к какому мосту? К Чонгарскому, который день за днем штурмовала Вторая бригада Калмыкова, или к Сивашскому железнодорожному?
— Гриня, Петряй, что нового?
Связные отмалчивались, проезжая мимо шеренг, порой кидали скупое словцо. Нет, вести не радовали. Передовые калмыковские «волны» отчаянным броском вынеслись на Тюп-Джанкой, залегли по его кромке, скованные бешеными контратаками врангелевских войск. Перед Таганашем было и того хуже…
Стемнело. Густо протопали красноуфимские роты, чуть погодя выступили верхнеуральцы, круто забирая вправо. Значит, все-таки к Сивашскому, на подмогу обескровленной Третьей бригаде, а говоря попросту, в свои собственные окопы.
Неподалеку от залива колонны остановились, развернулись в цепи, сменив Богоявленско-Архангельский полк. Прошел какой-то час, а Брагину казалось, что и он, и его отделение никуда с берега не уходили, что время, проведенное в резерве, просто сон, и ничегошеньки больше. По-прежнему бесновался враг, бил враскид по дамбе, станциям и хуторам, в глубине Чонгарского полуострова дыбилось черно-багровое зарево пожаров. Не было перемен и вокруг: на том же месте пулемет с заправленной лентой и Васька около него, взводный Кольша зорко посматривает перед собой, вслушивается в перестук саперных топоров у моста.
Егорка повернул голову туда, где несколько последних дней гудел Перекоп с его знаменитым Турецким валом. Но он молчал, будто подавился крупной костью, бои откатились в Пятиозерье, к Ишуньским позициям. «А мы здесь чухаемся. Прорвут без нас, будет стыдобушки!»
Вдоль окопов прошелестел говорок, затих. От путевой будки — там разместился штаб полка — шел батальонный командир и рядом еще кто-то, длинный как жердь, бородатый, с чудной, как бы приседающей походкой. Кольша повел головой на бойцов: мол, не подкачай, братва! Он скупо, в два-три слова, отрапортовал.
— Вольно. Здравствуйте, товарищи! — ответил комбат. — Ну, каково устроились? Жалоб на подъем нет?
— Какие, к бесу, жалобы!
Над крымским берегом взвилась ракета, за ней другая, мертвенно-зеленый свет залил выбеленную инеем степь, гребешки брустверов. И тут же негромкое:
— Дядя Мокей, чертушко, ты ли?
Бородач, спутник батальонного, и Кольша разом шагнули друг к другу, обнялись посреди тесного окопа, замерли на мгновенье… Первым опомнился бородач:
— Наши-то заводские… знаешь?
— Знаю. Макар передал… Ты надолго к нам?
— Ротным назначили, взамен убитого.
— Что ж, будем вместе. Игната, комиссара, встречать не доводилось?
— У чугунного моста он, с уральцами. Да не грусти, не грусти, свидитесь. Теперь — наш черед! — Мокей поправил папаху, приосанился. — Ну, показывай роту, Демидов. Товарищ комбат, разреши…
Ротный освоился быстро, В сопровождении Демидова обошел окопы, вполголоса здороваясь и вглядываясь в лица, большей частью незнакомые. Судя по всему, человек он был опытный, цепкоглазый, подметил многое при вспышках ракет.
— Курсант аль из унтеров? — спросил у Егора и простецки улыбнулся. — Ну-ну, не серчай. По выправке угадал, ее никуда не скроешь… А ты, партизан удалой, займись пулеметом. Подзапущен, извени, как таратайка махновская… Теперь — главное. На Сивашу кто-нибудь бывал? Ну-ка, поподробней. — Выслушал, не перебивая, задумчиво сказал: — Крепкий орешек. Надо б наведаться, проверить самому.
Ветераны роты понимающе переглянулись. Одно слово — рейдовский!
К ночи вызвездило, ударил мороз, поверх земли там и сям забелел тонкий, в соляных наплывах, ледок. Развели на дне окопа костер, согрели воду, кликнули ротного. Тот не спеша подсел к огню, прежде всего перемотал портянки, отведав кипятку, густо крякнул. Мало-помалу завязался разговор.
— Так, белорецкий будешь, комроты? — справился рыжеусый казачок, друг-приятель вихрастенького, раненного в ногу под Балками. — Совсем соседи, понимаешь, каких-то сорок верст… — Он потянулся всем своим ладно скроенным телом, добавил мечтательно: — Эх, к весне б домой, братушки. Утром выйдешь: на базу туман стелется. Урал текет — чище не надо. Скорей на коня и в степь, к табунам!
— Что ж, без еды? — удивленно справился Васька Малецков.
— С ней дело короткое. Берешь прут икры, кус хлеба, и айда! — Казачок свел брови, потупился. — Второй год снится одно и то ж…
— Снам воли не давай, — рассудительно молвил Мокей. — Мозгуй, как бы поскорее кончить с бароном. Чтоб новый генеральский чирей не вспух. Было их — раз, два, три… ой, много!
Казачок скрипнул зубами.
— До чего людей довели… В Крым войдем — всех, до единого, под корень!
— Извени! Мы — революционный топор, верно. А вот сплеча не рубим, направо-налево не косим, запомни.
Глазковец-кочегар непримиримо покосился на Брагина.
— Беляки не только по ту сторону…
— Ты о ком?
— Есть у нас такие…
— А ну, без намеков! — осадил его Мокей и подпер голову кулаком, сказал раздумчиво, невесть кому: — Огромадная все-таки глубь — человечья душа. Как ни мается, ни топает впотьмах, а выйдет на свет. Любая, самая заматерелая!
— Тогда и баронова, по-твоему? — подкинул едкий вопрос Васька.
— Я о людях, балда!
Казак приподнялся, исподлобья оглядел взорванный мост, проступающий вдалеке, сказал сиплым, не своим голосом:
— Уральцы-то, уральцы… А завтра мы по их следу, а послезавтра…
— Жили в одной яме, сосед, умрем на одном бугре, — спокойно отозвался ротный. — Договорились? А теперь спать, утро на носу.
В полуверсте от них, у огня, разведенного саперами, сидел Игнат Нестеров, еще не остыв после ночной атаки. На дамбе, длинной тонкой стрелой, вонзенной в крымский берег, заваленный грудами мертвых тел, повторилось то, что было позавчера, и вчера, и сегодня утром. Уральцы проскочили саженей сто, сто пятьдесят, залегли, накрываемые огнем бронепоездов и морских орудий. Мало кто уцелел в передовых ротах. Совсем недавно парень шутил, сердился, дерзил начальству, думал о живом, сокровенном, и вот уж нет его, и осталась о нем у товарищей пронзительная, острой ссадиной, память…
Атака захлебнулась. По приказу комбрига поредевшие в боях первый и второй батальоны отступали назад. Их сменил третий, оседлал завалы железнодорожного моста, выдвинул к дамбе пулеметный дозор.
Перед рассветом Игнат перешел на свой берег: надо было позаботиться о подвозе патронов, поскрести тылы бригады, чтоб иметь под рукой резерв.
Попутно заглянул к саперам: они, почти на ощупь в зыбкой полутьме, под пулями и осколками, готовили запасные звенья пешеходной переправы, вновь и вновь расшибаемой врангелевской артиллерией.
— Где командир?
— Прежний убит, а новый скобу вколачивает. Эй, Ксенофонт!
Командир выпрямился, утер со лба пот, повернул на зов усталое, землисто-серое лицо.
— Медведко, начснабриг, ты здесь какими судьбами?
— Не все тебе, комиссар… Ну, а если откровенно, сбежал к лешему. Я ведь потомственный камский плотогон… — Медведко повел рукой на костерок в глубокой бомбовой воронке. — Прошу к моему шалашу. Покурим.
— А есть? — обрадовался Игнат.
— Сам Грязнов саперам прислал, за геройство, за муку. Пехоте все-таки легче.
— Позавидовал… — глухо уронил Игнат, опускаясь вслед за ним в воронку. Закурил, посмаковал едкий махорочный дымок, улыбнулся. — Какие дела на нашей стороне?
— Затемно Первая бригада подвалила с хуторов. Стоит левее, у недостроенного танкового. Половину моей команды затребовали туда. Улавливаешь стратегию?
— По всему, новый штурм.
— Непременно, все к тому идет… А тебе поклон, комиссар!
— От кого?
— Кашевара Мокея помнишь? У-у-у, высоко взлетел бородач — ротой командует. А в помощниках у него… кто б ты думал? — губы Медведко чуть повело вкось. — Кольша-стеклодув!
Игнат вскочил, снова сел. По его лицу, подсиненному порохом, растекалась бледность.
— Наконец-то! Ищу-ищу, как в воду канул… Друг мой хороший, с первых рейдовских дней… Ну, спасибо, Ксенофонт, обрадовал!
Медведко насмешливо померцал глазами.
— А девку-то у него все-таки отбил, сердечный друг!
— Было и такое, не спорю.
— Ну, он тоже не оплошал, толстобровый. Под корень подсек… с Палагой моей. Дело прошлое, но…
— Чего ж лютовать, если сама выбрала?
Ксенофонт сбычил голову, дышал затрудненно, со свистом. И не утерпел, спросил:
— Где она теперьча, в Красноярске?
— Там, с дитенком. Наталья говорила: ну, вылитый батя.
— Сыпь, сыпь сольцой, комиссар, не жалей плотогона. Шкура у него толстая, еловая…
— Вот это другой разговор.
Над ямой появилось остроносое лицо завразведкой.
— Идет начальство, Сергеич, готовься к встрече.
— Кто да кто?
— По-моему, сам Грязнов с нашим комбригом.
Игнат выскочил наверх. С насыпи, ловко пружиня ногой, спускался начдив Грязнов, стройный, в старенькой кожаной куртке. Следом по скользкому обрыву съехал на каблуках Окулич.
— Иван Кенсоринович, откуда?
— От Калмыкова. Ф-фу, насилу добрались. Где ползком, понимаешь, где швырком… Ну, комиссар, чем порадуешь?
— Веселого мало. Ночью ранен полковой командир, снесли на хутор.
— Жаль молодца… Продвинулись далеко?
— Саженей на сто, не больше… Бронепоезда гадовы!
— Потери?
— Первого батальона уральцев как не бывало: едва наберется человек семьдесят, вместе с легкоранеными. Второй уменьшился на треть.
— Да-а-а, — покусал ус Грязнов. — Саперам по-прежнему туго?
— В воде каждые полчаса, — доложил Медведко. — Вяжем запасные прогоны, ставим взамен, а те б-бах из дальнобоек, и все в щепу.
— Какие думки, Сергеич?
— Планируем новый бросок по дамбе. В восемь ноль-ноль, когда феодосийцы завтракать усядутся. Просьба — подкрепить колонну парой богоявленских рот. Не век же им быть в резерве. Огонька даст Сивков, твердо обещал.
— На богоявленцев не рассчитывай, — отрезал начдив. — С кем в Крыму воевать будешь? О том подумал?
— Тогда, может, верхнеуральцев пришлешь? — погас и снова загорелся Нестеров. — Здесь они, под боком.
— Были, да сплыли. Комбриг, объясни ему. Сил моих нет, до чего настырный парень.
— Красноуфимская бригада снова идет к Чонгарскому мосту, — поведал Окулич и сморщился точно от зубной боли.
— А что там, на Тюп-Джанкое?
— Переправа удалась, дальше пока ни с места.
Иван Кенсоринович высоко вскинул темнокудрую голову.
— Двести шестьдесят шестой зацепился на том берегу. Теперь вводим Двести шестьдесят седьмой, следом. Определенный успех, и его необходимо развить во что бы то ни стало!
В глазах комбрига мелькнула досада, он отвернулся. Какое-то время Грязнов молча, в упор смотрел на него. Было ясно: по дороге сюда между ними произошла горячая словесная перепалка. То-то явились взъерошенные, и обстрел не охладил…
— Успокойся. Надеюсь, помнишь? Твое впереди, погоди.
— Скоро некому будет ждать! — Окулич пободал ногой бревно, коротким кивком указал налево, где в дыму сражались калмыковские полки. — Ты говоришь: успех, да еще определенный… По-твоему, генерал Слащев — круглый дурак? Сомневаюсь. Поди, все резервы подтянул на Тюп-Джанкой!
— Вот и дивно! — с хитроватой улыбкой парировал Иван Кенсоринович. И Нестерову, озабоченно: — С атакой повремени. Окапывайся на дамбе, перебрось туда еще два-три пулемета. Дрогнешь, откатишься — отдам под трибунал. Не посмотрю, что рейдовец.
— Ложись! — крикнул Медведко.
Тяжелый снаряд упал невдалеке, с грохотом разорвался.
На исходе дня командиры и комиссары бригад съехались в штадив, на станцию Чонгар.
Сидели в телеграфной, единственной комнате, которая не пострадала от бомб. Вдоль стены ровной шеренгой застыли полевые телефоны, и над ними склонились охрипшие связисты. Один приглушенно-сердитым голосом вызывал артдивизион, второй тихо пересмеивался с какой-то Дусей, третий толковал о зерне: «Что ж что подгорелое. Все-таки лучше, чем ничего. Бери старшин, бери повозки, и через двадцать минут будь на месте. Все!»
Докладывал Калмыков, Игнат даже не узнал его в первое мгновенье. На плечи кое-как наброшена шинель, искромсанная осколками, в ржавых пятнах, вид крайне измученный: глаза набрякли кровью, нос и усы поникли.
— Завязли вконец… Траншея на траншее, уйма колючей проволоки. Бьют по нашему клину с трех сторон. Двести шестьдесят шестой выкошен почти до одного человека, немалые потери и в Двести шестьдесят седьмом. — Калмыков опустил бритую голову, тяжело налег на стол. — По словам пленных, подошла сводная офицерская группа… Словом, операция на волоске.
Начдив прошелся из угла в угол, что-то соображая, круто остановился перед Калмыковым.
— Подзавязли, говоришь? А им, думаешь, просторней и легче? Как бы не так! — Иван Кенсоринович взбил волосы, пристально поглядел на командира Первой бригады Смирнова. — Будь готов к маневру, надеюсь, последнему на северных берегах.
— Куда?
— А сам не догадываешься?
Зазуммерил телефон.
— Товарищ начдив, комфронта, — шепотом позвал связист, невольно вытягиваясь в струнку.
В комнате повисла тишина.
— Да, товарищ командующий, — гудел Иван Кенсоринович в кожаный раструб микрофона, — решенье окончательное и бесповоротное: атакуем по дамбам Сивашского моста, через Таганаш. Дроздовцы скованы Второй бригадой на Тюп-Джанкое. Переправы готовы, там день и ночь работает сводный саперный батальон. Артиллерию ставим на прямую наводку… Что? — и поник было, вслушиваясь в далекий голос. — Утром двенадцатого будем в Крыму, живые или мертвые… Есть, пройти живыми!
Грязнов опустил трубку на рычаги, малость помедлил.
— Сказано коротко: Василий Константинович у Пяти озер, вы, уважаемые, топчетесь на месте… — Начдив быстро, немного взвинченно подошел к карте, пристукнул по ней кулаком.
— Треп в сторону, слушайте мой приказ. Красноуфимцы, оба полка, наступают по недостроенному танковому. Двести шестьдесят четвертый сменяет уральцев, кроме третьего батальона. Ты, Окулич, отводишь бригаду в резерв.
— Но…
— Никаких «но», мы с тобой не на базаре. Повторяю, твое впереди.
— Им-то, чертям, хорошо!
— Кому?
— Да смирновцам. Угодили в самый чок, почти без потерь. А мы…
Игнат неотрывно смотрел на Ивана Кенсориновича.
«Или я ни бельмеса не понимаю, или… вот он, долгожданный час! — думалось ему. — Да, именно теперь, когда тюп-джанкойская группировка скована по рукам-ногам, настала пора ударить вдоль чугунки. Подловили-таки генерала Слащева: как ни кусался, ни ловчил… Все правильно, все так!» Он с грохотом отодвинул табуретку.
— Есть просьба, товарищ начдив. Личная.
— Ну-ну?
— Разрешите быть с третьим батальоном уральцев!
— Отдыхал бы, чудак-человек. Поди, после выгрузки и не спал вовсе? — Грязнов переглянулся с военкомдивом. — Ладно, разрешаю. Один боец останется на передовой, все равно твое место рядом, комиссар.
— Спасибо!
Ночь выдалась холодная. Хлестко дул ветер, сдобренный горьковатой солью, с неба то и дело припускала пороша, темно-сизые, в свинцовом пересверке воды залива дымились паром.
Верхнеуральцы рота за ротой стягивались к предмостью, залегали у невысокого, в расщелинах, берега. Сквозь рев канонады и гул ветра доносились топот ног, частое тарахтенье пулеметных колес, крики батарейцев, передвигающих орудия на новые огневые позиции. Кто-то молоденький бегал от окопа к окопу, не своим голосом звал неведомого «дядю Ваню». Вслед ему пустили острое словцо, и раздался негромкий гогот, — не могли казаки без выкамариваний, даже в такой час. Левее, напротив недостроенной танковой переправы, развертывались красноуфимцы. Внизу, вдоль пешеходных трасс, гнули спину саперы, чинили разбитые штурмовые мостки, чтоб через десяток минут повторить все сначала.
Враг нервничал, догадываясь о подходе резервов, усиливал и без того плотный обстрел. Одна за другой вспархивали ракеты, гулко лопалась шрапнель, стальной горох частил по взмутненному заливу.
Та-та-та-та-та! — отдаленно выговаривали пулеметы, рассыпая над головой короткий, близкий посвист пуль: тюф, тюф, тюф, тюф-ф! Бойцы, лежа по воронкам, только посмеивались: лупи, лупи в белый свет… Куда опаснее были рикошетные: с визгом отскакивали от каменных мостовых ферм, доставали где угодно, калечили и убивали. Тшшик-ииззз!
Время от времени, перекрывая все остальные звуки, бухали морские орудия, укрытые за Татарским валом. У-у-у-у-ух-хо-хо-о-о-о-о! — выло, и взметывался гигантский огненный смерч. Под самое небо летели доски, бревна, уцелевшие саперы со всех ног бросались а месту взрыва. И снова звенела пила, стучал молот, вгоняя сваю в топкое дно.
Особенно доставалось батальону Третьей бригады. Бронепоезд раз за разом выкатывался чуть ли не к дамбе, остервенело садил по ней, начисто сметал неглубокие окопы. Когда уральцам стало вовсе невмоготу, просигналили на свой берег: поддержите огоньком, одолевает… Чеурин пятью меткими выстрелами отогнал бронепоезд за выемку, потом перекинулся на прожектора.
— Ослепли! — радостно сказал Васька-партизан и пустил обычный матерок.
В час сорок ночи, — Егорка справился по часам, подаренным на прощанье вихрастеньким отделенным, — последовала команда:
— Первая рота, на мост. Второй приготовиться!
Спустились на узкую, в три доски, пешеходную трассу, побежали. Обледенелый настил гнулся, угрожающе скрипел под ногами, бревна, кое-где сорванные со скоб, уходили вниз: кто не успевал удержаться — оказывался по горло в воде. «Бр-р-р-р, — тряс губами пострадавший. — Невсутерпь холодна!»
— Гуськом, гуськом, и поживее, не застревай! — торопил Кольша, оглядываясь на свой взвод. — Крепче за канаты!
Миновали середину железнодорожного моста, когда с крымской стороны вдруг брызнули столбы расплавленного серебра, вспороли серое, в космах, небо, упали на залив, стремительно перенеслись к переправам. Ожили чертовы прожектористы!
Обстрел, к ночи немного приутихший, возобновился с утроенной силой: врангелевцы били наверняка, по нитке мостовых дамб. Там и сям вздымались высокие всплески, окатывали с головы до ног, шрапнель густо секла по воде…
Вот и конец мосткам, вот и твердая, правда, пока насыпная земля. Раненые уральцы, собранные для отправки в лазарет, увидели подмогу, пересиливая боль, потеснились к бровке.
— Думали, не дождемся…
— За такие думы… знаешь? — напер на раненого Васька.
— Валяй до кучи, — усмехнулся уралец, белея в темноте марлевой повязкой. — Ну, земляки, не подкачаете? Говорите сразу, а то ведь мы и назад повернем!
— Не гоношись! — был скупой Кольшин ответ.
— Эй, а твой голос мне знаком. Не из нашей ли бригады, куманек?
— Угадал… Быстрей, ребята, быстрей!
Красноказачья пехота выходила на дамбу, снова разбиралась «волнами», теперь куда более короткими, чем раньше, на северном берегу.
— Перебежками вперед!
Бойцы вставали, неслись как угорелые, спотыкаясь о тела убитых, припорошенных снегом. Сбоку налетал ветер, прошибал тонкие шинельки и стеганки насквозь.
— Ложись, окапывайся!
Проскочив несколько саженей, падали у рельсов, ловили ртом ускользающий воздух. Окапываться, собственно говоря, было негде. Просто с шапку жесткой, накромсанной взрывами землицы перед собой, и готово, а там — новый бросок в ночь, рассеченную прожекторами, в туман, в гущу огня, поставленного белыми. Свинец и сталь, сталь и свинец, и ты, голодный, холодный, сотрясаемый крупной неуемной дрожью, на высоком заснеженном гребне дамбы, у всех на виду, открытый каждой пуле, каждому осколку.
Брагин поспевал вслед за Кольшей, ни на шаг от него, ненадолго замирал, звонко передавал слова команды, а перед глазами ни с того ни с сего проносились обрывки далеких видений: бревенчатая изба над отвесным красновато-желтым яром, утюги-баржи, битком набитые полупьяной молодой деревенщиной, заплаканная мать на приплеске… Давно ль это было? Год с небольшим назад!
И голос ротного где-то правее:
— Вспышка — уныривай по-гагачьи. Допек?
Егор устал нырять, втискиваться в хрусткую твердь насыпи, она отдавала дегтем, ржавчиной, застарелой вонью. Взвод как бы растворился в молочно-серой мгле, пропал без следа. «Волна», в которой ты, — первая, а второй и третьей не видно вовсе. Но они есть, они ползут, подпирают затрудненным дыханьем… Егор уставил в темноту неподвижный взгляд. Скоро ли? Скоро ли, дьявол побери, одолеем дамбу. Этак нас выколотят поодиночке, некому будет линии брать, а их там намешано невпроворот. Самая жуть — на берегу…
— Вперед!
Взвился огонь, раскатисто грохнуло. Егорку раза два перевернуло с бешеной силой, вынесло под откос. Каким-то чудом успел зацепиться за обломок старой сваи, оглушенный, изодранный, полез наверх. «Врррешь, не сомнешь!» Чья-то рука протянулась из тумана, помогла… Он поднял винтовку, — свою или чужую, кто знает? — шатаясь, побрел за ротой, обогнавшей его на двадцать шагов. «Запил ржу стылым сивашским рассолом!» — усмехнулся Егорка. И замер как вкопанный. На шпалах, раскинув длинные плети рук, лежал вниз лицом Кольша Демидов.
— Что с тобой, командир?
Взводный шевельнулся, медленно приподнял всклокоченную, пересыпанную порошей голову, и по движенью искривленных болью губ иркутянин скорее угадал, чем услышал:
— Веди… Я сейчас…
— Может, перебинтовать?
— Делай, что приказано!
Перебежки по дамбе участились. Все больше черных бугорков застывало на рельсах, все ближе надвигался полуостров Таганаш, опоясанный рядами колючей проволоки, перекипающий огненными взблесками.
Егор был как в тумане. Далеко прочь улетели суетные мысли о доме, опустело в груди. Ему (вдруг стало совершенно безразлично, будет ли он жив после атаки или нет. «Вррешь, не уймешь!» — срывалось с губ, вновь и вновь ставило на ноги, толкало вперед. Почти не заметил он, как на некоторое время очутился среди уральцев, как по привычке подавал команду, и кто-то подхватывал ее сиплым тенорком, переносил дальше. Одно-единственное врезалось в память, где-то на последних саженях перед кромкой берега: по шпалам, казалось, в самом перекрестье пулеметных очередей, под пристальным оком прожектора, идет высоченный человек с непокрытой светловолосой головой, идет во весь рост, и в руке крепко зажат наган.
Стеной вздыбились разрывы, все окрест окутало едкой гарью. Но вот и конец дамбы. Прощай, насыпная землица, перейдем на твердую, хоть и не сразу! Попрыгали в ледяное вонючее месиво, отплевываясь, залегли на мелководье. Порой прислушивались: от Тюп-Джанкоя наплывал рокот жестокого, на уничтоженье боя. Сверкало и дальше, у Геническа: там билась Девятая дивизия… Тихая прошелестела команда. Где ползком, где вброд, где чуть ли не вплавь по взбаламученной воде подобрались в упор к аванпостным окопам, смяли, передавили во тьме два феодосийских взвода, снова затаились…
В три сорок пять за спиной взревели орудия первого артдивизиона, выдвинутые на край северного берега. Калашников и, Чеурин долго ждали своего часа, и вот ударили! Видно было, как вспыхивает над бетонными козырьками шрапнель, как удивительно точно ложатся чередуемые с нею гранаты. Потом басовито раскатились гаубицы левой группы войск, нащупывая бронепоезда.
Красные «гостинцы» выжигали предрассветную мглу, а Егорке чудилось: муть редеет, расступается а нем, и что-то звонкое, округлое зреет наперекор. Было многое в его жизни, по сути — все, отпущенное человеку, а такого еще не бывало, чтоб открывались не только глаза, но и душа нараспах…
Внезапно батареи перенесли огонь в глубину вражеской обороны. Передовые «волны» поднялись по всей таганашской кромке, молча, без единого крика, рванулись к проволочному загражденью. «Руби лопатами!» — велел кто-то, но лопат оказалось всего ничего, порастеряли на дамбе. И тогда ротный в одной рубахе вышел вперед, набросил шинель поверх, оглянулся:
— Наваливай еще! А теперь… прыг-скок!
Он легко, будто на ходулях, преодолел чертову оплетку, рысцой затрусил ко второму ряду кольев. Следом густо запрыгали казаки и иркутяне, до крови обдираясь о колючки, распластывая штанины сверху донизу: «Ни хрена себе скок!» Правее острым клином неслись к окопам уральцы, третий батальон.
Тах-тах-тах-тах-тах-тах! Белые спохватились, зачастили их пулеметы. Упал один, другой, потом сразу несколько…
— Васька, дремлешь? — крикнул на бегу Брагин. — Бей по вспышкам!
— Уррр-рра-а-а-а!
Ревущий поток одетых в черно-красное фигур накатил на укрепленную линию, захлестнул ее из конца в конец. Батареи с обеих сторон разом смолкли, боясь угодить по своим, над бетонными козырьками закипел штыковой бой. В этом деле уральцам и красноказачьей пехоте никогда не было равных, рассекли врангелевцев на разрозненные группы, смяли, погнали ко второй линии. Кое-где по закрайкам донцы и феодосийцы пробовали контратаковать, но клин, вколоченный в центре, пер все дальше, в глубь Таганашского полуострова.
На глаза Егору снова попался светловолосый человек с наганом, судя по всему, командир или комиссар. Чуть ли не первым спрыгнул в траншею, срезал вывернувшегося сбоку феодосийца с унтер-офицерскими погонами, помог соседу, на которого насело двое солдат: ни одной пули не пропадало у парня, видать, набил руку на скорой пальбе!
И тут Брагину пришла невольная мысль: где он мог встречать комиссара? Может, летом, в Иркутске? Нет, вроде бы не там, не тогда. С кем познакомился перед отправкой на юг, всех помнил: и Санька, и Макар Грибов, и…
Впереди, на второй линии, заваривалась новая каша.
— За мно-о-ой! — Опять бежали сломя голову, путались в круговой оплетке, стреляли с колена, отбив удар, кололи штыком.
Откуда-то вынырнул запаленно-веселый Малецков. Крест-накрест обвешанный патронными лентами, он стоял над траншеей, озадаченно переводил взгляд со своего пулемета на трофейный, с трофейного снова на свой. Какой лучше?
— Смотри! — чей-то голос.
Поодаль, на рельсах, вырисовывалось в полумраке знакомое пестро-бурое туловище бронепоезда. Головной шла площадка с орудием на закругленном носу, посредине — локомотив, от трубы до колес одетый сталью, следом вагоны в наростах башен, с бойницами вдоль бортов.
— Проворонили… Давай пулемет! — выкрикнул Егорка.
— Есть пулемет! — Малецков отпихнул ногой трофейный, решительно подсел к своему старенькому.
Бронепоезд подплывал медленно, тихо, совсем неслышно в грохоте боя, развернувшегося на десятки верст. Но вот раскрыл пасть и он, запорскал раскаленными плевками, чтобы потом — судя по его прежним волчьим повадкам — кинуться прочь со всех чугунных ног. И он кинулся, — однако, не назад, как думалось Егорке и другим, не под прикрытье Татарского вала, а на север, к мосту. Легко, играючи располоснул надвое атакующие роты, прорвался в тыл, отрезав пути отхода с Таганашского полуострова.
— Все, хана! — пробормотал Васька.
Брагин видел, из окопа снова поднялся светловолосый комиссар, повел редкую уральскую цепь к третьей укрепленной линии. «Что он делает? — оцепенел Егор. — Надо… А что, что надо? Бечь назад, подставлять спину белым резервам? Они только того и ждут!»
— Братцы, за комиссаром… Уррра-а-а! — гулко разнесся голос ротного. Трудно сказать, кто встал первым, скорее, вскочили в одно время все. — Урррра-а-а-а-а!
Опомнились на Татарском валу, потные, косматые, овеянные пороховым дымом. В стороне испуганным гуртом столпился батальон Феодосийского полка, целехонький, в новом обмундировании, но без винтовок, теперь они ему были ни к чему… Светало. Кругом, на версты, разлеглось поле ночной схватки: груды развороченных, в изломах, бетонных глыб, обгорелые балки, бревна, кирпичи, обрывки вызванивающей на ветру колючей проволоки, полузасыпанные трупы, — все перекромсано, перемешано, перебито…
— Сергеич, броневик вертается! — с тревогой доложил комиссару бородач-ротный. Тот вгляделся пристально, разомкнул спеклые губы:
— Подкопать полотно.
— Есть! — Мокей подал знак: в следующее мгновенье весь его строй бежал за ним, в обгон друг друга. Вот и синеватые стрелы рельсов, нацеленные на север и юг. «Начинай!» Остервенело ковыряли насыпь штыками, саперными лопатами, просто руками, иногда вскидывали голову… Бронепоезд, распустив длинный султан дыма, на полных парах катил обратно.
— Не уйдет? — прохрипел Егор, обливаясь потом.
— Ну, хрена в зубы, — ответил Мокей. — Навались, да порезвей… А теперь кубарем, кто как умеет!
Поливая насыпь свинцом из десятка пулеметных стволов, «зверь» подлетел к подкопу, рельсы дрогнули, скрипуче осели вниз. На броневагонах захлопали откидные люки, сгорбленные фигуры метнулись под колеса. Щелкнул выстрел, другой, третий… Белые, по всему, надеялись отбиться, отойти за вал. Не удалось. Верхнеуральцы и подоспевшие слева красноуфимцы пошли в атаку. Прислуга «зверя» и десантный отряд были зажаты в тесное кольцо, переколоты в мимолетной штыковой стычке; немногие живые, сплошь в офицерских тужурках, вздернули руки вверх.
Дело было редкое, исключительное: пехота взяла в плен бронепоезд, и не как-то, а в открытом бою. С разных сторон к стальному чудищу стекались красноармейцы, юрко взбирались на бронеплощадку, обегали вагоны, спрыгивали наземь, но не расходились.
— Небось английский? — предполагал рыжеусый казак, хлопая по холодной клепаной обшивке.
— Не-е, — возразил ему кочегар. — Английские пулеметов не имеют, это свойский. К тому ж трехдюймовками снабжен, понимай. А у тех непременно — шестидюймовые, морские, кидают бомбами за девять верст.
— Откуда знаешь?
— Был такой у генерала Нокса, вот откуда.
— А чё на ём написано? — жмурился кто-то. — Убей, не разберу.
Васька-грамотей прошел сквозь толпу, медленно, по складам прочел:
— «О-фи-цер».
— Влип его благородие!
— А там, на передней площадке?
— «Ге-не-рал А-лек-се-ев».
— Зверь-то, выходит, не простой, а именной. И с волчицей, в рот ей осердье. Пара знатная!
Васька умолк, что-то прикидывая в уме.
— Эй, школяры, у кого красный мелок? Давай сюда. — Он зачеркнул прежнее названье, выведенное белой краской, поверх написал размашистое: «ЛЕНИН».
— Как, товарищ комиссар?
— В самый чок, — отозвался светловолосый, и по его кремневому лицу скользнула тень, словно вспомнил он какую-то другую историю с бронепоездом, не столь веселую.
От переправ подоспели санитары, занялись ранеными. Шли к палаткам, раскинутым невдалеке, невольно косили глазом на трофеи, над которыми хлопотал Медведко. Восемь вполне исправных орудий, сорок пулеметов, захваченных только на первых трех линиях, прорва телег и тачанок у Татарского вала, и на них чего-чего нет: мотки провода, патроны, шинели, сапоги, мешки с крупой, бараньи туши, галеты, шоколад в серебристой обертке, — весь, как есть, обоз белого пехотного полка. Лошадей угнали донцы, бросив незадачливых, менее расторопных феодосийцев.
Особое удивление вызывали два обозных верблюда, присоединенных к трофеям. Они спокойно стояли в толпе, охотно принимали из рук новых владельцев пучки травы. Какой-то шутник попробовал ухватить верблюда за морду, в ответ получил густой плевок.
— Не лезь, парни с норовом!
Рассвет вступал в свои права. В отдаленье, сквозь туман и гарь, проглянули мостки, запруженные пехотой, шел Богоявленско-Архангельский полк. Левее железной дороги строились красноуфимцы, за ними, на Тюп-Джанкое, догорали последние перестрелки между сводными офицерскими группами и калмыковской бригадой.
В одно время с богоявленскими ротами начал переправу Третий конный корпус: эскадрон за эскадроном, батарея за батареей, горяча лошадей, проносились мимо. В центре колонны ехал со штабом синеглазый комкор. Толпа уральцев при виде его радостно загудела.
— Кто такой? — спросил Егорка у ротного.
— Николай Дмитрич Каширин, кто ж еще! — Мокей приосанился.
Комкор осадил жеребца.
— Сергеич, ты? — Он с седла пожал руку светловолосому, покивал бойцам. — Рад, очень рад. Сказала-таки свое веское слово Тридцатая!
— Теперь что же, в обход Ишуньских позиций?
— Угадал… Бывайте здоровы, рейдовцы!
Светловолосый помолчал, вслушиваясь в слитный перебор копыт, встрепенулся, повел глазами по толпе.
— Эй, Кольша! — позвал веселым голосом. — Выходи, стеклодув, не мытарь душу!
Рядом с комиссаром очутился Егорка Брагин, хмуро переступил с ноги на ногу.
— Зацепило его на дамбе, Кольшу-то, велел не ждать. Мол, сейчас догоню…
— Что? А ну, показывай!
«Не узнал пресненец, — мелькнуло у Егора. — Может, напомнить о Москве, об остроге, выкованной в подарок. Нет, не теперь!» Он бегом сорвался вдоль насыпи, следом поспевали комиссар и ротный, бухая разбитыми сапогами. Остался позади берег, подступила дамба, густо усеянная телами в красно-черном. Демидов лежал на том же месте, крепко стиснув руками винтовку. Трое подошли, бережно перевернули его, и открылась рваная, во весь бок, рана.
На комиссара страшно было смотреть. Гибель часами кружила, завихоривала над ним, шел, не сгибаясь, и вот как подкошенный рухнул на снег, припал к убитому, в горле что-то судорожно заклокотало. Ротный комкал серую шапку, смахивал ею слезы, они катились и катились по его обросшему лицу. «Догнал, чтоб умереть… Эх, взводный, взводный!»
Высокий, чистый голос трубы прорезался вдалеке, у Татарского вала, пролетел степью, где только что отбесновались кровавые схватки, трепетно повис над взрябленными водами Сиваша.
Вставал день.