Философы XVIII века любили сравнивать развитие всего человечества и отдельной человеческой личности.
«Просвещение – это выход человека из состояния несовершеннолетия, в котором он находился по собственной вине… – писал Иммануил Кант. – Несовершеннолетие – это неспособность пользоваться своим рассудком без руководства кого-то другого. Несовершеннолетие по собственной вине имеет причиной не недостаток рассудка, а недостаток мужества пользоваться им без руководства кого-либо другого…»
Это в целом верно, причем в приложении не только к отдельной личности, но даже ко всему человечеству. Мозг – такой же орган, как и рука, и умение пользоваться им доґлжно тренировать. Если человек не утруждает свои руки физическими упражнениями, они сами по себе не приобретают излишней силы. Точно так же и разум остается в пределах природных своих возможностей, не развивается, если не делать некоторых усилий. Но ведь потребность в таких усилиях не возникает сама по себе, она зависит от того умственного окружения, которое имеется у человека!
Иначе говоря, для того чтобы начался умственный прогресс отдельных личностей и всего человечества, в обществе предварительно должна сложиться прослойка образованных, научившихся думать людей, которые были бы способны не только давать образование новым ученикам, но и воспринимать идеи самых продвинутых мыслителей.
Вот на возникновение такой прослойки и потребовалось двести тысяч лет нашей эволюции. Человек осознает себя, но на это способен и медведь. Чтобы действительно стать человеком разумным, следовало осознать это осознание, развить способность подниматься над «суетными словами» в мир информации и абстрактных понятий. Ни медведь и никто другой, кроме человека, сделать этого не смог.
Первоначально же редкие искры мыслей, не относящихся к повседневному быту и превышавших уровень усвоенных с детства представлений о мире, залетая в головы людей, казались им настолько удивительными, что воспринимались не иначе как непосредственный Голос Бога. И они говорили своим соплеменникам: мне Бог сказал.
Что интересно, это – наша довольно недавняя история. Рассказами о людях, услышавших голос Бога, переполнены все религиозные источники, в том числе христианские и мусульманские. Даже если не менять хронологию, получается, что мыслить «по-современному» люди начали всего лишь полторы – две тысячи лет назад. Легко понять, что только после этого могло начаться развитие литературы от простых сказок к сложным формам.
Н. А. Морозов в третьем томе своей книги «Христос» уделил некоторое внимание различным типам беллетристических произведений. Он показал, что высшие из этих типов возникают из сложения первичных элементарных сообщений, подобно тому, как сложные организмы возникают из сложения первичных клеточек, и тоже не беспорядочно, а в виде систематических комплексов, связанных между собою переходными мостиками, нередко построенными тоже очень художественно.
Позже ученый потратил еще немало усилий для прояснения хронологии литературных произведений. Среди его рукописей имеется целая книга «Миражи исторических пустынь», которую сам он считал девятым томом книги «Христос» и посвятил литературе. Поскольку книга эта никогда не была издана,[4] а приводимые в ней соображения очень интересны, мы в этой главе процитируем из нее «Основной закон эволюции человеческой литературы»:
«Всякий законченный в самом себе по смыслу комплекс сообщений (т. е. отдельных фраз) соответствует волокну сложных организмов и целому организму у несложных. Несложными литературными композициями являются молитвы, лирические стихотворения, басни и короткие детские сказки. А сложными произведениями являются большие поэмы, повести и романы, в которые такие отдельные композиции входят как волокна в сложные организмы, переплетаясь между собою всевозможными способами и соединяясь в одно целое переходными мостиками, как цементом.
Разъясню эту параллель более детально.
Возьмем, например, то время, когда большинство русского народа было еще безграмотно, тогда дети даже привилегированных сословий удовлетворяли потребность своего воображения так называемыми «нянькиными сказками», а взрослые люди песнями баянов, т. е. первобытных поэтов. Конструкция таких сказок и песен была проста, через весь рассказ проходила только одна нить последовательности. Слог очень элементарен, фразы почти без придаточных предложений. И вся композиция не превышает двух-трех или нескольких страничек современной печатной книжки. Сюжетами были большею частью боевые или охотничьи приключения с невероятными вмешательствами говорящих зверей, птиц и рыб, и нередко сверхъестественных существ. Если затрагивался любовный сюжет, то героиней была не иначе как унесенная волшебником похожая на куклу принцесса-красавица, которую нужно было освободить.
В нашей русской баянской поэзии излюбленным героем был богатырь Илья Муромец, и о нем создалось до XX века много былин, т. е. элементарных описаний того или другого из приписываемых ему подвигов.
Представьте теперь, что в период уже развившейся письменности какой-нибудь любитель-грамотей, человек начитанный и не без собственного литературного таланта, собрав в своей жизни и записав в отдельности несколько десятков или даже не одну сотню таких рассказов, захотел бы составить из них нечто цельное, воображая таким образом восстановить полную биографию своего героя, если по легковерию своему считал эти сказания правдивыми, а если нет – то цельную поэму об Илье. Расположив их в одной последовательности по своему вкусу и соединив переходными мостиками перерывы при скачке от одного независимого сказания другому, в виде связующих вставок или перестановок действия, с неподходящих на подходящие места, он легко составил бы большую суставчатую поэму вроде Илиады или Одиссеи, и тем более легко, что размер стиха в эпической поэзии всегда один и тот же – в греческой, например, гекзаметр.
Таково образование всех длинных эпопей, похожих на многосуставчатых червей, в которых каждый членик представляет как бы самостоятельное целое и у которых при разрезе пополам обе половины начинают жить самостоятельно. Но и эти эпопеи, как мы видели, могли возникнуть лишь в период развитой письменности, так как для их записи в таком виде, как мы имеем, недостаточно простого уменья писать каракульками, вырисовывая каждую букву, а необходимо уменье писать скорописью, что дается только продолжительной практикой как в письме, так и в чтении, и необходим дешевый материал вроде бумаги, так как на листках древесной коры такой эпопеи не напишешь, а пергамент слишком был дорог, чтоб употреблять на несерьезные произведения.
Перейдем теперь к современному роману.
Первоначальной его формой был фантастический рассказ, к которому только в конце XVIII века присоединился реалистический, – без сверхъестественных вмешательств и невероятных приключений и с введением психологических подробностей. Сначала его особенностью являлась почти всегда романтическая канва взаимных отношений девушки и молодого человека до их вступления в брак и кончалось на этом событии, или происходила трагическая развязка. Только уже потом – со времени Бальзака – стали вводить в романы главными героинями и замужних женщин.
Отличительной особенностью всех романов является их сложная планировка, при которой вместо одной нити рассказа переплетаются две: начав рассказ о героине, автор прерывает его обыкновенно на самом интересном месте, возвращается вспять, описывает иногда на нескольких листах, что делал и чувствовал в это время герой романа, и искусно подводит его к тому критическому положению, на котором он оставил героиню. Соединив на этом месте обе нити рассказа, вновь возвращается к отдельным повествованиям, иногда примешивая к ним еще и третью нить, и затем приводит к развязке, к которой оказываются приспособленными уже все детальные сообщения, которые были даже и в самом начале. Такой роман аналогичен уже позвоночным животным, со скелетом и взаимодействующими друг с другом разнообразными органами, которых уже нельзя разрезать на две части, не разрушив целого. Это скелетный роман.
Эра такого романа только с XIX века, а местом его вплоть до конца того века была только Европа да Северная Америка как ее самая культурная колония.
Переходом к этому типу литературного творчества является лучистый тип, соответствующий лучистым животным классификации Линнея, вроде морских звезд, морских ежей, морских лилий и т. д.
Он композируется очень просто.
Сначала рассказывается, как несколько человек разными путями сошлись вместе. Каждый из них затем сообщает историю о своих приключениях, приведших его в компанию с остальными, а вместе с тем и в общее затруднительное положение. Они пытаются, помогая друг другу, выпутаться из беды, и достигают этого тем или другим способом.
Читатель сам видит, что это средний тип между суставчатой и скелетной композицией. Отсюда ясно, что и по времени своего возникновения он должен помещаться после суставчатого и ранее скелетного типа.
Но это еще не значит, что высшая форма вытесняет в литературе низшее. Нет! Здесь происходит то же, что и в органической природе, где, несмотря на более позднее появление скелетных животных, продолжают существовать и развиваться и суставчатые, и лучистые, и даже одноклеточные организмы».
Такова основная схема эволюции литературного творчества на земном шаре, описанная Н. А. Морозовым. Все, что противоречит этой схеме, должно быть признано неправильно размещенным по векам или по народам, пишет ученый.
Русские народные сказки всем известны. Крайне простой сюжет, четкость характера героев, повторяющиеся рефреном ключевые фразы – вот их отличительные черты. «Я от дедушки ушел, я от бабушки ушел»; «Как выпрыгну, как выскочу, полетят клочки по закоулочкам»; «Дед бил-бил, баба била-била…»; «Козлятушки, ребятушки…», «Ходит медведь за окном: скирлы-скирлы…»
Таковы были первые повторяющиеся рассказики, ставшие затравкой всей большой литературы. Конечно, те сказки, которые знаем теперь мы, прошли большую обработку, первоначально же они наверняка были еще примитивнее. Затем, наряду с продолжавшимся бытованием простейших сказок, появились сказки посложнее. Даже сами их названия: «Иван-царевич и серый волк», «Марья-искусница», «Василиса Прекрасная» – показывают нам, что составляться они стали уже после широкой христианизации Руси, которая привнесла в русскую жизнь не только новые имена людей, но и умение слушать и произносить длинные речи, проповеди.
Так, обучаясь шаг за шагом, сказители осваивали новые умения в сложении слов. Простейшие сказки, затем сюжетные – посложнее, затем эпические произведения, а позже и наряду с ними работы религиозного характера, имеющие, конечно, свои особенности. Письменность позволила увеличивать размеры произведений, а широкое развитие грамотности закрепляло в культуре народа правила художественного словесного творчества.
А как представляют себе начало национальных литератур специально наученные разбираться в них люди, литературоведы? Оказывается, по их мнению, литературы всех народов начинались с развитых эпических форм и дидактических произведений религиозного характера и лишь затем перешли к сказкам. А дальше, надо полагать, уже можно было и алфавит придумывать.
«Прежде всего, как свидетельствует сравнительная история литератур Древности, становление этих литератур обычно начинается с появления религиозных сводов и эпоса», – пишет П. Гринцер. Но давайте скажем прямо: «прежде всего» вывод литературоведа основан на неверной хронологии. Сказали ему: «вот эта эпическая поэзия и есть самая древняя литература», и он бубнит о сравнительной истории литератур Древности. А ткнули бы его носом: «смотри, из этого зернышка сказок выросло дерево эпоса», он бы так и говорил. Но в рамках скалигеровской истории здравому смыслу места нет, и вот мы читаем:
«Первыми произведениями китайской литературы считаются «Шуцзин», «Шицзин» и «Ицзин», вошедшие в конфуцианское «Пятикнижие», история иранской литературы открывается Авестой, еврейской – Библией, греческой – «Илиадой» и «Одиссеей». Среди древнейших памятников месопотамской, угаритской, хеттской и египетской литератур преобладают фрагменты мифологического эпоса и ритуальных текстов. С этой точки зрения представляется закономерным, что начало развития индийской литературы ознаменовано созданием литературных комплексов (ведийского, буддийского, джайнского и эпического)…»
Здесь надо отметить наличие некоторой недоговоренности, свойственной литературоведению. Литература, по определению, есть совокупность произведений письменности. Но ведь первичные сказания ходили в устной форме задолго до появления письменности. Они тоже были записаны, то есть являются теперь частью литературы, но, как вы вскоре увидите, в некоторых случаях были записаны только в ХX веке! Значит ли это, что им ПРЕДШЕСТВОВАЛА религиозная литература?… Например определение П. Гринцера не раскрывает нам истоки нашей родной русской литературы. Ведь в отличие от традиционной «Месопотамии», никакой Древней Руси не находят историки раньше IX века н. э. В таком случае, скажите же нам поскорее, что предшествовало появлению сказки «Репка»: Велесова книга, Библия, «Правда Ярослава» или еще что-то?…
«Посадил дед репку. Выросла репка большая-пребольшая. Стал дед репку тянуть. Тянет-потянет, вытянуть не может. Позвал дед бабку. Бабка за дедку, дедка за репку, тянут-потянут, вытянуть не могут. Позвала бабка внучку. Внучка за бабку, бабка за дедку, дедка за репку, тянут-потянут, вытянуть не могут. Позвала внучка Жучку.[5] Жучка за внучку, внучка за бабку, бабка за дедку, дедка за репку, тянут-потянут, вытянуть не могут. Позвала Жучка кошку. Кошка за Жучку, Жучка за внучку, внучка за бабку, бабка за дедку, дедка за репку, тянут-потянут, вытянуть не могут. Позвала кошка мышку. Мышка за кошку, кошка за Жучку, Жучка за внучку, внучка за бабку, бабка за дедку, дедка за репку, тянут-потянут, вытянули репку».
А в качестве примера – какая литература «развилась» на основе буддийского «литературного комплекса» – рассмотрим сказку, записанную А. Д. Рудневым в начале ХХ века в российской Бурятии.
«Жили были некогда два брата; у старшего были простые ногти, а у младшего – железные. Они забирались в ханский амбар и крали оттуда разные вещи. Раз ночью они оба взобрались на амбар, и старший сказал:
«Ты, как младший, залезай вперед».
Младший ответил:
«Нет, ты, как старший, входи первым».
Старший брат влез первым и плюхнулся в бочку с растительным маслом. А младший брат убежал домой.
Наутро ханские служащие, сняв голову старшего брата и привязав ее к хвосту коня, пустили коня бегать между многочисленным народом, чтобы узнать, кто будет ее жалеть. Жену его начал разбирать плач. Кто-то ей говорит:
«Если ты собираешься плакать, то снеси лучше своей еды на черную каменную плиту и заплачь, разбив вдребезги посуду с едой, чтобы все думали, что тебе стало жаль своей еды».
Она снесла лучшей своей еды на черную каменную плиту и, разбив посудину с едой, заплакала. Ее не стали подозревать.
На следующую ночь его брат, человек с железными ногтями пошел один, чтобы красть в ханском амбаре. А хан, одевшись в плохие одежды, стоит у угла амбара. Тот спросил:
«Это вы зачем тут?»
Хан ответил:
«Сходи и посмотри через окошко, что мои сановники делают?»
Человек с железными ногтями запропал, затем пришел и говорит:
«Ваши сановники на печи расставляют что-то в склянках, и сговариваются, что завтра, когда хан придет, заставим его выпить».
Хан сказал:
«Отправляйся со мной, а когда мне нальют того, что в склянке, я, раз хлебнув, выброшу на северную стену, а ты отруби головы всем сановникам».
И дал хан тому молодцу золотой свой меч.
Наутро сановники посадили хана на золотую повозку и, отвезя в его дом, подали ему что-то из склянки. Хан раз хлебнул и выбросил на северную стенку, а молодец отрубил тем сановникам головы.
После того хан спрашивает:
«Что же ты возьмешь у меня?»
Молодец отвечает:
«Ничего я с вас не возьму, а буду жить по-прежнему вором».
Хан сказал ему:
«Коли ты такой великий вор, то сходи и укради золотую душу у Шолмос-хана».
Молодец сел на лодку и поплыл. Плыл он, плыл и вот видит дворец. Пошел к нему. А там железная дверь. Он вошел в железную дверь. Дальше серебряная дверь; он и в серебряную дверь вошел; дальше золотая дверь; он и в золотую дверь вошел. Сидит там Шолмос-хан с рогами в семь сажен, с тремя глазами, золотую свою душу он спрятал в правую стену и говорит:
«В мой дом ни мошка, ни муха не залетала, а как же ты вошел?»
«С лекарством на большом пальце, со снадобьем на указательном пальце».
Шолмос-хан испугался и стал чай варить, а молодец взял его золотую душу и вышел. А Шолмос-хан остался, взывая:
«Ах! Золотая душа моя!»
Молодец сел на лодку и поплыл. Видит опять дворец. Пошел к тому дворцу, вошел в железную дверь, вошел в серебряную дверь, а когда в золотую дверь вошел, сидит там сын Шолмос-хана, с рогами в шесть сажен, с тремя глазами, и говорит:
«В мой дом не залетали ни мошка, ни муха, а ты как вошел?»
Молодец отвечает:
«У меня на руках лекарство и снадобье».
«А почему это у тебя только два глаза? Сделай, чтобы и у меня было два».
Тот растопил свинца полный семимерный котел, положил сына хана лицом вверх, вылил котел на все его три глаза, а сам побежал прочь; вышел через золотые двери, вышел через серебряные двери, а как хотел выйти через железные двери, железная дверь не открывается. Войдя в восточное помещение, подлез он под холощеного козла, привязался за его бороду и видит: ослепший сын Шолмос-хана говорит:
«Верно, ты в козлином помещении, я убью тебя».
Он похватал козлов и повышвырнул их вон; да и холощеного козла тоже вышвырнул прочь, а с ним и молодца. Тогда молодец, дразня его, запел: «Что, взял? Что, взял? Вот так ты! Привязавшись за козла, ушел я, что, взял, что, взял, вот так ты!»
Сын Шолмос-хана говорит:
«Теперь уж ни один из нас другого не победит, я тебе дам этот золотой меч».
Молодец отвечает:
«Брось мне его!»
«Когда что-нибудь дают, то разве не из рук берут?»
Молодец подошел, схватился за меч и прилип. Но он отрезал себе руку, отбежал и дразнит Шолмоса:
«Что, взял, что, взял, вот так ты!
Отсек я руку, ушел, что, взял, что, взял, вот так ты!»
Молодец сел на свою лодку и поплыл к дому. Опять видит дворец; пошел к тому дворцу, вошел через железные двери, вошел через серебряные двери, вошел через золотые двери, и сидит там дочь Шолмос-хана, с рогами в пять сажен, с тремя глазами, и говорит ему:
«Стань скорее моим мужем!»
Он сделался ее мужем. Жена его каждый день ходила есть людей. И вот она родила мальчика с рогом в две сажени, с тремя глазами. Мальчик тот был плакса. Всякий раз, как уйдет жена есть людей, молодец взойдет на дом и смотрит, а ребенок заплачет и заставляет его в дом возвращаться. Раз, когда жена ушла и взошел он на дом, посмотреть, ребенок не заплакал. Он сел в лодку и быстро поплыл.
Жена, вернувшись домой, перерубила мальчика по середину, и нижнюю часть его тела бросила вдогонку за своим мужем. Мальчик догнал и прикрепился к лодке. А молодец перерубил поперек лодку, сел на одну половину, быстро приплыл к своему хану и отдал ему душу Шолмос-хана».
Таково большинство из 23 рассказов, записанных со слов самих рассказчиков А. Д. Рудневым и опубликованных во втором и третьем выпусках его книги «Хори-бурятский говор» 1913 года. Не правда ли, мы спускаемся к самым началам человеческой культуры? Из всего «буддийского литературного комплекса» в эту сказку внедрилось только слово «душа», заменившее в тексте некий золотой предмет, который до этого, несомненно, должен был украсть «молодец с железными ногтями». И металлические ногти, и металлическая «душа» выдают нам время первичного появления сказки, это эпоха перехода от использования камней к металлам.
Так и должно быть: национальные литературы начинаются с компилятивных произведений (значительную часть которой составляют вставки, рассказы действующих лиц и т. п.), не достигающих уровня большой эпической формы. Такие, как саги «Угон быка из Куалнге» и «Повесть о кабане Мак-Дато», а также «Родовые саги», где персонажи группируются по семейно-родовому и что, как правило, совпадает, территориальному признакам.
Затем появляются «суставчатые» произведения, вроде сказок «Тысяча и одна ночь» или индийских «Сказок попугая». Причем приобрести подобный вид, когда ранее раздельные сказки объединяются некой общей нитью, они могут лишь в руках умелого литератора, хорошо владеющего письменностью и уверенного, что у скомпилированного им произведения будут читатели.
Позже появляются экстатические стихи и молитвы, еще не оформленные в поэмы и драматические произведения, но они не исключают из оборота первичных сказок, которые продолжают свое развитие, усложняясь, принимая новые формы. Приведем для примера стихотворную русскую сказку о Волхе Всеславьевиче. Что интересно, являет нам этот Волх чистейшее колдовство, хоть никаких «религиозных сводов» ему и не предшествовало.
… А втапоры княгиня понос понесла,
А понос понесла и дитя родила.
А и на небе просветил светел месяц,
А в Киеве родился могуч богатырь,
Как бы молодой Волх Всеславьевич;
Подрожала сыра земля,
Стряслося славно царство Индейское,
А и синее море сколыбалося
Для-ради рожденья богатырского
Молода Волха Всеславьевича;
Рыба пошла в морскую глубину,
Птица полетела высоко в небеса,
Туры да олени за горы пошли,
Зайцы, лисицы по чащицам,
А волки, медведи по ельникам,
Соболи, куницы по островам.
А и будет Волх в полтора часа,
Волх говорит, как гром гремит:
«А и гой еси, сударыня матушка,
Молода Марфа Всеславьевна!
А не пеленай во пелену червчатую,
А не поясай во поесья шелковые,-
Пеленай меня, матушка,
В крепки латы булатные,
А на буйну голову клади злат шелом,
По праву руку – палицу,
А и тяжку палицу свинцовую,
А весом та палица в триста пуд».
А и будет Волх семи годов,
Отдавала его матушка грамоте учиться,
А грамота Волху в наук пошла;
Посадила его уж пером писать,
Письмо ему в наук пошло.
А и будет Волх десяти годов,
Втапоры поучился Волх ко премудростям:
А и первой мудрости учился
Обертываться ясным соколом;
А и другой-то мудрости учился он, Волх,
Обертываться серым волком;
А и третей мудрости-то учился Волх
Обертываться гнедым туром – золотые рога.
«Появление мифа у первобытных людей сравнивают с поведением и отношением к миру ребенка, – пишет Э. Тайлор в своем труде «Первобытная культура», – который в своем духовном становлении воспроизводит некоторые черты духовной жизни далеких предков. Ребенок способен заниматься мифотворчеством: представлять, что стул или палка есть конь, кукла – живое существо, т. е. «представлять себе, что нечто есть некто»… Нравственные правила, несомненно, существуют у дикаря, но они гораздо слабее и неопределеннее наших. К их нравственному, так же как и умственному, состоянию мы можем, я полагаю, применить… сравнение диких с детьми…»
Взрослые люди в те времена, когда эти сказки впервые появились, относились к ним так же, как теперь относятся к ним дети, а для малолетних детей мифические или сказочные персонажи не отличаются от реальных. С ростом образованности человечества снижается возраст людей, «воспринимающих» литературу предшествующего времени. То есть сказки, которые когда-то всерьез воспринимались взрослыми людьми, теперь целиком перешли на «обслуживание» детей; «взрослые» когда-то приключенческие романы типа «Трех мушкетеров» стали подростковым чтением.
Представьте же себе сообщества, в которых все взрослые люди по умственному и эмоциональному развитию сходны с современными пятилетними детьми!.. Впрочем, хоть мы и не проводили специальных исследований, полагаем, и сейчас имеется значительная прослойка таких людей среди взрослых, и даже всеобщее образование немногим исправило это положение.
Н. А. Морозов когда-то, в молодые свои годы, был народовольцем. Он «ходил в народ», неся ему (народу) свет знаний. Однажды в какой-то сельской харчевне разговорился с крестьянином:
– А что, братец, не нужны ли вам книги?
– Очень нужны, барин, без книг прям беда! Уж давно нам не носили, исстрадались все.
Николай Александрович страшно обрадовался тяге крестьян к знаниям и стал выспрашивать, куда принести литературу и что именно народ предпочитает из жанров. Оказалось, нужны и поэзия, и проза, и даже прокламации, а пуще всего нужны толстые:
– Уж ты, барин, сделай божескую милость: раз тебе все равно книжки-то тащить, так ты неси которые потолще.
Морозов удивился, ведь он полагал, что дело не в толщине книг, а в их содержании. Когда же будущий академик сообразил, зачем крестьянам книги, он с этим селянином подрался.
В этом анекдоте как в капле воды отражается средний умственный уровень как «народа», так и его радетелей всего сто лет назад. И ведь Морозов был из лучших! А сколько народовольцев так и осталось при убеждении, что крестьяне любят Льва Толстого!..
Было время, когда сказки сочиняли взрослые для взрослых; затем происходило умственное взросление некоторых социальных прослоек, семей и племен; после XVIII века сказки уже начали сочинять специально для детей. И мы видим, что сами сочинители перестают быть «детьми» в своем понимании мира. Какой свободный слог, сколько юмора показывает нам Владимир Иванович Даль в своих сказках!
«В сказках и притчах всегда говорится, коли вы слыхали, что орел правит птичьим царством и что весь народ птичий у него в послушании. Пусть же так будет и у нас; орел – всем птицам голова, он им начальник. Волостным писарем при нем сорокопут, а на посылках все птицы поочередно, и на этот раз случилась ворона. Ведь она хоть и ворона, а все-таки ей отбыть свою очередь надо.
Голова вздремнул, наевшись досыта, позевал на все четыре стороны, встряхнулся и, со скуки, захотел послушать хороших песен. Закричал он рассыльного; прибежала вприпрыжку ворона, отвернула учтиво нос в сторону и спросила: «Что-де прикажешь?»
– Поди, – сказал голова, – позови ко мне скорешенько что ни есть лучшего певчего; пусть он убаюкает меня, хочу послушать его, вздремнуть и наградить его.
Подпрыгнула ворона, каркнула и полетела, замахав крыльями, что тряпицами, словно больно заторопилась исполнить волю начальника, а отлетев немного, присела на сухое дерево, стала чистить нос и думать: «Какую-де птицу я позову?»
Думала-думала и надумалась, что никому не спеть против родного детища ее, против вороненка, и притащила его к орлу.
Орел, сидя, вздремнул было между тем сам про себя маленько и вздрогнул, когда вороненок вдруг принялся усердно каркать сколько сил доставало, а там стал довертывать клювом, разевая его пошире, и надседался всячески, чтобы угодить набольшему своему. Старая ворона покачивала головой, постукивала ножкой, сладко улыбалась и ждала большой похвалы и милости начальства; а орел спросил, отшатнувшись:
– Это что за набат? Режут, что ли, кого аль караул кричат?
– Это песенник, – отвечала ворона, – мой внучек; уж лучше этого хоть не ищи, государь, по всему царству своему не найдешь…»
Примером развития больших сюжетных сказок может служить творчество Г. Х. Андерсена. Кто посмеет сказать, что эта литература имела своим источником не первоначальные сказки народов, а какой-то «религиозно-литературный комплекс»?…
«– Ужасное происшествие! – сказала курица, проживавшая совсем на другом конце города, а не там, где случилось происшествие. – Ужасное происшествие в курятнике! Я просто не смею теперь ночевать одна! Хорошо, что нас много на насесте!
И она принялась рассказывать, да так, что у всех кур перышки повставали дыбом, а у петуха съежился гребешок. Да, да, истинная правда!
Но мы начнем сначала, а началось все в курятнике на другом конце города.
Солнце садилось, и все куры уже были на насесте. Одна из них, белая коротконожка, курица во всех отношениях добропорядочная и почтенная, исправно несущая положенное число яиц, усевшись поудобнее, стала перед сном чиститься и расправлять клювом перышки. И вот одно маленькое перышко вылетело и упало на пол.
– Ишь как полетело! – сказала курица. – Ну, ничего, чем больше я чищусь, тем делаюсь красивее!
Это было сказано так, в шутку, – курица вообще была веселого нрава, но это ничуть не мешало ей быть, как уже сказано, весьма и весьма почтенною курицей. С тем она и уснула.
В курятнике было темно. Куры все сидели рядом, и та, что сидела бок о бок с нашей курицей, не спала еще; она не то чтобы нарочно подслушивала слова соседки, а так, слушала краем уха, – так ведь и следует, если хочешь жить в мире с ближними! И вот она не утерпела и шепнула другой своей соседке:
– Слышала? Я не желаю называть имен, но тут есть курица, которая готова выщипать себе все перья, чтобы только быть красивее. Будь я петухом, я бы презирала ее!
Как раз над курами сидела в гнезде сова с мужем и детками; у сов уши острые, и они не упустили ни одного слова соседки. Все они при этом усиленно вращали глазами, а совиха махала крыльями, точно опахалами.
– Тс-с! Не слушайте, детки! Впрочем, вы, конечно, уж слышали? Я тоже. Ах! Просто уши вянут! Одна из кур до того забылась, что принялась выщипывать себе перья прямо на глазах у петуха!
– Prenez garde aux enfants![6] – сказал сова-отец. – Детям вовсе не следует слушать подобные вещи!
– Надо будет все-таки рассказать об этом нашей соседке сове, она такая милая особа! И совиха полетела к соседке.
– У-гу, у-гу! – загукали потом обе совы прямо над соседней голубятней. – Вы слышали? Вы слышали? У-гу! Одна курица выщипала себе все перья из-за петуха! Она замерзнет, замерзнет до смерти! Если уже не замерзла!
– Кур-кур! Где, где? – ворковали голуби.
– На соседнем дворе! Это почти на моих глазах было! Просто неприлично и говорить об этом, но это истинная правда!
– Верим, верим! – сказали голуби и заворковали сидящим внизу курам:
– Кур-кур! Одна курица, говорят, даже две, выщипали себе все перья, чтобы отличиться перед петухом! Рискованная затея! Можно ведь простудиться и умереть, да они уж и умерли!
– Кукареку! – запел петух, взлетая на забор. – Проснитесь. – У него самого глаза еще совсем слипались от сна, а он уж кричал: – Три курицы погибли от несчастной любви к петуху! Они выщипали себе все перья! Такая гадкая история! Не хочу молчать о ней! Пусть разнесется по всему свету!
– Пусть, пусть! – запищали летучие мыши, закудахтали куры, закричали петухи. – Пусть, пусть!
И история разнеслась – со двора во двор, из курятника в курятник и дошла наконец до того места, откуда пошла. – Пять куриц, – рассказывалось тут, – выщипали себе все перья, чтобы показать, кто из них больше исхудал от любви к петуху! Потом они заклевали друг друга насмерть, в позор и посрамление всему своему роду и в убыток своим хозяевам!
Курица, которая выронила одно перышко, конечно, не узнала своей собственной истории и, как курица во всех отношениях почтенная, сказала:
– Я презираю этих кур! Но таких ведь много! О подобных вещах нельзя, однако, молчать! И я, со своей стороны, сделаю все, чтобы история эта попала в газеты! Пусть разнесется по всему свету – эти куры и весь их род стоят того!
И в газетах действительно напечатали всю историю, и это истинная правда: одному маленькому перышку куда как не трудно превратиться в целых пять кур!»
Теперь, если кто желает посмотреть, во что превратились русские стихотворные сказки вроде приведенного выше повествования про Волха Всеславьевича, пусть перечитает «Сказку о царе Салтане» А. С. Пушкина. И давайте задумаемся: неужели за пятьсот или тысячу лет до Андерсена, Даля или Пушкина, или даже на протчяжении ста тысяч лет до них не было людей, ум которых не был бы потенциально способен создать столь же великие произведения? Были, конечно. Но они развивали этот свой ум в рамках имевшейся тогда образованности человечества и в тех же рамках его проявляли.
А в наше время, если приравнять ХХ век к возрасту человека, существует ли такая литература, которую не мог бы создать гениальный 20-летний писатель? В 20 лет А. С. Пушкин написал «Руслана и Людмилу», вскоре – «Бориса Годунова», «Евгения Онегина» и др.; Лермонтов вообще погиб в 27 лет, Шолохов написал первые книги «Тихого Дона» в 25 лет, хотя его авторство и оспаривается. Начиная писать «Дон Кихота» как легковесную пародию на рыцарские романы, великий Сервантес смог подняться до высочайших философских вершин. То же можно сказать и о Шекспире (1564–1616):
Два духа, две любви всегда со мной —
Отчаянье и утешенье рядом:
Мужчина, светлый видом и душой,
И женщина с тяжелым мрачным взглядом.
Чтобы меня низвергнуть в ад скорей,
Она со мною друга разлучает,
Манит его порочностью своей
И херувима в беса превращает.
Стал бесом он иль нет – не знаю я…
Наверно, стал, и нет ему возврата.
Покинут я; они теперь друзья,
И ангел мой в тенетах супостата.
Но не поверю я в победу зла,
Пока не будет он сожжен дотла.
Здесь и восторженность чувств, характерная для молодежи, и высочайшее мастерство. Откуда же оно взялось? Люди научились выражать вот такие чувства в процессе развития своих способностей – и духовных и литературных – и продолжали свое умение совершенствовать. Из одного только этого соображения можно прийти к выводу, что древнегреческий любовный роман возник незадолго до Шекспира.
Прежде чем начать наш путь вниз, к истокам мировой литературы, приведем пример образца высшего писательского мастерства на линии № 9 – Франсиско де Кеведо-и-Вильегас (1580–1645), рыцарь ордена Сантьяго, покровитель города Вилья-де-Сан-Антонио-Абад:
Я видел стены родины моей:
когда-то неприступные твердыни,
они обрушились и пали ныне,
устав от смены быстротечных дней.
Я проходил вдоль жаждущих полей,
я видел след ручья в засохшей глине;
стада брели понуро по равнине
под ливнем жгучим солнечных лучей.
В свой дом вошел я и увидел там
очаг остывший, скудость, запустенье;
и надломился посох мой устало,
и шпага, отслужив, сдалась годам.
И все, чего бы ни коснулось зренье,
о смерти властно мне напоминало.
Не все задумываются об этапах умственного взросления человечества, а если и придется вдруг, то полагают, что люди всегда были такими же умными, как сейчас. Советский философ Б. Поршнев в книге «О начале человеческой истории» пишет:
«Историки эпохи Возрождения, как Гвиччардини или Макиавелли, да и историки эпохи Просвещения, включая Вольтера, усматривали мудрость в этом мнении: как будто бы все меняется в истории, включая не только события, но и нравы, состояния, быт, но люди-то с их характерами, желаниями, нуждами и страстями всегда остаются такими же. Что история есть развитие, было открыто только в конце XVIII – начале XIX в… [Это] было открыто Кондурсе[8] в прямолинейной форме количественного материального прогресса, а великим идеалистом Гегелем – в диалектической форме развития через отрицание друг друга последовательными необходимыми эпохами».
Литература, как и искусство, является отражением умственного развития людей. Если в некоем веке мы видим свидетельства лишь примитивного уровня, то значит, что раньше этого века тоже не могло быть большего совершенства. Ведь речь идет об одном биологическом виде. Но традиционная история предлагает нам такие нелепицы: в VIII веке н. э. – в Европе полное отсутствие литературы и изобразительного искусства, а за тысячу лет до этого – шедевры!
Если же рассмотреть последовательно несколько литературных произведений по нашей синусоиде, сначала XVIII века, затем XVI, XIV и, наконец, идя по линиям веков, – «древних греков», относящихся, по нашим предположениям, к XII–XIII векам, то можно увидеть, как мы неспешно опускаемся к детству человечества.
Вся историческая традиция в XVIII веке была еще крайне наивной. Ученые всерьез занимались вопросом, когда Европа была похищена Юпитером, и вычисляли точную дату. Вольтер (1694–1778) подсчитывал жертвы религиозных преследований со стороны христианства и пришел к выводу, что христианская религия стоила человечеству 17 миллионов жертв, если считать по миллиону в столетие. Читая его антиклерикальные опусы, трудно отделаться от впечатления, что они написаны восемнадцатилетним юношей, задиристым максималистом. Вот каков стиль его исследования о возникновении канонических Евангелий:
«Почему теперь церковь считает подлинными известные четыре евангелия, между тем как в первые века христианства отцы церкви ссылались исключительно на апокрифические евангелия? Интересно, на каком основании церковь признала ровно четыре евангелия из пятидесяти, не больше, не меньше?»
И в остальных своих исследованиях он, выдающийся ум своего века, таков: ищет не причины событий, а ошибки людей. К. Беркова в монографии «Вольтер» делает такой вывод: «Вольтер, конечно, был очень далек от мысли, что крестовые походы были экспедицией торгового капитала на Восток в поисках новых рынков. Для него вся история – длинная цепь глупостей и преступлений, порожденных заблуждением человеческого разума».
Предшествующие ему ученые, разумеется, выглядят еще более «молодыми» в своих рассуждениях. И художественные произведения так же, как и уровень научных работ, век от века будто бы «спускаются» вниз по возрасту.
«– Еще раз, преподобный отец, – говорил Кандид барону, – прошу прощения за то, что проткнул вас шпагой.
– Не будем говорить об этом, – сказал барон. – Должен сознаться, я немного погорячился. Если вы желаете знать, по какой случайности я оказался на галерах, извольте, я вам все расскажу. После того, как мою рану вылечил брат аптекарь коллегии, я был атакован и взят в плен испанским отрядом. Меня посадили в тюрьму в Буэнос-Айресе сразу после того, как моя сестра уехала из этого города. Я потребовал, чтобы меня отправили в Рим к отцу генералу. Он назначил меня капелланом при французском посланнике в Константинополе. Не прошло и недели со дня моего вступления в должность, как однажды вечером я встретил весьма стройного ичоглана. Было очень жарко. Молодой человек вздумал искупаться, я решил последовать его примеру. Я не знал, что если христианина застают голым в обществе молодого мусульманина, его наказывают, как за тяжкое преступление. Кади повелел дать мне сто ударов палкой по пяткам и сослал меня на галеры. Нельзя себе представить более вопиющей несправедливости. Но хотел бы я знать, как моя сестра оказалась судомойкой трансильванского князя, укрывающегося у турок?
– А вы, мой дорогой Панглос, – спросил Кандид, – каким образом оказалась возможной эта наша встреча?
– Действительно, вы присутствовали при том, как меня повесили, – сказал Панглос. – Разумеется, меня собирались сжечь, но помните, когда настало время превратить мою персону в жаркое, хлынул дождь. Ливень был так силен, что не смогли раздуть огонь, и тогда, потеряв надежду сжечь, меня повесили.
Хирург купил мое тело, принес к себе и начал меня резать. Сначала он сделал крестообразный надрез от пупка до ключицы. Я был повешен так скверно, что хуже не бывает. Палач святой инквизиции в сане иподьякона сжигал людей великолепно, надо отдать ему должное, но вешать он не умел. Веревка была мокрая, узловатая, плохо скользила, поэтому я еще дышал. Крестообразный надрез заставил меня так громко вскрикнуть, что мой хирург упал навзничь, решив, что он разрезал дьявола. Затем вскочил и бросился бежать, но на лестнице упал. На шум прибежала из соседней комнаты его жена. Она увидела меня, растянутого на столе, с моим крестообразным надрезом, испугалась еще больше, чем ее муж, тоже бросилась бежать и упала на него. Когда они немного пришли в себя, я услышал, как супруга сказала супругу:
– Дорогой мой, как это ты решился резать еретика! Ты разве не знаешь, что в этих людях всегда сидит дьявол. Пойду-ка я скорее за священником, пусть он изгонит беса.
Услышав это, я затрепетал и, собрав остаток сил, крикнул:
– Сжальтесь надо мной!
Наконец португальский костоправ расхрабрился и зашил рану; его жена сама ухаживала за мною; через две недели я встал на ноги. Костоправ нашел мне место, я поступил лакеем к мальтийскому рыцарю, который отправлялся в Венецию; но у моего господина не было средств, чтобы платить мне, и я перешел в услужение к венецианскому купцу; с ним-то я и приехал в Константинополь.
Однажды мне пришла в голову фантазия зайти в мечеть; там был только старый имам и молодая богомолка, очень хорошенькая, которая шептала молитвы. Шея у нее была совершенно открыта, между грудей красовался роскошный букет из тюльпанов, роз, анемон, лютиков, гиацинтов и медвежьих ушек; она уронила букет, я его поднял и водворил на место очень почтительно, но делал я это так старательно и медленно, что имам разгневался и, обнаружив, что я христианин, позвал стражу. Меня повели к кади, который приказал дать мне сто ударов тростью по пяткам и сослал меня на галеры. Я попал на ту же галеру и ту же скамью, что и барон. На этой галере было четверо молодых марсельцев, пять неаполитанских священников и два монаха с Корфу; они объяснили нам, что подобные приключения случаются ежедневно. Барон утверждал, что с ним поступили гораздо несправедливее, чем со мной. Я утверждал, что куда приличнее положить букет на женскую грудь, чем оказаться нагишом в обществе ичоглана. Мы спорили беспрерывно и получали по двадцать ударов ремнем в день, пока сцепление событий в этой вселенной не привело вас на нашу галеру, и вот вы нас выкупили.
– Ну, хорошо, мой дорогой Панглос, – сказал ему Кандид, – когда вас вешали, резали, нещадно били, когда вы гребли на галерах, неужели вы продолжали считать, что все в мире к лучшему?
– Я всегда был верен своему прежнему убеждению, – отвечал Панглос. – В конце концов, я ведь философ, и мне не пристало отрекаться от своих взглядов; Лейбниц не мог ошибаться, и предустановленная гармония всего прекраснее в мире, так же как полнота вселенной и невесомая материя».
Барон и Панглос в описании Вольтера – вполне типичны для своего времени. Они поступают опрометчиво, как очень молодые люди, хотя уже далеко не юнцы.
Следующий отрывок – из Рабле (1494–1553, линия № 8), – еще интереснее. В наше время взрослые люди так себя не ведут. Если раньше мы автора XVIII века сравнили с 18-летним юношей, то в этом произведении XVI века мы видим поступки 16-летнего подростка, описанные другим таким же (и обратите внимание, с какой легкостью автор обращается с цифрами).
«Надобно вам знать, что на следующий день приходился великий праздник Тела господня, праздник, когда все женщины наряжаются особенно пышно, и в этот-то самый день наша дама надела прелестное платье из алого атласа и мантилью из очень дорогого белого бархата.
Накануне Панург искал, искал и, наконец, нашел суку в течке, привязал ее к своему поясу, привел к себе в комнату и весь день и всю ночь отлично кормил. Наутро он ее убил, засим извлек из нее то, о чем толкуют греческие геоманты, разрезал на мельчайшие частицы и, спрятав это снадобье в один из самых глубоких своих карманов, отправился в церковь и стал там, где должна была пройти дама с процессией, положенной в этот день по уставу; как же скоро дама вошла в церковь, Панург предложил ей святой воды и весьма любезно с ней поздоровался, а немного погодя, после того как она прочла краткие молитвы, опустился рядом с ней на скамью и вручил ей написанное на бумаге рондо, ниже воспроизводимое:
На этот раз надеюсь я, что снова
Меня вы не прогоните сурово,
Как в день, когда, не вняв моим мольбам,
Хоть ни делами, ни речами вам
Не причинил я ничего дурного,
Вы не нашли приветливого слова,
Чтоб, облегчая боль отказа злого,
Шепнуть мне: «Друг, нельзя быть вместе нам
На этот раз».
Не скрою я из-за стыда пустого,
Что сердце от тоски сгореть готово
По той, кто краше всех прекрасных дам,
Что хоронить меня придется вам,
Коль не дадите мне вскочить в седло вы
На этот раз.
А пока она раскрывала и читала бумажку, Панург проворно насыпал ей в разные места своего снадобья, преимущественно в складки платья и в сборки на рукавах, и, насыпав, сказал:
– Сударыня! Бедные влюбленные не всегда бывают счастливы. Что касается меня, то я все же надеюсь, что мои бессонные ночи, когда я проплакал все очи от любви к вам, будут мне зачтены за муки в чистилище. Во всяком случае, молите бога, чтобы он послал мне терпение.
Не успел Панург договорить, как псы, почуяв запах снадобья, которым он обсыпал даму, отовсюду набежали в церковь и бросились прямо к ней. Маленькие и большие, гладкие и худые – все оказались тут и, выставив свои причиндалы, принялись обнюхивать даму и с разных сторон на нее мочиться. Свет не запомнит этакого безобразия!
Панург сперва отгонял их, затем, отвесив даме поклон, прошел в дальний придел и стал наблюдать за этой забавой, а мерзкие псы между тем обежали даме все платье, один здоровенный борзой кобель ухитрился даже написать ей на голову, другие – на рукава, третьи – на спину, четвертые – на башмаки, дамы же, находившиеся рядом, делали отчаянные усилия, чтобы ее спасти.
Панург, обратясь к одному из знатных парижан, со смехом сказал:
– Должно быть, у этой дамы течка.
Удостоверившись, что псы грызутся из-за дамы, словно из-за суки в течке, Панург пошел за Пантагрюэлем.
Каждому псу, который попадался ему на дороге, он неукоснительно давал пинка и приговаривал:
– Что ж ты не идешь на свадьбу? Твои товарищи все уже там. Скорей, скорей, черт побери, скорей!
Придя домой, он сказал Пантагрюэлю:
– Государь! К одной даме, первой красавице города, со всех концов набежали кобели, – пойдемте посмотрим.
Пантагрюэль охотно согласился и, посмотрев, нашел, что это зрелище очаровательное и доселе не виданное.
Но на этом дело не кончилось: во время процессии даму сопровождало более шестисот тысяч четырнадцати псов, доставлявших ей тьму неприятностей, и, куда бы она ни направлялась, всякий раз набегали еще псы и, следуя за ней по пятам, сикали на то место, которого она касалась своим платьем.
Представление это привлекло множество зрителей, и они не спускали глаз с собак, прыгавших даме на шею и портивших ей роскошный убор, дама же в конце концов решилась спастись бегством и побежала домой, но – она от собак, а собаки за ней, а слуги давай гоготать!
А когда она вбежала к себе в дом и захлопнула дверь, все собаки, налетевшие сюда издалека, так отделали ее дверь, что из их мочи образовался целый ручей, в котором свободно могли плавать утки, и это и есть тот самый ручей, что и сейчас еще протекает недалеко от Св. Виктора и где Гобелен, пользуясь особыми свойствами собачьей мочи, о коих некогда поставил нас в известность мэтр Орибус, красит материи в пунцовый цвет.
На таком ручье с божьей помощью можно было бы и мельницу поставить, но, конечно, не такую, как Базакльская мельница в Тулузе».
Литературовед скажет, что это гипербола, пародия или другой какой-то литературный прием. Тогда мы вправе признать за пародию и тот пассаж из Фукидида, который приводили в предыдущей части нашей книги. Высчитывая года, Фукидид пишет, что Пелопонесская война началась «на пятнадцатом году (после четырнадцатилетнего сохранения тридцатилетнего договора, заключенного в связи с покорением Эвбеи), в сорок восьмой год жречества Хрисиды в Аргосе, когда эфором в Спарте Энесий, а архонству Пифидора в Афинах оставалось до срока 4 месяца, на шестнадцатом месяце после сражения при Потидее, в начале весны». Вот уж это впрямь пародия на средневековые датировки, – но ведь историки не склонны рассматривать такой текст как пародию.
Чтобы не было обидно представительницам прекрасного пола, что мы говорим лишь о мужских нравах и уме, поговорим и о женщинах, как они описаны поэтами. За полвека до Рабле поэт Франсуа Вийон (1431–1463, линия № 7) так живописал нравы современных ему юных дев.
Внимай, ткачиха Гийометта,
Хороший я даю совет,
И ты, колбасница Перетта, —
Пока тебе немного лет,
Цени веселый звон монет!
Лови гостей без промедленья!
Пройдут года – увянет цвет:
Монете стертой нет хожденья.
Пляши, цветочница Нинетта,
Пока сама ты как букет!
Но будет скоро песня спета, —
Закроешь дверь, погасишь свет…
Ведь старость – хуже всяких бед!
Как дряхлый поп без приношенья,
Красавица на склоне лет:
Монете стертой нет хожденья.
Франтиха шляпница Жаннетта,
Любым мужчинам шли привет,
И Бланш, башмачнице, про это
Напомни: вам зевать не след!
Не в красоте залог побед,
Лишь скучные – в пренебреженье,
Да нам, старухам, гостя нет:
Монете стертой нет хожденья.
Эй, девки, поняли завет?
Глотаю слезы каждый день я
Затем, что молодости нет:
Монете стертой нет хожденья.
Это, напомним, XV век, третье столетие инквизиции. Оказывается, католическая церковь ничуть не мешает литераторам воспевать свободу нравов. Сходную ситуацию мы наблюдаем на протяжении всего нашего 1-го трака синусоиды, ведь такую же свободу выражения являют «древние» греки и римляне 3-го трака.
Одновременно с сатирой, лирикой и плачами присутствует и поучительная литература, видимо, крайне востребованная в то время. Приведем для линии № 7 два примера, это поучения для мужчин и для женщин. Первый текст – из трактата дубровницкого купца XV века Бено Котрулевича «О торговле и совершенном торговце» – посвящен проблемам супружеской жизни, отношениям между мужьями и женами и вообще между мужчинами и женщинами, особенностям воспитания детей, то есть всему тому, что называется частной жизнью. Составители сборника «Средневековая Европа глазами современников и историков» прямо пишут, что «Котрулевич по существу первым в европейской литературе со всей откровенностью и полнотой представил взгляды горожан на вопрос взаимоотношения полов и сексуальную культуру».
То есть до него ничего подобного не было и быть не могло. Сообщается, что Бено Котрулевич происходил из богатой купеческой фамилии Дубровника, сам был удачлив в делах, умен, образован и красив, был счастлив в семейной жизни и имел много детей. Свой трактат, который в основе представляет собой настоящее экономическое пособие по ведению торговых операций, он завершил в 1458 году. Первое печатное издание книги увидело свет в Венеции в 1573 году.
Философ Феофраст[9] в книге о браке говорит, что жених должен быть рассудителен, богат, здоров и молод. Так что если ты собираешься жениться, а не обладаешь этими качествами или даже некоторыми из них – не женись. Три свойства желательны для всех жен. Первое – это порядочность, состоящая в целомудрии. Второе – полезность, под которой я разумею приданое, наследство и богатство. Этого не следует домогаться, но если все это сочетается с порядочностью, не беги от этого. Третье – услада, выражающаяся в красоте, которая сама по себе является Божьим даром, однако со временем проходит, поскольку всякая женщина стареет, и если ты польстился на красоту, то с ее уходом проходит и любовь. То же касается и полезности. И только первое свойство – целомудрие остается с ней навсегда.
Жена должна быть разумна, надежна, серьезна, мила, старательна, нежна, скромна, милосердна, набожна, великодушна, сдержанна, бережлива, трудолюбива, умеренна в еде и питье, трезва, остроумна и всегда занята, поскольку две вещи – праздность и бедность являются причинами глубокого падения женщины. Работая, она заполняет досуг, который пробуждает страсть и блуд. Работая, она не впадет в нищету и всегда будет что-то иметь.
Женщина должна быть одета и украшена в соответствии со своим положением. Кожа ее должна быть чиста, и ни при каких условиях она не смеет мазать лицо, как обычно делают женщины в Италии и Греции. В этом отношении наша родина может считаться счастливой, так как здесь существует добрый обычай, запрещающий женщине делать это. Если же по несчастью ты встретишь мужчину, который холит свое лицо или волосы, – а я видел таких, – беги от него как от адской скверны.
Предупреждаю тебя, что бывают разные женские норовы. Некоторым нравятся ласковые слова. Таких любили в родительском доме. Они не терпят сурового обращения, так как им не по нраву грубые речи и побои, а ведь мало таких, которые по благородству духа не будут испытывать страха перед тобой. Они легко овладевают знаниями и добрыми обычаями, и блаженны те, кому достанутся такие жены.
Есть такие, у которых на лице написано, когда они пугаются; они по природе боязливы и большей частью малоценны, бестолковы и тяжело учатся. Таких надо разумно наставлять, чтобы раскрепостить их, поощрять их лаской и в ласке отпускать узду, а затем опять натягивать и пришпоривать, как делает ездок, желающий научить лошадь бежать рысью. Такие девушки держались в доме отцами в страхе.
Некоторые высокомерны, но глупы. В доме отца их держали в бедности и нужде. Когда они переходят в дом мужа, им кажется, что они вышли из темницы на свободу, и кичатся, думая, что стали госпожами. Муж должен их постоянно предостерегать и грозиться избить. Но если она не исправится, он может пустить в конце концов в ход палку, однако это уже последнее средство. Если она довела тебя до этой крайности, постарайся, чтобы никто об этом не узнал, поскольку нет большего обвинения против достойного человека, чем то, что он бьет жену, так как она – существо слабое и беззащитное и, как говорит Аристотель – несовершенный человек,[10] поскольку природа всегда стремится сотворить мужчину, но иногда, вследствие ошибки в материи либо по холодности мужчины или женщины, творит женщину. Несомненно, жена такова, какой ее сделал муж.
Некоторые женщины и готовы были бы чему-либо научиться, но легко забывают. Они с детства воспитаны в незнании. Лучше всего память развивается в упражнении. Меня многие порицали за то, что мои дочери учат грамматику и цитируют наизусть стихи Вергилия (линии № 5–6 «римской» волны. – Авт.). Но я это делаю не только затем, чтобы они стали совершеннее в грамматике и риторике, но чтобы были понятливее и умнее, с хорошей и крепкой памятью, а для того, кто чувствует, нет большего дара.
Некоторые бывают тупоумными и сонными, телом тучными. Только мясо без духа. Они из тех, кто проводили время в отцовском доме с глупыми подругами, где женщины обычно едят похлебку с вином, а потом все утро завтракают. Таких жен, нетрезвых, дебелых, похотливых и глупых, следует добром приучать к трезвости, отваживать их от пиршеств и учить молитвам и посту. Им надо отвыкать от всяческих похлебок, потому что еда такого рода наполняет голову водой, отчего они и становятся сонливыми и забывчивыми.
Если в 28 лет ты возьмешь в жены 16-летнюю, как требует Аристотель,[11] то сделаешь ее такой, какой захочешь. В этом возрасте мужчина и женщина совершенны, и дети их получаются безупречными. Когда приведешь ее в дом, осторожно испытай ее, и если она окажется преданной тебе, доверь ей свои деньги и все свое имущество, и чем больше будешь выказывать ей доверия, тем более она будет преданной тебе.
Берегись и не смей развивать в жене похоть, потому что потом будешь раскаиваться. Ты должен по-разному держать себя с женой в обществе и наедине: на людях говорить с ней почтительно и стыдливо, а наедине – шутливо, приветливо и скромно. Отдай ей всю свою неиссякаемую любовь. Сделай ее женщиной, а не блудницей, и не показывайтесь друг перед другом с обнаженными срамными местами. Старайтесь быть застенчивы в словах и делах, храните супружескую верность. Супруг должен переносить нрав другого. Живи воздержанно и будь верен своей жене. Если ты не захочешь чужой жены, то и другой твоей не возьмет. А она тем больше будет стараться, чем больше будет сознавать, что она любима. Мужчина не должен оставлять свое семя, где ни попадя, так как от недостойных и дурных женщин не рождаются дети такие, как в браке.
Когда брак заключен, муж не имеет более власти над своим телом, только жена его, и жена не имеет власти над своим телом, только муж ее. Согласно власти, которую они имеют друг над другом и связывающим их священным узам, они должны исполнять супружескую обязанность. Мужа можно освободить от нее, если он болен, так как в этом случае жена не имеет власти над телом мужа в связи с тем, что исполнение супружеского долга происходило бы против его желания. Но если он требует сверх меры, то его требование неоправданно. Грешит ли тот, кто оказался неспособным исполнять супружеские обязанности? Если он ослабел из-за неумеренного увлечения ими, жена не имеет права требовать большего. Если имеется уважительная причина для этого, например, пост, то не грешит, а когда ее нет – грешит. Грех жены, которая каким-либо образом предалась блуду, ложится на мужа.
Если нет противопоказаний, исполнять супружеские обязанности следует и во время беременности; можно даже требовать их исполнения, и это не является смертельным грехом, так как облегчение тоже является целью брака.
Если муж требует во время менструации, то нужно различать ситуации. Если просит и знает, то жена должна сказать ему оставить ее в покое. Если просит и не знает, тогда жене следует придумать себе какую-нибудь болезнь. Но если он настаивает, она должна исполнить свою обязанность. Неразумно жене всегда открывать свои болячки мужу, чтобы он не возненавидел ее.
Существует два способа противоестественного совокупления с женщиной: мимо природного сосуда или установленным естественным образом, но в другой позе. Первое всегда является смертным грехом, так как это противно природе. Второе – не всегда смертный грех, как утверждают некоторые, но, будучи иногда следствием человеческой чувственности, является серьезным грехом, который тем больше, чем больше эта поза отличается от естественной; а может и не быть грехом, если физическое состояние не позволяет использовать естественную позу.
По своей природе мы желаем иметь детей, так как они – наше творение. Мы должны воспитывать и кормить своих детей наилучшим образом, а они должны нас слушаться. Имеется четыре категории детей. Первая – законные дети, которые родились в законном браке. Вторая – незаконные дети. Они рождены от молодых мужчин и невенчаных женщин, которые впоследствии могут стать супругами. Третья – узаконенные, т. е. приемные дети. Четвертая – внебрачные дети, которые появились на свет в результате прелюбодеяния, кровосмешения или других запрещенных законом отношений.
Когда хочешь, чтобы получился ребенок, остерегайся соединяться с женщиной во время месячных, поскольку от этого получаются прокаженные дети, и после еды, когда еда в желудке гниет, отчего рождаются болезненные дети. Я приветствую, когда детей кормит собственная мать, так как дети многое наследуют через молоко. Если у матери нет молока, ты должен найти женщину хорошо сложенную, красивую, здоровую, миловидную, а главное – трезвую, чтобы она кормила твоего ребенка.
Запомни, что женщина может иметь детей до пятидесяти лет, а мужчина – до восьмидесяти. Имеются примеры того, что женщина может зачать сначала одного ребенка, а затем второго и родить и одного и другого. Если женщина хочет забеременеть, она должна остерегаться чихать после совокупления. На десятый день после зачатия беременность проявляется головной болью. Женщина становится беспокойной, глаза ее тускнеют, еда вызывает у нее тошноту, она не чувствует вкуса. Если будет мальчик, цвет ее лица становится лучше, а у него после сорокового дня начинает стучать сердце; если будет девочка, женщина бледнеет, сердце же ребенка начнет стучать после девяносто шестого дня.
Когда ребенка заберут от груди, ему нужно взять знающего учителя, который научил бы его хорошему поведению, грамматике, риторике и еще тому, как не впасть в малодушие в случае потери состояния. Когда он подрастет, ты должен отдать его в обучение хорошему торговцу, чтобы научил его профессии. Торговец все получает от учителя. Не позволяй, чтобы твой сын ведал деньгами, пока не осознает, что есть деньги, чего они стоят и как тяжело достаются. Лучше, если в первой торговой экспедиции он потеряет, чем приобретет, поскольку тогда он изведает трудности, поймет, как быть более находчивым и не терпеть убытков. В противном случае он будет думать, что удача всегда будет сопутствовать ему, возомнит о себе, а это приведет к расстройству в делах».
А вот пример из сборника «Пятнадцать радостей брака и другие сочинения французских авторов XIV–XV веков».
«Здесь Кристина рассказывает, как по внушению и с помощью Разума она начала копать землю и закладывать основание Града Женского.
И сказала дама Разума: «Вставай, дочь моя! Давай, не мешкая дольше, пойдем на поле Учености. Там, где протекают ясноводные реки и произрастают все плоды, на ровной и плодородной земле, изобилующей всеми благами, будет основан Град Женский. Возьми лопату твоего разумения, чтобы рыть и расчищать большой котлован на глубину, указанную мной, а я буду помогать тебе и выносить на своих плечах землю».
Я сразу же встала, повинуясь ей, и почувствовала себя в ее присутствии легче и уверенней, чем раньше. Она двинулась вперед, а я за ней, и когда мы пришли на это поле, я начала по ее указаниям копать и выбрасывать землю лопатой вопросов. И первый вопрос был таков: «Госпожа, я помню, как вы сказали мне по поводу осуждения многими мужчинами поведения женщин, что чем дольше золото остается в тигле, тем оно становится чище, и это значит, что чем чаще женщин будут несправедливо осуждать, тем больше они заслужат своей славы. Но скажите мне, пожалуйста, почему, по какой причине разные авторы в своих книгах выступают против женщин, несмотря на то, что это, как мне известно от вас, несправедливо; скажите, неужели от природы у мужчин такая склонность или же они поступают так из ненависти к женщинам, но тогда откуда она происходит?»
И она ответила: «Дочь моя, чтобы дать тебе возможность углубиться в этот вопрос, я сначала подальше отнесу первую корзину земли. Поведение мужчин предопределено не природой, оно скорее даже ей противоречит, ибо нет иной столь сильной и тесной связи, данной природой по воле Бога мужчине и женщине, кроме любви. Причины, которые побуждали и до сих пор побуждают мужчин, в том числе и авторов книг, к нападкам на женщин, различны и многообразны, как ты и сама уже поняла. Некоторые обрушиваются на женщин с добрыми намерениями – чтобы отвратить заблудших мужчин от падших, развращенных женщин, от которых те теряют голову, или чтобы удержать от безрассудного увлечения ими и тем самым помочь мужчинам избежать порочной, распущенной жизни. При этом они нападают на всех женщин вообще, полагая, что женщины созданы из всяческой скверны».
«Госпожа, – сказала я, – простите за то, что прерываю вас, но тогда эти авторы поступают правильно, коли они руководствуются похвальными намерениями? Ведь, как гласит поговорка, человека судят по его намерениям».
«Это заблуждение, дорогая моя дочь, – возразила она, – и оно столь велико, что ему не может быть никакого оправдания. Если бы кто-нибудь убил тебя не по безумию, а с добрым намерением, то разве можно было бы его оправдать? Всякий поступивший так руководствовался бы неправедным законом; несправедливо причинять ущерб или вред одним, чтобы помочь другим. Поэтому нападки на всех женщин вообще противоречат истине, и я поясню это с помощью еще одного довода.
Если писатели делают это, чтобы избавить глупых людей от глупости, то они поступают так, как если бы я стала винить огонь – необходимый и очень полезный элемент – за то, что некоторые по своей вине сгорели, или обвинять воду за то, что кто-то утонул. Точно так же и все прочие полезные вещи можно использовать на благо, а можно и во вред. Но нельзя винить их, если глупцы ими злоупотребляют, и ты сама в свое время весьма удачно писала об этом. И ведь все, кто независимо от намерений многоречиво осуждали женщин в своих писаниях, приводили слишком общие и несуразные доводы, лишь бы обосновать свое мнение. Словно человек, пошивший слишком длинное и широкое платье только потому, что смог на дармовщинку и без помех отрезать большой кусок чужого сукна.
Если бы эти писатели желали лишь отвратить мужчин от глупости и, воздержавшись от утомительных нападок на жизнь и поведение безнравственных, порочных женщин, высказали бы правду об этих падших и погрязших в грехах существах, которые искусственно лишены своих естественных качеств – простоты, умиротворенности и праведности, и потому подобны уродцам в природе, коих следует всяческих избегать, то тогда я согласилась бы, что они сделали весьма полезное дело. Однако могу заверить тебя, что нападки на всех женщин вообще, среди которых много и очень достойных, никогда не питались мною, Разумом, и все подписавшиеся под этими нападками оказались в полном заблуждении, и это заблуждение будет существовать и далее. А потому выбрось эти грязные, черные и неровные камни, они не годятся для постройки твоего прекрасного Града.
Многие мужчины ополчаются против женщин по иным причинам. Одни прибегают к клевете из-за своих собственных пороков, другими движут их телесные изъяны, третьи поступают так из зависти, а четвертые из удовольствия, которое они получают, возводя напраслину. Есть и такие, кто жаждет показать, сколь много ими прочитано, и потому в своих писаниях они пересказывают то, что вычитали в других книгах, обильно цитируя и повторяя мнения их авторов.
Из-за собственных пороков нападают на женщин те мужчины, которые провели молодость в распутстве, наслаждались любовью многих женщин, обманом добиваясь любовных свиданий, и состарились, не раскаявшись в грехах. Теперь же они сокрушаются, что прошла пора их безумств и распутства. Природа, благодаря которой сердечное влечение претворяется в желанное для страсти действие, охладила их способности. Они страдают от того, что прошло золотое время, им кажется, что на вершине жизни теперь молодежь, к коей и они когда-то принадлежали. И не видят иного средства побороть свою печаль, как только обрушиться на женщин в надежде сделать их менее привлекательными для других. Повсюду можно встретить таких старичков, произносящих нечестивые и непристойные речи. Вспомни Матеола, который сам признается, что он немощный старик, обуреваемый страстями. Один его пример убедительно доказывает правдивость моих слов, и можешь быть уверена, что и многие другие мужчины таковы.
Но эти развращенные старики, подобно больным неизлечимой проказой, ничего общего не имеют с добропорядочными пожилыми мужчинами, наделенными мною доблестью и доброй волей, которые не разделяют порочных желаний, ибо для них это дело слишком постыдное. Уста этих добрых мужей в согласии с их сердцами преисполнены добродетельных и честных слов. Они ненавидят ложь и клевету, никогда не порочат и не бесчестят ни мужчин, ни женщин, советуют избегать зла и следовать добродетели, дабы идти прямым путем.
У мужчин, ополчающихся на женщин из-за своих телесных недостатков, слабо и болезненно тело, а ум изощренный и злой. Они не находят иного способа унять боль за свою немощь, кроме как выместить ее на женщинах, доставляющих радость мужчинам. Они полагают, что смогут помешать другим получать наслаждение, коего они сами вкусить не в состоянии.
Из зависти подвергают нападкам женщин и те злоязычные мужчины, которые, испытав на себе, поняли, что многие женщины умнее и благороднее их, и, будучи уязвленными, преисполнились к ним презрения. Побуждаемые завистью и высокомерием, они набрасываются с обвинениями на всех женщин, надеясь умалить и поколебать честь и славу наиболее достойных из них. И поступают как автор сочинения «О философии», имени которого я не помню. Он пытается убедить, что почтительное отношение к женщинам некоторых мужчин недостойно внимания и что те, кто высоко ценит женщин, его книгу извратили бы так, что ее пришлось бы назвать не «О философии», то есть «О любви к мудрости», а «О филомории» – «О любви к глупости». Но уверяю тебя и клянусь, что сам автор этой полной лживых аргументов и выводов книги явил миру образец глупости.
Что касается тех мужчин, что из удовольствия возводят напраслину, то неудивительно, что они клевещут на женщин, ибо вообще по любому поводу злословят обо всех. И заверяю тебя, что всякий, кто открыто клевещет на женщин, делает это по злобе сердца, вопреки разуму и природе. Вопреки разуму, поскольку проявляет великую неблагодарность: благодеяния женщин столь велики, что как бы он ни старался, он никогда не смог бы без них обойтись, постоянно нуждаясь в услугах женщин. Вопреки же природе потому, что нет ни одной твари – ни зверя, ни птицы, – которая не любила бы своих самок, и было бы совершенно противоестественно для разумного человека поступать наоборот.
И поскольку до сих пор на эту тему не написано ни одного достойного сочинения, не нашлось достаточно искусного писателя, то нет и людей, пожелавших бы ему подражать. Зато много желающих порифмоплетствовать, которые уверены, что не собьются с правильного пути, если будут следовать за другими, кто уже писал на эту тему и якобы знает в ней толк, тогда как у тех, полагаю, одна бестолковщина. Стремясь выразить себя, пишут убогие стихи или баллады, в которых нет никакого чувства. Они берутся обсуждать поведение женщин, королей и других людей, а сами не могут ни понять, ни исправить собственных дурных поступков и низменных наклонностей. Простаки же по своему невежеству объявляют их писания лучшими из созданных в этом мире».
Вслед за этим перейдем к XIV веку, линия № 6, и опять обнаружим, что ничто не мешает писателям и поэтам – например Франсиско Петрарке (1304–1374) нападать в своем творчестве на церковь, упоминая, кстати, императора Константина (IV век, линия № 5), сделавшего христианскую религию государственной, – по нашей реконструкции, незадолго до самого Петрарки:
Исток страданий, ярости притон,
Храм ересей, начетчик кривосудам,
Плач, вопль и стон вздымаешь гулом, гулом,
Весь – ложь и зло; был Рим, стал Вавилон.
Тюрьма, обманов кузня, где закон:
Плодясь, зло пухнет, мрет добро под спудом;
Ад для живых; великим будет чудом,
Христом самим коль будешь пощажен.
Построен в чистой бедности убогой,
Рог на своих строителей вздымаешь
Бесстыдной девкой; в чем же твой расчет?
Или в разврате? Или в силе многой…
Богатств приблудных? Константина ль чаешь?
Тебя спасет бедняк – его народ.
Из образцов самой востребованной литературы (того же сорта, что и сейчас) приведем сначала ординарное произведение, затем – одно из тех, что считается лучшим.
«Однажды три купца возвращались из поездки за руанским сукном. Один вдруг сказал: «Очень хорошо, когда женщина покорна своему господину». «Моя, – сказал другой, – мне подчиняется без слов». «Моя же, – сказал третий, – как мне кажется, еще покорнее». Первый и сказал: «Давайте заключим пари, посмотрим, какая из них выполнит приказания мужа наиболее покорно». – «Согласны», – ответили купцы. И заключили пари, и договорились, что никто из них не предупредит жену об их пари и только скажет: «Что бы я ни приказал, должно быть исполнено». Сначала пришли к одной. Муж сказал: «То, что я сейчас прикажу, должно быть исполнено – что бы это ни было». После этого приказал жене: «Прыгай в этот водоем». – «Зачем? С какой целью?» – «Затем, что я так хочу». – «Нет, я должна сначала узнать, зачем мне прыгать». И не двинулась с места. Муж рассвирепел и наградил ее сильным ударом. Потом отправились к другому купцу, и он заявил, как первый, что его приказание должно быть исполнено, и тут же приказал жене прыгать в водоем. Она же отказалась, не понимая причины, и была побита, как и первая.
Тогда отправились к третьему купцу. В доме уже был накрыт стол, поставлена еда, и они уселись отобедать. Хозяин сказал на ухо своим спутникам, что после еды он прикажет жене прыгнуть в воду, вслух же объявил, что, какое бы он ни отдал сегодня приказание, оно должно быть немедленно исполнено. Жена, которая любила и боялась его, внимательно выслушала и не знала, что и подумать. Гости принялись за яйца всмятку, и оказалось, что на столе нет соли. Муж окликнул жену: «Женщина, дополни сервировку!». Несчастная, сбитая с толку, но боясь промедления и ослушания, вскочила на стол, но рухнула вместе со столом и всей сервировкой: полетели на пол еда, вино, стаканы, миски. «Что это за манеры? В своем ли вы уме?» – воскликнул муж. «Господин, – отвечала она, – я выполнила ваше приказание, вы же сказали, что я должна его исполнить, каким бы оно ни было. Я выполнила, как сумела, хоть это и огорчило и меня, и вас. Вы же приказали, чтобы я дополнила сервировку». – «Я же имел в виду соль!» – «О Боже, а я подумала, что надо вспрыгнуть самой». Тогда вдоволь все посмеялись и пошутили. Оба гостя заявили, что нет нужды приказывать женщине прыгать в воду, она достаточно сделала и без этого; муж ее выиграл пари, а жена получила похвалы за образцовое повиновение и не была бита, как две другие, не исполнившие приказаний своих мужей. Если простолюдины наказывают своих жен кулаками, то благородных дам лишь журят, иначе поступать не следует. Поэтому любая благородная дама должна показать, что у нее доброе и честное сердце, то есть кротко и с приличиями выказать свое стремление к совершенствованию, покорности и послушанию перед господином, страх и боязнь ослушаться. Ибо добропорядочные женщины боятся, как та жена третьего купца, ослушаться своего господина. Каждая должна быть готова выполнить любой приказ, хороший ли, плохой ли – все равно. И если даже приказание порочно, она не будет повинна, выполнив его, ибо вина ляжет на господина».
«Несколько лет тому назад в Барлетте жил священник, дон Джанни ди Бароло; приход у него был бедный, и, чтобы свести концы с концами, дон Джанни разъезжал на своей кобыле по апулийским ярмаркам: на одной купит, на другой продаст. Во время своих странствий он подружился с неким Пьетро из Тресанти – тот с такими же точно целями разъезжал на осле. В знак любви и дружеского расположения священник звал его, по апулийскому обычаю, не иначе, как голубчиком, всякий раз, когда тот приезжал в Барлетту, водил его в свою церковь, Пьетро всегда у него останавливался и пользовался самым широким его гостеприимством. Пьетро был бедняк, в его владениях хватало места только для него самого, для его молодой и пригожей жены и для его осла, и все же когда дон Джанни приезжал в Тресанти, то останавливался он у Пьетро, и тот в благодарность за почет, который оказывал ему дон Джанни, с честью его у себя принимал. Но так как у Пьетро была всего одна, да и то узкая, кровать, на которой он спал со своей красавицей женой, то он при всем желании не мог отвести для него удобный ночлег, и дону Джанни приходилось спать в стойлице, на охапке соломы, вместе с кобылой и с ослом. Зная, как священник ублажает Пьетро в Барлетте, жена Пьетро не раз выражала желание, пока священник у них, уступить ему свое место на кровати, а самой ночевать у соседки, Зиты Карапрезы, дочери Джудиче Лео, и говорила о том священнику, но священник и слушать не хотел.
Однажды он ей сказал: «Джеммата, голубушка, ты за меня не беспокойся, мне хорошо: когда мне вздумается, я превращаю мою кобылу в смазливую девчонку и с нею сплю, а потом, когда мне заблагорассудится, снова превращаю ее в кобылу, так что расставаться мне с ней неохота».
Молодая женщина подивилась, но поверила и рассказала мужу. «Если он и впрямь так уж тебя любит, то отчего ты его не попросишь научить тебя колдовать? – спросила она. – Ты бы превращал меня в кобылу и работал бы и на кобыле и на осле, и стали бы мы зарабатывать вдвое больше, а когда мы возвращались бы домой, ты снова превращал бы меня в женщину».
Пьетро был с придурью, а потому он в это поверил, согласился с женой и стал упрашивать дона Джанни научить его колдовать. Дон Джанни всячески старался доказать ему, что это чепуха, но так и не доказал. «Ин ладно, – объявил он. – Если уж тебе так этого хочется, завтра мы с тобой встанем, как всегда, пораньше, еще до рассвета, и я тебе покажу, как нужно действовать. Признаться, наиболее трудное – приставить хвост, в этом ты сам убедишься».
Пьетро и Джеммата почти всю ночь глаз не смыкали – так им хотелось, чтобы священник поскорей начал колдовать; когда же забрезжил день, оба поднялись и позвали дона Джанни – тот, в одной сорочке, пришел к Пьетро и сказал: «Это я только для тебя; раз уж тебе так хочется, я это сделаю, но только, если желаешь полной удачи, исполняй беспрекословно все, что я тебе велю».
Супруги объявили, что исполнят все в точности. Тогда дон Джанни взял свечу, дал ее подержать Пьетро и сказал: «Следи за каждым моим движением и хорошенько запоминай все, что я буду говорить. Но только, что бы ты ни увидел и ни услышал, – молчи, как воды в рот набрал, а иначе все пропало. Да моли бога, чтобы приладился хвост».
Пьетро взял свечу и сказал дону Джанни, что соблюдет все его наставления.
Дон Джанни, приказав и Джеммате молчать, что бы с ней ни произошло, велел ей раздеться догола и стать на четвереньки, наподобие лошади, а затем начал ощупывать ее лицо и голову и приговаривать: «Пусть это будет красивая лошадиная голова!» Потом провел рукой по ее волосам и сказал: «Пусть это будет красивая конская грива». Потом дотронулся до рук: «А это пусть будут красивые конские ноги и копыта». Стоило ему дотронуться до ее упругой и полной груди, как проснулся и вскочил некто незваный. «А это пусть будет красивая лошадиная грудь», – сказал дон Джанни. То же самое проделал он со спиной, животом, задом и бедрами. Оставалось только приставить хвост; тут дон Джанни приподнял свою сорочку, достал детородную свою тычину и, мигом воткнув ее в предназначенную для сего борозду, сказал: «А вот это пусть будет красивый конский хвост».
До сих пор Пьетро молча следил за всеми действиями дона Джанни; когда же он увидел это последнее его деяние, то оно ему не понравилось. «Эй, дон Джанни! – вскричал Пьетро. – Там мне хвост не нужен, там мне хвост не нужен!»
Влажный корень, с помощью коего растения укрепляются в почве, уже успел войти, и вдруг на тебе – вытаскивай! «Ах, Пьетро, голубчик, что ты наделал! – воскликнул дон Джанни. – Ведь я же тебе сказал: «Что бы ты ни увидел – молчи». Кобыла была почти готова, но ты заговорил и все дело испортил, а если начать сызнова, то ничего не получится».
«Да там мне хвост не нужен! – вскричал Пьетро. – Вы должны были мне сказать: «А хвост приставляй сам». Вы его низко приставили».
«Ты бы не сумел, – возразил дон Джанни. – Я хотел тебя научить». При этих словах молодая женщина встала и так прямо и сказала мужу: «Дурак ты, дурак! И себе и мне напортил. Ну, где ты видел бесхвостую кобылу? Вот наказание божеское! С таким, как ты, не разбогатеешь».
Итак, по вине нарушившего обет молчания Пьетро, превращение молодой женщины в кобылу не состоялось и она, огорченная и раздосадованная, начала одеваться, а Пьетро вернулся к обычному своему занятию: сел на осла и поехал с доном Джанни в Битонто на ярмарку, но больше он с подобной просьбой к нему уже не обращался».
Мораль многих новелл Боккаччо: обмануть доверчивого человека не грех. И даже нельзя сказать, что все это – «юмор»; современники новеллиста писали еще более грубо и резко. Возникает подозрение, что перед нами выраженные в литературной форме мечты подростка периода полового созревания. Да, XIV век: умственное развитие человечества находится на уровне 14-летнего ребенка.
Аналогичные чувства испытываешь, читая Петрония (I век н. э., линии № 5–6 «римской» волны). По нашей синусоиде его время соответствует тому же XIV веку.
«XVI. Едва принялись мы за изготовленный стараниями Гитона ужин, как раздался в достаточный мере решительный стук в дверь.
– Кто там? – спросили мы, побледнев от испуга.
– Открой, – был ответ, – и узнаешь.
Пока мы переговаривались, соскользнувший засов сам по себе упал, и настежь распахнувшиеся двери пропустили гостью.
Это была женщина под покрывалом, без сомнения, та самая, что несколько времени тому назад стояла рядом с мужиком (на рынке).
– Смеяться, что ли, вы надо мною вздумали? – сказала она. – Я рабыня Квартиллы, чье таинство вы осквернили у входа в пещеру. Она сама пришла в гостиницу и просит разрешения побеседовать с вами; вы не смущайтесь: она не осуждает, не винит вас за эту неосторожность, она только удивляется, какой бог занес в наши края столь изысканных юношей.
XVII. Пока мы молчали, не зная, на что решиться, в комнату вошла сама (госпожа) в сопровождении девочки и, рассевшись на моем ложе, принялась плакать. Мы не могли вымолвить ни слова и, остолбенев, глядели на эти слезы, вызванные, должно быть, очень сильным горем. Когда же сей страшный ливень, наконец, перестал свирепствовать, она обратилась к нам, сорвав с горделивой головы покрывало и так сжав руки, что суставы хрустнули:
– Откуда вы набрались такой дерзости? Где научились ломать комедию и даже жульничать? Ей-богу, мне жаль вас, но еще никто безнаказанно не видел того, чего видеть не следует. Наша округа полным-полна богов-покровителей, так что бога здесь легче встретить, чем человека. Но не подумайте, что я для мести сюда явилась: я движима более состраданием к вашей юности, нежели обидой. Думается мне, лишь по легкомыслию совершили вы сей неискупаемый проступок. Я промучилась всю сегодняшнюю ночь, ибо меня охватил опасный озноб, и я испугалась – не приступ ли это третичной лихорадки. Я искала исцеления во сне, и было мне знамение – обратиться к вам и сломить недуг средством, которое вы мне укажете. Но не только об исцелении хлопочу я: большее горе запало мне в сердце и непременно сведет меня в могилу, – как бы вы, по юношескому легкомыслию, не разболтали о виденном вами в святилище Приапа и не открыли черни божественных тайн. Посему простираю к коленам вашим молитвенно обращенные длани, прошу и умоляю: не смейтесь, не издевайтесь над ночными богослужениями, не открывайте встречному-поперечному вековых тайн, о которых даже не все посвященные знают.
XVIII. После этой мольбы она снова залилась слезами и, горько рыдая, прижалась лицом и грудью к моей кровати.
Я, движимый одновременно жалостью и страхом, попросил ее ободриться и не сомневаться в исполнении обоих ее желаний: о таинстве никто не разгласит, и мы готовы, если божество укажет ей еще какое-либо средство против лихорадки, прийти на помощь небесному промыслу, хотя бы с опасностью для жизни. После такого обещания женщина сразу повеселела и, улыбаясь сквозь слезы, стала целовать меня частыми поцелуями и рукою, как гребнем, зачесывать мне волосы, спадавшие на уши.
– Итак, – мир! – сказала она. – Я отказываюсь от иска. Но если бы вы не захотели дать мне требуемое лекарство, то на завтра уже была бы готова целая толпа мстителей за мою обиду и поруганное достоинство.
Стыдно отвергнутой быть;
но быть самовластной – прекрасно.
Больше всего я люблю путь свой сама избирать.
Благоразумный мудрец презреньем казнит за обиду.
Тот, кто врага не добьет, – тот победитель вдвойне.
Затем, захлопав в ладоши, она вдруг принялась так хохотать, что нам страшно стало. Смеялась и девчонка, ее сопровождавшая, смеялась и служанка, прежде вошедшая.
XIX. Все они заливались чисто скоморошеским гоготом: мы же, не понимая причины столь быстрой перемены настроения (выпуча глаза), смотрели то на женщин, то друг на друга.
– [Ну, – сказала Квартилла], – я запретила кого бы то ни было из смертных пускать сегодня в эту гостиницу затем, чтобы, без долгих проволочек, получить от вас лекарство против лихорадки.
При этих словах Квартиллы Аскилт несколько опешил; я сделался холоднее галльского снега и не мог проронить ни слова. Только малочисленность ее свиты немного меня успокаивала. Если бы они захотели на нас покуситься, то против нас, каких ни на есть мужчин, были бы все-таки три слабые бабенки. Мы, несомненно, были боеспособнее, и я уже составил мысленно, на случай, если бы пришлось драться, следующее распределение поединков: я справлюсь с Квартиллой, Аскилт – с рабыней, Гитон же – с девочкой.
[Пока я обмозговывал все это, Квартилла потребовала, чтобы ее лихорадка была излечена. Обманувшись в своих надеждах, она вышла в страшном гневе, но через несколько минут вернулась вместе с некоими незнакомцами, которым приказала схватить нас и отнести в какой-то великолепный дворец.]
Тут из нас, онемевших от ужаса, окончательно испарилось всякое мужество, и предстала взору неминучая гибель.
XX. – Умоляю тебя, госпожа, – сказал я, – если ты задумала что недоброе, кончай скорее: не так уж велик наш проступок, чтобы за него погибать под пытками.
Служанка, которую звали Психеей, между тем, постлала на полу ковер [и] стала возбуждать мой член, семью смертями умерший. Закрыл Аскилт плащом голову, узнав по опыту, что опасно подсматривать чужие секреты. [Между тем] рабыня вытащила из-за пазухи две тесьмы, коими связала нам руки и ноги.
[Попав в эти оковы, я заметил:
– Этак твоя хозяйка не сможет получить желаемого.
– Пусть так, – ответила рабыня, – но у меня под рукой есть другие средства и притом самые разнообразные.
В самом деле, она принесла вазу с сатирионом и веселыми прибаутками так развлекла меня, что я выпил почти весь напиток. Опивки она, незаметно, выплеснула на спину с презрением отвергавшего ее ласки Аскилта.]
– Как же так? Значит, я недостоин сатириона? – спросил Аскилт, воспользовавшись минутой, когда болтовня несколько стихла.
Мой смех выдал каверзу служанки.
– Ну и юноша, – вскричала она, всплеснув руками, – один выдул столько сатириона!
– Вот как? – спросила Квартилла. – Энколпий выпил весь запас сатириона?
… Рассмеялась приятным смехом… и даже Гитон не мог удержаться от хохота, в особенности, когда девочка бросилась ему на шею и, не встречая сопротивления, осыпала его бесчисленными поцелуями.
XXI. Мы попробовали было позвать на помощь, но никто нас выручать не явился, да, кроме того, Психея, каждый раз, когда я собирался закричать «караул», начинала головной шпилькой колоть мне щеки; девчонка же, обмакивая кисточку в сатирион, мазала ею Аскилта. Напоследок явился кинэд[12] в байковой зеленой одежде, подпоясанный кушаком. Он то терся об нас раздвинутыми бедрами, то пятнал нас вонючими поцелуями. Наконец, Квартилла, подняв хлыст из китового уса и высоко подпоясав платье, приказала дать нам, несчастным, передышку.
Оба мы поклялись священнейшей клятвой, что эта ужасная тайна умрет с нами.
Затем пришли палэстриты и, по всем правилам своего искусства, умастили нас. Забыв про усталость, мы надели пиршественные одежды и были отведены в соседний покой, где стояло три ложа и вся обстановка отличалась роскошью и изяществом. Нас пригласили возлечь, угостили великолепной закуской, просто залили фалерном. После нескольких перемен нас стало клонить ко сну.
– Это что такое? – спросила Квартилла. – Вы собираетесь спать, хотя прекрасно знаете, что подобает бодрствовать в честь гения Приапа?
XXII. Когда утомленного столькими бедами Аскилта окончательно сморило, отвергнутая с позором рабыня взяла и намазала ему, сонному, все лицо углем, а плечи и щеки расписала непристойными изображениями. Я, страшно усталый от всех неприятностей, тоже, хоть ненадолго, отдался сладостям сна. Равно и вся челядь и в комнате, и за дверями (принялась клевать носом): одни валялись вперемежку у ног возлежавших (на ложах), другие дремали, прислонившись к стенам, третьи примостились на пороге – голова к голове. Выгоревшие светильники бросали свет тусклый и слабый.
В это время два сирийца прокрались в триклиний с намерением стащить флягу (с вином), но, подравшись из жадности на уставленном серебряной утварью столе, они разбили украденную флягу. Стол с серебром опрокинулся, и упавший с высоты кубок стукнул по голове рабыню, валявшуюся на ложе. Она громко завизжала от боли, так что крик ее и воров выдал, и часть пьяных разбудил. Воры-сирийцы, поняв, что их сейчас поймают, тоже растянулись вдоль ложа, словно они давно уже тут, и принялись храпеть, притворяясь спящими. Триклиниарх подлил масла в полупотухшие лампы, мальчики, протерев глаза, вернулись к своей службе, и, наконец, вошедшая музыкантша, ударив в кимвал, пробудила всех.
XXIII. Пир возобновился, и Квартилла снова призвала всех к усиленному пьянству. Кимвалистка много способствовала веселью пирующих. Снова объявился и кинэд, пошлейший из людей, великолепно подходящий к этому дому. Хлопнув в ладоши, он разразился следующей песней:
Эй! Эй! Соберем мальчиколюбцев изощренных!
Все мчитесь сюда быстрой ногой, пятою легкой,
Люд с наглой рукой, с ловким бедром, с вертлявой ляжкой!
Вас, дряблых, давно охолостил делийский мастер.
Он заплевал меня своими грязными поцелуями; после он и на ложе взгромоздился и, несмотря на отчаянное сопротивление, разоблачил меня. Долго и тщетно возился он с моим членом. По потному лбу ручьями стекала краска, а на морщинистых щеках было столько белил, что казалось, будто дождь струится по растрескавшейся стене.
XXIV. Я не мог долее удерживаться от слез и, доведенный до полного отчаяния, обратился к Квартилле:
– Прошу тебя, госпожа, ведь ты повелела дать мне братину.
Она всплеснула руками:
– О, умнейший из людей и источник доморощенного остроумия! И ты не догадался, что кинэд и есть женский род от брата?
Тут я пожелал, чтобы и другу моему пришлось так же сладко, как и мне.
– Клянусь вашей честью, Аскилт, один-единственный во всем триклинии празднует лентяя, – воскликнул я.
– Правильно! – сказала Квартилла. – Пусть и Аскилту дадут братца.
Сказано – сделано: кинэд переменил коня и, перейдя к моему товарищу, измучил его игрою ляжек и поцелуями. Гитон стоял тут же и чуть не вывихнул челюстей от смеха. (Тут только) Квартилла обратила на него внимание и спросила с любопытством:
– Чей это мальчик?
Я сказал, что это мой братец.
– Почему же, в таком случае, – осведомилась она, – он меня не поцеловал?
И, подозвав его к себе, подарила поцелуем.
Затем, засунув ему руку за пазуху и найдя на ощупь неиспользованный еще сосуд, сказала:
– Это завтра послужит прекрасной закуской к нашим наслаждениям. Сегодня же «после разносолов не хочу харчей».[13]
XXV. При этих словах Психея со смехом подошла к ней и что-то неслышно шепнула.
– Вот, вот, – ответила Квартилла, ты прекрасно надумала: почему бы нам сейчас не лишить девства нашу Паннихис, благо случай выходит?
Немедленно привели девочку, довольно хорошенькую, на вид лет семи, не более; ту самую, что, приходила к нам в комнату вместе с Квартиллой. При всеобщих рукоплесканиях, по требованию публики, стали справлять свадьбу. В полном изумлении я принялся уверять, что, во-первых, Гитон, стыдливейший отрок, не подходит для такого безобразия, да и лета девочки не те, чтобы она могла вынести закон женского подчинения.
– Да? – сказала Квартилла. – Она, должно быть, сейчас моложе, чем я была в то время, когда впервые отдалась мужчине? Да прогневается на меня моя Юнона, если я хоть когда-нибудь помню себя девушкой. В детстве я путалась с ровесниками, потом пошли юноши постарше, и так до сей поры. Отсюда, вероятно, и пошла пословица: «Кто снесет теленка, снесет и быка».
Боясь, как бы без меня с братцем не обошлись еще хуже, я присоединился к свадьбе.
XXVI. Уже Психея окутала голову девочки венчальной фатой; уже кинэд нес впереди факел; пьяные женщины, рукоплеща, составили процессию и постлали ложе покрывалом. Возбужденная этой сладострастной игрой, сама Квартилла встала и, схватив Гитона, потащила его в спальню. Без сомнения, мальчик не сопротивлялся, да и девчонка вовсе не была испугана словом «свадьба». Пока они лежали за запертыми дверьми, мы уселись на пороге спальни, впереди всех Квартилла, со сладострастным любопытством следившая через бесстыдно проделанную щелку за ребячьей забавой. Дабы и я мог полюбоваться тем же зрелищем, она осторожно привлекла меня к себе, обняв за шею, а так как в этом положении щеки наши почти соприкасались, то она, время от времени, поворачивала ко мне голову и как бы украдкой целовала меня.
Я был до того измучен невероятной страстностью Квартиллы, что только и мечтал, как бы скрыться. Аскилт – я ему сообщил о своем намерении – всецело мне сочувствовал: он жаждал избавления от объятий Психеи; не будь Гитон заключен в спальне, мы бы смогли легко удрать: но мы хотели его вызволить и избавить от диких шалостей этих блудниц. Пока мы потихоньку сговаривались, Паннихис свалилась с кровати, увлекая за собой Гитона. При падении девочка сильно ударилась головой и с перепугу заорала благим матом; Квартилла в ужасе бросилась к ней на помощь и тем открыла нам путь к отступлению; мы не мешкали: сломя голову мы полетели в гостиницу и остальную часть ночи спокойно проспали в своих кроватях».
Все это непотребство стилистически прекрасно подходит XIV веку, когда жил Боккаччо и другие авторы Проторенессанса, писавшие подобные произведения. Да и общественная жизнь совпадает до мелочей! Адр. Пиотровский, автор предисловия к «Сатирикону», вынужден был отметить:
«Важнейшим двигателем общественной жизни стала торговля, верными узами деловых интересов связавшая далекие концы гигантского государства. Значение денег возрастало все более. Состояния росли. Усложнился кредит, развилось банкирское дело и торговые компании. Соблазнительно назвать капиталистической эту эпоху античной цивилизации».
В конце XIV века, при переходе от линии № 6 к линии № 7, мы наблюдаем, что это «подростковое» бесстыдство охватило весь мир. А точнее, оно в это время выплеснулось на страницы романов и рассказов писателей самых разных стран. Чтобы не быть голословными, перенесемся из Италии на берега «туманного Альбиона» и послушаем речь шестидесятилетнего рыцаря из произведения Чосера (1340–1400).
Но я предупреждаю вас, друзья:
Старуху всякую отвергну я.
Не больше двадцати пусть будет ей, —
Лишь рыба чем старее, тем ценней.
Милее окунь мне, чем окунек,
Но предпочту телятины кусок
Куску говядины. Да, смака нет
В той женщине, которой двадцать лет…
В ту же эпоху младший коллега Чосера и Боккаччо, Поджо Браччолини (1380–1459, линия № 7), писал попроще. Мы приведем здесь две его фачеции («короткий рассказ», а по сути анекдот). Такого рода поделки продолжают печатать доныне в сборниках типа «Итальянская новелла Возрождения» как один из лучших образцов художественного творчества того времени. И это действительно лучшие образцы, прекрасно показывающие нам умственное и нравственное развитие человечества.
«Одна женщина вследствие болезни кожи должна была обрить себе голову. Однажды соседка вызвала ее на улицу по очень нужному делу, и она, забыв второпях закрыть голову, вышла из дому на зов. Соседка, увидя ее, стала стыдить, что она вышла на люди с голой и безобразной головой. Тогда бритая, чтобы закрыть голову, подняла сзади юбку и, желая спрятать голое темя, обнажила зад. Присутствовавшие стали смеяться над женщиной, которая, чтобы избежать маленького срама, наделала большого. Это относится к тем, которые стараются прикрыть легкий проступок тяжелым преступлением».
«Один портной из Флоренции пригласил к больной жене знакомого врача. Врач пришел к ней в отсутствие мужа и, несмотря на ее сопротивление, изнасиловал ее. Уходя, доктор встретил мужа, которому сказал, что лечение идет хорошо. Но, придя к жене, муж застал ее вне себя и в слезах. Узнав, в чем дело, он ничего никому не сказал, а через восемь дней, захватив с собою тонкой дорогой материи, отправился к жене доктора и сказал ей, что муж ее заказал ему сшить ей рубашку. Для того чтобы снять мерку, нужно было, чтобы женщина – она была очень красивая – сняла с себя почти всю одежду. Когда она разделась, портной, воспользовавшись тем, что при этом никого не было, изнасиловал ее и отплатил таким образом врачу его же монетой. Позднее он ему в этом признался».
Предлагаем читателю литературоведческую оценку этих двух приведенных произведений и других подобных им, как она дана в предисловии к сборнику этих новелл (только не сочтите, что здесь мы издеваемся над литературоведами):
«Гуманистическое мировоззрение утверждало новый взгляд на человека, разбивая миф о его природной «греховности», лежащий в основе католической этики, и стремилось освободить человеческое сознание от религиозных предрассудков, насаждаемых церковью: оно было антиаскетическим и антиклерикальным. Гуманизм был направлен также и против сословно-феодальных пережитков средневековья, связывающих достоинство человека со знатностью происхождения, что сковывало инициативу наиболее активных социальных слоев города, тормозило рост демократического самосознания».
От души написано. Вот она, сила науки! Сразу становится понятным, что гуманизму в отношении женщин, который показывает нам литература конца XIV–XV веков н. э. (линии № 6 и 7) вполне соответствует гуманизм XVIII века до н. э. (линия № 6 «ассиро-египетской» синусоиды), явленный в законах царя Хаммурапи (Амму-Рабби, или Аммона Раввина по Н. А. Морозову). Согласно этим законам, если человек ударит дочь другого человека и причинит ей выкидыш, и эта женщина умрет, то в наказание нужно убить дочь виновного (Хамм., ст. 209–210).
А предшествовавшую Хаммурапи и Боккаччо линию № 5 представляет Фома Аквинский (1225–1274), из «Суммы теологии» которого мы возьмем к случаю лишь рассуждение о женщине, чтобы показать: не только законодатели и писатели относились к оной как существу второго сорта. Это общее поветрие эпохи. Даже, скорее, так: поскольку церковь (линия № 5) признает женщину существом низшим, постольку и законодатели (линия № 6) делают то же самое, а писатели (от этой линии и выше) в творчестве своем не противоречат религии и праву. Потешаясь над женщиной, любой комедиограф делает дело, угодное церкви.
«1. Считается, что человек был сотворен в раю. Ангел ведь был сотворен в месте своего обитания, а именно в эмпирее. Но рай до грехопадения был местом, предназначенным для пребывания людей. Итак, следует думать, что человек был сотворен в раю.
2. Далее: другие животные сохранились в месте своего происхождения, как, например, рыбы в воде и земные животные – на земле, из которой они созданы. Человек же содержался в раю… Следовательно, он должен был быть создан в раю.
3. Далее: женщина была создана в раю. Но мужчина много достойнее женщины. Следовательно, мужчина тем более должен был быть создан в раю.
Но против этого – то, что говорится в книге «Бытия» глава II: «И взял бог человека и поселил его в раю».
Отвечаю: надо сказать, что рай был местом, приличествующим для обитания человека по отношению к непорочности первоначального состояния. Непорочность же эта принадлежала человеку не по природе, а по сверхъестественному дару Божию. Следовательно, для того, чтобы пребывание в раю считалось заслугой Божественной милости, а не человеческой природы, Бог сотворил человека вне рая, а потом поселил его в раю, чтобы он обитал там на всем протяжении телесной жизни. Потом же, когда бы человек перешел к духовной жизни, он должен был быть перенесен на небо.
Следовательно, по первому пункту надо сказать, что эмпирей есть место, приличествующее природе ангелов, и потому они там сотворены. И подобным же образом надо сказать по второму пункту, ибо эти места подходят животным сообразно их природе. По третьему пункту надо сказать, что женщина была создана в раю не вследствие своего достоинства, а вследствие достоинства той основы, из которой было создано ее тело. Ибо подобным образом в раю родились и дети, так как родители были уже там поселены».
В художественной литературе этого периода (XIV век) можно найти очень наивные и непосредственные «отклики» на религиозные проповеди. Ничто не мешало Якопоне да Тоди распространять такие, например, стишки:
Вот случай приключился!
Малыш на свет родился,
Из чрева появился
У девы непорочной.
Замок не сдвинут с места,
Родился сын прелестный,
Покинул замок тесный,
Который заперт прочно.
О древнегреческом комедиографе Аристофане (445–385 до н. э., линии № 5–6), если бы хронологи не поселили его в глубокую древность, а поместили, как оно и следует из нашей схемы, поближе к Боккаччо, литературоведы могли бы сказать просто: «насаждает антимилитаристские идеи». А его отношение к женщинам просто сверхреволюционно! В комедии «Лисистрата» женщина (представить невозможно) не просто приятное добавление к героической жизни человека, но существо, имеющее право распоряжаться собою, противоречить намерениям человека, не боясь плохих для себя последствий!.. Впрочем, именно потому это произведение и называется комедией. Сюжет в том, что женщины, дабы отвадить мужчин от постоянных войн, сговариваются отказывать им в любовных утехах.
« Лисистрата. Клянусь Кипридой, жребий все решит. Все прикоснитесь к чаше… (Клеонике) Ты повторяй одна за всех присягу, А вы клянитесь в подтвержденье слов: «Не подпущу любовника, ни мужа…»
Клеоника. «Не подпущу любовника, ни мужа…»
Лисистрата. «Кто с вожделеньем подойдет…» Молчишь?
Клеоника. «Кто с вожделеньем подойдет…» О, Зевс! Мои колени гнутся, Лисистрата.
Лисистрата. «Я стану дома чистой жизнью жить…»
Клеоника. «Я стану дома чистой жизнью жить…»
Лисистрата. «В пурпурном платье, нарумянив щеки…»
Клеоника. «В пурпурном платье, нарумянив щеки…»
Лисистрата. «Чтоб загорелся страстью муж ко мне…»
Клеоника. «Чтоб загорелся страстью муж ко мне…»
Лисистрата. «Но я ему не дамся добровольно…»
Клеоника. «Но я ему не дамся добровольно…»
Лисистрата. «А если силой вынудит меня…»
Клеоника. «А если силой вынудит меня…»
Лисистрата. «Дам нехотя, без всякого движенья…»
Клеоника. «Дам нехотя, без всякого движенья…»
Лисистрата. «Не подниму я ног до потолка…»
Клеоника. «Не подниму я ног до потолка…»
Лисистрата. «Не встану львицею на четвереньки…»
Клеоника. «Не встану львицею на четвереньки…»
Лисистрата. «И в подтвержденье пью из чаши я…»
Клеоника. «И в подтвержденье пью из чаши я…»
Лисистрата. «А если лгу, водой наполнись, чаша!»
Клеоника. «А если лгу, водой наполнись, чаша!»
Лисистрата. Вы все клянетесь в этом?
Все. Видит Зевс!»
Читая «Лисистрату» Аристофана, испытываешь недоумение: могут ли взрослые люди вести себя так, как герои этого комедиографа?
Здесь нам, конечно, опять возразят, что все эти «охальники» просто хотели рассмешить читателя. Но можно сделать и другой вывод: в те, отнюдь не древние, а средневековые времена моральные критерии были размыты. В XIII веке люди еще не умели краснеть. Первый краснеющий герой появляется в мировой литературе у Платона, это линия № 6, реальный XIV век и рассказы об отношениях между мужчинами и женщинами появляются только с линии № 5, а ниже линии № 5 мы женщину в литературе если и встретим, то только как фон, а не как самостоятельный характер.
Знаменитые исландские саги – пример более раннего средневекового эпоса. Здесь мы приводим не сам текст, а изложение сюжета.[14] Уверяем читателя, что весь этот наив в те времена воспринимался совершенно серьезно:
«В песнях исландской «Эдды» Эрманарик (Иормунрек) посылает к Сванхильде сватом своего сына Рандвера. Злой советник Бикки оклеветал молодую королеву, обвинив ее в измене Эрманарику с его сыном. Эрманарик велит казнить сына и растоптать конями Сванхильду. Мстителями за сестру выступают ее братья Серли и Хамдир. Они наносят Эрманарику смертельные раны, но сами при этом погибают».
Люди, не способные к правильной самооценке; жестокие и доверчивые; безжалостные и неосмотрительные. Кто это? Дети! Мальчики, презирающие девочек! На линии № 4 и ниже не найти в мировой литературе никакой любви между мужчинами и женщинами; отношения между ними регулируются без нее.
Далее приведем пример аморального поступка, совершаемого положительными героями очень серьезной книги Гомера. По нашим представлениям, Гомер – автор конца XII, начала XIII века. Герои и ведут себя, как 12-летние пацаны, играющие в войнушку. Четких понятий о добре и зле у них нет: что хорошо, что плохо? Можно ли обещать сохранить пленному жизнь, и тут же убить его, и похваляться этим?…
Так сговоряся, они у дороги, меж грудами трупов,
Оба припали, а он мимо их пробежал, безрассудный.
Но лишь прошел он настолько, как борозды нивы бывают,
Мулами вспаханной (долее мулы волов тяжконогих
Могут плуг составной волочить по глубокому пару),
Бросились гнаться герои, – и стал он, топот услышав.
Чаял он в сердце своем, что друзья из троянского стана
Кликать обратно его, по велению Гектора, гнались.
Но, лишь предстали они на полет копия или меньше,
Лица врагов он узнал и проворные ноги направил
К бегству, и быстро они за бегущим пустились в погоню.
Словно как два острозубые пса, приобыкшие к ловле,
Серну иль зайца подняв, постоянно упорные гонят
Местом лесистым, а он пред гонящими, визгая, скачет,
Так Диомед и рушитель градов Одиссей илионца
Полем, отрезав от войск, постоянно упорные гнали.
Но, как готов уже был он с ахейскою стражей смеситься,
Прямо к судам устремляяся, – ревность вдохнула Афина
Сыну Тидея, да в рати никто не успеет хвалиться
Славой, что ранил он прежде, а сам да не явится после.
Бросясь с копьем занесенным, вскричал Диомед на троянца:
«Стой, иль настигну тебя я копьем! и напрасно, надеюсь,
Будешь от рук ты моих избегать неминуемой смерти!»
Рек он – и ринул копье, и с намереньем мимо прокинул:
Быстро над правым плечом пролетевши, блестящее жалом,
В землю воткнулось копье, и троянец стал, цепенея:
Губы его затряслися, и зубы во рту застучали;
С ужаса бледный стоял он, а те, задыхаясь, предстали,
Оба схватили его – и Долон, прослезяся, воскликнул:
«О, пощадите! я выкуп вам дам, у меня изобильно
Злата и меди в дому и красивых изделий железа.
С радостью даст вам из них неисчислимый выкуп отец мой,
Если узнает, что жив я у вас на судах мореходных».
Но ему на ответ говорил Одиссей многоумный:
«Будь спокоен и думы о смерти отринь ты от сердца.
Лучше ответствуй ты мне, но скажи совершенную правду:
Что к кораблям аргивян от троянского стана бредешь ты
В темную ночь и один, как покоятся все человеки?
Грабить ли хочешь ты мертвых, лежащих на битвенном поле?
Или ты Гектором послан, дабы пред судами ахеян
Все рассмотреть? или собственным сердцем к сему побужден ты?»
Бледный Долон отвечал, и под ним трепетали колена:
«Гектор, на горе, меня в искушение ввел против воли:
Он Ахиллеса великого коней мне твердокопытых
Клялся отдать и его колесницу, блестящую медью.
Мне ж приказал он – под быстролетящими мраками ночи
К вашему стану враждебному близко дойти и разведать,
Так ли суда аргивян, как и прежде, опасно стрегомы
Или, уже укрощенные ратною нашею силой,
Вы совещаетесь в домы бежать и во время ночное
Стражи держать не хотите, трудом изнуренные тяжким».
Тихо осклабясь, к нему говорил Одиссей многоумный:
«О! даров не ничтожных душа у тебя возжелала:
Коней Пелида героя! Жестоки, троянец, те кони;
Их укротить и править для каждого смертного мужа
Трудно, кроме Ахиллеса, бессмертной матери сына!
Но ответствуй еще и скажи совершенную правду:
Где, отправляясь, оставил ты Гектора, сил воеводу?
Где у него боевые доспехи, быстрые кони?
Где ополченья другие троянские, стражи и станы?
Как меж собою они полагают: решились ли твердо
Здесь оставаться, далеко от города, или обратно
Мнят от судов отступить, как уже одолели ахеян?»
Вновь отвечал Одиссею Долон, соглядатай троянский:
«Храбрый, охотно тебе совершенную правду скажу я:
Гектор, когда уходил я, остался с мужами совета,
С ними советуясь подле могилы почтенного Ила,
Одаль от шума; но стражей, герой, о каких вопрошаешь,
Нет особливых, чтоб стан охраняли или сторожили.
Сколько же в стане огней, у огнищ их, которым лишь нужда,
Бодрствуют ночью трояне, один убеждая другого
Быть осторожным; а все дальноземцы, союзники Трои,
Спят беззаботно и стражу троянам одним оставляют:
Нет у людей сих близко ни жен, ни детей их любезных».
Снова Долона выспрашивал царь Одиссей многоумный:
«Как же союзники – вместе с рядами троян конеборных
Или особо спят? расскажи мне, знать я желаю».
Снова ему отвечал Долон, соглядатай троянский:
«Все расскажу я тебе, говоря совершенную правду:
К морю кариян ряды и стрельцов криволуких пеонов,
Там же лелегов дружины, кавконов и славных пеласгов;
Около Фимбры ликийцы стоят и гордые мизы,
Рать фригиян колесничников, рать конеборцев меонян.
Но почто вам, герои, расспрашивать порознь о каждом?
Если желаете оба в троянское войско проникнуть,
Вот новопришлые, с краю, от всех особливо, фракийцы;
С ними и царь их Рез, воинственный сын Эйонея.
Видел я Резовых коней, прекраснейших коней, огромных;
Снега белее они и в ристании быстры, как ветер.
Златом, сребром у него изукрашена вся колесница.
Сам под доспехом златым, поразительным, дивным для взора,
Царь сей пришел, под доспехом, который не нам, человекам
Смертным, прилично носить, но бессмертным богам олимпийским!
Ныне – ведите меня вы к своим кораблям быстролетным
Или свяжите и в узах оставьте на месте, доколе
Вы не придете обратно и в том не уверитесь сами,
Правду ли я вам, герои, рассказывал или неправду».
Грозно взглянув на него, взговорил Диомед непреклонный:
«Нет, о спасенье, Долон, невзирая на добрые вести,
Дум не влагай себе в сердце, как впал уже в руки ты наши.
Если тебе мы свободу дадим и обратно отпустим,
Верно, ты снова придешь к кораблям мореходным ахеян,
Тайно осматривать их или явно с нами сражаться.
Но когда уже дух под моею рукою испустишь,
Более ты не возможешь погибелен быть аргивянам».
Рек, – и как тот у него подбородок рукою дрожащей
Тронув, хотел умолять, Диомед замахнул и по вые
Острым ножом поразил и рассек ее крепкие жилы;
Быстро, еще с говорящего, в прах голова соскочила.
Шлем хоревый они с головы соглядатая сняли,
Волчью кожу, разрывчатый лук и огромную пику.
Все же то вместе Афине, добычи дарующей, в жертву
Поднял горе Одиссей и молящийся громко воскликнул:
«Радуйся жертвой, Афина! к тебе мы всегда на Олимпе
К первой взываем, бессмертных моля! Но еще, о богиня,
Нас предводи ты к мужам и к коням, на ночлеги фракиян!»
Интересное психологическое замечание обнаруживаем у Лессинга: «Я знаю, что мы, утонченные европейцы, принадлежащие к более разумному поколению, умеем лучше владеть нашим ртом и глазами. Приличия и благопристойность запрещают нам кричать и плакать… Как бы ни возвышал Гомер своих героев над человеческой природой, они все же всегда остаются ей верны, когда дело касается ощущений боли и страдания и выражения этих чувств в крике, слезах или брани».
Человеческая природа! Никуда не денешься, если человек мыслит, как ребенок, он и поступать будет, как ребенок, – в крике, слезах или брани. Автор же, такой же точно «взрослый ребенок», серьезно описывает эти серьезные дела, которые ныне выглядят столь по-детски… Ну как нам относиться к таким, например, поступкам, как описанное Геродотом (V век до н. э., линия № 5) наказание моря розгами?! По нашей схеме это XIII век:
«Итак, к этому скалистому выступу из Абидоса людьми, которым это было поручено, были построены два моста. Один мост возвели финикийцы с помощью канатов из «белого льна», а другой – из папирусных канатов – египтяне. Расстояние между Абидосом и противоположным берегом – 1 стадий. Когда же наконец пролив был соединен мостом, то разразившаяся сильная буря снесла и уничтожила всю эту постройку.
Узнав об этом, Ксеркс распалился страшным гневом и повелел бичевать Геллеспонт, наказав 300 ударами бича, и затем погрузить в открытое море пару оков. Передают еще, что царь послал также палачей заклеймить Геллеспонт клеймом.
Впрочем, верно лишь то, что царь велел палачам сечь море, приговаривая при этом варварские и нечестивые слова: «О ты, горькая влага Геллеспонта! Так тебя карает наш владыка за оскорбление, которое ты нанесла ему, хотя он тебя ничем не оскорбил. И царь Ксеркс все-таки перейдет тебя, желаешь ты этого или нет. По заслугам тебе, конечно, ни один человек не станет приносить жертв, как мутной и соленой реке». Так велел Ксеркс наказать это море, а надзирателям за сооружением моста через Геллеспонт – отрубить головы.
И палачи, на которых была возложена эта неприятная обязанность, исполнили царское повеление. Мосты же вновь соорудили другие зодчие».
Здесь Геродот, возможно, излагает легенду более раннего происхождения, нежели XIII век. Этот поступок так и хочется приписать 10-летнему ребенку. Причем случаи, когда автор излагал в художественной форме легенды раннего времени, были нередки, а самый известный случай такого рода – шекспировская «трактовка древних сюжетов». Она сходна с ситуацией, когда кинематографисты переделывают на новый «язык» драматические произведения.
Но откуда возникла легенда, что Шекспир переделывал произведения и мифы совсем древнего времени? Ведь сами литературоведы зачастую не могут отделить «античность» от ее «возрождения»!
В предисловии к одному из сборников Шекспира читаем:
«Эпоху, охватывающую XIII–XVI века европейской истории, назвали Возрождением по одному признаку: возродился интерес к античности, культуре древнего, греко-римского мира, погибшего во II–IV веках под ударами варваров. Вдохновляющее слово «Возрождение» совпало с пафосом эпохи и во многих других отношениях… Энтузиазмом полны были новые, выходившие на мировую арену силы. Правда, историки до сих пор выясняют, что было новое, а что старое; что нужно было возрождать, а что никогда и не умирало; что возникло собственно в эпоху Возрождения, а что было унаследовано не только от античности, но и от Средних веков (V–XIII вв.), пролегавших вроде бы беспросветной полосой между древним и новым миром».
Наша синусоида прекрасно сводит в одну эпоху и «античность» и ее «возрождение», делая ненужным выяснение, что у Шекспира возрождалось, а что и не умирало. И «беспросветную полосу» можно забыть. То, что происходило в реальности до XII–XIII веков, не было временем «одичания» после блестящего периода античности, а было ее началом и прелюдией к ее же развитию под «псевдонимом» Возрождения.
Двинемся же в еще более ранние времена, к самой древней литературе.
В предисловии к «Сказанию о Нибелунгах» читаем, что как целостное произведение эта поэма была завершена в Южной Германии в XII–XIII веках, а исторической ее основой послужили события V века, связанные с разгромом гуннами Бургундского королевства. После чего добавлено: «Причем варварское общество V столетия преобразовано в поэме в более позднее – рыцарско-феодальное». А по нашей синусоиде V век и есть XII реальный век, линия № 4, и, что самое удивительное, на этой же линии находится сходная с «Нибелунгами» легенда об Ахилле, которого в XIII веке до н. э. тоже окунули в некую священную жидкость, после чего он, как и Зигфрид, стал неуязвим весь, кроме части тела (пятки).
Кримхильда молвит: «Муж мой отважен и силен,
Раз у горы дракона сразил до смерти он;
Отважный искупался в его крови, и вот
С тех пор ничье оружье в бою его неймет.
Но всякий раз, как в битве мой милый муж стоит
И туча крепких копий из рук бойцов летит,
Боюсь я, что утрачу супруга моего.
Ах, сколько раз от страха дрожала за него!
Тебе лишь, в знак доверья, могу я, друг, сказать,
Чтоб мог потом ты верность свою мне доказать,
В какое место может быть ранен Зигфрид мой.
Уж так и быть, скажу я по дружбе лишь одной.
Когда из раны змея кровь хлынула и стал
Боец в крови купаться, то с липы вдруг упал
На спину, меж лопаток, широкий лист, – и вот
В то место могут ранить, и страх меня берет».
Ответил хитрый Гаген: «Какой-нибудь значок
Нашейте на одежду ему, чтоб знать я мог,
Какое место должно в бою прикрыть ему».
Прислушалась Кримхильда к вассалу своему,
Сказала: «Тонким шелком я крестик небольшой
Нашью поверх одежды, а ты своей рукой
То место, витязь, должен усердно охранять,
Когда ему придется перед врагами встать».
«Все, госпожа, исполню», – так Гаген молвил злой.
Ей мнилось, будет польза ему от речи той.
На деле же тем самым вдруг предан Зигфрид был,
А Гаген, все узнавши, на волю поспешил.
…
Бойцы лихие, Гунтер и Гаген, в лес густой
Собрались на охоту, был замысел их злой.
Разить они хотели бизонов и свиней
И медведей. Что может быть лучше и смелей?
И Зигфрид ехал с ними в лес с радостью большой,
Они немало взяли различных яств с собой.
У вод ручья студеных расстался с жизнью он:
Брунхильдой-королевой на смерть был обречен.
Пошел боец отважный к Кримхильде поскорей.
Охотничьи одежды его и свиты всей
На лошадей взвалили: за Рейн хотелось им.
Кримхильде ж не хотелось прощаться со своим.
Он милую супругу в уста поцеловал.
«Дай бог, чтоб вновь здоровой тебя я увидал,
И ты меня таким же. Отсюда ныне в путь
Сбираюсь я; покуда ты здесь с родней побудь».
Тут вспомнила Кримхильда (не смея вслух сказать),
Что Гагену сболтнула, и стала горевать
Несчастная супруга, что на свет родилась.
От горя королева слезами залилась…
В лесную чашу быстро помчали кони их
Охотой забавляться, и рыцарей лихих
Поехало немало за Гунтером туда.
Младой Гизель и Гернот остались лишь тогда…
…
Им удалось немало зверей тогда убить.
Уже мечтали скоро награду получить
Все за свою удачу; был их расчет плохой.
Как на коне подъехал король, боец лихой,
Охота прекратилась на время; кто хотел,
Коня к костру направив, с добычею летел.
И сколько ж шкур звериных и дичи той порой
Для кухни королевской они везли с собой.
Дать знать бойцам отборным король тут приказал,
Что он поесть хотел бы. Тут громко прозвучал
Призывный рог; тотчас же по этому узнали
Они, что ждет их Зигфрид давно уж на привале…
Студеный и прозрачный поток бежал, журча.
И вот нагнулся Гунтер лицом к струе ключа.
Воды напившись вволю, оставил он ручей.
Ах, как хотел и Зигфрид к воде припасть скорей!
Что ж Зигфрид за учтивость в награду получил?
И лук, и меч – все Гаген подальше отложил.
Скорей назад вернувшись, копье его он взял
И знак креста на платье искать глазами стал.
Уж Зигфрид, полон жажды, склонился над ключом,
Как Гаген, в крест наметясь, пустил в него копьем.
Кровь брызнула из сердца на Гагена тогда.
Никто столь злого дела не делал никогда…
Тут все бойцы сбежались туда, где он лежал.
Да, день для них печальный, нерадостный настал!
В ком честь еще осталась, те плакали о нем,
И стоило лить слезы: был удалым бойцом…
Сказал тут Гаген: «Тело я повезу домой.
Мне все равно: пусть будет известно это той,
Кем госпожа Брунхильда была оскорблена;
Мне, право, горя мало, что слезы льет она».
Еще более показательными могут быть откровенные былины Х века. Такое чтение вполне подходит современному 10-летнему ребенку! А ведь описаниями битв с драконами и прочим полна мифология всех стран.
Наконец мы докатываемся до самого начала:
«В VII – первой половине VIII в. литературная жизнь романской Европы замирает совершенно: ни Италия, ни Африка, ни Галлия не дают ни одного писателя, и только в вестготской Испании еще некоторое время продолжают писаться трактаты и стихи на случай».
Это линии № 1–2 нашей синусоиды. Вот откуда стартовала мировая литература – с нуля – и достигла высот, как оно и должно быть в естественном процессе развития! Этот процесс включает и все то, что по произволу хронологов принято считать античной или древней литературой. А чтобы напомнить, к чему привел этот процесс, закончим главу еще одним стихотворением автора, который главу предварил, – Франсиско де Кеведо, XVII век, линия № 9:
Пусть веки мне сомкнет последний сон,
лишив меня сиянья небосвода,
и пусть душе желанную свободу
в блаженный час навек подарит он,
мне не забыть и за чертой времен
в огне и муке прожитые годы,
и пламень мой сквозь ледяные воды
пройдет, презрев суровый их закон.
Душа, покорная верховной воле,
кровь, страстью пламеневшая безмерной,
земной состав, дотла испепеленный,
избавятся от жизни, не от боли;
в персть перейдут, но будут перстью верной;
развеются во прах, но прах влюбленный.
«Для афинян поколения Геродота и Фукидида, двух великих историков – основоположников исторической науки, такие мифические персонажи, как Эдип, Ахилл, Тесей, были, пожалуй, более живыми и реальными фигурами, чем многие действительно существовавшие персонажи греческой истории VIII–VI веков до н. э.», – пишет Ю. Андреев в книге «Поэзия мифа и проза истории».
А мы скажем так: для нынешних школьников персонажи греческой истории VIII–IV веков до н. э. (многие из которых изображены Геродотом и Фукидидом) – не менее мифические герои, чем Эдип или Ахилл. Описываемые Фукидидом события, скорее всего, происходили в XII–XIII веках, но степень достоверности этих описаний под вопросом. Действительно ли «наука нового времени смогла окончательно освободить историю от мифологии», как полагает Андреев, или наоборот – наука окончательно мифологизировалась?
Оставаясь в пределах традиционной хронологии, ученые задают сами себе вопросы и не могут ответить. Что толку призывать друг друга найти ту грань, ту ступеньку, с которой начинается история общества, уже несводимая к простому чередованию мифических эпизодов, если пока, как мы видим, историю сводят именно к этому, к чередованию мифов. Совершенно справедливо пишет А. Лосев:[15] «Миф, как средоточие знания и вымысла, обладает безграничными возможностями, в которых Платон видит даже нечто магическое, колдовское. Недаром миф может заворожить человека, убеждая его в чем угодно… Сомневающихся в богах тоже заговаривают мифами».
Так и нас, скептически настроенных к традиционной истории людей, «заговаривают» мифами со множеством бытовых подробностей и называют это наукой. Например искусствоведы составили очень подробную и весьма наукообразную историю искусства. В этой истории изобразительное творчество X века напоминает творчество младшеклассников, впервые взявшихся за это дело, а вот великолепные римские портреты II–III веков никак не могли бы выполнить дети, хоть они и сделаны якобы за восемьсот лет до примитивных работ Х века!
Если же найти в себе смелость посмотреть на искусство непредвзято, сразу становится ясно, что классическое искусство не имеет никакого отношения к «детству человечества», – таковым является искусство первобытное. Точно так же легко увидеть отличия мифологий, первобытной и античной.
В первобытном сознании царствует дологическое мышление. По определению Леви-Стросса, «в мифе все может случиться; кажется, что развитие событий в нем не подчинено никаким правилам логики. Любой субъект может иметь какой угодно предикат (свойство); возможна, мыслима любая связь». То есть смыслы покорно следуют за сочетаниями слов.
Позднее мифология становится более осмысленной. На рубеже бронзового и железного веков явно фантастические сказания сменяются «былинами». Мифология предшествует любой письменной литературе, ибо представления о происхождении мира, о явлении природы и т. д. относятся и к религии, и к народному творчеству.
А вот историку античной словесности приходится очень трудно, ведь ему надо держаться хронологических построений скалигеровцев, но то, что он обязан называть «мифом античности», таковым не является, выбиваясь из ряда первобытных мифов, а то, что считается «историей античного мира», есть история не античного мира. Это история средневековья, что тоже, в общем-то, «выпирает». Ложное знание не способно увлечь по-настоящему ни историка, ни читателя. Примером, что из этого получается, может служить книга «Миф и литература древности» О. Фрейденберг. Впечатление такое, будто автор запутала сама себя.
«До греческой литературы нет никакой литературы, – пишет она. – Я хочу сказать, что нет в античности. Что касается до древнего Востока, то и там ее нет, но это и несущественно, потому что «детство» возникающего общества не может перенимать готовых образов общества дряхлеющего… О ней (греческой литературе) нельзя говорить, как говорят о продолжающейся литературе, хотя вся беда в том, что о ней говорят именно так».
Понять автора трудно. Речь здесь о том, что литература средневековая и античная проделали сходный путь, но у средневековых писателей были предшественники – как раз антики, но они предшественников не имели, причем не потому, что их не было, а потому, что они были авторами «дряхлеющего общества». Читателю становится понятным, что сходство в развитии античной и средневековой литератур ничем не объяснимо. Автор это понимает, но признать не может:
«Получается так: античная литература… подобна (за исключением «полисных» сюжетов) любой европейской литературе – немецкой, английской, русской, французской».
«Античная литература возникла из фольклора. Нельзя игнорировать тот факт, что античной литературе не предшествовал никакой род литературы, ни своей местной, ни занесенной извне. Ведь только начиная с эллинизма литература получает возможность опираться на предшествующую литературную традицию; архаическая и классическая Греции такой литературной традиции не имеют».
Есть такая болезнь: шизофрения. У человека раздваивается сознание. То он рядом с вами, живет нормально и все понимает, то вдруг начинает в воздухе руками чертей ловить. История, разделенная на историю средневековья и историю античности, как раз и являет нам беспрерывно примеры шизофренического бреда, вроде этих рассуждений об античной литературе:
«Спрашивается, что же ей предшествует? В научной литературе ответ на этот вопрос прекрасно разработан. Правда, неверно названа сама область этого ответа. То, что до сих пор называлось историей религии, в английском понимании – фольклором, во французском – первобытным мышлением, следует обозначить совершенно иначе. И мышление-то это не первобытное, и фольклор этот еще не фольклор, и, главное, эта религия вовсе не религия. Но дело не в этом…Теперь все, что я здесь сказала, я прошу забыть».
К чему же все это словоблудие? Автор верит, что античная литература не такая, как другие, особенная, и хочет нас в этом убедить. Получается плохо, а между тем надо же объяснить, почему она, не имея предшественников, ничем не отличается от средневековой литературы, которая, как всем понятно, предшественника имеет – в лице литературы античной. Но литературоведу самой не ясно, ни чем отличается античная литература от прочих, ни чего она от нее хочет… А, вот, кажется, поняла:
«В античности структура литературного произведения дается автору в готовом виде, в обязательном порядке».
Да разве так – только в античности? А в средневековье этого нет? Кажется, наш литературовед уже целиком переселилась в область мифа. Античные писатели для нее – рабовладельцы, которые эксплуатируют «народное творчество», черпая из него сюжеты и структуру своих произведений. То есть, в основе «античной литературы» – народ и его творчество, а творчество писателей совсем не творчество, потому что писатели не «представители народа», а рабовладельцы. Марксистский взгляд не допускает, чтобы рабовладельцы занимались тем, что выросло не в их слоях, потому что они, как вы сами понимаете, «страшно далеки от народа». Отсюда вся эта невнятность в теоретических построениях многих литературоведов. История учит их одному, а когда они сами влезают в «античность», то видят совсем другое. Им становится страшно, и начинаются уже совсем дурные выдумки, вроде «теории полисов».
Но и понятие полиса литературоведов не спасает. Под полисом они понимают не город в современном значении слова, а специфическую античную форму государственности, когда в пределах одного города как бы происходит целая мини-история мини-государства, сменяются типажи, пролетают эпизоды, словно в кино. В таком городе царит демократия, развиваются науки и искусства, а за его стенами – одни недоумки, не способные обучиться грамоте. Они в это «кино» не попали.
Л. Глускина так описывает ситуацию в книге «Античная Греция. Проблемы развития полиса»:
«Корень зла для Аристотеля, и особенно для Платона, заключается в стремлении к наживе, к чрезмерному обогащению, с одной стороны, и посягательствам бедноты на имущество состоятельных граждан, с другой. Придя к власти, бедняки переобременяют богачей литургиями или прибегают к конфискациям, изгнаниям, а то и казням (прямо какая-то французская революция!..). Эта политика способствует сплочению богатых граждан, склоняет их к заговорам. Опасаясь их, народ вручает защиту своих интересов сильному человеку, представляющемуся ревнителем интересов демоса и врагом богачей. Возникает тирания, сначала угождающая народу отменой долгов и переделом земли, но затем приводящая к жесточайшему порабощению (а это «русская» революция. – Авт.)… Ничуть не лучше и олигархия, при которой имущественный ценз, а не способности человека определяют его положение в обществе».
Но чем же отличаются город и античный полис? «Полис и город начинают выражать две противоположные тенденции: город – центр производства, полис – объединение землевладельцев… Развитие города как общественного организма, средоточия производства и обмена постепенно деформирует полисную структуру», – объясняет Г. Кошеленко.
На наш взгляд, правильнее было бы сказать, что полис – понятие XII–XIII веков, а город – уже XIV века.
«Город как олицетворение развития производства (в первую очередь ремесленного) и товарно-денежных отношений вступал в конфликт с полисом как социальным организмом, основанным на общинных началах и допускающим лишь ограниченное развитие ремесла и товарно-денежных отношений… Не случайно в ряде греческих полисов принимались законы, ограничивавшие права гражданства для людей, занятых ремесленным трудом, или гражданам вообще запрещали заниматься ремеслом».
Не напоминает ли это противоречия между феодальным и капиталистическим способами ведения хозяйства? И в истории средневековой Европы есть примеры подобных законов.
В 1343 году во Флоренции произошло первое крупное выступление чесальщиков шерсти. В 1345 году создана организация чесальщиков и красильщиков. В 1371 году вспыхнуло восстание шерстянников в Перудже, которое поддержали другие ремесленники. В Сиене было организовано правительство «тощего народа». Были изгнаны наиболее богатые горожане.
Увеличивалось расслоение внутри цехов ремесленников. Цеховые мастера отделялись от подмастерьев и занимали привилегированное положение. Во Франции согласно закону от 1351 года устанавливался максимум заработной платы и затруднялся доступ к «метризе» – получению звания мастера.
«Крестьяне, селившиеся в городах, приносили с собой навыки общинного устройства. Строй общины-марки, измененный в соответствии с условиями городского развития, сыграл очень большую роль в организации городского самоуправления… Особенностью средневекового ремесла в Европе была его цеховая организация. Цехи представляли собой особые союзы-объединения ремесленников определенной профессии в пределах данного города… Цех строго РЕГЛАМЕНТИРОВАЛ производство, через избранных должностных лиц он следил, чтобы каждый член цеха выпускал продукцию определенного количества… Уставы цехов строго ОГРАНИЧИВАЛИ число подмастерьев и учеников, ЗАПРЕЩАЛИ работу в ночное время и праздничные дни, ОГРАНИЧИВАЛИ количество станков, регулировали запасы сырья».[16] (Выделено нами. – Авт.)
В XII–XIII веках в городах-полисах шла борьба за власть между цехами и городским патрициатом (землевладельцами и богатыми домовладельцами). Так формировалось сословие бюргеров в средневековой Европе, и такой же процесс описывает нам Л. Глускина, но происходил он якобы в античной Греции. И дальше параллели между ее античным миром и Европой – поразительные:
«Наемничество, распространение которого было прямым следствием развивающегося кризиса полиса, в свою очередь явилось фактором, усугублявшим и углублявшим этот кризис… Отряды таких наемников, возглавлявшиеся опытными командирами, представляли собой готовый горючий материал, который самим своим существованием способствовал вспышкам новых конфликтов как между различными государствами, так и внутренних».
Да ведь это же средневековая Италия! В 1378 году произошло крупное восстание чомпи (ремесленников, которым отказывали в создании своих цехов) во Флоренции:
«В июле доведенные до отчаяния чомпи двинулись к Старому дворцу, резиденции правительства. Вскоре запылали дома богачей, а их владельцы бежали… В конце августа вооруженные отряды наемников в союзе с ополчением феодалов разгромили повстанцев… С помощью наемников во главе с их предводителями – «кондотьерами» – правительство Флоренции вело активную захватническую политику».[17]
То, что мы сейчас делаем, в кинематографе называется монтаж. Из кадров, снятых на одной площадке с разных точек, монтируется одна картина. А можно смонтировать две (а то и три), что и сделали историки посредством неверной хронологии.
Но, может быть, у кого-то наше сравнение светлой и счастливой поры греческих полисов и мрачного средневекового города вызвало раздражение?… На этот счет существуют разные мнения. Например взгляды Ницше на устройство жизни в Древней Греции таковы:
«Греки вовсе не были гуманным народом… Их культура была культурой узкого слоя господ, стоящих над массой вьючных животных».
Представления историков о своем предмете, как видим, могут быть весьма субъективны. С одной стороны, нам сообщают, что в полисах развивались науки, искусства (это при преследовании ремесленников и торговцев, приносящих полису деньги?) и философия. С другой – что в эллинистическую эпоху «ни производство того времени, ни философия не имели нужды в расширении научного кругозора».
Александр Македонский наплодил полисов по всему миру, после чего «полисное мышление» само собой разрушилось. Фантастика!
Развитие философии, литературы и искусства в «античности» налицо: софисты, Академия Платона, аристотелевский Ликей, затем «сад Эпикура», стоики, перипатетики. С другой стороны, как пишет О. Фрейденберг, «когда появляется Лукиан, философия уже носит характер не творческой науки, а давно изготовленного к употреблению предмета просвещения… Это греческий ренессанс, который отличается от итальянского тем, что возрождает самого себя».
Вот вам еще одно «возрождение» – самого себя. Забавно, однако, что история Древней Греции изобилует подъемами и падениями, и началось это задолго до Платона и Эпикура.
В книге «Раннегреческий полис» Ю. Андреев сообщает:
«…В конце XIII в. до н. э., когда на страну обрушились дикие орды северных пришельцев, опустошая все на своем пути… Некоторые области Средней Греции лишились большей части своего населения и почти совершенно обезлюдели».
Кто же это такие были? Читаем, и вдруг наґ тебе:
«Мы ничего не знаем ни об их (пришельцев) происхождении, ни о маршруте, по которому они пришли, ни о том, наконец, куда они исчезли после того, как разграбили и опустошили всю страну».
Так, может быть, их и не было? И дикие орды лишь привиделись историкам? Или, что вернее всего, все эти описания лишь сохранившееся в фольклоре воспоминание о крестовых войнах?…
«Дальнейший ход событий во многом неясен… В это время продолжается и, по-видимому, еще больше возрастает отток населения из материковой и островной (!) Греции».
То есть местное население, разбежавшись во время нашествия неизвестно какого врага и даже уплыв с островов, напрочь отказалось возвращаться в покинутые города после прекращения нашествия, чтобы начать строить новую жизнь, а продолжает жить в шалашах и пещерах. И пришельцы тоже в старых городах жить не желают, ведь они – «дикие варвары». (Ау, санитары!) Кто же там и, главное, что «возрождал»?
«Основная часть населения, – продолжает фантазировать историк, – или постоянно кочевала с места на место или ютилась по незначительным деревушкам, от которых не осталось никаких следов… Расположенные на их (городов) территории дворцы и другие постройки разрушены и лежали в развалинах. В них никто уже больше не жил».
Впечатление такое, что кто-то запустил кинопленку в обратном направлении. В самом деле, историк рассказывает здесь о 4-м траке, а это нисходящая ветвь синусоиды, регрессная. Так что ничего удивительного, что в этой истории дела идут все хуже и хуже:
«Общее число мест, где обнаружены следы микенской культуры на территории Арголиды, составляет 44 наименования. В следующий за катастрофой период их число сокращается более чем вдвое – до 19 наименований. Для Мессении аналогичное соответствие составляет 41 к 8, для Лаконии 30 к 7, для Беотии 28 к 5… Следы поселений, которые можно было бы датировать периодом 1100-900 гг. до н. э. на территории Балканской Греции и большей части островов Эгейского моря, чрезвычайно редки».
Итак, в XIII веке от пришедших неизвестно откуда неизвестно кого разбежались греки материка и островов, а в XII–XI веках до н. э. якобы перерождается микенская культура, причем здесь уже местное население (кстати, неизвестно из кого состоящее) ведет себя по-варварски, без всяких пришельцев. Объяснения происходящего очень туманны. Дж. Перкис пишет по этому поводу в книге «Греческая цивилизация»:
«Старый способ объяснять культурные и лингвистические изменения рядом «нашествий» больше не приветствуется и не считается убедительным. С современной точки зрения, большинство людей – и, разумеется, их предки – всегда жили на одном месте, и существует много внутренних причин, объясняющих, почему меняется культура и язык».
Но время не течет вспять. Как же сам Дж. Перкис объясняет «обратный» ход истории? Ответа нет. Зато потом начинается какой-то греческий ренессанс, «возрождающий сам себя». А с I века н. э. греческая цивилизация опять падает, и даже писатели возвращаются к языку четырехсотлетней давности (!), зато римская цивилизация почему-то возвышается именно на фоне падения греческой. Из чего складываются столь странные представления о начале литературы, вообще об истории? Не морочат ли нам голову?
Мы отказываемся верить этим ничем не подкрепленным выдумкам и приходим к выводам, что поскольку архаическая форма полиса относится к XI–XII реальным векам, то к этому же времени относится и зарождение письменной литературы.
И хотя в «Истории всемирной литературы» сказано, что «Старые» литературы… были замкнуты в своем существовании рамками Древнего мира, и даже те творческие импульсы, которые они передали литературам – своим преемникам, были исчерпаны последними еще в Древности», – это всего лишь очередная попытка объяснить необъяснимое. На деле европейцы старательно творили свою собственную средневековую историю. Потом появились Скалигер и Петавиус и объявили: и не жили вы, а возрождали прошлое, да не свое, а чужое, – никому неведомую античность! Одно можно сказать твердо: люди, которые все это придумали, веселились от души. Нашим же современным литературоведам остается только, зажмурившись от стыда (хочется все же верить в их человеческую честность), плести такие, например, кружева:
«Но я имела в виду историческое своеобразие Греции, еще мало изученное, которое сложилось в результате перехода и трансформации государственных (условный термин) форм, – всех этих эгейских культур, Крито-Микен и прочей чертовщины… Эволюции, конечно, не было, но из одной культуры вырастала противоположная, другая» (О. Фрейденберг).
Историки сказали: «эволюции не было», вот литературовед и пишет «конечно, не было», а просто из одной культуры вырастала другая. Для такого случая и существует слово «эволюция», но у них, литературоведов античности, тут не эволюция. Ведь из чего-то одного выросло что-то «противоположное». Понятно? Действительно, чертовщина.
«Нужно сказать, что с античной литературой наши учебники обходятся без церемоний. С одной стороны, ее считают совершенно такой же художественной литературой, какой, по их мнению, должна быть и всегда была всякая литература. Сложенная в эпоху развитых понятий, такая литература отличается от нашей только по темам и кое-каким недоделкам».
Мы все время об этом и говорим: античная и «наша» литература практически неразличимы. А это дает возможность литературоведом самим устанавливать хронологический порядок в истории, а не следовать за оккультными построениями Скалигера и его последователей.
Рассмотрим же подробнее, как может выглядеть реальная, выстроенная на основе анализа развития литературы история. И для примера возьмемся за одну из излюбленнейших тем как античной, так и средневековой литературы. Это – любовь, эротика.
Г. Лихт в книге «Сексуальная жизнь в Древней Греции» пишет, что «в древности», в эпоху создания гомеровских поэм, велениям чувственности покорялись и сами боги:
«В «Одиссее» мы обнаружим единственный в своем роде пример прославления всепобеждающей красоты. Я имею в виду эпизод из восьмой книги «Одиссеи»… – в котором Афродита наставляет рога своему мужу – невзрачному Хромому Гефесту, предаваясь любви со статным богом войны Аресом, дышащим молодостью и силой, – любви конечно же беззаконной, зато тем более сладостной. Однако вместо того, чтобы с болью в сердце скрывать свой позор от других, обманутый муж созывает на пикантное зрелище всех богов: взорами, исполненными сладострастия, глядят они на обнаженных любовников, которые сплелись в тесных объятиях. Гомер завершает описание этой сцены следующими словами:
К Эрмию тут обратившись, сказал Аполлон, сын Зевеса:
«Эрмий, Кронионов сын, благодатный богов вестоносец,
Искренне мне отвечай, согласился ль бы ты под такою
Сетью лежать на постели одной с золотою Кипридой?»
Зоркий убийца Аргуса ответствовал так Аполлону:
«Если б могло то случиться, о царь Аполлон стреловержец,
Сетью тройной бы себя я охотно опутать позволил,
Пусть на меня бы, собравшись, богини и боги смотрели,
Только б лежать на постели одной с золотою Кипридой!»
Так отвечал он; бессмертные подняли смех несказанный».
Г. Лихт замечает, что здесь нет ни слова порицания, нет даже негодования; попрание супружеской верности самой богиней любви доставляет блаженным бессмертным только лишний повод для острот и веселья. Весь этот любовный эпизод есть не что иное, как гимн неприкрытой, обнаженной чувственности; это почти животное оправдание того, что зовется «грехом» в эпоху «ханжеской морали».
Это – XII век, линия № 4. «Веления чувственности» играли тогда, можно сказать, определяющую роль в жизни людей, которые в понятиях своих все еще оставались детьми.
Тут нам, конечно, возразят: как можно сравнивать католические времена с какой-то «античностью», наполненной многобожием? Уж поверьте, сравнивать можно!
Античная теология, изображенная греками VI–V веков до н. э. (линии № 4–5), отличается даже от современного христианства лишь вариацией имен и некоторых терминов. Разделенность «язычества» и «христианства» – следствие неверной хронологии!
Найджел Пенник и Пруденс Джонс пишут в «Истории языческой Европы»:
«Христианский мир инициировал множество «внутренних» крестовых походов… В 1208 г. Папа Иннокентий II, безжалостный и деятельный иерарх, объявил крестовый поход против южнофранцузских катаров, христиан, которые открыто проповедовали дуализм… В результате крестового похода вся экономическая и культурная инфраструктура этой богатой страны, на протяжении пяти столетий сохранявшей римский стиль жизни и процветавшей при всех правителях, будь то католики, ариане или даже сарацины, была полностью разрушена».
Итак, историкам известно, что в XIII веке происходила борьба римской христианской церкви с римским «античным» язычеством. А мы уже приводили пример, как в том же веке император Фридрих II Гогенштауфен, он же Цезарь Август, выступал против папы и христианства. Эти события совпадают по «линиям веков» с соответствующими гонениями в «Древнем Риме».
В XIV веке, как пишут те же авторы, «состоятельные круги располагали как средствами, так и условиями для занятия наукой, что привело к возрождению интереса ко многим классическим текстам (думаем, в это время и написанным. – Авт.). Символические «боги и богини» вновь занимали места на пьедестале».
В это время Кристина Пизанская (1365–1430) сочинила почти что гимн богине Минерве:
«О Минерва, богиня оружия и рыцарства, благодаря добродетели понимания превзошедшая всех других женщин и научившая, среди прочих возвышенных искусств, ковать железо в сталь…»
Леон Баттиста Альберти в 1430 году спроектировал в Римини храм в честь победы Сигизмондо Малатесты, заклятого врага папы римского. В это время в Римини открыто поклонялись языческим богам. В церквах того времени имеется языческая иконография, вдохновленная «самыми потаенными секретами философии». В Капелла делль Пианетти можно видеть планетарных божеств и знаки зодиака. В Капелле Сигизмондо установлен образ сияющего солнца, олицетворяющего Аполлона-Христа. В Пьенца после 1455 года появился храм Муз. Все это, конечно, подавлялось ортодоксальной христианской церковью. Но кроме хронологии, ничто не противоречит выводу, что так называемое языческое многобожие развилось из христианской системы святых, а отраслевые («профсоюзные») боги-покровители разных ремесел не появлялись вслед за развитием самих ремесел и наук средневековья.
Возвращаясь к Гомеру, мы теперь не станем удивляться, что боги XII века, сокрытые в «античном пласте культуры» этой «линии веков», против плотской любви не возражают, а писатели ее воспевают. В нашей книге «Другая история искусства» мы писали:
«Любовная литература появилась впервые не ранее XII века (линия № 4), однако, по мнению историков, двинулось это искусство вперед с «открытием» европейцами древнеримского «Искусства любви» Овидия (линия № 5). Средневековое сочинение «Искусство куртуазной любви» Андреаса Капеллануса (линия № 4) признают лишь слабым аналогом Овидия. Историки делают вывод: «Наследие античности Капелланус усвоил глубже, чем поучения христианства». Но этот писавший на латыни Капелланус, в отличие от Овидия, ныне совершенно не известен. Если же расставить авторов по линиям веков, становится ясно, что Капелланус предшествовал Овидию, потому и писал хуже, потому и забыт».
Возможно, Капелланус был излишне целомудрен, чтобы остаться в памяти потомков. Он полагал достаточным, когда в литературе amor purus «заходит так далеко, что позволяет поцелуй и объятия и даже скромное соприкосновение с обнаженной возлюбленной, исключая, однако, окончательную утеху, ибо она недопустима для тех, кто любит чистой любовью».
Этот скромный автор жил в века, когда звездами эстрады были трубадуры. В самом конце XII и в XIII веке гремела слава таких исполнителей, как Гильом Аквитанский, Маркатрю, Бертран де Вентадорн, Арнаут Даниэль. Трубадурами восхищались Данте и Петрарка. А трубадуры, надо сказать, никогда не сочиняли историй о любви со счастливым завершением. Иногда они даже прямо осуждали желание куртуазного рыцаря добиться взаимности у дамы.
Можно предположить, что они поступали так из чувства самосохранения. Ведь условия жизни трубадура и писателя книг различаются очень сильно! Писатель может никогда не встречаться со своими читателями, а вот если мужчина-трубадур при непосредственной встрече поет даме о любви, то она отождествляет исполнителя и «лирического героя» и вместо духовных переживаний способна ответить делом. (Да вы посмотрите хотя бы, как ведут себя современные эстрадные фанатки.) Для исполнителя же пение песен является средством добывать деньги, а не любовь. А если он начнет «подыгрывать» даме, то ее муж может неправильно его понять и тоже ответить делом.
Добродетель в жизни и творчестве была просто спасением для трубадуров, потому она восторжествовала и в поэзии, и в жизни общества. Это оказалось важным и для воспитания женщин тоже, поскольку в некоторых местах даму, пойманную на месте супружеской измены, весьма неласково наказывали.
Вообще с конца XII века наступили времена, очень примечательные для истории женщин. Отсюда начался быстрый процесс перемены их «имиджа». Рэй Тэннэхилл пишет:
«В начале XII в. женщины были презираемы, причем не только мужчинами, но зачастую и друг другом; в конце XVI в. они стали пользоваться уважением и даже обожанием».
Почему это произошло? Причин здесь несколько. Одной из важнейших сам Тэннэхилл называет «опыт взросления самих крестоносцев». Дело в том, что за первые тридцать лет после начала в 1097 году Крестовых походов не менее половины французских рыцарей отправились в Святую Землю или северную Испанию, на территорию Византийской империи, а вскоре к ним присоединились и огромные толпы немецких и английских рыцарей.
Этот «исход» дал двоякий эффект.
Во-первых, знакомство с более продвинутой византийской культурой и литературой и с теми идеалами отношений, которые ныне называются «древнегреческими», повлияло на тех, кто отправился в походы. А временное исчезновение из европейского общества наиболее агрессивных его членов дало шанс множеству других проявить себя в интеллектуальной сфере, причем эта форма «взросления» происходила одновременно с притоком в Европу литературы из завоеванных стран. По словам Тэннэхилла, «многие из достижений античности прошли через фильтр испанского мусульманства, что и стало одной из главных причин возникновения той формы литературы, которая прямо повлияла на положение женщины в Европе». Литературоведы пишут:
«Конечно, сейчас никто не повторит слов немецкого византиниста Э. Штейна, охарактеризовавшего Византию как «античность внутри Средневековья…», или: «В составе византийской культуры жил, по выражению искусствоведа Э. Китцингера, «вековечный эллинизм».
Мы бы эти слова с удовольствием повторили, ибо так оно и есть: с Византии началась античность в Европе.
Во-вторых, если до Крестовых войн женщины полностью зависели от своих отцов, мужей и сыновей и даже Бог считал их существами низшего сорта, то в результате Крестовых войн они оказались вынужденными сами отвечать за себя и хозяйство и даже заниматься политикой. Это, конечно, способствовало росту самоуважения.
Среди других факторов необходимо отметить, что стабилизации общественного положения женщины способствовала церковь: если почти до конца XII века муж мог легко расстаться с надоевшей женой, то затем церковь пресекла эту практику.
Еще одна причина перемены отношения к женскому полу – приход из Византии в Европу культа Девы Марии. Раньше «первой» женщиной была Ева, виновница человеческого грехопадения; теперь таковой стала Мария, мать Спасителя. От такой перемены женщины много выиграли.
Наконец, от XII века начал развиваться chansons de geste, жанр «песен действия», по своему влиянию на культуру сравнимый с современным культом телесериалов. Это были длинные ассонансные поэмы, что-то вроде речитатива под простой аккомпанемент, повествующие в основном о подвигах воинов и христианских рыцарей, путешествующих по сказочной стране, с любовными и боевыми подвигами. Новинкой стала идеализация женщины. Для рыцаря становилось приличным, во-первых, хранить верность Господу Богу, во-вторых, своему сюзерену и, в третьих, – даме сердца.
Куртуазная (придворная, благородная) любовь наделила Даму добродетелью, обернув ее неким волшебным туманом. Мужчины ушли на войну и с собой унесли идеал. И о том же самом идеале – о женщинах – бродячие трубадуры пели песни… женщинам. А они уже твердо усвоили, что изменять своему рыцарю нельзя. И женщины сами брались за перо.
Богу равным кажется мне по счастью
Человек, который так близко-близко
Пред тобой сидит, твой звучащий нежно
Слушает голос
И прелестный смех.
У меня при этом
Перестало сразу бы сердце биться:
Лишь тебя увижу, – уж я не в силах
Вымолвить слова.
Но немеет тотчас язык, под кожей
Быстро легкий жар пробегает, смотрят,
Ничего не видя, глаза, в ушах же -
Звон непрерывный.
Потом жарким я обливаюсь, дрожью
Члены все охвачены, зеленее
Становлюсь травы, и вот-вот как будто
С жизнью прощусь я.
Литературоведы прямо пишут: «Апулей, который знал, о чем говорит, называл стихи Сапфо «чувственными» и «распутными», а Овидий говорит о них как о полном руководстве по женскому гомосексуализму». Впрочем, приведенное здесь стихотворение Сапфо едва ли не самое лучшее в ее творчестве. В основном же то, что из него известно, поэзией назвать трудно. Часто это просто несвязанные призывы типа «Придешь ли ты ко мне, прекрасная».
Вообще в этот период (линия № 4) мы видим просто море разливанное любви и страсти. Анакреонт (570–478 до н. э.):
Бросил шар свой пурпуровый
Златовласый Эрот в меня
И зовет позабавиться
С девой пестрообутой.
Подобные произведения («Анакреонтические оды») писали на всех языках в средневековье и даже в новое время (Парни во Франции, Грейм в Германии, Державин и Батюшков в России) и вышли из моды только в эпоху романтизма в начале XIX века.
Петроний (I век н. э., линия № 5):
Кто же не знает любви и не знает восторгов Венеры?
Кто воспретит согревать в теплой постели тела?
Правды отец, Эпикур, и сам повелел нам, премудрый,
Вечно любить, говоря: цель этой жизни – любовь.
Что же вы – возразит нам тут читатель – начали с эпохи Крестовых походов, а примеры любовной литературы даете из античной Греции?! Хорошо, приведем примеры других эпох и стран, и вы увидите, что здесь тоже не обходится без Венер и амуров. С Петронием перекликается Гвидо Кавальканти (1255–1300, линия № 5):
Амур натягивает лук
И, торжествуя, радостно сияет:
Он сладостную мне готовит месть.
Стрелой пронзенный дух ему прощает
Упадок сил и силу новых мук.
Для сравнения – IX и XIII века (линия № 6 «арабской» волны), произведения Рудаки (ок. 858–941) и Руми (1207–1299).
Для сада разума – ты осень,
Весна – для цветника любви.
Меня Любовь зовет пророком —
Творцом любви себя зови.
О вы, рабы прелестных жен! Я уж давно влюблен!
В любовный сон я погружен. Я уж давно влюблен.
Еще курилось бытие, еще слагался мир,
А я, друзья, уж был влюблен!..
Всемирная «игра в куртуазную любовь», которой были увлечены буквально все (включая извращенцев), развивалась и усложнялась трудами поэтов и писателей. Полагают, что очень многое было почерпнуто у мусульман, но между мусульманским и христианским обществом было существенное различие: арабские женщины строго охранялись, «предмет страсти» даже не всегда можно было увидеть. Добродетель и целомудрие, которые воспевались поэтами Европы, заменили в здешних условиях стены гарема:
«Куртуазная поэзия Западной Европы находит себе типологическую параллель в ряде литератур Востока. Мы найдем «куртуазных», т. е. придворных, поэтов и в танском или сунском Китае, и в хейанской Японии, и в Ираке. Но наиболее близка к куртуазной лирике Запада арабская любовная поэзия IX–XII вв. (Ибн аль-Мутазз, Абу Фирас, Ибн Зайдун, Ибн Халдис и др.)…»
По синусоиде время этой восточной куртуазной любви соответствует рыцарской эпохе Европы.
Но вот в чем парадокс: если до начала этой литературно-любовной эпопеи люди знали только любовь-желание, то появившееся в ходе ее понимание «возвышенной любви» прежних желаний отнюдь не уничтожило. Прелюбодеяние оставалось самим собой, пусть даже его завернули в кружева слов. Позже, с развитием известного «демократизма» и быстрого увеличения количества грамотных людей, это сыграло свою роль.
И точно такой же путь прошла «античная» литература; мы легко видим параллели по нашим линиям веков.
Гвидо Гвицинелли (1230/40-1274, линия № 5) учитывал в творчестве своем, как говорят, «опыт античной литературы, произведения которой… (так называемые вольгаризации Вергилия, Овидия, Лукана, Тита Ливия) на рубеже XIII–XIV вв. стали в Италии неотъемлемой частью городской и собственно народной культуры». Чей же это опыт он учитывал? Смотрим:
Вергилий – линия № 5; Овидий – линия № 5; Лукан – линия № 5; Тит Ливий («римский Геродот») – линия № 5. Ни одного автора выше «родной» для Гвицинелли линии № 5. Может быть, это случайность? Посмотрим же, какие параллели между античностью и средневековьем находят для других авторов сами литературоведы.
«Петрарка изображал мир сквозь призму поэтического стиля и системы метафор, взятых у греков и разработанных Вергилием, Цицероном, Горацием и Титом Ливием» (все – линии № 5).
Боккаччо (1313–1375, линия № 6) «…с жадностью читал Вергилия, Овидия, Станция, Тита Ливия и Апулея…» Здесь Апулей – автор линии № 6 по «римскому» сдвигу, остальные – линии № 5. «В качестве сюжетного материала Боккаччо в равной мере использовал анекдоты… религиозно-нравоучительные «примеры», которыми уснащали проповеди служители церкви, французские фаблио и восточные сказки, «Метаморфозы» Апулея и устные рассказы современных ему флорентийцев». Вполне «всеядный» писатель использует труды кого угодно, включая антиков, но «аппетит» его ограничен: не знает он антиков выше своей собственной линии № 6, и в итоге «с точки зрения фабул «Декамерон» был своего рода компендиумом предшествовавшей ему повествовательной литературы».
Вот какие поэтические произведения о любви оставил нам Боккаччо.
Со множеством прельщений и молений
Пред Мензолой тут Африке поник —
Раз во сто больше наших исчислений;
Так жадно целовал уста и лик,
Что много раз, и все самозабвенней,
Пронзительный ему ответил крик.
Ей подбородок, шею, грудь лобзая,
Он мнил – фиалка дышит полевая.
Какая башня твердо возвышалась
Тут на земле, чтобы, потрясена
Напорами такими, не шаталась
И гордая, не пала бы она?
Кто б, сердцем женщина, тверда осталась,
Его броней стальной защищена»
Лобзаньям и прельщеньям недоступна,
Что сдвинули б и горы совокупно?
Но сердце Мензолы стальным ли было,
Колеблясь и борясь из крайних сил?
Амура восторжествовала сила,
Он взял ее, связал – и победил.
Сначала нежный вкус в ней оскорбила
Обида некая; но милый – мил;
Потом помниґлось, что влилось в мученье
Желанье нежное и наслажденье.
И так была душой проста девица,
Что не ждала иного ничего
Возможного: ей негде просветиться,
Как человеческое естество
Рождается и человек творится:
Слыхала вскользь – не более того;
Не знала, что двоих соединенье
Таит живого третьего рожденье.
Целуя, молвила: «Мой друг бесценный,
Какой-то властной нежною судьбой
Влекусь тебе предаться непременно
И не искать защиты никакой
Против тебя. Сдаюсь тебе – и пленной
Нет сил уж никаких перед тобой
Противиться Амуру: истиранил
Меня тобой – глубоко в сердце ранил,
И я исполню все твои желанья,
Все, что захочешь, сделаешь со мной:
Утратила я силы для восстанья
Перед Амуром и твоей мольбой;
Но лишь молю – яви же состраданье
Потом иди скорей к себе домой:
Боюсь, что все же буду здесь открыта
Подругами моими – и убита».
Дух Африко тут радость охватила
При виде, как в душе приятно ей;
Ее целуя, сколько силы было,
Он меру знал в одной душе своей.
Природа их на хитрость убедила -
Одежды снять как можно поскорей.
Казалось, у двоих одно лишь тело:
Природа им обоим так велела.
Друг друга целовали и кусали,
Уста в уста, и крепко обнялись.
«Душа моя!» – друг дружке лепетали. —
Воды! Воды! Пожар! Остановись!
Мололи жернова – не уставали,
И оба распростерлись, улеглись.
Остановись! Увы, увы, увы!
Дай умереть! На помощь, боги, вы!»
Вода поспела, пламя погасили,
Замолкли жернова – пора пришла.
С Юпитером так боги пособили,
Что Мензола от мужа зачала
Младенца-мальчика; чтоб в полной силе
И доблести он рос – вершить дела;
Все в свой черед – так о повествованье
Мы доброе дадим воспоминанье.
Можно, конечно, предположить, что вплоть до линии № 9 антиков действительно вспоминали последовательно. Что писатели 1-го трака (Гвицинелли, Боккаччо, Данте, Рабле) по каким-то причинам не знали ни одного писателя или поэта 2-го и 3-го траков, живших на «линиях веков», находящихся выше их по нашей синусоиде.
Но если учитывать, что «синусоиды» этой тогда не существовало, что обнаружили ее мы сами, изучая творчество художников, архитекторов, писателей применительно к хронологии Скалигера, то правильность такого предположения становится крайне маловероятной. Неужели же люди сумели забыть (и снова вспоминать) не только литературу и искусство, географию и астрономию, но также технику и технологию любовной игры?… А ведь правило «линий веков» действует вплоть до времени жизни самого Скалигера!
Вот линия № 7:
«Гермафродит» Беккаделли (1394–1471), навеянный эпиграммами Марциала (ок. 40-104 н. э., линии № 5–6), превзошел в откровенности самые дерзкие произведения античной эротики».
Как видим, автор 1-го трака линии № 7 превзошел произведения авторов 2-го и 3-го трака линий № 5–6. Конечно, если сложить синусоиду и рассматривать историю в полном объеме, то в этом ничего удивительного нет. Но ведь именно этого историки как раз и не спешат делать.
Далее оказывается, что по синусоиде совпадают появления новых литературных стилей. «С конца V в. в аттической классике на первый план выступают новые формы словесного искусства», – пишет Т. Миллер. Греческий минус V век – это линия № 5. А в римской литературе «новый стиль» возникает в I веке, и это тоже линия № 5 «римской» волны. В конце XIII века «новый сладостный стиль» охватывает литературу Италии (та же линия). По этой же линии, но только «арабской» волны, появляется «бади» – новый стиль арабской поэзии. Даже не сравнивая здесь ни стили как таковые, ни мастерство авторов разных национальных школ, мы обязаны отметить совпадение появления «новых стилей» по линиям веков, то есть их одновременность.
В XIV веке мы видим в Европе расцвет любовной литературы. Это произведения Боккаччо и Чосера, творивших вскоре после Овидия. У этих авторов отдельные новеллы (Боккаччо) или рассказы (Чосер) соединяются общей сюжетной рамкой, создающей некое подобие общей композиции. Так, с линии № 6 начинается переход от «лучистой», по Морозову, литературы, к скелетной.
Здесь начинается рассказ Батской ткачихи.
Когда-то, много лет тому назад,
В дни короля Артура (говорят
О нем и ныне бритты с уваженьем),
По всей стране звучало эльфов пенье;
Фей королева со своею свитой,
Венками и гирляндами увитой,
В лесах водила эльфов хоровод
(По крайней мере, верил так народ).
Чрез сотни лет теперь совсем не то,
И эльфов не увидит уж никто.
Монахи-сборщики повсюду рыщут
(Их в день иной перевидаешь тыщу,
Их что пылинок в солнечных лучах).
Они кропят и крестят все сплеча:
Дома и замки, горницы и башни,
Амбары, стойла, луговины, пашни,
И лес кругом, и ручеечек малый, —
Вот оттого и фей у нас не стало,
И где они справляли хоровод,
Теперь там сборщик поутру идет
Иль, дань собрав с благочестивой черни,
Вспять возвращается порой вечерней,
Гнуся обедню под нос иль псалмы.
Теперь и женщины с приходом тьмы
Без страха ночью по дорогам ходят:
Не инкубы – монахи в рощах бродят,
А если вас монах и обижает,
Он все благословеньем прикрывает.
Был при дворе Артура рыцарь-хват.
Он позабавиться всегда был рад.
Раз на пути девицу он увидел
И честь девическую вмиг обидел.
Такое поднялось тут возмущенье
И так взывали все об отомщенье,
Что сам король Артур его судил
И к обезглавленью приговорил.
Но королева и другие дамы,
Не видя в этом для девицы срама,
Артура умолили не казнить
Виновного и вновь его судить.
И вот король, уж не питая гнева,
Сказал, чтобы решала королева.
Но, к милосердью короля склонив
И за доверье поблагодарив,
Она виновному сказала строго:
«Хвалу воздайте ныне, рыцарь, Богу,
Но жить останетесь на белом свете,
Лишь если сможете вы мне ответить —
Что женщина всему предпочитает?
А не сумеете – вас ожидает
Смерть неизбежная. Так берегите
Вы голову от топора. Идите,
Двенадцать месяцев и день даю
На то, чтобы обдумать вы мою
Могли загадку. Честью поручитесь,
Что вы поступите как смелый витязь
И дать ответ придете через год».
Что делать рыцарю? Пришел черед —
И женщине он должен покориться
И через год с ответом к ней явиться.
И вот отправился он в дальний путь,
Чтоб раздобыть ответ хоть где-нибудь.
Он каждый город посещал и дом
И всюду всех расспрашивал о том,
Что женщины всему предпочитают.
Но если даже женщины и знают,
Чего хотят, двоих на свете нет,
Чтоб на одном сошелся их ответ.
Те назовут богатство и наряды,
Те почести, те угожденью рады,
Тем лишь в постели можно угодить,
Тем бы вдоветь да замуж выходить.
Тем сердце лесть всего сильней щекочет,
А та сознаться в слабости не хочет,
Но ей хвала сокровищ всех милей.
Ведь льстивым словом нас всего верней
Или услугой самою ничтожной
И покорить и усмирить возможно.
А те свободу почитают главным,
И чтобы с мужем были равноправны,
И чтоб никто не смел их укорять,
Коль на своем затеют настоять.
И то сказать – какая же из нас
Супруга не лягала всякий раз,
Когда ее заденет за живое
Или о ней он правду всю раскроет.
Попробуйте – и в этом убедитесь,
Как убедился тот злосчастный витязь.
Все мы хотим, будь даже мы порочны,
Чтобы никто ни прямо, ни заочно
О нас дурного людям не сказал,
Но чтоб в пример нас женам называл.
А есть такие, что хотят доверье
Завоевать хотя бы лицемерьем;
Советницей и другом мужу быть,
Секреты мужа от людей хранить.
Цена их притязаниям – полушка.
Поверьте, женщина всегда болтушка.
Хранить секреты – это не для нас.
Вот был на свете некий царь Мидас,
И говорит о нем поэт Овидий,
Что рок его безжалостно обидел
И у царя под шапкою кудрей
Ослиных пара выросла ушей.
Он ото всех скрывал свое уродство,
Но, в женское поверив благородство,
Секрет жене любимой рассказал,
Причем молчать об этом слово взял.
И поклялась она: «Секрет не выдам.
Подумать, ведь позор какой и стыд нам.
Тебя предать на посмеянье всех —
Да это было б преступленье, грех».
Но день прошел, и поняла – гнетет
Ее молчанье, и она умрет,
Когда от бремени не разрешится
И от секрета не освободится.
И вот, страшась злокозненных ушей,
Туда, где из болотца тек ручей,
Она без памяти, в слезах, сбежала,
Легла плашмя там, где струя журчала,
И, как в трясину выкликает выпь,
Она шепнула в водяную зыбь:
«Меня не выдай, милая вода,
Не выдай никому и никогда.
У мужа моего, царя, послушай,
Ослиные растут, о горе, уши.
Теперь на сердце легче, ведь скрывать
Ту тайну не могла я и молчать».
Конец рассказывать – напрасный труд,
Пусть у Овидия его прочтут.
Когда увидел рыцарь, что надежды
Нет никакой, – сильнее он, чем прежде,
Отчаялся и крепко приуныл;
А срок его уж на исходе был,
И надо было в замок возвращаться
И с головой своей опять прощаться.
Вдруг на пути он видит много дам,
Они кружились в танце по лугам,
Их двадцать пять, а то и больше было.
И рыцарь к ним направился уныло
Задать постылый тот же все вопрос.
Но на лугу кустарник редкий рос,
И хоровода словно не бывало,
А на пеньке преважно восседала
Невзрачная, противная старушка.
Дряхла на вид, ну, словно та гнилушка,
С которой через силу поднялась.
«Сэр, – говорит ему, – я знаю вас,
И если вам никто помочь не может,
Я помогу вам, рыцарь мой пригожий:
Ведь к старости мы много узнаем».
«Любезная, скажи мне лишь о том,
Что женщина всему предпочитает.
Меня палач и плаха ожидают,
И если ложен будет мой ответ,
От смерти лютой мне спасенья нет».
«Так дай мне слово первое желанье
Мое исполнить, и за послушанье
Скажу тебе я, что тебя спасет».
«Даю я слово. Черт пусть унесет
И ввергнет в ад мою навеки душу,
Коль я с тобой наш договор нарушу».
«Так ты спасен от царственного гнева:
Со мной согласна будет королева.
Хотела б видеть, кто из этих дам
Ответ оспорит, что тебе я дам.
Скорее слушай, навсегда запомни».
И что шепнула – неизвестно то мне,
Но только рыцарь сразу просиял.
И срок его еще не миновал,
Как со старушкой в замок он явился.
Весь двор решимости его дивился.
И собралися дамы и девицы,
А также и почтенные вдовицы
(Умнее нас на свете женщин нет),
Чтобы послушать рыцаря ответ
И королевы мудрое решенье.
И ждали все в великом нетерпенье,
Вокруг него сдвигаясь все тесней,
Узнал ли он, чего всего сильней
Желает женщина. Он, не смущаясь
И к королеве смело обращаясь,
Уверенно и громко начал речь:
«О госпожа! Палач пусть снимет с плеч
Мне голову, когда я ошибаюсь,
Но утверждать пред всеми я решаюсь,
Что женщине всего дороже власть
Над мужем, что она согласна пасть,
Чтоб над любимым обрести господство.
На ваше полагаюсь благородство.
Вот, госпожа, все, что придумать мог.
Теперь казните! Я у ваших ног!»
И не нашлось ни дамы, ни девицы,
Ни опытной в таких делах вдовицы,
Которая б решилась отрицать,
Что большего не может пожелать.
И королевин суд провозгласил,
Что рыцарь жизнь еще раз сохранил.
Ворча, кряхтя и причитая глухо,
Заговорила дряхлая старуха:
«Пока еще, о госпожа, я тут,
Пускай рассудит нас твой правый суд.
Я рыцаря ответу научила,
За это – обещанье получила,
Что просьбу первую мою тотчас
Исполнит он, и, умоляю вас,
Пускай он сделает, что обещал:
Прошу, чтобы женой меня назвал.
А если жизнь его я не спасла,
Пускай здесь скажет, в чем я солгала».
Ответил рыцарь: «Я поклялся в этом,
И в самом деле связан я обетом.
Но для чего тебе супруга надо?
Иную выбери себе награду».
«Ну, нет, – ему ответила старуха,
И неприятен голос был для слуха. —
Пусть я уродлива, стара, бедна,
Но мной награда определена,
Я от нее никак не откажусь
И за все золото не соглашусь,
Что под землей еще лежит незримо,
Не стать женой твоей, твоей любимой».
«Любимой! – он вскричал. – Скорей в аду
Согласен быть. Во всем моем роду
Еще никто так не бывал унижен».
Но все напрасно, и, судьбой обижен,
Он с нею тотчас же помолвлен был
И как невесте перстень свой вручил.
Не думайте, что я жалею слов,
Чтоб описать весь шум и блеск пиров
И то веселье, что на свадьбе было:
Ведь что за пир, коль мужу все постыло?
Нет, не было ни празднеств, ни веселья,
Когда от алтаря на новоселье
Украдкой молодую он провел
И так был опечален, мрачен, зол,
Что целый день, как филин, укрывался
И всех вокруг стыдился и чурался.
И, удрученный, лег он с ней в постель
И, расшвыряв в сердцах цветы и хмель,
Ворочался, от горя ошалелый,
И на него с улыбкою глядела
Постылая уродина жена.
Так ночь текла в мучениях без сна,
И наконец жена ему сказала:
«Мой милый муж, того ль я ожидала?
Хоть не сказала б я, чтоб ты был груб,
Но ты на ласку, друг мой, слишком скуп.
Ужель такая у тебя натура?
Иль при дворе у короля Артура
Вас учат так вести себя с женой?
Что ты – безумный или же больной?
Я жизнь тебе спасла, ты это знаешь,
И все ж меня так сильно обижаешь.
Скажи, могу ли чем-нибудь помочь,
А то уж на исходе наша ночь».
«Помочь! Какая мне поможет сила,
Помочь мне может разве что могила.
Ты так уродлива и так стара.
Я рыцарь королевского двора,
А ты безродная, так что ж дивиться,
Что ночь идет, а ты еще девица
И что я места не могу найти.
Меня лишь смерть одна могла б спасти».
«И это все, что так тебя тревожит?»
«Свести с ума и половина может
Того, что я сегодня пережил».
«Когда б меня как следует любил,
Тебе бы я помочь в беде сумела
И ночи в три исправила б все дело.
Но ты твердишь – твои богаты предки
И ты, мол, родовит. Объедки
Догладывая, будет ли кто сыт?
Кто славою заемной знаменит?
Тот благороден, в ком есть благородство,
А родовитость без него – уродство.
Спаситель образцом смиренья был
И в этом следовать за ним учил.
Ведь предок наш, богатства завещая,
Не может передать нам, умирая,
Тех подвигов или тех добрых дел,
Которыми украситься сумел.
Вот Данте, из Флоренции поэт,
Мудрей которого на свете нет,
Писал о том, что редко от корней
Доходит добрый сок до всех ветвей
И благородство не в самой природе,
Оно от Бога на людей нисходит.
Наследье предков – преходящий дар.
Он портится, как хлеб или товар,
Когда коснется гниль его людская.
Тебе понятна ль истина такая?
Когда бы благородство сохранялось
Из рода в род, оно бы проявлялось
В поступках добрых, и не мог бы тать
Себя потомком лордов называть.
Возьми огонь и в горнице без света,
Темней которой не было и нету
Отсюда до вершин Кавказских гор,
Зажги очаг, и станут до тех пор
Гореть дрова, покуда не погаснут,
И пламя будет так же чисто, ясно,
Как на свету. Оно всегда все то ж.
А знатный род с огнем в одном лишь схож:
Он, вспыхнув ярко, тускло догорает.
Состав огня ничто не изменяет,
А лорда сын, едва он примет власть,
Так низко может и бесчестно пасть,
Что благородство все свое утратит.
Кичиться предками совсем некстати,
Что добродетелей они полны,
Когда вы сами предкам не равны.
И если герцог, лорд или барон
Поступит низко, то подобен он
Презреннейшему из презренной черни,
Хотя б исправно и ходил к вечерне.
А благородство, взятое взаймы
У знатных предков, презираем мы,
Когда напялено оно на плечи
Тому, кому и похвалиться нечем.
Знай, благородство – это Божий дар.
Его как милость может млад и стар
Снискать за добрые дела в награду.
Не каждому оно дается кряду,
А завещать его нельзя никак,
И это сделать может лишь дурак.
Смотри, как благороден стал Гостилий,
А бедные родители растили
Его, как то Валерий описал.
Прочти, что Сенека о том сказал
Или Боэций: тот лишь благороден,
Кто за дела таким прослыл в народе.
И видишь ли, мой милый, вот в чем дело —
Хотя я знатных предков не имела,
Но если бы меня сподобил Бог,
Который милостив, хотя и строг,
Прожить безгрешно, – стану благородна,
Коль это будет Господу угодно.
Вот в бедности меня ты обвинил,
Но сам Христос когда-то беден был,
А он не вел бы жизни недостойной.
Ведь было б, кажется, ему спокойней
В обличье царском грешных нас учить.
А благодушно в бедности прожить
Достойно всякого, кто благороден.
Тот в бедности богат и тот свободен,
Кто не смущен и нищетой своей.
Скупой завистник нищего бедней:
Его алчбы ничто не утоляет.
А тот бедняк, что денег не желает,
Богаче тех, кто на мешках сидит
И за сокровища свои дрожит.
Кто нищ, тот по природе щедр и весел,
И Ювенал, – свое он слово взвесил,
Сказав: «С ворами хоть бедняк идет —
Он беззаботно пляшет и поет».
Ах, людям бедность горько хороша,
Скольких забот лишится с ней душа.
И для того, кому богатств не жалко, —
В ее горниле лучшая закалка;
Пусть с нищего лоскут последний снимут,
При нем добро, что воры не отнимут.
Кто нищету с покорностью несет,
Себя и Господа тот познает.
Ведь нищета – очки: чрез них верней
Распознаешь отзывчивых друзей.
И потому, супруг мой, так и знай,
За нищету меня не упрекай.
Меня еще за старость ты корил,
Но кто тебе злокозненно внушил,
Что старость грех? Ведь все вы, джентльмены,
Толкуете, что старики почтенны,
И старика зовете вы «отец».
Еще упрек ты сделал под конец.
Да, безобразна я, но в том залог:
Тебя минует еще горший рок —
Стать рогоносцем, ибо седина,
Уродство и горбатая спина —
Вот верности испытанные стражи.
Но, верная, тебе еще я гаже.
И чтоб меня ты не затеял клясть,
Ну что ж, давай твою насыщу страсть.
Сам выбирай, хотя не угадаешь,
Где невзначай найдешь, где потеряешь:
Стара, уродлива, но и скромна.
И до могилы преданна, верна
Могу я быть, могу и красотою
И юностью блистать перед тобою,
Поклонников толпу в твой дом привлечь
И на тебя позор иль смерть навлечь.
Вот выбирай. И толком рассуди».
У рыцаря заныло тут в груди.
Вздохнул он тяжко и жене ответил:
«Миледи и любовь моя, уж светел
Стал небосвод, мне, видно, не решить,
Что дальше делать и как дальше жить.
Решай сама, как мудрая жена,
Какая нам с тобою суждена
Судьба и жизнь; тебе я доверяю.
Что хочешь ты, того и я желаю».
«Так, значит, над тобой взяла я верх.
К моим ногам гордыню ты поверг?»
«Ты верх взяла, тебе и выбирать».
«Приди же, друг, меня поцеловать,
Ты это заслужил своим ответом,
Получишь верность и красу при этом.
Пусть поразит безумие меня,
Коль изменю, а ты при свете дня
Увидишь, что прекрасней королевы
И обольстительней всех внучек Евы
Тебе явлюсь. Ко мне скорей приди,
Откинь тот занавес и погляди.
И если не зажгу в тебе я страсти,
То смерть моя в твоей, супруг мой, власти».
Когда увидел рыцарь, что жена
Приветлива, красива и юна,
Тут, вне себя от этой благодати,
Он заключил ее в свои объятья.
Ему и сотни поцелуев мало,
Она ж ему покорно уступала
Во всем, лишь бы порадовать его.
Не стану я рассказывать того,
Как, сохранив любовь свою до гроба,
Они в довольстве, в счастье жили оба.
Пошли, Господь, и нам таких мужей,
А то еще покорней и свежей
И яростней в супружеской постели.
Еще, Господь, того бы мы хотели,
Чтоб нам супругов наших пережить
И с новыми пятью-шестью пожить.
Коль муж строптив, неласков и сердит,
Ему Господь пусть век укоротит
За то, что он жену не почитает;
Ну, а скупца, что денежки считает,
Жалеет дома пенса на расход,
Того пускай чума иль черт возьмет.
Здесь кончается рассказ Батской ткачихи.
«Метаморфозы» Апулея построены по этому же принципу, но можно заметить усложнение композиции по сравнению с Боккаччо и Чосером. О его новелле «Об Эроте и Психее» Ганс Лихт пишет, что «этот, вероятно, весьма древний материал, вне всяких сомнений, впервые нашел свое отражение в греческой прозе, но известен нам только в той форме, которую придал ему Апулей».
В Византии время расцвета любовного романа в стихах, обычно пятнадцатисложного, приходится на Палеологовскую эпоху. Почин положил Продром в XII веке (линия № 6 «византийской» волны). Тогда же написаны «Каллимах и Хриссороя» (XIV век, тоже линия № 6 «византийской» волны»), «Ливистр и Родамна», «Иверий и Маргарона», «Флорий и Плацафлора». В этом последнем произведении встречается игра в «протяженно-сложенные» словообразования, свойственные Аристофану («пурпурно-розовоустая», например, и т. п.). Удивлять нас это не должно, поскольку «древний грек» Аристофан (ок. 445 – ок. 385 до н. э.) относится к линиям № 5–6 «греческой» синусоиды, это XIII–XIV реальные века.
А вот Апулея (ок. 125 – ок. 180 н. э.) мы относим на конец XIV – начало XV века и просим читателя в приведенной далее цитате обратить внимание на его отношение к деталям. Такой сложной детализации не найти у Боккаччо и Чосера, авторов, явно предшествовавших ему:
«Не успел я лечь, как вот и Фотида моя, отведя уже хозяйку на покой, весело приближается, неся в подоле ворох роз и розовых гирлянд. Крепко расцеловав меня, опутав веночками и осыпав цветами, она схватила чашу и, подлив туда теплой воды, протянула мне, чтобы я пил, но раньше, чем я осушил ее всю, нежно взяла обратно и, понемногу потягивая губками, не сводя с меня глаз, маленькими глоточками сладостно докончила. За первым бокалом последовал другой и третий, и часто чаша переходила у нас из рук в руки; тут я, вином разгоряченный, и не только душой, но и телом, к сладострастию готовым, чувствуя беспокойство, весь во власти необузданного и уже мучительного желания, наконец приоткрыл свою одежду и, показывая своей Фотиде, с каким нетерпением жажду я любви, говорю:
– Сжалься, скорей приди мне на помощь! Ведь ты видишь, что пылко готовый к близкой уже войне, которую ты объявила мне без законного предупреждения, едва получил я удар стрелы в самую грудь от жестокого Купидона, как тоже сильно натянул свой лук и теперь страшно боюсь, как бы от чрезмерного напряжения не лопнула тетива. Но если ты хочешь совсем угодить мне – распусти косы и подари мне свои желанные объятия под покровом струящихся волною волос.
Без промедления, быстро убрав посуду, сняв с себя все одежды, распустив волосы, преобразилась она прекрасно для радостного наслаждения, наподобие Венеры, входящей в волны морские, и, к гладенько выбритому женскому месту приложив розовую ручку, скорее для того, чтобы искусно оттенить его, чем для того, чтобы прикрыть стыдливо:
– На бой, – говорит, – на сильный бой! Я ведь тебе не уступлю и спины не покажу. Если ты – муж, с фронта атакуй и нападай с жаром и, нанося удары, готов будь к смерти. Сегодняшняя битва ведется без пощады!
В таких и похожих на эту схватках провели мы ночь до рассвета, время от времени чашами прогоняя утомление, возбуждая вожделение и снова предаваясь сладострастью. По примеру этой ночи прибавили мы к ней других, подобных, немалое количество».
Известно, что на определенном этапе развития изобразительного искусства в «раннем Возрождении» умение детализировать изображение почиталось как высшая ступень мастерства. И вот, то же самое мы видим в литературе, но только видим мы это, лишь отказавшись от негодной хронологии. На той же линии, то есть вскоре после Апулея, написано следующее чудесное стихотворение Микеланджело Буонароти (1475–1564):
Нет радостней веселого занятья:
По злату кос цветам наперебой
Соприкасаться с милой головой
И льнуть лобзаньем всюду без изъятья!
И сколько наслаждения для платья
Сжимать ей стан и ниспадать волной,
И как отрадно сетке золотой
Ее ланиты заключать в объятья!
Еще нежней нарядной ленты вязь,
Блестя узорной вышивкой своею,
Смыкается вкруг персей молодых.
А чистый пояс, ласково виясь,
Как будто шепчет: «Не расстанусь с нею…»
О, сколько дела здесь для рук моих!
Ошибки в хронологии бывают и на протяжении 1-го трака, то есть того, что мы в синусоиде обозначаем как «реальную историю». Так, знаменитый рыцарский роман «Тристан и Изольда» традиционно относят к XII веку. Но читатель сам может увидеть, насколько сложна его композиция. Его можно отнести не ранее, как к концу XIV – началу XV века. Мы приводим его краткое содержание, как оно изложено в книге «История западноевропейской литературы»:
«Тристан, сын одного короля, в детстве лишился родителей и был похищен заезжими норвежскими купцами. Бежав из плена, он попал в Корнуол, ко двору своего дяди короля Марка, который воспитал Тристана и, будучи старым и бездетным, намеревался сделать его своим преемником. Выросши, Тристан стал блестящим рыцарем и оказал своей приемной родне много ценных услуг. Однажды его ранили отравленным оружием, и, не находя исцеления, он в отчаянии садится в ладью и плывет наудачу. Ветер заносит его в Ирландию, и тамошняя королева, сведущая в зельях, не зная, что Тристан убил на поединке ее брата Морольта, излечивает его. По возвращении Тристана в Корнуол местные бароны из зависти к нему требуют от Марка, чтобы тот женился и дал стране наследника престола. Желая отговориться от этого, Марк объявляет, что женится только на девушке, которой принадлежит золотистый волос, оброненный пролетавшей ласточкой. На поиски красавицы отправляется Тристан.
Он снова плывет наудачу и снова попадает в Ирландию, где узнает в королевской дочери, Изольде Златовласой, девушку, которой принадлежит волос. Победив огнедышащего дракона, опустошавшего Ирландию, Тристан получает от короля руку Изольды, но объявляет, что сам не женится на ней, а отвезет ее в качестве невесты своему дяде. Когда он с Изольдой плывет на корабле в Корнуол, они по ошибке выпивают «любовный напиток», который мать Изольды дала ей для того, чтобы ее и короля Марка, когда они выпьют его, навеки связала любовь. Тристан и Изольда не могут бороться с охватившей их страстью: отныне до конца своих дней они будут принадлежать друг другу. По прибытии в Корнуол Изольда становится женой Марка, однако страсть заставляет ее искать тайных свиданий с Тристаном. Придворные пытаются выследить их, но безуспешно, а великодушный Марк старается ничего не замечать. В конце концов любящие пойманы, и суд приговаривает их к казни. Однако Тристану удается бежать с Изольдой, и они долгое время скитаются в лесу, счастливые своей любовью, но испытывая большие лишения. Наконец, Марк прощает их с условием, что Тристан удалится в изгнание.
Уехав в Бретань, Тристан женится, прельстившись сходством имен, на другой Изольде, прозванной Белорукой. Но сразу же после свадьбы он раскаивается в этом и сохраняет верность первой Изольде. Томясь в разлуке с милой, он несколько раз, переодетый, является в Корнуол, чтобы тайком повидаться с ней. Смертельно раненный в Бретани в одной из стычек, он посылает верного друга в Корнуол, чтобы тот привез ему Изольду, которая одна лишь сможет его исцелить; в случае удачи пусть его друг выставит белый парус. Но когда корабль с Изольдой показывается на горизонте, ревнивая жена, узнав об уговоре, велит сказать Тристану, что парус на нем черный. Услышав это, Тристан умирает. Изольда подходит к нему, ложится с ним рядом и тоже умирает. Их хоронят, и в ту же ночь из двух их могил вырастают два деревца, ветви которых сплетаются».
Сервантес (1547–1616) высмеивал такого сорта литературные поделки. А почему? Потому что подобное печатают еще и при нем!
В предлагаемом далее отрывке из Лукиана, грека II века н. э., – а на самом деле автора XV века – в разговоре гетер заметна не только детализация, но и стыдливость в изображении однополой любви. А как мы покажем в следующей главе, как раз по линии № 7 церковь и общество осудили такие игрища извращенцев. Причем осуждению их подвергала отнюдь не «языческая церковь», а христианская. Соответственно менялись нравы и в «древности» по той же линии веков:
«КЛОНАРИОН: Удивительные вещи рассказывают о тебе, Леэна. В тебя якобы влюбилась, как мужчина, богачка Мегилла с Лесбоса, и говорят, будто вы живете вместе. Никогда бы не подумала, что такое может случиться. Неужели? Вижу, ты покраснела. Так скажи мне, что в этих разговорах правда.
ЛЕЭНА: Эх, Клонарион, то, что они говорят, – правда, только мне стыдно признаться, уж больно все это необычно.
КЛОНАРИОН: Благая Афродита, о чем ты?!
ЛЕЭНА: Мегилла и коринфянка Демонасса тоже пожелали устроить пирушку, на которую пригласили и меня поиграть им на кифаре. Демонасса, да будет тебе известно, так же богата и распутна, как Мегилла. Что ж, я пошла и сыграла им на кифаре. Когда я закончила играть и наступило время сна, обе они были уже под хорошей мухой, и Мегилла сказала мне: «Видишь, Леэна, пришло время как следует выспаться, иди, ложись между нами».
КЛОНАРИОН: Ты так и сделала? И что же случилось потом?
ЛЕЭНА: Сначала они целовали меня, словно мужчины, касаясь не только губами, но и открывая рот и поигрывая языками; затем они обняли меня и стали трогать мою грудь. При этом поцелуи Демонассы походили скорее на укусы. Я уже не знала, что и думать. Вскоре Мегилла, которая к тому времени здорово уже распалилась, сорвала с головы парик, которого я раньше на ней не заметила – столь искусно был он сделан и столь похож на настоящие волосы, и теперь со своей короткой прической ужасно походила на мальчика или даже на настоящего молодого атлета. В первый момент я просто оторопела. Она же обратилась ко мне и сказала: «Видела ли ты прежде столь прекрасного юношу?». – «Но где же этот юноша?» – спросила я. «Не считай, что видишь перед собой женщину, – продолжила она, – потому что зовут меня Мегиллом, недавно я женился на Демонассе, и теперь она моя жена». – Услышав это, я не сдержала улыбки и молвила: «Так, значит, ты мужчина, Мегилл, а мы об этом и не догадывались: видать, ты, как Ахилл в девичьем платье, рос незаметно среди дев. Но есть ли у тебя тот самый признак мужественности и любишь ли ты Демонассу, как любил бы ее мужчина?» – «Этого, конечно, нет, – возразила она, – да это и необязательно. Ты скоро узнаешь, что моя любовь еще слаще».
КЛОНАРИОН: Чем же и как вы затем занимались? Об этом я хотела бы получить как можно более точные сведения.
ЛЕЭНА: Не задавай больше вопросов; мне так неловко, что от меня правды ты ни за что не узнаешь».
Свободный диалог, сложная детализация, вообще легкое владение словом сразу выдают, что Лукиан (120–180 н. э., линия № 7) – писатель эпохи Возрождения. «… Новаторство Лукиана было своеобразной комбинацией традиционных элементов и вполне укладывалось в рамки культурного реставраторства II в.», – пишут литературоведы, ибо он «виртуозно владел аттическим слогом, но… хотел превратить аттицизм в разговорный язык (как впоследствии Эразм – гуманистическую латынь)…»
«Влияние Лукиана на сатиру позднейших веков было исключительно сильным: в Византии ему подражали не раз в XI–XV вв. (и XI и XV века лежат на линии № 7 «византийской» волны!), а в Западной Европе он служил образцом для Эразма, Гуттена, Рабле и Свифта».
Упомянутый тут Эразм Герт Гертсен (1466/69-1536) всю жизнь писал на латыни, а в Англии он окунулся в атмосферу идей неоплатоников и даже изучил греческий язык, словно какой-нибудь древний римлянин в Афинах. Для него были характерны «поиски синтеза евангельского учения и античной учености, ранние примеры которого Эразм усматривал в трудах Иеронима, отчасти Августина и Иоанна Златоуста».
«Диалоги» Лукиана, как сообщают, вместе с Эразмом переводил Томас Мор (1478–1535, линии № 7–8), не иначе как на латынь. Также Рейхлин (1455–1522) переводил его на латинский язык. Неужели ни римляне, ни византийцы, ни итальянцы не перевели его до XV века? Остается сделать вывод, что и в самом деле жил он незадолго до своих переводчиков.
Лукиан был наиболее популярен и у немецких гуманистов. Во второй половине XV века они переводили на немецкий язык, кроме него, таких авторов, как Плавт, Теренций, Апулей, Петрарка, Боккаччо, Поджо, Пикколомини, но потом сами перешли на латынь.
(Интересно и симптоматично, что Плавта и Теренция можно «найти» и на линии № 6, и на переходе от линии № 7 к № 8. Это тот случай, когда автор упоминается в римских источниках III века наряду с авторами из греков от IV до II веков до н. э., а это подтверждает правильность нашей «римской» волны, в которой III век растянут на три линии.)
Корнхерт в 1525 году (линия № 8) перевел на голландский «Утешение философией» Боэтия (ок. 480–524, линия № 6).
Цельтис (1459–1508, линии № 7–8) издал «Германию» Тацита (ок. 55 – ок. 120, линии № 6–7).
Пиркхеймер (1470–1530, линия № 8), «владея древнегреческим языком, особое внимание… уделял популяризации эллинской философии и литературы. Творения Платона, Ксенофонта, Плутарха и Лукиана переводил он на латинский язык». А что, до Пиркхеймера некому было перевести эти произведения на латынь?… Он также перевел «Характеры» Теофраста (372–287 до н. э., линии № 6–7). «Соревнуясь с Лукианом и Эразмом Роттердамским (!) написал ироническую «Защиту и похвалу подагре».
В XV веке появляются переводы Цицерона, Тита Ливия, Данте, Боккаччо, Петрарки на каталонский язык. Антонио де Геваро пишет в XVI веке «Часы государевы, или Золотая книга об императоре Марке Аврелии». В Испании проявляют особый интерес к «римским испанцам» – Сенеке и Лукану. Луис де Леон был брошен в тюрьму в 1572 году за перевод «Песни песней».
«В Неаполе более чем где-либо в Италии XV в. Возрождение оказалось проникнуто тем самым духом античного язычества, который еще не так давно считался едва ли не характернейшим признаком европейского Ренессанса».
«Однако и в аристократическом Неаполе следование примеру древних не исчерпывалось бездумным гедонизмом и веселой эротикой на манер Катулла и Марциалла… По остроте антиклерикальной сатиры «Новеллино» Мазуччо превзошел «Декамерона»…
В 1516 году Лудовико Ариосто (1474–1533) написал «Неистовый Орландо». Пинья, издатель Ариосто, расхваливал его в таких выражениях: «В элегиях ему свойственна сладость Тибулла не менее, чем вдохновение Процерция, в ямбах и одиннадцатисложниках он может затмить Катулла».
Из всех здесь перечисленных Тибулл (ок. 50–19 до н. э.) и Проперций (50–15 до н. э.) относятся к линиям № 5–6, Катулл – к линии № 5. Так же и Б. Кастильоне (1478–1529) писал латинские стихи и прозу, подражая Овидию, Проперцию и Цицерону.
Палангений (1500–1543) был почитателем эпикурейца Лукреция. «Петраркизм и платонизм были не единственными направлениями в литературе XVI в. С ними уживалось эпикурейство…»
Ругелаи (1475–1525) подражал «Георгикам» Вергилия. Он воспользовался в своей литературной работе легендой, рассказанной Павлом Диаконом (линия № 7). Аретино (1492–1556) пишет «Горация», сюжет которого восходит к Титу Ливию.
Кардинал Биббиена (1470–1520) предпочитал Эпикура апостолу Павлу и основывался в своем творчестве на комедии Плавта «Два Менехма». Пьер де Ронсар (1524–1585) писал, что «его манерой будут не «возвышенные стихи», а «прекрасный низкий стиль, доступный и приятный, как писал Тибулл, искусный Овидий и опытный Кабулл».
Жуан де Баиф напечатал (1572) свои переводы «Хвастливого воина» Плавта, «Евнуха» Теренция и «Антигоны» Софокла. Ронсар работал над переводом плавтовского «Плутоса». Шарль Этьен перевел в 1542 году «Девушку с Андроса» Теренция. Другой перевод этой комедии приписывается Этьену Доле. Жак Пелетье рекомендовал следовать Плавту и Теренцию в области комедии, а Софоклу и Еврипиду – в области трагедии.
Как видим, Плавт и Теренций очень популярны в XVI веке, линия № 8. Быть может, не случайно: ведь они сами жили в годы линий № 7–8. Используя их сюжеты, Лариве (1540–1619), будто соревнуясь с Шекспиром, трактовал их – но только в духе итальянцев, а не англичан; не отставали и французы.
Когда с прелестною кузиною вдвоем,
Затмив светило дня, сидела ты в гостиной,
Я был заворожен волшебною картиной:
Так хороши цветы над луговым ручьем.
Анжуйских девушек легко мы узнаем:
Их милой живостью прославлен край старинный, -
Тепло, приветливо я встречен был кузиной,
А ты задумалась, мечтая о своем.
Ты безразличием мне душу истерзала,
Как ни молился я – ты глаз не подняла
И, полусонная, ни слова не сказала,
Все брови хмурила, сама себе мила,
И испугался я, что дерзким ты сочла
Приветствие мое, и выбежал из зала.
Появились «Странствия Персилеса и Сихисмунды» Сервантеса (линия № 8), отдаленным образцом которых, как сообщают нам литературоведы, были «Эфиопика» Гелиодора и «Левкинна и Клитофон» Ахилла Татия (III и IV века, линии № 6 и 7). Каро переводил «Энеиду» и «Дафниса и Хлою» Лонга.
В конце XV – начале XVI века начался постепенный переход от «нижних» чувств к «верхним». Писатели научаются писать о чувствах и мыслях. Появляется умение «психологического портрета». Один из видных представителей такого рода писателей – Лонг. В общей хронологической карте его размещают во II–III веке до н. э., линии № 7–8, что соответствует XV–XVI реальным векам. Этот грек (или не грек?) с острова Лесбос не датирован с точностью до года, к тому же имя, конечно, сбивает исследователей с толку. Но в рамках нашей концепции место ему именно в XVI веке. О чем его книги? А ни о чем, кроме чувств.
Г. Лихт пишет:
«Четыре книги пасторального романа о Дафнисе и Хлое, написанные Лонгом с Лесбоса, представляют собой нечто совершенно особенное. В нем ничего, кроме «языческого» настроения и чувственной радости. Это небольшое произведение в прелестных отдельных картинах описывает перипетии судьбы двух подкидышей, которые воспитаны добросердечными пастухами; в конце концов они оказываются детьми состоятельных родителей, но испытывают такую привязанность к прелестным деревенским полям своего счастливого детства, что возвращаются сюда, чтобы пожениться и провести остаток жизни вдали от города. Сельский пейзаж, описываемый с яркой наглядностью, которой так восторгался Гете, поэт оживляет прелестными образами панов, нимф и озорных богов любви. Здесь влюбленным тоже угрожают приключения и опасности: пираты уводят Дафниса; Хлою похищают; к ней сватаются богатые женихи; гомосексуалист Гнафон искушает Дафниса.
Но все эти приключения не более чем эпизоды, а главной темой автора остается мастерски исполненное описание отношений двух влюбленных, которые после первого пробуждения еще не осознаваемого эротического влечения постепенно достигают глубочайшей интимности окончательного сексуального соединения».
Но хватит расхваливать Лонга, да еще чужими словами; приведем несколько примеров из романа.
«И когда они увидали, что козы и овцы пасутся, как надо, севши на ствол дубовый, осматривать стали они, – в яму свалившись, не ободрался ли Дафнис до крови. Ничего у него не было ранено и ничего окровавлено, но запачканы были землей и грязью волосы и тело все остальное. И было у них решено, чтоб Дафнис обмылся, пока не узнали Ламон и Миртала о том, что случилось.
И войдя вместе с Хлоей в пещеру Нимф, где ручей был, он отдал Хлое стеречь свой хитон и сорочку, и сам, став у ручья, омывал свои кудри и тело. Кудри его были черные, пышные; тело же смуглым сделал от солнца загар, и можно было б подумать, что тело окрашено тенью кудрей. С восхищеньем Хлоя смотрела – прекрасным казался ей Дафнис, и, так как впервые прекрасным он ей показался, причиной его красоты она купанье считала. Когда спину и плечи ему омывала, то нежная кожа легко под рукой поддавалась; так что не раз украдкой она к своей прикасалась, желая узнать, которая будет нежнее. Солнце было уже на закате; тогда свои стада домой они погнали, и с тех пор ни о чем не мечтала уже более Хлоя, лишь о том, что хотела вновь увидать, как купается Дафнис. С наступлением дня, когда на луга они пришли, как обычно, сидя под дубом, Дафнис играл на свирели, а вместе с тем и за козами он наблюдал: они же лежали, как будто его напевам внимали. А Хлоя, севши рядом, глядела за стадом своих овец, но чаще на Дафниса взор направляла. И вновь, на свирели когда он играл, прекрасным он ей показался, и опять причиной его красоты звуки песен считала она, так что, когда он кончил играть, она и сама взялась за свирель, надеясь, что, может быть, станет сама она столь же прекрасной. Она убедила его опять купаться пойти и вновь увидала его во время купанья и, увидавши, к нему прикоснулась и ушла опять в восхищеньи, и восхищение это было началом любви. Каким она мучилась чувством, не знала юная дева: ведь она воспиталась в деревне, ни разу она не слыхала, никто не сказал, что значит слово «любовь». Томилась ее душа, и взоры ее рассеянны были, и часто, и много она говорила о Дафнисе. Есть перестала, по ночам не спала, о стаде своем забывала, то смеялась, то горько рыдала, то засыпала, то вновь подымалась; лицо у нее то бледнело, то вновь, как зарево, ярко горело.
… Об одной только Хлое он мог говорить. И если один без нее оставался, он так сам с собой, как в бреду, говорил:
«Что сделал со мной Хлои поцелуй?
Губы ее нежнее роз, а уста ее слаще меда, поцелуй же ее пронзил больнее пчелиного жала. Часто я целовал козлят, целовал нежных щенят и телка, подарок Доркона, но ее поцелуй – что-то новое. Дыханье у меня захватывает, сердце хочет выскочить, душа тает, как воск; и все же опять я хочу ее поцелуя. На горе себе я тогда победил, небывалая раньше меня охватила болезнь, и имя ее я даже назвать не умею. Собираясь меня целовать, не отведала ль Хлоя трав иль питья ядовитого? Как же она не погибла сама? Как поют соловьи, а свирель у меня все время молчит! Как весело скачут козлята, а я недвижимо сижу! Как ярко цветы цветут, распустившись, а я венков не плету! Вон фиалки, вон гиацинт цветы свои распускает, а Дафнис уже увядает. Неужели Доркон станет скоро красивей меня?»
Так говоря, страдал и томился Дафнис прекрасный; ведь впервые вкусил он от дел и слов любовных.
… А с наступлением полдня время уже начиналось, когда их глаза были в плену очарованья: когда Хлоя нагого Дафниса видала, ее поражала его цветущая краса, и млела она; ничего в его теле не могла она упрекнуть. Он же, видя ее одетой в шкуру лани, с сосновым венком в волосах, как она подавала ему чашу с питьем, думал, что видит одну из нимф, обитавших в пещере. И вот он похищал сосновый венок с ее головы, сначала его целовал, а потом на себя надевал; и она, когда он омывался в реке, снимая одежды, надевала их на себя, сама их сначала целуя. Иногда они друг в друга яблоки бросали и головы друг другу украшали, пробором волосы деля; Хлоя говорила, что волосы его похожи на мирты, так как темными были они, а Дафнис лицо ее сравнивал с яблоком, так как оно было белым и розовым вместе. Он учил ее играть на свирели, и когда она начинала играть, он отбирал свирель у нее и сам своими губами проводил по всем тростинкам. С виду казалось, что учил он, ошибку ее поправлял, на самом же деле посредством свирели нежно и скромно Хлою он целовал.
Как-то раз в полуденную пору, когда он играл на свирели, а их стада в тени лежали, незаметно Хлоя заснула. Это подметив, Дафнис свирель свою отложил и ненасытным взором всею он ей любовался; ведь теперь ему нечего было стыдиться; и тихо он сам про себя говорил: «Как чудесно глаза ее спят, как сладко уста ее дышат! Ни у яблок, ни у цветов на кустах нет аромата такого! Но целовать ее я боюсь; ранит сердце ее поцелуй и, как мед молодой, безумным быть заставляет. Да и боюсь поцелуем своим ее разбудить. О болтливые цикады! Громким своим стрекотаньем вы не дадите ей спать; а вот и козлы стучат рогами, вступивши в бой; о волки, трусливей лисиц! чего вы их до сих пор не похитили!»
Когда он так говорил, цикада, спасаясь от ласточки, хотевшей ее поймать, вскочила к Хлое на грудь, а ласточка, преследуя ее, схватить не смогла, но, гоняясь за ней, близко так пролетела, что крыльями щеку Хлои задела. Она же, не зная, что такое случилось, с громким криком от сна пробудилась. Увидав же ласточку, – близко еще летать она продолжала, – и видя, что Дафнис смеется над испугом ее, от страха она успокоилась и стала глаза протирать, все еще дальше хотевшие спать. Тут цикада из складок одежды на груди у Хлои запела, как будто моливший в беде, получивши спасенье, приносит свою благодарность. И вновь громко вскрикнула Хлоя, а Дафнис опять засмеялся. И под этим предлогом руками груди он коснулся у ней и оттуда извлек милую эту цикаду; она даже в руке у него петь продолжала. Увидевши ее, в восхищенье Хлоя пришла, на ладонь ее взяла, целовала и вновь у себя на груди укрывала, а цикада все петь продолжала…
Схоронивши Доркона, омывает Дафниса Хлоя, к нимфам его приведя и в пещеру его введя. И сама впервые тогда обмыла тело свое на глазах у Дафниса, белое, красотой без изъяна сияющее. Для такой красоты незачем было воды; а затем, собравши цветы, что цвели по полям тою порою, увенчали венками статуи богинь, а Доркона свирель прикрепили к скале как дар богам, как им посвященье. И после таких очищений они пошли и коз и овец осматривать стали. Они на земле все лежали; не паслись они, не блеяли они, но думаю я, так как не было видно Дафниса с Хлоей, о них тосковали они. Когда ж они показались и раздался обычный их окрик, и на свирели они заиграли, овцы тотчас же встали и стали пастись, а козы стали скакать, зафыркали, как бы радуясь все спасенью привычного им пастуха. А вот Дафнис не мог заставить себя быть веселым: когда увидал он Хлою нагою и красу ее, прежде сокрытую, увидел открытою, заболело сердце его, будто яд какой-то его снедал. Дыханье его было частым и скорым, как будто кто гнался за ним, то совсем прекращалось, как будто силы свои истощив в беге своем предыдущем. И можно сказать, что купанье в ручье для него оказалось страшнее, чем в море крушенье. Он полагал, что душа его все еще остается во власти разбойников. Простой и наивный, как мальчик, не знал он еще, что в жизни страшнейший разбойник – любовь».
«Психологизм и эротика – основная его черта, и именно благодаря ей он нашел живой отклик в литературах Нового времени», – вот что говорят о произведении Лонга литературоведы. А мы возражаем: не отклик нашел этот роман в Новое время, а написан был в XVI веке.
И тут же, в пару к «древнему греку» Лонгу, дадим образец творчества поэта «высокого Возрождения». Это сыплющий именами античных богов выпускник Буржского университета, всю жизнь писавший на классической латыни – Иоанн Секунд, он же – Ян Эверардс (1511–1536):
Перенеся на Киферу Аскания-внука, Венера
Спящему стлала ему нежных фиалок ковер,
Распространяла кругом покровы из роз белоснежных,
Благоуханиями местность кропила вокруг.
Словно воскресло в душе к Адонису прежнее пламя,
В члены глубоко опять вкрался знакомый огонь.
О, сколько раз хотела обнять она шею у внука!
О, сколько молвила раз: был мой Адонис таков!
Но не решалась смутить младенца покой безмятежный
И поцелуев дала тысячу – розам кругом.
И запылали цветы, а губы влюбленной Дионы
Шепотом веют на них, легким дыханием уст!
Сколько касалася роз, поцелуев столько же тотчас
Радость богини в ответ отображали, родясь.
Вот, Киферея, плывя в облаках на лебедях белых,
В путь понеслась: облетать круг непомерный земли.
Как Триптолем, плодородной земле поцелуи богиня
Сыплет, и трижды звучат чуждым звучаньем уста.
И оттого у людей, у немощных, счастлива нива, —
В том врачеванье от мук также и я нахожу.
Ты же прославься вовек, облегченье влюбленного пыла;
Влажный живи, поцелуй, в розах прохладных рожден!
Ваш я отныне поэт. Я буду вас петь, поцелуи,
Не позабыта доколь будет вершина Медуз,
И энеадов своих и отрасль любимую помня,
Нежную Ромула речь не позабудет Амор.
От XIV к XVI веку происходил переход от простого к сложному описанию переживаний. Сонет Петрарки психологически довольно простой. Это XIV век, линия № 6:
Средь тысяч женщин лишь одна была,
Мне сердце поразившая незримо.
Лишь с облаком благого серафима
Она сравниться красотой могла.
Ее влекли небесные дела,
Вся суета земли скользила мимо.
Огнем и хладом тягостно палима,
Моя душа простерла к ней крыла.
Но тщетно – плоть меня обременяла;
Навеки Донну небеса призвали,
И ныне холод мне сжимает грудь:
Глаза – ее живой души зерцала, —
О, для чего Владычица Печали
Сквозь вас нашла свой беспощадный путь?
Кстати, Петрарка (1304–1374), которого именуют «первым современным мужчиной», хоть и признавал, что Лаура была «вся добродетель, красота и благородство, слитые в единой чудесной форме», позднее говорил:
«Женщина… это настоящий дьявол, враг мира, источник соблазнов, причина раздоров, от которого мужчина должен держаться подальше, если он желает обрести покой… Пусть женятся те, кого привлекает общество жены, ночные объятия, крики детей и муки бессонницы… Что до нас, то, если это в нашей власти, мы сохраним свое имя в наших талантах, а не в браке, в книгах, а не в детях, в союзе с добродетелью, а не с женщиной…»
Некоторые «греки», как мы можем с удивлением (но теперь уже и с пониманием) увидеть, более психологичны в своем творчестве, нежели Петрарка или другие средневековые европейцы. Вот стихотворение Мелеагра, а затем элегия Каллимаха. Это III век до н. э., линия № 7:
Юношей цвет изобильный собрав, богиня Киприда,
Сплел сам Эрот для тебя, сердце, манящий венок:
Вот, посмотри-ка, сюда он вплел Диодора лилию,
Асклепиада левкой дивнопрекрасный вложил,
Розы тут Гераклита, они без шипов и колючек,
Там сверкает Дион, цвет виноградной лозы,
Вот златокудрого крокус Терона средь листьев проглянул,
И благовонный тимьян дал для венка Улиад,
Нежный Мииск подарил зеленую ветку маслины,
Лавра цветущая ветвь – это наш милый Арет!
Тир священный, из всех островов блаженнейший! Миррой
Дышит лесок, где цветы в дар Афродите даны!
Кто-то сказал мне о смерти твоей, Гераклит, и заставил
Ты меня слезы пролить. Вспомнилось мне, как с тобой
Часто в беседе мы солнца закат провожали.
Теперь же
Прахом ты стал уж давно, галикарнасский мой друг!
Но еще живы твои соловьиные песни; жестокий,
Все уносящий Аид рук не наложит на них.
Для сравнения – два стихотворения из «Песен поэтов Бургундского двора». Гийом Дюфаи (1400–1470):
Смертельно бледен мой лик,
Причиной тому – любовь,
Груз на плечах велик,
Так тяжела любовь.
Мне изможденный лик
Скрыть ли в морских волнах?
В прекрасной дамы глазах
Вижу, что знает она:
Ни здесь, ни в иных мирах
Без любви мне жизнь не нужна.
Наградой высшей награжденный
И столь высоко вознесенный,
Счастливейший во всей стране!
Об этом вдруг поведал мне
Лишь слог, тобой произнесенный.
И словно заново рожденный,
От горьких мук тобой спасенный,
Я, словно в несказанном сне,
Наградой высшей награжденный
И столь высоко вознесенный,
Счастливейший во всей стране!
Я был отвергнутый влюбленный,
В слезах напрасных истомленный…
Но вот, со мной наедине
Ты робко снизошла ко мне…
О, слог, тобой произнесенный!
Наградой высшей награжденный
И столь высоко вознесенный,
Счастливейший во всей стране!
Об этом вдруг поведал мне
Лишь слог, тобой произнесенный.
Пожелайте – стану Вам слугою
И любовью нежною своей,
Где бы я ни был, до скончанья дней,
От невзгод и горестей укрою.
Никогда я не прельщусь другою,
Преисполнен счастьем новых дней.
Пожелайте – стану Вам слугою,
Вас любовью одарю своей.
К одному стремлюсь я всей душою,
Вечно петь Вам о любви своей,
И, клянусь, лишенный страсти сей,
Навсегда глаза свои закрою.
Пожелайте – стану Вам слугою,
И любовью нежною своей,
Где б я ни был, до скончанья дней
От невзгод и горестей укрою.
Сонет Шекспира (1584–1616) психологически сложнее, чем у греков или бургундцев, но он и по времени ближе к нам! Ведь это уже линия № 9:
Когда она клянется, что свята,
Я верю ей, хоть знаю – ложь сплошная.
Пусть мнит она, что я в мои лета
Неопытен и хитростей не знаю.
Хочу я думать, что она права,
Что юности не будет завершенья;
По-детски верю я в ее слова,
И у обоих правда в небреженье.
Зачем она не скажет, что хитрит?
Зачем скрываю возраст свой теперь я?
Ах, старость, полюбив, лета таит,
А лучшее, что есть в любви, – доверье.
Так я лгу ей, и лжет она мне тоже,
И льстим своим порокам этой ложью.
Мы говорили уже о «возрасте человечества», о том, что общественная жизнь, а также частная в своем усредненном значении подчиняется общим законам эволюции. Сначала люди чего-то не знают, потом узнают, применяют, дополняют… узнают еще что-то… взрослеют. Взрослеет все человечество в целом.
Примеры этому можно найти, изучая историю наук, религий, войн, торговли, но если делать это в рамках традиционной истории, то обнаружится, что повзрослевшее человечество время от времени впадает в детство и начинает свой путь вновь. То есть общепризнанная ныне история не подчиняется законам эволюции. В рамках же той современной хронологии, которую мы предлагаем в нашей книге, «взросление» человечества проявляется вполне. Произведения литературы дают нам картину, например, эволюции отношений между мужчинами и женщинами. Мы коснулись этой темы в предыдущей главе, но обращали в основном внимание на описание куртуазной любви. Каковы же причины перемен в отношениях между мужчинами и женщинами?
«…Не так давно, когда я, пишущий эти строки, был, хотя и незаслуженно, одним из приоров нашего города, приехал некий ученый юрист в должности судьи, по имени мессер Америго дельи Америги из Пезаро, мужчина очень красивой наружности, а также весьма преуспевающий в своей науке. Явившись по приезде в нашу управу и представившись с должной торжественностью и речами, он ушел и приступил к исполнению своих обязанностей. А так как в это время был издан новый закон о женских нарядах, за ним после этого несколько раз посылали и напоминали ему, чтобы он при проверке исполнения этих распоряжений проявлял как можно больше рвения, и он обещал это делать.
Вернувшись домой, он в течение многих дней проверял исполнение этих распоряжений на своих домашних, а затем приступил к поискам по городу. И когда его уполномоченный к нему возвращался и докладывал, какие доводы приводила каждая из женщин, которая ему попадалась и на которую он хотел составить протокол, у него был такой вид, словно он совсем свихнулся. А мессер Америго записывал и обдумывал все донесения своего уполномоченного. Случилось так, что какие-то граждане, увидев, что женщины носят все, что им вздумается, без всякого удержу, и услыхав об изданном законе, а также о том, что прибыл новый чиновник, отправляются к синьорам и говорят, что новый чиновник столь хорошо исполняет свои обязанности, что женщины никогда еще так не излишествовали в своих нарядах, как сейчас. По сему случаю синьоры вызвали к себе означенного чиновника и сказали ему, что они удивляются, сколь небрежно он выполняет свои обязанности в отношении распоряжений, касающихся женщин. Означенный мессер Америго отвечал им нижеследующим образом:
– Синьоры мои, я всю свою жизнь учился, дабы усвоить законы, ныне же, когда я думал, что уже что-то знаю, я обнаруживаю, что не знаю ничего, ибо, когда я разыскивал украшения, запрещенные вашим женщинам согласно распоряжениям, которые вы мне дали, они приводили такие доводы, которых я ни в одном законе никогда не встречал. В числе прочих приведу вам несколько таких доводов. Попадается женщина с кружевной повязкой на чепце. Уполномоченный мой и говорит:
«Назовите ваше имя. У вас повязка кружевная». Добрая женщина снимает повязку, которая была приколота к чепцу булавкой, и, взяв ее в руки, говорит, что это просто гирлянда. Иду дальше и вижу множество нашитых спереди пуговиц. Задержанной говорят: «Этих пуговиц вы не имеете права носить». А та отвечает: «Конечно, сударь, имею, ведь это не пуговицы, а запонки. Если не верите, посмотрите, в них нет петель и ни одной дырочки». Уполномоченный подходит к другой, в горностаях, и собирается составить протокол. Женщина говорит: «Не пишите. Это не горностай, это сосуны». Уполномоченный спрашивает: «Что такое сосуны?» Женщина отвечает: «Животное». И уполномоченный мой, как животное… Часто попадаются женщины…[18] Один из синьоров говорит:
– Мы взялись воевать с каменной стеной. А другой:
– Лучше обратиться к фактам, это важнее. А третий:
– Сами захотели, так вам и надо. Наконец, еще кто-то сказал:
– Я хочу вам напомнить, что римляне, победившие весь мир, не могли справиться с собственными женами, которые, чтобы добиться отмены законов против их нарядов, побежали на Капитолий и победили римлян, получив то, что хотели.
Недаром в одной из новелл этой книги Коппо ди Боргезе, прочитав об этой истории у Тита Ливия, чуть не сошел с ума. А после того как каждый по очереди высказал свои доводы, они всем синклитом приказали мессеру Америго действовать по своему усмотрению и больше к этому не возвращаться. И это было сказано своевременно, ибо с этого самого часа ни один из чиновников уж больше не выполнял своих обязанностей и не старался…[19] представляя вольное хождение гирляндам вместо повязок, и запонкам, и сосунам, и всяким оборочкам. Потому-то и говорится во Фриули: «Чего захочет жена, того захочет и муж, но чего захочет муж – тирли-бирли».
С XII века менялся «имидж» женщин, от существа, достойного презрения, до человека, достойного обожания. С XIV века началось освобождение женщин, и мы наблюдаем это по всем векам линий № 6 и выше. До этого женщины повиновались мужчинам, после этого – уже не всегда, хотя и применяли мужчины всяческие меры для исправления ситуации. Тот же Франко Саккетти в одной из новелл советовал исправлять дело дубинкой:
«Что касается меня, то я, как уже говорилось, полагаю, что от мужей почти что целиком зависит делать жен хорошими или дурными. Да и здесь мы видим, как Порчелли сделал то, чего не сумел сделать Кастроне. И хотя существует пословица, гласящая: «Добрая женщина и злая женщина одинаково требуют палки», я принадлежу к числу тех, кто считает, что злая женщина требует палки, но что добрая в ней не нуждается. В самом деле, если побои наносятся с целью искоренения дурных привычек и замены их хорошими, то злой женщине их следует наносить, чтобы она изменила свои преступные привычки, но с доброй не следует этого делать, ибо, если она изменит свои хорошие привычки, она может приобрести дурные, как это часто бывает, когда, например, бьют и дергают смирных лошадей, и они становятся норовистыми».
Конечно, процесс освобождения женщин имел свои особенности в разных странах и в разных сословиях. Литературой занимались люди, близкие к высшему сословию, а если мы вздумаем определять время освобождения женщин низших сословий, нам придется не только учесть географический фактор, но и рассчитать коэффициент, зависящий от процесса освобождения самих низших сословий. То есть, предположим, граф Аракчеев не бил свою графиню Аракчееву и даже не бил крепостных крестьянок, но он бил своих крепостных крестьян, а уже они сами били крестьянок и какое-то время продолжали делать это даже после того, как было отменено крепостное право. (И даже после того, как всех графов комиссары отправили в Париж или в могилу.)
В Европе же после массового мора, вызванного чумой и чередой войн, в которых гибли в большей части мужчины, причем из лучших, изменилось отношение к женщинам. Дело в том, что владеть имуществом и иметь другие связанные с этим права в то время из всех женщин могли только вдовы, а их как раз оказалось изобилие. Это автоматически привело к изменению положения женщин вообще. Наконец наступило время, когда не только мужчины высших сословий, но даже средних, а частично и низших научились читать книги и выполнять законы. Они в массе своей перестали бить женщин, тут-то те и показали им козью морду. В отличие от России, Европа и наиболее просвещенные страны Азии прошли этот этап именно в XIV веке, и мужчины-писатели оставили нам свидетельства своего восприятия происходившего процесса. Он им не нравился, скажем прямо.
Это произведение весьма большое и нудное, мы здесь ограничимся аннотацией. Ход мысли сатирика таков: добродетельных женщин больше нет, они блудят с актерами, музыкантами и гладиаторами; сама императрица Мессалина продавала себя в публичном доме. В женщине нас (мужчин) может прельщать богатство и красота, но их портят гордыня, грекомания, капризное властолюбие, непостоянство; они увлекаются не женскими делами – тяжбами и гладиаторскими упражнениями; неразоблаченные прелюбодейки ревнивы, а разоблаченные дерзки. Богатство и роскошь привели на смену стыдливости разврат на тайных оргиях, мотовство, извращенную похоть, увлечение певцами и музыкантами. Женщины любопытны, жестоки, предаются мужской гимнастике и пьянству или неуместной учености; они заботятся только о своей наружности, за туалетом мучат служанок, разоряют мужей суевериями, не хотят рожать детей, одурманивают мужей зельями и даже убивают их.
Мы поместили здесь Ювенала на то место, какое он и должен занимать в современной хронологии. Вся разница между ним и Франко Саккетти (которого мы цитировали перед ним) в том, что жили они в разных местах: один в Риме, находившемся тогда в ромейской (византийской) части Италии, другой – во Флоренции, в романской ее части. И писали – один стихами, другой прозой.
С этого времени пошли «вширь», «в народ» вырабатывавшиеся еще с XII века в высшем свете куртуазные правила, которые воспевали возвышение женщины. В любом иерархическом обществе нужна система противовесов. Когда отношения между мужчиной и женщиной держались на силе и страхе, сильный мог переусердствовать в жестокости. Но когда мужчина отказался от такой системы отношений, произошла реакция: без давления силы и страха освободившаяся проявила склонность к тому же, то есть к применению силы, или переходила к разнузданности. Требовался другой механизм отношений, который обеспечил бы баланс интересов. Им стала любовь, и литература начала соответствующую пропаганду.
«Следуя, почтеннейшая мадонна, теме, о которой мы здесь судили и рядили, и желая показать, какие нередко происходят ужасные случаи и неприятности из-за необузданных желаний иных людей, я расскажу вам новеллу, которую слышал много лет тому назад из уст нашего великолепного мессера Фанцино делла Торре, всем вам известного. Он был в числе тех дворян, что были посланы пресветлейшим синьором Джан Франческо, маркизом Мантуанским, в свите госпожи Кьяры, сестры этого маркиза и матери Карла, ныне герцога Бурбонского, во Францию, куда она направлялась для заключения брака с монсиньором Джиберто, графом Монпансье, происходившим из династии королей французских. Так вот он говорил, что слышал эту историю во Франции от людей, внушающих доверие, и даже видел ее запечатленной в мраморной скульптуре, воздвигнутой на том самом месте, где все произошло.
Итак, во французском королевстве жил некий синьор Рокка Соарда, считавшийся в тех краях знатным бароном и весьма богатым человеком. Он держал блестящий, пышный двор, страстно увлекаясь охотой с прирученными хищными птицами. В одном из внутренних двориков он держал львов. Он взял себе в жены прелестную девушку, отличавшуюся, кроме замечательной красоты, самым что ни есть похвальным и разумным поведением, так что всякий, кто ее видел, не мог ею нахвалиться. У мужа ее был мажордом, человек лет тридцати трех, который, не соразмерив своих возможностей и не думая о благородстве и честности своей госпожи, ослепленный ее красотой, до того в нее влюбился, что уже ни о чем другом не мог помышлять, как лишь о том, чтобы добиться ее милости и удовлетворить свою преступную страсть. И не смея выразить словами свои чувства, он старался усердно служить ей, оказывая как можно больше уважения, чтобы она обратила внимание на его любовь. Однако он был очень далек от успеха, потому что она любила своего господина больше очей своих и не замечала ни того, как держит себя мажордом, ни того, что он говорит. К тому же она была честнейшей женщиной и даже мысли не допускала, что ее мажордом может затеять такое дело и оказаться настолько глупым, чтобы просить ее о вещах столь недостойных. Несчастный влюбленный, видя, что из всех его попыток ничего хорошего не выходит, а страсть с каждым днем разгорается все сильнее и страдания становятся невыносимыми, тщательно все обдумав, решил, прежде чем умереть, добиться того, чего он так хотел, и открыться своей госпоже. Придя к такому решению, он лишь искал случая, чтобы без всякой помехи признаться ей в своем пламенном чувстве.
И вот однажды, когда она обсуждала с ним какие-то домашние дела, прохаживаясь по зале, он со всем пылом поведал ей, сколь безмерно он ее любит и какие ужасные муки он терпит. Дама, услышав столь безумные речи, крайне возмущенная, обернулась к мажордому и выбранила его, угрожая бросить на съедение львам, если он когда-нибудь еще посмеет говорить такие безрассудные слова.
– Разве я дала тебе хоть малейший повод, чтобы ты мог просить меня о столь бесчестных вещах? – говорила она. – Быть может, моя жизнь, мои речи, мое прежнее обращение с тобой, мои действия были столь похотливыми, столь развратными и неразумными, что у тебя хватило смелости допустить, будто я могу принадлежать тебе или кому-нибудь другому? Берегись, если тебе дорога жизнь, и даже не помышляй о подобных безумствах. Пусть это будет в первый и в последний раз и больше к этому не возвращайся, потому что можешь жестоко за все поплатиться. Позаботься лучше о том, чтобы больше не совершать такой ошибки и не подвергать себя опасности. Я постараюсь обо всем забыть и ни слова не скажу твоему и моему господину. А теперь займись своими обычными делами и выкинь из головы эти бредни.
Тут она умолкла, а смущенный влюбленный пошел исполнять свои обязанности с душой, полной горечи и такого отчаяния, что просто ума не мог приложить, что ему делать, а еще менее, что говорить. Он знал благородство своей госпожи, которая всегда оставалась честной, и решил, что напрасны будут все попытки соблазнить ее, да и опасность была слишком велика, судя по страшным угрозам дамы.
Однако, не доверяясь вполне ее словам, он все же боялся, что она обо всем расскажет мужу и тогда, без всякого сомнения, он будет убит. Изнемогая под тяжестью этих мыслей, он не находил выхода из своего положения, ибо не хотел оставлять этот дом, но и жить в нем спокойно он тоже не мог, пока жива его госпожа. Тогда пришла ему в голову чудовищная мысль, на которой он и остановился: он найдет способ умертвить женщину с помощью хитрых козней.
Задумав подобную гнусность, этот предатель, ослепленный своей страстью, не переставая, шпионил за своей госпожой. Но не находя ни малейшего повода для ее обвинения, он придумал для этого путь, о котором вы сейчас услышите.
Среди слуг синьора был юноша не по годам взрослый, весьма приятной наружности, но такой покладистый и простоватый, что над его неудачливыми выходками хозяева часто потешались. С ним-то госпожа и имела обыкновение шутить, высмеивала его, дурачилась с ним, и все в доме называли его ее любимчиком, и даже сам хозяин так его звал. Заметив такую близость, злодей мажордом старался быть поласковее с юношей и как можно более его к себе приручить. И когда, по его мнению, настал удобный момент, он наговорил всяких небылиц, которым придурковатый юноша легко поверил, и убедил его ночью, когда госпожа ляжет спать, спрятаться под ее кровать, а часа за два до рассвета выйти оттуда. Простофиля проделал это два или три раза.
У мажордома был в доме приятель, почтенный человек, и ему-то он показал оба раза, как слуга выходит из спальни своей госпожи. Она спала в отдельной комнате, и муж, когда ему вздумается, приходил к ней. Мажордом все рассказал синьору и призывал в свидетели своего почтенного приятеля, который, не подозревая никакого коварства, обвинил свою госпожу в измене, уверяя, что если синьор будет молчать, то он сам легко может увидеть этого слугу выходящим из спальни. Синьор, полагаясь на свидетельство человека, которого он считал добропорядочным, и веря, что тот воочию видел его позор, решил, что ласки, которые жена расточала юноше, не были невинными, что она его горячо любит. И вот любовь, которую он питал к своей жене, обратилась в лютую ненависть, и он ждал лишь случая, чтобы отомстить, поймав курочку на насесте. Предатель, который был в восторге от своих козней, велел юноше войти в спальню, а когда ему пришло время уходить, он привел синьора. Едва муж увидел все это, негодуя на жену, в гневе он велел схватить неповинного юношу и бросить его в подвал башни, более возмущенный своей женой, чем юношей, считая, что, не позови она его и не настаивай, он сам по себе никогда не решился бы на подобный поступок. Поэтому, охваченный яростью, не желая расследовать случившегося, он велел схватить жену и послал ей сказать, что пусть, мол, исповедуется, если желает, ибо сегодня же она, как распутная тварь, будет брошена на съедение львам.
Увидав, что ее предали, и услышав, какими словами называет ее муж, который не желал даже ее выслушать, и зная, что спастись невозможно, она приготовила себя, как умела, к смерти, ревностно исповедалась, предав себя в руки господа и лишь печалясь о том, что имя ее останется покрытым позором. В этот же день по приказанию синьора она была брошена во дворик ко львам. Толпы людей сбежались поглядеть на столь страшное зрелище. Пути господни неисповедимы, и трудно их познать. Но господь бог всегда спешит на помощь невинным. Женщина преклонила колени, отдавая на милость его свою жизнь и свою честь.
Когда открыли яму, львы мирно приблизились к женщине, ласкаясь к ней, словно она их выкормила. Когда народ увидел это, – а львы все продолжали ласкаться к женщине, – все в один голос воскликнули: «Чудо! Чудо!» Синьор, уразумев случившееся, велел привести к себе из тюрьмы юношу. Увидев это, проклятый мажордом вскочил на лошадь, пытаясь спастись бегством. Но господь бог, желавший его наказать, сделал так, что лошадь не двинулась с места. Допрошенный юноша рассказал, как все было на самом деле. Тогда синьор велел освободить невинную женщину, а на ее место бросить предателя, который признался, что со зла оклеветал свою госпожу, рассчитывая, что синьор немедленно убьет простака, когда увидит, как тот выходит из спальни. Итак, разбойника бросили во дворик, и львы тут же растерзали его на тысячу кусков.
Зная простоту придурковатого юноши, ему не сделали ничего дурного и лишь удалили его от двора и от синьоров. Дама же, как и раньше, продолжала пользоваться уважением своего супруга и всех окружающих, и муж без конца умолял ее простить ему, говоря, что он, поддавшись гневу, не разобрал хорошенько дела и легко поверил злым наветам негодяя и предателя – своего мажордома.
Каждому не мешало бы быть менее легковерным и не принимать на веру то, что ему говорят, особенно когда говорят что-нибудь дурное. Ведь приходится наблюдать повсюду – и при дворах государей также, – что люди, желая угодить своему синьору и приобрести его милость, придумывают всякие небылицы и стараются очернить то одного, то другого, а чтобы показать, что они, мол, делают это, оберегая честь своего хозяина, иногда говорят хорошо о том, кому в душе желают зла, но в последнюю минуту подливают каплю яду и прибавляют:
«А ведь он сделал так-то и так-то, и доверять ему нельзя, он ведет двойную игру». И так хорошие поступки толкуют на дурной лад. От таких клеветников надо бежать как от чумы, да они и на самом деле чума и зараза как для дворов, так и для частных домов и нередко бывают причиной больших бед.
Но вернемся к тому, на чем мы остановились. Так вот скажу я вам, что дама милостиво простила своего мужа и рассказала ему о настойчивых и наглых домогательствах злодея мажордома. Синьору тогда очень захотелось снова увидеть предателя живым и поглядеть, как огромные львы разрывают его на мелкие кусочки, ибо он считал, что тот за свою гнусность заслуживает тысячу самых ужасных казней. Потом синьор приказал лучшим скульпторам при входе в замок высечь на мраморе всю эту историю, чтобы память о ней осталась навеки. Это тончайшее изображение и сейчас может видеть всякий, кто захочет пойти поглядеть на этот замок.
Вот каков был несчастный исход недостойных домогательств бесчестного и вероломного слуги, заслужившего более суровую и горькую смерть, чем та, что его постигла. Итак, можно поистине сказать, что дела, начатые с дурными целями, редко приводят к благополучному концу, и, наоборот – начатые с благими намерениями, кончаются всегда хорошо и счастливо».
Отметим в этом средневековом рассказе совершенно древнеримский сюжет, а именно право хозяина кормить львов богобоязненными членами своей семьи, а также слугами. Написано, напомним, в XVI веке о французских событиях, хотя и из «прошлой жизни», о чем автор предупреждает вначале.
А теперь приведем японскую новеллу. Рассуждения о мужчинах и женщинах в книге японской писательницы Мурасаки-сикибу «Повесть о Гэндзи», написанной в конце Х – начале XI века могут быть отнесены к линии № 9 они соответствуют европейскому уровню этой же линии веков, – это реальный XVII век. Произведение можно поставить рядом с такими же работами как «антиков», так и авторов европейского «Возрождения»: это время одной культуры.
Мурасаки-сикибу – дочь придворного ученого, а ее повесть называют вершиной придворной прозы и всей раннесредневековой японской литературы. Это – художественная эпопея почти с тремястами действующими лицами, рисующая жизнь нескольких поколений. «Многочисленные женские портреты повести поражают тонкостью психологических характеристик», – пишут об этом произведении литературоведы.
«… – Дело вовсе не в том, что нам нравится перебирать женщин, потакая собственному любострастию. Нет, просто каждый хочет найти одну-единственную, способную стать ему надежной опорой в жизни. В конце концов, все равно придется остановить на ком-то свой выбор – от этого никуда не уйдешь, потому-то и хочется отыскать женщину если не совершенную, то по крайней мере не вовсе дурную, которая не требовала бы постоянного внимания и не имела бы неискоренимых пороков. Но, увы, даже это нелегко.
Бывает, что мужчина, полагая для себя невозможным порвать однажды завязанные узы, оказывается соединенным с женщиной, которая ему вовсе не по душе. Имя его овеяно славой честного мужа, а в женщине, с ним связанной, предполагают особые душевные качества. И все же… Поверьте, сколько любовных союзов ни видел я на своем веку, ни один не показался мне безупречным…
Женщины молодые, миловидные о том лишь заботятся, как бы какая пылинка к ним не пристала. Получишь от такой письмо – слова самые утонченные, строки бегут тончайшей паутинкой, словно кисть едва касалась бумаги, и взволнуешься, конечно. Начнешь мечтать: «Как бы рассмотреть ее получше?» – но всевозможными уловками тебя заставляют ждать. Когда же удастся приблизиться к ней настолько, чтобы голос ее услыхать, она, ловко скрывая свои недостатки, старается говорить как можно меньше, да к тому же так тихо, словно не слова, а вздохи срываются с ее губ. Покоренный ее кроткой женственностью, сблизишься с ней, окружишь заботами, а она окажется ветреницей. Ветреность же должно считать наипервейшим для женщины пороком.
Поскольку важнейшей обязанностью женщины является забота о муже, можно подумать, что ей ни к чему изысканные манеры, умение проникать в душу вещей и по любому поводу высказывать свою чувствительность. Однако же разве лучше, когда женщина, словно простая служанка, постоянно хлопочет по дому с озабоченным выражением лица и волосами, заложенными за уши, совершенно не заботясь о впечатлении, которое производит? Станешь ли ты рассказывать постороннему человеку о том, что произошло на службе, какие новости при дворе и в том или ином семействе, что случилось хорошего, что дурного, – словом, обо всем, что поразило зрение, взволновало слух? Разумеется, каждому захочется поделиться с человеком близким, способным выслушать его и понять. А что остается мужу такой особы? Он то смеется над собой, то плачет. Вот что-то рассердит его, возмущение просится наружу, но – «что толку ей о том рассказывать?» – подумает и, отвернувшись, улыбается потихоньку своим мыслям или вздыхает тайком, а жена лишь растерянно глядит на него снизу вверх: «Да что это с ним?» Ну, разве не досадно?
Казалось бы, можно взять жену по-детски простодушную, кроткую и самому заняться ее воспитанием. Как ни много с ней забот, приятно чувствовать, что старания твои не напрасны… И в самом деле, видя такую женщину рядом с собой, многое ей прощаешь – уж очень она мила. Но что делать, ежели придется оставить ее на время одну? Наставляешь ее, как полагается, однако даже с самыми простыми повседневными обязанностями не умеет она справиться самостоятельно, ни на что недостает ей разумения, будь то важное дело или какой-нибудь пустяк. Обидно до крайности, да и как положиться на нее? Так вот и мучишься. Напротив, женщина обычно суровая, неласковая может вдруг проявить себя с лучшей стороны.
Ума-но ками говорил так, словно не было для него тайн в мире, но, увы, и он не смог прийти к какому-то определенному заключению и только вздохнул:
– Оставим же в стороне вопрос о происхождении и не будем говорить о наружности. Если женщина не проявляет удручающе дурных наклонностей, если она благоразумна и не строптива, этого вполне достаточно, чтобы решился остановить на ней свой выбор. Благодари судьбу, если обнаружишь в супруге редкие дарование и душевную чуткость, и не старайся придирчиво выискивать недостатки. В женщине важен кроткий, миролюбивый нрав, а дополнить эти качества высшей утонченностью не так уж и мудрено.
Бывают женщины нежные и робкие, которые в любых обстоятельствах стараются подавлять жалобы и притворяться спокойными и беззаботными. Такая не упрекнет мужа даже тогда, когда он этого заслуживает. Все обиды копит она в сердце, когда же чаша терпения переполнится, изольет душу в невыразимо горьких словах или в трогательной песне и, оставив мужу дар, на который глядя должен он, о ней вспоминая, мучиться угрызениями совести, скрывается в горной глуши или на диком морском побережье и живет там, отрекшись от всякого сообщения с миром. Когда я был ребенком, и дамы рассказывали при мне подобные истории, я неизменно чувствовал себя растроганным: «Что за печальная, прекрасная судьба! Как это возвышенно!» – и даже ронял слезы. Теперь же поведение таких женщин представляется мне вызывающе легкомысленным и неразумным. Право же, нелепо оставлять любящего тебя мужа потому лишь, что он показался тебе недостаточно внимательным, убегать и прятаться, делая вид, что тебе неведомы его истинные чувства, повергать сердце мужа в тревогу, осуждать себя и его на долгие годы страданий только ради того, чтобы испытать, постоянен ли он в своих привязанностях. А ведь воодушевленная похвалами окружающих («Ах, как глубоко умеет она чувствовать!»), такая женщина может даже постричься в монахини. Решаясь на столь опрометчивый шаг, она искренне верит, что сердце ее совершенно очистилось и ничто больше не привязывает ее к бренному миру. Но вот кто-то из давних знакомых заходит ее проведать: «Печально сознавать… Как вы могли…» Весть о перемене в ее судьбе доходит и до мужа, который так и не сумел ее забыть, и он льет горькие слезы, о чем ей незамедлительно сообщает кто-нибудь из служанок или престарелых кормилиц: «Господин искренне привязан к вам, а вы… Ах, какое горе!» И вот уже она сама с ужасом ощупывает волосы у лба, бессильное отчаяние овладевает ею, и лицо искажается от сдерживаемых рыданий. Как ни крепится она, слезы текут по щекам, и с каждой каплей все более нестерпимым представляется ей ее нынешнее положение и все сильнее мучит раскаяние. Пожалуй, и сам Будда подумает, на нее глядя:
«Да ведь ее душа не только не очистилась, а напротив…» В самом деле, человек, отказавшийся от мира, не освободившийся от суетных помышлений, наверняка попадет на одну из дурных дорог гораздо быстрее, чем тот, кто живет, погрязнув в мирской суете. Если супругов связывают достаточно крепкие узы, которым начало положено было еще в прошлом рождении, то мужу иногда удается разыскать и вернуть жену прежде, чем она примет постриг, но и тогда разве не будут воспоминания о ее поступке причиной постоянного взаимного недовольства? Разве не кажется вам более прочным и достойным восхищения такой союз, когда супруги переживают вместе дурное и хорошее, стараясь не замечать слабостей друг друга и прощать невольные обиды? А в сердцах этих двоих навсегда поселится тревога, и вряд ли смогут они доверять друг другу.
Не менее глупо, когда жена, преисполненная негодования, отворачивается от мужа потому лишь, что он позволил себе вступить в какую-нибудь мимолетную, случайную связь. Пусть даже устремились к другой его думы, лучше, не обращая на то внимания, покориться судьбе, вспоминать с нежностью, как сильны были его чувства в дни первых встреч, и не забывать, что вспышки ревности неизбежно ведут к разрыву.
При любых обстоятельствах женщине следует сохранять спокойствие. Когда есть повод для ревности, лучше ограничиться ненавязчивым намеком, обиды же следует высказывать как бы между прочим, без излишней суровости, тогда и привязанность мужа только усилится. Ведь в большинстве случаев сердечные движения мужчины целиком зависят от живущей рядом с ним женщины. Впрочем, если жена, предоставив мужу полную свободу, не будет обращать на его поведение вовсе никакого внимания, в его отношении к ней, несмотря на доверие и нежность, начнет проскальзывать пренебрежение…
…– Дурно воспитанные люди, и мужчины и женщины, как правило, тщатся выставить напоказ все свои знания, даже самые поверхностные, – говорит Ума-но ками. – Право, ничто не может быть неприятнее. Женщина, постигшая все тонкости Трех историй и Пяти книг, в моих глазах скорее проигрывает в привлекательности. Правда, я не могу сказать, что предпочел бы иметь дело с особой, не получившей вовсе никакого образования и ничего не понимающей ни в общественных делах, ни в частных. Женщин не принято обучать наукам, но, обладая даже самой малой долей сообразительности, они могут познать многое. Достаточно лишь видеть и слышать. Находятся и такие, которые в конце концов начинают ловко писать «истинными знаками» и, потеряв всякое чувство меры, перегружают ими свои письма, причем нередко обращенные к женщине же, что вовсе недопустимо. На такое послание глядя, невольно содрогаешься от отвращения: «Право, разве пристало женщине…» Сама-то она, возможно, и не замечает, какое нелепое впечатление производит ею написанное, но стоит прочесть вслух!.. И ведь зачастую так пишут дамы самого высокого ранга.
А некоторые мнят себя поэтессами, просто шагу не могут ступить без стихов, то и дело, причем, как правило, некстати, шлют тебе свои произведения, где в первой же строке непременно содержится намек на какое-либо выдающееся событие древности, и ты оказываешься в весьма затруднительном положении. Не ответишь вовсе – прослывешь бесчувственным мужланом, не сможешь ответить достойно – позор на твою голову! Бывает, спешишь утром во Дворец либо на праздник Пятой луны, либо по случаю иного какого торжества, до аира ли тут? А тебе приносят письмо с многочисленными намеками на какие-то корни… Или на Девятый день – обдумываешь тему для сложнейших китайских стихов, ни минуты свободной, а тут – новое послание и какие-то намеки на росу, лепестки хризантем… Приходится выдумывать что-то, хотя мысли заняты совершенно другим. Получи ты это письмо в другое время, оно наверняка показалось бы тебе занятным, даже, может быть, утонченным, но, придя слишком уж некстати, оно так и остается не оцененным по достоинству. Причиной же тому – невнимательность к чувствам и обстоятельствам других людей, качество, свидетельствующее скорее о недостатке истинной душевной тонкости.
Так же и в остальном. Когда человек не обладает внутренним чувством, помогающим ему понять, что уместнее в тот или иной миг, при тех или иных обстоятельствах, он будет производить куда более приятное впечатление, ежели постарается держаться поскромнее и не станет при каждом удобном случае требовать от окружающих признания своей утонченности. Более того, даже когда тебе что-то доподлинно известно, лучше делать вид, будто ничего не знаешь, а уж если очень захочется о чем-то рассказать, то по крайней мере не выкладывай всего сразу, а постарайся о некоторых обстоятельствах умолчать…»
И сразу после женщины – автора романа, приведем произведение женщины-поэтессы.
Как только град и ливень грозовой
Побьют Кавказа снеговые склоны,
Приходит день, в сиянье облаченный.
Как только Феб, круг совершая свой,
Вернется снова в Океан седой,
Блеснет Селены профиль заостренный;
Врага Парфянин, в бегство обращенный,
Так поражал нежданною стрелой.
В былые дни ты горевал немало
О том, что страсть во мне не бушевала.
Когда же ты меня воспламенил
И я уже в твоей всецело власти,
Пожар своей любви ты остудил,
И остывает пламя прежней страсти.
Продолжая разговор об освобождении женщин, напомним, что после развития куртуазной любви в «высших слоях» общества начался период пропаганды любви, как необходимого элемента сохранения гармонии в обществе. Затем те же «высшие слои» подарили «низшим» еще и демократию, а одним из основных ее принципов, как всем известно, является право выбора. Баланс интересов опять был нарушен и, кажется, до сих пор толком не установился. Дальше мы цитируем авторов разных веков без комментариев: читатель сам может сделать выводы.
«Есть такие женщины, которым хорошие наклонности и чистосердечие не позволяют иметь одновременно двух любовников. Вы полагали, что такова и ваша любовница. Это и впрямь было бы лучше. Вы обнаружили, что она вас обманывает. Обязывает ли это вас презирать ее, дурно с ней обращаться, словом, считать, что она заслуживает вашей ненависти?
Даже если бы ваша любовница никогда вас не обманывала и если бы она любила теперь вас одного, подумайте, Октав, как далека еще от совершенства была бы ее любовь, какая она была бы земная, маленькая, скованная законами лицемерия света. Подумайте о том, что до вас ею обладал другой человек, и даже не один человек, а несколько, и что еще другие будут обладать ею после вас.
Поразмыслите вот о чем: вас приводит сейчас в отчаяние то ложное представление о вашей любовнице как о совершенстве, которое вы себе составили и которому она в ваших глазах не соответствует больше. Но как только вы поймете, что это прежнее представление само было человеческим, маленьким и ограниченным, вам станет ясно, какая это малость, какое ничтожное значение имеет то, выше ли, ниже ли одной ступенькой стоим мы на огромной лестнице людского несовершенства, к тому же готовой подломиться.
Вы ведь не станете оспаривать того, что у вашей любовницы были и будут другие возлюбленные, не так ли? Вы мне, наверно, скажете, что это вам все равно, лишь бы она вас любила и лишь бы у нее не было никого больше, пока она будет любить вас. А я вам говорю: раз у нее были, кроме вас, другие, не все ли равно, было это вчера или два года назад? Раз у нее будут другие, не все ли равно, случится это завтра или через два года? Раз она должна любить вас только некоторое время и раз она вас любит, так не все ли равно, продлится это два года или одну ночь? Да мужчина ли вы, Октав? Видите вы, как падают листья с деревьев, как восходит и заходит солнце? Слышите вы, как при каждом биении вашего сердца постукивает маятник часов жизни? Так ли уж велика для нас разница между любовью на год и любовью на час, о безумец? Кому из этого окна величиной в ладонь видна бесконечность?
Вы называете честной ту женщину, которая два года любит вас верной любовью. У вас, по-видимому, есть особый календарь, где сказано, в течение какого времени поцелуи мужчин высыхают на женских устах. Вы видите большую разницу между женщиной, которая отдается ради денег, и женщиной, которая отдается ради наслаждения, между той, что отдается из тщеславия, и той, что отдается из преданности. Среди женщин, которых вы покупаете, одним вы платите дороже, другим – дешевле. Среди тех, чьей близости вы домогаетесь ради чувственного наслаждения, вы отдаетесь одним с большим доверием, чем другим. Среди тех, кем вы обладаете из тщеславия, вы кичитесь этой больше, чем той. А из тех, к кому вы питаете преданность, одной вы отдадите треть вашего сердца, другой – четверть, третьей – половину, смотря по ее образованию, ее нравственности, ее доброму имени, ее происхождению, ее красоте, темпераменту, ее душевному складу, смотря по обстоятельствам, смотря по тому, что о ней говорят, по тому, который час, и по тому, что вы пили за обедом.
У вас, Октав, есть женщины потому, что вы молоды, пылки, потому, что лицо у вас овальное и черты его правильны, и потому, что ваши волосы тщательно причесаны, но именно поэтому вы не знаете, друг мой, что такое женщина.
Природа в первую очередь требует от своих созданий, чтобы они производили на свет себе подобных. Повсюду, от горных вершин и до дна океана, жизнь боится смерти. Поэтому бог, чтобы сохранить свое творение, установил тот закон, в силу которого величайшим наслаждением всех живых существ является акт зачатия. Пальмовое растение, посылая своей женской особи оплодотворяющую пыльцу, трепещет от любви под раскаленным ветром; олень рогами вспарывает живот сопротивляющейся лани; голубка дрожит под крылами голубя, точно влюбленная мимоза; а человек, держа в объятиях свою подругу на лоне всемогущей природы, чувствует, как вспыхивает в его сердце божественная искра, его создавшая.
О друг мой! Когда вы обнаженными руками обвиваете красивую и цветущую женщину, когда сладострастие исторгает у вас слезы, когда вы чувствуете, что на уста вам просятся клятвы вечной любви, когда в сердце к вам нисходит бесконечность, не бойтесь открыть свою душу, пусть даже куртизанке.
Но не смешивайте вино с опьянением, не считайте божественной чашу, из которой вы пьете божественный напиток. Найдя ее вечером пустой и разбитой, не удивляйтесь. Это женщина, это хрупкий сосуд, сделанный горшечником из глины.
Благодарите бога за то, что он показывает вам небеса, и не считайте себя птицей только оттого, что вам хочется взмахнуть крылом. Даже птицы не могут летать за облака – на большой высоте им не хватает воздуха, и жаворонок, с пением поднимающийся ввысь среди утренних туманов, иногда падает на борозду мертвый.
Берите от любви то, что трезвый человек берет от вина, не становитесь пьяницей. Если ваша любовница верна и чистосердечна, любите ее за это; если этого нет, но она молода и красива, любите ее за красоту и молодость; если она мила и остроумна, тоже любите ее; и, наконец, если ничего этого в ней нет, но она любит вас, любите ее. Не часто встречаешь любовь на своем пути.
Не рвите на себе волосы и не твердите, что заколетесь кинжалом, оттого что у вас есть соперник. Вы говорите, что ваша любовница обманывает вас ради другого, и от этого страдает ваше самолюбие. Но только переставьте слова: скажите себе, что она обманывает его ради вас, и вот вы уже возгордились.
Ничего не ставьте себе за правило и не говорите, что хотите быть единственным у любимой женщины. Вы мужчина и сами непостоянны, а потому, говоря так, вынуждены будете мысленно прибавить: «если это возможно».
Принимайте погоду такой, какая она есть, ветер таким, как он дует, женщину такой, какова она на самом деле. Испанки, лучшие из всех женщин, любят, соблюдая верность, сердце у них правдивое и неистовое, но на сердце они носят стилет. Итальянки любят наслаждение, но ищут широкоплечих мужчин и меряют своих любовников меркой портного. Англичанки восторженны и меланхоличны, но холодны и напыщенны. Немки нежны и ласковы, но бесцветны и однообразны. Француженки остроумны, изящны и сладострастны, но они лгут, как демоны.
Прежде всего, не вините женщин за то, что они такие, какие они есть. Это мы сделали их такими, искажая при всяком удобном случае то, что создано природой.
Природа, которая все предусматривает, создала девушку для того, чтобы она была возлюбленной, но как только она производит на свет ребенка, волосы ее выпадают, грудь теряет форму, на теле остается рубец; женщина создана быть матерью. Мужчина тогда, быть может, ушел бы от нее, отталкиваемый зрелищем утраченной красоты, но его ребенок с плачем льнет к нему. Такова семья, таков человеческий закон. Все, что от него отклоняется, противоестественно. В том-то и состоит добродетель деревенских жителей, что их женщины – машины для рождения и кормления детей, подобно тому, как сами они – машины для пахоты. У них нет ни фальшивых волос, ни косметики, но их любовная страсть не тронута порчей; в своем простодушии они не замечают, что Америка уже открыта. Они не отличаются чувственностью, зато они душевно здоровы; руки у них грубы, но не сердце.
Цивилизация поступает противоположно тому, как поступает природа. В наших городах и согласно нашим нравам девушку, созданную для того, чтобы носиться по залитым солнцем просторам, чтобы любоваться, как это было в Спарте, обнаженными атлетами, а потом остановить на ком-нибудь свой выбор и любить, – девушку держат взаперти, под замком.
Однако под своим распятием она прячет роман. Бледная и праздная, она развращается перед зеркалом, она теряет в тишине ночей свежесть красоты, которая ее душит и рвется выйти на волю. Потом ее, – ничего не знающую, ничего не любящую, всего на свете жаждущую, – неожиданно извлекают из этого заточения. Какая-нибудь старуха ее наставляет, ей шепчут на ухо бесстыдные слова и бросают в постель незнакомца, который ее насилует. Вот вам брак, то есть цивилизованная семья. И вот теперь эта бедная девушка производит на свет ребенка; и вот ее волосы, ее прекрасная грудь, ее тело увядают; вот она утратила красоту любовницы, а она еще не любила! Вот она уже зачала, родила уже, – и все еще недоумевает, как это вышло. Ей приносят какого-то ребенка и говорят: «Вы – мать». Она отвечает: «Я не мать, пусть этого ребенка отдадут женщине, у которой есть молоко, у меня в груди его нет»; не так ведь появляется у женщин молоко. Муж отвечает ей, что она права, что ребенок вызовет у него отвращение к ней. К ней приходят, ее прихорашивают, покрывают брюссельским кружевом ее окровавленную постель; за ней ухаживают, ее излечивают от болезни материнства. Месяц спустя мы встречаем ее в Тюильри, на балу, в опере. Ее ребенок в Шайо или в Оксере, муж в каком-нибудь притоне. Десять молодых людей твердят ей о любви, о преданности, о том, что вечно будут держать ее в объятиях, обо всем, что скрыто у нее в сердце. Она выбирает одного из них и привлекает к себе на грудь, он бесчестит ее, поворачивается и уходит на биржу. Теперь она попала в обычную колею; проплакав одну ночь, она приходит к выводу, что от слез краснеют глаза. Она обзаводится утешителем, в потере которого ее утешает другой; так это продолжается, пока ей не минет тридцать лет, а то и больше. Вот тогда, пресыщенная и развращенная, ничего не сохранившая в себе из того, что свойственно человеку, даже чувства отвращения, она встречает однажды вечером прекрасного юношу с черными волосами, с пламенным взглядом и сердцем, трепещущим надеждой; она узнает в нем свою молодость, вспоминает все, что выстрадала, и, возвращая ему полученные в жизни уроки, навсегда отучает его от любви.
Вот женщина, какой мы ее сделали; таковы наши любовницы. Но что нам до того! Это женщины, с ними проводишь иногда приятные минуты!»
«Элизабет и Фанни нелепыми карикатурами не назовешь. К войне они приспособились на диво быстро и ловко, так же как и применились к послевоенным порядкам. Обеим была присуща жесткая деловитость, что отличала женщин в те военные и послевоенные годы; обе умело маскировали извечную хищность, собственнический инстинкт своего пола дымовой завесой фрейдизма и теории Хэлвока Эллиса. Слышали бы вы, как они обе обо всем этом рассуждали! Обе чувствовали себя весьма свободно на высотах «полового вопроса», в дебрях всяческих торможений, комплексов, символики сновидений, садизма, подавленных желаний, мазохизма, содомии, лесбиянства и прочая и прочая. Послушаешь и скажешь – до чего разумные молодые женщины! Вот кому чужд всякий сентиментальный вздор, уж они-то никогда не запутаются в каких-нибудь чувствительных бреднях. Они основательно изучили проблемы пола и знают, как эти проблемы разрешать. Существует, мол, близость физическая, близость эмоциональная и, наконец, близость интеллектуальная, – и эти молодые особы управляли всеми тремя видами с такой же легкостью, с какою старый опытный лоцман проводит послушное судно в самую оживленную гавань Темзы. Они знали, что ключ ко всему – свобода, полная свобода. Пусть у мужчины есть любовницы, у женщины – любовники. Но если существует «настоящая» близость, ничто ее не разрушит. Ревность? Но такая примитивная страсть, конечно же, не может волновать столь просвещенное сердце (бьющееся в довольно плоской груди). Чисто женские хитрости и козни? Оскорбительна самая мысль об этом. Нет уж! Мужчины должны быть «свободны», и женщины должны быть «свободны».
Ну, а Джордж, простая душа, всему этому верил. У него был «роман» с Элизабет, а потом «роман» с ее лучшей подругой Фанни. Джордж считал, что надо бы сказать об этом Элизабет, но Фанни только пожала плечами: зачем? Без сомнения, Элизабет чутьем уже все поняла – гораздо лучше довериться мудрым инстинктам и не впутывать в дело наш бессильный ум. Итак, они ни слова не сказали Элизабет, которая ничего чутьем не поняла и воображала, что Джордж и Фанни «сексуально антипатичны» друг другу. Все это было в канун войны. Но в 1914 году у Элизабет случилась задержка, и она вообразила, будто беременна. Ух, что тут поднялось! Элизабет совсем потеряла голову. Фрейд и Хэвлок Эллис тотчас полетели ко всем чертям. Тут уж не до разговоров о «свободе»! Если у нее будет ребенок, отец перестанет давать ей деньги, знакомые перестанут ей кланяться, и ее уже не пригласят обедать у леди Сент-Лоуренс, и… Словом, она вцепилась в Джорджа и мигом положила его на обе лопатки. Она заставила его раскошелиться на специальное разрешение, и они сочетались гражданским браком в присутствии родителей Элизабет, – те и опомниться не успели, сбитые с толку ее неожиданным замужеством. Отец Элизабет попытался было возражать – ведь у Джорджа ни гроша за душой, а миссис Уинтерборн разразилась великолепным драматическим посланием, закапанным слезами: Джордж – слабоумный выродок, писала она, он разбил ее нежное материнское сердце и нагло растоптал его ради гнусной похоти, ради мерзкой женщины, которая охотится за деньгами Уинтерборнов. Поскольку никаких денег у Уинтерборнов не осталось и старик изворачивался и перехватывал в долг где только мог, обвинение это было, мягко говоря, чистейшей фантазией. Но Элизабет одолела все препоны, и они с Джорджем поженились.
После свадьбы Элизабет вновь вздохнула свободно и стала вести себя более или менее по-человечески. Тут только она догадалась посоветоваться с врачом; он нашел у нее какую-то пустячную женскую болезнь; посоветовал месяц-другой «избегать сношений» и расхохотался, услышав, что она считает себя беременной. Джордж и Элизабет сняли квартирку в Челси, и через три месяца Элизабет снова стала весьма просвещенной особой и ярой поборницей «свободы». Успокоенная заверениями доктора, что у нее никогда не будет детей, если только она не подвергнется особой операции, она завела «роман» с неким молодым человеком из Кембриджа и сказала об этом Джорджу. Джордж был удивлен и обижен, но честно играл свою роль и по первому же намеку Элизабет благородно уходил на ночь из дому. Впрочем, он не так страдал и не столь многого был лишен, как казалось Элизабет: эти ночи он неизменно проводил у Фанни».
«Роман-джаз» Олдингтона повествует о судьбах «потерянного поколения», о людях, участвовавших в Первой мировой войне. Следующий автор пишет роман, в общем-то, о любви, но на фоне иного мира. XXI век будет не таким, как ХХ век; возможно, он станет эпохой мирового терроризма и борьбы с ним, и литераторы уже показывают нам изменение отношений между мужчинами и женщинами.
«Матушка ей всегда говорила: любовь – это ответственность за того, кого любишь.
Став взрослой, она поняла: ответственность за любимого – это готовность платить по его счетам.
Нет, это – счастье, которое испытываешь, неся ответственность за любимого человека, вот что такое любовь! Она сегодня счастлива, ведь она убила ради любимого человека, она закрыла его собой, своим мастерством, она натянула нос чертовым гринго!..
А он – ее любимый – как он теперь будет благодарен ей, как похвалит ее и прижмет к сердцу, ожесточенному борьбой за всемирную справедливость! О, сколь любезны ласки его!..
Он ведь все еще не воспринимает ее всерьез. И это не оттого, что ей только двадцать лет. Это оттого, что он сильно любит ее и беспокоится о ней, вот и не воспринимает. Ведь он иногда бывает таким нежным с ней.
Она на секунду закрыла глаза. Например как это было, когда она стажировалась после лагеря в Венесуэле…
Посла они в тот раз не достали, но Октябрю удалось подстрелить двух бешеных псов – морских пехотинцев из охраны посольства, а Агата тогда растерялась – сейчас даже смешно об этом вспоминать – и ни в кого не попала, но Октябрито нисколько на нее за это не рассердился, а даже наоборот…
Или – еще лучше – месяца два с половиной тому назад…
Хоть в тот раз и приходилось быть настороже, не снимать кобуры с оружием, потому что дело происходило в горах Сьерра-Мадре, у подножия красавца Чоррераса, в их убежище номер восемнадцать, и ложе у них было – зелень. За ними охотились приспешники бешеных псов-грингос, потому что они с Октябрем взорвали перед этим какой-то песий дом, а потом уходили по отдельности, и она отдала Октябрю все деньги. Оставшейся мелочи ей едва хватило, чтобы добраться автобусом до Чильпансинго, там она позвонила из автомата папочке, и он приехал за ней на своем «Альфа-ромео», а в пещере они с Октябрем занимались любовью, и все пришлось делать быстро, три раза помогать любимому…
Для себя она тогда, конечно, ни черта не получила, но настоящей революционерке, настоящей комсомолке разве так уж необходим вульгарный оргазм?
Разве у нее нет других, более высоких целей?…
Оргазм – удел домохозяек.
Тем более, что виноградника своего она для любимого в свое время не сберегла.
В конце концов, боевого компаньеро нужно любить как боевого компаньеро. Если она будет выказывать слишком много чувственных желаний, ее любимый боевой компаньеро может подумать, что ей хочется превратиться в румяную толстую курицеголовую домохозяйку, и не позволит ей дальше участвовать в Революции. Он и без того нет-нет, да и скажет, глядя на нее полными любви и нежности прекрасными глазами цвета чилийского янтаря, скажет, что она еще молода для того, чтобы действовать на самых опасных ролях, что она с чрезмерной пылкостью относится к…»
Анализ литературы по нашей синусоиде времен показывает, что тема гомосексуализма тоже становится актуальной на одних и тех же линиях веков на разных траках. Приведем мнения литературоведов, из которых видно, что эта беда охватила человечество на линиях № 4–6.
«Греческий» 3-й трак:
«На протяжении двух столетий (с начала VI до начала IV в. до н. э.), когда процветала педерастия, греки твердо придерживались традиции, включавшей этот порок в систему высшего образования. Теоретически, когда мальчик оканчивал школьный курс образования, его брал под свою опеку более зрелый мужчина (обычно тридцатилетний), принимавший на себя ответственность за нравственное и интеллектуальное развитие мальчика. Он должен был относиться к нему с добротой и согревать его той чистой любовью, единственная цель которой, согласно Сократу, создание нравственного совершенства в возлюбленном».
Далее в сноске к этому тексту Тэннэхилла сообщается, что «греческая педерастия как бы возродилась в Х в. н. э. среди буддистских монахов в Японии». Надо отметить, что по «индийско-китайской» синусоиде Х век Японии находится на уровне линии № 8, так что это может быть не «как бы возрождением», а действительно прямым продлением европейско-азиатской практики извращений, свойственной истории линий № 4–6, да и № 7 тоже. В традиционной же истории это «как бы» возрождение греческой педерастии в Японии происходит через 1200 лет, что нелепо.
Чтобы разобраться с причиной такого явления, как мужеложство, надо обратиться, как ни странно, к условиям хозяйствования людей. Есть такая особенность во взаимодействии человека со средой: переходы от одного типа хозяйствования к другому. Уровень ресурса для народа, совершившего такой переход, изменяется, – как правило, увеличивается. В истории человечества можно выделить четыре перехода, качественно изменивших ресурсные запасы для людей. Первый, это переход от собирательства к охоте. Второй, это переход от охоты к скотоводству. Третий, это переход от скотоводства к земледелию. И, наконец, последний переход – к промышленному производству.
Накануне перехода к этому четвертому этапу перенаселенность Европы была очень значительной. А надо сказать, что биосфера имеет возможности дать понять тем видам, которые чрезмерно размножились, что они не правы. То есть природа или «сигнализирует» об избыточности численности популяции, или сразу начинает ее сокращать через неподвластные человеку прямые и беспощадные действия, используя как факторы среды, такие как пища, конкуренты, паразиты, хищники, загрязнения, так и не биологические, но контролируемые биосферой факторы (газовый состав атмосферы, осадки, климат и т. п.).
Один из важнейших способов снижения численности – переход масс людей к гомосексуальному половому контакту. Он происходит, конечно, из-за снижения нравственности; но сама нравственность падает в результате перенаселенности и включения программ снижения рождаемости. Но общество не понимает причин происходящего и стремится вернуть свою нравственность к ее прежнему уровню, осуждая гомосексуализм.
Если на 3-м «греческом» траке мы наблюдаем повальное увлечение педерастией, то вот что творится на 2-м траке на тех же линиях № 4–6 в Риме:
«Вплоть до III в. н. э., несмотря на кое-какие призрачные остатки законодательства, сохранившиеся еще со времен республики, римские императоры не предпринимали никаких официальных мер против гомосексуализма среди взрослых мужчин».
Прежде всего, обратим внимание на слово «призрачные». Вся «римская» история этого периода достаточно призрачная. По рассматриваемой теме исследователю просто нечего сказать, ведь «официальных мер» не было, а значит, не было и письменных документов! Самое удивительное, что после слов «вплоть до III века» Тэннэхилл не упоминает никаких официальных мер против педерастии, которые принимались бы не только в этом III веке, но в IV или в V, а прямо переходит к VI веку и к императору Юстиниану. Может быть, он поступил так случайно, но для нас важно, что и упомянутый III век находится на линии № 6 стандартной «греческой» синусоиды, и юстинианов VI век лежит на той же линии, но только относится к ее «византийской» волне:
«Однако в Константинополе, «втором Риме», император Юстиниан сочетал римские законы с христианской моралью и за короткое время распространил и то и другое на больших территориях, входивших в Римскую империю. С точки зрения Юстиниана, богохульство и гомосексуализм были в равной степени безбожными. «Ибо из-за этих преступлений, – говорит Юстиниан, – происходит голод, землетрясения и мор; если мы убедим людей воздерживаться от упомянутых беззаконных действий, они смогут спасти свои души… Мы приказываем начальнику столичной стражи схватить тех, кто будет продолжать упомянутые беззаконные и безбожные действия после того, как мы предупредили их, и подвергнуть их суровым наказаниям, чтобы город и государство не пострадали из-за их ужасных деяний». Это было в 538 г. н. э.»
Кстати, одним из самых популярных наказаний была кастрация.
Юстиниан писал в указе:
«Хотя нам всегда необходимы доброта и милосердие Бога, но в данном случае, сейчас, мы нуждаемся в ней особо, потому что мы самыми разными способами вызвали Его гнев, который излился на множество наших грехов… Нам следует отказаться от всех низменных поступков и помыслов – и в особенности… от осквернения мужчин, на которое некоторые мужчины святотатственно и нечестиво осмеливаются, совершая непотребные соития с другими мужчинами».
О том, что результат этих мер (а равно и чумы, произошедшей об эту пору) был положительным для достижения баланса между численностью населения и средой, мы можем судить по литературе XV–XVI веков. После принятых Юстинианом (и, надо думать, другими владетельными людьми тоже) действий, которые следует отнести к XIV веку, на 1-м траке гомосексуальные безумства немногочисленных любителей выглядят очень элегантно, аналогии же с Древней Грецией находят сами историки. Сказав, что лишь «к XV в. мужчина Ренессанса стал больше интересоваться мужской наготой, чем женской», Тэннэхилл тут же увязывает этот факт с «греческим влиянием», которое отразилось в «несколько двусмысленной юношеской наготе творений Вероккьо, Боттичелли и Леонардо», и пишет:
«Но несмотря на то, что итальянский Ренессанс стремился вернуть к жизни греческие традиции и что итальянцы были очарованы платоновским отношением к любви (заново открытым благодаря появлению в Европе «Пира», дошедшего до Италии позже, чем другие работы Платона), культ педерастии в Италии лишь очень отдаленно напоминал то, что происходило в Древней Греции».
А мы, подводя итоги, скажем, что «древнегреческие» сексуальные изыски после эпидемий чумы, осуждения церковью, применения наказаний оказались востребованными, если верить литературе и мемуарам, только в самой «утонченной» части общества, среди деятелей искусств, в среде культурной и отчасти политической элиты.[22] Греческие же откровения плавно превратились в европейскую «возрожденческую» литературу. Нельзя не иметь в виду, что в условиях обструкции таким занятиям авторы XV–XVI веков могли скрываться под греческими именами. Например хотя Мелеагра называют поэтом III века до н. э., но это линия № 7, реальный XV век:
Мальчик прелестный, своим ты мне именем сладостен тоже,
Очарователь – Мииск; как же тебя не любить?!
Ты и красив, я Кипридой клянусь, красив совершенно.
Если ж суров – то Эрот горечь мешает и мед.
…
Был я еще не настигнут страстями, как стрелы очами
Выпустил в грудь мне Мииск, слово такое сказав:
«Вот, я поймал наглеца и гордо его попираю.
Хоть на лице у него царственной мудрости знак».
Я же ему чуть дыша отвечал: «Не диво! И Зевса
Также с Олимпа Эрот вниз совлекал, и не раз».
Сколь ни удивительным это покажется, но даже такой социальный институт, как продажная любовь, подтверждает нашу синусоиду времен. У Демосфена можно найти фразу: «Нам даны гетеры для удовольствия, наложницы для повседневных нужд и жены, чтобы давать нам законных детей и присматривать за хозяйством». Конец IV, а более определенно начало III века до н. э. (линии № 6–7) называют историки временем, когда из-за ослабления политической и военной активности и роста доходов населения резко возросла популярность куртуазной проституции.
В это время развивалось сценическое искусство, менялось отношение к театру, в котором стало доминировать изображение романтической любви, хотя женские роли продолжали играть юноши. Для любого, знакомого с историей театра, очевидно, что такие же процессы протекали в театре XIV–XV веков. Искусствоведы говорят, что скульпторы античной Греции этого времени начали ваять обнаженное женское тело. Да, так и есть, эволюционное развитие искусства приводит к тому, что в какой-то момент художники осваивают новое умение, – и вот на одних и тех же «линиях веков» они научились изображать обнаженное тело, сначала мужское, а затем (возможно, после преодоления естественной стыдливости моделей) и женское.
Все эти новые веяния в III веке до н. э., полагают историки, привели в Афинах к взлету интереса к проституции, прежде всего столь утонченной, как проституция гетер, – умных, образованных, культурных, чувственных, склонных к искусствам женщин. Говорят, что доходы от этого вида частнопредпринимательской деятельности сильно увеличились. Спрос был так велик, что одна из самых знаменитых проституток по имени Метиха получила прозвище Клепсидры из-за того, что время обслуживания клиента регламентировала при помощи водяных часов (клепсидры). Тут нам остается, на выбор, только два вывода: или совсем было мало работниц такого профиля, или это просто очередной анекдот господина Боккаччо.
Рэй Тэннэхилл с некоторой долей сочувствия пишет: «Гетеры всегда сознавали, что их привлекательность не сохранится навсегда и что им нужно копить деньги. Одна гетера по имени Филумена (не исключено, что это лишь литературный персонаж) в письме к своему любовнику цинично замечает: «Для чего ты трудишься писать длинные письма? Мне нужны пятьдесят золотых, а не твои письма. Если ты любишь меня, плати; а если ты больше любишь деньги, то не надоедай мне. Прощай!».
И тут же нам излагают такие легенды, как сообщение о гетерах, сумевших накопить достаточно денег для меценатства и вложения в большие предприятия. Ламия из Афин, говорят, восстановила разрушенную картинную галерею(!) в городе Сикион близ Коринфа, а Родопис, фракийская гетера, работавшая в Египте, как утверждают, за свой счет построила целую пирамиду!!!.[23] Поверить в это невозможно.
А вот сообщение о гетерах Средних веков: «Проститутки в эпоху Возрождения превосходно умели петь, играть на музыкальных инструментах, декламировать стихи, а иногда даже сочинять. Туллия Арагонская в XVI в. написала трактат на языке Платона; другие, менее честолюбивые, превращали свои гостиные в салоны, которые навещали прелаты, уважаемые господа и философы-гуманисты. Чтобы вести такой образ жизни, им, естественно, приходилось быть очень практичными. Вероника Франко требовала за один поцелуй от четырех до пяти крон, а за то, что Монтень называл полной сделкой, – 50 крон; Туллия Арагонская потребовала от своего клиента-немца заплатить за одну ночь сотню крон. Перевести деньги XVI в. в современный эквивалент затруднительно, но поцелуй Вероники стоил примерно столько, сколько домашняя прислуга получала за шесть месяцев работы».
Кажется, сходство в нравах и ценах налицо, и характерно, что мы находим его на одной и той же линии № 7–8.
Ниже гетер на социальной лестнице стояли (лежали?) наложницы. И в античной Греции, и в средневековой Европе их положение вряд ли можно назвать счастливым; у наложницы не было такой эмоциональной и финансовой независимости, как у гетеры, и не было законных прав, как у жены. Если хозяин уставал от нее, ничто не мешало ему бросить ее или продать – хотя бы в публичный дом.
Здесь еще один анекдот. Из-за нехватки материала об античной жизни историки хватаются за любую мелочь, поэтому они склонны верить мнению, что «первые публичные дома в Афинах были организованы по приказу Солона в начале VI в. до н. э. Сперва они не приносили большой прибыли, но к IV в. до н. э. дела пошли в гору». Чтобы показать, насколько это сообщение несообразно, приведем придуманный пример: «Первые сапожные мастерские были организованы в XVIII веке по приказу Петра Великого. Сперва они не приносили большой прибыли, но к ХХ веку дела пошли в гору». Ведь это же чушь!
Владельцы публичных домов платили в казну годовой налог, сообщает историк. Были также и уличные проститутки, в совершенстве владевшие мастерством заманивания клиентов. Этим сообщениям вполне можно верить, но дальше – очередной анекдот. Оказывается, «до наших дней сохранилась одна сандалия уличной проститутки. На подошве сандалии была выбита надпись, которая при ходьбе отпечатывалась на немощеной дороге, так что человек, шедший следом, мог прочитать ее. Надпись, естественно, гласила: «Следуй за мной». Тут нам остается только руками развести. Чего же после этого стоят утверждения, будто печать изобрели в XV веке! Вот вам, неграмотная проститутка в III веке до н. э. переворачивает сандалию, режет в зеркальном изображении буквы – печатные, конечно, какие же еще – и идет печатать рекламу прямо в пыли.
Проституция особенно процветала в городах, где было много приезжих. Например Коринф с его двумя гаванями и оживленной торговлей прямо-таки кишел публичными домами и уличными проститутками, готовыми оказать услуги морякам, сошедшим на берег. Говорят, что при коринфском храме Афродиты состояло более тысячи гетер, посвятивших себя служению богине (и ее почитателям).
Из исторических книг мы узнаем, что в «Древнем Риме» жены (а не наложницы), узнав каким-то образом о счастливой жизни греческих гетер, предприняли попытки эмансипироваться. Но у них ничего не получилось, да и местные гетеры и проститутки успеха, сходного с греческим, тоже не достигли. Такой вывод историки делают скорее всего потому, что пользуются негодной хронологией; просто на линии № 7, в XV реальном веке, «Рим» – Константинополь перешел к мусульманству.
Все эти приключения относятся к высшим линиям синусоиды, № 7–8. Но ведь любой социальный институт имеет свою эволюцию. И вот мы просто, без всяких натяжек находим начало этого процесса. Ведь о храмовых проститутках, посвятивших себя служению богу, записано еще в Законах (кодексе) Хаммурапи, которые относят к ХХ веку до н. э., а это линия № 3 по «ассиро-египетской» синусоиде, или линия № 2 «старовавилонской» волны. Здесь, конечно, точности быть не может, ибо требуются дополнительные изыскания, но хоть какие-то хронологические рамки мы получаем: практика храмовой проституции сложилась к X–XI векам, когда и были написаны законы Хаммурапи.
Ведь что такое эти законы? В местности, отдаленной от культурных центров империи, на специально установленной каменной плите содержатся для удобства местных законоведов тексты имперских законов царя, которого ныне именуют «Хаммурапи», а первоначально прозывали, вероятно, Амму-Раби или Аммон-Раввин. И в этих законах специально предусмотрены права женщин, совершающих культовые акты. В кодексе[24] есть четыре статьи об этом:
«178. Если божьей сестре, божьей жене или блуднице[25] даст приданое ее отец и напишет документ, [но] не напишет в написанном документе, что она может дать свое наследство куда хочет, не предоставит ей свободного распоряжения, то по смерти отца, братья ее получают ее поле и сад и должны давать ей, сообразно с размером ее доли, хлеб, масло и шерсть и (этим) продовольствовать ее. Если ее братья не станут давать ей, сообразно с размером ее доли, хлеб, масло, шерсть и (этим) продовольствовать ее, то она может передать свое поле и сад подходящему для нее земледельцу, (чтобы) он содержал ее. Она пользуется садом и всем, данным ей отцом, пока жива, (но) не может ни продавать за деньги, ни отдавать другому в уплату (долга). Ее наследство принадлежит ее братьям.
179. Если божьей сестре, божьей жене или блуднице отец ее даст приданое и напишет в написанном документе, что она может отдать свое наследство, куда хочет, предоставит ей свободное распоряжение, то по смерти отца она может отдать свое наследство куда захочет. Ее братья не могут предъявлять никаких требований.
180. Если отец не даст своей дочери, живущей в одиночестве, божьей жене или блуднице приданого, то по смерти отца она получает из имущества отцовского дома часть, равную доле отдельного наследника, и пользуется ею, пока жива. Ее наследство принадлежит ее братьям.
182. Если отец не даст приданого своей дочери – божьей жене Убитого (Мардука) Врат Господних, не напишет документа, то по смерти отца, при разделе со своими братьями, она получает из имущества отцовского дома треть наследственной доли (и) не должна нести ленной службы (за это); свое наследство жена Мардука может отдать куда захочет».
Итак, при ромейских храмах X–XI веков имелись божьи жены, божьи сестры и церковные блудницы кадишты (от еврейского кадеш – святой). Последние были, возможно, чем-то вроде браманских баядерок, то есть храмовых танцовщиц и певиц, а божьи жены вроде средневековых христианских диаконисс, божьи сестры – что-то вроде монашенок, и к этому же разряду, как низшая ступень, прибавляются еще и божьи блудницы, а также и отдельно живущие блудницы. Очевидно, что эта профессия тоже считалась благочестивой, чем-то вроде подражания богоматери, родившей ребенка без мужа, ведь о христианской троице упоминается в предисловии к этому «кодексу».
Если отнести появление Законов Хаммурапи к XI веку, то вполне понятно, что за несколько столетий, прошедших от него до XV века, вполне мог этот «институт» блудниц переродиться в прослойку богатых, культурных гетер, о которых мы и читаем как в греческих текстах, так и в «возрожденческой» литературе.
Скажем еще несколько слов об этих Законах. Ведь в них говорится не только о правах публичных женщин на отцовское наследство и об усыновлении чужих детей, но и о правилах заключения брака, об ответственности за нарушение супружеской верности, об условиях расторжения брака, о взятии второй жены, о собственности замужней женщины, об имущественных правах супругов, о правах вдов и детей от разных браков в отношении к наследству, о браках между свободными и рабами, об условиях вторичного брака вдовы, имеющей малолетних детей, о правах лиц, посвященных богу. Статьи 194–214 определяют характер возмездия за умерщвление и телесные повреждения. В статьях 215–240 таксируется вознаграждение врачей, строителей и судостроителей. Статьи 241–260 посвящены отношениям повседневной сельскохозяйственной жизни, они о найме домашних животных, об ответственности за телесное повреждение бодливым быком, о плате за полевые работы, о краже земледельческих орудий, о заработной плате поденщиков и ремесленников, здесь же таксируется плата за наем судов. Последние пять статей говорят о правилах покупки рабов и о наказании раба за отречение от своего господина. В заключение кодекс характеризует благодетельное значение для страны царственной деятельности Аммона-Рабби вообще и обнародованных им законов.
«Мы видим, что во всех этих статьях, – отмечает И. М. Волков, – наблюдается полная секуляризация правовых норм от норм религиозных, что возвышает его, как историко-юридический памятник над всеми восточными законодательствами, не разграничивающими правовых, религиозных и моральных норм, и приближает его к развитым законодательствам Запада».
Н. А. Морозов, соглашаясь с И. М. Волковым, пишет, что страна, где выработался такой кодекс, должна была уже представлять собою большое, строго централизованное культурное государство. Общество, из которого оно состоит, уже давно пережило родовую и племенную ступень своего развития. И вот мы опять оказываемся не в доисторической древности, а в XI–XII веках н. э.
Искусные юристы составили Кодекс по поручению верховной власти. Очень хорошо. А как же он мог быть опубликован в средневековье, когда не было еще печатного станка, да еще на территории всей Византийской (Ромейской) империи? Путем прочтения на площади? Но слово – звук, быстро замирающий в воздухе, и никто не обязан его помнить. И вот за неимением другого выхода приходится допустить, что эти «своды законов» выставлялись на площадях в виде исписанных столбов, вроде того, какой мы и имеем в данном случае.
Нашли только один такой столб у речки Шатт-эль-Араб, возможно, утащенный туда в качестве военной добычи, а может, был там перекресток дорог, и в судный день приходили процессии истцов и ответчиков из окрестных поселков, предводительствуемые грамотными судьями. А с отделением этих поселков от империи и развитием собственного языка, культуры, да и права, наконец, столб был забыт и утонул в земле.
Почему таких же столбов не осталось, например, в Константинополе, понятно. Там, как и в Европе, после перехода письменности и культа от еврейского языка к греческому и латинскому остатки прежней еврейской письменности, как уже отмененной не без борьбы, подверглись умышленному уничтожению со стороны новаторов.
После столь длительного экскурса в жаркие страны позвольте вернуться к нашей сладкой теме.
Всем известно, для достойного отдыха мужчин в Риме имелись бани. Причем о том, что в бани ходили не мыться, а именно отдыхать, тоже все знают. И вот мы, совершая свой хронологический маневр из Древнего Рима в средневековый, читаем: «Древнеримский обычай посещать общественные бани давно прекратил свое существование, но крестоносцы возродили эту идею, принеся ее из мусульманского мира, хотя в слегка исправленном виде. Обычно бани в публичных домах были достаточно большими… Известно, что в Париже в начале XV в. существовало тридцать подобных «бань».
Вообще в Рим и другие европейские города XV века, если верить Тэннэхиллу, можно было совершать полноценные секс-туры:
«Число «доступных женщин» в Риме в 1490 г. достигало почти 7000; это связано с тем, что население Вечного Города состояло в основном из мужчин; женщины жили в домах, принадлежавших монастырям и церквям, и нередко их можно было увидеть на улицах в компании священников. В Венеции, согласно хронике Санудо, было 11 654 «веселых девиц» при общей численности населения около 300 000; некоторые из них в эпоху Возрождения выполняли роль, подобную древнегреческим гетерам. Аретино говорит об одной из таких женщин, которая знала наизусть «всего Петрарку и всего Боккаччо, и бесчисленное количество стихов Вергилия, Горация, Овидия и тысячи других авторов».
Сходство описаний жизни, деятельности и успехов гетер времен античности и ее возрождения столь велико, что тексты можно различить лишь по именам героинь (и то не всегда) или по названию валюты. И что интересно, для II–I веков до н. э. (линии № 8–9) ни Тэннэхилл, ни другие специалисты по «истории любви» не нашли материала, и для XVI века (та же линия) они тоже сообщают лишь, что «популярность борделей и проституток резко упала из-за эпидемии сифилиса». Неужели же это опять простое совпадение?
Причины появления сифилиса остались необъясненными. Французы называли его неаполитанской болезнью, испанцы – французской болезнью, а немцы – испанской чесоткой. Историки медицины одно время полагали, что болезнь завезли из Америки, потому что множество европейцев внезапно заболели ею через 18 месяцев после возвращения Колумба из его первого путешествия в «Индию» в 1493 году. Если это правда, пишет Тэннэхилл, то 50 человек команды, бывшей на корабле с Колумбом, должны были очень постараться после своего возвращения.
(Кстати отметим, что среди плававших в Америку практически не было случаев гомосексуализма, во всяком случае, среди испанцев и португальцев. За весь долгий период завоевания Латинской Америки среди конкистадоров зарегистрировано только два случая, один, говорят, среди моряков-немцев, а другой – в Венеции, где пятеро итальянских солдат были должным образом «повешены и сожжены под всеобщие рукоплескания» по приказу их командира-испанца.)
Даются и другие объяснения появлению сифилиса, снимающие вину с колумбовых моряков и их американских скво. Оно заключается в том, что сифилис существовал и раньше в относительно мягкой форме и вспыхнул в своем опасном варианте без видимой причины в результате генной мутации. Люди были поражены размерами эпидемии и наконец поняли, что это новая болезнь, а раньше сифилис могли принимать за проказу. Действительно, есть множество случаев в средневековой литературе, когда описывается якобы проказа, но с иными симптомами; это мог быть сифилис. Как бы то ни было, сифилис был и по сей день остается одним из самых тяжелых бедствий человечества.
Поступки людей, а соответственно и вся наша история определяются в общем случае глобальной программой выживания, но это свойственно всей живой природе. Если численность населения (или вообще популяции) превышает возможности среды, то происходят всякие неприятности, вроде сифилиса или других болезней, способствующих приведению ее к балансу со средой. Люди ищут причины и, конечно, находят их (грехи наши тяжкие, враги наши злобные, мутации и так далее). А события между тем происходят как бы сами собой.
Даже у животных при скученности и недостатке пищи появляется большое количество опустившихся особей. На них плодятся вши, разносящие многие заразные болезни. То же самое и у людей: за время Первой мировой войны в ХХ веке болезни унесли больше человеческих жизней, чем оружие. У подавленной части популяции животных резко снижается забота о собственной гигиене и сохранении в чистоте мест обитания, что ведет к эпизоотиям; и человечество многократно подвергалось сильному воздействию эпидемий, отражавших прежде всего факт перенаселенности.
Одной из самых страшных была пандемия чумы, за два года вдвое сократившая в XIV веке население Европы. Это – линия № 6. Вспышки происходили, конечно, и до XIV века и после; да и в течение самого этого столетия была целая череда эпидемий, но факт, что именно XIV век считают «веком чумы».
Если наша реконструкция хронологии верна, мы должны обнаружить описания не менее ужасных пандемий во всех веках по линии № 6 синусоиды. И мы действительно их обнаруживаем. В веках линий № 1–2, похоже, эпидемий нет; линия № 3 дает одновременно эпидемии в VI и XI веках во франкских землях (это одна и та же линия № 3), но пандемии, когда болеют люди целых континентов, – только по линии № 6.
Несколько слов о франкской чуме в изложении А. М. Петрова:
«Григорий Турский говорит о присутствии в VI в. в королевстве франков такой разновидности чумы (леденящей воображение только названием, не говоря уже о симптомах), как «бес полуденный». Болезнь наступала внезапно, ее припадки, сопровождавшиеся безумием, обычно начинались в середине дня, после чего следовала смерть. Это поветрие всегда было одним из тяжелейших испытаний для людей. Писание особо выделяет его: в мольбе из Псалтири к Всевышнему избавить именно от «язвы, ходящей во мраке, заразы, опустошающей в полдень» (Пс: 90, 6). Кроме того, на протяжении всей книги Григорий то и дело возвращается к бедствиям, наносимым паховой (бубонной) чумой, когда она, «вспыхнув, словно пламя на ниве», сжигала население городов и многих провинций страны. Ряд же чумных заболеваний он и вовсе не идентифицирует, а называет просто мором».
Есть мнение, что эта эпидемия, воспринятая как «гнев Божий за грехи наши», спровоцировала начало крестовых войн. Затем имеются эпидемии на линии № 5: моровая болезнь в Афинах времен Перикла (около 429 до н. э.): «Разразилась губительная моровая болезнь и поглотила молодежь в цвете лет и сил»; от нее же умер и сам Перикл, и мор в Риме 365 года до н. э. (тоже линия № 5 «римской» волны): «На Рим обрушилась повальная болезнь, которая погубила бесчисленное множество простого народа и почти всех должностных лиц».[26] А следующие по времени моровые напасти относятся уже к линии № 6. Нам нет нужды что-либо подгонять или «подчищать»; сами историки совсем не дают нам материала для линий № 1, 2, 4 и 9, лишь немного для линий № 5 и 7 и очень много для линий № 6 и 8.
О «римской» волне напомним, что она на треть сдвинута относительно стандартной «греческой»; а потому можно сказать, что к линии № 6 («век Чумы») принадлежат в какой-то своей части века I, II и III, но этот последний, в силу своей растянутости на три линии, только с 250 до 290 год. Какова же эпидемиологическая статистика Рима этого периода в описании историков? Можно ли говорить о пандемии? Судите сами.
В правление Нерона (54–68) чума унесла в одну осень 30 тысяч человек; в царствование Веспасиана (69–79) «была также чума невиданной силы»; при Тите (79–81) случилась «почти беспримерная по силе моровая язва»; при Траяне (98-117) «жестокая чума распространилась на множество римских провинций»; императорство Марка Аврелия (161–180) сопровождалось сплошными эпидемиями, при Коммоде (180–192) «чумная болезнь охватила Италию».
Моровая язва с 250 по 265 год свирепствовала без перерыва во всех римских провинциях, во всех городах и почти во всех семьях. В течение некоторого времени в Риме умирало ежедневно по 5 тысяч человек, и многие города совершенно опустели. В Александрии (а это уже Африка), как указывает Э. Гиббон, вымерла половина населения. Но все эти цифры не в состоянии передать апокалипсического состояния духа общества. Евсевий Памфил в «Церковной истории» приводит слова епископа Александрии Дионисия, очевидца трагедии:
«Вдруг появилась эта язва – событие ужаснейшее всякого ужаса и бедственнейшее всякого бедствия; люди находились в отчаянии, близком к безумию: полумертвые выбрасывались на улицу, мертвые оставались без погребения, прогонялись начинающие хворать, любящие убегали от самых любезных».
Теперь мы увидим «век Чумы» на нашей «византийской» волне. Здесь к линии № 6 относятся VI и VIII века.
Прежде всего нельзя не упомянуть «Юстинианову чуму», получившую название по времени правления императора Византийской (Ромейской) империи Юстиниана I (527–565). Она гуляла по империи 52 года и унесла то ли треть, то ли половину жителей. Эпидемии чумы одна за другой (общим числом пятнадцать) сотрясали континенты. Прокопий Кесарийский, очевидец пандемии, пишет, что чумой болел сам Юстиниан. Другой византийский историк, Евагрий, был свидетелем четырех последовательных эпидемий чумы в Антиохии, перенес эту болезнь в детстве, затем потерял от нее нескольких детей и внука. Вот текст из его «Истории церкви»: «Я должен также рассказать о чуме, которая появилась в этот период и распространилась на весь мир… не оставив, как я полагаю, непосещенным ни одного места, где живут люди. Некоторые города были столь сильно поражены, что совершенно обезлюдели».
А вот описание еще одним византийским историком, Агафием, «будней» чумного города в 557 году:
«Итак, умирали многие внезапно, как будто пораженные апоплексией. Те же, кто был наиболее вынослив, не переживали пятого дня… Горячки с нарывами были продолжительные, а не однодневные. Они нисколько не ослаблялись и прекращались только со смертью… У некоторых не было ни лихорадочного жара, ни другого заболевания, но занятые обычным делом, и дома, и на площадях, принуждаемые необходимостью, они падали и быстро становились бездыханными, и поражался всякий возраст без различия, а в особенности люди цветущего возраста и молодые».
В придачу к чуме около 576 года разразилась ужасная эпидемия оспы, от которой пострадала вся континентальная Европа. По современным оценкам, население Европы, достигавшее в 200 году 36 миллионов человек, к 600 году уменьшилось до 26 миллионов. Христиане, вероятно, страдали от эпидемий больше, чем иудеи и мусульмане, поскольку гигиена не входила в обрядовую сторону их религии: по словам Иеронима, человек, прошедший через Христову купель, не нуждается в других омовениях. Теперь от VI века сразу перейдем к VIII (о VII веке скажем чуть ниже). Константинопольский патриарх Никифор оставил нам ярчайшее описание огромной эпидемии, которая началась в Константинополе в 746 году и продолжалась в течение года:
«Тогда напала на столицу и на лежащие кругом селения и на те местности губительная болезнь, так что истребила весь населявший их человеческий род, и люди совершенно исчезли. Спаслись же по божьей воле некоторые, которые далеко бежали из этих районов… И спасавшиеся были не в состоянии тела умиравших предавать погребению… И так как город стал почти лишенным жителей, Константин (V) перевел и поселил в нем большое число народа из областей и с островов, находящихся под властью ромеев».
Параллель между античным, византийским и средневековым периодами истории находят сами историки. А. М. Петров прямо пишет: «Если продолжать цитировать подобные сообщения византийских исторических хроник (а их вполне достаточно), то мы лишь повторим рассказ о трагедиях античного общества, разве что в еще более драматическом варианте. Ведь только с 1348 по 1431 г. в Константинополе девять раз свирепствовали сильнейшие эпидемии чумы. А кроме того, существовали и обычные, но очень тяжелые недуги, которые врачи тоже пытались облегчить (и порой с большим успехом) с помощью восточных пряностей и благовоний».
Так, продолжая двигаться по линии № 6 синусоиды времен, мы попадаем наконец в Средневековье. Поскольку А. М. Петров в своей великолепной книге «Запад – Восток. Из истории идей и вещей» дал очень точное и сжатое описание болезней XIV века, дадим ему слово и дальше:
«Хорошо известна пандемия чумы 1347–1350 гг., получившая название «черной смерти». Она проникла из Восточной Азии через Каспийское и Черное моря в Левант и оттуда распространилась по всему Средиземноморью. «Где бы ни приставали корабельщики, – рассказывает летописец, – повсюду все, кто ни приходил с ними в сношения, умирали, как будто их дыхание заключало в себе смертоносный яд». Из прибрежных областей Италии, Испании и Франции она пошла в глубь материка. В 1348 г. чума появилась и в Англии. Стали вымирать целые города и селения. Современники утверждали (хотя это и было некоторым преувеличением), что из десяти человек «черную смерть» пережил всего один. Ужас, обуявший людей, был беспредельным; казалось, все говорило о наступлении конца света, и никто не был уверен в завтрашнем дне. «Чтобы написанное не исчезло вместе с писавшим, – читаем у одного монаха-летописца, – и не погиб труд вместе с трудившимся, я оставляю пергамент для продолжения его на случай, если бы кто из племени Адама избежал этого мора и стал продолжать труд, который я начал»… Полагают, что «черная смерть» унесла во всех странах Европы не менее трети населения, во Франции и Англии, быть может, даже половину.
Массовые моровые поветрия многократно бывали и до и после этой пандемии. В Германии с 1326 по 1400 г. насчитывалось 32 года чумных эпидемий, с 1400 по 1500 г. – около 40 лет. В городах иногда в течение нескольких месяцев вымирала десятая, шестая, а иной раз и четвертая часть населения. В Безансоне вспышки чумы с 1439 по 1640 г. наблюдались 40 раз, в Савойе между 1530 и 1587 гг. – 7 раз. В XVI в. она 10 раз охватывала Лимузен и 22 раза – Орлеан».
Как видим, действие выходит за пределы XIV века и захватывает XV век, линию № 7.
«Некоторые полагали, что умеренная жизнь и воздержание от всех излишеств сильно помогают борьбе со злом; собравшись кружками, они жили, отделившись от других, укрываясь и запираясь в домах, где не было больных и им самим было удобнее; употребляя с большой умеренностью изысканнейшую пищу и лучшие вина, избегая всякого излишества, не дозволяя кому бы то ни было говорить с собою и не желая знать вестей извне – о смерти или больных, – они проводили время среди музыки и удовольствий, какие только могли себе доставить. Другие, увлеченные противоположным мнением, утверждали, что много пить и наслаждаться, бродить с песнями и шутками, удовлетворять, по возможности, всякому желанию, смеяться и издеваться над всем, что приключается, – вот вернейшее лекарство против недуга. И как говорили, так, по мере сил, приводили и в исполнение, днем и ночью странствуя из одной таверны в другую, выпивая без удержу и меры, чаще всего устраивая это в чужих домах, лишь бы прослышали, что там есть нечто им по вкусу и в удовольствие. Делать это было им легко, ибо все предоставили и себя и свое имущество на произвол, точно им больше не жить; оттого большая часть домов стала общим достоянием, и посторонний человек, если вступал в них, пользовался ими так же, как пользовался бы хозяин. И эти люди, при их скотских стремлениях, всегда, по возможности, избегали больных. При таком удрученном и бедственном состоянии нашего города почтенный авторитет как божеских, так и человеческих законов почти упал и исчез, потому что их служители и исполнители, как и другие, либо умерли, либо хворали, либо у них осталось так мало служилого люда, что они не могли отправлять никакой обязанности; почему всякому позволено было делать все, что заблагорассудится».
«Мало было таких, тело которых провожали бы до церкви более десяти или двенадцати соседей; и то не почтенные, уважаемые граждане, а род могильщиков из простонародья, называвших себя беккинами и получавших плату за свои услуги: они являлись при гробе и несли его торопливо и не в ту церковь, которую усопший выбрал до смерти, а чаще в ближайшую, несли при немногих свечах или и вовсе без них, за четырьмя или шестью клириками, которые, не беспокоя себя слишком долгой или торжественной службой, с помощью указанных беккинов, клали тело в первую попавшуюся незанятую могилу. Мелкий люд, а может быть и большая часть среднего сословия представляли гораздо более плачевное зрелище: надежда либо нищета побуждали их чаще всего не покидать своих домов и соседства; заболевая ежедневно тысячами, не получая ни ухода, ни помощи ни в чем, они умирали почти без изъятия. Многие кончались днем или ночью на улице; иные, хотя и умирали в домах, давали о том знать соседям не иначе, как запахом своих разлагавшихся тел. И теми и другими умиравшими повсюду все было полно. Соседи, движимые столько же боязнью заражения от трупов, сколько и состраданием к умершим, поступали большею частью на один лад: сами, либо с помощью носильщиков, когда их можно было достать, вытаскивали из домов тела умерших и клали у дверей, где всякий, кто прошелся бы, особливо утром, увидел бы их без числа; затем распоряжались доставлением носилок, но были и такие, которые за недостатком в них клали тела на доски. Часто на одних и тех же носилках их было два или три, но случалось не однажды, а таких случаев можно бы насчитать множество, что на одних носилках лежали жена и муж, два или три брата, либо отец и сын и т. д. Бывало также не раз, что за двумя священниками, шествовавшими с крестом перед покойником, увяжутся двое или трое носилок с их носильщиками следом за первыми, так что священникам, думавшим хоронить одного, приходилось хоронить шесть или восемь покойников, а иногда и более. При этом им не оказывали почета ни слезами, ни свечой, ни сопутствием, наоборот, дело дошло до того, что об умерших людях думали столько же, сколько теперь об околевшей козе. Так оказалось воочию, что если обычный ход вещей не научает и мудрецов переносить терпеливо мелкие и редкие утраты, то великие бедствия делают даже недалеких людей рассудительными и равнодушными. Так как для большого количества тел, которые, как сказано, каждый день и почти каждый час свозились к каждой церкви, не хватало освященной для погребения земли, особливо если бы по старому обычаю всякому захотели отводить особое место, то на кладбищах при церквах, где все было переполнено, вырывали громадные ямы, куда сотнями клали приносимые трупы, нагромождая их рядами, как товар на корабле, и слегка засыпая землей, пока не доходили до краев могилы.
Не передавая далее во всех подробностях бедствия, приключившиеся в городе, скажу, что, если для него година была тяжела, она ни в чем не пощадила и пригородной области. Если оставить в стороне замки (тот же город в уменьшенном виде), то в разбросанных поместьях и на полях жалкие и бедные крестьяне и их семьи умирали без помощи медика и ухода прислуги по дорогам, на пашне и в домах, днем и ночью безразлично, не как люди, а как животные…»
Таково литературное описание чумы линии № 7. И для Византии под 622 годом (линия № 7 «византийской» волны) некоторые историки сообщают о «заразительных смертельных болезнях, уничтоживших Ромейское государство».
Закончим изложение чумной истории по А. М. Петрову:
«Впрочем, чума была всего лишь одной из повальных болезней, постоянно свирепствовавших в европейском обществе. Большой урон наносила оспа. Считалось, что из каждых 100 человек она поражает 95 и один из семи умирает. Неистовствовали также «алая лихорадка» (как теперь полагают, это сыпной тиф, переносимый вшами), холера, различные гриппы, скарлатина, корь, брюшной тиф, всевозможные горячки, кровавые поносы, дифтерит, просяная лихорадка (она поражала сердце и легкие, и больные, страдая сильным ознобом и обильным потоотделением, часто умирали в несколько часов) и целый ряд других инфекционных болезней, которые ныне с очень большим трудом поддаются идентификации».
Мы можем констатировать, что основные случаи пандемий совпадают по нашим линиям веков. Разнообразие описаний, которые относят к разным эпохам, сведенные вместе, позволяют сделать картину бедствия XIV века более полной и объемной.
А теперь несколько слов о том, что происходило после того, как чума проносилась над городами и селами. Хроника Маттео Виллани повествует, что люди и впрямь вели себя, как описано в поэме Пушкина. Только «пир» устраивали не только во время чумы, но и после нее:
«Людей осталось слишком немного по отношению к унаследованным ими земным благам, так что забыв о прошлом, словно ничего и не было, они ударились в невиданный ранее разгул и бесстыдный разврат. Оставив дела, они предавались пороку обжорства, устраивая пиры, попойки, празднества с утонченными яствами и увеселениями, не знали удержу в сластолюбии, наперебой выдумывали необыкновенные и причудливые платья, часто непристойного вида, и переменили вид всей одежды. Простонародье, как мужчины, так и женщины, ввиду избытка всех вещей не желали заниматься своим привычным трудом, они пристрастились к самым дорогим и изысканным кушаниям, то и дело устраивали свадьбы, а прислуга и уличные женщины надевали платья, оставшиеся от благородных дам. Почти весь наш город (Флоренция) очертя голову погрузился в постыдные утехи, в других местах и по всему свету было еще хуже».
Вот что произошло с цивилизацией: резкое уменьшение численности населения предоставило немногим выжившим условия жизни, ранее доступные только самым богатым и родовитым. В частности, произошла быстрая и резкая перемена моды, стилей и фасонов одежды. Комментируя тексты Виллани, написанные непосредственно в XIV веке, историк Герман Вейс сообщает, что до 1340-х годов «мужчины одевались в красивую и величественную одежду древних римлян, а затем променяли ее на более роскошный, но иностранный наряд», по примеру афинского герцога Готье и его многочисленной свиты. Легко догадаться, что Виллани, автору XIV века, самому приходилось носить тогу, и не мог он употреблять таких слов, как «древнеримский» наряд, это редакция Вейса, который далее пишет:
«В женском костюме (XIV века) отклонение от древнеримских фасонов было заметно прежде всего по верхней одежде. У мужчин прообразом такой одежды была туника, а у женщин – волочащаяся стола, начавшая изменяться довольно рано, при этом не потеряв своей первоначальной формы… Рукава ее, согласно древнему обычаю, были довольно короткие и умеренно широкие. В таком виде, часто не подпоясанной, эту одежду носили до конца следующего (XV) столетия. Нижнее одеяние, соответствовавшее древнеримской тунике интериор, долгое время выполняла функции нижнего белья, пока верхнюю одежду не начали укорачивать и разрезать так, что сквозь нее проглядывала нижняя».
«В верхней Италии… начали отступать от принятого в то время покроя длинных сборчатых казакинов, суживая их немного в верхней части… До начала XV века в форме украшений (вооружения) еще придерживались древнеримских образцов».
Неудивительно, ведь это и есть время императорского Рима!
Что произошло дальше? Очевидец событий Маттео Виллани с недоумением сообщает, что избыток вещей не пошел людям впрок:
«Думали также, что будет в избытке платья и других вещей, необходимых человеку, кроме пропитания, но на деле вышло совсем наоборот: очень долго почти все товары стоили вдвое больше, чем до эпидемии. Стоимость труда и всякой ремесленной и заказной работы выросла в два с лишним раза против обычной цены. По всем городам среди жителей сплошь и рядом вспыхивали ссоры, тяжбы, распри и споры из-за наследства… раздоры и войны всколыхнули весь мир, вопреки человеческим предположениям».
Очень скоро пришлось создавать новую цивилизацию. А старая, которую в XV веке стали называть словом «антико», впоследствии «провалилась», стараниями хронологов, на тысячу лет в прошлое.
Школьные учителя истории, а того пуще мультфильмы об античной жизни создали в представлении людей благостную картинку: возле чистого, белокаменного античного города, на берегу чистого-чистого моря сидит чистый Архимед в белоснежном хитоне и рисует на чистом песочке архимедов винт, чтобы греки могли построить водяные насосы. Остается за кадром цель всей затеи: этот насос понадобился, чтобы смыть наконец завалы дерьма и грязи с улиц белокаменных городов.
Историки рассказывают о правильно распланированных улицах полисов, о работах по осушению болот, о водопроводах, сработанных рабами Рима, об общественных банях и прочем подобном. А как же скученность в городах, антисанитария, отсутствие канализации, миазмы воздуха, клопы, тараканы, крысы? Кто задумывался о том, что общественный водопровод был именно общим, вода текла для всего города, не только не обеззараживаясь, а даже наоборот: вверху заразный моет ноги или чего похуже, внизу здоровый пьет.
Иногда складывается впечатление, что в древности эти проблемы люди решили, а затем (в Средневековье) почему-то об этом забыли. Вот современное описание древних Помпей, «пропавших» из истории в I веке,[27] о Термах Форума:
«Построенные в первый период римской колонии дуумвиром Луцием Цезием на общественные деньги, имели все характеристики римских терм: в них находятся все помещения, необходимые для полного цикла (раздевалки, баня с холодной водой, баня с теплой водой, баня с горячей водой), мужское и женское отделения. Каждое помещение обогревалось соответствующим образом посредством центрального отопления, циркулирующего под полом («Hipocaistum» – гипокаустерий) и, по необходимости, даже в двойных стенах. Очаровывает фригидарий (прохладная комната), его форма напоминает интерьер баптистерия или храмика эпохи Возрождения… В калидарии (в горячей бане) помещался большой умывальник для мытья лица и рук горячей водой (эта услуга обходилась в то время в 5250 сестерций – старинных римских монет[28]), а с противоположной стороны находился мраморный бассейн».
Были здесь уже кое-какие правила дорожного движения, акведуки, цистерны с дождевой водой возле домов, общественные туалеты. Город отрыли в XIX веке, когда запахи уже выветрились; а погиб он, можно предположить, в XV веке, линия № 7. Разительным контрастом выглядит описание, составленное около 260 года (линия № 6, чумной XIV век) епископом Дионисием о другом знаменитом городе, прославленной египетской Александрии, столице имперской мудрости:
«Да и воздух – бывает ли он когда чист, заражаясь отовсюду зловредными испарениями? В самом деле, из земли поднимаются такие пары, с моря такие ветры, с рек такой воздух, с гаваней такие туманы, что росы суть сукровица мертвых тел, гниющих всеми составными своими началами. После сего удивляются и еще недоумевают, от чего эти непрестанные язвы, от чего эти жестокие болезни, откуда эта всякого рода гибель, откуда частая и многообразная смертность, что за причина, что такой обширный город уже не заключает в себе столько жителей».
Как видим, епископ знает не только о причинах заразных болезней, но и о том, что воздух делится на некие «составные части», хотя подобное знание мог иметь только образованный представитель эпохи Возрождения. Люди всегда проявляли повышенное внимание к своему здоровью, но почему же никто не обращает внимания на такую странность: эллинистические греки, как и просвещенные «древние римляне», знали о санитарии, писали медицинские трактаты; византийские ученые знали об этих работах, переписывали медицинские трактаты; наконец, средневековые деятели, отыскав в сырых монастырских подвалах древние рукописи, «возродили» старые знания – и только теперь это знание привело к практическим результатам, улучшению гигиены, снижению заболеваемости?!
Традиционная история помалкивает, потому что не может этого объяснить. В лучшем случае вам расскажут сказку о варварах, которые вроде и не люди вовсе. Их, наверное, даже клопы не кусали; пришли они в цивилизованный Рим и ликвидировали медицину.
А из средств гигиены как в древности, так и (после многовекового перерыва) в Средневековье самым эффективным способом обеззараживания воздуха было окуривание помещений ароматическими смолами. Этот же метод использовали для очищения мест обитания людей от ядовитых насекомых и змей. В девятой книге «Фарсалии, или О гражданской войне» Марк Анней Лукан (39–65 годы, линия № 6) описывает подготовку римских легионов к походному ночлегу:
Лагерь затем целебным огнем они окружают:
Здесь трещит бузина и каплет гальбан иноземный,
И тамариск, небогатый листвой, и восточная коста,
И панацея горит, и Фессалии тысячелистник;
Здесь и укроп шумит на огне, и тапс эрицийский,
Дым от полыни идет и от лиственниц – дым, ненавистный
Змеям; курятся рога оленей, рожденных далеко.
Ночь безопасна бойцам. А если дневная зараза
Воину смертью грозит, берется за магию племя —
И начинается бой заклинателя змей и отравы.
Даже само слово «парфюмерия», столь нам известное, произошло от латинского «рег fumum» – «через дым». И посмотрите, как перекликаются через века мыслители!
Вольтер: «Возжигание ладана на паперти храма, где убивают животных в честь божества или на ужин священникам, закономерно. Эта бойня, именуемая храмом, превратилась бы в источник распространения мерзкого смрада, если бы храм постоянно не очищали; без помощи благовонных веществ религия древних принесла бы чуму».
Плутарх: «…Воздух, которым мы пользуемся и с которым соприкасаемся больше всего, не всегда имеет один и тот же состав и состояние… поэтому, восстав ото сна они (египтяне) тотчас возжигают камедь, оздоровляя и очищая воздух через разряжение его, и снова воспламеняют угасший природный дух тела, потому что аромат камеди имеет в себе нечто мощное и возбуждающее. Опять-таки, когда они видят, что полуденное солнце силой увлекает с земли обильные и тяжелые испарения и смешивает их с воздухом, тогда они возжигают смирну (мирру), ибо тепло разгоняет и рассеивает сгустившуюся в атмосфере муть и пыль».
Геродиан (о чумной болезни в царствование Коммода): «… жители Рима по предписанию врачей наполняли ноздри и уши самым благовонным мирром и постоянно употребляли курения и пахучие вещества, так как некоторые говорили, что благовоние, опередив, наполняет проходы чувствительных органов и препятствует восприятию вредоносного воздуха, а то, что раньше попадает туда, подавляется более мощной силой благовония».
Точно так же, как в античности, и при ее Возрождении к оздоровлению воздуха ароматическими веществами прибегали повсеместно, в том числе и для профилактики болезней. У лекарей, посещавших зачумленные кварталы, голова, по выражению Б. Гиббонса, напоминала баскетбольный мяч, ибо они надевали шлемы, в которых закреплялись «емкости с ароматами».
В «Утопии» Томаса Мора жители идеального общества равнодушны к роскоши, испытывают презрение к золоту и серебру, но… делают исключение для ароматических веществ. «Утопийцы возжигают курения и разбрызгивают благовония». Указывается, что горожане чрезвычайно боятся нечистоты воздуха, от чего может «возникнуть болезнь». Социальный фантаст Томас Мор в XVI веке не мог себе представить, что чума будет побеждена!
В то время зараза буквально витала в воздухе, поскольку города были феноменально грязны. Лишь после двух-трех столетий, наполненных чередой пандемий, в результате усилий ученых стало все-таки понятно, из-за чего возникают болезни, как с ними бороться и как предотвращать. Вот как выглядели реальные города – «античные» и одновременно средневековые – до середины XVI века (линия № 8) и даже позже в изложении А. М. Петрова:
«…Европа в буквальном смысле задыхалась от нечистот, погибала от антисанитарии, тяжелейших болезней, нескончаемых эпидемий чумы, оспы, тифа, различных моровых поветрий, описания коих затмевают трагизм подобных бедствий времен античности и Византии.
И. М. Кулишер пишет: «… грязны были и люди, и дома, и улицы. В комнатах гнездились всевозможные насекомые, которые в особенности находили себе удобное место на трудно очищаемых балдахинах, устраиваемых над кроватями именно в защиту от находившихся на потолке насекомых». (Вот таким было истинное предназначение балдахина, этого якобы непременного атрибута изысканной роскоши, как в наивном неведении его теперь изображает историко-куртуазный кинематограф.) Однако вернемся к нашим вшам. Ф. Бродель добавляет: «Блохи, вши и клопы кишели как в Лондоне, так и в Париже, как в жилищах богатых, так и в домах бедняков». Впрочем, все это только предисловие к чудесам антисанитарного состояния европейских обществ.
Следующие факты, глядя из наших дней, кажутся неправдоподобными: «Свиньи гуляли «перед всей публикой» по улицам; даже когда это запрещалось, все же в определенные часы дня они могли свободно ходить по городу; перед домами были выстроены хлева для них, которые загораживали улицу; дохлые собаки, кошки лежали перед домами и на площадях. Французский король Филипп II Август, привыкший к запаху своей столицы, в 1185 г. упал в обморок, когда он стоял у окна дворца, и проезжавшие мимо него телеги взрывали уличные нечистоты… А германский император Фридрих III едва не погряз в нечистотах вместе с лошадью, проезжая в 1485 г. по улицам Рейтлингена». В большинстве городов еще не было водопроводов; в городских же резервуарах находили трупы кошек и крыс. Не чище были и реки в городской черте – эту воду пили, на ней замешивали хлеб.
После каждого дождя улицы превращались в непроходимые болота. Здесь же находились сточные канавы, издававшие зловоние и служившие очагами заразы. Зачастую отсутствовали даже выгребные ямы, «и население удовлетворяло свои потребности во дворе (и выбрасывало экскременты на улицу); в небольших городах это проделывалось даже посреди улицы; Лувр, в Испании даже королевский дворец были совершенно загажены». Улицы главного города Оверни Клермон-Феррана по своей грязи и зловонию, говорит Артур Юнг, «напоминали траншеи, прорезанные в куче навоза». В 1531 г. жителям Парижа было приказано устроить у себя в домах выгребные ямы, чтобы не пользоваться для тех же целей улицами, но еще при Людовике XIV только немногие обзавелись ими. Еще в XVIII в. нечистоты из плохо устроенных выгребных ям попадали в соседние колодцы. Во всем Париже не было места, где проходящие по улице были бы гарантированы от того, что им на голову не выльют содержимое ночной посуды или ведер с экскрементами.
Изредка города очищались: когда в Париже в 1666 г. вследствие непрекращающихся чумных эпидемий была произведена подобная очистка улиц, то в ее честь не только слагались поэмы, но были чеканены две медали в память об этом чрезвычайно знаменательном историческом событии. Дижонский врач Жаре (XVIII в.) в ярких красках описывает весь ужас погребения мертвых в церквах и указывает на огромные опасности, связанные с таким соседством для населения, ибо земля и воздух отравлялись трупами погребенных, «вследствие чего испарения, исходящие от мертвых, убивали живых». Сохранилось описание одного из кладбищ Парижа, которое было устроено так, что в прилежащих к этой местности домах от зловония припасы портились в течение нескольких часов.
Можно ли что-либо лучшее придумать для питомника инфекций? «Главным, наводящим ужас действующим лицом, – пишет Ф. Бродель об этом периоде, – выступает чума – «многоглавая гидра», «странный хамелеон», – столь различная в своих формах, что современники, не слишком присматриваясь к ним, смешивают ее с другими заболеваниями. Самый видный персонаж пляски смерти, – она явление постоянное, одна из структур жизни людей».
Конечно, в книге об истории литературы нельзя обойтись без художественного описания обстановки того времени. Но обстановка эта была столь гнусна, что литераторы средней руки даже не брались за такую ужасную тему. Тут нужен был не меньше, чем гений. К счастью, только в фантазиях историков бывают «бесплодные» на таланты века. На самом деле они есть всегда. Нашелся автор, который описал послечумные времена с натуры.
Я заточен, бобыль и нищий, тут,
Как будто мозг, укрытый в костной корке,
Иль словно дух, запрятанный в сосуд;
И тесно мне в моей могильной норке,
Где лишь Арахна то вкушает сон,
То тянет нить кругом по переборке;
У входа кал горой нагроможден,
Как если бы обжоре-исполину
От колик здесь был нужник отведен;
Я стал легко распознавать урину
И место выхода ее, когда
Взгляд поутру сквозь щель наружу кину;
Кошачья падаль, снедь, дерьмо, бурда
В посудном ломе – все встает пределом
И мне движенья вяжет без стыда;
Душе одна есть выгода пред телом:
Что вони ей не слышно; будь не так -
Сыр стал бы хлебу угрожать разделом;
С озноба, с кашля я совсем размяк:
Когда душе не выйти нижним ходом,
То ртом ее мне не сдержать никак;
Калекой, горбуном, хромцом, уродом
Я стал, трудясь, и, видно, обрету
Лишь в смерти дом и пищу по доходам;
Я именую радостью беду,
Как к отдыху тянусь я к передрягам -
Ведь ищущим Бог щедр на маету!
Взглянуть бы на меня, когда трем Магам
Поют акафисты, – иль на мой дом,
Лежащий меж больших дворцов оврагом!
Любовь угасла на сердце моем,
А большая беда теснит меньшую:
Крыла души подрезаны ножом;
Возьму ль бокал – найду осу, другую;
В мешке из кожи – кости да кишки;
А в чашечке цветка зловонье чую;
Глаза уж на лоб лезут из башки,
Не держатся во рту зубов остатки -
Чуть скажешь слово, крошатся куски;
Лицо, как веер, собрано все в складки -
Точь-в-точь тряпье, которым ветер с гряд
Ворон в бездождье гонит без оглядки;
Влез в ухо паучишка-сетопряд,
В другом всю ночь сверчок поет по нотам;
Одышка душит, хоть и спать бы рад;
К любви, и музам, и цветочным гротам
Мои каракули – теперь, о страх!
Кульки, трещотки, крышки нечистотам!
Зачем я над своим искусством чах,
Когда таков конец мой, – словно море
Кто переплыл и утонул в соплях.
Прославленный мой дар, каким, на горе
Себе, я горд был, – вот его итог:
Я нищ, я дряхл, я в рабстве и позоре.
Скорей бы смерть, пока не изнемог!
Такова, читатель, была гигиеническая ситуация в ренессансной Европе! А вот при описаниях городов арабского Халифата даже для IX–X веков историки находят иные слова.
Из книги «Всемирная история искусств» П. П. Гнедича:
«Кордова быстро изменила свой вид и достигла под управлением мавров высшей степени благосостояния… На 10 миль вокруг горели фонари на отлично вымощенных улицах (а между тем несколько столетий спустя в Лондоне не было ни одного городского фонаря, а в Париже обыватели буквально тонули в грязи). Роскошь и блеск азиатской неги были привиты арабами Европе. Их жилища с балконами из полированного мрамора, висевшими над померанцевыми садами, каскады воды, цветные стекла – все это представляло такую резкую разницу с дымными хлевами Франции и Англии, где ни труб, ни окошек не делалось… Мануфактурное производство шелковыми, льняными, бумажными пряжами и тканями совершало чудеса. Арабы впервые ввели опрятность в одежде, употребляя нижнее, моющееся платье из полотна… Арабские авантюристы, проникая на север через Пиренеи, заносили в варварскую Европу рыцарские нравы арабов, их роскошь и вкус к изящному. От них в Европе получили начало рыцарские турниры, страстная любовь к лошадям, псовая и соколиная охота. Звуки лютней и мандолины раздавались не только в Кордове, но зазвучали и во Франции, и в Италии, и в Сицилии».
Это описание – результат использования историками неверной хронологии. Такая ситуация в Испании и вообще арабском мире могла быть в XIII–XIV веках, то есть европейская гигиена отставала (если отставала) от арабской лет на сто, но никак не на шестьсот.
Фармакология – тема безграничная, и здесь нет никакой возможности уделить ей много места. Однако отметим, что в качестве лекарств использовалось огромное, именно огромное количество так называемых пряностей Востока (что, кстати, еще раз подтверждает нам близкую связь европейского и арабского миров и невозможность шестисотлетнего «отставания»). Будет большой ошибкой считать, что Европа принимала их только в качестве приправ к пище. Для лечения применяли буквально все: корицу при тифозных горячках, гвоздику и имбирь против чумы; перец жевали с изюмом «от нервов», а также для укрепления желудка и печени. В ход шли алоэ, сабур, опий, кассий, мускатный цвет и мускатный орех, шафран, сандал, кардамон, камфора, ладан, бделлий…
«Пряности играли не меньшую роль, чем благовония, в борьбе с эпидемическими заболеваниями в Древнем мире. Однако мы можем рассмотреть это их свойство, перейдя непосредственно к Средним векам, так как античные рецепты, да и большинство приемов врачевания вошли в византийскую, арабскую и европейскую ветви медицинской науки», – пишет А. М. Петров. Вот уж воистину!..
Постоянные «повторы» медицинских знаний мы видим в творчестве лучших людей того времени. Не было других лекарств, кроме природных, и не было другой медицины, кроме заклинаний, сопровождавших прием этих лекарств, и это – общее свойство времен, называйте их древними, старыми или новыми. Только травы, «зелья» и маги спасают от болезней; только от старости и смерти они не спасут.
…Но век, какой однажды
Выпряден странной Клото: на висящих ее веретенах,
Тот век ни зелья Кирки
Не возродят, ни жезл чудодейственный Майина сына,
Ни фессалийцев злые
Все заклинанья вернуть не сумеют, ни соки Медеи,
Ни если б сам Юпитер
Нектаром даже тебя напитал и амброзии влагой, —
Ведь это пища юных,
Как написал пустомеля – Гомер, а старым – запретна;
Ни если бы росою
Мощной тебя укрепила, сияя, супруга Титона,
Ни если б три и восемь
Раз, как Фаон, перевез ты Венеру по волнам Хиосским,
Ни если б любые
Травы Хирон сам тебе подарил, что земля производит, —
Ни перстенек, ни зелья
Вместе с могуществом их не задержат летящие годы,
Ни магов заклинанья
Пеньем диковинным реки бурлящие не остановят;
И не достигнуть тем же,
Чтобы стремнины потоков течение вспять повернули,
И звездные Плеяды
Остановились, и Феба недвижно стала квадрига.
Автора приведенных выше стихов Эразма Роттердамского (линии № 7–8) считают лучшим латинистом своего времени; но ничуть не хуже была латынь жившего за двенадцать-тринадцать веков до него медика по прозвищу Квинт Серен Самоник (2-я треть III века, линия № 7 «римской» волны), автора медицинской книги «Целебные предписания». Книгу принято называть поэмой, и действительно, рецепты написаны стихами. Поэма излагает всю практическую медицину, кроме акушерства и хирургии, и состоит из вступления и 64 глав, которые содержат весьма научные рецепты, хотя упоминаются и магические средства и заклинания, в числе которых ставшая впоследствии знаменитой «абракадабра». Но все же автор отрицательно относится к суевериям:
Но о других умолчу многочисленных я небылицах:
Ведь лихорадку изгнать песнопения всякие могут,
Как суеверье пустое и бабки дрожащие верят.
В основном же произведение повествует о том, что ныне называется «народной медициной»: как правильно применять простые природные средства лечения. Среди рекомендуемых автором чаще всего упоминаются перец, чеснок, плющ, рута и укроп, свыше 40 раз появляются на страницах поэмы различные сорта вин, свыше 30 раз – уксус. Ю. Ф. Шульц, комментируя поэму, пишет также: «Во многих случаях применяются внутренности и помет различных животных – средства, получившие наибольшее распространение в медицине Средних веков». Это упоминание Средних веков в комментариях к римскому поэту кажется нам весьма показательным.
Те, кто считают желудок властителем нашего тела,
На справедливое, кажется мне, опираются мненье.
Так, если действует он безотказно, – все органы крепки,
Если же болен, – и в них нарушенья тогда возникают.
Мало того, коль бесплодно леченье, то мозга коснется
Также болезнь и оттуда здравый рассудок похитит.
В ступе тогда деревянной салата черного семя
Ты разотри натощак, добавив и сладкого меда.
Будет трех ложек тебе на одну достаточно пробу.
Редьки растертое семя с медовым напитком поможет;
Или две части полыни берут и руты частицу
С влажным греческим сеном и пьют в воде кипяченой.
Иль молоко от родившей козы с семенами укропа;
Также вареный полей по-дружески помощь окажет.
В виде питья и припарок и уксус полезен желудку.
Или в горячей воде свежесваренных также улиток
Прямо на уголья ставь и, поджарив, вином их опрыскай
С соусом рыбным, но помни, что лучше – улитки морские.
Если в желудке твоем несварение пищи лютует,
Пей розмариновый цвет вместе с перцем горячим, но средство
Есть и другое: из соли крупинок и ломкого тмина;
Их ты добавишь к еде и вместе с едою проглотишь.
Или в постели своей выпей острого уксуса влагу.
Вынув желудок нырка, ты сожги его, соли добавив,
Кроме того – сухарей и, перцем обильно посыпав,
Вместе смешай: и божественный дар ты получишь в лекарстве.
Средство и это поможет нормальному пищеваренью:
Зернышек пять расколи ты привозного перца и утром
С фиником мягким дамасским глотай этот перец скорее.
Знакомясь с творчеством других авторов, писавших на ту же тему – как, например, Валафрид Страбон, 809–849 годы, линия № 7 «каролингской» волны, – обнаруживаем, что желудок продолжали считать «властителем нашего тела» и полтысячи лет спустя. Если же учесть явное сходство стиля этого и следующего произведения, выражающееся не только в стихотворном размере, но и в предмете и дидактическом характере разговора, – автор продолжает давать советы, объясняя, как надо поступать с растениями, как готовить лекарства и как их применять, – то становится явной одновременность создания этих произведений.
В наших садах сельдерей свою ценность хотя и теряет
И, полагают, что он лишь одним ароматом полезен,
Многим, однако, лекарствам на помощь приходит своими
Свойствами он. Коль его семена ты растертыми примешь,
То, говорят, что задержку мочи, приносящую муки,
Сломишь, а если его пожевать вместе с нежной листвою
Он переварит еду, что блуждает в глубинах желудка.
Если же тела властитель тесним тошнотою мутящей,
Пьется тотчас сельдерей и с водою, и с уксусом горьким,
И отступает страданье, сраженное быстрым леченьем.
Наш спор с историками – о хронологии. Мы говорим, что столь похожие дидактические стихи есть произведения одной эпохи, а хронология требует пересмотра. Историки немедленно ответят, что схожесть стихов и рецептов произошла не из-за неверной хронологии, а из-за обезьяньих свойств человеческого характера, и что просто фармакологи разных веков «подражали» стилю древних, полагая его самым совершенным и не требующим улучшений. Возникает вопрос: а откуда же взялись медицинские стихи Квинта Серена Самоника? Ведь он не подражал своим древним, которые и стихов не писали, и медицины не знали.
Хотя в рамках того конгломерата сведений, который принято называть историей, можно найти и такие чудеса, как упоминание древних египетских медицинских трактатов в поэзии Древнего Египта (в переводах Анны Ахматовой и Веры Потаповой):[29]
Семь дней не видал я любимой.
Болезнь одолела меня.
Наполнилось тяжестью тело.
Я словно в беспамятство впал.
Ученые лекари ходят —
Что пользы больному в их зелье?
В тупик заклинатели стали:
Нельзя распознать мою хворь.
Шепните мне имя Сестры —
И с ложа болезни я встану.
Посланец приди от нее —
И сердце мое оживет.
Лечебные побоку книги,
Целебные снадобья прочь!
Любимая – мой амулет:
При ней становлюсь я здоров.
От взглядов ее – молодею,
В речах ее – черпаю силу,
В объятиях – неуязвимость.
Семь дней глаз не кажет она!
Из традиционной хронологии неизбежно является вывод: древние (египтяне, греки, римляне) имели другие человеческие свойства, нежели средневековые люди. Древние изобретали, средневековые подражали. Но поскольку современные историки не пишут свои летописи в стиле «Повести временных лет», подражая гениальным древним, то, значит, в какой-то момент люди опять поменяли свойства своего характера и опять начали изобретать и развиваться. Это видно и на примере медицины с фармакологией: вряд ли современные наши академики от истории будут лечиться по рецептам Самоника или Страбона.
Реконструируя всю хронологическую карту истории, некуда нам деваться, кроме как датировать все приведенные здесь стихи XV веком. Среди предшественников поэтов-врачей нет никого, кто жил бы раньше линии № 7. Все известные рукописи книги Квинта Серена Самоника (всего 14 экземпляров) тоже относятся к этой линии, причем две – прямо к XV веку, а другие к нему же по разным волнам («каролингской» и «византийской»), кроме одной, которая может быть отнесена к линии № 6.
Да и сам переводчик и комментатор этих текстов Ю. Ф. Шульц подтверждает, что традиционные даты жизни Самоника определены «гипотетически»:
«Вопрос о времени создания поэмы неотделим от проблемы личности ее автора. И хотя и личность, и время создания поэмы определены гипотетически, однако, суммируя все «pro et contra» в этом вопросе, также подробно исследованном ‹…›, можно сделать достаточно обоснованный вывод о том, что поэма была создана в начале III в. н. э. Два наиболее авторитетных исследователя поэмы Квинта Серена: Р. Пепин и М. Шанц называют предполагаемые даты: первый до 222 г., а второй до 235 г., что и остается как наиболее достоверная дата (при отсутствии даты точной).
…Спорили даже об имени поэта – Квинт, но поскольку, помимо поздней рукописи – Неаполитанского кодекса XV в., – оно засвидетельствовано гораздо более близким по времени к Квинту Серену его подражателем Бенедиктом Криспом (VII век, – это та же линия № 7 «византийской» волны – Авт.), то этот вопрос можно считать решенным…»
А вот пример произведения упомянутого подражателя, Бенедикта Криспа. Если его медицинские стихи поставить в подбор со стихами Квинта Серена, не указывая имени автора, различить их невозможно.
Многие средства при многих несхожих болезнях пригодны.
С вышнею волей в согласье лекарства недуг побеждают.
Род существует болезни – опасная пагуба многим -
Камешек тут в пузыре горячий безумствует яро,
Камни рождая затем, что моче преграждают дорогу;
Так и не может больной обильную выпустить влагу.
Плющ, что высоко растет, с высокой верхушки доставит
Ягоды, сок же его с подогретым вином выпивают;
Без промедленья сорви подорожник, берется и пьется
Средство благое – растенье, что цветом зовется кровавым.
Камни дробящую тут применяют траву и петрушку;
Средства одобрив, себя укрепишь ты и бога восславишь.
На войне и в праздник, на работе и дома, в городе и селе, всюду и всегда есть у человека потребность во всякого рода бытовых мелочах. Они могут очень много сказать историку – даже какая-нибудь пуговица оказывается в этом деле далеко не мелочью, проблема только в том, что о «мелочах» не писали в своих книгах философы и полководцы, а писатели и историки средневековья не давали их описаний. Поэтому столь ценны немногочисленные свидетельства жителей той поры.
В книге «Другая история средневековья» С. И. Валянского и Д. В. Калюжного уже были показаны параллели в вооружении, одежде, утвари различных эпох. Однако это обширная тема, и мы коснемся ее еще раз. Мы не будем рассматривать мебель, музыкальные инструменты и т. п., хотя и здесь можно было бы обнаружить множество параллелей по «линиям веков», а об оружии и военной амуниции вспомним еще и в следующей части этой книги; здесь поговорим подробнее о костюме и посуде.
Герман Вейс пишет в «Истории цивилизации»:
«Приблизительно до X в. костюм высших государственных сановников сохранил прежнюю простоту. Лишь его орнамент отличается большим богатством, свойственным роскоши Феодосиева двора. Начиная с X в. в названном костюме произошли некоторые изменения. Во-первых, верхняя одежда вновь стала украшаться на манер консульского плаща[30] не только нашивкой, но и сплошными кругообразными орнаментами. Вместо короткой, ниже колен, туники стала входить в моду длинная и пышная стóла».
Стóла – верхняя одежда, отличалась от туники отделкой, дороговизной ткани и, главное, размерами. Могла быть длинной и не очень, подпоясанной и нет, с рукавами и без. И хотя это была одежда «древних» греков и римлян, она, показывает Вейс, характерна и для Х века, а в книгах других историков показаны богато украшенные стóлы, изображенные на мозаиках VI века. В этом нет ничего удивительного, поскольку VI век – это и XIV и Х век по «византийской» волне.
«…На греческих миниатюрах X в. нередко встречаются фигуры, облаченные в древнегреческий костюм, не говоря уже о скульптурных произведениях, где это еще больше заметно. Даже на картинах XIV в., т. е. времени, когда византийская одежда полностью переняла азиатский характер, фигуры изображались преимущественно в древнеримском костюме».
Итак, в XIV веке на мозаиках можно увидеть византийскую одежду азиатского характера, а скульптурные изображения, как правило, отличаются древнеримским и древнегреческим костюмами. Запомним это. А кстати, по поводу приставки «древне…», которую историки всовывают везде, как только речь заходит о греках или римлянах, приведем свидетельство биографа Карла Великого:
«Император Карл, – пишет он, – носил старинную франкскую одежду… Иностранной одежды он не терпел, как бы роскошна она ни была, и никогда не носил, исключая два случая в Риме, когда, уступая желанию папы Адриана, а в другой раз – просьбе преемника этого папы, Льва, он согласился надеть на себя длинную тунику, хламиду и римские сандалии».
То есть туника, хламида и сандалии, по сообщению современника Карла Великого, были не «древней», а иностранной одеждой. Это, скажем прямо, очень разные вещи!
Причем сами историки пишут в своих научных работах, что на мозаике главного триклиния дворца в Латеране Карл изображен в «типичной греко-римской» накидке и в чем-то вроде митры на голове, а «кроме того, волосы его не длинные и кудрявые, какие имели обыкновение носить Меровинги, а острижены по-римски…»
В итальянской литературе Возрождения длинные римские тоги упоминаются наряду с короткими испанскими плащами:
«Как и в других странах Европы, – пишет М. Мерцалова, – длинную одежду носили должностные лица, ученые, духовенство, монашество. Незнатные юноши… носили только короткую одежду».
Тоги носили также для того, чтобы выработать красивую, плавную походку.
Такие же параллели мы видим и на примере вооружения. Например на мозаике в церкви Св. Виталия в Равенне изображены исключительно палатинцы, то есть воины внутренней дворцовой стражи (палат), а не солдаты регулярного войска. На них верхняя одежда персидского фасона, а овальный щит украшен монограммой Христа. В этом же веке, как пишет Г. Вейс, «на изображениях воинов в боевой амуниции времен Юстиниана заметны характерные формы римского вооружения. Даже в миниатюрах рукописей VII и VIII вв. бросается в глаза его устаревший характер». А мы добавим от себя, что этот «анахронизм» заметен в миниатюрах и живописных полотнах не только VII–VIII веков, но также XIV, XV и даже XVI веков!
«Сохранилось немало письменных памятников и изображений, в которых можно найти подробное описание облачения священнослужителей. На основании этих источников можно сделать вывод, что вплоть до VI в. (реальный XIV век по «византийской» волне – Авт.) форма одежды духовных лиц строго не регламентировалась и не подчинялась определенным правилам. Однако имеются свидетельства, что еще во II в. (XV реальный век) некоторыми настоятелями христианских общин, например Пием I в Аквиле (158 год) и его преемником Аникитой (167 год), были сделаны попытки установить особую одежду для отличия духовных лиц от мирян. Многочисленные упоминания, вплоть до VI (опять реальный XIV) в., служат доказательством того, что в то время не существовало никакого различия между одеждой духовных лиц и мирян… О том, что одежда священнослужителей того времени сохраняла характер древнеримского костюма, свидетельствует мозаичное изображение в церкви Св. Виталия в Равенне, на котором представлен патриарх Максимилиан и несколько других лиц духовного звания низшего сана»…
«До конца XIII в. низшие сословия в Византии придерживались обычая древних римлян покрывать голову только в исключительных случаях… Одежда женщин всех сословий сохранила почти без изменений свойственный ей еще со времен Августа характерный азиатский отпечаток. У женщин остались по-прежнему в моде широкая стула с длинными рукавами, туника и почти не изменившие свою форму накидки. Все трансформации, которым подвергались эти одежды с течением времени, ограничивались переменой материй и орнамента».
Ничего удивительного, ведь время Августа (линия № 6) – это начало реального XIV века. Монахи «отказывались от всякого удобства в одежде и вместо обычного наряда надевали на себя рубища бедняков и нищих, подобно им довольствуясь только туникой из грубой материи… Именно этот костюм, составлявший еще в Древнем Риме конца республики обычное одеяние «философов» и «циников», стал основой для формирования монашеских орденских одежд».
Все, что вы только что прочли (кроме текста в скобках) и что прочтете в следующем абзаце, написано совсем не нами, а историком, специалистом по истории цивилизации. Он сообщил, что до VI века одежда византийских священников не регламентировалась, а VI век, по нашей реконструкции, это XIV век. Значит, она стала регламентироваться только с XIV века. И будто следуя нашей мысли, Герман Вейс подтверждает:
«Опираясь на несколько сохранившихся изображений, писанных на досках, а также рисунки на стенах, представляющие священнослужительское облачение XIII в., можно прийти к выводу, что используемая и теперь в греческой церкви богослужебная одежда окончательно сложилась не ранее XIII или XIV в.»
Самое любопытное при чтении книг, подобных книге Германа Вейса, это то, как историки (писатели, художники) создают свое виртуальное средневековье. Вот, например, что пишет историк об одежде женщин малоазиатской Греции:
«По рисункам и скульптурам из различных эпох видно, что даже в более поздние времена она почти ничем не отличалась от женской одежды, описанной Гомером. Состояла она из широкой и длинной рубашки, подпоясанной вокруг талии, а иногда еще раз под грудью, и широкого плаща или накидки. Богатые одежды вышивались по краям узорчатой каймой. Любимым цветом был белый; впрочем, и женщины, подобно мужчинам, носили одежды из цветных и узорчатых тканей. Таковы были драгоценные аморийские и койские ткани, до такой степени тонкие, что тело просвечивало даже через двойную одежду, сшитую из этих тканей. Такие прозрачные одежды носили, разумеется, только богатые женщины и только дома. Для выхода из дома надевали длинные, довольно узкие одежды, которые спереди зашнуровывались сверху донизу и имели рукава, закрывающие всю руку до кисти. Сверху накидывали широкий плащ».
Всю эту соблазнительную красоту автор относит к «античности», а судя по изображениям тех времен, гречанки имели обыкновение одеваться еще свободнее. И все подобные описания подходят и к средневековым модам!
Кроить одежду научились лишь после того, как стальные латы заменили кольчуги, ведь тяжесть кольчуг давила на все тело, а латы были свободными. Как всегда, изобретения для быта шли вслед потребностям обороны.
И очень интересно, что в симпатичной книге Вольфганга Бруна и Макса Тильке «История костюма от древности до Нового времени» (где в приложениях показаны выкройки) в первых таблицах, посвященных костюмам Египта, Рима, Персии, Греции и Европы 1000–1400 годов, выкройки представляют собой сложенные вместе прямоугольные и треугольные куски материи разного размера. Это, говоря по совести, выкройками назвать нельзя. Только начиная с таблицы 7 «Европа. 1400–1800 гг.» появляются действительно ВЫКРОЙКИ. Это значит, что вплоть до XV века (линия № 7) кроить ткань не умели.
Как же нам отнестись после этого к женским модам так называемой крито-микенской культуры? Дамы одеты в кроеные платья из набивной ткани, а ведь изображения этих модниц датируют аж ХХ веком до нашей эры!
Изображения для нас гораздо важнее описаний, потому что описаниям, особенно в интерпретации историков, верить нельзя: историки прибегают ко всевозможным ухищрениям с целью исказить текст источника. Так, Вейс пишет:
«В начале XI в. наряду с обычной женской одеждой, прикрывавшей все тело, существовала одежда иного характера. Об этом свидетельствуют описания Титмара Мерзебургского, указывающего на скромный вид одной матроны, «нисколько не походящей на женщин нашего века, которые, обнажая непристойным образом некоторые части своего тела, раскрывают то, что есть в них продажного, перед взорами любителей, и в таком виде, не зная никакого стыда, показываются в народе». Впрочем, под словом «обнажать» Титмар, по всей вероятности, подразумевает не буквальную наготу, как подтверждается и другими свидетельствами, а имеет в виду ношение платья, тесно облегающего тело и подчеркивающего его формы. Такого рода одежда вызывала жалобы духовенства, особенно та, что представлена на некоторых миниатюрах, как полагают, XI в., но по художественному исполнению соответствующих скорее второй половине XII в.»
Итак, летописец сообщает, что женщины «обнажались» и «раскрывались», а историк поясняет: де, летописец «подразумевает не наготу», а что-то другое.
Раздетые или одетые, люди жили в домах. Как выглядели дома, например, в Древнем Египте? Если вы думаете, что это просто тростниковые хижины, так вы ошибаетесь. Они жили во дворцах, а лучшие образцы древнеегипетской поэзии содержат в себе упоминания о древнеегипетских дверных замках, ключах и засовах:
Ночью я проходил мимо ее дома.
Я постучал, но мне не открыли, —
Превосходная ночь для привратника.
О засов, я хочу отомкнуть тебя!
Дверь! Ты судьба моя,
Ты мой добрый дух.
Там, внутри, для тебя зарежут быка.
В жертву твоему могуществу, о дверь!
На закланье принесут длиннорогого быка – тебе, дверь!
Короткорогого быка – тебе, замок!
Жирного гуся – вам, петли!
Жир – тебе, ключ!
Самые лакомые куски быка —
Подмастерьям плотника,
Чтоб он сделал засов из тростника,
А дверь из соломы.
Пусть приходит Брат, когда захочет,
Он найдет дом открытым,
Он найдет постель, покрытую лучшим полотном,
И прекрасную девушку в этой постели.
И девушка скажет мне:
«Дом принадлежит правителю города».
Скажем теперь несколько слов и о посуде. Керамику, как известно, производили во все времена, но и здесь мы легко обнаружим взлеты и падения, тем более что историки на это, по сути дела, согласны: «Значительное число дошедших до нас греческих сосудов дает возможность наглядно проследить весь ход развития этого искусства у греков». Затем Г. Вейс рассказывает такую историю гончарного искусства:
«В ряде сосудов, известных под общим названием древнеаттических (безотносительно к месту, где они были найдены), можно видеть переход от тяжелых форм описанных сосудов к более свободным. Они отличаются от первых легкостью и красотой форм и большим удобством в употреблении.
В течение следующего периода, который можно ограничить началом V в. до н. э., наряду с улучшениями в технике изготовления сосудов достигло значительных успехов и изобразительное искусство (роспись. – Авт.).… Форма сосудов за это время также изменилась: она стала легче, благороднее и при этом разнообразнее. Всевозможные виды сосудов, от простого блюда до вазы, от кубка до амфоры, представляют в своих формах гармоничное сочетание изящества с целесообразностью. На сосудах этого периода встречаются уже имена их мастеров (Созия, Эвфрония и др.)».
Гончары делали гидрии, гидриски, коносы, стамносы для вина и масла, кроссосы для воды, пеликс и чус, келебы для теплого питья, лекане и диносы, триблионы для подливок и соусов, оксибафоны для рыбы, оксисы, мазономионы, артофороки для компотов, кратеры (в Арголисе, Лесбосе и Коринфе были большие фабрики глиняных кратеров), псиктеры, карчесионы и кантаросы, кимбионы, фиалы или киликсы, акатосы в виде лодочки, керата и рита в виде рогов, котиле для сыпучих тел, лепастэ, скифосы, киафы и т. д. и т. п.
Затем начинается падение:
«Так изготовление сосудов достигло высшей точки своего развития. Но не надолго. В конце IV в. оно начинает приходить в упадок. Изящная пропорциональность и благородная простота стиля уступают место массивным украшениям и яркой живописи. Искусство керамики истощается и опускается до уровня простого ремесла: изделия утрачивают всякое художественное значение, и даже их качество ухудшается».
Естественно предположить, что при высоком уровне развития керамики в Древней Греции изготовление посуды из металла также развивалось. Но…
«В связи с недостатком вещественных свидетельств мы вряд ли можем верно оценить греческое искусство изготовления металлических сосудов.
Другое дело – Средневековье. До наших дней сохранилось крайне мало образцов византийской ремесленной промышленности. Многие из предметов, характерных для того времени, известны только по художественным изображениям… В техническом отношении византийцы не смогли превзойти высокое художественное совершенство, достигнутое их предшественниками во всех отраслях промышленности».
А средневековые западноевропейцы, говорят историки, предпочитали не лепить горшки из глины, а выстругивать их из дерева, почему те и сгнили к нашему времени. Также в большом ходу у них были изделия металлические, которых греки не знали:
«Об увеличившемся употреблении металлических сосудов свидетельствует то обстоятельство, что производство их в середине X в. достигло в некоторых местностях такого развития (преимущественно в Нидерландах), что изделия эти в большом количестве вывозились на продажу».
Возможно, все гораздо проще: средневековая Греция специализировалась на производстве керамической посуды (и ее, найденную в разных местах, относят к «античности»), а Северная Европа – на изготовлении металлической (ее, найденную и в Греции тоже, относят к Средневековью – это так называемый средневековый антик). Причем совершенно особый характер имели сосуды, применяемые в богослужебных целях.
«Сосуды для питья по-прежнему состояли из различных чаш и кубков, с той разницей, – пишет Вейс, – что теперь их чаще делали из дорогих металлов… Встречаются также, хотя и редко, сосуды для питья из других материалов, например из кокосовых орехов или страусовых яиц, привезенных с Востока. Сохранившийся до наших дней «питейный сосуд святого Ульриха» (923–973 гг.) сделан из тыквы, обложенной внутри серебром, и с золотым щитком, на котором вырезан лик святого.
Из уцелевших сосудов, относящихся ко времени от Константина до Юстиниана, заслуживают особого внимания небольшой потир и дискос, найденные вместе с монетами Юстиниана и Афанасия (508–527 XIV реальный век)… Он (потир) снабжен двумя ручками, а по верхнему краю усыпан мелкими драгоценными камнями (рубинами и изумрудами), ограненными в виде сердец и оправленными сканью. По своей форме он соответствует тем чашам, которые при совершении Священных Таинств использовались в греческих церквях и в более поздние времена».
Итак, можно предположить, что всю, так сказать, «светскую» художественную керамику археологи отнесли к античности, а в Средневековье осталась металлическая посуда из золота и серебра. Изделия же древнегреческих «металлистов» Ментора, Боефа, Миса, Акрагаса не сохранились!!!
Нам говорят, что историки не против высоко поднятой планки доказательств, но хорошо ли представляют они себе, что это такое? Им бы следовало отказаться от романтической фразеологии и подумать над такими скучными вещами, как теория вероятности. Насколько вероятно, что ВСЯ древнегреческая металлическая посуда и ВСЯ средневековая глиняная не сохранилась?… Или, если известный китаист доказывает древность культуры Китая тем, что сегодня живут тысячи потомков Конфуция, то можно ли считать это «высоко поднятой планкой» доказательств? Он, видимо, забыл, сколько было детей у лейтенанта Шмидта, или не знает, как десятки большевиков клялись, что «несли бревно вместе с Лениным». Пора отбросить все несуразицы, которыми замусорена история человечества. Как писал Б. Ф. Поршнев: «В науках о человеке должен произойти переворот, который можно сравнить лишь с коперникианской революцией».
Говоря о костюме в России, Г. Вейс неоднократно утверждает, что он с XIII века подвергся сильному монгольскому влиянию. Однако в чем сказалось это влияние, не говорит:
«Основываясь на некоторых памятниках, мы можем заметить некоторые моменты перехода от византийского костюма к монгольскому… Гораздо отчетливее, чем в национальном костюме, отразилось монгольское влияние на церемониальном царском орнате, причем в крайне варварском смешении с древневизантийскими формами. Царское одеяние соединяло в себе все, что может поразить неразвитого человека».
Из цитаты следует, что влияние монголов на русский костюм не отчетливое. В таком случае правильнее было бы говорить о «восточном влиянии» в более широком смысле, а не о монгольском. Восточное же влияние сам Вейс находит и в европейском костюме.
Достоверные сведения о турецком костюме датируются лишь концом XV века. Он образовался, как считает историк, от слияния традиционной (?) формы с арабо-персидской. Что понимает он под «традиционной», непонятно. Нам под таковой, видимо, следует понимать одежду византийскую.