Петр Васильевич становился озабоченнее. Настроение в кают-компании ему не нравилось, смущало и беспокоило его.
“То и дело выйдет какая-нибудь история!” — думал он.
Всю свою тридцатипятилетнюю жизнь провел Петр Васильевич миролюбиво и по совести, очень чуткой у него. Ни с кем не ссорился и умел ладить с самыми разнообразными людьми во время службы, но не из искательства или карьерных соображений, а просто потому, что был необыкновенно снисходителен к ближним.
Он был исправный служака, хороший моряк, но блестящих качеств не выказывал и нес служебную лямку, не рассчитывая на заметную карьеру. Зато и офицеры и матросы очень любили Петра Васильевича.
Этот, не особенно стройный, небольшого роста, худощавый блондин с длинными бакенбардами, всегда хлопотливый и заботливый и об “Отважном” и о матросах, привлекал необыкновенной простотой и особенно каким-то добросердечием к людям, которое светилось в его глазах.
Строгий ревнитель служебного долга, Петр Васильевич требовал службы. Но не столько понимал, сколько чувствовал, что трудная матросская служба не должна быть каторгой, и он не требовал муштры, не дрессировал людей, чтобы из них выходили “черти”, как называли старые моряки матросов, поражавших бесцельной быстротой работы на ученьях и ожидавших, из-за полминуты отдачи или уборки парусов, беспощадного наказания.
И на “Отважном” не было того трепета команды, какой бывал на многих судах при каждой работе и при каждом учении. Не было оскорбительных наказаний, и редко, очень редко раздавались на баке крики наказываемого линьками матроса.
Случалось, что в минуты служебного пыла и Петр Васильевич наскакивал на матроса, вовремя не отдавшего марса-фала или сделавшего такую же серьезную служебную провинность. Наскакивал и, случалось, ударял…
Но через пять минут он подходил к матросу и, словно извиняясь, говорил:
— А ты, братец, вперед отдавай марса-фал… Я за дело ударил… И ты не обижайся…
И хоть матрос и говорил, что не обижался, но Петру Васильевичу все-таки бывало не по себе. И он давал себе слово сдерживаться…
Но особенно сдержан и терпим был Петр Васильевич в своей неудачной семейной жизни, что не было секретом в Кронштадте. Все видели, с какою безграничною и в то же время робкою любовью на лице входил он в морское собрание, под руку с молодой, привлекательной женой; все знали, что Лидия Викторовна обманывает его.
И, разумеется, все считали Петра Васильевича “форменным” простофилей, у которого глаза слепы.
Как ни прост и снисходителен он, как ни любит свою жену, все-таки разве мог бы жить под одной кровлей с такой “дамочкой”, которая только позорит его, если бы он был не такой “фефелой” и мог бы догадаться о том, что знает весь Кронштадт. Давно бы следовало прогнать эту “особу” и отнять у нее их трехлетнего сына.
Так рассуждали моряки, даже и те, которые ухаживали за Лидией Викторовной и вместе с ней старались обманывать мужа.
Но никто не знал, что Петр Васильевич не только догадывался, но и знал, что любимая им женщина обманывает, и он не только не подумал “прогнать” жену, но даже скрывал от нее, что знает, никогда не упрекнул ее и, тая про себя обиду и ревнивую жгучую боль, был по-прежнему ласков с ней и только через год после свадьбы переселился в кабинет и оставался только другом и пестуном своей жены.
Любящее сердце подсказало Петру Васильевичу только один исход из своего положения. Не станет же он поднимать “историю”, да еще в своем домашнем очаге, не оскорбит он женщины и не сделает ее более несчастной и опозоренной, если, оставленная, она пустится во все тяжкие.
И Петр Васильевич, казалось, привык к положению мужа с обязанностями, но без прав, и не понимал даже своего героизма любви и самоотвержения.
“Чего ссориться нам? Разве она виновата, что год любила, а потом разлюбила? Если скрывает от меня, значит, ей так нужно… Смею ли я выматывать ее признания? Ведь это жестокость!”
Так нередко раздумывал Петр Васильевич и, разумеется, находил в своем любящем сердце оправдание обидевшей его женщине.
И она с каким-то беззаботным легкомыслием вела прежнюю жизнь и, словно бы в благодарность, что он не ревнив и такой примерный нетребовательный муж, стала с ним мягка, любезна и, казалось, стала понимать, какое золотое у него сердце.
Как ни тяжело было оставлять жену на три года, Петр Васильевич, разумеется, не отказался от назначения старшим офицером на “Отважный” и порадовал молодую женщину хорошим содержанием в плавании, большую часть которого будет оставлять жене.
При разлуке он только просил писать ему и беречься…
— Не лучше ли переехать на юг, к твоим? — осторожно прибавил он, полный тревоги, что молодая женщина, живя одна в Кронштадте, навлечет на себя еще большие сплетни.
— Ты хочешь? — спросила Лидия Викторовна.
— Тебе было бы лучше! — смущенно промолвил Петр Васильевич.
— То есть чем лучше?
— Ты была бы с близкими… И лучший климат…
Молодая женщина пытливо взглянула на Петра Васильевича. И ей стало жалко при виде соломенного мужа, его смущенного, словно виноватого лица, и ей самой сделалось вдруг стыдно. Покраснела и она.
И вдруг порывисто сказала:
— Ты не верь слухам, которые про меня распускают… Не верь. Я, право, лучше, чем говорят обо мне.
И слезы навернулись на красивых черных глазах Лидии Викторовны. И голос ее звучал тоской, когда она прошептала:
— Добрый… хороший ты…
Петр Васильевич едва сдерживал слезы и припал к маленькой руке с красивыми кольцами на мизинце.
В каюте Петра Васильевича оба молчали несколько мгновений.
И наконец Лидия Викторовна чуть слышно спросила:
— Ужели ты все еще меня любишь?.. Понимаешь: влюбленно любишь?
— Люблю!.. — смущенно проронил муж.
— И такую?.. Ведь я виновата, виновата перед тобой…
— Ты не виновата, что не любишь меня. Ты права… Не говори ни слова!..
Молодая женщина в порыве раскаяния крепко поцеловала мужа, заплакала и решительно проговорила:
— Я уеду к своим на юг… Через неделю же уеду!..
В Бресте [4] Петр Васильевич получил первое письмо от жены из деревни на юге. Она писала, что останется у своих до возвращения мужа, и просила его чаще писать ей.
Дальнейшие письма Лидии Викторовны, длинные и ласковые, трогали и радовали Петра Васильевича, и, казалось, жизнь впереди сулила ему новое счастье.