Когда на лето вывозили детей в деревню, Андрей говорил: «Ну, полдела позади.
Осталось вернуться». Это первое утро в деревне — а впереди все лето! — казалось бесконечным. Дети выскакивали во двор как в мир. И все в этом мире только начиналось. Еще весенней была листва на деревьях, черными — грядки огородов, а лес — без грибов. За наседками на ножках-соломинках катились желтые выводки пушистых цыплят. Народившиеся за весну телята, отнятые от матерей, недавно выгнаны на молодую траву.
И день, когда снова в школу, был так далек, что можно и не думать.
А потом как-то все быстро свершалось. Ночные зарницы освещали хлебное поле за деревней, а в садах в темной листве — белые яблоки. Цыплята бегали голенастые, с хищными клювами, у телят торчали короткие рога, а из горла рвалось грозное мычание, и глаз посвечивал диким фиолетово-красным огнем. И дети, открывшие за лето не меньше, чем за год узнают из книг, вытянувшиеся, загорелые и как будто похудевшие даже, становились не похожими на себя.
Первое купание дома в ванной смывало с них половину загара. Чистых, с вымытыми головами, Аня рассовывала их по постелям: «Спать!» — и в доме после переезда, после уборки наставала наконец тишина.
Хорошо было проснуться утром, сознавая, что все сделано и впереди до работы еще целый день.
— Рук не чувствую, — жаловалась Аня, с удовольствием оглядывая свое стерильное царство; все в их квартире она любила. — Ты посмотри, как пальцы опухли. Вот буду сегодня лежать целый день, ухаживайте друг за другом.
Но мысль «чем их кормить?» скоро подняла ее на ноги.
— Напеку я вам оладьев на завтрак.
— Ты же хотела лежать весь день.
— С вами полежишь.
Первой из детей в это утро проснулась Машенька. В рубашке до полу, сонная, глаз не раскрывая, протопала босиком к матери в постель. И только бухнувшись под одеяло, обнаружила отца.
— Ты какой жесткий! Все колени об тебя отбила, — говорила она, умещаясь у него под рукой и ерзая недовольно.
Длинноногая стала дочка за лето.
— Не шурши газетой, я спать буду, фу! Она керосином пахнет. Зачем ты ее читаешь?
Спать она, конечно, уже не могла и, раскрыв ясные-ясные глазенки — Анины, только веселые всегда, — занялась любимым делом: начала считаться родинками.
— Смотри, у тебя на плече родинка. И у меня тоже. Мы — родные. И вот, и вот. А этой у тебя нет, ага! Это мамина.
Митя услышал их голоса из другой комнаты и появился в дверях босой, волосы после мытья торчком, жмурится от встречного солнца.
— Про что ты ей рассказываешь?
В кровать лезть стесняется: все же большой. А хочется.
— Лезь к нам, — сказал Андрей.
И Митя тут же забрался под одеяло, под левую отцовскую руку.
— И у Димки этой родинки нет! — кричала Машенька. — Ага, ага! У одной у меня мамина родинка. Мы с мамой — родные. А он — не родной!
Они уже затеяли возню, отталкивая друг друга от отца. Как котята. В ушах звенело от их голосов:
— Пап, скажи ему!
— А чего она?..
Он лежал между ними с газетой в руках. Вообще-то надо было позвонить Немировскому, узнать, как все же дела. Еще вчера, едва вошли в квартиру, телефон потянул к себе. Но удержался. Хорошее не уйдет, беда сама разыщет. А портить себе настроение на ночь… Но проснулся с этой первой мыслью. И что-то опять удерживало.
— Э, нет, драться не надо, сын.
— Да? А ты посмотри, чего она!..
— Но ты же старший. Парень.
А зачем звонить? Сейчас ему хорошо. И пусть так будет.
— Лежат!.. Нет, вы посмотрите на них! Я там боюсь стукнуть, звякнуть: спят, думаю. А они вон что, оказывается… — говорила Аня с веселым ужасом в глазах, стоя в двери. Не было для нее на свете зрелища радостней: отец и дети вокруг него. — А ну марш! Чтоб через пять минут все были умытые. У меня завтрак готов.
Быстро, быстро, как муравьи, перетаскать все из кухни на стол!
После завтрака неожиданно явились Анохины: Виктор и Зина.
— А мы знаете что? Нам вдруг идея пришла. Аня, у тебя есть какая-нибудь ваза? — громко говорила Зина, цветами прокладывая путь к миру. — Мы вдруг подумали: а что, если нам отметить этот день? — …подумал он, — из-за ее спины подал голос Виктор.
— Виктор, не мешай! И вовсе не он это подумал, а я. Аня, дай же вазу. Или ты хочешь, чтоб я так и стояла с цветами в руках, как… как… — И, застыдясь, выговорила наивно: — Как дурочка?
У нее это ласково получилось, будто не «дурочка» назвала себя, а «козочка».
— А цветы зачем?
— Вам.
— Нам?
— Конечно!
— Андрей, у тебя что, день рожденья?
— Ну как же ты не понимаешь? Если хочешь знать, это даже принято.
— Вот именно.
— Виктор, не мешай! Знаешь, Аня, на Западе всегда приходят в дом с цветами. И надо, чтобы цветов было нечетное число.
Аня пошла на кухню, взяла трехлитровую банку из-под алма-атинских маринованных яблок, на которой еще наклейка сохранилась, налила воды и принесла. Зина даже растерялась, бедная: три ее тонких гладиолуса — нечетное число, — прилично обернутых в целлофан, и пузатая банка с водой.
— Нет, Аня, нет же… Нужно высокую, тонкую. Постой, у тебя же есть хрустальная ваза.
— Это надо искать: я еще не разобралась после переезда. Андрей, пойди принеси бутылку из-под кефира. И помой заодно.
«Ну язва!» — смеялся в душе Андрей, наливая в бутылку воды.
Цветы Зина установила сама: она знала, как нужно это делать.
— Цветы очень украшают жизнь, — говорила она, расправляя гладиолусы. — Да! Так вот мы подумали с Виктором: надо же как-то отметить окончание отпуска.
— Женщины захотели шашлыки! — вскричал Виктор.
— Все твои женщины сразу? Нет, мальчики-девочки, — сказала Аня, — мы к концу отпуска не о ресторанах думаем, переходим на подножный корм.
— Мы приглашаем!
— Я вот им сегодня оладьев к завтраку напекла. Кстати, могу угостить.
— Аня, ты не поняла: мы вас приглашаем! Андрей!
— Нет уж, нет уж. Да у меня и дел полно.
— Вот так встречают полезную инициативу, — бодрился Виктор.
Кончилось тем, что мужчины пошли на кухню курить.
— А может быть?
— Да нет.
— Жаль. Вот так и жизнь пройдет, как эти самые… Азорские острова. Где они, кстати?
— Где-то в Атлантике.
— А то все: Азорские, Азорские… А где они? Небось живут себе там, забот — никаких. Ходят все голопузые: тепло, Гольфстрим кругом.
Оба глядели мимо, пепел сигарет поочередно сбивали в раковину.
— Ты не звонил старику? — спросил Виктор.
— Не-а. А ты?
— Нет их никого. Воскресенье, закатились куда-нибудь, чего им? Там же дочь вернулась. С мужем разошлась. Но я думаю, если что, нас бы нашли.
— Должно быть, так.
Виктор открыл кран, сунул в струю воды зашипевшую сигарету. И вдруг поднял глаза.
Такие они были томящиеся, жалкие, что-то само шевельнулось к нему в душе:
— Эх ты!..
— Андрюша, признаю!
— А признаешь, — Андрей оглянулся па дверь, — тогда вот что, раз признаешь… Аня правду сказала: холодные оладьи в самом деле есть.
— Так под холодные еще и лучше, — сразу попал в тон Виктор.
Была приоткрыта дверь холодильника, прямо там, за ней, налито. Виктор смотрел на друга растроганно.
— Андрюша, мы знаем за что!..
Когда в коридоре послышались Анины шаги, оба уже курили с повеселевшими глазами.
— Вам не надоело тут? — спросила Аня, злясь, что он оставил ее вдвоем с Зиной. — Чем это у вас тут пахнет подозрительно?
— Чем?
Оба начали руками разгонять табачный дым. Аня покачивала головой. То самое, что он только что говорил Виктору, сказала она ему сейчас одними глазами: «Эх ты-и…»
И пошла открывать дверь: кто-то звонил.
— Борька! — раздался оттуда ее радостный голос.
Вот кому она всегда была рада: Борьке Маслову, самому беспутному из их приятелей.
Стихийно талантливому, невообразимо ленивому, вечно неустроенному. Аня была убеждена, что, если бы Борькина жена была человек, Борька уже давно был бы скульптором с мировым именем.
Борька заговорил голосом похитителя:
— Мужа нет?
— Нет мужа! — крикнул из кухни Андрей.
— Бери самое необходимое, бери детей…
— Борька! Ты все грозишься только. Увез бы ты меня от них, закабалили совсем.
— Зачем добивалась равноправия?
— Так они мне все надоели!
— А муж — в первую очередь, — говорил Андрей, выходя в коридор.
— Мы застигнуты! Побег отменяется. Но после всего, что было, я не могу оставить тебя с ним одну. Я тоже остаюсь здесь.
Борька повесил на вешалку свою спортивную куртку, чмокнул Аню в щеку, огромной своей лапищей пожимал руки Андрею и Виктору.
— А ты, кажется, из средневесов переходишь в первый тяжелый вес.
— Мелкая месть озлобленного мужа-мещанина. Пренебрежем.
Аня вгляделась внимательно.
— Борька, у тебя что-то случилось. С Ольгой?
— Как всегда: Брестский мир. — Он оглядывался, ища тапочки. — «И сказал бог: сними обувь твою с ног твоих, ибо место, на котором ты стоишь, есть земля святая». И за то будут даны тебе тапочки.
— Не будут даны, — сказала Аня. — Иди так, на улице сухо.
— Но микробы! На моих подошва до двух миллиардов микробов. И все болезнетворные.
— Еще смеяться будет! — Аня открыла дверь в комнату. — Иди!
— Зиночка! И как всегда — прекрасна. Постой, постой: я вижу что-то новое в прическе, что-то новое в лице.
— Оставь, пожалуйста. — Зина застыдилась, как девочка, и рукой на него махнула.
— Изведать неизведанное, изваять неизваянное…
— Ты все обещаешь.
Борька Маслов повалился на тахту, на застонавшие пружины.
— Вот дом, где я дома. Единственный дом на земле.
Аня всплеснула руками:
— Опять!..
— Приму поношение из уст твоих и чарку из рук твоих.
— Да? Можешь не надеяться.
— Ибо не то, что из уст, а то, что в уста.
— Из рук моих ты получишь сейчас завтрак.
С тем Аня вышла на кухню. Борька подложил себе диванную подушку под шею — он сидел, опершись спиной о стену, — подтянул к себе лежавшую на тахте книгу.
Любимое его занятие, любимейшее положение: с книгой на тахте, зажмуря левый глаз.
Чаще на боку лежа.
Однажды в момент своих семейных разногласий он прожил на этой тахте не вставая четверо суток. Дети затевали на нем игры, он засыпал под их голоса, просыпался, прочитанные книги шлепались на пол; стопка их под конец сровнялась с тахтой.
Разговаривал он с детьми преимущественно кратко: «Приблизьтесь!.. Изыдите!» А они обожали его. И сейчас, едва только голос его раздался, две головы всунулись в дверь: одна над другой. Две пары карих Аниных глаз смотрели на него. Таким от них потянуло теплом, что Борькины толстые губы сами поплыли в улыбке. Но он тут же остановил кинувшихся к нему детей.
— Изыдите, аборигены, с глаз моих. И обследуйте куртку.
А когда дверь за ними закрылась, сказал Андрею:
— Что делается, что делается! Лето не видал — ну, ну! Девка — красавица растет.
Еще наплачешься с ней.
— Пока что гадкий утенок, — говорил Андрей обрадованно.
— Помолчи. Твоей заслуги тут никакой. Авторство едва-а проглядывает.
Отвернувшаяся к окну Зина тем временем быстро начесала челочку перед раскрытой пудреницей. Она, быть может, и помаду обновила бы, но Виктор сказал самолюбиво:
— Ты смотри, что с бабами нашими происходит!
— Виктор! Какие ты пошлости говоришь! Фу!
— Спи спокойно, дорогой товарищ, — заверил Борька. — Разве Зиночка позволит?
Зиночка не позволит.
— Вот правильно, Борис, — сказала Зина.
Вошла Аня с подносиком в руках.
— Может, ты все-таки к столу пересядешь?
На красном глянцевом помидоре дрожали капельки воды, огурец — вчера сорванный с грядки, еще колючий; двумя масляными нерастекшимися желтыми глазами смотрела со сковороды яичница; на пышных оладьях вздувались и лопались радужные пузыри — вот так подавалось Борьке в их доме! Сидя перед всем этим великолепием, он только руками развел и взмолился жалостно:
— Аннушка!
— И не думай.
— Анюта! Единственно чтоб оценить.
— Меня нет.
— Не горло зачерствело — душа.
Аня глянула на него, вышла. Принесла в чайной чашке, будто от самой себя тайком, как приносят в кафе, где водку подавать запрещено.
— Хотели провести этот день с детьми. Последний день перед школой. Так вот на тебе…
Борька поднял чашку.
— Тост мой безгласен, ибо чувства слов превыше.
Он шумно выдохнул воздух, зажмурился, выпил.
— А этим двум не давай. Творческие работники, им вредно.
— Эти уже сами успели. Пойду поставлю чай.
Андрей следом за нею вышел на кухню. Аня мыла под краном заварной чайник.
— Дурак ты, дурак! — сказала она.
— Ну ты же знаешь Витьку. Надавила Зина на него…
— Надавила… Ведь вот умный человек, а дурак. Дай заварку! Заставить можно того, кто сам этого хочет. Роли у них распределены. За спиной жены удобней. А то бы заставили его, если б не захотел…
— Он и так расстроен.
— Расстроен… Вот Борька никогда не предаст. На, отнеси. — Она сунула ему в руки солонку.
Борька ел, поглядывая сузившимися, смеющимися глазами.
— Аннушка! — вскричал он, когда Аня вернулась. — Да отчего же у тебя всегда так все вкусно? Брось ты его, соединим судьбы.
— Только с моим характером. И буду бегать к ним обеды готовить. Нет уж. Да и пропьешь ты меня.
— Не исключено.
— Нет, посмотри, как они! — с глазами, разбежавшимися от любопытства, и явно задетая, говорила Зина. — Аня так ухаживает, так она ухаживает за ним… Лично меня бы Виктор ревновал.
— И здря!
— По крайней мере, мне хоть можно спокойно помирать. Это года два назад, маленькие они еще были, — Андрей улыбнулся, — подходит ко мне Митя: «Пап, а мама от нас не уедет?» И Машенька за ним скрывается. Оба перепуганные.
— Уж твоя безгрешная жена!.. Ладно, благодарности все равно не заслужу.
— Пусть вот им лучше Борис расскажет, как он генеральше цветы подносил, — сказал Виктор. — Расскажи ей, расскажи, а то она мне не верит.
— И не верю! — подзадорила Зина.
Прижав руку к сердцу, Борька молча поблагодарил Аню. На ее: «Чаю?» — покачал головой и снова перелез на тахту, книгу на колени, подушку под шею. Кончилось тем, что Виктор сам при нем стал про него рассказывать.
История была давняя, военных лет. Сбитый в сорок первом году, Борька из госпиталя попал в училище: готовить курсантов. На три его рапорта с просьбой отправить на фронт ответа не последовало. Четвертым рапортом старший лейтенант Маслов добыл себе арест и возможность усвоить на досуге, что своими рапортами он неприлично тревожит совесть старших по званию. Как будто он один хочет на фронт!..
Но родина потребовала, чтоб они здесь, в тылу, ковали победу. Они куют, а он, видите ли, не желает.
Борька это усвоил. Однажды в театре в антракте Борька вошел в ложу, где сидел начальник училища, и почтительно поднес заалевшей генеральше, молодой его жене, огромный букет роз. Так Борька мгновенно был отправлен на фронт.
— Неправда! Нет, скажите, Боря, это правда? — волновалась Зина, при этом стараясь не менять позы, улыбки и выражения лица: ей показалось, что Борька рисует ее.
— Слушай, имей совесть, это же Успенский! — сказал Андрей, увидя, что Борька рисует на обратной стороне обложки: он всегда рисовал на том, что окажется под рукой, а рисунки свои терял.
— Года через четыре… — Сощурясь пристально, Борька взглянул на Зину. Она сидела три четверти, в той позе, которая больше ей шла. — Я «через четыре» сказал? Ладно, не будем мелочиться: через пять лет! Через пять лет Лувр, Третьяковка и Эрмитаж будут драться за право иметь меня. А ты, обладатель, будешь только говорить: это ранний Маслов.
Он все взглядывал пристально, а глаза у него были невидящие, внутрь себя повернутые. Зажмурился, чтоб увидеть ярче. Некоторое время молча рисовал. Глянул, отдалясь, захлопнул книгу, спрятал фломастер.
— Что курит пехота? — спросил он Виктора. — О-о! Богато пехота живет. Артиллерия?..
И в артиллерии порядок. А я все тот же единственный сорт…
Он взял сигарету у Виктора.
— Огоньку даст артиллерия.
Зина первой схватила книгу с тахты как ей принадлежащую.
— Чур, сначала я!
Все потянулись смотреть. Борька сидел, опершись спиной о стену. Несколько раз подряд затянулся глубоко. Из глаз еще не ушло возбуждение.
— Я думала, ты меня рисуешь, — протянула Зина разочарованно.
На рисунке была Машенька. Но только еще больше, чем в жизни, похожая на мать: Аня Машенькиных лет. Ничего не закончено, отдельные сильные штрихи, но когда Андрей увидел эту кривую родную улыбку, которую, ему казалось, он один знал, и из детских глаз-вишенок Анина душа на него глянула, он физически почувствовал, как его кольнуло в сердце.
— Боря, я хочу быть нарисованной!..
— Нет, откуда в тебе это? — говорил Виктор, не скрывая зависти. — Ведь вот не подумаешь так, а? Со мной в палате два летчика лежали.
— Сейчас будет сказана гадость, — предупредил Борька.
— Ну, летчики, ты же знаешь, Андрюша, аристократия: рис, вино, шоколад, меховые сапоги…
— Ну? — торопил Борька.
— Ранило их. Понимаешь, Андрюша, их ранило.
— Ну?
— А у нас там врач была. Блондиночка лет двадцати пяти, незамужняя, такая, я тебе скажу…
— Виктор! Фу!
— Вот это дрессура! — восхитился Борька.
— Так она говорила про летчиков про этих: «Какие они раненые? Здоровые мужики.
Думаете, они на перевязку ходят? Они ходят, чтобы халат мне подать».
— Я вижу, ты там тоже халаты подавал. Вот, оказывается, как вы воевали!
— Зинушка! Меня возили ногами вперед. В гипсе.
— Ну разве что так только.
— И все дела? Запомни, пехота, и запиши: летчик, умирая даже, встанет и подаст даме пальто.
— Нет, ты послушай, Андрюша, что с ними в обед происходило! Госпитальный обед сам знаешь: жив будешь, а все остальное… Виноват, при дамах умолкаю. А летчики привыкли как? Карманы шоколада насовал — тогда воюет.
— Торгашеская психология. Американцы до сих пор с нас требуют за свиную тушенку, а вы с летчиков за шоколад.
Борька посмеивался, но чувствовал себя беспокойно оттого, что Аня, войдя, взяла в руки рисунок.
— В сорок первом году, когда нас не было в воздухе, вы же землю грели животом.
Как воткнулись носом, так и лежали, зажмурясь, пока звук мотора не услыхали над собой. Вот когда вы только голову подняли.
— Треплетесь? — сказала Аня. — Эх вы, друзья! Он годами пловчих лепит и пионерчиков с горнами, а вы треплетесь. Да он талантливей вас обоих. Свиньи вы, а не друзья!
— Аннушка… — Борька давил в пепельнице окурок, был он растерян и смущен. — Они, конечно, свиньи, само собой, но ты уж очень меня трактуешь с излишествами.
— И ты тоже… Как будто тебе вторую жизнь дадут.
Аня вышла рассерженная. Даже покраснела.
— Ну, знаешь, Андрей! — Зина была возбуждена. У нее было выражение человека, который только что такое увидал, такое увидал… — Нет, я лучше ничего не скажу.
Но Виктор бы меня уж ревновал!
— Вот что, ребята, все это хорошо, но я-то к Андрюхе по делу шел. Не знаю, может, это все раньше времени. — Борька чего-то мялся. — У нас же в провинции слухи — как эхо в горах.
Теперь его торопили:
— Ну!
— Ты говори, в чем дело?
— Ребята, толком ничего не известно. Но что-то вокруг вас происходит. Какое-то шуршание. То ли борьба с излишествами опять началась, то ли еще что.
Вот теперь Андрей почувствовал, как у него сердце упало. Видно, так: чтоб оценить, надо потерять.
— Кто тебе говорил?
— В том-то и дело, что никто ничего не говорит. Ну, вы сами знаете, как это бывает. Немировского видел, какой-то пришибленный ходит. Мне, сами понимаете, спрашивать неудобно.
— Та-ак, — сказал Виктор, и ничего, кроме растерянности, это его «так» не означало. И как всегда в такие моменты, он снял и начал старательно протирать очки. На одно стеклышко подышал, на другое.
— Ребята, вы на меня не обижайтесь.
— При чем тут ты!
— Я должен был сказать.
— Чувствовал я, — говорил Андрей. — Слишком все шло хорошо.
Борька глянул на дверь, в которую ушла Аня, сказал, понизив голос:
— Ну, вы не кричите раньше-то времени.
— Что ж, Витя, будем упираться.
Глаза Виктора слепо щурились.
— Думаешь?
Надел протертые очки, стекла их отблескивали на свету. Сказал без всякой твердости:
— Я — за!
Но тут заговорила Зина:
— Я не знаю, почему ты сразу и всегда за? Виктор, я не люблю, когда ты обижаешь людей. — Капризный голос ее накалялся. — Нехорошо обижать людей. Слышишь? Я не хочу! Не хочу и не хочу!
И хоть оставалось непонятно, каких людей обижает Виктор, общий смысл ее выступления был ясен вполне.