Известие о начале войны с Японией застало Иосифа Федоровича в дороге.
Это была страшная весть. Где-то там, далеко на востоке, уже героически погиб крейсер «Варяг», уже льется кровь. Но это только начало. Война потребует сотни тысяч человеческих жизней. Война в интересах русского капитала, во имя царских прихотей и, конечно, «врачующее» кровопускание российскому пролетариату и крестьянству, дабы обессилить их, отвлечь от революционной борьбы.
Дубровинский поспешил в Самару. Война преобразила некогда тихие приволжские станции. Шум, гам, пьяные песни и неутешные рыдания, плач детей и хриплые окрики унтеров врывались в вагон, стоило только поезду подойти к перрону. Кое-где новобранцев и запасников провожали не только плачущие жены, матери, дети, но и представители «общества». Они выползали из станционных буфетов и ресторанов, разопревшие, лоснящиеся, в лисьих шубах нараспашку. Нестройно кричали «виват» и спьяну лезли целоваться к солдатикам. Кое-кто даже пытался произносить квасные речи. От них, как от навозных жирных мух, отмахивались тоже пьяные новобранцы и бородатые запасники. Церковный синклит благословлял теплушки, в которых вместе с лошадьми двигались на восток, на бойню обреченные.
Эти картины потрясли Дубровинского. Приехав в Самару, он первым долгом засел писать листовки, листовки против войны, против кровавых мерзостей царизма.
Самарский комитет выпускает листовку за листовкой.
«Слишком дорого стоит уже русскому трудящемуся люду ненужная и неведомая ему Маньчжурия!
Долг каждого разумного человека – громко высказать свое негодование, требовать немедленного прекращения этой ужасной войны!..»
«…Требуйте мира!
Долой войну! Долой самодержавие!»
Являясь представителем ЦК в Самаре, Дубровинский делал все возможное, чтобы этот город, все Поволжье стали запевалой в борьбе против войны, а значит, и против царизма. И отчасти самарским социал-демократам это удалось. Они буквально овладели железнодорожной станцией. В каждый проходящий воинский эшелон забрасывались антивоенные листовки.
Какие только меры ни принимали местные власти, чтобы оградить солдат от соприкосновения с социал-демократами. Солдат из теплушек не выпускали. Пока эшелоны стояли в Самаре, их сторожили специальные воинские команды. К вагонам допускались только железнодорожные рабочие. Но этого было достаточно. Смазчики, ремонтники незаметно подбрасывали листовки. Полиция была бессильна.
Работу социал-демократов облегчало начавшееся брожение среди почти всех слоев общества. Еще среди крестьян, малосознательной части рабочих жива была вера в батюшку царя. Во всех неудачах, во всех безобразиях винили министров. Но если раньше тлились и даже этого не говорили вслух, то теперь уже ничего не боялись. О царе безнадежно добавляли: «Где ему знать, он, поди, газет-то не читает, только от министров и узнает, что делается…»
В общем сходились во мнении, что царь какой-то юродивый, существующий вне жизни. А всей жизнью заправляют министры, чиновники, а они все жулики и казнокрады.
Особенно усердствовала «чистая» публика, рассказывая бесчисленные анекдоты о бездарности генералов, о взятках, хищениях, об одеялах, подаренных Красному Кресту Морозовым и очутившихся на Сухаревском рынке, о корабле с изюмом, который от щедрот своих пожертвовала королева греческая и который «съели крысы» – чиновники. «Чистая» публика в отличие от «серой» честила царя-батюшку на все корки.
Повсюду чувствовалось, что Россия накануне каких-то невиданных событий.
И в это-то время в партии рабочего класса не было единства. Меньшевики раздували склоку. Разброд царил и в ЦК.
Мартын Лядов свидетельствует:
«На съезде в состав ЦК были выбраны Кржижановский, Носков и Ленгник. Ленгник вместе с Ильичем выдержал весь натиск меньшевиков на съезде Лиги и на заседании Совета партии. Вместе с Ильичем в январе 1904 г. он поднял вопрос о созыве нового съезда. Предложенная ими резолюция в этом смысле была отвергнута меньшевистской частью Совета. Совет против голосов представителей ЦК вынес резолюцию, в которой указывал, что корень разногласий в том, что в состав ЦК входят лишь представители от большевиков и что разногласия исчезнут, если большевистский ЦК кооптирует в свой состав меньшевиков.
В ноябре 1903 г., после выхода Ленина из редакции „Искры“… он был кооптирован в состав ЦК. Вместе с ним были кооптированы Красин, Гальперин (Коняга), Землячка и Зверь (М. М. Эссен). Весной 1904 г. Ленгник и Зверь были арестованы, Кржижановский вышел из ЦК, Землячка вошла в состав Одесского комитета. После этого в состав ЦК были кооптированы еще Дубровинский, Карпов и Любимов».
Да, Иосиф Федорович стал членом ЦК. И он по праву занял это высокое место.
Но ЦК в тот момент, когда Дубровинского кооптировали на заседании в городе Вильно, оказался не на высоте.
Новые члены ЦК, а также Носков из числа первой тройки признали измененный Плехановым состав редакции «Искры». Это означало уступку меньшевикам. Меньшевики были против съезда, которого потребовал Ленин, ЦК распускает Южное бюро РСДРП, высказавшееся за съезд, – еще одна уступка.
Ну, а в отношении Ленина Носков повел себя просто возмутительно. Ленину было запрещено без разрешения ЦК печататься в центральном органе, меньшевики, прибравшие к рукам налаженный большевиками транспорт, всячески тормозили пересылку ленинских работ в Россию. Ленин был лишен и права представлять ЦК за границей.
Когда была издана ленинская работа «Шаг вперед, два шага назад», меньшевики «устроили настоящую истерику и, как свидетельствовал Лядов, тайком вызвали в Женеву одного из наименее стойких членов ЦК – Носкова для переговоров с редакцией. Носков приехал в Женеву с постановлением пяти членов ЦК (Красина, Гальперина, Дубровинского, Любимова, Носкова) против съезда. Он здесь сразу повел двойственную политику.
С одной стороны, он успокаивал Ленина, что весь ЦК, и он в том числе, вполне разделяет принципиальную позицию Ильича, возмущен наглым и беспринципным поведением меньшевиков, только не хочет раскола партии и надеется мелкими уступками успокоить меньшевиков. С другой стороны, он уверял меньшевиков, что ЦК совершенно не одобряет поведения Ильича, что ЦК готов пойти на все уступки, вплоть до кооптации в ЦК меньшевистских кандидатов…»
«Ильич после предложенной им и не одобренной ЦК резолюции за съезд поставил было вопрос об уходе из ЦК и из Совета. Носков всячески упрашивал его не делать этого и считал, что будет целесообразней, если уйдет он, Носков. Ильич послал письмо всем остальным членам ЦК, в котором обстоятельно указывал, что разногласия из чисто личных, какими они были вначале, сейчас все более и более принимают принципиальный характер и что поэтому единственным партийным выходом из положения может быть только съезд. Можно быть уверенным (судя по письмам и сообщениям из России), что не менее восьми десятых съезда выскажется за нас. Впредь до выяснения вопроса в ЦК представителями его в Совете будут Ленин и Носков. Никто из них в отдельности не имеет права выступать от имени ЦК.
Ильич очень тяжело переживал этот конфликт. Именно в то время, когда ясно наметились уже принципиальные разногласия, когда масса партийных работников на местах уже начинала понимать, что это не простая драка заграничных „генералов“, а глубокой важности разногласия, определяющие весь характер деятельности партии, – в это время шатания, обнаруженные в ЦК, неизбежно грозят разрушить всю проделанную до того работу по сплочению партии».
ЦК обязал своих членов разъехаться по комитетам и агитировать против созыва III съезда.
Против съезда – это означало против Ленина. И конечно, можно представить себе состояние Дубровинского. И все же он был убежден в своей правоте, в правоте ЦК. Такие, как Иосиф Федорович, никогда не колеблются, они принимают решения или – или.
Прежде чем ехать в Харьков, Екатеринослав, Орел и Курск, Дубровинский побывал в Самаре.
Действительно, судьба, а вернее, практика революционной работы сталкивает подпольщиков друг с другом гораздо чаще, чем это хотелось бы по условиям конспирации.
Заведующему транспортно-техническим бюро в Смоленске Василию Николаевичу Соколову запомнились тот вечер и та ночь, которые он провел в обществе Дубровинского.
Когда он рассказывал представителю ЦК о работе бюро, его поразило умение Иннокентия сразу же схватывать основное, главное и уже вскоре ставить вопросы так, словно он сам работает на этом транспорте, добывает паспорта, типографский Шрифт, развозит литературу. Это, бесспорно, природный дар, талант организатора. И Соколов этот дар почувствовал, поверил в него. И они тогда расстались друзьями.
Потом долго не виделись. Настал момент, когда и Соколов почувствовал себя не слишком-то уютно в тихом Смоленске под присмотром жандармского генерала Громяки.
Потом, позже, Мирон теоретизировал:
«Всякий аппарат и всякая организация в процессе работы неизбежно начинают испытывать толчки. Как бы хорошо она ни была построена, как бы гладко ни функционировала, момент начала перебоев неустраним. В нелегальной работе в особенности. Теория вероятностей здесь имеет такое же применение, как и в математике. Данный факт должен был оцениваться… как результат начинающейся изнашиваемости аппарата: явок, квартир, взаимоотношений с окружающими…
…Искушать судьбу бесконечно нельзя. Непрерывное хождение целыми днями по городу между адресами, явками и квартирами в провинциальном городе не может оставаться никем не замеченным. Даже заяц в бору на опавшей хвое наслеживает четкую охотничьему глазу тропинку…»
А тогда, на практике, получилось, что никакие проверки собственных хвостов, ни знакомство с географией проходных дворов не спасли его от слежки. Надо было удирать.
Соколова перебросили на границу, в Каменец-Подольск. И там он все-таки провалился. Но сумел уйти от тюрьмы.
И вот теперь Самара. Волга. Такое чувство, что круг замкнулся. Он родился на берегу этой реки. В Костроме учился, там же начинал и свои первые «противоправительственные деяния».. Потом Псков, Смоленск, Галиция, но от Волги волгарю никуда не деться.
Самара. Городок, конечно, не слишком-то симпатичный. Пыльно, грязно. А ведь на улицах немало зелени. На окраинах простота нравов удивительная. Прямо на завалинке дома лежит себе в послеобеденном сне мужичишка, а на нем и одежды – всего одни невыразимые в розовенькую полоску.
В порту, на товарной пристани, пьяные ломовики спят прямо под телегами на занавоженной булыге.
А в центре… Ну да ладно! Потом приглядится к городу, первые впечатления бывают и обманчивы.
Наверное, город ему не понравился, потому что рассчитывал осесть в Саратове. Это не чета Самаре.
Тоже Волга, но город университетский, красивый, интеллигентный, масса сочувствующих, а значит, деньги, квартиры.
Но транспортное бюро ЦК уже давно основалось в Самаре. Еще Дубровинский в Смоленске о нем рассказывал. Да и то верно, Самара стоит на магистрали, связывающей Россию с Сибирью. Именно по этой Самаро-Златоустовской дороге зайцами или с чужими паспортами, переодетые, от станции к станции пробираются те, кто не пожелал задерживаться в «сибирских тундрах» и на «романовских курортах». Едут и те, чьи сроки пребывания «в местах не столь отдаленных» окончились. Они ищут приюта, они нуждаются в явках, документах, многих нужно переправить за рубеж. И партия должна им помочь.
Ну, а помимо этого, транспортно-техническое бюро обслуживает комитеты от Астрахани до Челябинска литературой, является связующим звеном между этими комитетами, поддерживая связь с помощью своих транспортеров.
Не успел прибыть в Самару, тут же пришлось ехать в Пензу. В эту эсеровскую вотчину, в эту Мекку кондового мещанства и благополучного обывательства пришел груз литературы.
«Свой человек» в Пензе оказался и милым, и интеллигентным, и ужасно талантливым. Переводчик Маркса и книг о Марксе, свободно владеет четырьмя языками и… неисправимо труслив.
Объемистая корзина с литературой доставлена в его квартиру, остается только ее распаковать, рассортировать… Хозяин надевает шляпу, пальто – и к двери.
– Вы уж, пожалуйста, без меня здесь хозяйствуйте… я… не могу…
– ??
– Я все время буду слышать шорох, шаги, звон шпор… И мне вот непонятно, как вы можете оставаться спокойным. Не обижайтесь, пожалуйста…
И ушел.
Соколов обо всем этом собирался рассказать в Самаре местным комитетчикам. Но потом, когда вернется из Екатеринбурга. А пока поезд стоит два часа в Самаре, нужно успеть на явку.
И неожиданность. За те несколько дней, что просидел в Пензе, в Самару прикатил Иннокентий. Встретил на явке так, словно только вчера попрощались в смоленском мезонине.
Соколов торопливо поведал о неблагополучии в Пензе и не удержался, изобразил в лицах диалог со «своим человеком». Впопыхах договорились о рассылке литературы. И пора на поезд. Но Иннокентий взял за руку.
– Сделайте передышку. На Урал пошлем кого-нибудь завтра же. И нужно поговорить…
Иннокентий выглядел озабоченным. Но Мирон настоял на отъезде.
«И я снова в вагоне. И уже далеко за Самарой начинаю понимать, как он был прав. Чуть не два последние месяца, только с малыми перерывами на день-два, я все еду и еду. Перехожу из вагона в вагон, обтираю одни и те же жесткие деревянные скамьи. Механически разговариваю с одними и теми же пассажирами. И кажется, нет конца-края этому однообразию: даже редкие индивидуальные особенности новых твоих спутников по вагону воспринимаются как уже прошедшие перед тобой раньше. Притупляется взгляд, тупеет голова. Мысли, затхлые и пыльные, медленно ползут, как дождевые черви…»
Соколов не задался вопросом, почему Дубровинский так внимательно приглядывался к нему. А ведь он, может быть, лучше, чем остальные члены ЦК, представлял себе, что означает эта жизнь на колесах для партийца-подпольщика. И Дубровинский в общей сложности месяцами протирал жесткие скамейки и сутками вел случайные разговоры со случайными попутчиками. И все ехал и ехал, от города к городу, от комитета к комитету. В ЦК он был ни один такой бродяга, и Носков, и Любимов, и Красин тоже разъезжали. Но Носков разъезжал, как он выражался, «носкоками». В ЦК шутили – «бывал в России, пока борода не отрастет». А потом передышка за границей. Красин объехал кавказские организации и с головой ушел в партийные финансы, в дипломатию примиренчества, сидит себе в Баку.
А Иннокентию кажется, что он как сел в вагон сразу же после II съезда, и вот все едет и едет.
Тот же Соколов рассказывал о том, до чего «доездились». Этот разговор они вели в лодке, на середине Самарки. Лодка – надежное убежище для конспиративных переговоров. Катаются себе господа с усами и бородками, ну и на здоровье. На воде полно рыбачьих лодок. И уж ни одна «подметка» не подкрадется.
Соколов заводит снова о Пензе. Его возмущает Носков. Ткнул пальцем в карту где-то там за столиком у Ландольда, а в Россию сей тычок прибыл как директива ЦК – открыть транспортную базу в Пензе. Нелепость.
– Пенза – эсеровское гнездо, – в который раз уж повторяет на все лады Мирон прилипшую к языку фразу, – мелочная торговля, не продохнешь от мещанства. Это рачий садок, наша группа окажется там на виду, как блоха на лысине. И единственный выезд из города – на вокзал.
Дубровинский согласен с Мироном. Правда, ему еще не приходилось непосредственно руководить работой транспортного бюро партии, Астрахань не в счет. Но это только пока не доводилось. А теперь вот довелось. И он поставит эту работу как следует.
Ведь летом 1904 года Самарское бюро приобретало особое значение. В Баку работала «на полную мощность» главная типография ЦК – «Нина». Десятки пудов литературы, газет, листовок. С точки зрения полиграфии – исполнение идеальное. Но отправлять такие грузы из одного и того же города, с одной и той же станции и трудно и рискованно. Железные дороги в связи с русско-японской войной стали работать с перебоями, гражданские грузы идут в третью очередь – литература запаздывает, валяется на складах, портится упаковка, а значит, и растет угроза провала.
Нужно всемерно использовать навигацию на Волге. Множество пристаней, мощный поток грузов. От Волги в глубь России разбегаются рельсовые пути – лучшего не придумаешь.
Соколов все еще витийствует по поводу неудобств Пензы:
– Ясно… И от бюро нельзя далеко отрываться.
– Теперь Самара… Это не город, а базар на перекрестке путей Москва—Сибирь, Рыбинск—Астрахань. Она не стоит, а всегда движется – приезжает и уезжает. И сами самарцы на улице, как в общественной бане, не различают кто свой, кто приезжий… И перевал грузов с воды на рельсы и с рельсов на воду… Плюс бюро… – Соколов, наконец, замолчал.
– Жаль, нет Носкова, он бы согласился без разговоров.
Соколова вновь прорвало:
– Это не все. Группа в Самаре, накладные тоже сюда, а грузы – в Симбирск, Пензу, Сызрань, Астрахань. В результате Баку комбинирует как им удобнее. Получать едем мы…
Решено, они будут воздействовать на Носкова через Самарское бюро и комитет. Нужно только заручиться согласием его членов. У Дубровинского созрел план:
– Пойдем по методу нашего Дядька, сначала поговорим вдвоем, потом присоединится третий. Так лучше, меньше разговоров.
Вечером – у «третьего».
Третий – это Василий Петрович Арцыбушев, «Уральский Маркс», как его любовно величают на Урале. Волжане же оспаривают претензии Урала, поскольку Арцыбушев живет в Самаре и работает в правлении Самаро-Златоустинской железной дороги, они считают, что Маркс не «уральский», а «волжский».
Борода и грива у него и впрямь марксовы. Душа добрейшая. В восторге от плана Иннокентия, вот только…
– Меня ведь перед маевкой опять эти черти запрут, вам надо это иметь в виду. Да и Мирону лучше на некоторое время уехать отсюда. Как-никак, а в Самару жалует сам царь.
Да, конспирировали, конспирировали, а про царя-то забыли. А помазанник заявил, что желает проводить до Сибири эшелон с иконами и махоркой для маньчжурских чудо-богатырей. И вот на всем пути следования его императорского величества идет чистка городов и поселков от подозрительных элементов. Но проводы икон – предлог.
Именно в Самаре создалось такое напряженное положение, что император решил сам побывать в этом городе.
Предупреждение серьезное. И не только Соколову. У Мирона «железка» – паспорт умершего в виленской губернской больнице коллежского асессора Михаила Владимировича Садковского, но и к этому паспорту прикоснулась можжевеловая кислота. Пришлось исправлять год рождения. Пожалуй, лучше самому на время выметаться и не рисковать, что тебя заметут.
У Дубровинского паспорт тоже на чужое имя. И ему также не следует медлить.
Но пока Мирон съездит в Саратов, наладит там связи и заодно получит груз, Дубровинский в Самаре повнимательнее приглядится к Арцыбушеву. Вынужденный отъезд ничего не должен изменить в работе бюро. А Арцыбушеву придется в это время трудиться за двоих.
Первое впечатление от «Маркса» самое отрадное. Но с его именем связана масса анекдотов.
Через несколько дней, прощаясь с Мироном, Иннокентий делился своими впечатлениями об Арцыбушеве:
– Придется вам, видимо, побыть вдвоем с дедушкой. Он редкостный хороший старик, но очень уж здесь заметен! И якобинская психология. Придется быть вчетверо осторожнее – и внешне, и внутренне, и за себя, и за него.
Всего несколько дней понадобилось Иосифу Федоровичу, чтобы понять, уяснить сложный и противоречивый облик Арцыбушева. Иннокентий не расспрашивал старика о его прошлом. Он знал о нем еще по Курску. Но старик рассказывал сам. Когда-то он был курским помещиком. В годину «безумного лета», эпоху «хождения в народ» отдал свою землю крестьянам, обрядился в зипун, лапти и побрел по деревням пропагандировать социализм. Ну и, ясное дело, угодил к жандармам. Дважды его арестовывали и препровождали в сибирские тундры. Настроения молодости, идеи, укоренившиеся в сознании в эти годы, – живучи. Их отголосок и поныне дает себя знать. Ну, а тогда якобинство было в моде. Револьверный лай будил сонную Русь. Народовольцы заявили о себе дерзкими покушениями. И Арцыбушев был дерзок. В Сибири он участвовал в разработке плана фантастического побега – пешком пройти тысячи верст до Великого океана, на его берегу построить корабль и…
Вот и Мирон передавал, что при первом же знакомстве «Маркс» предложил ему взорвать Сызранский мост, и это вполне серьезно.
Во второй ссылке Арцыбушев наткнулся на «Капитал». И с тех пор уже не расстается с ним. Злые языки утверждают, что волжско-уральский Маркс дальше первого тома «Капитала» не продвинулся, некогда было. Василий Петрович обижался, бурно спорил с маловерами, потом подсчитывал, сколько же часов, дней, месяцев он провел за чтением «Капитала». Сделать эти подсчеты было нетрудно – Арцыбушев читал «Капитал» напролет целыми днями, когда попадал в тюрьмы. А попадал он часто. В последние годы его сажали всякий раз накануне 1 Мая.
Да, нелегко придется Мирону. Местные товарищи из Самарского комитета, знавшие Арцыбушева больше, чем Дубровинский, любили старика и все наперебой, кто со смехом, а кто и с ласковой укоризной, говорили о его чудачествах.
Как старый народник, он конспирирует всегда и везде, это у него въелось в кровь и плоть. Но конспиративности мешают темперамент, непосредственность и, конечно же, годы. Бывает так – выставит по всем правилам конспирации на окнах предупредительные сигналы – горшки с цветами, а потом забудет снять. И удивляется, негодует, почему это к нему никто из товарищей не заходит.
Или того лучше: настороженно идет по улицам, тихонько оглядывается, ныряет в проходные дворы и даже через заборы шастает – это при его-то возрасте! В общем принимает все классические меры против шпиков. Но стоит повстречаться кому-либо из товарищей, действительно скрывающихся от полиции, орет на всю улицу, лезет обниматься. Вот тебе и конспирация! Да ведь его, бородатого, каждый мальчишка в Самаре знает, что уж там полиция!
Внимательно приглядываться к людям, изучать их – это уже вошло в привычку. И пожалуй, у партийного организатора умение разглядеть человеческую суть – главный талант, основное качество. Понять сразу, чем человек дышит, с кем идет, на что способен, не в этом ли залог успеха при определении места этого человека в партийной работе?
Мартын Николаевич Лядов по заданию Ленина объезжал российские социал-демократические комитеты, знакомился с постановкой работы на местах, настроениями и вел агитацию за созыв III съезда. Вояж был долгий: Петербург, Тверь, Москва, Нижний, Тула, Уфа, Челябинск, Иркутск, Томск, Чита.
Впечатлений уйма, и они самые пестрые. Эти впечатления Лядова тем более интересны, что, видимо, точно такие же складывались и у Дубровинского в его поездках по комитетам.
Но Дубровинский не оставил воспоминаний, а Лядов оставил.
«Я год с липшим перед тем провел за границей и прямо поразился, насколько выросли наша партия и рабочее движение за это время. Наряду с официальными комитетчиками, которых мы знали по переписке с заграницей, вырос уже мощный слой убежденных партийцев социал-демократов, которые вели большую, глубокую работу в массах. Заграничная литература, над отправкой которой мы так много трудились, представляла буквально каплю в море той литературы, которая создавалась, печаталась и распространялась на местах. Но всюду, где мне приходилось бывать, я встречал жалобы на отсутствие руководства. Меньшевистская „Искра“ руководить не может, она путается, там не найдешь определенной, твердой линии. Про ЦК мало слышно, ни членов его, ни агентов на местах не видно. Связь с ним слабая. Руководящих листков ЦК не выпускает. Заграничными делами интересуются все, но очень мало знают о них. Совершенно не понимают, как это мог Плеханов уйти к меньшевикам, к этим болтающим интеллигентикам, которые здесь на местах никакой работы не ведут, всюду затевают склоку, всюду стремятся пролезть в комитетчики. Вот этот распространившийся тип проныры-интеллигента, приехавшего из-за границы, претендующего на руководящую роль и совершенно не умеющего работать, вызывал в партийных массах антипатию к меньшевикам.
Всюду, где мне приходилось выступать – а я старался не ограничиваться докладами комитетчиков, а проникать глубже в периферию, – всюду единственным средством изжить партийный кризис считали возможно более быстрый созыв нового съезда.
…Рабочим-партийцам в повседневной будничной обстановке, за работой, за отдыхом в общежитиях фабричных казарм приходилось сталкиваться с рабочей массой, приходилось непосредственно руководить все более разгорающейся экономической борьбой. Именно в этой повседневной борьбе все более и более популяризировалась наша принятая на съезде программа. На нее все более привыкли смотреть как на свою рабочую программу. Отдельные ее пункты, в особенности программы-минимум, все чаще фигурировали в предъявляемых во время забастовок требованиях.
…Для меня было ясно, что Россия 1904 г. совсем уже не та, что Россия 1902 г. На каждом шагу чувствовалось, что мы накануне больших событий. Особенно остро чувствовалась ненависть к меньшевикам, помешавшим нам создать единую централизованную партию, которая могла бы встать во главе этих надвигающихся событий. Без единой, сплоченной партии руководить пробуждающейся политической жизнью всей России мы не можем: жизнь пойдет помимо нас, а нам придется плестись за ней. Во время этих случайных разговоров с представителями всех слоев общества я укреплялся в мысли, что нам надо создавать свою партию».
Заехал Лядов и в Самару. Об этом его настоятельно просил Ленин. Владимиру Ильичу еще в начале 1904 года стало известно, что Дубровинский занял примиренческую позицию. Это было очень обидно. Иосиф Федорович так хорошо себя зарекомендовал как прекрасный организатор, он так настойчиво отстаивал решения II съезда, что его примиренчество было неожиданным и непонятным.
Владимир Ильич очень хотел, чтобы Дубровинский перебрался в город Екатеринослав, крупнейший промышленный центр Украины, и возглавил там социал-демократический комитет.
В Екатеринославе охранке удалось напасть на след комитета и арестовать большую часть его членов. Дубровинский был именно тем человеком, который мог восстановить комитет, мог наладить его связи с рабочими.
Еще 17 февраля 1904 года Надежда Константиновна в письме к Дубровинскому пыталась, так сказать, «наставить его на путь истинный», поправить, пока он окончательно не запутался в тенетах примиренчества.
«Дорогой тов.! Вы ничего не пишете нам, и мы знаем лишь из письма товарищей, что Вы настроены мирно и думаете, что путем уступок можно добиться еще мира в партии… Меньшинство не успокоится, пока не возьмет в руки все и не задушит большинства. Когда член ЦК (Кржижановский. – В. П.) приезжал для переговоров, он шел на всяческие уступки, превышал даже свои полномочия…»
Тут же была просьба Ленина к Дубровинскому, чтобы тот поехал восстанавливать Екатеринославскую социал-демократическую организацию.
Этого письма Дубровинский, видимо, не получил. Трудно представить, чтобы Иосиф Федорович, пунктуальный, исполнительный, не внял просьбе Ленина, ведь Крупская писала по его поручению.
Не дошло до него и следующее письмо, от того же февраля 1904 года. Видимо, Владимира Ильича очень тревожило состояние партийной организации в Екатеринославе.
«…В Екатеринославе провал. Зверь (М. М. Эссен. – В. П.), Курц (Ф. Б. Ленгник) и Ленин очень просят Вас поехать туда для налаживания дела, туда нужен хороший организатор».
Эта последняя фраза письма очень важна для характеристики Иосифа Федоровича. Уже в начале 1904 года Ленин был уверен, что Дубровинский действительно «хороший организатор».
И Владимир Ильич судил не только на основании отзывов товарищей, он был хорошо информирован о положении дел в большинстве российских комитетов. Знал, где побывал Дубровинский и с какими результатами.
В том, что основная масса российских комитетов РСДРП поддерживала резолюции большинства II съезда, есть значительная доля и усилий Иосифа Федоровича.
Мартын Лядов с трудом ушел от шпиков в Туле. На вокзале, уже после того, как тронулся скорый поезд, он вскочил без билета в вагон второго класса. У Лядова не оказалось достаточной суммы, чтобы заплатить за проезд, но проводник оказался покладистым – за рубль он согласился довезти Лядова до Серпухова. А ведь Мартын Николаевич собирался в Самару. Но главное, что ушел от слежки.
В Серпухове Лядов спокойно пересел на самарский поезд.
«В Самаре у меня, помню, была явка к зубному врачу. Через него связался с Иннокентием (Дубровинский) – представителем ЦК – и с Арцыбушевым (Карлом Марксом). Оба (увы! Их уже нет в живых) были замечательными товарищами. Иннокентий был цельным человеком, который весь жил интересами партии и революции. Это был настоящий организатор. С ним можно было спорить, можно было не соглашаться, но нельзя было не уважать его. Тогда мы с ним сильно поспорили. Он считал Ильича неправым. Правда, говорил он, эти меньшевики – сволочь порядочная. Но черт с ними, ради единства партии им необходимо уступить. Говорить сейчас о съезде безумно. Съезд неизбежно приведет к расколу. Дубровинский настаивал на том, что принципиальных разногласий нет еще между большевиками и меньшевиками, но их стараются выдумать и раздуть обе стороны. Лучший выход – это чтобы Ильич вошел в редакцию. Там он, несомненно, опять подчинит себе бесхребетного Мартова. Аксельрод работать не будет, а с Плехановым Ильич сможет сработаться.
Я старался доказать Дубровинскому, что дело далеко не так просто. Новая „Искра“ с каждым номером все больше скатывается к „экономистам“. Там сейчас тон задает не бесхребетный слизняк Мартов, а очень твердый и очень самостоятельный Дан в компании с убежденным оппортунистом Мартыновым. В редакции Ильичу не дадут возможности проявить себя. Его по всем вопросам будут майоризировать. Правда, спор идет пока только по организационной линии, но весьма вероятно, что принципиальные разногласия обнаружатся и в тактических вопросах. В вопросе об отношении к либералам съезд не зря не мог договориться. Это не случайность.
Дубровинского я не переубедил, он остался при своей точке зрения и действительно скоро начал решительную, так называемую „примиренческую“, кампанию. Дубровинский был убежден, что эта кампания нужна была в интересах партии. Он готов был на все, вплоть до разрыва с Ильичем, которого он очень ценил, чтобы спасти единство партии. Говоря с Иннокентием, я особенно жалел, что не сумел переубедить его. Как хорошо было бы, если б он шел с нами».
Конечно, приезд делегата съезда, посланца Ленина, партийца, который объехал большинство комитетов РСДРП и хорошо знает настроения, требования тех, кто изо дня в день ведет кропотливую работу на заводах, фабриках, в воинских частях, – событие для самарских социал-демократов.
Поэтому Самарский комитет решил устроить митинг с участием рабочих самарских предприятий.
«Прочно врезался в память ночной митинг по ту сторону Волги. Выезжали мы с разных пристаней на лодках, как будто для прогулки. Шумно, весело было в отдельных лодках, переполненных молодежью. Звонко неслись волжские песни. Долго шныряли лодки вдоль берега, затем одна за другой потянулись, когда совсем стемнело, к берегу. Приставали в разных местах, а затем шли далеко вглубь. Там ждали нас в лесу большие костры. Волга только недавно очистилась ото льда. Она широко разлилась. Костров не видно из города. Патрули наши берегут митинг от непрошеных гостей. Всю ночь провели у костров, в задушевной беседе. Никому не хотелось расходиться. Такими свободными чувствовали мы себя все! Не хотелось думать, что по ту сторону Волги, может быть, ждут уж нас сыщики. Утром рано переправились обратно. Меня и всех, кто уже был на примете у полиции, высадили далеко от города. Мы оттуда поодиночке возвращались по разным улицам».
Да, случилось так, что Иннокентий разошелся с Лениным по вопросам внутрипартийной борьбы и стал «примиренцем». Но Лядов заблуждался, говоря о том, что Дубровинский не с ними, не с большевиками. Он, что бы ни случилось, и даже при разногласиях с Лениным оставался большевиком.
Крупская, знавшая Иннокентия гораздо лучше, чем Лядов, очень точно, тонко ставит диагноз его примиренческого недуга.
«Не все примиренцы были на одно лицо. Были примиренцы-дипломаты, были примиренцы, которые вообще по натуре своей боялись борьбы, резкой постановки вопросов, старались сгладить углы.
Иннокентий не боялся борьбы, он был твердым большевиком во всех вопросах, не касающихся внутрипартийной борьбы, он был человеком искренним, но во внутрипартийных делах он все мерил на свой аршин, он просто не мог поверить, чтобы Мартов, Плеханов, Засулич могли окончательно уйти от партии революционной социал-демократии».
Все эти оценки будут даны позже, когда примиренчество, внутрипартийная борьба накануне первой русской революции станут уже достоянием истории, когда улягутся страсти, а время вытравит предубежденность и полемический задор. Но летом—осенью 1904 года и страсти кипели, а задора было больше, чем допускает разумная деловая полемика, и, наконец, конъюнктура того дня, практика революционной борьбы как будто свидетельствовали о правоте примиренцев, а не Ленина, глядевшего вперед, в будущее.
И наверное, не случайно, что в Центральном Комитете за примирение стояли именно те большевики, которые непосредственно участвовали в практическом построении партии, ее комитетов, ее техники. Тот же Соколов попытался образно пояснить, как же, на какой почве выросло примиренчество ЦК, примиренчество Иннокентия и Красина, Марка Любимова, Носкова и других.
Подводя итог полуторагодовой деятельности русского ЦК после II съезда, он, будучи агентом ЦК, близко стоящим к его практической деятельности, имел право писать:
«Объективно, теоретически – это был кризис полуторагодовой практики съездовского большинства. Она вытекала из правильных установок старой ленинской Искры, строилась преданными учениками Дядька. И строилась умело, добросовестно, с увлечением, вопреки и в противовес послесъездовской новой Искре. Она собирала партию, сплачивала вокруг нее массы, воспитывала актив…
Но когда армия непрерывно и обильно пополняется новобранцами и кадровый состав в ней уже тонет – это сырая армия. Она не знает воинского устава, утрачивает способность быстрых мобилизаций, быстрой перестройки в боевые колонны.
Увлечение рекрутскими наборами загораживает необходимость обучения новобранцев воинскому уставу. В этом трагедия Бориса (Носкова. – В. П.), Никитича, всего русского ЦК – в забвении организационных принципов рабочей классовой армии.
Дядько тревожно предупреждает сейчас же после второго съезда:
– Разногласия, разделяющие революционное и оппортунистическое крыло нашей партии, в настоящее время сводятся главным образом к организационным вопросам! Изучайте протоколы съезда!
Русский ЦК беззаботно отвечает:
– С этим еще терпит. Надо скорее наладить практику организаций, организующие средства – технику, транспорт!
Дядько настойчиво указывает:
– Новая система воззрений в новой Искре есть оппортунизм в организационных вопросах! Торопитесь с размежеванием!
Русский ЦК, увлеченный успехами практики, досадливо отмахивается:
– Не система воззрений, а заграничное умничанье! В России хозяин положения – мы, большинство. Рабочие массы распирают именно наши организации. Нет сил для их освоения, не хватает литературы… Время ли умничать? Не лучше ли перенять в свои руки и технику меньшинства: это подчинит и самое меньшинство нашей, вполне себя оправдавшей, практике!
И русский ЦК начинает переговоры с меньшинством.
Дядько исчерпал меры товарищеского воздействия на своих ближайших учеников. Они незаметно для себя отходят от учителя в сторону его противников. Он с боем требует и начинает добиваться экстренного съезда.
Русский ЦК ставит ему ультиматум и форсирует переговоры с меньшинством. Не для предательства большинства, а для его вящего торжества – так он думает.
…Но говорят недаром, что хорошими намерениями мостится ад. И если во всякой ереси скрывается зерно истины, то по законам диалектики это значит, что и во всякой истине скрывается зерно ереси.
Постепенно и незаметно блестящая революционная практика русского ЦК из средства сделалась самоцелью. И сейчас же выявила зерно убогой реакционной теории примиренчества, переросшего затем в чистый оппортунизм: ставка на количество, на массовика, на осторожного рабочего-середовика, для которого самое ценное – практика».
Соколов поставил все точки над «и». Но летом 1904 года Дубровинский еще только начинал «примиренческую кампанию». Начинал и мучился, он был убежден в своей правоте, но почему же Ленин с этим не согласен? Такого аргумента, как «Ленин – против», было достаточно, чтобы мучиться, искать ошибку в своих воззрениях и у тех, кто их оспаривает. И наверное, не раз на ум приходила мысль: а не авантюра ли все это? А если так, если савантюрили с ультиматумом Ильичу, с июльской декларацией?
Ведь постановление было принято противозаконно, без ведома двух членов ЦК – Владимира Ильича Ленина и Р. С. Землячки.
Декларация лишила Ленина права заграничного представительства ЦК, запретила печатать его произведения без разрешения коллегии ЦК.
Это означало, что Ленин лишен возможности отстаивать в ЦК позиции большинства партии. Но ведь тогда это не что иное, как измена решениям II съезда РСДРП со стороны членов ЦК, переход их на сторону меньшевиков.
Но Дубровинский возмутился, если бы его назвали меньшевиком.
Невесело с такими мыслями, с такими настроениями объезжать комитеты и агитировать против съезда.
Дубровинский побывал в Харькове и сумел добиться резолюции Харьковского комитета, отвергающей съезд.
Но это был первый и последний успех его примиренческой миссии.
Екатеринославский комитет не пошел за Дубровинским, а высказался за созыв съезда. И Орловский и Курский.
Этого Иосиф Федорович никак не ожидал. Где-где, а в Орле и Курске он пользовался, кажется, непререкаемым авторитетом. Он был уверен, что эти комитеты без излишних дискуссий примут решения, которые он им подскажет. Но вышло все наоборот. И дискуссий было более чем достаточно, и комитеты не послушались своего именитого земляка. Они высказались за съезд.
Позже и Самарский комитет принял такую же резолюцию.
Встреча с Розалией Землячкой в Петербурге, известие о том, что за границей прошла конференция 22 большевиков, высказавшихся за съезд, что создан практический центр и редакция нового органа, который под руководством Ленина будут редактировать Боровский, Ольминский, Луначарский, окончательно убедили Дубровинского, что он не прав в своем отстаивании примиренчества.
В это время и в России одна за другой собираются конференции. На юге представители Одесского, Николаевского, Екатеринославского комитетов одобрили все решения 22-х, высказались за съезд. В ноябре 1904 года в Колпине собралась конференция представителей Рижского, Петербургского, Московского, Нижегородского, Северного и Тверского комитетов.
Эти конференции утвердили и кандидатов в практический центр – Гусева, Землячку, Богданова, Литвинова и Лядова.
«Таким образом родился первый большевистский центр, названный Бюро комитетов большинства, и первая большевистская газета, названная „Вперед“», – вспоминает Лядов.
Видимо, Землячка поставила перед Дубровинский вопрос: с кем он? И внутренне Иосиф Федорович уже был подготовлен к ответу. Он действительно изжил, перестрадал свое примиренчество. Он понял, в какой тупик может оно загнать партию накануне надвигающихся грозных событий.
Война «маленькая и победоносная», на что надеялся царизм, превратилась в затяжную и позорную для русского самодержавия. Русским солдатам порой действительно приходилось чуть ли не шапками драться с японцами. Японцы же закидывали русские войска снарядами.
Царизм сделал «кровопускание» русскому народу, но не обессилил его, а еще больше озлобил. И теперь уже не только большевики заговорили о близости революции. Отвлечь, отвести в сторону удар, оглушить российский пролетариат – вот о чем мечтали царские чиновники, охранники. И готовили этот удар исподтишка. Готовили при помощи провокаций – испытанных зубатовских методов.
Отказавшись от примиренчества, Иосиф Федорович не вернулся в Самару. Он остался в столице. С примиренческим ЦК его теперь связывала только формальная принадлежность. В комитетах, настроенных на созыв съезда, к нему относились недоверчиво. Но Дубровинский не обижался. Совершил ошибку – исправляй.
И он вновь окунулся в организационную работу на фабриках и заводах Петербурга. Видимо, в тот момент именно большевистскою руководства не хватало рабочей массе. Иначе вряд ли подлое гапоновское «Собрание русских фабрично-заводских рабочих Петербурга» могло бы так тлетворно действовать на значительный отряд столичного пролетариата.
Дубровинский и другие большевики прикладывали все силы, чтобы повернуть рабочих лицом к подлинно революционной борьбе, оторвать их от гапоновского искуса.
Гапоновцы были прямыми продолжателями «дела» Зубатова. Сам московский охранник впал в немилость и был отрешен от должности, но сказать последнее слово в этой провокационной возне еще предстояло Гапону.
В 1904 году его «общество» насчитывало 9 тысяч членов. Правда, членские взносы платили едва ли более тысячи человек.
Зубатов еще рассчитывал на прорастание ядовитых побегов «полицейского социализма», Гапон не верил в него, временное ослепление рабочих он спешил использовать для кровавой, невиданной по своим масштабам провокации.