К тому времени, когда V съезд завершил свою работу, уже не за горами был «последний день» первой русской революции. «Последним» называют 3 июня 1907 года. Условно, конечно. 3 июня 1907 года высочайшим указом была разогнана II Государственная дума и был издан новый избирательный закон. К разгону Думы можно было бы отнестись и спокойно. Ведь первую тоже разогнали. Но издание основного избирательного закона без санкции Думы означало, что царизм разорвал манифест 17 октября 1905 года. Ведь по этому манифесту ни один закон не имел силы без утверждения его Думой. В условиях России манифест 17 октября играл роль какой-никакой, а конституции. Когда же в государстве рвут конституцию – это означает уже государственный переворот.
И 3 июня 1907 года вошло в историю как день «3-июньского государственного переворота».
Он свершился в то время, когда реакция уже более года наступала широким фронтом. Она снова справляла тризну.
И снова маловерам казалось, что «вихрь покрутился и все осталось по-прежнему», что жизнь – это темный коридор, из которого нет выхода. И никогда, никогда эту тьму уже не прорежет луч солнца. Только кривляются какие-то рожи, хрипло выкрикивая: «Да скроется солнце, да здравствует тьма», – и из царского дворца несется гнусавый припев: «Боже, царя храни». И охраняемый богом помазанник принимает из рук главарей черносотенных банд титул почетного члена партии «Союза русского народа».
Бог охраняет бандитов, убийц, вешателей.
По империи рыщут каратели. С Дальнего Востока на запад идет Ренненкампф, оставляя сожженные села, безвестные могильные холмы. С запада на восток движется Меллер-Закомельский, отмечая дорогу качающимися на фонарях трупами в рабочих блузах.
За людьми охотятся среди белого дня. Для них нет убежищ, нет законов, нет права на суд, на защиту, «не говоря уже о неприкосновенности личности».
Заседают только военно-полевые суды, и только для того, чтобы расстреливать. В Москве расстреляли 2 тысячи, и еще алчут крови «усмирители восстания».
На Кавказе день и ночь работают кинжалы. «Союзу русского народа» удалось стравить «инородцев» в дикой резне. «Союз» довольно потирает руки. Пусть себе режут друг друга: чем больше крови, тем меньше сил.
Новый министр внутренних дел Столыпин тоже хочет крови. Над левыми скамьями Государственной думы обвалился потолок. Обвал подготовил Столыпин, и теперь он негодует, что по чьей-то оплошности обвал произошел минутой раньше, чем депутаты вошли в зал.
В ответ на выкрики возмущенных левых, что он кровавый убийца, министр, нагло улыбаясь, сравнивает себя с врачом и под восторженный визг черносотенцев заявляет, что он делает «врачующее кровопускание».
5 тысяч казненных по официальным данным и 7,5 тысячи по данным прессы.
30 тысяч умерших в тюрьмах от голода, пыток, болезней.
Это было «врачующее кровопускание».
Его рецепт капиталист Рябушинский сформулировал так: «Пролетарии должны быть рабами. Если кто мятежничает – убивать. Крестьяне жгут усадьбы? Перестреляйте тех, которые нападают, и сожгите десять усадеб кругом, и мужики поймут, что у вас есть право на землю».
Столыпин наступал на крестьянскую общину. Разгромить ее, расслоить, отделить кулака от революционно настроенного бедняка, отдать земли беднейших кулаку, сделать сельского буржуа твердой опорой царизма в деревне.
А бедняков – в Сибирь, на Дальний Восток по принципу: «дальше едешь, тише будешь».
Тех же, кто сопротивляется, кто не смирился, – тех в тюрьмы, на каторгу.
А какая неразбериха, смута царили в умах российской интеллигенции! И эта смута была побочным продуктом политической реакции.
Расправились кукиши в карманах. И бывшие попутчики, левацкие крикуны, «народные радетели» отплевывались, отмежевывались, открещивались от «революционного наваждения».
Они теперь «не могли понять», не знали, «как это могло случиться…». И вообще, с каких это пор истинный русский интеллигент занимается политикой… Куда лучше осетрина под хренком…
Крутились и трещали столики. И в спиритическом угаре нетленные духи императоров назидательно поучали, что безбожие, умственный разврат и отступничество от истинно русских начал – православия, самодержавия и народности – породили «безумные мечтания», «ложные надежды» и «преступные содеяния».
Но в этом хоре ренегатства громче всех, противнее всех и подлее всех вопили вчерашние «легальные марксисты» – булгаковы и струве, бердяевы и их философствующие подпевалы вроде Гиппиус.
Ольминский – «Галерка», – замечательный большевистский публицист, припечатал к позорному столбу и это время и эту публику: «Место политики заняла якобы эстетика, а на самом деле – интерес только к самому глубокому разврату… Воистину печально время, чьим духовным знаменем стал роман Арцыбашева „Санин“».
Были и другие хоругви.
Если буржуазные ренегаты несколько позже со страниц сборника «Вехи» вылили поток помоев на демократию, то доморощенные философы вроде Розанова, Минского, Философова уже потели над ликом нового боженьки. Эти новоявленные богомазы пытались перемалевать старых святых. А старые были живучи.
Но как бы густо они ни клали мазки, выводя нимб «нового бога» и ангелов «новой религии», древние иконы с их «смирением» и «непротивлением» не уступали своего места на иконостасе существующих порядков.
И что обиднее всего – в среде социал-демократов появились партийные «богостроители». Они не призывали к исповеди и не обожествляли «Троицу». И любили цитировать Белинского насчет горшков и икон, которыми их прикрывают.
Но богостроители социализм провозгласили религией. А ведь религия зиждется на слепой, безрассудной вере в бога.
Социализм и Бог. С большой буквы при этом!
Это была попытка примирить социализм с религией. Но вместо ангелов старых икон в росписи богостроителей порхали бессмысленные, красивые, лживые и вредные словеса.
Когда-то, в годы примиренчества, Анатолий Васильевич Луначарский взял на себя «обязанность быть главным пером соглашательского ЦК». А теперь он глаза богостроителей.
Даже Плеханов, привыкший улаживать «семейные конфликты» домашними средствами, заявил, что Луначарский устраивает на свой фасон «утешительную душегрейку». И не для рабочих, конечно!
Для самгиных. Для русской интеллигенции.
Но была и худшая опасность для партии пролетариата. Ведь в РСДРП наряду с большевиками состояли и меньшевики. А они-то в условиях реакции поддались панике, не отступали, чтобы отдохнуть от боя, реорганизовать силы, перевооружиться, а просто панически бежали.
Меньшевики готовы были поднять руки перед столыпинским режимом, они втайне мечтали приспособиться к нему, ужиться. А большевики мешали. Чтобы отделаться от большевиков, меньшевики завопили, что не нужна нелегальная партия, что не нужно подполье – этот «допотопный» вид организации.
Ликвидировать нелегальную партию – заявили эти трусы и предатели.
Ленину, большевикам для того, чтобы идти вперед, нужно было ликвидировать ликвидаторство.
А это было нелегко. И потому нелегко, что и в среде большевиков нашлись скрытые ликвидаторы, «ликвидаторы наизнанку». Их называли отзовистами.
Отзовисты били себя в грудь и кричали о своей революционности. Они считали, что социал-демократы революционеры не могут сидеть в одном зале вместе с кадетами, октябристами и монархистами. Они обязаны уйти из Государственной думы. Отозвать социал-демократическую фракцию из Думы, покончить с легальными формами борьбы – вот чего требовали Алексинский, Вольский и иже с ними.
Отказ от легальных форм борьбы, от легальных связей с массами практически означал также ликвидацию партии пролетариата.
Отзовизм имел оттенки. Были и «стыдливые отзовисты». Их иначе величали «ультиматистами». Они прямо не настаивали на том, чтобы социал-демократическая фракция покинула Таврический дворец, в котором заседала III Дума. Но если эта фракция не будет подчиняться всем партийным директивам? Тогда отозвать!
Возглавлял «ультиматистов» Богданов. С ним вместе оказался и Красин.
Луначарский, который в это время грешил и богостроительством и отзовизмом, позже, одумавшись, писал:
«Все эти группы ультиматистов, отзовистов и т. д., за которыми, собственно говоря, скрывалось нежелание считаться с длительным периодом реакции, романтическая вера в то, что не сегодня-завтра опять подымется мятеж, – все это было головное, выдуманное, все это было от прошлого, все это не учитывало живой действительности».
Иногда и «мыльные короли» помогают революционерам. Если бы не мистер Фелс, крупный английский мыловар, то еще неизвестно, как бы делегаты V съезда выбрались из Лондона. На счету у съезда ни шиллинга. Иосиф Фелс готов дать в долг 1700 фунтов – целое богатство. Но Фелс был чудаковат. Прежде чем подписать чек, он явился на заседание съезда в «социалистическую церковь» на Саутгейт-Роод. И три часа отсидел на хорах, приглядываясь, принюхиваясь: а вдруг это антихристы какие…
Но когда в перерыве к нему поднялся Плеханов, мыловар успокоился. «Тамбовский дворянин» производил впечатление.
Делегаты разъезжались кто куда – в Москву, Питер, на Урал.
Иосифу Федоровичу ехать было некуда. Путь в Россию для него закрыт. Во всяком случае, легально он не имеет права там появляться до 14 апреля 1910 года.
Три года в разлуке с дочками. Три года оторванный от привычных дел. Невесело!..
Владимир Ильич уезжал в Финляндию, в Стирсудден, на дачу к Лидии Михайловне Книпович. Туда же, поближе к России, на дачу старого друга и наперсника, приехал и Дубровинский.
Здесь он мог, наконец, хоть немного передохнуть. Здесь был Ленин, с которым никогда не наговоришься и который, оказывается, умеет прекрасно ухаживать за цветами. А дача Лидии Михайловны утопает в цветах.
Но увяли цветы. И с севера все чаще и чаще задувают холодные ветры.
Финляндия поздней осенью – унылая, неприветливая страна. Департамент полиции, охранка дотянулись и до финляндских дач, городов, поселков.
Владимир Ильич вынужден из «ближайшей эмиграции» уехать в дальнюю, в Женеву.
И Дубровинскому полиция не дает задержаться под боком у России. Финляндия – часть Российской империи, а ведь Иосифу Федоровичу «воспрещено» в ней показываться.
Пришлось уезжать. И тоже в Женеву, туда, где Ильич.
В эмиграцию Иосиф Федорович уезжал впервой. Финляндия не в счет, ведь она рядом с Россией. Уезжал, не ведая, чем он будет заниматься там, в незнакомой Женеве. Не знал он и на какие средства будет жить.
С деньгами у большевиков вообще было плохо. Партийная касса могла выдавать самые мизерные суммы, да и то нерегулярно. Конечно, были еще и переводы. Но это так, спорадически. Дубровинскому не привыкать жить впроголодь, жить где-нибудь и как-нибудь, лишь бы подушка была под головой. Но в Женеве и ее могло не оказаться.
Страшно было думать о семье, оставшейся на родине. Как они будут жить? Ведь он ничем не может помочь Анне Адольфовне.
Если до 1905 года женевские, берлинские, парижские колонии эмигрантов жили в ожидании революции, верили в ее скорый приход, победу и близкое возвращение домой, то теперь было ясно, что новая и победоносная революция произойдет не через год и но через два – нужно свыкаться с положением эмигранта, как-то устраиваться.
Дубровинский хорошо знал свои возможности как партийного работника. Он организатор-практик, он оратор. Но ведь все эти качества в эмиграции могут пригодиться в очень незначительной степени.
Сейчас за границей развернется борьба с отзовистами, ликвидаторами, богоискателями, поборниками модных философских течений – эмпириокритиками, махистами. Но это будет борьба прежде всего теоретическая, полем битвы станут страницы газет и журналов, столкновения произойдут в кафе, клубах, на диспутах, рефератах.
И в эмиграции Дубровинский открылся товарищам с новой, незнакомой им стороны. Организатор-практик стал острым полемистом, оратор сделался усидчивым сотрудником газеты «Пролетарий» и показал себя вдумчивым, эрудированным философом.
Борьба на философском фронте в эти годы выдвинулась на передний план партийной работы. Новейшие открытия в естествознании ломали старые представления о материи.
Материя рушится, материя исчезает, гибнет сама наука о материи, о каком философском материализме может идти речь!
Так казалось не только некоторым «философам», но и крупным ученым-естествоиспытателям, когда они узнали об электроне, радиоактивности, превращениях химических элементов из одного в другой.
Последователи австрийского философа Маха, воспользовавшись наметившимся «кризисом естествознания», усилили нападки на диалектический материализм. Махизм был не чем иным, как утонченным, подновленным идеализмом.
Во главе русских философов «новой школы» стояли Луначарский, Богданов, Базаров. В России вышел их сборник «Очерки по философии марксизма». Это было искажение марксизма. И Ленин повел решительную борьбу с этими «философами», отстаивая чистоту марксистского мировоззрения. Плеханов тоже ополчился на них.
Дубровинский виделся с Плехановым. Ленину и Иосифу Федоровичу, как членам редакции «Пролетария», было очень важно знать, чью сторону возьмет Георгий Валентинович, когда в редакции разгорится борьба. Ведь Богданов тоже был членом редакции.
Плеханов встал на сторону Ленина. Но он боролся с Богдановым вяло, неохотно. Его статьи были настолько мудрено написаны, что их могли понять только специалисты-философы. А ведь борьба с Богдановым, Луначарским была не просто теоретическим спором. Это была борьба за идейно-философские основы партии. К ней жадно прислушивались молодые члены РСДРП, не искушенные в философии.
И Ленин решил философски обобщить новейшие достижения естествознания, разоблачить до конца махистов, богдановцев отстоять марксистское мировоззрение.
Владимир Ильич и Дубровинского заразил своим философским энтузиазмом. В этот момент они были близки друг другу, как никогда. Эту близость подчеркивала Н. К. Крупская:
«…Их многое сближало. И тот и другой придавали громадное значение партии и считали, что необходима самая решительная борьба с ликвидаторами, толковавшими, что нелегальную партию надо ликвидировать, что она только мешает работать. И тот и другой чрезвычайно ценили Плеханова, были рады, что Плеханов не солидаризируется с ликвидаторами. И тот и другой считали, что Плеханов прав в области философии, и полагали, что в области философских вопросов надо решительно отгородиться от Богданова, что теперь такой момент, когда борьба на философском фронте приобрела особое значение. Ильич видел, что никто так хорошо с полуслова не понимает его, как Иннокентий. Иннокентий приходил к нам обедать, и они долго после обеда обдумывали планы работы, обсуждали создавшееся положение. По вечерам сходились в кафе „Ландольд“ и продолжали начатые разговоры. Ильич заражал Иннокентия своим „философским запоем“, как он выражался. Все это сближало. Ильич в то время сильно привязался к Иноку (Иннокентию)…»
Владимир Ильич выполнил свое намерение – написать капитальный труд по философии марксизма. Философский энтузиазм воплотился в кропотливую, напряженную работу. Это было действительно исследование, поиск. И когда Ильич убедился, что швейцарские библиотеки не располагают нужными книгами, уехал в Лондон, чтобы заниматься в библиотеке Британского национального музея.
Отъезд В. И. Ленина вызвал заметное оживление среди богостроителей, да и отзовистов тоже. Самоустранился их главный оппонент, и такой возможностью не могли не воспользоваться Богданов, Луначарский.
А что, если вновь выступить с рефератом? Кто будет против? Плеханов? Вряд ли он явится. Ленина нет. И Богданов решился. Подготовка к дискуссии проходила с помпой. Богданов был уверен в торжестве своих сторонников.
О дискуссии Ленин узнал из писем Крупской и Иосифа Федоровича. И может быть, неожиданно для Дубровинского Владимир Ильич обратился к нему с предложением – выступить на реферате и… дать бой.
Владимир Ильич хорошо знал противника и не нуждался в тезисах реферата А. Богданова – «Приключения одной философской школы».
Богданов будет проповедовать эмпириомонизм – разновидность махизма, а значит, завуалированный, подчищенный, обставленный частоколом современных наукообразных терминов, чистейшей воды идеализм.
Чтобы Иосифу Федоровичу было легче выступать, чтобы он сразу же смог «прижать» докладчиков к стене, Ленин прислал ему своеобразный конспект. Это были одновременно и основные вопросы, на которые Иосиф Федорович должен был дать ответ с позиций марксистской философии, и «десять вопросов референту».
В это время в Женеве было немало эмигрантов-большевиков, людей, близких Ленину.
Но дать бой по философским вопросам Владимир Ильич попросил не кого-нибудь, а Дубровинского. Именно Иосиф Федорович «понимал с полуслова», именно у него был тот же «философский запой», который заставил Ильича уехать в Лондон. И Ленин – блестящий политик и тактик – точно рассчитал удар.
Дубровинского знали все члены партии. И большевики и меньшевики. Знали как практика, организатора, трибуна.
Его присутствие на реферате ни у кого не могло вызвать ни удивления, ни подозрения. Но вряд ли кто-либо из тех, кто слушал Богданова, Луначарского, ожидал, что их главным оппонентом станет Дубровинский.
«Десять вопросов референту»!
На эти десять полностью, точно, по-марксистски ответил сам Ильич в книге «Материализм и эмпириокритицизм». Эти десять вопросов были чем-то вроде тезисного плана ленинской книги.
Владимир Ильич не навязывал Дубровинскому своих ответов. Иосиф Федорович, сообразуясь с обстановкой, с каким-то своим пониманием этих вопросов, волен был их сформулировать по-иному, отредактировать или вовсе снять. Дубровинский, готовясь к выступлению, действительно внес изменения во второй, третий и десятый вопросы, седьмой же зачеркнул.
Реферат состоялся 15 мая 1908 года в Женеве. По поручению Богданова реферат читал Луначарский.
Иосиф Федорович после выступления глашатаев новой философской школы попросил слова. И хотя он представлен был собравшимся под псевдонимом Доров, многие узнали Дубровинского.
И были, конечно, поражены. С какой стати этот действительно незаурядный практик, организатор вдруг ввязался в теоретический спор, да еще поставил перед самим Богдановым вопросы:
«Признает ли референт, что философия марксизма есть диалектический материализм?
Если нет, то почему не разобрал он ни разу бесчисленных заявлений Энгельса об этом?
Если да, то зачем называют махисты свой „пересмотр“ диалектического материализма „философией марксизма“?».[6]
«Признает», «признает», «признает» – вопросы точные, с ссылками на Энгельса, вопросы, в которых содержится и критика. Вопросы, от ответа на которые нельзя увильнуть, нельзя отделаться туманным словоблудием.
Но Богданов именно так и отвечал. Иосиф Федорович снова взял слово. На сей раз он сам ответил на эти вопросы. Ответил в пространном докладе со множеством ссылок на источники. Недоумение аудитории сменилось удивлением, потом зал уже чутко прислушивался к точным, ясным формулировкам. Дубровинский заявил, что большевизм стоит на позиции диалектического материализма и решительно отмежевывается от богдановско-базаровских идеалистических схемок.
Завязался спор. Разгорелись страсти, и сторонники Богданова прибегли к демагогии.
И что знаменательно: к этому спору внимательно прислушивались агенты русской жандармерии. Кто-то из них, видимо, присутствовал на дискуссии, так как спустя некоторое время заведующий заграничной агентурой Гартинг отписал в департамент полиции:
«На днях в Женеве в группе большевиков произошел следующий скандал. На реферате Богданова, полемизировавшего с Плехановым, выступил „Иннокентий“, член Центрального Комитета и редакции „Пролетария“, и заявил от имени своего и Ленина, что большевизм ничего не имеет общего с философским направлением Богданова. В ответ на это Алексинский выругал „Иннокентия“, указав, что он будто бы не имел права делать такого заявления, и затем созвал большевистский кружок, принявший резолюцию, противную мнению „Иннокентия“, на сторону которого стал решительно Ленин, порвавший теперь сношения с Алексинским».
Владимир Ильич был очень доволен выступлением Дубровинского. Что бы там ни говорил, ни делал этот бесноватый Алексинский, а победа на стороне тех, кто твердо стоит на позициях диалектического материализма.
И в этом вопросе Плеханов с ними, а это большая поддержка.
Но партия переживала трудное время. Отзовизм, ликвидаторство представляли не меньшую опасность, чем ревизия философских основ большевизма.
Крупская вспоминает о беседах Ленина с Дубровинский:
«…Иннокентий и Ильич немало толковали между собой по поводу необходимости сочетать партийное руководство (для чего необходимо было сохранить во что бы то ни стало нелегальный аппарат) с широкой работой в массах.
На очереди стояла подготовка партийной конференции, на почве выборов на нее надо было вести широкую агитацию против ликвидаторства и справа и слева.
Инок и поехал в Россию, чтобы провести все это в жизнь. Он поселился в Питере, наладил там работу цекистской пятерки…»
Еще на августовском Пленуме ЦК в 1908 году по настоянию В. И. Ленина и в противовес ликвидаторскому предложению меньшевиков заменить ЦК информационным бюро была создана так называемая «русская пятерка». Это был суженный состав ЦК, ведущий работу непосредственно в России.
Дубровинский решился на эту поездку, хотя она и угрожала ему новым арестом, так как меньшевики-ликвидаторы саботировали работу «пятерки» и нужно было немедля оказать помощь Питерской организации большевиков, Питерскому комитету, все время меняющему свой состав из-за частых арестов.
Дубровинский сумел наладить работу «пятерки» и был самым ее активным членом. Осуществляя связь Петербургского комитета с Лениным, с заграничным большевистским центром, Дубровинский в октябре 1908 года писал:
«Фреям, личное…
…Задерживаюсь единственно из-за махистско-отозванской напасти. Положение: комитет (преимущественно рабочие) на позиции „Пролетария“, но им трудно противостоять спевшейся банде из профессионалов-пропагандистов (численность ничтожна), бряцающих „лозунгами“ и шмыгающих по районам за голосами. Приходится ежечасно отражать наскоки, требование „дискуссии“ и бесшабашное вранье… Если мы на ближайшей же конференции не одержим решительной победы над крикунами, трудно спасти передовых рабочих-беков [большевиков] от разочарования в большевизме…» Обстановка, таким образом, сложилась в столице трудная. А ведь примерно так же дело обстояло и в Москве и в южных комитетах. Их еще предстояло объехать, наладить работу.
Письмо Дубровинского «Фреям» – Владимиру Ильичу и Надежде Константиновне – начинается не с описания обстановки в Петербургской организации, а с отчета о состоянии здоровья Иосифа Федоровича.
Владимир Ильич и Надежда Константиновна были не на шутку встревожены болезнью Дубровинского.
Когда Иосиф Федорович приехал к ним в Париж, Ильич настаивал на том, чтобы Дубровинский немедля отправился к врачу.
Но Иосиф Федорович этот поход отложил до лучших времен.
Надежда Константиновна, видя, каким неустроенным бытом живет Инок, предложила ему обедать у них.
Анна Адольфовна по этому поводу пишет: «Приехав в Париж, он согласился обедать у Крупской лишь в том случае, если Надежда Константиновна будет брать с него плату. „Обедаю у Надежды Константиновны, дешево (15 франков) и хорошо. Подозреваю, что надувает. Да не поймаешь ее – хитра“».
Приехав в Россию, Дубровинский, помня наставление Ильича, показался врачу. И в этом же письме сообщил Ленину и Крупской:
«…Итоги врачебного исследования: на границе острого процесса, „финал“ в случае какого-нибудь заболевания – бронхита, инфлюэнцы и т. п.; ежели этого не будет, излечим вполне при условиях: Давос, питание, туберкулин…»
Понятно, что такой диагноз не мог успокоить Ленина, тем более что Иосиф Федорович писал не из Давоса – горного курорта Швейцарии, – а из сырого, промозглого Петербурга, где он снова питался кое-как и в любой момент мог подхватить тот же бронхит.
По заданию Ленина Дубровинский занимался, так сказать, контрразведкой в стане жандармов и охранников. И ему удалось выявить немало провокаторов, платных агентов департамента полиции, окопавшихся во Франции.
Но и департамент был неплохо осведомлен о намерениях социал-демократов.
Еще в конце августа 1908 года после Пленума ЦК, потребовавшего ускорить созыв партийной конференции, заграничная агентура донесла:
«После этих решений Иннокентий выехал в Россию для подготовительных работ по вышеупомянутой всероссийской конференции. Приметы Иннокентия (он же Дубровинский): лет 35, среднего роста, с сильно пробивающейся лысиной, лоб высокий, глаза серые, узкие, нос тонкий, длинноватый, усы густые, беспорядочные, бороду не носит…»
Его выдал провокатор. В охранке он числился под кличкой «Ворона».
Арестовали на перроне Варшавского вокзала, когда Иосиф Федорович уже садился в поезд, чтобы уехать за границу. Это случилось 29 ноября 1908 года.
И в том, что его арестовали, нет ничего удивительного. Удивительно то, что охранка, контролируя каждый шаг Дубровинского с начала ноября, предоставила ему почти месяц вольной жизни.
3 ноября начальник петербургского охранного отделения доносил: «Иннокентий выбыл в Москву для присутствия при выборе делегатов от г. Москвы на общерусскую конференцию».
Охранник был хорошо информирован…
Петербургский дом предварительного заключения. Недолго пробыл в нем Иосиф Федорович. 16 декабря его неожиданно вывели из камеры, провели через двор и втолкнули в полутемное помещение с пылающим горном.
Кузница. Значит, будут надевать кандалы!
Кажется, он все уже испытал. Но кандалы!.. Обычно политических не заковывали. Кандалы для политических – крайняя мера. И на нее пошел департамент полиции, опасаясь, что Дубровинский может убежать на этапе.
Его считали «склонным к побегам», хотя бегать ему из ссылки пока не приходилось.
Сколько боли, унижений пришлось испытать этому человеку! Но ведь Дубровинский готовил себя к такой жизни, знал, что ему не миновать тюрем, ссылок, каторг.
В тюрьме Иосифу Федоровичу объявили, что он высылается в Вологодскую губернию. Вступал в силу старый приговор, ведь Дубровинский «самовольно» вернулся в Россию – до апреля 1910 года.
По всей вероятности, партия ссыльных, в которой был и Дубровинский, не сразу попала в Вологду, как об этом пишет А. Креер. Цецилия Зеликсон-Бобровская свидетельствует:
«В ссылку Дубровинский, как „склонный к побегам“, шел этапом в кандалах, от которых у него на ногах образовались раны. Всю дорогу, рассказывали товарищи, шедшие с ним в этапе, Дубровинский температурил, кашлял, что нисколько не помешало ему вызваться на дерзкие переговоры с начальством вятской пересыльной тюрьмы, где в то время пересыльных политических избивали. Как ни протестовали товарищи против того, чтобы именно Дубровинский вступил в разговоры со зверствующим начальником пересылки, – ничто не помогло. Дубровинский настоял на своем, и совершенно неожиданно эту партию пересыльных не только не избили, но начальство было как-то даже особенно корректно с Дубровинским».
Зеликсон-Бобровская не могла ошибиться. Иосиф Федорович всего лишь один раз был закован в кандалы. Именно в эту ссылку.
По-видимому, он попал в Вологду уже из знакомой Вятки. Иначе в поезде он не успел бы так поранить ноги, что пришлось бы почти месяц отлеживаться на частной квартире.
Но оказалось, что Вологда – это только передышка. С Иосифа Федоровича сняли кандалы, а ходить он все равно не мог.
Между тем из департамента полиции пришла телеграмма: «Указанный в отношении деп. пол. от 16 сего января за № 75855 Иосиф Федорович Дубровинский, но имеющимся сведениям, является весьма видным членом Центр. Ком. РСДРП (кличка Иннокентий), и Петербургская организация партии озабочена устройством побега Дубровинского из места ссылки».
И вот опять кандалы, опять этап. В февральскую стужу. Можно только удивляться и восхищаться выдержкой Иосифа Федоровича. И более сильные, совершенно здоровые люди на таких этапах падали и не могли идти дальше.
А он шел, скользил, падал. Он даже спешил, как будто зная, что в конце этапа его ждет избавление.
Может быть, Иосифа Федоровича действительно предупредили, что ему организуют побег. И он боялся опоздать, боялся совершенно обессилеть. Ведь и для побега нужны были силы.
Он не дошел до Усть-Сысольска, куда был назначен. Не позволила болезнь. Его оставили отбывать срок ссылки в Сольвычегодске.
На выручку Дубровинского из Петербурга выехала Людмила Менжинская, большой друг Иосифа Федоровича. Департамент полиции был осведомлен и о ее поездке:
«…Вчера выехала в Вологду без наблюдения для свидания с Дубровинский Людмила Рудольфовна Менжинская; ее приметы: 32 года, темная шатенка, среднего роста, плотная, лицо полное, круглое, одета: меховая шляпа вроде панамы, плюшевый жакет с меховым воротником, синяя юбка, меховая муфта».
Есть разночтения относительно маршрута Людмилы Рудольфовны. Большинство биографов Дубровинского считают, что Людмила Рудольфовна, не застав в Вологде Иосифа Федоровича, сделала вид, что возвращается обратно в Петербург. Во всяком случае, департамент полиции получил такое сообщение от вологодских жандармов.
Между тем Людмила Рудольфовна ночью пересела в Череповце на владивостокский экспресс и через Вятку или Пермь добралась до Котласа. Котлас – это 18 верст от Сольвычегодска и конечный пункт железной дороги. В то время железнодорожного пути между Вологдой и Сольвычегодском не было, значит, Менжинская не могла ночью вернуться в Вологду и пересесть на поезд, идущий на Котлас. Но в конце концов не суть важно проследить путь Людмилы Рудольфовны, важен итог… А в итоге Менжинская сумела передать Иосифу Федоровичу и деньги и билет на поезд. И у Дубровинского достало сил сесть в вагон, добраться до границы, нелегально перейти через нее. И появиться в Париже, на знакомой улице, в знакомой квартире Ульяновых.
«…Ильич очень обрадовался приезду Инока. Оба они торжествовали, что Плеханов стал отмежевываться очень решительно от ликвидаторов. Ильич и Инок надеялись еще, что возможна будет с Плехановым совместная работа. Более молодое поколение не испытывало к Плеханову того чувства, как старшее поколение марксистов, в жизни которых Плеханов сыграл решающую роль.
Борьбу на философском фронте Ильич и Инок принимали близко к сердцу. Для них обоих философия была орудием борьбы, была органически связана с вопросом расценки всех явлений с точки зрения диалектического материализма, с вопросами практической борьбы по всем линиям… Намечалось расширенное заседание редакции „Пролетария“, где предполагалось окончательно размежеваться также с отзовистами».
Дубровинский немного поправился, окруженный вниманием и заботами Владимира Ильича и Надежды Константиновны. Но все же он был еще очень слаб. Иосиф Федорович едва ходил. «Ильич поехал посоветоваться к французскому профессору Дюбуше», но тот его успокоил. И все же раны долго не заживали. И Ленин настоял на том, чтобы Иосиф Федорович отправился на швейцарский курорт в Давос. На сей раз Дубровинский протестовал, но слабо. Он убедился, что его болезнь доставляет, помимо всего прочего, много тревог и забот Ленину и Крупской. А он дорожил и временем и спокойствием Ильича.
«Ильич буквально заставил Иннокентия отправиться в санаторий, – вспоминает Анна Адольфовна. – Но Дубровинскому не сидится там, и он уверяет в письме, что поправился, и весьма значительно, хоть и вынужден признаться, что зарубцевания не последовало».
Надежда Константиновна на все просьбы Инока о том, что ему пора возвращаться, работать, отвечает одно:
«Вам необходимо привести себя в работоспособное состояние, и теперь как раз самое подходящее время… Даю слово, если будет действительная надобность в вашем присутствии, напишу вам немедля».
Нетрудно понять, с каким настроением каждое утро просыпался, гулял окруженный прекрасными и все же чужими горами Иосиф Федорович.
В Париже Ленин готовится дать решительное сражение отзовистам, ультиматистам и прочим дезорганизаторам, очистить партию от ренегатов.
В далекой России дочки. Старшая готовится уже пойти в школу, сама читает.
Он пишет из Давоса дочерям нежные, ласковые письма. Но за ласковыми словами грусть.
«Дорогие Таля и Вера! Вот беда – никак не могу приехать к вам. Болен и надо лечиться… Дня через три вышлю вам книжки для чтения, постараюсь выбрать поинтереснее. Не знаю, жаль, в какие игры любите играть… Сам приеду еще не скоро… Пройдет зима, лето и еще одна зима…»
Между Лениным и Дубровинский все время, пока Иосиф Федорович находился в санатории, шла оживленная переписка. Владимир Ильич держал Дубровинского в курсе всего хода подготовки расширенного совещания редакции «Пролетария». И в каждом письме обязательно напоминал, что главной сейчас заботой Иосифа Федоровича должно быть лечение. 23 апреля 1909 года он пишет:
«Лечитесь серьезно, слушайтесь докторов во всем, чтобы успеть хоть до Пленума чуточку оправиться. Пожалуйста, бросьте мысль об удирании из санатория: у нас безлюдье полное, и если Вы себя не выправите (а это не легко, не делайте себе иллюзий, для этого надо серьезно лечиться!), то мы можем погибнуть».[7]
Через шесть дней, 29 апреля, Владимир Ильич снова пишет Дубровинскому:
«Дорогой друг! Получил сегодня Ваше письмо. Ни в каком случае не бросайте санатория. Ни в каком случае не переезжайте в отель. До plenum'a Вам необходимо серьезно выправиться, а это неосуществимо иначе как в санатории. Мы здесь страшно изнервничались в борьбе с этой глупой мелкой подпольной и гаденькой склокой… Ну, наплевать! Но Вы нужны вполне здоровым ко времени собрания и поэтому лечитесь серьезно и отнюдь не покидайте санатория».[8]
Может быть, никогда так ярко, так полно не проявилось понимание Дубровинский организационных и теоретических основ партии, и, наверное, никогда раньше он так бескомпромиссно не отстаивал их, как на совещании расширенной редакции «Пролетария».
Это совещание было важным событием в истории большевизма. Оно осудило отзовизм – ультиматизм, полностью раскрыло всю неприглядную картину антипартийной возни отзовистов, их дезорганизаторскую деятельность.
Совещание также дало по рукам тем, кто пытался ревизовать марксизм, подменить его махизмом, богостроительными худосочными теорийками.
Дубровинский сделал на этом совещании доклад «Задачи большевиков в партии».
Мягкий, чуткий, всегда старающийся поступить так, чтобы не обидеть, не задеть товарища, друга, на заседаниях Иосиф Федорович попросту был неузнаваем. Он выступал резко, протестовал против неясных формулировок, расплывчатых словопрений.
На совещание съехались члены большевистского центра: Ленин, Дубровинский, Таратута, Гольденберг, Богданов, Шанцер.
От Московской партийной областной организации – Шулятиков, от Петербурга – Томский; Уфимский, Пермский, Миньярский и Златоустинский комитеты были представлены Скрыпником. На совещании была и секретарь большевистского центра Н. К. Крупская.
Немного позже подъехал член Государственной думы Н. Г. Полетаев.
Повестка дня была очень насыщенной: об отзовизме и ультиматизме; о богостроительных тенденциях в социал-демократической среде; об отношении к думской деятельности в ряде других отраслей партийной работы; задачи большевиков в партии; о Каприйской партийной школе.
По всем вопросам повестки заседаний, которые длились с 8 по 17 июня 1909 года, Дубровинский поддержал ленинские резолюции.
В докладе «Задачи большевиков в партии» Дубровинский твердо заявил: «На каждом крыле партии идет размежевка, в каждом крыле есть свои Mitlaufer'ы (попутчики. – В. П.), свои немарксисты. Большевики должны первые открыто и честно констатировать происшедший в их рядах раскол и разорвать те гнилые веревки, которые пока связывают нашу фракцию».
И «веревки» были разорваны. Отзовистов исключили из большевистской организации. Был исключен и Богданов.
Богданов, Луначарский и группа ультиматистов и богостроителей создала на острове Капри под видом партийной школы фракционный центр, ведущий борьбу с большевиками. Совещание осудило эту школу, этот фракционный центр.
Руководители Каприйской школы, зная, каким огромным авторитетом среди рабочих пользуется Инок, всячески заманивали его к себе в качестве лектора.
Но Дубровинский ответил резким отказом.
Каприйская школа вскоре развалилась.
Среди слушателей произошел раскол. Разобравшись в существе отзовизма – ультиматизма, И. И. Панкратов, Н. У. Устинов, Н. Н. Козырев, В. Е. Люшвин и Н. Е. Вилонов обратились к Ленину с просьбой прочитать им лекции на актуальные темы.
Один из бывших учеников Каприйской школы, приехавший в числе пяти своих сотоварищей к Ленину, – И. И. Панкратов, вспоминает:
«Хотя в группе было всего пять человек, Ленин уделял начавшимся занятиям большое внимание. Мы учились больше месяца. Лекции читали И. Ф. Дубровинский, П. А. Семашко, А. И. Любимов (Марк) и др.».
Насколько острой была в это время борьба, как трудно было Ленину, свидетельствует Крупская:
«В 1910 г. шла борьба за самое существование партии, за влияние через партию на рабочие массы… Борьба за партию, однако, у ряда товарищей перерастала в примиренчество, упускавшее из виду цель объединения и соскальзывавшее на обывательское стремление объединить всех и вся, невзирая на то, кто за что боролся. Даже Иннокентий, стоявший целиком на точке зрения Ильича, считавший, что основное – это объединение с меньшевиками-партийцами, с плехановцами, увлеченный страстным желанием добиться сохранения партии, соскальзывал на примиренческую точку зрения».
Это «даже Иннокентий» знаменательно. Даже Дубровинский, может быть очень близкий к Ильичу член ЦК, не мог всегда точно удерживаться в правильном русле партийной борьбы. Но это «даже» говорит о неизменной вере в Инока.
А к тому же Ленин обладал редчайшей способностью: «…он умел отделять принципиальные споры от склоки, от личных обид и интересы дела умел ставить выше всего. Пусть Плеханов ругал его ругательски, по, если с точки зрения дела важно было с ним объединиться, Ильич на это шел. Пусть Алексинский с дракой врывался на заседания группы, всячески безобразил, но, если он понял, что надо работать вовсю в „Правде“, пойти против ликвидаторов, стоять за партию, Ильич искренне этому радовался. Таких примеров можно привести десятки, – писала впоследствии Крупская. – Когда Ильича противник ругал, Ильич кипел, огрызался вовсю, отстаивал свою точку зрения, но когда вставали новые задачи и выяснялось, что с противником можно работать вместе, тогда Ильич умел подойти к вчерашнему противнику, как к товарищу. И для этого ему не нужно было делать никаких усилий над собой. И в этом была громадная сила Ильича».
Дубровинский не был «противником», он просто заблуждался. И заблуждался недолго. К тому же перед ним «вставали новые задачи» – снова партия нуждалась в таких, как он, практиках, умудренных организаторах. Они нужны были не здесь, за границей, а там, в России. Там полно дел в Русском бюро ЦК.