БОРЬБА ЗА СТАТУС

В конце августа 1976 года меня внезапно этапировали с 19-й зоны (поселок Лесной) на "тройку", в Барашево. Там была своеобразная локалка: крошечный политлагерь на 40 человек — сплошь старики — полицаи и партизаны, и только один-единственный среди них современный политзэк — Вячеслав Черновол, матерый украинский сепаратист. Чекисты решили соединить в одной микрозоне, где больше некуда податься, двух антиподов, двух националистов противоположных ипостасей, соединить несоединимое. Мы должны были рвать и метать друг на друга, есть поедом один другого. И я, и Черновол эту тактику КГБ легко раскусили и, не сговариваясь, молчком вынесли за скобки все, что нас разделяет, и, общаясь, говорили лишь на темы, не вызывавшие споры. Если могут подружиться сторонник Российской империи и адепт незалежной Украины, то в каком-то смысле мы даже подружились и поддерживали друг друга как по отношению к администрации, так и к лагерным стукачам-перевертышам. Последние, опираясь на "молчаливое большинство", в этой зоне наглели, словесно, правда, но любили поднять в секции, например, такую тему: "А вот выдержал бы Черновол пытки, был бы стойким, если б его прищучило СМЕРШ? КГБ — это детский сад, а вот СМЕРШ бы напустить на этих героев!"

Впоследствии Вячеслав Максимович стал видным политическим деятелем в самопровозглашенной Украине, и я не раз и не два резко обличал его русофобскую позицию. Но когда он погиб в автомобильной катастрофе, мне было искренне жаль своего солагерника. Ибо в личном плане это был честный, порядочный человек, равнодушный к деньгам и комфорту, безупречно духовная личность. Наталья Витренко сомневается в случайности столкновения "КамАЗа" с легковушкой Черновола. Действительно, у председателя РУХа возник глубокий конфликт с собственными сторонниками, осуждавшими категорический отказ Черновола идти на сотрудничество с олигархами и лоббировать их интересы. Принципиальные политики теперь не в моде.

Ранее Черновол сидел в Перми, точнее — в одной из политзон Пермской области. Там среди зэков начался ажиотаж по поводу отказа от советского гражданства. Хорохорясь один перед другим, зэки писали заявления в Президиум Верховного Совета СССР об отказе от опостылевшего гражданства. Поддался общему настроению и Черновол. Когда он рассказал мне об этом, я вскипел: "Так это значит, что вы все отказываетесь от борьбы, что вы все бросаете народ, свою страну и улепетываете туда, где сытнее и вольготнее?" Вячеслав растерялся. Мы еще немного поспорили, и он честно признал: "Да, это была ошибка…" И тут же написал новое заявление властям, в котором уведомил их, что он по-прежнему их не любит, но заявление об отказе от гражданства СНИМАЕТ, отзывает обратно.

Именно с Черноволом мы решили начать здесь, в Мордовии, борьбу за статус политзаключенного. Поясняю. Мы все, политузники Советского Союза, хотя и содержались после 1956 года отдельно от уголовников, но по условиям содержания в заключении ничем от них не отличались. Как и они, мы обязаны были принудительно работать. Как и они, мы носили униформу, бирку с фамилией и номером отряда-бригады, стригли наголо волосы, ходили строем. Не отличались от воров и грабителей периодичностью разрешенных свиданий с родственниками и посылок. Больше того: поскольку у них было 4 вида режимов, а у нас только 2 (строгий и особый), то уголовники, сидящие на общем и усиленном режиме, имели даже перед нами преимущество. Незадолго до того в Великобритании статуса политзаключенных требовали ирландские террористы. Они считали, что убийства, которые они совершали, делались не ради корысти, а ради идеи, а посему, мол, Маргарэт Тэтчер должна с ними обращаться как с политическими, а не как со шпаной. Они долго голодали, по 50–60 дней, иные умерли от истощения, но своего так и не добились. В отличие от Ирландской революционной армии, советские инакомыслящие террором не занимались, боролись исключительно словом и считали себя уж не менее ирландских киллеров достойными получить статус политзаключенного. В пермских лагерях такие требования прозвучали.

Теперь мы с Черноволом намечаем программу борьбы здесь, в Дубравлаге. Мы решили, переговорив с другими политзэками, бороться не бесконечно, а 100 дней, период второго пришествия к власти во Франции Наполеона. 100 дней отказываться от принудительного труда, от стрижки наголо, от ношения унизительной нашивки на бушлате, от хождения строем и уж тем более от политзанятий. В результате долгих обсуждений наметили дату 21 апреля, чтобы всем во всех зонах одновременно ВСТАТЬ НА СТАТУС, т. е. зачислить себя на статус политзаключенного явочным порядком.

Вскоре в нашу тихую зону в Барашево привезли Паруйра Айрикяна — видного национального деятеля Армении. Кажется, Айрикян, подобно мне и Черноволу, тоже сидел второй срок. В общем, совместили трех зубров, с точки зрения администрации. Паруйр обладал общительным характером, был безупречно честным и чистым человеком, несгибаемым борцом за национальное достоинство своего народа. Считаясь антисоветчиком, он был скорее противником турецкого экспансионизма и уж совсем не было в нем русофобии. Черновол-то свою москвофобию прятал от меня, я это чувствовал, а Паруйр с увлечением читал Достоевского и вообще дружески относился к русским. Он легко заводил контакт с надзирателями, те ему доверяли, и уже к новому 1977 году у нас появились продукты. Сидим, пьем чай с салом и маслом, гужуемся, как говорят в зоне, входит грозный молодой надзиратель, покрикивает, обещает смотреть за нами в оба и уходит. Паруйр улыбается: "Артист…" А вот мне с другим надзирателем не повезло. Жена на свидании передала мне на всякий случай 25 рублей одной бумажкой, фиолетовая такая, я положил ее в носок между пальцами. При обыске после свидания контролер (как стали изящно именовать надзирателей) бумажку эту, конечно, обнаружил. Я сразу предложил ему взять ее себе, а мне принести только пару пачек чая (т. е. 48 х 2 = 96 коп.). Он промолчал, взял деньги себе. Потом прошло недели две, ребята говорят: "Напомни уговор: пусть хоть пару пачек принесет". Я напомнил. Мент мгновенно среагировал: "А я подал рапорт: проносить деньги в зону не положено!" Т. е. он хотел сначала присвоить эти 25 рублей, а когда я попросил хоть чаю на 96 копеек, он испугался "преступной связи с особо опасным государственным преступником". Деньги он сдал по начальству (куда они пошли, не знаю, неужели в Государственный банк?), а мне "за серьезное нарушение режима" оформили 15 суток штрафного изолятора. Наша крошечная зона своего изолятора, конечно, не имела, и меня повезли в ШИЗО на прежнюю 19-ю зону. Как раз в это время Черновол решил в одиночку, задолго до общей даты 21 апреля, встать одному на статус. Т. е. решил взять на себя лично большее время, да заодно и как бы подать пример другим. И вот нас двоих везут в поселок Лесной, на 19-й лагпункт. Ему дали 15 суток за "статус", он не выходил на работу, сорвал нашивку с бушлата и не стриг голову. Хождение строем на нашей микрозоне отсутствовало. Привозят. При поступлении в ШИЗО положен, естественно, шмон, т. е. обыск. Мы обязаны, в частности, снять обувь. Черновол сапоги снимать отказался: "Я — на статусе, я вам помогать обыскивать себя не буду!" Крики и ругань не помогают. Наконец, надзиратель, красный, как рак, от смущения и недовольства, как слуга господину, снимает с Черновола сапоги. Сцена достойна кисти Федотова…

Вскоре после ШИЗО меня возвращают на 19-ю зону. С Черноволом мы встретимся теперь лишь в изоляторе после 21 апреля. Попутно отмечу, что его письмо ("ксива"), адресованное в особый лагерь ЖХ 385/10, где сидело много украинцев-рецидивистов, повторников, отклика не имело: его единомышленники с "десятки" требование статуса поддержали, но сами, как это стало называться, на статус не встали. Неформальным лидером 10-й зоны стал мой подельник по первому сроку Эдуард Кузнецов. Все сидевшие там украинцы его слушали. Вдруг прибыл Валентин Мороз, решил, как говорится, взять власть в свои руки: "Вы тихо сидите, надо бунтовать, протестовать, голодать!" Кузнецов придерживался другой линии: на спецу и без того сидеть тяжко, усугублять свое положение забастовками и голодовками — значит, скорее сыграть в ящик. Я описываю это по рассказам других и если в чем-то не прав, готов не настаивать на своем. Но все, кто приходил со спеца, в один голос именно так изображали тогдашнюю ситуацию на особой зоне (повторяю, это та самая зона, где сидят под замком в полосатой робе и где мы с Кузнецовым в свой первый срок провели семь особо тяжких месяцев). Я не берусь быть арбитром в споре Мороза с Кузнецовым. Наверное, в их ситуации скорее был прав Кузнецов. Что касается Мороза, то он впоследствии выехал в Канаду и даже свою кравчуковскую незалежную Украину не посетил. Кузнецов, в отличие от меня, пробывшего на свободе 6 лет, пробыл на воле где-то полтора года. Он сел по знаменитому "самолетному делу". Кузнецов был наполовину еврей. Его мать Зинаида Васильевна была русская. В лагере стал христианином, надел крест. Но позже сблизился с сионистами. Те уговорили его совместно бежать в Швецию на малогабаритном самолете, кажется, на 12 мест. На все эти 12 мест они закупили билеты. Самолет был местный, летал в основном в пределах Ленинградской области. Они решили захватить его и быстро-быстро перелететь через Финляндию в Швецию. Не будут же финны его сбивать! Кроме полурусского Кузнецова в кампании приняли участие еще двое русских: Юра Федоров и Мурженко. Все трое политзэки, только что отсидели свои срока. Мурженко и Федоров, по-моему, окончили суворовское училище, потом создали что-то вроде "Союза борьбы за освобождение народа". Кстати, Мурженко, отбывая свой первый срок, в составе целой группы совершил побег. Они прорыли подкоп под забором, выползли на ту сторону, но далеко не ушли, к тому же перемерзли (дело было зимой). Подкоп рыли из какого-то заброшенного помещения, близко стоявшего к забору. Добавили им всем по 3 года и отправили во Владимирскую тюрьму. Помимо трех бывших зэков, все остальные были евреи, стремившиеся в Израиль. Швеция была для них только промежуточным звеном, а вот для Федорова и Мурженки, не питавших особых чувств к ближневосточному вектору, данная операция была средством уйти на Запад. Между прочим, Юра Федоров на следствии не дал никаких показаний, и его упорство было отмечено солидным сроком — 15 лет. Прокурор в обвинительной речи на ленинградском процессе в Ленинграде в декабре 1970 года противопоставлял Федорова, Мурженко и даже Кузнецова (которого настойчиво называл русским) остальным участникам. У тех, дескать, была извинительная причина: национализм, желание слиться со своим народом. А у русских — оголтелый антикоммунизм и ничего более, их надо покарать как можно строже. Кузнецов и Дымшиц (летчик, который должен был сесть за штурвал) были сначала приговорены к смертной казни, но потом им смягчили кару до 15 лет особого режима. Международное еврейство, а также все либеральные элементы Запада сумели организовать такую вселенскую поддержку участникам "самолетного дела", такую кампанию в защиту советских евреев, которых Кремль не пускает на историческую родину, что Советское правительство именно после ленинградского процесса Кузнецова-Дымшица и К° смягчило свою прежнюю позицию "не пущать" и разрешило этой нации легальный выезд в Израиль. Я не буду вникать в мотивы прежней позиции Кремля, но факт остается фактом: Кремль был опозорен "самолетным делом" в глазах, так сказать, мировой общественности и публично уступил, показав слабость. Вот, дескать, бейте его по-умному, и он уступит.

И кто же виноват в "поражении" Кремля? Юрий Владимирович Андропов. Теперь известно, что органы КГБ с самого начала знали о намеченной советскими евреями операции, с самого начала тщательно следили за каждым их шагом. Им бы расстроить заранее запланированное мероприятие, тихо рассеять замысел, а самых настырных выпустить молчком в Израиль, но они довели дело до ареста группы при посадке в самолет и до громкого судебного процесса. Председатель КГБ Ю. В. Андропов — человек довольно умный, умевший просчитывать ситуацию на несколько ходов вперед, а здесь вроде бы случайно вляпался. Думается, что Андропов заранее все рассчитал и просто решил в конечном итоге помочь соплеменникам в их упорном стремлении добиться права на эмиграцию. Мы не должны забывать, что именно этот человек протолкнул Горбачева вверх. Не будь Юрия Владимировича, так бы и киснул в секретарях Ставропольского крайкома до пенсии Михаил Сергеевич. И вот наступил день начала нашего сопротивления на 19-й зоне — 21 апреля 1977 года. Информация о борьбе за статус вышла за пределы Мордовии, кто-то где-то перепутал дату, и вот 20 апреля в Страсбурге известный правозащитник Андрей Амальрик, автор книги "Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?" проводил пикет перед зданием Совета Европы в защиту советских политзаключенных, выступающих за свое человеческое достоинство в лагере. То-то местный чекист вечером 20 апреля шнырял по всей зоне. По его лицу было видно, что он о завтрашней акции информирован.

21 апреля утром мы сорвали со своих бушлатов нашивки с фамилией и номером отряда и бригады и россыпью, вне строя, пошли в столовую. Но самое главное — мы НЕ ВЫШЛИ НА РАБОТУ. О, в социалистическом лагере труд, работа — это святое. "Кто не работает, тот не ест". А уж если зэк не работает, тогда… Что с ним делать? В ГУЛАГе бериевских времен, да и времен Ягоды — тоже — отказ от работы есть саботаж, контрреволюция.

Но на дворе был 1977 год, были подписаны Хельсинкские соглашения, партийная номенклатура тянулась к Западу, сама уже обуржуазилась, революционный пыл давно сгинул, уступив место привилегиям и коррупции. Не расстреливать же этих идиотов, помешавшихся на идее? Нас стали сажать в штрафной изолятор. На 5 суток, на 7 суток, иногда — для смеха — на трое суток. Ты выходишь из изолятора, поел в столовой, а через час-другой тебе оформляют новый срок в ШИЗО. Даже не за "отказ от работы", ты не успел "не выйти", а за то, что шел в столовую вне строя или не имел нашивки на бушлате. Еще, скажем, 5 суток, ну и так далее. Позже, конечно, стали давать максимум — 15 суток. Ты проводишь в зоне сутки или несколько часов и получаешь новые 15 суток.

Штрафной изолятор — это маленькая тюрьма, примыкающая к зоне. Т. е. между собственно зоной и ШИЗО есть забор из колючей проволоки, но этот забор не простреливается. Вышки с часовыми вынесены в углы того прямоугольника, внутри которого расположено каменное здание изолятора.

В ШИЗО на 19-м было, помнится, камер 8—10 и еще комната для дежурных. При поступлении в этой комнате оставляют ремень, бушлат и все лишнее, по их понятиям. Например, начальник лагеря Никулин приказал не пропускать нас в камеру в теплом белье. А ведь зэк всегда перед посадкой в ШИЗО стремится надеть именно теплое белье. Стены в камере бетонные, пол тоже бетонный, но сверху покрыт, правда, полом из досок. Койка на целый день прикрепляется к стене. Даже летом в камере днем прохладно, а ночью — по-настоящему холодно. И вот нам велят вместо теплого белья иметь трусы и майку под тонкой хлопчатобумажной робой. Брежнев, как я уже писал, выдавать бушлат зэку на ночь в ШИЗО запретил. И вот — не забуду никогда холодные июньские ночи 1977 года — ночью ляжешь на железную койку в своей тоненькой куртке и майке, подложив под голову кулак, и пытаешься заснуть. Уснешь ненадолго и просыпаешься от дикого холода. Всего трясет, как говорится, зуб на зуб не попадает. Делаешь физзарядку, зарядка немного согреет, снова уснешь и снова просыпаешься. И так всю ночь. Днем, конечно, немного теплее, можно, сидя на полу, подремать. Впрочем, надзиратель разбудит: "Спать надо ночью!" Декарт говорил, что "человек — это мыслящий тростник". По своему жизненному опыту скажу, что с тростником этим очень легко разделаться без расстрелов и крови. Надо только лишить его, например, тепла и не оказывать медицинской помощи. В лагере люди "результативно" умирают от нелечения или от фиктивного лечения.

Не мудрено, что в результате многократных водворений в ШИЗО и холодных ночей в камере, когда надзиратели срывают с заключенного теплое белье, мы с Черноволом и Айрикяном заболели. Поднялась большая температура. Врач перевел меня в другую камеру, где я получил постель, в том числе подушку и одеяло. Стали кое-как лечить, но из ШИЗО, конечно, не выпускали.

В это напряженное время произошел случай на грани мистики. Однажды, когда начальник лагеря Пикулин особенно разъярился, посадив еще нас на хлеб и воду ("зачем их кормить, если они не работают?"), я взобрался по стене и, глядя сквозь решетку на удаляющегося начальника, мысленно предал его проклятию: "Да будь ты проклят!" Каюсь, с моей стороны это был совершенно нехристианский поступок, человеческая страсть, ненависть к тому, кто мучает, затмила во мне все остальное. И последствия проявились довольно быстро. Меня, уже больного, в постели, посетил Пикулин, совершенно изменившийся. На его лице не было и тени прежней злобы, одна печаль. Он вдруг стал мне говорить о своем, личном, о том, что недавно серьезно заболела воспалением легких его дочь. Полежала на сырой земле и заболела, теперь в больнице. Я чуть не вскрикнул: "Я этого не хотел!" Он, наверное, прочел на моем лице раскаяние. И одновременно он чувствовал какую-то незримую связь между своим палачеством и внезапной болезнью дочери. Как мог, я утешал его и выражал искреннее сочувствие. Вот так: проклинаешь одного, а страдает другой, совершенно невинный человек.

Но я бы не хотел особенно хулить и Пикулина. Мне говорили, как тихо огрызался он на требование лагерных чекистов давить нас как можно сильнее: "Мы их так обозлим, что они вообще со статуса не выйдут". Ведь мы-то все-таки запланировали сопротивляться не навсегда, а на 100 дней, т. е. до 30 июля. А на лагерных чекистов давят сверху, из Москвы. Давит в итоге богоборческая система, созданная Лениным и Троцким в результате февральской измены генерала Алексеева, генерала Рузского и думских хамелеонов, предавших Царя, Веру и Отечество. О чем думал Алексеев, инспирируя телеграммы командующих фронтов с требованием к Государю об отречении? Уже на следующий день бунтовщики издали "Приказ № 1", разваливший армию и державу. И то еще мы, зэки 60—70-х годов, находились в наилучшем положении по сравнению с периодом ленинского террора. Лагерные старожилы, помнившие 20-е годы, говорили: "Сейчас — благодать. Вот в те годы был сплошной ужас!" Помимо меня, Черновола, Айрикяна, в борьбе за статус политзаключенного участвовал Сергей Иванович Солдатов, демократ-патриот, проживавший до ареста в Эстонии, британский подданный русского происхождения Будулак-Шарыгин, ленинградский писатель Михаил Хейфец. Кстати, соплеменники Хейфеца Пэнсон и Коренблит, сидевшие по так называемому "околосамолетному делу", ни в каких акциях протеста никогда не участвовали, считая себя в России иностранцами. Хейфец же считал себя демократом и еврейским националистом, но не сионистом, тут он проводил какую-то разницу. Он много изучал историю России и много писал на русские исторические темы. В борьбе за статус участвовал также латыш Майгонис Равинып, довольно молодой человек и очень горячий. Когда он проводил голодовку, и его пытались кормить насильно, он сжимал зубы. И надзиратели использовали тогда так называемый зубооткрыватель — что-то вроде плоскогубцев в другую сторону. Зубы при этом, конечно, ломались. Мы, т. е. я и Черновол, придерживались принципа: угроза насилия равнозначна насилию. Поэтому под угрозой принудительного кормления мы добровольно соглашались принимать ту пищу, которую приносили из медчасти. Голодовка при этом продолжалась: после ухода врача мы по-прежнему отказывались от пищи, доставляемой из столовой. Кормили спецпищей довольно редко: покормят, скажем, на 12-е сутки, потом принесут на 17-е. Но нашу позицию — "угроза насилия равноценна применению насилия" — юный Майгонис молча не принимал, считал, видимо, проявлением непринципиальности и продолжал ломать зубы.

Ведут нас из изолятора в парикмахерскую стричь волосы. А мы от стрижки отказались: это был один из пунктов борьбы за статус политзаключенного. Нас сажают в кресло, мы садимся, с надзирателем не толкаемся, нам надевают наручники и в наручниках стригут. Голову мы уже не вертим из стороны в сторону: пусть стригут, мы наручниками доказали, что стрижка принудительная. Надзиратели тоже люди, где-то в присутствии офицера они проявляют усердие, а где их нет, они спокойно, так сказать, отслеживают ситуацию.

Наденут наручники для порядка, причем наденут, чтобы не давили, и парикмахер нас спокойно стрижет.

Итак, где-то в начале июля я серьезно заболел. При этом мне уже оформили — 24 июня — ПКТ: помещение камерного типа. ПКТ на полгода. В зону уже не попадешь, все 6 месяцев безвылазно сидишь в ШИЗО, но с постелью и можно читать газеты и книги. ПКТ дают за разные нарушения. Нам — за отказ от работы и т. д. В ПКТ мы тоже обязаны работать. Так вот, за отказ от работы в ПКТ снова дают штрафной изолятор и переводят из камеры, где у тебя постель и книги, в камеру, где сидел до этого, и где ничего нет, а койку на ночь пристегивают к стене. Посидишь, скажем, суток 10 в просто камере, освобождают затем и переводят в камеру напротив, где у тебя постель. И так далее. Наконец, 30 июля 1977 г., в день окончания объявленной нами борьбы за статус политзаключенного, меня этапируют в Барашево, в лагерную больницу ЖХ 385/3-3. Последние, кто до конца пробыл на статусе и не заболел, были Хейфец и Равиньш. Сергея Солдатова, если мне не изменяет память, тоже вывезли на другую зону. Болонкин ушел на ссылку в Сибирь до "статуса". Мельком, когда меня выводили из ПКТ в баню, видел ненадолго доставленного в зону известного украинского поэта Василия Стуса, честнейшего и порядочнейшего человека, несмотря на свое, увы, самостийничество. Он умер в лагере, в Пермской области. Думается, что это был поэт не меньшего калибра, чем Валентин Зэка (В. П. Соколов), и верующий христианин.

На больнице в Барашево я провел два месяца. Здесь встретил прибывшего со спеца "самолетчика" Юру Федорова. Несмотря на свое участие в акции евреев-отказников, он ощущал себя русским человеком по духу и патриотом России. До чего же запутанны бывают человеческие судьбы! В лагере рассказывали такой случай: во время войны два солдата, попавшие в окружение, решили идти сдаваться немцам. Пошли. По дороге видят хороший железнодорожный мост, взрывчатка у них еще была, они подложили ее и взорвали немецкий эшелон вместе с мостом. После этого, конечно, пошли не к немцам, а к партизанам. Старики уверяли, что это был подлинный случай.

В сентябре к ходячим больным пришел главный врач лагерной больницы и предложил перекрыть крыши шифером на нескольких больничных зданиях. В противном случае ему пришлось бы приглашать из соседней зоны уголовников, а он этого не хотел. Два здоровых, еще не старых мужика и я — мы согласились. Я подавал им снизу шифер, они тянули его веревкой и настилали. Работа кровельщиков была им хорошо знакома. Когда было надо, я влезал на крышу и помогал им там. Главврач обещал не только оплатить работу, но и держать нас потом на больнице столько, сколько мы захотим. Начальству с 19-го скажет: "не долечили". Больница в Барашево — по сравнению с обычной зоной — это оазис в пустыне. Нет работы, нет режима, никто тебя не дергает, ты читаешь книжки на скамеечке под солнышком и питаешься совсем не так, как в своей зоне. Тут тебе и кусочек масла, и молоко, и мясо.

Однако подошел день 5 октября, объявленный нами ранее днем политзаключенного. Это потом его переменили на 30 октября, но в 1977 году для нас с Черноволом был значим именно этот день. А в эту дату мы ранее намечали проводить однодневную голодовку. Стали дискутировать: это решение о голодовке — действенно в условиях больницы или нет? Решили, что действенно. И вот я, Черновол и еще пара зэков объявили голодовку (это при больничном-то питании!), написав соответствующие заявления начальнику лагеря и в прокуратуру. Голодовка без письменного заявления не считается голодовкой. Мы так обозлили чекистов этой однодневной голодовкой, что Черновола уже на следующий день вернули на его зону, которая была здесь же, через дорогу. А меня увезли на 19-ю зону, не долечив, соответственно, через день — 7 октября 1977 г. В тот самый памятный день брежневской Конституции и в день 25-летия Путина, при первой же возможности, когда шел местный поезд — "теплушка" — из Барашево в Явас, а оттуда — в поселок Лесной. Моя лафа с блатной работой, конечно, закончилась.

Правы мы были с Черноволом этой своей принципиальностью? Сейчас, спустя 23 года, думаю, что это было уж с нашей стороны ЧЕРЕСЧУР. Но тогда казалось, что иного решения быть не может.

Итак, 100-дневная борьба за статус политического заключенного закончилась. Успеха она не принесла. Мы по-прежнему остались в одинаковом с ворами и грабителями положении: тот же принудительный труд, та же униформа с биркой, стрижка волос наголо, унизительное хождение строем, минимум свиданий и посылок, обязательные политзанятия. Несколько человек в результате длительного пребывания в ШИЗО серьезно заболели. Но мы доказали режиму, что с таким скотским положением не согласны, что оно ранит наше человеческое достоинство.

"Мы — не рабы. Рабы — не мы". Теперь уже отказывались считать себя рабами советского режима осужденные за убеждения. Конечно, лагерная администрация в душе своей чтила наши принципы и в дальнейшем, хотя мы и потерпели поражение — оно было неизбежно (10–15 человек против Левиафана), — в дальнейшем старалась лишний раз не царапать нас и без особой нужды не прибегать к насилию. Никто из начальства никогда не напомнил нам, что мы проиграли.

Загрузка...