— Авраам упал!
— С башни?
— Да не с башни, с карниза!
— О, господи, что он забыл на карнизе?
— Это Цезарь его столкнул, не иначе!
— Цезарь! Цезарь!
«Надо же, — подумала посыльная, услышав крики, — надо же, мне всегда казалось, что если бы мсье Цезарь и собрался бы кого-нибудь убить, то в первую очередь убил бы Мадам».
Авраам не покинул Фредега после смерти, каждый день он появлялся в замке, летел по коридорам по своим прозрачным делам мимо матери, на голове которой возвышалась снежная крепость, мимо сестры Изабель и ее женихов, мимо младшего брата Улисса, горбуна, прижимавшего скрюченной рукой к груди чернильницу из черного мрамора. А дядя Цезарь? Где же дядя Цезарь? Любимый племянник упал с карниза, а Цезаря и след простыл? Так ведь сейчас осень, и он, наверное, как обычно, ушел в Дом Наверху; он идет вдоль стены Фредега, отворачивается, чтобы не видеть папоротника, мальчик-слуга в Доме Наверху уже заслоняется рукой, готовясь к новым побоям, а слуга из Фредега, опершись о дверной косяк, вдыхает, наконец, чистый воздух первого вечера долгожданной свободы. Служанки подметают комнату, где Цезарь живет по полгода, вместо двух репсовых зеленых штор на окне теперь висит одна, вторую украла посыльная в ту самую ночь, когда Арманд крушил башню, с которой, потянувшись за папоротником, упала голубка-горлица, он видел проворную посыльную, увозившую в тележке из ивняка длинные с вышивкой платьица умершего младенца. Цезарь с братьями сидели в кроватках и слушали, как камни с глухим грохотом сыпались на белые розы, трепетавшие накануне по краям гроба молодой покойницы. «Что там за шум? Это волны? Скажи, Цезарь». Цезарь, густая рыжая шевелюра и веснушки, тряхнул головой. Теперь его морковные волосы аккуратно подстрижены кружком, и каждую осень он незаметно, никого не предупредив, уходит в Дом Наверху. Рим, обнищавший кузен — Мадам великодушно позволила ему с женой поселиться в старом свинарнике («Там очень комфортно, и вы, кстати, будете чувствовать себя более непринужденно, чем в замке, — уверяла она. — И в гостиной не нужно торчать, когда у меня визиты, правда?! Отдыхайте себе спокойно в вашем прелестном домике. Я бы сама с удовольствием жила тут, а не в этом огромном Фредеге…») — кузен Рим перешагнул болотце, разлившееся у порога, и, сияя от счастья, поддерживал под спину раненого Авраама, когда того несли по лестнице; кровь капала на старые ступени, по которым так приятно ступать покойницам, спускающимся в первую ночь за стаканом воды. Авраам упал на узкую полоску песка, дядя Цезарь скрылся. Мадам вынесла вердикт: «Это Цезарь!»
— Но, милая, — робко возразил Эжен, — он же…
— И где сейчас твой братец, ты знаешь? Чем он занимается в конюшне? Выходит оттуда, шатаясь. Пьет, говорю тебе. Ну, давай, сходи туда! Найди его, побеседуй, это же не мое дело, я же в вашей семье чужая… О! если бы я могла себе представить тогда!
Когда фиакр сквозь туман вез ее на бал, и старик шагал рядом по заметенному снегом тротуару и держал ее за руку.
— О! Цезарь — мой крест, мой…
— Но, милая, а вдруг он потребует свою долю?
— Его доля! Да он давно уже ее проел, двадцать пять лет ест за моим столом и спит на моих простынях. Как, ответь мне, пожалуйста, имея такого родственничка, выдать замуж Изабель? Вспомни французского офицера; она уже поверила… Вышивала по канве с утра до вечера, потому что он сказал: «О! мадмуазель Изабель, вам не знакомо филейное вязание? У нас все девушки…» Почему он, офицер, уехал тайком? А Бенжамен? Она перечитала все книжки о базельской миссии. А Жюльен? О! о! нет, Цезарь — мой крест!
И она принялась вздыхать так громко, что деревенские жители в ужасе высунулись из окон: «Опять баронесса. Что с ней стряслось? Хоть бы у нас стекла не лопнули, как в прошлый раз». Иностранец, потягивавший молодое вино на террасе постоялого двора, удивлялся, что никто, кроме него, похоже, не слышал глухих ударов волн, обрушивавшихся на скалы и разбивавшихся миллионами брызг о стены Фредега; в тот вечер из карниза под окнами второго этажа выпал один камень.
— Терпение, милая, — уговаривал славный, добрый Эжен, — терпение, работы на винограднике завершены, он скоро уйдет.
— Цезарь — мой крест. Дамоклов меч. Ах! Ах! В конце концов, мне все равно. Пусть требует долю, пусть снова женится, хоть бы и на бабенке из тира, или на племяннице музейного смотрителя, или на дочке инженера, или на служанке из таверны, или на той, с которой шашни крутит все лето… Каждый вечер уезжает на велосипеде и возвращается с рассветом. От кого? Ты знаешь? Ну, нет, мсье не до брата, мсье нежится на песчаном бережке, помогает рыбакам тянуть сети, виноградари курят мсье фимиам, потому что он им с урожая отливает по два литра вместо одного, а Цезарь тем временем… И ведь как сыр в масле! Полгода здесь, полгода там, у Адольфа и Мелани. И жилье, и свет, и накормлен, и обстиран. Его доля? Пусть только попробует заикнуться о своей доле!
Она принялась энергично чистить ногти безымянным пальцем правой руки.
— Ох! Боже мой! — воскликнула она вдруг — посыльная и Жибод чуть не выпали из окон. — А если он все-таки потребует свою долю? Брать ипотеку, закладывать замок? А если наступят черные дни, чем тогда платить проценты? Нет, — быстро добавила она, понизив голос, — я знаю, он поселится здесь с какой-нибудь девицей, а мы отправимся на вместо Римов в свинарник. (Мерзавец, эгоист, подумал бы о бедных Римах!) Нет, мы будем скитаться по дорогам с незамужней Изабель и Улиссом, несчастным Улиссом! И Авраамом с его вечной флейтой.
— Ну, дорогая, так далеко еще не зашло…
— А как далеко зашло, позволь поинтересоваться?
Она грузно поднялась с кресла, безвольно свесились по бокам сильные белые руки замурованной пленницы.
— Не изводи себя понапрасну, милая, виноград собрали, Цезарь скоро уйдет.
Цезарь, действительно, быстро шагал прочь от озера, окутанного дымкой, из-за высокого мыса показался рыбак и одним мощным взмахом весел вывел лодку в открытые воды. На повороте, за которым уже не видно свинцового озера, Цезарь, бродяга, бездомный, присел на маленький, как у прислуги, чемоданчик, обхваченный бечевкой. Голубые, розовые, зеленые камни, те, что перекатываясь в волнах, постепенно теряли вес и превращались в водяные цветы, с наступлением осени поблекли. «Где мои прежние братья и сестра? Где дети? Я вижу их только во сне, они стоят на песчаном берегу, я разговариваю с ними, глажу пухлые ручки. Между детьми и нами теперешними, Зое, прикинувшейся сумасшедшей, чтобы избежать жалости, Адольфом, сощуренные глазки за стеклами лорнета, Эженом, широкое розовое лицо, перечеркнутое черными с проседью усами, и мной… Цезарем… нет ни малейшего сходства, ничего общего. Но ведь они не умерли, об этом уже было бы известно, плохие новости не задерживаются. Значит, они живут где-то и ждут меня. Точно не в Доме Наверху, не на земле, заполоненной травами, деревьями, рожью, картофелем, скорее здесь, на песчаном берегу или на голой земле виноградников. Вот бы ускользнуть однажды от пристального взгляда Мадам, найти детей и поплыть с ними в тишине земных недр, встречая по пути желтые фиалки и корни виноградных лоз, крепкие, как железо!» Цезарь встал, озеро на полгода спряталось от него за холмом. Мелани, караулившая Цезаря на кленовой аллее, прижала руку к колышущейся груди.
— О! Цезарь, что случилось? Это же не вы, верно, не вы столкнули Авраама? Я сказала по телефону, что это неправда, что вчера вечером вы были здесь у нас. Они ничего не узнают. Если, конечно, кто-то внизу вообще станет вами интересоваться…
Он молча прошел мимо. Его сестра Зое ела, еду ей приносили в сад и ставили на газету; Зое ненавидела цифру 3 и частицу si. На пороге появился Адольф, протер лорнет уголком жилета.
— Как, Цезарь, ты тут?
— Со вчерашнего вечера, — без запинки ответила Мелани, — он сегодня рано утром ходил в лес, поэтому ты его не видел.
Совершенно ненужная ложь, бедняжка Мелани, умереть готова за Цезаря. Авраам был таким легким, что, сорвавшись с карниза, только поцарапался, и, кстати, Цезарь сразу пожалел о содеянном: зря он вытащил камень. «Вернись, вернись, Авраам!» — крикнул он племяннику из окна башни. Есть еще одно обстоятельство, извиняющее Цезаря: тем вечером Мадам блистала в роли Горгоны, она неотступно следила за каждым его движением, такой же пристальный взгляд устремляют на людей летними ночами звезды, и деревенские жители в страхе тянут к небу молитвенно сложенные руки. Потом, глядя на Цезаря в упор, она намекнула, что мулы не могут иметь детей. По отдельным признакам стало ясно, что Мадам готовилась рассмеяться и показать свои желтые зубы водолаза в скафандре. Мул, представляете! Вот почему Цезарь, бродяга, бездомный, пытался убить Авраама, родного племянника. В предрассветных сумерках Цезарь ступил на карниз, дорогу из камня, границу, отделявшую мир детей, на которую прежде опиралось небо. Осторожно по стеночке прокрался мимо пятнадцати окон. Если бы Мадам проснулась в тот момент! Но нет, из спальни доносился храп. Эх, держи мы с Эженом ухо востро, точно услышали бы, как она храпела в фиакре, тогда давным-давно, а старику места рядом с ней не хватило, и он в тумане шел пешком по тротуару… Если бы она проснулась и распахнула ставни, Цезарь полетел бы в бездну. И пропал бы с концами пастух, бродяга, чужак, лис без логова, морковно-рыжие волосы аккуратно подрублены кружком, под котелок! Кара небесная — эти его возвращения во Фредег в середине марта, когда у сточных канав краснеют ивы и голая земля виноградников окрашивается в цвет утренней зари! Одно движение, и он лежал бы на скалах в шести метрах под окнами. Но Мадам спала, и Цезарю удалось пройти незамеченным по узкому карнизу; стена кренилась назад под ударами древних волн, и только богу известно, какие раковины хранились в комнате за окном с крашеными стеклами. Рыбацкие лодки, едва показавшись из-за высокого мыса, отплыли далеко на середину озера навстречу тихим бризам и мощным ветрам. У Фредега осталась только одна башня, но стоны другой, разрушенной, слышатся и по сей день, если дует водер{1}, и рыбаки по-прежнему приносят в замок римские вазы, выловленные в озере. На карнизе прямо на стыке стен расшатался камень, Цезар вынул его и швырнул в воду. «Иди-ка сюда, Авраам. Знаешь, в детстве мы ходили по карнизу до покрашенного окна», — несколькими часами позже рассказывал Цезарь.
Которое стекольщик, вися между небом и водой, замазал с особой тщательностью. Ах! Если бы оконные стекла остались прозрачными, дети заглянули бы в комнату и увидели комод красного дерева и корзинку для рукоделия на круглом столике!
— Ну, Авраам, ты пойдешь впереди, перелезай через подоконник.
Авраам пошел по каменной дорожке, прижимая к уху озерную раковину, серую в легкомысленную коричневую полоску, перламутровую внутри.
— Вернись, назад, Авраам, — вдруг закричал Цезарь.
Если бы не раковина, возможно, Авраам и сохранил бы равновесие на углу башни, где в ту среду вечером вместо камня под ногой неожиданно оказалась выбоина.
— Авраам упал!
— С башни?
— Да не с башни, с карниза. Это Цезарь…
Улисс решил, что теперь комната умершего брата в его распоряжении, и перетащил туда чернильницу черного мрамора. Когда воскресший Авраам прозрачной рукой смел на пол чернильницу Улисса, и несчастный калека, расстроившись, ретировался в свою спаленку, наполненную зеленым сумраком, где жил, как скрюченное деревцо, на дорожке Фредега появился житель кантона Ури{2}, последний из тех, кто мог бы претендовать на Изабель. На лбу у него торчала шишка, такие иногда вырастают у мужчин между пятьюдесятью-шестьюдесятью годами. Одиннадцать братьев и сестер! На ногах с четырех утра — пора косить, до школы надо успеть подоить пять коров; по воскресеньям братья в черных шерстяных костюмах и накрахмаленных рубашках сопровождали на прогулке старого отца, золотое кольцо в ухе, выправка, как у щелкунчика, синий парусиновый зонтик и шпага под мышкой. Благовест лился над старой долиной, над гранитными склонами, лестницами для великанов, по ступеням которых скачками спускалась Рёйс{3}. Мать громко молилась на кухне в тот же час, что и слуга в конюшне, и пахари в поле. Мизинцем — руки мокрые — она гоняла туда-сюда по грубому деревянному столу с глубокими выщерблинами, куда наливают суп, письмо от дочери, вышедшей замуж в Нью-Йорке и передвигающейся теперь исключительно на машине в шикарном боа из серых перьев. Вот и отец вернулся, под сто лет ему уже. Приказал слуге распрячь четверку лошадей. Тяжелый это труд, ох, тяжелый! Из одиннадцати детей только Анна, огромная, ростом с дверной проем, осталась в деревне; других отец по очереди приводил на границу своих полей и, схватив за плечи, выталкивал вон. «Я устал». Он позвал Анну, попросил стакан кирша: «Анна, время пришло, я умираю». Она, утирая передником слезы, побежала за священником. Через полчаса отец умер. Регула приехала из Варшавы, сын спешно сел на пароход в Англии; он, сиреневые подтяжки с рисунком, помогал гроб нести. А рядом маячил юный мертвец, тринадцатилетний мальчик, которого давным-давно на холме затоптали лошади, спину держал прямо, грудь в земле, на пухлых руках цыпки от первых морозов. Так вот, уроженец Ури в шляпе с траурной ленточкой, заложив большой палец за пройму жилета, явился в замок, чтобы договориться о продаже вина. Лицо у него было широкое, гораздо шире, чем ему казалось. «Я на трамвайной остановке в Цюрихе, ага?» Каждую свою фразу он метил этим «ага?», словно все у него вызывало сомнение, и то, что он едет к дантисту, и то, что у него есть сестра Нафтали. И то, что он стоит на остановке, что отец умер, что вторая сестра, пропахшая камфарой и перцем, возвращается обратно в Варшаву в пломбированном вагоне, в котором перевозили евреев, ага? Он уступил место даме в коричневом костюме и с фиолетовой продуктовой сеткой. Шел дождь, асфальт снова стал черным, как земные внутренности (земля! земля!), трамвай, скользивший по мокрым рельсам, резко подбросило на повороте, я упал, ага?{4} и сломал два ребра. Дама испустила крик, пахнуло пряной гвоздикой. «Пожалуйста, — поспешно пригласил доктор. Поводил перископом вправо, влево, навел на несчастье человеческое. — Вы сможете носить бандаж?» Конечно, и так все утро проторчал в клинике. Правда, в каучуковом панцире не уснешь, но лежать десять дней в кровати?! До того ли ему сейчас, когда идет война и единственный способ заработать — это купить и втридорога перепродать вино с приозерных виноградников на дальней границе, в Аппенцелле? Итальянский граф в свое время тоже мучился бессонницей в спальне Фредега. На глаза граф никому не показывался; еду ему оставляли на пороге, прислушивались, в комнате тихо, потом дверь чуть приоткрывалась, в щель просовывалась рука и забирала хлеб и молоко. Он не спал, смотрел на кипы бумаг, громоздившиеся вдоль стен, иногда рассеянно ворошил их нефритовой тростью с золотым набалдашником в виде головы дракона, потом подходил к окну, отодвигал тяжелую венецианскую штору, которую раньше поддерживали гипсовые ангелы (теперь ее прихватили гвоздиками для обивки мебели и английскими булавками); графу мерещилось, будто на противоположном берегу озера с гор, пытаясь нащупать в рассветном сумраке несуществующие перила развалившейся лестницы, спускаются его преследователи и направляются к замку, стоя в лодках, украшенных савойским крестом. Время от времени он с надеждой читал на обрывке газеты, в которую было завернуто мясо, что один из всемогущих главарей, игравших с людьми, как еще недавно с ними играли боги, феи и грозные иезуиты, разбивавшие лагеря вдоль границ, умирал от рака горла в покоях своего замка, построенного на заоблачной высоте. И вот однажды до деревни, действительно, добрались два близнеца, оперлись о стену в тени платанов и глаз не сводили с графских окон. Разве что иногда пройдутся по улицам с накренившимися под ударами древних волн домами, потом, молча, вернутся, прислонятся спинами к стене и опять смотрят. Граф сидел за столом, до того неподвижно, что осмелевшие воробьи гнездились в складках его широкого белого жилета и клевали крошки с тарелки, и боялся встать с кресла: «Как убедить близнецов, что человек в соломенном канотье и с густыми рыжими бакенбардами, обрамлявшими лицо, прославившийся в Европе своим легендарным путешествием по Лазурному берегу в повозке с осликом, всего-навсего его слуга?» Граф нацепил шляпу на метлу и поднял ее в воздух. В то же мгновение пуля, продырявив тулью, вонзилась в портрет графини Клотильды. Изабель, к счастью, этот портрет так никогда и не увидела и продолжала свято верить, что граф ее любил, из-за нее прятался на втором этаже замка-отеля, с утра до ночи просиживая в кресле-качалке красного бархата, унаследованном от короля Неаполя. Близнецы караулили графа три дня, гора окурков росла у стены с папоротником, той самой стены, мимо которой Цезарь спокойно пройти не мог и всегда отворачивался. В конце концов, граф открыл дверь, больше напоминавшую ворота феодального замка, спустился во двор и сдался. Мадам, изучавшая небо на башне, краем глаза видела молча удалявшуюся троицу. Мадам выслеживала птицу, иногда прилетавшую с горных вершин, птица минуту парила над озером и потом долго кружила над Фредегом: «Животные меня очень любят», — шептала Мадам. Изабель, маячившая у окна спальни, с мечтательной улыбкой провожала взглядом графа в соломенной шляпе. «Я ему нравлюсь, он точно хотел на мне жениться». Спальню графа занял уроженец Ури, мучившийся бессонницей из-за проклятого бандажа. Разве можно лежать десять дней в клинике, скажите на милость, в горячую пору сбора винограда?
«Отец и в девяносто с лишним лет пахал!» Уроженец Ури достал перочинный ножик и принялся чистить ногти. Его сестра, огромная, ростом с дверной проем — отец довел ее до межи, но в последний момент удержал за плечи — мерила палубу шагами, накреняя корабль к воде, отныне лошади, повозки, тачки, двенадцать кофейных ложечек позолоченного серебра принадлежали ей. Изабель слушала рассказы уроженца Ури и наугад тыкала тупой иголкой в канву для вышивания. «О! вы не учились филейному вязанию, мадмуазель Изабель», — однажды, не скрывая удивления, спросил интернированный французский офицер с черными усиками и родинкой на левой щеке. Из-под фалд коротковатого синего мундира торчала симпатичная попка-орешек. «Все девушки во Франции… Моя мать…» Поэтому-то уроженец Ури, оказавшись в замке, был вынужден отодвигать широкой ладонью вышивки, развешенные на окнах, дверях и вокруг ламп, чтобы пробраться к Изабель. Мадам пересекла гостиную и безмолвно вышла на балкон; на фоне волн ее силуэт медленно плыл вправо, потом влево, пока земля поворачивалась на восток. От черной бархатной пелерины Мадам веяло холодом; она подняла круглое лицо к небу, где разливался обманчивый свет равноденствия, Авраам высунулся из башни, кособокий Улисс бродил по коридорам, прижимая к груди бедной недоразвитой рукой чернильницу из черного мрамора. Наконец, Мадам обернулась, и уроженец Ури, несмотря на все свое мужество, дрогнул. Даже пошевелиться больно, ага? А в больнице останешься, так пропустишь продажи вина, ага? Виноградарь неуклюже танцевал на утрамбованной земле, две георгины красовались на черной кожаной фуражке, а уроженец Ури, сторговавшись о цене вина, спешил покинуть замок. Оглянулся в воротах, Изабель махнула ему на прощанье рукой и вернулась в гостиную, бормоча: «Он-то, конечно, хотел на мне жениться, да вот я не захотела. Мужчина просто так не станет говорить: «У нас дома изразцовая печь, ага? о! очень уютно!» Сразу понятно, что он собрался жениться».
«Когда-то, — объясняла Мадам следующему жениху, Бенжамену — впервые Бенжамен появился во Фредеге еще будучи учеником миссионера, под мышкой — книга об обращении в веру африканцев, которую он настоятельно рекомендовал приобрести для чтения долгими зимними вечерами — когда-то мы давали детские балы с венецианскими фонариками в честь Изабель, Авраама и Улисса. Бедный Улисс!» Бенжамен со страхом и восхищением смотрел на Мадам, сиявшую от счастья при воспоминании о фонариках и до поры, до времени прятавшую свои королевские глаза за лорнетом на роскошной муаровой ленте. Бенжамен, дальний родственник, кузен, седьмая вода на киселе, был настолько тщедушный и маленький, что под ним не согнулась веточка, выросшая путем скрещивания в тот момент, когда над толстыми существами, сидящими на соседних ветвях безлистного генеалогического древа, запели, распахнув ужасные квадратные рты, утренние звезды. Отец Бенжамена, прокурор — всю жизнь жена страдальчески поджимала кукольные губки, когда он брился в кухне — ссужал деньги под высокий процент. Бенжамен нашел на свалке возле сада старые кастрюли и сделал из них тамтамы. «Миссионер? Да я тебя наследства лишу!» — орал побагровевший прокурор и стучал кулаком по столу. Бенжамен, ученик миссионера, подкармливал пташек небесных, но потом, проголодавшись, отнимал у них крошки, высокая черепичная крыша напротив его окна загораживала солнце, огонь плясал по коньку кровли полчаса в день, огромная девственница тянула к Бенжамену руки, похожие на печные трубы. Бенжамен поплыл в Африку, Элиза, миссионерка, согнувшись пополам, ходила взад-вперед по палубе, метя доски подолом черной юбки. Они приплыли к Мешасебе{5}, где единственной одеждой негритянкам служили набедренные повязки из страусовых перьев, где спины неизвестных животных бороздили грязную воду гигантских озер. Через пару лет Бенжамен вернулся в Европу и навестил обитателей Фредега, под мышкой — книга об обращении в веру африканцев, которую он настоятельно рекомендовал приобрести для чтения долгими зимними вечерами.
— Если вы меня приглашаете, — попытался пошутить он, но Мадам не смеялась и смотрела на него в упор, — если вы и вправду хотите, я могу ненадолго задержаться во Фредеге… ну, то есть, здесь в деревне. О! у меня в Африке дел непочатый край …Я сейчас еду от невестки, жены моего брата-банкира. Как она воспитывает детей!
Он содрогнулся, вспомнив кресла в стиле Людовика XIII{6}, под которыми дети прятались от кнута матери. Увы! Бенжамен очень скоро понял, что от Харибды попал к Сцилле. Вечером во Фредеге после дневных трудов Мадам по обыкновению усаживалась на красное бархатное канапе и заводила беседу, не отнимая от глаз лорнета на муаровой ленте, лежавшей поперек тяжелой груди, потом, воткнув спицу в снежную крепость, возведенную на голове, опускала лорнет, протирала стекла и обводила присутствующих королевским взглядом, выбирая себе жертву. В тот вечер она решила заняться Бенжаменом. Он натер маленькие ступни мелом, взял акробатический шест и шагнул на трапецию. Напрасно. «Да, кроме брата банкира у меня есть другой брат, да. Жандарм. Да». И сорвался вниз. Мадам продолжала в упор смотреть на кучку жалких останков, бродячие циркачи на деревенской площади ударили в кимвалы. Бенжамен упаковал незатейливый скарб и убрался восвояси, а чуть позже и вовсе сгинул в девственных лесах.
— Ты видишь! Нет, ты видишь! (Баронесса кричит! — шептали перепуганные деревенские жители.
— Что это с ней?) Ты видишь, этот Бенжамен ушел и ни слова никому не сказал. Все из-за Цезаря! Разве с таким родственником выдашь Изабель замуж?
— А Жюльен, дорогая? Я всегда думал…
— Жюльен? Да, правда, я его приглашала на детские праздники в саду. С венецианскими фонариками!
Она расплылась в улыбке при воспоминании о фонариках и на мгновенье обнажила свои зубы водолаза в скафандре.
— Вот и славно! — Эжен немного приободрился, — знаешь ли, милая, этот Жюльен… Почему бы ему не жениться на Изабель? Он был здесь вчера.
— Да ты ничего не понял! Да ты…
Она задохнулась от ярости.
— Он же уезжает… на все лето… учителем к фабриканту. Он уезжает, ты слышишь? Отвечай, вместо того, чтобы пялиться в окно.
Эжен молча глядел на озеро, поддернутое рябью дождя. Снова дождь! На виноградниках! Он прекрасно знал, что до драки дело не дойдет, а потому и молчать можно сколько угодно. Действительно, Мадам вскоре принялась рассуждать о гигиене, энергично вычищая грязь из-под ногтей: «Из меня бы получился отличный врач! Новые открытия… Я бы руководила, организовывала, работала. А здесь…» Она перевела немигающий взгляд с обшитых деревом стен на печку с белыми и золотыми изразцами, потом на упрямую спину Эжена, глянула в окно на озеро, на серые висячие сады. Перепуганный Бенжамен семенил прочь на тонких ножках, натертых мелом; он обручился с Элизой, миссионеркой, прятавшей зоб под фиолетовым шарфиком, Элиза в пять лет выпала из окна, и рука, сломанная выше локтя, с тех пор была плотно прижата к телу и не разгибалась. «Конечно, Бенжамен хотел на мне жениться, — размышляла Изабель, короткая верхняя губа растягивалась в улыбке. — Когда мужчина приносит вам свою диссертацию по теологии… Но я не захотела». Деревянная шкатулка для марок{7}, несколько ракушек, которые в Африке служат мелкой монетой, — аллювий, оставленный Бенжаменом, впрочем, теперь его звали не Бенжамен, а Догодела, Маленькая Река. Негр из соседней хижины, давший ему это имя, писал друзьям на огромных, с пальмовый лист, визитных карточках: «Отныне я зовусь не Догодела, а Уродонал». А маленький миссионер стал Догоделой, ничто не исчезает, ничто не создается, так, кажется, в 1910 году сказал профессор, похожий на Анатоля Франса{8}; ничто не исчезает, даже имена юных покойниц, медленно сыплющиеся на землю, как воланчики из далекого прошлого, розовые перышки воткнуты в основание из воска, накрытое кусочком бархата и перетянутое золотым сутажем, который голубка-горлица каждый раз завязывала потуже, прежде чем отдать воланчик детям в руки. Догодела понес лекарства больной негритянке — с виду утопленница: посеревшая кожа, вздутый живот — осмотрел ее, вытащил клеща из худосочной ляжки и отправился домой через лес, деревья-великаны встретили Догоделу, корча рожи, и сомкнулись за ним, переплетясь конечностями. Нельзя разбрасывать крошки в лесу, голодный тигр крался следом и подъедал их. Больше Догоделу никто не видел. Напрасно его жена, крупная, но робкая, махала на пороге фиолетовым шарфиком, обычно прикрывавшим зоб; чешуйчатый зверь выгнул спину в грязном озере, подняв при полном безветрии высоченные волны. Бедный Догодела, Маленькая Река! Впрочем, даже если бы на горизонте Изабель возникли новые женихи, вряд ли Мадам согласилась бы спрятать королевские глаза за лорнетом, висевшем на пышной груди. Все эти годы Цезарь, бродяга, бездомный, уходил из Фредега в Дом Наверху и возвращался обратно, отмечая своим появлением солнцестояние и равноденствие. Три старые кузины, ко всем их прочим уродствам добавлялись панталоны из грубого льна, перехваченные под коленкой вязанной крючком подвязкой, взяли курс на смерть. («Скоро, скоро, — шептала Мадам with gusto{9}, — у соседок будет покойник!») По вечерам в небе мерцали огни деревни-двойника, невидимая рука очерчивала приблизительные границы озера, два диких зверя, берег и вода, лизали друг друга и терлись боками. Каждую весну Цезаря вновь ждала голая земля виноградников. «Земля! Земля!» — кричал он, присев в волнении на крошечный, как у прислуги, чемоданчик. Следующим женихом Изабель стал Жюльен, на его вялой щеке темнела вмятина от перста создателя. «Мой юный друг, — обратился к Жюльену пастор, слова со свистом вылетали между истертыми проповедями зубами, — времени для научных занятий вам хватит. Дел-то — сущие пустяки: подготовить двух девиц к экзаменам, одна, правда, требует особого отношения, очень бережного». Жюльен отправился в путь, весь в черном, высокий воротничок с обрезанными уголками натирал синюшную шею. Господин фабрикант, между бровью и щекой зажат монокль, под темными редкими волосами поблескивает розовая лысина, принимал Жюльена в кабинете, по размерам не уступающем Европе. На подвесных полках теснились фигурки животных, коровы, яблоки, подсвечники, рамка с куском старинной скатерти. Фабрикант послюнявил указательный палец, перелистнул страницу свежего «Mime Bathylle». «Бонжор, бонжор», — поздоровался он, протягивая Жюльену два пальца. На пригорке стояла куриная деревенька, господин фабрикант занимался производством яичного ликера. Его жена созывала гостей, громко хлопая в ладоши. «Приятного аппетита, дамы-господа», — желала она. Девица, одна из тех крупных красавиц, что рождаются в начале каждого века, сидевшая напротив Жюльена, вместо пояса надела собачий поводок со стальными заклепками. «Боюсь, этим летом не будет горошка, — высказала предположение мать семейства — Овощей не дождемся, урожай будет скундый». И так ли уж велика вина учительницы, которая когда-то не поправила Эмиля, воспитанника общины, пробубнившего скундость? Дрозд выводил трели на платане, мало-помалу начали краснеть серые ветки липы, учительница была втайне влюблена в сына синдика. И если Эмиль прочитал скундость, то только потому, что задержался — вот он прыгающей походкой идет к доске, на попе — заплата, обтрепанные штаны до колена, слюни пузырятся в уголке фиолетовых губ — задержался в самой глубине глубокого детства. Они смеялись над Эмилем, эти девицы с уже округлившимися формами, табунами разгуливавшие по улицам, качаясь под порывами ветра, длинная прядь одной намоталась на яблочный огрызок, который держала в руке другая. Эмиль разобрал по слогам скундость, учительница прослушала ошибку; выставив ногу вперед, скрестив руки за спиной, она, пыльные кудряшки на макушке, смотрела в окно, как мартовский ветер треплет молодую рыжую шевелюру неподвижных платанов и тополей; вдруг стебли соломы вихрем взмыли в воздух и принялись колоть невидимые головы. Она не исправила скундость, хлопнула ладонью по парте и велела петь Чудесный май, чудесный май… Клотильда с тех пор не воспринимала слово «скудность» и до последних дней своих повторяла скундость. «Бонжор, бонжор», — вежливо здоровался богач, сталкиваясь с невзрачным воспитателем в коридорах замка. «Бонжор, бонжор», — бросил он нетерпеливо однажды утром, восседая в кресле посреди кабинета, в размерах не уступающего Европе, воспитателишке, застывшему перед ним навытяжку. Удивительно, что ему, собственно, надо? Богач в халате на голое тело, слюнявя палец, листал «Сумму» Фомы Аквинского, лежавшую на высоком дубовом аналое. Солнце пускало сквозь окна красные и синие лучи, на прозрачных стеклах едва угадывались тонкие рисунки пленников, вязы и акажу задыхались и звали на помощь под опускающимися до пола репсовыми скатертями с помпонами, дедушка на гигантской фотографии уже снимался без пекарских принадлежностей в дряхлых праздных руках.
— Мсье… — робко начал Жюльен.
— Чего желаете, чего желаете, мой юный друг?
— Мсье, мне нужно с вами проститься.
— Как же это, вы должны были остаться на все лето, а! Досадно! Кто-то болен или умер?
— Мсье, я вынужден уехать.
— Вынужден уехать? Но зачем?
— Я не могу остаться, я и так уже слишком задержался.
Лопата звякнула о лейку, Джемс завел газонокосилку, свежеотстриженные волосы лужайки, взлетая, рассыпались в теплом воздухе. Жюльен, услышав журчание оросительного фонтанчика, поспешно отринул все мысли об Изабель. «О! скорей бы он уже ушел, этот умирающий воспитателишка. Так хочется до обеда закончить «Сумму» Фомы Аквинского!»
— Слишком и потерял покой, — Жюльен вспотел, края воротничка врезались в синюшную шею. — Потому что, я полюбил мадмуазель, вашу дочь.
— О, какая досада! И какую же из двух, скажите на милость?
Эжени слишком красива, увы, претендовать можно только на бедную малышку Матильду… Разъяренный отец схватил его за плечо, почувствовал вялое, белое тело под черным сюртуком, ослабил хватку и отступил. Жюльена попросили собрать чемоданы и покинуть дом.
— Ну-с, ваш молодой человек уезжает, — объявил папаша, усаживаясь в кресло с зеленой обивкой, — да, уезжает, он не желает оставаться, и вы ни за что не угадаете по какой причине. Но начнем с тебя, что ты сейчас проходишь? Фараонов? А почему он не заставляет тебя читать «Таис»{10}? Это гениально! А какой французский! Ах! если бы люди в этих краях читали «Таис»…
Прохаживаясь однажды между курятниками, он услышал крик ребенка: «Обожди!» Что за «обожди», малыш? Ребенок шлепал босыми ножками по грязи, его мать, вдова, нанималась на поденные работы. Производитель ликера послал им брошюру «Говорите правильно». Правильно не кусок, а ломтик пирога с черносливом. Он ловко завернул книжицу в бумагу, загнул аккуратные острые уголки, не прошло даром время, когда он служил у аптекаря и фасовал травяные сборы, отрывал с катушки ленточку, перевязывал пакетики, вся одежда пропахла донником, аптекарь водил дружбу с князьями и отправлял за моря посылочки со смесями трав, собранных в Идумее{11}; местные жители с кюре во главе раз в год торжественно встречали знатных друзей аптекаря, дети бежали за кортежем по лужам, мешая саламандре собираться на княжескую свадьбу; но, увы, кареты исчезали за оградой-обманкой, а юный слуга, на которого оставляли хозяйство, слонялся из комнаты в комнату, от ромашки к васильку, от василька к шалфею и царапал ножницами на окнах, закрашенных синей краской, как того требовало хранение трав, рисунки пленников.
— О, Анатоль Франс! Настоящий гений! Великолепный французский язык!
Он разглядывал свои пухленькие ручки, лежащие на краю стола.
— Но Daddy…
— Ах, да, я забыл… Воспитателишка. Ни за что не догадаетесь, почему он уходит. Потому что, он влюблен, влююююблен в одну из вас.
Бедная маленькая Матильда прижала ладошку к сердцу и изо всех сил старалась не опускать голову, у нее было квадратное, как лопата, лицо, и прыщи на нем, словно созвездия, меняли положение каждый день. Эжени расхохоталась. Двойной подбородок матери Эжени и Матильды упирался в мощную грудь, безжалостно поднятую корсетом, не дававшему ей опасть до вечера. Ночью утомленный корсет отдыхал на зеленом репсовом стуле, окантованном гобеленовой лентой, наследстве бабки-прачки, задумчиво подносившей к влажному рту морщинистой рукой, торчавшей из белого бархатного рукава, кусочек дыни на кончике ножа.
— Он признался, что любит, что люююбит… ну-ка, давайте…
— Ho Daddy, — надулась красавица Эжени, — уверяю вас, я ему не давала ни малейшего повода. О, я замечала…
Эжени тихонько покачала головой; «нет, нет».
— А речь-то о Матильде! — воскликнул отец.
Эжени вскочила и выбежала вон, отодвинула тяжелый ковер, который занавешивал дверь кладовой, где хранили продукты, и толкал всех в спину руками в лиственных узорах. Отец повел Матильду к себе в кабинет, обрезал сигару, похлопал себя по бокам, выбив немного пыли из велюрового пиджака; потолок с золочеными кессонами под еле заметным наклоном спускался к его черно-розовому черепу. «Что? ты его любишь? ты шутишь, дочь моя. Взгляни, это все твое». Он распахнул окно, показал на пригорки, где плотными рядами стояли на сваях домики-шкафы; куры прогуливались стайками, только Фаншон отошла в сторонку и мечтательно выклевывала что-то невидимое из свежевскопанной земли, принимавшей по покойнику в минуту; но Авраам, сорвавшийся с карниза, нарушил эту математику; он весил ничтожно мало, и когда Цезарь — посыльная видела, как накануне Цезарь вытащил камень под закрашенным окном — его столкнул, он сразу поднялся и поплыл по воздуху к людям, как волшебный обруч-серсо, который Арманд пускал на террасе, и обруч сам по себе катился обратно в руки детей.
— Ради тебя я строил эти курятники! — Все эти…
— Предприятия!
— Но папа, я его люблю.
— О! какая такая любовь, какая такая любовь? Жюльен паковал вещи на мансарде, стол украшала маленькая Эйфелева башня, подарок мсье Эйфеля, гостившего в доме и отбывшего на родину с ящиками яичного ликера. На элегантной металлической подставке с ручкой, изогнутой, как лебединая шея, стояла мисочка для бритья. Вдруг вошла Матильда и с усилием, тяжелая рука давила ей на затылок, подняла к Жюльену лицо, сплошь покрытое прыщами.
— Отец сообщил… Вы уезжаете?
— Я должен ехать.
— Почему?
— Я уже объяснил, что я слишком страдаю.
— Почему же?
Зачем она притворяется, что не понимает? На мгновение ему страшно захотелось промолчать и продолжить набивать чемодан рубашками и опасными целлулоидными воротничками, которые воспламеняются от свечей, от сигар, от искр, летящих из-под копыт. В августовские ночи из окон Фредега видны огненные дорожки: это путешественники бросаются в озеро, чтобы потушить горящие воротнички. Жюльен распаковал вещи, вечером Матильда, сидя на подлокотнике его кресла, курила сигарету, выпуская из уголка губ дым к потолку и называла Жюльена «мой милый».
— Мсье, вы читали Огюста Конта{12}? — спросил Жюльен. — Нет?!
Матильда кивала, глаза влажные, рот приоткрыт, и впервые не послушалась отца, велевшего ей идти спать, уже девятый час, а то опять будешь ворочаться полночи. Матильда поднялась только вместе с сестрой: «Нет больше стриженого ягненка», — выпалила она на лестнице. Жюльен на следующий день отправился в путь, позвонил в дверь башни, Бенжамен только что сложил убогий скарб и вернулся к бурной миссионерской деятельности. «Жюльен!» — вскрикнула Изабель и кинулась к дверям гостиной. «Он-то мечтает на мне жениться, но я сомневаюсь». Жюльен присел на бархатное канапе, Семирамида уже готовилась улыбнуться и слегка скалила свои тусклые, как у водолаза в скафандре, зубы; перед окном сверкали на апрельском солнце висячие сады, полные бледно-голубых цветов. «Вроде, вид у Мадам сегодня довольный, — перешептывались деревенские жители, — не вздыхает, не чихает. Тем лучше для наших окон».
— Жюльен, уже вернулись? Мы думали, что вы еще полгода там пробудете.
Он улыбнулся, зубы желтые. Да вот кое-что случилось, одно радостное событие. «Для меня радостное».
— Я… я обручился… с дочерью фабриканта.
Изабель с такой силой вцепилась в каминную доску, что пальцы побелели, как у Гвен, которая схватилась за каменный выступ стены, поросшей мхом и папоротником, когда разговаривала с Цезарем и поняла, что он на ней не женится и лучше ей уехать с Фрицем, затянутым в новый корсет.
— С дочерью фабриканта? С какой? С Эжени?
— Нет. Я женюсь на Матильде. О! Она намного младше Эжени, совсем юная. Скоро свадьба.
— Задерните шторы, — закричала Мадам, — у меня от весеннего солнца голова разболелась.
Жюльен принялся рассказывать о том, как приехал на вокзал, где его уже ждала машина, как по пути случайно встретил Эжени со слугой, направлявшуюся в город в двуколке и приветливо помахавшую ему кнутом, как радушно принял его фабрикант; теперь Жюльен личный секретарь будущего тестя, его правая рука, они вместе читают «Суммы» Фомы Аквинского, скоро поедут в Италию, Париж и Гейдельберг, а после Жюльен собирается войти в курс всех дел, в качестве компаньона, разумеется, для моральной поддержки. «Мне очень пригодится теология». Мадам напоследок поинтересовалась, известно ли этим девицам о существовании логарифмов, Жюльен ответил, что вряд ли, и откланялся. В Венеции на канале Матильда с горящими глазами и полураскрытым ртом слушала посредственную серенаду. Они поселились в «Даниэли»{13}. «Бедная тетя Эмма, — шепотом сокрушался Жюльен, — подумать только: умерла в Венеции, опрокинулась через край гондолы и утонула». На Лидо Жюльен увидел Мадам и Эжена, качавшегося с пятки на носок у нее за спиной. «Встречу ли я завтра на Торчелло своего посольского атташе, — Мадам в задумчивости созерцала морскую гладь, — после стольких-то лет?» Мадам и Эжен по очереди потрясли вялую руку Жюльена, тот сообщил, что живет в «Даниэли», Матильда отдыхает в апартаментах, ей вредно перевозбуждение любого рода. После короткой паузы Жюльен выдавил: «Лучше бы я женился на бесприданнице». И побежал обратно в «Даниэли».
Между тем наступила весна, и Цезарь покинул Дом Наверху. Скорее, скорее, ему не терпелось вновь увидеть голую, сиреневатую землю первого виноградника; в конце аллеи Мелани, прижав ладонь к волнующейся груди, провожала Цезаря взглядом. Зое, потерявшая любовь братьев, в белом платье сумасшедшей, в последний раз за зиму грела у изумрудной изразцовой печки пальцы с непомерно длинными ногтями. Если Цезарь отправился в путь, значит, зима сдалась, по берегам ручьев закраснелась ива, и на весь мир завоняли конюшни. Маленький слуга из Дома Наверху, опершись о наличник, дышал свободно; до осени достаточно времени, чтобы сошли синяки от побоев Цезаря. Мелани решила почистить Авгиевы конюшни и замерла на пороге. На полке в углу — чугунный подсвечник, грязный стакан, превратившееся в маслянистую жидкость вино на дне бутылки из толстого зеленого стекла, осколки которого неожиданно оказываются белыми внутри. Неужели Цезарь пьет? Да, иногда, выходя из конюшни, он пошатывается. Мелани украдкой допила терпкий тягучий осадок. Лошадь переминалась с ноги на ногу на соломенной подстилке, Мелани вдруг вспомнились сказочные животные: в детстве, стоя на пороге дома, она видела огромных лошадей, скакавших в тумане между небом и землей.
— Разве Фредег — замок? Это всего-навсего большой, грубый деревенский дом, — говорила Мелани за ужином. — И что особенного в башне, не понимаю? Вот у нашего соседа Иосифа Диманша чудо, а не башня! У основания тонкая, наверху широкая!
Адольф ребром ладони соскреб крошки со скатерти. «Зачем вы копите земные богатства?»{14} — рассеяно думал он.
— И, кстати, во времена их превосходительств Фредег был амбаром… В любом случае мы могли бы получить один из ваших виноградников, потому что твой брат забрал Фредег. Замок! — с нажимом повторила она.
Да какой там замок, большой, грубый, деревенский дом.
— Если бы еще не снесли вторую башню… Но мне все-таки непонятно, по какому праву Эжен взял этот с позволения сказать «замок»?
— Потому что он старший, полагаю.
— Старший? А Цезарь?
— О, Цезарь…
Цезарь ушел на полгода. Весна! Воспитанник общины дышал полной грудью, а для Мелани весной запахнет только осенью, когда вернется Цезарь. Цезарь спешил прочь от Дома Наверху, где всегда держал при себе компас, чтобы не перепутать восток и запад, быстрее, быстрее к Фредегу; там по утрам из глубины вод встает ослепительное солнце. Цезарь остановился на повороте дороги, сел на перехваченный веревкой чемоданчик. Озеро чуть дрожало под грузом рыбацких лодок, Мадам, вернувшись из Италии, тоже почуяла весну. Даже те, у кого напрочь отбило память, безошибочно угадывают начало весны, несчастные обитатели приюта поднимают к небу гноящиеся глаза и вытягивают трубочкой синеватые губы, из которых тонкой струйкой течет слюна. После венецианских дворцов Фредег показался Мадам уменьшенным втрое. «Цезарь уже здесь? — спросила она. — Вроде в конюшне тихо. Ах, Цезарь — наш крест! Но не будем осуждать, как говорит твой брат Адольф. Дурак он, конечно, этот Адольф». Цезарь тем временем уже шел по деревенской улице; в волнах, древних, как мир, отражались перевернутые дома. Вот и сады Фредега. «Кто же мне тут веток накидал?» — проворчал он. Поставил чемодан, сдвинул шляпу на затылок, пнул кучу хвороста. «Цезарь! Явился, не запылился, — прошептала Мадам, глянув в окно и запахивая на груди черную бархатную шаль, от которой веяло холодом. — Что вы там расшумелись, Цезарь?» Он развернулся и молча побрел со двора вниз к песчаному берегу. Рыбаки выловили сетями римскую вазу и решили отнести ее в замок, у которого теперь осталась только одна башня. Но стоны второй, разрушенной, слышатся до сих пор, когда дует водер. «А если Цезарь потребует свою долю? — беспокоился Эжен, широкое и скучное розовое лицо с правильными чертами, какие часто писал Рафаэль. — Если он женится? То есть снова женится, и если на этот раз… Что нас ждет? Мы продадим замок? Будем ежегодно выплачивать ипотеку? Откуда у нас деньги? Позволь спросить? Поэтому, дорогая, не зли его. О, — поспешно прибавил Эжен, заметив, что жена медленно поворачивается, — нет, конечно, не ты…»
— Я? я его злю?!
— Нет, нет, милая, не нервничай. Нет, он сам виноват. Не сознает, что мы для него делаем…
— Крыша над головой, сыт, полгода здесь, полгода там, — мечтательно протянула она, — как сыр в масле катается! Оплачивает себе пенсионную страховку и все. Ах, это наш крест! И как тут выдать замуж Изабель?
Он вообще поздоровался?! Нет, ему не до нас, стоит возле поленницы и ругается. А как он их позорит! «Каждое воскресенье идем в церковь позади замусоленной бархатной куртки». Цезарь аккуратно обходил тень разрушенной башни, откуда, потянувшись за папоротником, упала горлица, но никогда не упускал случая наступить на тень Мадам. «Гляди, чемодан стоит на террасе. А Цезарь где? Держу пари, уже на берегу». Мадам величественно поплыла по комнатам. Цезарь лежал на берегу, с наслаждением ощущая, как проминается под ним голая земля, перебирал розовые и серые камешки, выброшенные мартовскими волнами, смотрел в небо с синими окнами-обманками и летящими ангелами и думал, что ноябрьский небесный свод — лучшая декорация его жалкой жизни. Тяжелые занавеси медленно раздвигались, по темному небу, вытянув длинную шею, летела одинокая птица. Сонная пчела, очнувшись от зимних сумерек, тихонько ползла по песку, как планеты ползали на пороге мироздания, греясь в лучах первого, только что сотворенного солнца, и, оторвав, наконец, липкие лапки, грузно взлетали, чтобы занять свое место во вселенной. Цезарь встал, пошел, шатаясь, как пьяная птица, путая восток и запад, прошлое и будущее. «Напился», — прошептала Мадам. Вечером бродяга, бездомный, вылез на карниз — подол ночной рубахи раздувался на ветру и бил по ногам, заросшим рыжей шерстью — чтобы закрепить камень под закрашенным окном. Два окна рядом: в этой комнате Цезарь, растолкав толпу незнакомцев, увидел умирающую горлицу. Может быть, дети еще там, сбились в кучу возле ее постели? Ведь нет ни малейшего сходства между ними и нами, розоволицым Эженом, хлопавшим брата по плечу: «Пока я жив, для тебя в моем доме всегда найдется тарелка супа», рано облысевшим Адольфом, щурившим глаза за стеклышками лорнета; Зое, решившей сойти с ума, чтобы избежать жалости; Цезарем, морковно-рыжая шевелюра подстрижена кружком волосок к волоску. Если бы с детьми что-то случилось, все бы знали, плохие новости не задерживаются. Куда же пропали дети? В комнате Цезаря осталась одна штора, вторую украла посыльная и с тех пор носит зеленое платье — почему посыльной вообще позволили войти к горлице — озеро по ночам светится и мешает Цезарю спать. Он отсыпается днем в конюшне, прислонясь к теплому боку Джени, которая вдруг содрогается, как огромная планета, и уносится кружить во вселенной. Проснувшись, он кричит, ругается, и мальчишка-слуга пулей вылетает во двор. Тем временем Эжен бережно поставил на письменный стол бумажный кораблик — один из тех, что складывала из обеденного меню юная служанка-венецианка, развлекавшая ребенка на морском отдыхе, и бросала крепкой загорелой рукой в волны лагуны. Всю поездку Эжен прятал кораблик в коробке для канотье. «Ты бы не сумела сделать такой кораблик», — сказал он, кивая подбородком в сторону лагуны. Мадам медленно встала. Но нет, слава Богу, только спросила: «А служанка, наверное, ничего не смыслит в логарифмах?» Она и в своей дурацкой деревне часовщиков, где у всех мужчин под бровью — лупа и куда по воскресеньям из Франш-Конте наезжают гости с одышкой и сдобными пирогами, сложенными пополам в серых холщовых сумках, вела беседы о логарифмах. Эжен был настолько поражен, что на следующий день после бала сделал ей предложение. И когда доктор приехал во Фредег, чтобы помочь Мадам разродиться Авраамом, она держала в руке зеленую книжечку логарифмов, заложив пальцем страницу пятьдесят. «С ребенком все в порядке», — сообщил доктор в доме Роз, которая, несмотря на печеночные колики, отдавала распоряжения служанке, пока та, привалившись к дверному косяку, почесывала под мышкой, засунув руку в вырез кофты. «Ребенок здоров, назовут Авраамом. Мадам, судя по всему, не умеет обращаться с детьми, логарифмы ее интересуют куда больше». Служанка рассказала об этом на кухне. В тот же день разносчица газет, нищая древняя старуха, шаркавшая по деревне в стоптанных туфлях — ночами она латала обноски, чтобы потом раздать матерям, измотанным заботами о большом семействе — подобрала на компостной куче Фредега полуживое растение и пристроила его у окошка своей мансарды на разжелобке листового железа, по которому дробью стучали голубиные лапки. Когда растение зацвело, старуха вспомнила разговор о логарифмах. В крошечное окошко она видела кусочек озера и птицу, летевшую к Фредегу. Мадам тоже внимательно следила за птицей. «Как же животные меня любят!» Эжен вернулся из деревни и с порога, не сняв шляпы, крикнул: «Элиза больна». Мадам ухом не повела. «Старая Элиза заболела. Бронхо-пневмония. Будем надеяться, спеси у нее теперь поубавится». Изабель, уткнувшись в пяльцы, училась филейному вязанию. «Как? — воскликнул интернированный французский офицер, ростом с Пипина Короткого, симпатичная попка-орешек оттопыривала фалды синего мундира. — У нас все девушки…»
«Старая Элиза задыхается, ей привезли кислородные баллоны», — крикнул Эжен вечером. Элиза задыхалась в крошечной спальне, которой тоже не хватало воздуха из-за широченной кровати из вишни, занимавшей ее почти полностью. «Мужайся, ты поправишься», — подбадривал больную продавец корсетов, дошивший у ее изголовья пояс для беременных. Он, кстати, сочинял прекрасные стихи для рекламы своих поясов и корсетов! Элиза так глянула на продавца, что он выронил кусок розового атласа и бисеринки пота засверкали у него на лбу. На следующий вечер Эжен вернулся, повесил дрожащей рукой канотье на крючок и крикнул: «Старая Элиза умерла. Сдохла. Нет змеи, нет яда». Напрасно Мадам пыталась парализовать Эжена взглядом, он осмелился уйти и гулял по берегу с Цезарем под ручку. Назавтра неожиданно близко подступившие горы окрасились в сине-зеленый цвет. В саду было довольно свежо, Эжен с саженцами, обернутыми мокрыми, кое-где порвавшимися газетами, плелся за Мадам. «Пару дней назад, — промямлил он, — я посадил на клумбе пеларгонию». И поспешно добавил: «О! я могу ее выполоть, если ты считаешь… С завтрашнего утра я буду вставать на час раньше и работать в саду». — «Да, — ответила она, — да, Эжен». Эжен взмахнул топором и зарубил ее насмерть. Утром он проснулся в обычное время, спустился к завтраку и обнаружил, что угол скатерти откинут на его тарелку, а Мадам метет паркет собственными прекрасными, белыми, как у замурованной пленницы руками. Между тем мертвая Элиза по-прежнему лежала на кровати из вишни. Напрасно она поджидала Мадам, встреча состоялась гораздо позже, когда Цезарь вынул доску из днища «Данаи» и пригласил Мадам на прогулку по озеру. В тот день, как и сегодня, собиралась гроза, огромная птица парила над Фредегом, взмах крыльев — она полетела в сторону Италии, но вернулась в небо Юры и рухнула с высоты небес на землю. «Просто поразительно, — бормотала Мадам, стоя у окна, — до чего меня любят животные. Вы бы видели Дженни в конюшне! И лебеди меня всегда провожают, а однажды чайка кружила и кружила над моей головой». Мадам высунулась из окна, чтобы отследить полет заморской птицы, и увидела на дороге, ведущей от вокзала, нового кандидата в женихи Изабель: Пипин Короткий, при полном параде, ноги дугой, симпатичная попка-орешек под фалдами синего мундира, быстро приближался к Фредегу строевым шагом Самбр-э-Мез{15}. «Я могла бы выйти за него, — мурлыкала назавтра Изабель. — Не будет же мужчина просто так рассказывать вам о своей тете, баронессе де Сент-Амели, убитой в страстную пятницу в церкви в Пасси, о матери, о родном доме в Сент-Макру и спрашивать: "Вы не учились филейному вязанию, мадмуазель Изабель? У нас все девушки только и вяжут…"». Но уехать в гарнизонный городок? И все же Изабель постаралась освоить филейное вязание и сделала столько вышивок, что позже уроженцу Ури и Догоделле пришлось отодвигать висевшие повсюду скатерти и салфетки, чтобы подойти к ней. Пипин, молодой солдат, военнопленный, до встречи с Изабель проживал в тени комнатной липы в гостиной фрау Клейст в Потсдаме. И ухаживал за генеральским садом. Много лет назад фрау фон Клейст посадила в горшок семечко, которое ей прислала кузина из Бамберга, баронесса Хильда, бледная моль, поджидавшая жениха. Липа росла, достигла полутора метров: в Швейцарии, Франции и Италии выше ей бы расти не дали; два метра: Берта фон Клейст поставила липе подпорку, император приказал держать порох сухим. Два метра с половиной: Берта пустила липу вдоль стены, парусники один за другим причалили к песчаной земле Бранденбурга; три с половиной, четыре метра: были проведены смотры военно-морского флота. Липа пробила потолок, император объявил войну. Фрау Оберхофгертнер, имевшая обыкновение заглядывать со своей Путти на кофе к фрау Клейст, говорила с Пипином по-французски и носила большой бархатный берет. Каждое утро она в резиновой шапочке кидалась в Шпрее и горделиво, не опуская плечи в воду, плыла вдоль берега. В апреле, когда вдоль песчаной отмели вновь заскользили белые парусники, Пипина удалось обменять на юнкера. Он растворился в утреннем тумане, фрау Клейст поплакала тайком, под зеленым гипюровым платьем ходуном ходили планки корсета из китового уса. Пипин пересек границу, вокруг незнакомого городка цвели вишни, земля вдруг пошла вверх, реки зазеленели, засеребрились, засияли свежестью; из пены, праматерии мира, рождались черные скалы. Бегущие реки тянули за собой озера, мимо которых ехал поезд. Пипин соскочил на перрон, выпрямился во весь свой малый рост и строевым шагом Самбр-э-Мез двинулся в путь. Во Фредеге он занял спальню графа, где пока еще висели венецианские гардины с подхватами-ангелами, ту самую, где граф когда-то, не смея пошевелиться, ждал, что у близнецов лопнет терпение. Апрельский ветер дул зеленью и ароматами на еще вчера желтевшие поля. Цезарь громко ругался в конюшне. «Деревенщина», — проворчал Пипин. Он видел Цезаря издали: потертая рыжая бархатная куртка, по ранту обшитая косами, точно такие утром в воскресенье крестьяне заплетают граблями по краю навозной кучи. «Деревенщина!» Пар валил из ноздрей Цезаря, стоявшего на пороге конюшни. Впрочем, он редко показывался на людях, забивался поглубже в свое теплое убежище и читал прошлое в рыжеватой навозной жиже. «Где дети?»
— Ты слышишь, он опять бьет мальчишку-слугу. Тяжкий крест! О! это мой крест. И замолчи, прошу тебя, что ты заладил: «доля, доля». Полгода здесь, полгода там, как сыр в масле! И потом он вряд ли заикнется о разделе после той неудачной женитьбы, что ни говори, а Провидение существует. Замолчи ты, наконец, вот и наш французский офицер.
Пока лошадь, которую Цезарь вел под уздцы к фонтану, цокала по мостовой, как человек в подбитых гвоздями башмаках, Пипин, войдя в гостиную, чуть не столкнулся с благородным мужчиной в тонкой золотой раме, точной своей копией, и от неожиданности выставил вперед бамбуковую тросточку. У Изабель подкашивались коленки, и для Пипина, и для Догоделы она была слишком высокая: оба глядели снизу в черные дыры ее ноздрей. Мать Пипина примчалась незамедлительно, пересекла всю Францию в поезде, битком набитом господами с бородками и крестьянками с корзинами, из которых высовывались гусиные шеи. Мать Пипина достала из сумочки для рукоделия клубки и катушки, перекусила нитку прекрасными французскими зубами. «Милая девушка, — обратилась она на следующий день к Изабель, — неужели вы не обучены филейному вязанию?» Напрасно Изабель пыталась возразить, что знает вышивку ретичелла, и английскую тоже, и венецианский шов, и болонский, и ришелье. Та не слушала.
— Как вы? не умеете делать морской узел? ну, милое дитя!
Она разложила на коленке, обтянутой подолом желтой шерстяной юбки, вышивку с птицей, похожей на ту, что веками сидит под радугами Иль-де-Франс на каменном, отполированном дождями плече, и ловко орудовала крючком.
— Когда дети были маленькие, — рассказывала Мадам, — мы давали балы в саду и зажигали венецианские фонарики.
Пипин беседовал с Изабель на балконе, озеро с глухим шумом билось о берег, никто не слышал прибоя, кроме иностранца, сидевшего за столом на террасе трактира, чуть позже он с интересом наблюдал, как суетились гости из Франш-Конте, серые холщовые сумки со сложенными вчетверо сдобными пирогами, узнав о том, что Авраам разбился. Сколько раз Цезарь вынимал камень из карниза под закрашенным окном и сколько раз возвращался ночью, чтобы приладить его на прежнее место, ночная рубашка раздувалась и хлопала по ногам, поросшим рыжей шерстью! Сколько раз он предлагал Аврааму сесть в спасательную шлюпку и поплыть на помощь «Орлу»! А потом бегал по берегу с криками: «Вернись, Авраам! Вернись! Это я, дядя Цезарь!» Поздно, лодка уже бороздила волны.
«Париж!» — говорил Пипин Изабель. Париж: мосты с пегасами и нимфами, гении свободы на золотых шарах отражаются в Сене и в сером парижском небе. Пока прибывающий поезд ищет свой путь среди тысячи рельсов, поворачивает, трясется и клонится на бок, город опускается на землю. «А когда подъезжаешь к Риму, — рассеянно думала Изабель, — в воздухе вырастают огромные акведуки и триумфальные арки; я бы пошла замуж за итальянского графа; бледный и высокий, воробьи в складках жилета, он часто стоял у окна, выходящего на улочку с домом Жибод, и смотрел на меня. Он подарил мне прощальный взгляд, обернувшись в воротах, и пошел за близнецами». Граф, конечно же, хотел жениться, а она не очень.
— В Руане, — продолжал Пипин, — мы живем рядом с Сент-Маклу, хоть у нас и не слишком солнечно, но дом красивый и просторный, а за домом — яблоневый сад. Моя кормилица…
Его брюки потрескивали, как жесткие надкрылья у жуков. «Ну мама, — тянула Изабель, — он мне рассказывал о своей жизни, о школе, об учительнице-безбожнице, о чернильном пятне на носу, о садовых ивах, подстриженных в форме куриц; армия, мама, — это лучшее, что есть во Франции». Ради Изабель Мадам решила не буравить взглядом мать будущего зятя, разложившую на коленях сетку для филейного вязания, сидела, неподвижная, как скала, и с любовью смотрела на Пипина, сыночка: такой складный при всей его низкорослости, похож на синего с красным жучка. В те времена, когда ее соседом был святой Габриель, суровый и величественный, она одним щелчком посылала жучков на небо: «Кровохлебка, полети на небо, скажи Боженьке, чтобы подарил нам завтра погожий денек, пусть дождик не капает на мою каменную голову». Сколько сил она потратила, пока вместе с усатой модисткой с лорнетом, арендовавшей две комнаты, пропахшие клеем и рисовой кашей, сооружала себе тюрбан XIII века! Теперь Мадам носила только шляпы «а ля Мария Стюарт» с траурной вуалью вокруг тульи: на всякий случай… Мелани суждено умереть от сердечных мук, а три кузины в домике недалеко от Вье-Коллеж уже взяли курс на смерть… «Все-таки армия, — повторила Изабель в гостиной, — это лучшее, что есть во Франции». Увы! Мадам Скарамаш внезапно увезла сына. Последнее воспоминание, сохранившееся о нем у Изабель, — симпатичная попка-орешек под оттопыренными фалдами синего мундира, свернувшая за угол дома, где рос бесполезный папоротник. «Он бы с удовольствием на мне женился», — шептала она в гостиной. Пока Изабель ходила в бакалею за черным перцем-горошком, щенята сгрызли альбом с образцами филейной вышивки, ей удалось спасти полрозы, колеса колесницы какого-то бога и гриф гитары. На Фредег тихо опускался вечер, Авраам с невидимой флейтой в руке, прильнув к окну, готовился к ночному полету; Улисс, кривобокий, сидел в соломенном кресле, положив несчастную недоразвитую ногу на скамеечку с вышитым оленем, и чистил черные ногти. А Цезарь? Кажется, он под покровом темноты вынимает доску из днища «Данаи». «Такое впечатление, — говорил Эжен при жизни, до того, как уснул в деревянной беседке, спрятавшись от взгляда Мадам, и паук, прибежавший с вод, усеянных фиалками, оставил на его лице багровый след, — что Цезарь вынимает доску в лодке». Пригласит ли Цезарь Мадам на рыбалку? Пока что Мадам неподвижно стоит на балконе, плывущем на фоне волн. Крупные белые руки замурованной пленницы висят по бокам — вся сила Мадам сразу уходила в электрический разряд, если она ненароком задевала кого-нибудь локтем или бедром. Милые, славные мертвецы являлись исключением, их-то можно щупать и обнимать, сколько пожелаешь. «Ммм… как хорошо», — говорила она и уже в дверях поворачивала обратно и опять принималась обнимать трупы. Но в мирные времена покойники в семьях — редкость. Вот почему Мадам сторожила кончину одной из трех кузин, которые жили вместе и теперь взяли курс на смерть. Кто же будет первой? Биллия, сиреневый пристяжной воротничок, только Биллия отвернется, ее лицо с неясными, как у луны, чертами, моментально забывается. Или злая Аделина, похожая на индейца-сиу: впалые щеки в красных прожилках и сальный пучок, заколотый вязальной спицей на макушке. Или все же Шарлотта, блестящая от жира физиономия, дощатый пол прогибался под тяжелой боярской поступью. Самой последней во Вье-Коллеж приехала Биллия. Сестры наблюдали, как из почтовой кареты поочередно выгрузили чемодан из свиной кожи в пятнах от виски, картонные коробки, перевязанные бечевкой, и Биллию, сиреневый пристяжной воротничок, только она отвернулась, чтобы взять сумочку с туалетными принадлежностями, сестры уже не могли вспомнить ее лицо, нос, рот, расплывчатые лунные черты. Что до Шарлотты, она высадилась из поезда с еще дымящимися чемоданами{16} из козьей кожи и проделала путь от почты до дома пешком; встала посреди мощеного двора, вдавила каблуками булыжники в землю; Шарлотта, глухая тетеря, всякий раз подскакивала от неожиданности, если с ней кто-нибудь заговаривал. «Я здесь!» — радостно вскрикивала Аделина в первые светлые недели вновь обретенного рая; вечером Биллия обнаружила под одеялом шарлоттину грелку в норковом чехле. Увы! Совсем скоро сестры с притворным интересом принялись расспрашивать Шарлотту об Анатоле: «Шарлотта, от вашего сына по-прежнему нет новостей?» А для Биллии клали на круглый стол в центре гостиной брошюру «Как увеличить пышность груди». (Какая все-таки грудь у Биллии своя или накладная, из пакли?) «Печень замучила, — жаловалась одна — это мое последнее Рождество». — «О! Вы еще нас похороните!» — отвечала другая. И обе украдкой косились на толстый живот Шарлотты, когда-то носившей ребенка. Тяжесть, наверное, несусветная! А рожать через маленькое отверстие! Ужас! Однажды при свете луны Биллия, деревянные фиолетовые руки, отправилась за молоком без пальто. Шарлотта побежала следом, впечатывая булыжники в землю, и насильно набросила Биллии на плечи: «Господи, какая тощая!» — боярскую шубу, изъеденную молью еще до того, как графиня залезла в огромный, размером с добрую часть Европы, сундук, только внушительная русская задница с тысячью складок торчала кверху, и швыряла шубы и шерстяные юбки под ноги Шарлотте и другим служанкам, выстроившимся в ряд в огромной зале. Наконец, графиня обернулась, страшное пунцовое лицо, испещренное морщинами, отвесила пару пощечин и уселась пить чай. Дожидаясь молока, Биллия в пальто упрела и простудилась. «Я встретила русских беженцев, — сообщила она дома Шарлотте. — Грязные, слов нет!» — «Самый грязный и необразованный народ в Европе», — подпела Аделина. «Вы ничего не знаете, — тихо выдохнула Шарлотта, — надо пожить их жизнью, чтобы понять… Ах, эти светлые ночи…» Под осинами стоит Владимир, зовет ее, протягивает руки навстречу! «Вы не понимаете… надо пожить в России… там ложатся спать лишь под утро…» — «Ленивый народ, — ответила Аделина, поправила чулок на пятке, поглубже воткнула спицу в шиньон. — Оттуда все ваши дурные привычки, Шарлотта». Утром Биллия осталась в постели с грелкой в норковом чехле на животе; Аделине срочно понадобилось обжарить кофе на плите, в субботу вечером они грели воду на конфорке и потом по очереди мыли загрубевшие, в зеленых шишках ступни. Аделина с грохотом ворочала кофе в сковороде. Утренний запах Европы разлился в воздухе, долетел до русских беженцев, бредущих по дороге, остроконечные бороды, раскосые глаза, след веревки на шее, брюхо конусом под черной одеждой с дырами от колючей проволоки и прилипшими комьями земли, на которой, если выдастся несколько погожих дней, растет овес. «Думаю, у меня бронхит», — сказала Биллия, прижимая невесомую руку к правому боку. «От этого не умирают, вы еще нас похороните». Обиженная Биллия поднялась к себе в комнату; ребенком ее ссылали в санатории с легкими соломенными стульями — в каждом окне еврейка с низким лбом внимательно изучала небо и движение птичьих клиньев. Неужели Биллия умрет раньше всех? Хорошо бы послать за доктором в горчичном плащике; он развелся с женой, которая была в два раза толще и выше его и устремляла на мир печальный взгляд тучных женщин, помнивших то время, когда они, работая хвостами, плавали в океане. У Биллии заурчало в желудке, она вытошнила червя длинной в тридцать сантиметров, древо ее жизни рухнуло. Значит, под серым шелковым платьем все-таки было тело? Сколько усилий всю жизнь, чтобы надеть ночную рубашку, прижимая подбородком к плечу предварительно расстегнутую блузку или платье! Вечером Биллия не притронулась к рису с молоком в выщербленной миске. Кормить червей, шнырявших туда-сюда в ее животе с таким шумом, что всем было слышно? Никогда! «Хе! — говорила Аделина на кухне, помешивая еду в медной кастрюле с длинной ручкой, упиравшейся в крышку чайника на соседней конфорке, — не приведи господи иметь мужа». Толстуха Шарлотта, сидевшая за столом, потихоньку вытерла с подбородка жирную каплю. «А детей и подавно! Жизнь на них тратишь …Растишь, валишься с ног от усталости, а потом… Нет новостей от Анатоля, Шарлотта?»
Аделина жевала беззубыми деснами старый орех, который нашла в саду и расколола точным ударом на каменном резервуаре. Шарлотта тоже выходила в сад, и черная биза{17}, прилетевшая с Востока, кусала ее мясистые щеки, обрамленные седыми прядями. Аделина, ухмыляясь, вернулась домой взять платок из шелковой сумочки, висевшей на спинке стула. Биллия тем временем совсем разболелась, ее вырвало вторым червем. «Лежит прислушивается к себе», — бормотала Аделина, грохоча посудой. Накладная грудь у Биллии или своя? Мари, дочь Элизы, ухаживавшая за Биллией — кто, спрашивается, будет ей платить? — старалась удержать больную в сидячем положении, изо всех сил подпирая ее согнутые в коленях и прижатые к груди худые ноги. Биллия в поту раскинулась поперек подушек и снова видела испанских бурбонов, их земли поросли кустарником, в сутки на человека, попить и помыться, полагался литр воды, и серо-зеленое утро Шотландии, когда щуки украли сэра Гарри, шляпа съехала на затылок, и, без конца оборачиваясь, бросая в сторону берега наглые взгляды, упрямо тащили его к северу. Обратно, кстати, он так и не вернулся. Седые космы Биллии растрепались, она отвернулась к поблекшим розам на обоях, и Мари сразу забыла ее лицо. Так и лицо луны, расплывчатые нос и рот, невозможно вспомнить, если оно спрячется за облаками. «Невероятно. Она не хочет умирать?!» Аделина просыпалась с первыми лучами солнца. Цезарь тоже. Он вернулся во Фредег в апреле и не спал ночами, когда виноградникам угрожали заморозки.
«Спит, спит», — отвечала Мари, клевавшая носом у постели больной. Но Биллия умерла, простилась со своим чахлым тельцем. Мадам, кто ее предупредил, неизвестно — «Покойница! — неслось по округе. — Покойница у соседей!» — тут же прибежала по лужам. Аделина поспешно натягивала корсет с кармашками для накладной груди. Биллия… Аделина старалась не думать, какая грудь была у Биллии; панталоны, вязанная крючком подвязка над коленкой, три юбки, воскресное платье, и вот матушка Гаспар стоит на деревянной лестнице, по которой, рыдая и спотыкаясь, поднимается Мадам. Ох! Биллия, Биллия, пристяжной сиреневый воротничок! Ох, моя Биллия мертва! Надо же, еще вчера я разговаривала с ней. И дала черенок вербены. Ох! она совершенно не умела ухаживать за растениями. Не могу поверить, Биллия умерла. А ведь еще вчера… Ох! моя Биллия! Мадам держалась крепкой белой рукой за перила, отполированные руками десятков покойниц, однажды ночью на этих ступенях двоюродный дедушка повстречал тень своей сестры, спускавшейся на кухню выпить последний стакан воды. «Итак, — с трудом переводя дыхание, констатировала Мадам, — вот и нет больше Биллии. Первая из троих». Аделина судорожно сглотнула. «Видите, не зря она жаловалась». О! только бы Мадам не задела меня тазом, она же вынашивала детей! Но Мадам, проходя мимо, случайно коснулась мощной грудью хилой груди Аделины, обе чуть не упали в обморок, как давным-давно в толпе на площади, где выступали циркачи, крутившаяся на шаре королева Маб, яйцеголовая в жалкой короне, и сиамские близнецы, сросшиеся боками. Зрители, сплющенные, зажатые со всех сторон, подпирали друг друга и чуть не падали, теряя силы от чужих прикосновений. Каждый украдкой щупал бок: «А вдруг слева из сердца тоже вырастет настоящая рука из плоти и крови?!» «Она не страдала. И не чувствовала, что умирает», — уверяли Аделина и Шарлотта. Мадам медленно подошла к Биллии и поцеловала ее в щеку. Где-то в комнате взошла луна, освещающая лица новопреставленных на смертном одре. Луна, спутница земли, выглянула из-за веллингтонии, огромной, желтой, четко прорисованной на фоне неба. Мадам с наслаждением целовала остывший труп, уходила, возвращалась с порога: «Еще, — шептала она, — еще!». Потом без приглашения ворвалась к необъятной Шарлотте, восседавшей на кровати из вишни, и поцеловала ее раз двадцать. Но, в конце концов, Мадам смирилась и покинула Биллию; увы! в перспективе у Мадам намечалось не слишком много покойников, среди родственников по пальцам можно перечесть: Мелани, наверное, скоро умрет от сердечных мук, глаза и распухшие ступни Эжена тоже ничего хорошего не предвещали — Мадам же не могла предвидеть, что с озера, усеянного фиалками, прибежит ядовитый паук. Дал гудок последний вечерний пароход, подула черная биза, сегодня ударят заморозки. Мадам отыскала Эжена в гостиной: «Где Цезарь? Где твой брат?» — простонала она. Где Цезарь? На ярмарке? Обхаживает бабенку из тира, нет, прогуливается за брезентовыми палатками с племянницей музейного смотрителя или с дочкой инженера, нет, заглянул в «Якорь», пропустил стаканчик и взлетел в воздух на велосипеде, чтобы быстрее попасть в деревню на низменности. «Ох! это уже слишком! я чувствую, — Мадам схватилась за голову, огромную, как шар земной, — он вернется и объявит, что женится». — «Потерпи, милая», — рассеянно ответил Эжен. «Терпеть? идиот! Прикажешь ждать до осени? Он ведь только вернулся, сейчас весна. А! Хороша весна! Два градуса ниже ноля в семь вечера. Горе вашим виноградникам!»
Сквозь иней, занавесивший окно, Цезарь едва различал неподвижное, грозное озеро; около семи мелкие булавки прошили водную гладь, моросил дождь, холод не давал тучам пролиться на землю. «Виноградники намокнут, и если к утру прояснится…» Десять часов, отметка на градуснике за окном замерла на нуле. «Слышишь, Эжен, не смей мешать мне ночью, из дома ни шагу», — Мадам энергично чистила ногти на кровати-катафалке. Эжен прислушивался: Цезарь ходит по комнате, скрипнула дверь, Цезарь спускается по лестнице. Минус два, минус три градуса. По всей деревне горел свет, мужчины, наполовину одетые, всматривались в ночь; бессильно опускались руки, рыбаки думали вот бы закинуть сети в небо… Но тучи, более проворные, чем рыбы, кишащие в воде, плыли к западу, вот и звезды зажглись. «То дождь, то ясно…» Цезарь спустился во двор, подтяжки хлопали по ногам, заросшим рыжей шерстью. Мертвенно-бледная луна вышла из-за облаков и теперь ярко освещала ступени из молассы. Цезарь поднялся к себе, сел у окна: он видел, как на заре побелело небо и между двух ледников появился преступник, красное солнце. Мужчины выскочили из домов, побежали на виноградники, мяли в руках черные, скукоженные ростки. За обедом Мадам — виноградники! проклятые виноградники! так им и надо — завела разговор о гигиене и архитектуре. In petto Мадам недоумевала: знать ее, Ее! и не подражать ей, ведь кроме нее ни одна женщина в округе в десять лье не похожа на возвышавшуюся посреди площади статую, у ног которой играет мужчина в китайской соломенной шляпе, удивительно, почему соседки не восхищаются ее жизнью и не берут с нее пример, им же предложен идеальный образец. Тогда Мадам решила жить незаметно и по собственной воле стала довольствоваться малым. Снисходительно наклоняла огромную, как шар земной, голову, слушая женихов Изабель, уроженца Ури, Догоделу, Пипина и джентльмена-фермера, и разговаривала с обожавшими ее животными, чайками, парящими над висячими голубыми садами за окнами, с лебедями, ковылявшими за ней вразвалку по берегу, с Беллой в конюшне. Что касается дочерей на выданье, те подступали со всех сторон, как огонь в лесу, который Мадам пыталась затоптать огромной, изуродованной шишками, ступней.
— К счастью, с его женитьбой на Бланш я все тогда уладила.
— Ты? — робко возразил Эжен. — Ты? Ты хочешь сказать Провидение?
— Называй, как угодно. А почему Цезарь, позволь спросить, не пошел на стекольную фабрику, как мы договорились, у него же сегодня экскурсия?
Напрасно леди С., невозмутимая, с полной корзиной оберландских домиков, ждала Цезаря у входа; директор в волнении потирал руки: «Вы его не видели? Симпатичный такой мужчина, рыжий. Куда же он запропастился?» А вечером Цезарь, никого не предупредив, посмел-таки уйти из дома.
Деревенский праздник, распространяя еловый и ацетиленовый запах, кружился в ночи, словно планета. Это было очень далеко от Фредега, в долине, на берегу другого озера. Двухметровый сом, плывший вдоль берега{18}, завидев огни, прошептал: «Надо торопиться, иначе будет слишком поздно». Но рыбак уже закинул сети и на следующий день фотографировался с пойманным сомом, поставив его на хвост. Лошади из края Мелани скакали галопом по плоскогорью, простиравшемуся над долиной, останавливались, клали длинные деревянные головы на скалы и смотрели на карусели с горящими лампочками. Из Фредега сюда за один вечер не добраться, поэтому Цезарь время от времени поднимался в воздух и крутил педали над полями. «Где дети? — думал он. — Между ними и нами…» Цезарь сел за стол, девушка протиснулась между стеной и лавкой к стойке, заказала лимонад, живые карие глаза, розовая шелковая блузка намокла so под мышками. Цезарь заплатил за лимонад. «Если вам угодно», — сказала девушка. Они танцевали, оказалась, что она — служанка у синдика, шаг назад, шаг вперед, нарядные туфли по случаю воскресенья. Трубы смолкли. Несметные племена, окружившие праздник со всех сторон — совы, сплошь перья и тишина, рассевшиеся парами на ветках, и насекомые, которых не увидишь живьем, только крошечные трупики на окошке Гвен, куда Цезарь на заре приносил розовые и синие камешки — боялись больших огней. «Откуда прибыли, вы ведь не из наших мест? — спросила девушка. — Долго вам добираться обратно?» — «О! Мгновение ока, и я наверху», — уклончиво ответил Цезарь. Он купил девушке нугу, подарил бумажную розу, которую выиграл в тире, и вышел из круга с огнями. Дорога тянулась вдоль озера, где на глубине восьми метров плавал сом с кошачьей головой, и потом от низменности вела вверх к краю вишневых садов. Альфонсина любила гулять воскресными вечерами, Цезарь, чтобы догнать ее, добрую часть пути летел по воздуху, фермеры на вишнях смотрели, как он проносится мимо, и прижимали к себе ветви, оглушительно шелестевшие листвой. В леске песок ровный, вербы серые и зеленые. Отыскать бы детей здесь, на этом берегу! Между ними и взрослыми, в которых мы превратились, Эженом, корчившимся у Мадам под тапкой, изуродованной шишками и мозолями, Адольфом-лицемером, Зое, притворившейся безумной или действительно сошедшей с ума, и им самим, Цезарем, прятавшимся от людей в темной конюшне, нет ни малейшего сходства. Но дети не умерли, об этом стало бы известно, значит, затаились где-то. Цезарь догонял Альфонсину, провожал ее домой — в каморку, скрытую башенкой с внешней лестницей, по которой недавно спускался господин Сент-Анж в чесучовых брюках и соломенном цилиндре. Напротив стоял дровяной сарай, в комнате вечно воняло сырым деревом и кишмя кишели уховертки. «Наконец-то ты у меня» — говорила она и выразительно смотрела на Цезаря, высокая, крепкая, с масляными ноздрями. Он вытаскивал из кармана аптечные карамельки со смородиновым вкусом, клал их на ночной столик, она с трудом закрывала ставни зарешеченных окон. Сумрак, тишина, насекомые, числом превосходившие людей, окружали деревню с тринадцатью огнями. «И все-таки откуда ты? Тебя ждет дальняя дорога?» — опять спрашивала она. «Меня? Мгновение ока, и я наверху». Она помогала Цезарю надеть черное узкое пальто, может, он — нотариус? Он уходил, садился на велосипед и иногда взлетал над полями, иначе до зари не успеть во Фредег. Он думал об острове Нетинебудет{19}, где прежде жили дети и шесть одиннадцатилетних братьев, которых они позвали в гости, и Эжен говорил, что женится на маме, когда вырастет. Цезарь смеялся, Альфонсина призналась, что ждет ребенка. Когда Цезарь увидел впереди башню Фредега, Мадам еще спала, а Улисс в зеленой спальне лихорадочно мерил недоразвитую руку. «Я им завтра задам…» Назавтра Мадам, соорудив на голове снежные лестницы, не тающие под апрельским солнцем, направила свои огромные, изуродованные шишками и мозолями стопы в конюшню; пчелы рассеянно потирали лапки и грузно взлетали в воздух. «Я пришла навестить Беллу. Глядите-ка! Она меня узнала». Белла в ужасе отпрянула, забила копытами по дощатому полу. «Она здоровается со мной. О! животные меня так любят, на днях за мной вдоль берега плыли лебеди. И над башней часто кружит большая птица, вы ее видели, а?.. Ну и где вы были вчера вечером, Цезарь?»
— Полагаю, у меня есть полное право идти туда, куда хочется. В мои-то годы, — с горечью прибавил он.
И повернулся к ней спиной. Мадам пристально смотрела на фетровый котелок, под этот котелок Цезарь аккуратным кружком стриг рыжую шевелюру.
— Где вы были вчера вечером, Цезарь?
На пороге башни Эжен, дрожа, как осиновый лист, качался с пятки на носок.
— Где вы были вчера вечером?
Цезарь вилами ворочал навоз.
— И в другие вечера? Вас искали на озере. Но «Даная» стояла на причале; где вы были?
В старом узком пальто с бархатным воротником, как у нотариуса!
Цезарь пробормотал в ответ нечто невразумительное.
— Начнем с того, что для уборки навоза имеется слуга. Почему вы все время торчите в конюшне, вместо того, чтобы сидеть с нами в замке?
Заманчивое предложение после стольких лет, у него прямо слюнки потекли. Значит место, где Мадам жила раньше и где у ее ног резвились медицина, гигиена и архитектура, все-таки обыкновенный дом, а не замок? «Я знала, — часто шептала Мадам. — Все знали», — добавляла она загадочно, вспоминая, как туманным вечером одно весьма крупное юное создание отправилось на бал в тесном фиакре. Отец шагал рядом и держал упакованную в белую кожаную перчатку руку, протянутую из окошка. Не успел несчастный Эжен посвататься, как родители невесты умерли. Отец с волнистой бородкой, опиравшийся на керамический вазон с улитками и опавшими листьями, главное украшение садика, и мать, втайне боявшаяся домашних слуг; впрочем, тогда слуг еще можно было запереть в комнате с решеткой, куда по вечерам они приносили круглый хлеб и клали его на сундук между Псалтырью и стальными часами. Отец с матерью умерли сразу после свадьбы Семирамиды с Эженом, один от апоплексического удара, другая от аппендицита, врач пришел слишком поздно, вынул из жилетного кармана часы-луковицу, приз федерального турнира по стрельбе 1883 года, унаследованную вместе со шкурой белого медведя от отца-золотоискателя. Увы, единственные свидетели детства Мадам умерли.
— Где вы были вчера вечером? — не унималась Мадам. — Вам плохо с нами? Вечно вы то в конюшне пропадаете, то на песке валяетесь. Дурной пример для детей, полагаю.
— Ладно! А если я уйду?
— В Дом Наверху? Вы только что оттуда.
— Нет, куда-нибудь в другое место, я не знаю… мне бы хотелось иметь собственную крышу над головой.
— Правда? И где же?
Да, где? во Фредеге? Или в Доме Наверху? А Эжен как же, а Адольф?
— И детей, — еле слышно выдохнул Цезарь.
— Детей, вам, Цезарь?
Мадам взглянула на него очень внимательно. По некоторым признакам стало ясно, что она вот-вот рассмеется. И она действительно захохотала, стекла в окнах конюшни задрожали, хотя отец Арманда, тоже впоследствии выучившегося на строителя, подогнал рамы очень плотно. Рим с женой вышли из свинарника и закрыли глаза широкими крестьянскими ладонями. Посыльная, лежавшая на кровати в красивом зеленом платье, вздрогнула: окно в ее спальне выпало и разбилось на мелкие осколки. Цезарь поднял вилы, насадил на них Семирамиду, тут же примолкшую и совершенно ошарашенную, крупные белые руки замурованной пленницы глупо свисали по боками, пока Цезарь нес ее к навозной куче. До чего же тяжелая! Камни у нее в туфлях что ли! «Вот видишь, — ликовала Мадам, раздеваясь перед сном, — больше он никуда не ходит по ночам». Напрасно Альфонсина ждала Цезаря на берегу другого озера. «Я ничего не сказал Альфонсине, — Цезарь снова сидел в глубине конюшни, — ей меня не найти, когда она спрашивала, далеко ли мой дом, я всегда отвечал: "О! мгновение ока, и я наверху…"»
— Все вернулось на круги своя, но эта нервотрепка рано или поздно меня убьет, — жаловалась Мадам, — у меня слабое здоровье, я на ногах держусь только усилием воли.
Мадам сидела в кресле-канапе очень прямо, потом принялась тихонько раскачиваться, закрыла глаза и притворилась, что засыпает, к большому сожалению жалкого общества книголюбов, которых она принимала тем вечером. Три друга, Битадез, засуетились, на цыпочках покинули гостиную и, сами не ведая, что творят, прошлись по тому месту, где раньше была башня, слуги со сплющенными лицами глядели на них из зарешеченных окон, озера оттуда не видно, только иногда в грозу перед железными прутьями летают ошметки пены. Дез встряхнул маленький зонтик на жирную муху, спасшуюся от осенних потопов и зимних снегов в своем ковчеге, на листе граба. Мадам очнулась от притворного сна и со смехом думала о Битадез, трех земляных червях, раз в неделю читавших с ней Расина или мадам де Севинье и иногда дерзавших намекнуть в разговоре на собственное прошлое! Эта Би, к примеру, родилась в деревне, ее тетка заживо сгорела, спиртовая лампа взорвалась и начался пожар, так вот, Би, правая недоразвитая рука прижата к груди, по утрам вставала раньше всех и украдкой варила себе кофе. Все заметили, как потолстела и расцвела калека Би, когда ее сестру разбил паралич.
— Что ты там шуршишь у меня за спиной, — мямлила парализованная.
— Ничего, — отвечала Би, вытаскивая из шкафа сестрино платье и отряхивая его крошечной ручкой.
— Ну-ка примерь, — предложил свояк, — не стесняйся, ей все равно кроме ночных рубашек больше уже ничего не носить.
Он сунул Би платье, она поднялась к себе, вскарабкалась на стул, чтобы поглядеться в зеркало. Ребенком, затаив дыхание, она, как завороженная, смотрела на мать, и слюна тонкой струйкой текла из кривого рта… Что до Та, он писал книги, скажите на милость! и оплакивал сына, который поднялся на воздушном шаре, приветливо помахал толпе шляпой и сгинул на веки вечные, шар ветром сдуло в Атлантический океан. Мадам вздохнула от скуки и с удвоенной энергией принялась чистить ногти. Изабель… Ночь была кромешная, новый жених напрасно стучал в ворота башни. Цезарь, облокотись о перила балкона, прикидывал, можно ли с помощью хорошей подзорной трубы выследить детей на озере. Солнце оставило на западе красный отблеск, не отличить от света занимающейся зари, земля скоро остановится, повернет в обратную сторону, все сбросят старую кожу, Эжен не женится на Мадам. Битадез скрылись из вида, Мадам вышла на балкон, плывший на фоне волн. Цезарь успел улизнуть из дома и бродил вокруг конюшни, там, в сердце поместья горит огонь, потрескивает солома, рассыпаются темные искры, и навозные лепешки растекаются на кострище с тихим журчанием, что слышится порой, когда в камине жгут дрова. Цезарь издалека заприметил мальчика-слугу, тот, опершись о каменный наличник, вдыхал неподвижный воздух свободного вечера. Изабель все не решалась закончить последний уголок филейного вязания, Пипин Короткий выгуливал мать в желтом чепце на улицах Руана, а уроженец Ури делал запасы макарон и зубных щеток в квартирке, где одна комната была всегда заперта на ключ. В претендентах на руку Изабель еще значились джентльмен-фермер и несчастный сын Йедерманна. Джентльмен-фермер — долгими зимними вечерами он листал старый альманах «Вермо»{20}, щелкая хлыстом о голенище сапога — как раз шел, ах, какие упругие ягодицы, по гравию террасы мимо беседки, где дети часто видели сидевшую за вышиванием горлицу. Мадам у окна башни изучала горизонт, огромная птица камнем упала в воду. Родителям джентльмена-фермера пришлось спешно покинуть германский форпост, эльзасская пушка погнала их на юг. Сели в поезд, заняли целый вагон. Дети с мягкими защитными повязками на лбу то и дело падали из-за свинцового грузика, который есть в голове у всех маленьких детей, и бонны в широких, как у мясников, фартуках без конца поднимали своих подопечных. Садовник, сойдя с поезда, сразу оглох. На берегу озера они увидели красивый светло-зеленый дом с фронтоном в стиле ампир, розарий и маленький причал. «Let's buy it», — велел отец, мешки под глазами, танцовщица на содержании. Мать семейства никак не могла забраться в лодку, когда князь Бирон Гонто прибыл к ним с визитом. Стоя на крошечной пристани, он посасывал трость с золотым набалдашником, протянул ей руку, кстати, она, как поговаривали, была всего на всего дочерью молочника в Бадене, замуж шла, «Let's buy it», смиренно вздыхая, уже беременная. «Ну, господа, приятного аппетита», — весело кричала она и хлопала в ладоши, созывая гостей к столу. Клубника со сливками. «О! it's a treat», — прошептал князь Бирон Гонто, скучавший по трости с золотым набалдашником, трость с тысячью предосторожностей поместили в углу прихожей, но ее уже оседлал один из отпрысков в мягкой набивной диадеме. Что это задумал князь? Он требует соль. Но, князь, у нас десерт! Ну да!.. Поэтому старший сын базельца, джентльмен-фермер, в гостях у Мадам ел яблоко с солью. Изабель полюбила его сразу, как только увидела на террасе, посыпанной гравием, и, к сожалению, слишком поздно, только когда он принялся посасывать золотой набалдашник трости, заметила его испорченные зубы. «У моего деверя, брата мужа, — Мадам кивнула на Эжена, — большая коневодческая ферма, приданое жены. Осенью они там охотятся». — «Неужели, Мадам?» — спросил с досадой Джемс, тщетно пытавшийся нащупать кусочек птифура, упавший на кресло. Посыльная в зеленом платье пошла за птифурами в соседний городок берегом тихо вздыхавшего озера. «Булавки с золотыми головками, — кричали ей вслед, — папильотки, анисовые булочки к чаю», — и на пальцах показывали сколько; из кармашка зеленой юбки с тысячью складок выглядывал белый платок, благодаря которому ночью — немая земля превратилась в луну, таинственный огонь тускло горел на горизонте — Арманд, высунувшись из окна, увидел, как посыльная ушла из их дома, а потом вернулась за пеленками и крестильной рубашечкой мертвого младенца. Джентльмен-фермер в гостях у Мадам ел яблоко с солью. Мадам взяла солонку и, изящно отставив в сторону мизинец, высыпала соль на краешек тарелки. О! мы дома всегда ели яблоки с солью, но с тех пор, как я живу здесь среди деревенщин, я не могу себе этого позволить. И она опять часами не спускала взгляда своих королевских глаз с несчастного, истаявшего Эжена. Джентльмен-фермер, съев соленое яблоко, быстро вытер рыжеватые усы.
— А ваше поле, — поинтересовался он, — треугольное поле, что отделяет нас от озера со стороны Герр… Я заплатил бы за него приличную сумму, a substantial price.
— Это предлог, — решила Изабель. — Он точно имеет на меня виды. Когда мужчина заговаривает с вами о полях…
— Деньги прокляты! ох! деньги — прокляты! — вдруг заявила Мадам, выдергивая вязальную спицу из сального шиньона. Авраам вышел из беседки, где все пили кофе, залез на башню и встал у окна, веса в нем было не больше, чем в одной из тех крупных бабочек, которые садятся летом после полудня на занавеску с цветами, крылья из тонкой бумаги трепещут в сумраке комнаты под защитой каменных стен. Цезарь, прятавшийся в конюшне, поднял глаза и увидел высунувшегося из окна племянника, пересек сад и, прячась за кустами, проскользнул в башню. Джентльмен-фермер в тот момент давал разъяснения насчет графа де Гиза: «Ни в коем случае нельзя произносить «Гиз», только «Гю-из», так принято в семье», — небрежно прибавил он, вытащил часы и, пробормотав: «Time is money», — потрусил к воротам по дорожке, посыпанной гравием.
— Цезарь! — крикнула разъяренная Мадам. — Пока мы тут мило беседовали (наконец-то, гость, достойный меня), он снова улизнул. Бог знает, где он теперь! Цезарь! Цезарь! Бог знает, чем он занимался все лето, то на берегу лежит — а разве у меня есть время разлеживаться на берегу? — то, не сказав ни слова, исчезает на всю ночь — и в упор меня не видит.
— А мсье Эжен отдыхает, прогуливается между бочками, виноградари курят ему фимиам, потому что мсье в урожай отливает им два литра на человека, а не один, как другие хозяева, а в это время…
— Но, милая…
— Замолчи. Ты ничего не знаешь о своем брате. Куда он уходит по вечерам, когда мы все собираемся в беседке?
Он уходит, закрывает ворота конюшни, а лошадь, ожидая овес, нетерпеливо топчется на соломенной подстилке. Отпирает калитку, идет по улице, стены ее домов древние волны переделали по собственному усмотрению, и отворачивается, чтобы не видеть кустик папоротника.
— Что мне теперь родного брата сторожить? — смело возразил Эжен, вычищая перочинным ножиком грязь из-под ногтей; золотая цепочка от часов перечеркивала белый жилет.
— Где он, где Цезарь? — шепчет Семирамида в беседке.
Ей кажется, что шепчет, ее слышно и у башни Фредега, и на площади возле башни с часами, до земель, неотделенных от воды, на краю которых трепещутся в сетях создания третьего дня.
— Как ты думаешь, он у инженера? Или у Тома, почтальона? Или у виноторговца? У них у всех дочери.
— Ну, надо же, в конце концов, — отвечает Эжен, — отдать Цезарю его долю.
— Его долю? Разве он не проел свою долю? Сколько лет уже обедает за нашим столом и спит на наших простынях! Пойду, спрошу Римов, может, они его видели.
— Ладно, милая.
Бедный кузен стоял на пороге своего дома, бывшего свинарника. Когда Рим, подбоченившись, размышлял о судьбе своих изобретений и, в отчаянии вопрошая: «О, почему у нас нет конкурса Лепин?!»{21} — поворачивался к миру спиной, с обеих сторон головы забавно торчали кончики рыжих усов. Бедный Рим! Однажды у него возникла идея развозить в грузовиках по окопам воду из озера. Он купил большой участок на севере деревни — женится ли он на Изабель? — и три года войны ждал, пока низкорослый, круглоголовый столяр доделает письменный стол с инкрустацией золотом и слоновой костью. Столяр оставил других клиентов, перенес детали в будущий кабинет Рима и собирал стол на месте, но не успел вбить последний гвоздик, как появился нотариус. По центральной аллее, промокая платком лоб и пиная саженцы тополей и буков, нотариус прошел к дому и объявил: «Войне конец, увозите ваши бутылки и ведра». Рим считал, что в хозяйстве все может пригодиться. Например, ваза, выловленная в озере, рыбаки сначала хотели отнести ее в замок с одной башней, вторую Арманд сравнял с землей на следующую ночь после смерти горлицы. Он все подряд прибирал к рукам, этот Рим. И ведерко от ленцбургского конфитюра, из которого сеятель в марте зачерпывал зерна, и ковши из лодок. Он даже мраморную ванну умудрился втащить в кузов грузовика. До разорения времени не хватало ее установить, Эдит, жена Рима, держала зимой в ванне свои горшки с геранью, герань, терпкий запах, бархатистые листочки, горлица рвала их, чтобы унять кровь, когда мы ранились, свистя в травинку с острыми краями. Письменный стол, инкрустированный золотом и слоновой костью, никак не хотел пролезать в дверь, его порубили топором, а обломки бросили под забором, Рим уехал, оплакивая свое построенное на воде поместье. Недавно он отплыл подальше от берега в большой лодке с красными парусами, мимо в утреннем тумане скользил рыбацкий челн с детьми. «Цезарь», — ни секунды не медля, позвал добрый Рим, зная, что Цезарь уже давно ищет детей. С тех пор никто не видел Рима, неподвижно со спущенными парусами лежит его лодка на дне и дышит чистой водой озерных глубин, напоминая бабочку, которую ветер, то затихая, то дуя с новой силой, сорвал с лепестков розы. Слеза бедного Рима упала на землю виноградников, позже здесь выросла стекольная фабрика. Это было сразу после перемирия, солдаты теперь пили воду из уличных фонтанчиков или на кухне из-под крана. Мадам, высматривая с башни посольского атташе, маловероятно, что он приедет, но вдруг… увидела приближающийся к замку грузовик с тарой для воды и кузена Рима с пристегнутым на груди золотым ведерочком, которое Лиоте подарил ему на банкете. Во Фредеге, если считать кладовку без окон на втором этаже — дети заперлись там после смерти горлицы и нацарапали на стенах свои имена — пятнадцать комнат. Но почему бы не поселить бедных родственников в свинарнике за садом. «Приведите в порядок туфли, Эдит, — презрительно поморщилась Мадам. — Сапожная мастерская под башней с часами. Как вы вообще выходите из дома со стоптанными каблуками? Вот я всегда…» Она приподняла черную юбку и показала — кто бы мог подумать? — что у города под каменным платьем две массивные черные туфли с трещинами для большего правдоподобия. Эдит — сапожник попросит два франка, все, что есть в ее потертом портмоне — проходя мимо кондитерской, отвернулась; Эдит, парик, низкий глухой голос, лиф блузки заколот иголкой с черной ниткой. «Ваши каблуки! Какой пример вы подаете слугам! А жителям деревни!» Эдит давно не отправляла в Америку письма любимой сестре, марки не на что было купить. Рим прицепил золотое ведерочко, подарок Лиоте{22}, над камином из искусственного мрамора. «Вам повезло, здесь камин. Дымит? Оставьте дверь открытой. И чудный вид на грядки! Жаль, но скоро я попрошу вас освободить комнату, весной вернется мой деверь Цезарь… И, кстати, Эдит, я бы просила вас отказаться от привычки читать в кровати по вечерам… Нет, нет, не надо спускаться в гостиную, когда у меня гости, это совершенно необязательно».
«После вас, Эдит», — вежливо сказала Мадам, когда они столкнулись у садовой калитки, на лестнице Эдит все время чувствовала ужасный невыносимый взгляд, Мадам пристально смотрела на ее каблуки, пока поднималась по ступеням из молассы, протоптанным бывшими обитателями и обагренным кровью молодой покойницы. «Я не понимаю, — с расстановкой произнесла Мадам, — как можно жить со стоптанными каблуками». Рим в широкополой шляпе виноградаря, ничего вокруг не замечая, поднимался следом, в его голове постоянно рождались маленькие открытия, но что с ними делать, вот вопрос. К примеру, распределитель для бумаг: все очень просто, папки втыкаются в огромную резиновую губку. И что же! Никому это не интересно, даже кузену Тома, который каждое утро натягивает люстриновые рукава в конторе. Ах! если бы у нас был конкурс Лепин!
«Как мне грустно, забирать у вас эту прекрасную комнату, — призналась Мадам, — Но мой деверь Цезарь скоро вернется из Дома Наверху. О! нет, комната не его, конечно, но находиться с таким мерзавцем под одной крышей… Ох! Цезарь — мой крест. Вы, наверное, думаете, моя жизнь — сплошная идиллия, ведь у меня есть замок». Она невольно рассмеялась, обнажив свои зубы водолаза в скафандре. Она смеялась два, изредка три раза в год, в день весеннего равноденствия и зимнего солнцестояния. В деревне тогда дрожали окна, у посыльной стекла брызнули осколками на дорогу к подножью домов, наклонившихся под ударами древних волн. А Гвен вставала, голые ножки, золотистый локон на плече, и искала на ощупь в предутренних сумерках озерные цветы, которые Цезарь клал на ее подоконник. «Ну, пойдемте посмотрим свинарник — предложила Мадам, — по-моему, очень симпатично». Арманд, сын Арманда пошел по его стопам, знал свое дело, и курятники, и конюшни, и сарайчики для поросят строил на века. «У вас там маленькая печка, труба выходит прямо через дыру в стене, место немного топкое, не успевает просохнуть даже в погожие дни. Ах! Вам так повезло! Это же настоящее маленькое поместье. И потом, здесь вы будете чувствовать себя гораздо свободнее, чем в замке». Тут она чихнула, последние несчастные окна соседних домов разлетелись вдребезги. Стекольщик, услышав звон, незамедлительно прибыл из города, по дороге столкнулся с посыльной, та шла вдоль озера ему навстречу; сборщики винограда не видели, вернулась она обратно или нет, на виноградниках ведь ни наступления ночи, ни прихода зимы не застанешь. Стекольщик поставил прозрачную ношу под ивами, где письменный стол Рима медленно возвращался в растительное состояние. Бедная Эдит хотела окольным путем пройти на огород за травкой для супа, но все дороги от свинарника вели к беседке с высоким фундаментом, где Семирамида, свесив по бокам крупные белые руки замурованной пленницы, цедила: «Ваши каблуки, Эдит!» К счастью, мать Эдит не дожила до этого дня; отец, впрочем, тоже, он упал с высоты, натягивая канат для бродячих артистов. Под беседкой Семирамиды имелся подвальчик для хранения летних игрушек, в самом дальнем его углу скошенный потолок так низко спускался к каменному полу, что дети не могли выпрямиться в полный рост и стояли, пригнув голубиные шейки к плечу, одна только королева Зое, счастливица, сидела на складном стуле с зеленой бархатной подушечкой.
«Где Цезарь? Вы его видели? Он только что пил с нами чай в беседке! О! Хорошо, что вы остались у себя, вам совершенно не обязательно выходить к моим гостям».
Цезарь прокрался на башню и встал за спиной Авраама, высунувшегося из окна. «Что ты делаешь, Авраам? Ты слишком сильно наклонился, будь осторожней». На просторах рыжей черепичной крыши с двумя скатами, соединенными коньком, трепетал на ветру кустик папоротника. «Будь осторожней, Авраам, еще шаг, и ты вывалишься. Говорят, люди теряют сознание, не долетев до земли». Авраам слышал тяжелое дыхание Цезаря у себя за спиной и шепот Семирамиды в беседке: «Где? у почтальона, у евангелиста?..» Дядя с племянником разглядывали сверху прическу Мадам: сложная конструкция каждое утро заново возводится с помощью толстых, как вилы, шпилек. Эдит вышла из свинарника, и хотя стоптанные каблуки были залеплены грязью, Мадам крикнула: «Эдит, ваши туфли! И что за походка!» — задрала подол юбки и заковыляла по-утиному, переваливаясь с ноги на ногу; лебеди у кромки воды вскинули головы, захлопали неуклюжими мощными крыльями, только перышки полетели на песок, и отплыли от берега, скорее, прочь от замка. Аврааму и Цезарю с высоты казалось, что Эдит вместе со своими каблуками погрузилась в рыхлую почву на огороде, что все бассеты, голуби и куры прижаты к земле воздушными столпами, из окон башни особенно хорошо видно, как эти столпы, соединяющие живых существ с небом, вибрируют в солнечном свете. «Где Цезарь? он вам не попадался? Я всегда волнуюсь, если вечером Цезаря нет дома, он же сущий ребенок, любая девица вскружит ему голову».
Белка поскакала вниз по явору. Рим поднял глаза и заметил за плечом Авраама рыжую шевелюру.
«Твоя мать, — нашептывала рыжая шевелюра, — о! она пока помалкивает, но ты никогда не поедешь за границу учиться игре на флейте. Улисс! Бедный Улисс! На что он годится? Только ящики с виноградом считать. А сколько тех ящиков с нынешними урожаями… Ты будешь управлять поместьем, Авраам, ты! С утра до ночи виноградники, град, заморозки, опадение завязи, филлоксера. Ах! в нашем детстве все было иначе. И знаешь, Авраам, мы частенько лазили на крышу за мхом или папоротником. Высунись из окна, Авраам, видишь, вон жених Изабель идет по берегу». Джентльмен-фермер, похоже, все глубже увязал в песке, каждый шаг давался ему с огромным трудом, и бормотал: «Му God, I shall not die»{23}.
— Где Цезарь? Отвечайте!
И тогда Рим, сам не зная почему, возможно, рассчитывая наладить отношения с Мадам? (не помогло), кивнул подбородком, как маленький мерзкий предатель Фольконе однажды, на Цезаря и Авраама, стоявших у окна башни.
— Ты видишь! — крикнула Мадам Эжену, трепетавшему от страха. — Видишь, он вовсе не у евангелиста и не у почтальона! Что за глупость! Я и не сомневалась. Он на башне со своим любимым племянником Авраамом! О! он обожает племянников, этого у него не отнимешь.
Она протянула к Цезарю и Аврааму тяжелую руку пленницы, сплюнула на гравий и из соображений гигиены раздавила плевок ногой, изуродованной мозолями и шишками. Какой бы из нее получился врач! У Римов больше делать было нечего, и Мадам направилась к замку. «Цезарь — мой крест! Сейчас он на башне, а вечером?! Ах! если бы меня предупредили раньше…» Когда фиакр катил сквозь туман, и старик, которому не хватило места рядом с дочерью в слишком пышном платье, шагал рядом по заснеженному тротуару. «Замолчи, Эжен. Задумайся хоть раз в жизни: если Цезарь опять женится?! и потребует свою долю? Где ее взять? У нас ни одного сантима наличными. У Адольфа тоже. Хотя, между нами говоря, у Адольфа детей нет… Брать ипотеку? Подо что? И как выдать замуж Изабель?» — «Он охотно бы на мне женился, но я не захотела», — говорила Изабель о помощнике директора стекольной фабрики. Вокруг этой псевдо-церкви, горящей огнями день и ночь{24}, все виноградники были выжжены. «Почему бы ему не устроиться на стекольную фабрику? Ах! ну, конечно, не бутылки выдувать. Он мог бы, например, водить экскурсии. Прекрасное занятие, по-моему!»
«Крутит ли он шашни?» — гадали слуги со сплющенными лицами, глядя в окно, прорубленное в стене, накренившейся под ударами древних волн, на Цезаря, которому пришлось спуститься с башни после доноса Рима. Впрочем, Рим, сидя во дворе свинарника, уже жалел о своем поступке; окровавленный Авраам у подножья башни, Цезарь, мерзавец, скинул его вниз — ну да, это событие хоть немного скрасило бы здешнюю жизнь, увы! слишком монотонную и безрадостную. Медленно подступала ночь, в сумерках мерцал воздушный столп, нисходящий на голову каждого существа, каждого голубя, на небе светилась деревня-близнец. «Есть ли у Цезаря девица?» — спрашивали друг друга слуги. Может, Элси? Элси носила черное шелковое платье с порыжевшими подмышками и высокие лаковые каблуки. «Куда идет Цезарь? Куда идет твой брат?» — Мадам топала тяжелыми каменными ногами. «Я ему что, сторож?» Вдруг Эжен вздрогнул и застонал: Мадам пронзила Эжена взглядом; в последнее время она часто использовала этот прием, а вы идите, пожалуйста, по своим делам, управляйте поместьем, половины которого вы не сегодня-завтра лишитесь, проверяйте сети, отдавайте распоряжения сборщикам винограда, со стрелой в шее! Волны бились о берег, издали глядя на накренившиеся стены и вспоминая вкус плесени на старых камнях. Цезарь вошел в пивную. Элси подскакивала к столикам, пьяные посетители тянули к ней руки, пытались поймать, но она ловко увертывалась, летела через горящие обручи, иногда теряя туфлю, или присаживалась на секунду прямо на стол к гостям, круглая грудь слегка касалась фиолетовых ушей, подступали холода, во дворе уже висел заяц с окровавленной мордой{25}. Вино завезли в погреба, огни деревенской гостиницы отражались в асфальте.
«Но почему, Боже правый, он не уходит в Дом Наверху? Работы на виноградниках почти закончены. Что с нынешним урожаем неудивительно!» — «Не нервируй его, милая, прошу тебя». — «Правда, днем он сидел в комнате у Авраама. О! он обожает моих детей, в этом ему не откажешь. Я уже устала повторять тебе: «сходи в конюшню, сходи в конюшню», он там один целыми днями, Бог весть, о чем думает».
Эжен натянул подтяжки, сунул ноги со вздутыми синими венами в тапки, которые Изабель украсила вышивкой еще до того, как мать Пипина научила ее филейному вязанию.
— И ты забыл, готова спорить, что следующий год — високосный, инженер планирует открыть Понт-дэ-Машин. И потом он еще раз вернется, уже с дочерью, и будет инспектировать берег на своем корабле. Господи, еще одна незамужняя дочь!
Мадам прилегла на кровать-катафалк и энергично чистила ногти.
— Цезарь сейчас или в пивной с той девицей, или на ярмарке с бабенкой из тира. Да хоть та, хоть другая, хоть племянница почтальона или дочка инженера… Прошу тебя, замолчи. В первый раз нам повезло, но молодых жен не всегда давят в свадебном путешествии. О! это слишком, — вдруг воскликнула она, потрясая руками-колбасами, обтянутыми узкими рукавами ночной рубашки с фестонами на запястьях, — отец меня предупреждал…
Старик шагал рядом с фиакром, держа в своей руке тяжелую руку замурованной пленницы, протянутую из окошка, белую перчатку, набитую сырым песком; мало-помалу приближаясь к отцу Мадам, мы все отчетливей видим его черты{26}.
— Знаешь, что тебе надо сделать? Одеться, пойти на ярмарку или в пивную и привести Цезаря домой. Но нет, мсье спокойно чистит зубы.
Если бы Эжен уже не надел пижаму, он бы с радостью воспользовался разрешением и побежал в пивную! Поговорить о политике, об истории. Кое-кто из деревенских жителей приподнимался со стула, когда он входил. Мсье из Замка.
— Ты представляешь в нашей семье бабенку из тира?
Глаза у бабенки, как у лебедя, располагались по бокам приплюснутой головы, она заряжала карабин и смотрела вдаль, где песочные ведра загребали людей на огромное колесо, где кружилась карусель, крошечный мирок прошлого, и свет ее огней доходил до самого неба. Цезарь, в тот вечер вместо разноцветного шнурка он надел бежевый в белую полоску галстук с картонной подкладкой, прицелился, выстрелил, выиграл розу, которую, повесив тяжелое ружье на колыхавшуюся от вечернего жорана{27} каменную стену, нарисованную на брезенте, ему прикололи к лацкану пиджака, глядя вдаль лебедиными глазами. Обернувшись, Цезарь увидел кулачных борцов и глотателей огня, а за их спинами невесту Тома в черной бархатной пелерине, в длинном платье, скрывавшем изуродованные шишками и мозолями ступни; пришитые к плечам ватные руки висели вдоль туловища. Тетка невесты, нотариус, дровосек Тома, Смерть получили мягкие пули из фиолетового бархата точно в лицо; только создатель слышал приглушенные крики, когда они падали навзничь головой о перекладину, поддерживающую брезентовую стену. Хорошо бы узнать, руки у невесты такие же тяжелые и холодные, как рука, протянутая из фиакра старику, шагавшему по тротуару. «Горе тебе! бедный Тома! — думал Цезарь, — если это она! стоит рядом с тобой, как пригвожденная». В пивную не пойдешь, не побеседуешь о политике с деревенскими жителями. С чего это вообще бедный Тома оказался в пивной? Да нелегко ему приходится, живет один в лесу в хижине далеко от деревни, не с кем словом перемолвиться, разве иногда встретится аптекарь-грибник, стальной лорнет болтается на цепочке. Цезарь взял пулю и выстрелил невесте прямо в лицо, второй раз, третий, десятый. Она падала, поднималась, стояла неподвижно в черной бархатной пелерине, от которой веяло ледяным сквозняком, и таращилась на Цезаря. Над ярмарочной площадью кружился огромный клоун в сверкающих шароварах. Через час Цезарь смотрел на него уже из окна Фредега. На следующий день, на ходу дочищая ногти, Мадам спустилась к обеду. Зеленое платье скрывало изуродованные шишками ступни, пришитые руки висели вдоль туловища. Рыбаки только что вытащили сетями римскую вазу, но не решались нести ее в замок с одной башней, кто-то предложил отдать вазу музейному хранителю, занимавшему одну из пристроек Фредега. Деревенские дети, расплющив носы об оконные стекла, наблюдали, как он, трясясь от бешенства, пытался работать в тот день, когда Арманд рушил башню. Музейный хранитель, как и Эжен, носил лорнет и целлулоидный воротничок, и у него, как и у инженера, была дочь. Когда-то у всех отцов были дочери, а теперь их нет! В сущности Мадам зря боится молодых покойниц.
Эжени, дочь музейного хранителя, жила в домике рядом со стекольной фабрикой, у садовой калитки торчал огромный синий крест, в траве прятался гном с красным носом.
— Вот в кого вы превратитесь, если будете пить, — говорила Эжени виноделу, неуклюже танцующему в чане с виноградом, две георгины на кожаном картузе. «Вот в кого превращаются люди, которые ходят по кафе», — пугала она детей, глазевших на гнома. Дети могли бы еще долго стоять в садике Эжени, держась за руки, если бы матери, накрыв фартуком голову — дождь поливает над стекольной фабрикой, над тиром, над Свадьбой бедного Тома — не прибежали и не увели их. Эжени протирала тряпочкой гипсового гуся натуральной величины, красовавшегося у фонтанчика. Хранитель музея привез гуся под мышкой домой из Германии — где-то между Гейдельбергом и Штутгартом обменял на него лошадь. Теперь лошадь в утреннем тумане возит юнкера на завод, только искры из-под копыт летят, песок золотится, словно в яркий солнечный день, парусники скользят у самого берега, Пипин Короткий плывет по каналу. Эжени, конечно, не красавица, вот Гвен…
— Ну, ты же видишь, Цезарь, я навожу порядок в папином саду.
— Эжени… если бы я получил свою долю…
— То что бы ты сделал, Цезарь?
— Я бы остался во Фредеге. И настала бы их очередь искать пятый угол. Полгода здесь, полгода там.
А что? сыты, крыша над головой, свет и стирка бесплатно, расходы только на пенсионную страховку. Нет, они еще могли бы переехать в свинарник вместо Римов…
— Но я думала…Мадам говорила… ты не хочешь устроиться на стекольную фабрику? Не снять ли тебе симпатичную квартирку в доме на другой стороне железной дороги, который построили для работников?
Эжени закончила мыть гуся. Обернулась: «Цезарь! Цезарь! Куда же ты?»
«А если мне больше нравится лежать на песке, чем водить по стекольной фабрике кузин из Франш-Конте, — думал Цезарь на берегу озера. — Их перевозят сюда в деревянных вагонах, как коров». Кузины издалека наблюдали, как над деревьями плывет верхушка башни, закрывает и открывает белые глаза. «Но я не знаю, уверяю вас, где его носит, — оправдывался директор — может, вы его не заметили? рыжеволосый мужчина приятной наружности? Его невестка, дама из замка, обещала, что он придет сегодня». Директор грыз ногти, пока леди С., в руках большая матерчатая сумка с медведями и шале, невозмутимо ждала начала экскурсии. Под вогнутым для живых (выпуклым для мертвых) небом вращалась земля; озеро послушно поворачивалось вместе с ней и лизало пальцы Цезаря, растянувшегося на границе между сушей и водой. «Хоть бы его смыло волной, — думала Мадам у окна, — хоть бы инженер закрыл Понт-дэ-Машин{28}, и вода хлынула бы на берег, пока Цезарь спит». Инженер, крупная голова, черные усы, орлиный нос, теребил ключик, висевший на цепочке для часов вместе со звездой и синим эмалевым месяцем. Из-за своего удивительного сходства с Полишинелем инженер боялся прислоняться к стенам, кто-нибудь вполне мог дернуть за веревочку, и болтаться ему на гвозде, протянув ручки и ножки. «Слезай, — кричала бы его жена, бигуди торчком, — спустишься ты или нет, идиот!»