Неужели это были лучшие дни его жизни? Тогда они стояли в Болгарии. Война кончилась.
Нет, даже не самый День Победы вспоминался ему. Это в Москве творилось великое торжество, и весь народ вышел на улицы, и люди пели, и плакали, и салютовали. И, себе не веря, что это они свершили, искали того, кому обязаны победой. Это в поверженном Берлине, откуда вышла с маршами война и где в гроб загнали ее, палили вверх со ступеней рейхстага. А у них буднично получилось на их наблюдательном пункте далеко за Веной, в Австрии. Даже вина в первый момент не оказалось.
Уже после погнали коней, и старшина привез откуда-то бочку вина, и тоже устроили у себя салют: стреляли вверх из автоматов, стоя на холме. И сфотографировались все вместе: 9 мая 1945 года, последний наблюдательный пункт. А все вроде чего-то не хватало: слишком ли долго ждали этот день, поверить ли еще не могли? Казалось, что-то еще должно быть необыкновенное. А должно было время пройти, надо было привыкнуть к самой этой мысли: свершилось! Понять, что мир настал.
И вот вспоминалось ему, как стояли они в Болгарии. Удивительнейшее было чувство, никогда больше он этого не испытал: ничего, совершенно ничего не нужно. Что дальше будет? А пусть что будет. Знал: что бы ни ждало впереди, это уже не повторится. И на всю жизнь берег.
Многие суетиться начинали, списывались с кем-то, одолевали соображения о будущем устройстве, а ему сейчас было хорошо. Главное сделано: победили. Война кончилась.
Все по сравнению с этим ничто.
А уже присылали молодых из России: тех, кто после них будет служить. Начинались мирные учения. Ночью подымали по тревоге, днем дивизион уходил в горы играть в войну. Занимали огневые позиции, рыли наблюдательные пункты. Он приказывал разведчикам выставить стереотрубу и наблюдать неусыпно: не показалось ли где-либо, не движется ли на них начальство? А остальным — спать.
Приносили разведчики виноград, вчетвером растянув плащ-палатку за углы. Чему он мог учить своих стариков, прошедших войну? Так же, как он сам, ждали они демобилизации. Пусть отсыпаются за все, что на войне недоспали, что впереди доспать не придется. А молодые… Молодых ему было жаль: в войну росли. Пусть хоть пока поживут, скоро служба подтянет им лямку.
Ах, какие это были дни! Никогда уже больше этого не было. И не скажешь себе теперь: главное сделано, чего же ты? По рассуждении, по трезвой логике вроде бы можно. А не скажешь. Ненадолго хватает человеку прошлого, не получается жить у себя взаймы. «Пришел — будь добр!..» — говорил их старшина. Видно, и на все случаи жизни так: пришел — будь добр.
Теперь он подолгу возился с детьми. В субботу и воскресенье никуда не выходил из дому. Как-то за два вечера, сидя с Митей на полу, построил на фанерке из спичек целый дворец. Спичек не хватало, Митя бегал к ребятам во двор, приносил по коробке, по полкоробки, влюбленно заглядывал отцу в глаза. Аня вернулась из школы после родительского собрания, в доме нечем зажечь газ. Послала к ним Машеньку одну спичку взять, Митя, бледный, кинулся на сестру с кулаками.
И только с Аней после той ночи Андрей был сдержан, избегал смотреть ей в глаза, а иногда, ей казалось, он как-то враждебно смотрит. Не прощал ей момента своего малодушия. Она знала, нет для него сейчас человека отвратительней, чем он сам.
Но по мужской логике, он на нее смотрел враждебно. И не ссора, а тишина в доме такая, что и дети притихали поневоле.
Иногда он и света не зажигал в комнате. Курит в темноте или ходит из угла в угол, насвистывает арию Каварадосси. Спросишь — отвечает односложно. Только один раз, когда она, его жалея, стала говорить, что все придет в свой срок, он сказал нехотя: «Для истории все в свой срок. Но у нее сроки другие».
Давно еще, когда Машеньки на свете не было, а Митя был совсем крошечный и жили они особенно трудно, пошла она получать деньги за частный урок: тогда она еще давала уроки. Был вечер, темно, Андрей пошел ее провожать и ждал на улице; они вообще любили ходить вместе, и все им хорошо было вдвоем. Получила Аня двести рублей старыми деньгами: за десять уроков собралось. Двести — это все же звучит, не то что двадцать. Но так у них ничего не было, столько им надо было купить, что Аня сказала с легкостью: «Давай купим тебе бутылочку водки и пойдем домой ужинать. Мама картошки наварит».
Они тут же зашли в магазин, купили еще селедки, грибов, тогда совершенно просто можно было зайти и купить, например, маринованные грибы. И так все хорошо было в тот вечер, особенно; он не раз потом вспоминал ей.
И вот Аня приготовила к воскресенью опять все как тогда. Знала, что дважды в жизни одно и то же не бывает, а все-таки старалась, ездила за баночной селедкой через весь город: кто-то из учителей сказал, что видел там. Дети, спавшие по-воскресному поздно, обмирали от восторга, а Андрей даже не видел, что ел, и она сидела красная от обиды.
После завтрака он неожиданно предложил съездить в деревню договориться с хозяйкой на лето: дело к тому подвигалось, скоро детей вывозить. Аня ехать не могла, у нее только что два класса писали сочинение, и горы непроверенных тетрадей лежали на окне. Да он, кажется, и хотел ехать один.
От станции Андрей шел пешком. Мимо переезда, где тогда сидела стрелочница на вымытом крылечке и пила из кружки молоко, глядя на закат. Теперь автоматический шлагбаум сам ходил вверх-вниз, подымался и опускался. У первых домов встретил на улице Клаву-почтальона. И так что-то обрадовался ей, чуть не погладил рукой по голове.
— Ну что, Клава, как живешь?
— Живу — старюсь.
А брови подчернены, сама принаряжена. Жизнь берет свое.
— Сын растет?
— Бегает.
Куда-то Клава торопилась. В новых туфельках, чуть припыленных, спешила, догоняла свою судьбу, и была вся как этот день воскресный.
Встретил он и Лешу. Посидели, покурили на берегу под старой ветлой, у которой вся сердцевина выжжена: мальчишки костер разводили в ней.
Внизу вровень с водой лежала на грунте затопленная лодка, только нос и корма немного выступали из воды. Хорошо было сидеть вот так и смотреть на реку.
Спокойно. Изредка ветром наносило с полей рокот трактора, еще чутче становилась тишина.
Вернулся он домой под вечер. Аня встретила его известием:
— Тебе звонили от Николаева, от директора химкомбината.
Обрадованная за него, она ждала, что и он обрадуется.
— Просили сразу же, как только приедешь, позвонить.
Но известие он принял до безразличия спокойно. Нет, не будет он звонить, да еще в воскресенье вечером. Что за срочность такая? Столько дней было, никто не спешил. Разыщут, если нужен. Достаточно он суетился последнее время. Весь этот год прошел в суете. И все не по делу. Даже мысли в голове одни суетливые: кто посмотрел? как посмотрел? где, что, кем сказано? Он не места себе ищет под солнцем: опоздал — займут. Он работник, а работники сегодня в цене. И все нужней, нужней становятся.
В жизни человек должен делать одно дело — своё. Главное. А в вечном стремлении совместить несовместимое чем-то одним платить приходится. И для начала всякий раз платят совестью и талантом. А потом уже и дать нечего. Вот так на этом пути обретений и потерь. Каждый думает, что он перехитрит жизнь, а перехитрить удается себя самого.
Конечно, все это и до него было известно и понятно людям. И сто и тысячу лет назад. Но мы-то живем свою жизнь впервые и всего один раз. В молодые годы о многом думается с легкостью: это до меня было. Старше становишься, начинаешь понимать: это было со мной, потому что их жизни — часть нашей жизни. И чужой опыт тогда только твоим становится, когда свой есть, когда побьешься об жизнь боками и она тебя чуть-чуть уму-разуму научит. И не все дело в том, чтобы понять.
Надо еще решиться, твердость в себе найти. Вот это главное.
Ему позвонили утром в мастерскую:
— Товарищ Медведев? Вы самый и есть?
Голос какой-то запаленный, словно человек не по телефону говорит, а бегом бежит.
— Сейчас с вами говорить будут…
Андрей сел на стул. Достал сигареты. Между ним и Полиной Николаевной — стол, пишущая машинка, телефон, от которого растягивается к трубке провод-спираль.
Дверь в кабинет, пустовавший теперь, как раз перед его глазами.
— Давайте закурим, Полина Николаевна.
Она что-то почувствовала, заволновалась, массивная брошь задвигалась на ее груди.
Привстав, Андрей протягивал газовый огонек зажигалки, а в трубке уже другой был голос. Молодой, умягчающий слух, с бархатистыми нотками:
— Андрей Михайлович? Это вас химики беспокоят. От товарища Николаева.
«Беспокоят…» Ох, беспокойте нас, беспокойте! И удивлялся себе одновременно: что так спокойно ему? Словно не про него речь.
— Сейчас с вами будет говорить лично Константин Прокофьевич.
Как будто даль открылась там: слышны стали голоса и шум какой-то. Но все же рано включили кабинет: как раз Николаев спрашивал грубовато: «Как его имя-отчество?»
За это время Андрей и сам прикурил и затянулся хорошо так пару разочков. «Андрей Михайлович», — подсказали там.
— Андрей Михайлович? — раздалось в трубке. — Здравствуйте. Вы могли бы сейчас приехать к нам?
«К нам». Не «ко мне». И отчество подождал. Это где-то без отчества обходятся, а в России оно не просто далось, потому и многое значит. Вот если по отчеству, разговор приобретает смысл.
— Смогу, — сказал Андрей.
А все что-то в нем упиралось. Потому, наверное, что это последние минуты, пока он еще свободен, пока ему нечего терять.
— Машина за вами выходит.
Время опять начало разгоняться. А пока что они сидели с Полиной Николаевной и курили. Как перед дальней дорогой.
— Кажется, жизнь запускает меня на новый виток, — сказал Андрей.
И показалось ему, что Полина Николаевна вдруг быстро зашептала что-то про себя.
Он засмеялся, сжал ее руку:
— Милая Полина Николаевна!
Честное слово, он был тронут.
Его ввели в директорский кабинет в тот момент, когда совещание там кончилось.
Люди складывали бумаги, сворачивали чертежи на длинном столе и выходили.
Остались кроме Николаева двое. Он их представил: парторг Скурихин Андрей Павлантьевич, заместитель директора Милованов Георгий Лукич.
— Мы с вами тезки. — Скурихин улыбался ласково и ласково руку пожимал.
Конечно, для такого разговора надо бы знать поточней, что ему предшествовало, по каким линиям шло, почему спешка началась. Информация — мать интуиции. Но нет так нет. Все же сорок один год он прожил на свете.
От той мимолетной встречи в перерыве совещания, когда Смолеев, сказав несколько полушуточных, как бы необязательных слов, познакомил его с Николаевым, который глядел хмуро, от той встречи к сегодняшнему разговору, несомненно, прочерчивалась линия. Скурихин мог улыбаться. И если получше поглядеть, то выходит, что они со Скурихиным не только тезки по именам — они еще и по делу крестники. «Однодельцы», как скажет юрист.
Тем временем сели, и разговор начался. Николаев говорил, не напрягая голоса: установочно, властно. И чем масштабней он развивал мысль о том, какой дом отдыха, вернее, комплекс намерены строить, тем все более похоронным становилось лицо Милованова. Он за каждым директорским словом рубли считал. Неожиданно завозил короткими руками по столу, как будто сгребал что-то или искал.
— Вы бы нам хоть нарисовали что-либо для видимости. Хоть на бумаге поглядеть, подо что деньги бросать. Деньги-то ведь какие!
— Ну, ты уж сразу-то не пугай, Георгий Лукич, — взял Андрея под свою защиту Скурихин. — Тут все же творческий процесс. Это мы к твоему характеру привыкли, а человек творческого труда — это, знаешь, совсем другой механизм…
Директор снял очки, дужкой почесывал широкую переносицу.
— Сразу не испугаешь, потом не испугается, Лукич дело знает. — И улыбнулся враз всем лицом.
— Лукич, Лукич… Последний человек на комбинате Лукич!
При небольшом росте и женственной мягкости форм лицо у Милованова было желчным.
А может, напускал на себя, роль такая.
Но Скурихин и тут шуткой смягчил:
— Так ты нам, Георгий Лукич, всю свадьбу испортишь. Фигурально выражаясь, невесте только еще предложение делают…
— То-то, что оженят, меня не спросивши! — И Милованов по мягкой шее похлопал себя звучно. И даже покраснел.
Роль. И должность. Чтобы директор мог делать широкие жесты и выглядеть красиво, должен быть у него и такой хамоватый зам. Не беда, если переберет через край, в случае чего можно его и одернуть. Но дело придется иметь с Миловановым, это уж точно. Впрочем, до дела далеко еще. А пока что его Николаев интересовал. Вот кто его интересовал сейчас.
Из всех проблем архитектуры есть одна, менее всего от архитектора зависящая, сложнейшая из сложных: заказчик. Рядом с великими творениями ему надо ставить памятник: не он создал, но он оказался способным понять и потому создано при нем.
И на том кладбище, где столько человеческого гения зарыто безвестно, ему же надо отлить памятник до небес. Андрей курил под мягкое жужжание вентилятора, при каждом повороте повевавшего на него ветерком. Слушал.
Что директор химкомбината мужик властный, в городе знали все. Но сейчас Андрей видел, что он еще и самолюбив. По глазам его это прочел. Это хорошо. А если стройка эта станет любимым детищем, тут многие возможности открываются для архитектора. Только не напугать заранее. Пусть поставят одну ногу, а вторую ставить придется. И улыбнулся, на себя взглянув: они еще и одной не поставили, а он уже двумя там стоит.
А в общем, все происходило, как в век реактивной авиации: полтора часа до аэродрома, полтора часа с аэродрома и двадцать минут в полете. Весь этот предварительный разговор длился двадцать три минуты, как показали электрические часы над дверью против директорских глаз. Много ли нужно, чтоб сделать человека счастливым? Двадцать три минуты разговора. Впрочем, для этого достаточно и трех минут.
Прощаясь, как бы теперь только вспомнив, Андрей руками развел:
— Я совершенно забыл предупредить, может, вы не совсем в курсе дела… Есть еще организационная сторона вопроса. Я ведь, в сущности, не частное лицо. У мастерской есть право…
Но они были в курсе дела, как он себе это и представлял. Не такие вопросы им решать приходилось.
Прощаясь с Миловановым, Андрей пообещал:
— Непременно все нарисую на бумаге.
— Да уж нарисуйте, нарисуйте что-нибудь такое капитально. — И Милованов щеками затряс, не суля мира наперед.
А Скурихин, тепло пожимая руку, сказал — как о выполненном задании доложил:
— У Игоря Федоровича будете, привет передавайте. Простой он человек. И человечный, вот что главное.
Не разубеждать же, что не каждый день он ходит пить чай к Игорю Федоровичу. Один раз случилось. А если все же такое впечатление создалось, значит, Смолеев счел нужным создать его. Вот и примем это как аванс.