II

Индийский океан уже гневно рокотал и порой бешено вздымался заседевшими громадными волнами, нападавшими на маленький корвет. Ветер выл и завывал в мачтах и снастях, стараясь опрокинуть “Отважный”. Солнце пряталось под черными клочковатыми облаками, и без него шторм казался еще страшней и грозней, одиночество — еще безотраднее.

И со спущенными брам-стеньгами и под штормовыми парусами “Отважный”, казалось, метался, словно затерянный и обреченный на гибель.

Но крепкий корвет не давался грохотавшему, бесновавшемуся старику-океану. Он стремительно взлетал на волны и опускался с них, отряхиваясь, словно громадная птица, от гребней волн, врывавшихся на бак. Он вздрагивал от ударов волны и уходил от смертельного савана. Злобная, она обрушивалась сзади кормы.

И капитан, строгий и напряженный, не спускавший возбужденных сверкавших глаз с носа “Отважного”, только покрикивал в рупор рулевым у штурвала под мостиком:

— Не зевать… Право… Так держать!

Шторм улетал дальше. Матросы облегченно крестились. Капитан уходил в каюту отсыпаться.

Было в океане только “свежо”, как говорят моряки про сильный ветер, не доходящий до силы шторма.

И “Отважный” под зарифленными парусами, раскачиваясь с бока на бок, несся в бакштаг узлов по двенадцати.

Только будто седой бурун с шумом рассыпался под носом “Отважного”, и он вздрагивал и поскрипывал от быстрого хода.

Вахтенный офицер наблюдал за рулевыми. Стоял на мостике и старший офицер… Как бы не оплошал молодой мичман!

Кругом все то же. Океан да небо, то грозные, то милостивые, но ни разу не ласковые.

— “Очертело!” — все чаще и чаще говорили на баке матросы.

“Лясничали” реже и только отрывисто, и более насчет “подлого” Индийского океана, который ни одной частицы ночи не дает выспаться подвахтенным. Непременно боцман крикнет: “пошел все наверх!” — то к повороту, то рифы брать.

— Очертеет!.. На то и служба такая! — говорил какой-нибудь из старых матросов.

— Еще, слава богу, командир правильный…

— А Петра Васильич, что и говорить… Андел! — замечал кто-нибудь о старшем офицере.

И обыкновенно любимые разговоры на баке о качествах того или другого начальника на “Отважном” или воспоминания о злых и строгих, и не злых и понимающих матроса начальниках, с которыми прежде служили рассказчики, — теперь не поднимались. И шуток было не слышно.

Все стали напряженнее и молчаливее.

Только молодые матросики из первогодков тоскливее вспоминали о далекой родной стороне и чаще задумывались об опасностях морской службы.

— Кругом вода! — с тоской говорил один белобрысый матросик с большими серыми глазами, который все еще не мог привыкнуть к морю, хотя и старался изо всех сил делать, что приказывали, чтобы боцман и унтер-офицер не ругали и не били его.

Только не били бы! И, главное, чтобы не наказали линьками!

Старый боцман Корявый, “околачивавшийся”, как он говорил, во флоте двадцать лет и после всяких видов сделавшийся большим философом, обыкновенно дрался “с рассудком” и “жалеючи”, как говорили про него матросы.

Но и он становился раздражительней и дрался вовсе без рассудка, словно бы в отместку за долгое ожидание напиться на берегу “во всей форме”, как называл он возвращение с берега в лежку и поднимание на палубу при помощи более трезвых матросов, а то и на гордешке.

— За что зверствуешь, Митрич? — спрашивал его приятель, старый матрос, вместе обыкновенно пьянствовавший на берегу.

— То-то от скуки… Пойми… Когда еще берег…

— А ты бога вспомни. Обижаешь, Митрич, безответных… первогодков… Нехорошо, братец! — серьезно и в то же время душевно убеждал боцмана маленький и сухощавый матрос Опорков с добрыми, словно бы виноватыми глазами человека, понимающего, что он пропоец и не раз даже пропивал на берегу все казенное платье и возвращался в одной рубахе, а на другой день покорно ждал линьков.

— И бога помню, когда в понятии.

— Войди…

— А ты не лезь, Опорков… До берега не буду в понятии… Пойми и не серди боцмана! — сердито оборвал приятеля боцман.

И Опорков отходил.

Сам он “заскучивал” по берегу, как и боцман. Необыкновенно добрый, он все-таки остановил на другой день боцмана и просил пожалеть людей.

— Потерпи. Зато, Митрич, как берег… Одно слово — вдребезги! — прибавлял Опорков.

Загрузка...