— Знаете, — сказал Цезарь, — у нас будет лодка, «Даная».

— Но Цезарь, ведь ваш брат уже назвал так свою лодку?

Цезарь промолчал. Машина ехала через лес, Цезарь поднимал глаза, искал небо. Воздух был тих и спокоен, разрушенная башня, словно лебединое крыло, висела вдоль замка; на горизонте росло желтое облако. Но родственники Бланш, спустившиеся с высокогорных лугов, где произрастают либо лапчатые цветочки в пару сантиметров, либо растения ростом с негров-великанов, болтали без умолку, не боясь странной тишины, воцарившейся в природе. Гости расселись за столом, и вдруг за окном раздался топот приближающейся конницы, все стало желтым: скатерть, стаканы, разгоряченные лица.

— Град!

Цезарь вскочил, его остановили.

— Но ведь град, не будем же мы тут сидеть.

— Ты не можешь уйти, — сказал Эжен. — Угомонись, Цезарь. Думаешь, я не хочу побежать сейчас на виноградник? — Он держал Цезаря за руку крепкой братской хваткой.

— Ливень идет стороной. Может, Комбевальер или Лэ Гер уцелеют?

— Град, — брякнула Мадам. — Вот и град. Я знала. Я всегда права.

До этого момента она, как дикарка, не отвечала ни на чьи вопросы и смотрела на гостей исподлобья, не мигая и так пристально, что у тетушки невесты голова начала таять и быстро уменьшалась в размерах, будто восковой шар под лучами солнца. Чуть позже по некоторым признакам стало понятно, что Мадам собирается рассмеяться. О, Господи! окна на кухне разлетятся вдребезги, осколки ранят красную, лоснящуюся от пота кухарку, хлопочущую над огромной озерной форелью. Цезарь вздрогнет, увидев белую, как пена, рыбину на английском серебряном подносе! Окошки, глубокие амбразуры, защищавшие дом от озерных бурь, к счастью, были маленькие, стекло выпало только в кабинете: замазка в раме рассохлась. У Мадам под ногой, изуродованной шишками и мозолями томилась в плену ящерица. «Маргерит, сядьте рядом». Маргерит трясло от ярости: не она, а Бланш первая вышла замуж. «Сядьте рядом, Маргерит, что за прелесть ваша Маргерит, цветок, самая красивая в семье… И юная», — прибавила она, понижая голос и косясь на невесту, согнувшуюся под тяжестью фаты. Цезарь сидел, перекинув руку через спинку стула, нет, не в этот вечер он возьмет «Данаю» и будет полчаса грести по водам заката, когда чистые, легкие ветры гоняются друг за другом, то пускают по воде фиолетовую рябь, то взрывают озеро посередине, оставляя темно-синюю борозду. Мелани украдкой поглядывала на Цезаря и прижимала руки к колышущейся груди. Напрасно Мадам зазывала в гости джентльмена-фермера. «Shall we go? — спросил он, поднимая к носу рыжие усы. — Но, дорогая, мы в сущности их не знаем. Конечно, у них есть этот пресловутый замок, но кто их мать?» Опрометчиво! Спустя неделю он умер, пчела, сидевшая на сливе, ужалила его в горло. Что касается художника, любителя сырых улиток, купавшегося голышом в озере, и девицы из Индумеи, остолбеневшей при виде башни, они, повиснув на ограде клиники, радостными криками приветствовали свадьбу и смотрели в распахнутые настежь двери на праздничный стол, на служанок, наклонявшихся к гостям, на черные костюмы, которые вынашивают будущих пугал, как пауки вынашивают рисунок паутины. Тихие сумасшедшие в рабочих халатах бросили разгребать гравий на дорожке и прижались одутловатыми лицами к окнам.

— А когда же ваша свадьба, Зое? — усмехнулась Мадам.

Это были ее последние слова. Она притворилась спящей, хотя и продолжала сидеть на стуле очень прямо и обмахиваться огромной шляпой с боа из перьев, обмотанным вокруг тульи; время от времени она поднимала тяжелую руку замурованной пленницы и отгоняла назойливую муху от широкого лица. После грозы с озера и ельника, тянущегося до самого берега, веяло теплом, еще одно чудо света. Но в лесу Цезарю детей точно не найти, ельник находился довольно далеко от Фредега, туда только на машине можно добраться, а разве, господи боже, такое случалось, чтобы четырем маленьким страдальцам кто-нибудь дарил машину! На этот раз «Брэк» ездил от клиники до вокзала и обратно, молодожены отправились в путь первыми, Цезарь вытягивал шею, пытаясь разглядеть, какой ущерб нанес град, и, рискуя опоздать на поезд в Италию, остановил машину и спустился к виноградникам. В Милане Цезарь купил фотоаппарат, хотя денег на свадебное путешествие хватало в обрез. Где жить после возвращения? Позже, позже!

— Нет, не фотографируйте меня, я слишком некрасивая, лучше снимите собор, — мягко попросила Бланш.

И отошла от миланского портика; на ней было дорожное серое платье. Почему бы вам не носить серое, серый — ваш цвет. Но серый только блондинкам к лицу! Бланш кокетливо отвернулась от Цезаря и оперлась на красный зонтик.

— Нет, я не хочу на вас смотреть, я слишком некрасивая, я буду делать вид, что любуюсь собором.

Она никогда не спрашивала «куда мы идем?» Вечером в ресторане Цезарь, не решаясь поднять глаза от тарелки с морепродуктами, сказал: «Относительно нас, — он сосредоточенно покачал вилку на указательном пальце, — я не совсем представляю… Что нам делать? Фредег? Дом Наверху? Требовать мою долю наследства? Или может нам уехать за границу?» Она робко накрыла ладонью его руку.

— Куда ты пойдешь, туда и я пойду, и где ты будешь жить, там и я буду жить, и твой Бог будет моим Богом{40}. В общем-то, это не я, — прибавила она, краснея, — вы знаете, Цезарь, это в Библии…

Она убрала руку и отпила немного кьянти…

Вечером, после свадебного застолья, только Мадам удавалось сохранять хладнокровие. «Наше вино! Пусть сами пьют эту мерзость!» Мелани топила горе на дне бокала: Цезарь рука об руку с другой! Наконец, они, уже довольно пьяные, вернулись во Фредег и собрались узким кругом в гостиной, три окна распахнуты в ночь. Невидимое озеро катило волны к берегу. Решили выпить еще, произносили тосты, стоя и громко чокаясь, Мадам на бархатном канапе энергично чистила ногти и смотрела на всех с презрением: Крестьяне! Пьянчуги!

— Ну вот! Цезарь уехал. Кто бы мог подумать, что он женится!

— Я очень рад за него. Цезарь — наш брат, наш старший, — глаза Эжена увлажнились. — Разве это жизнь, скажите на милость, полгода здесь…

Он икнул, извинился. Адольф принес с кухни чайную ложку сахарной пудры: «Ну-ка, давай, мой маленький Эжен!»

— Конечно, если бы не вы, он бы вряд ли женился. Это целиком и полностью ваша заслуга, — Эжен энергично кивнул. — Но что вы теперь собираетесь делать?

Эжен пожал плечами: «Это наш брат, наш любимый братик».

Вдруг у них за спинами из глубины комнаты раздался голос Мадам.

— Пойдем, Эжен.

— Куда, милая?

Она встала, руки замурованной пленницы свесились по бокам. Мужчины кинулись искать шляпы.

— Пойдем, Эжен. Уже поздно.

Только пастор, не чувствуя опасности, продолжал говорить, слова со свистом вылетали между передними зубами, стершимися от проповедей.

— Что вы намерены делать после их возвращения? Если нужно мое посредничество, я с удовольствием.

Гости толкались в дверях, спеша поскорее выйти.

— О его возвращении и о разделе мы подумаем позже, — с расстановкой произнесла Мадам, — сегодня вечером у нас другие заботы. Эжен, ты куда?

— Но все уходят, милая, надо проводить.

— Сами найдут дорогу.

— Надо закрыть ворота.

— Неужели! Оставь все нараспашку. Пойдем, Эжен.

Ее голос доносился с лестницы, на пороге спальни она опять крикнула: «Пойдем, Эжен».

На следующий день Мадам опять ворочала чемоданы, пряди выбились из громадной снежной конструкции, к зеленой гипюровой блузке, прятавшей массивные плечи, прилипла паутина. Эжен остался в кровати. Мадам взобралась на башню и принялась стонать, да так, что в деревне было слышно. Домам казалось, что сейчас вновь прихлынут древние волны, когда-то накренившие их назад. В то лето погода выдалась странная: желтые тучи, грозы, озеро наполнилось молниями. «Это баронесса, — шептались деревенские жители, — что она задумала?»

— Пора съезжать, — вскоре объявила она Римам, обитателям свинарника, — теперь мы будем тут жить, да, мы, семья Эжена.

— Но ведь так далеко еще не зашло, — уверяла Эдит низким, глухим голосом, лиф блузки заколот иголкой с черной ниткой.

— А как далеко зашло, позвольте спросить?

И, не дожидаясь ответа, Мадам пошла прочь. Отовсюду ее гонят. Трясущимися руками она зачерпывала из кармана зерна и сеяла, потом вдруг принялась выдергивать с грядок овощи и зелень: «Черт возьми! ничего им не оставлю!» Она подстерегла возвращавшихся из школы и весело щебечущих детей и крикнула издалека:

— Давайте, поторапливайтесь. Надо срочно собирать вещи.

Посыльная, дышавшая свежим воздухом у своего окна напротив ворот замка, осмелилась сделать Изабель замечание:

— Ты чешешься, Изабель, у тебя вши завелись? Смотри, будь осторожна, вши заплетут твои волосы в длинную косу, схватят тебя за нее и утащат в озеро.

Испуганная Изабель побежала наверх, в свою комнату, распахнула дверь и застала мать, паковавшую чемоданы.

— Где моя кукла?

— Я отдала ее Жибод, зачем тебе теперь кукла?

Если бы Цезарь видел Изабель и Авраама, плачущих перед пустыми шкафами, и Мадам, вздыхавшую у окна, он был бы очень доволен. Но он сейчас, кажется, в Риме: нет новостей, значит все в порядке. В тот день Бланш, красный зонтик в руке, свесившись через перила изгороди, окружавшей раскопки, упрямо отворачивалась от Цезаря. «Я подожду, — говорил он, — ты, в конце концов, обернешься». Она смеялась: «Нет! Нет! Я слишком некрасивая, фотографируй лучше гусей на Капитолии». Мой друг, моя жена! Как она смеется! Она не смеялась так прежде у своих адвентистов. Эта тоненькая, наклонившаяся фигурка, этот крутящийся зонтик! Ах! дети исчезли, ну и ладно; не хочу я больше встречаться в прихожей у старой кухни на втором этаже с Зое, траурный передник длиннее платья… У них за спиной раздавались крики, толпа спешила приветствовать Папу-юбиляра, сидевшего под опахалами из страусовых перьев. «Я слишком некрасивая», — повторяла Бланш, смеясь. Что же они так кричат, эти итальянцы?! Во Фредеге Мадам, вздыхавшая у окна, заметила спускавшуюся по дороге от вокзала повозку.

— А! вот и Адольфы, — сказала она умирающим голосом, поднося руки к высокой конструкции на голове. — Ты слышишь меня Эжен? Адольфы едут.

Жара была удушающая. Лошадь привязали у ворот, Мелани споткнулась о невидимое животное и ударилась бедром о спинку садовой скамейки.

— Ну! — начала Семирамида, поджидавшая их на бархатном канапе, — вот и вы. Стойте спокойно, Адольф, у меня голова кружится от вашего хождения взад-вперед, а ты, Эжен, принеси бутылку вина. Скоро мы разорим весь погреб, верно?.. Ну! давайте, говорите. Что будем делать?

— Но… о чем собственно речь? — спросил Адольф, держа на отлете лорнет, протертый уголком жилета.

— Мы просто приехали вас проведать и на виноградники взглянуть. Это катастрофа, судя по слухам.

— О! Катастрофа… не надо преувеличивать. Комбевальер побило градом, но он точно восстановится в будущем году и…

— Замолчи, Эжен. Вечно вы с вашими виноградниками! Я вам ничего нового не скажу, вы и так знаете, что Цезарь, ваш старший брат, женился. Он сейчас в Италии. Свадебное путешествие! пфф…

— И что же?

— Что же?., вы не понимаете? Молодые скоро вернутся, и где мы их поселим? В дровяном сарае?

— Но… здесь, разумеется, в замке просторно, хватит места для двух семей …

— Где? где? — кричала она, задыхаясь от гнева.

— Где тут, в этом бараке, место для двух семей? Ах! отец меня предупреждал!

Когда шел по тротуару рядом с фиакром. В общем-то, не таким уж и старым он был, как все теперь начинали понимать.

Мадам, орошая собеседников слюной, повторяла:

— Вы считаете, что в этом бараке есть место для двух семей? У нас дети! А жить на что? мы едва укладываемся, а в нынешнем году придется брать ипотеку. А! нет, все ясно, пора уступить Цезарю место. Теперь его очередь жить в замке. А нас он выгонит на улицу.

— Не будем судить, — мягко сказал Адольф, поправляя лорнет и оглядываясь.

— Ну, выгонит он или нас, или вас, — уточнила Мадам.

— Как?.. — закричал вдруг Адольф. — Нас?! О нас речь не идет. У нас уже есть Зое.

— А почему бы Цезарю не поселиться в Доме Наверху, позвольте поинтересоваться? Вам выбирать: обживаться в хлеву или уехать в Америку.

— Как же так? Как же так? — твердил Адольф, задыхаясь. — Послушайте, он хочет жить только здесь, в замке.

— Ох! Оставьте меня в покое с вашим замком. И, кстати, могу вас заверить, ему не нужен Фредег, он мне всегда говорил, из-за башни, с которой связаны неприятные воспоминания, уж я не знаю какие. Нет, нет, он потребует Дом Наверху.

— И вы так спокойно рассуждаете, ничего не предпринимая, — визжал Адольф. — Давайте же что-нибудь делать, черт возьми!

— Адольф! — простонала Мелани.

— Ах! — шептала Мадам, больше не обращая ни на кого внимания и заламывая тяжелые руки замурованной пленницы. — Зачем я помешала ему жениться на Гвен, единственная дочь, из богатой семьи… Ты! Прекрати пить!

Эжен поставил было бутылку на пианино между портретом предполагаемых родителей Мадам и фотографией ее подруги по пансиону у окна, обвитого плющом. Но передумал, повернул обратно, мягко ступая в ботинках с резиновой подошвой, и потихоньку налил себе стаканчик.

— Твоя вина тут тоже есть. Мсье занят разговорами с рыбаками или слушает, как виноделы наперебой его расхваливают. А что же его не хвалить? От сбора винограда он дает им два литра вместо одного, совершенно не думая о собственных детях, которые скоро уже разорятся из-за неурожаев. А Цезарь между тем прятался в конюшне. Что он там обдумывал, позвольте спросить?

На ком бы ему жениться, на той или на этой? О, он живет с ней, обнимает ее, они спят вместе в Италии. А я Италию никогда не увижу. Или увижу, но с Адольфом.

— Будь, что будет, — отважился заметить Эжен, стоявший у пианино, — последнее слово еще не сказано.

— О! — вздохнула Мадам, — конечно, столько всего может случиться, крушение поезда, бандиты, малярия. Да, надо положиться на Провидение!

Она пожала массивными плечами, быстро почистила ногти и вдруг, запрокинув голову, принялась стонать: «А! я забыла, а! он вернется и выгонит меня из дома». Вскочила и, как сумасшедшая, выбежала вон; Эжен, с сожалением оставив недопитый стакан, поспешил за нею. Адольф прошелся по комнате, с рассеянным видом плеснул себе немного вина, скользнул невидящим взглядом по фотографии предполагаемых родителей Мадам. Хозяева не возвращались, в конце концов Адольф с Мелани уехали к себе в Дом Наверху, не попрощавшись. Деревенские жители, подглядывавшие в окна, видели, что они сидели в повозке плечом к плечу.

— Цезарь — каков мерзавец! — цедил Адольф.

— Не будем судить, — ответила Мелани.

— В погреб! — приказала Семирамида. — Как я раньше не додумалась! Я откупорю бочки! — Надо пойти за ней, надо помешать ей любой ценой, нельзя допустить, чтобы она открыла краны. — Вот самый большой бак, на двенадцать тысяч литров! — Разве она не знает, что бак уже много лет стоит пустой? — Пустой?! Ни капли не вытекло. А! каковы мерзавцы! Ладно, тогда откроем эти два, черт побери! — Я спущусь ночью, когда она уснет, и завинчу краны. — Ну же, пей, Эжен, не стесняйся, бери стакан! — Она ведь не пьет вина, презирает его, всегда презирала. — Давай, Эжен, пей! — О, Боже! а если она напьется, надо срочно вести ее наверх. — Две тысячи! Шесть тысяч! Девять с половиной тысяч! Полный пресс их проклятого вина! Год работы виноградарей насмарку! — Боже мой, она пьет, один стакан, второй, рука дрожит, половину выплеснула, жаль. Похоже, она открыла все бочки, вроде собралась уходить.

— Смотри, Эжен, — произнесла Мадам с нажимом, — я запираю погреб, кладу ключ в выемку в стене, и чтобы никто не смел его трогать, слышишь, Эжен. Я кладу ключ…

На лестнице он приобнял ее за талию; до чего же она огромная и тяжелая, целая планета! Мадам поправила шиньон: «Я спрятала ключ в выемке, вы чувствуете, вином пахнет, мне впервые нравится его запах. А почему, собственно, я иду спать, когда на дворе белый день? Лентяйкой я никогда не была».

Она вытянулась на своей кровати-катафалке, уперлась Эжену в живот каменными туфлями, он схватил ее ноги и крутанул, как колесо виноградного пресса. На следующее утро она не встала с постели, зачем? И стонала, отвернувшись к стенке. Изабель, Авраам и Улисс притаились в кладовке, где хранились летние игрушки. Посыльная видела, как после полудня они понуро брели по улице, Жибод на пороге дома качала куклу Изабель. «Ты чешешься, Изабель, — шептали старухи, — будь осторожна, вши утащат тебя за косу в озеро». В тихом воздухе кружился желтый лист, дети фермера играли у садовой стены с маленькой кухонной плитой Улисса. Из спальни наверху доносились громкие стоны и причитания, голос Мадам звучал все ближе.

— Кажется, она встала с постели?

— Зовет тебя.

— Изабель! О! Моя бедная маленькая Изабель.

Девочка опустила голову.

— Изабель! Где ты? О! у тебя больше нет тети! Милой тети Бланш, которую ты так любила! Где она? На небе, дитя мое!

— Что это с ней? — спрашивали друг друга испуганные деревенские жители. — Она получила телеграмму, с мадмуазель Бланш случилось несчастье. Боже мой, бедные родители! И бедная баронесса! Послушайте, как она кричит и рыдает: «О, о! Бланш! Я ее очень любила!»

— Моя дорогая, так и заболеть недолго. Выпей немного чаю.

После горячего чая Мадам принялась икать, оттолкнула чашку и опять застонала.

— Авраам, мой маленький, несчастный Авраам, ик, вот у тебя и нет больше, ик, тети, милой тети, ик, Бланш, которую ты очень любил, ик, которую мы все любили.

Бланш мертва! Эжен задумчиво грыз ноготь на мизинце.

— Ох, говорите, что хотите, ик, но у меня было предчувствие, когда она уезжала…

Фермерские дети в саду доедали жаркое за столиком-дощечкой, лежавшей на двух камнях, Луиза мыла металлические тарелочки, был первый день отдыха после сбора винограда.

— Куда ты, милая?

Мадам, завернувшись в черный шелковый плащ, водрузив на голову шляпу а ля Мария Стюарт, спускалась с лестницы, крепко сжимая золотую ручку зонтика.

— Но, милая, куда ты собралась? Ты только что пережила страшное потрясение.

Он разве не прочел? тут в телеграмме: «предупредите родителей».

— И ты пойдешь?

— Ну что, идем? — выдохнула крылатая лошадь у затылка Бланш. Толпа кричала так пронзительно, что Цезарь, наконец, обернулся, над ним, словно гора, возвышался ярко-красный автокар; Цезарь отпрыгнул, раздался треск, зверь мордой уперся в спину Бланш, прижал ее к перилам, решетка поддалась вперед и повисла над пропастью с покалеченным телом, насаженным на прутья.

— Не ходи туда, — умолял Эжен, — они уже, наверное, все знают.

— Не прикидывайся идиотом. Откуда им знать? — кричала Мадам, подбирая подол платья и стараясь увернуться от Эжена, — оставь меня, тут каждая минута на счету.

Мадам торопилась, но было жарко, громоздкие траурные одежды мешали идти, к тому же она потеряла несколько драгоценных минут, пока отбирала у фермерских детей кухонную плитку Улисса и засовывала ее повыше на балку беседки, чтобы те не достали. Одна металлическая тарелочка укатилась в нижнюю часть сада, больше ничего не осталось фермерским детям от короткого счастья в первый день отдыха после сбора винограда! (Что касается куклы, Мадам не сразу удалось отнять ее, Жибод сопротивлялась, Мадам вернулась домой в задумчивости, с кровавой царапиной на щеке). Увы! она слишком поздно пришла в клинику, лицо в поту, тяжелый зонт болтался на запястье, хозяева заперлись в спальне, ее не пустили. А ведь еще днем они, наверняка, радовались и любовались золотисто-синим озером и пожелтевшими по осени вязами. Все кончено! Бланш! Бланш! Цезарь вез обратно покойницу. Мыслимо ли это! В тот момент, когда она стала его другом, сообщником, единственным существом… Он смотрел в окно вагона на отступающие в ночь леса и поля и бесконечные телеграфные столбы, перехваченные проводами при попытке к бегству. «Непонятно, где спят стрижи, они покидают землю около двух часов ночи и стайкой улетают за облака…» Боже мой! Бланш! «Непонятно, где спят стрижи, они покидают землю около двух часов ночи и стайкой улетают за облака… непонятно…» На вокзале, опираясь на жену, стоял постаревший адвентист. И Мадам, придерживавшая шляпу а ля Мария Стюарт с длинной траурной вуалью.

— Во Фредег, — велел Цезарь и, покраснев, добавил, — это ближе.

Носильщики тронулись в путь, кто-то бросил на черное сукно мелкоцветные розочки, сорванные мимоходом в саду. Гроб поставили на два бархатных стула, Цезарь смотрел на озеро и чаек, резкими криками возвещавших наступление осени.

— Цезарь, — вошла Мадам, и в комнате потянуло ледяным сквозняком, — поверьте, Цезарь…

Цезарь обернулся, нет, он не ошибся, Мадам не могла скрыть легкой усмешки, Цезарь видел мутный зуб водолаза, и все последующие дни, даже во время отпевания, сложив под черной накидкой толстые белые пальцы замурованной пленницы, Мадам не переставала скалиться. Мадам сидела на канапе и рассеянно чистила ногти, Цезарь неподвижно стоял у гроба.

— Поверьте, Цезарь, если бы что-то можно было изменить… Нет, правда, я чувствую, что разлюбила замок.

Она брызнула слюной.

— Вы бы поселились здесь, Цезарь, с… — и она указала подбородком на черное сукно. — А я… мне больше ничего не надо. Ах! я ей даже завидую, умереть молодой. Да, она была молода и хороша собой. Да, да, я считала ее милой, светлые пушистые волосы, на отца похожа, особенно в профиль. Подумать только, еще месяц назад она гостила здесь, смотрела в это окно, я с ней разговаривала, я… Тело, в самом деле, сильно изуродовано? И если… Да, подобные случаи и раньше происходили. Она, наверное, умерла сразу от одного удара. Так было бы лучше…

Мадам снова кивнула подбородком на гроб. Цезарь развернулся и направился к канапе.

— Нет, Цезарь, оставим! я ничего не говорила, нет, нет, Цезарь! Сумасшедший, вы меня задушите, не шутите так, Цезарь.

И Цезарь опять отпустил Мадам; тяжелые, как он и предполагал, руки замурованной пленницы свесились по бокам; встал у гроба и ни на что больше не обращал внимания, какая ему разница, вышла Мадам из гостиной или, снова усевшись на канапе, вычищала грязь из-под ногтей. Если на следующий день Цезарь и не решился пригласить Мадам на рыбалку, загодя вынув доску из днища «Данаи», и утопить ее, то только потому, что сам боялся утонуть, кто же тогда найдет детей на песчаном берегу? После смерти Бланш дети вернулись, еще более надоедливые, чем прежде, за ними, гогоча, летел огромный лебедь с оранжевым сплющенным клювом. Пусть Цезарю не удалось заколоть вилами, задушить, утопить, убить Мадам и Авраама, тот, упав с карниза, вскоре воскрес, а во время грозы на озере его подобрала спасательная лодка и живым и здоровым доставила домой, Улисс, младший, с веснушками на бледном квадратном лице и зелеными соплями под носом, за всех ответит. Наступала суровая зима, меняя плохой, с дождями и градом год, надолго запомнившийся виноделам (на некоторых виноградниках даже не собирали урожай), на новый. Мало винограда, мало орехов. На орешниках только листва выросла, как в том году, когда наследник Дома Наверху, младший великан, стремительно летел вниз, ломая ветки. Под деревом находился резервуар, каменный куб с металлическим щитом, на нем удобно было колоть краденые орехи, об резервуар-то и разбил голову младший великан, и дети, его прежние жертвы, унаследовали Дом Наверху. Во Фредеге решили утеплить окна, Эжен в саду мастерил затычки для щелей. В октябре выпал снег, никто не осмелился сказать Цезарю, что ему давно пора в Дом Наверху. Иностранец, закутавшись в шубу, отправился на вокзал в санях с лебединой шеей, которые тихой, ровной рысцой везла лошадь, и все удивлялся, почему больше не слышно глухих ударов волн о берег. Озеро замерзло, застыли вздыбленные волны, деревенские дети, лазавшие с радостными криками по ледяным гребням, видели, как савояры покинули дома и двинулись к деревне, и лица их, издалека отливавшие синевой, постепенно приобретали естественный цвет. Даже герцогиня Турронд выползла из своего огромного замка.

— Эжен! Очнись! Где опять твой брат? Я знаю, он на озере с этими савоярами.

Теперь на озере не ветры прокладывали дороги, а ноги, и старая лодка Рима, застигнутая морозами врасплох, навечно воткнулась носом в дно. Амели, прачка, спускалась покормить попавших в ледяной плен чаек, портнихи выносили кувшины с горячим чаем, вся деревня ходила по водам. Еще были живы люди с белой кожей и красными, как у стариков глазами. «It's great fun», — снизошел джентльмен-фермер. Регентша, в душе отрицавшая мать-прачку, ответила, что да, сегодня озеро пользуется особой популярностью. Гольфстрим, протекавший за гребнями волн, вырезал во льду темный квадрат. А вот и Улисс нарядный, с зелеными соплями под носом, с фиолетовыми от мороза лапками, другие, шерстяные, пришитые к веревке, свисают из рукавов.

— Дядя Цезарь!

Цезарь схватил Улисса за шею, детская цыплячья шейка — огромная ледяная волна скрывала их от толпы — и силой пригнул к черной воде, но Улисс, как кошка, уцепился за края полыньи.

— Дядя Цезарь!

Жалобный вопль растаял вдали. Дядя Цезарь вдруг отпустил Улисса и велел не кричать, это игра, дядя Цезарь просто хотел его напугать. Посыльная вскарабкалась на вершину волны и, наблюдая за ними, беззвучно тряслась от смеха, на ней было то самое платье из зеленого репса, который никто, кроме Цезаря, похоже, не узнавал. Ха! пусть забирает мою занавеску! Пусть отныне между озером и мной не останется никаких преград, только рыбацкие сети, что сушатся на песчаном берегу. Пусть смертельно бледный Улисс, вырвавшись, бежит между ледяными волнами. Посыльная, нос куриным клювом, лысый череп старого судьи, не менявшаяся с той роковой ночи, когда украла приданое мертвого младенца, чуть было не вмерзла в лед, как чайка. Потом подул фен, деревня бросилась к берегу, несколько савояров утонули. На следующий день пошел снег, тяжелые снежные птицы бесшумно падали с веток. Улисс, вернувшись из школы, взял палочку для серсо, валявшуюся на сундуке в коридоре, уронил ее, так синичка выпустит вдруг из клювика ольховый листок, и не смог поднять, потому что палочка уже укатилась за тысячу лье. Улисс кое-как добрел до своей комнаты, лег в кровать, толстые грязные ручки натянули одеяло до подбородка. Они с Авраамом мылись в эмалированном тазике и выплескивали воду в окошко на грядки. Спустя час Улисс уже не мог откинуть надоедливую челку, лезшую в глаза. Улисса повезли в больницу, Цезарь, доставив пять тысяч литров вина покупателю в Юру, возвращался во Фредег и столкнулся с печальным кортежем, когда тот повернул на улицу с домами, накренившимися назад под ударами древних волн. Собака, трусившая через дорогу к больнице, забежала во двор, выскочила обратно и понеслась прочь так быстро, что никто не успел понять, Фаро это, черный сеттер с рыжими подпалинами, клавший квадратную голову Улиссу на колени, исцарапанные кедровыми ветками, где все лето дети строили хижину, или нет. Улисс больше никогда не залезет на кедр, но грести немножко сможет, если Цезарь, проникшись любовью и состраданием, заботливо возьмет его на руки и усадит в лодку. Мадам две недели делала Улиссу массаж.

— Я буду массировать его каждое утро, — пообещал Эжен.

— Да, да, Эжен.

Еще Улисс вполне сгодился бы на то, чтобы считать ящики с виноградом{41} или срезать маковые коробочки. Раньше дети неделями, месяцами наблюдали за огромным розовым маком, распускавшимся на уровне их глаз. Дети… Цезарь скоро их догонит, сомнений нет. Сейчас дети гораздо ближе, чем после свадьбы Эжена, предзнаменованной появлением проклятого фиакра, ближе, чем за все десять походов Цезаря туда и обратно, отмечавших равноденствие и солнцестояние, между Домом Наверху и Фредегом, где он орал в конюшне и кидал об пол вилы; Эмиль, воспитанник общины, вжавшись в стену, загораживал лицо от побоев жалкой фиолетовой рукой и при первой возможности, если удавалось прошмыгнуть под брюхом лошади, выскакивал за дверь и, укрывшись в сырой каморке, где кишмя кишели уховертки, мешал темную жижу в треснутой банке из-под варенья. Почти в то же самое время, когда одежда чучела, свадебный костюм, побитый молью, занимает место в шкафу Фредега, и пуговицы пиджака, похожие на панцирь майских жуков, обрастают тканью и новехонькими выходят из-под земли, на мостовую выезжает проклятый фиакр. Сколько раз потом в воспоминаниях Эжена и Цезаря этот фиакр, покачиваясь, проедет мимо.

Два брата, сейчас уже никто не скажет, что их привело на несколько дней в город часовщиков, увидели фиакр, который, приседая на рессорах, медленно со скрипом катил по заснеженному тротуару. Рядом, держа в своей руке протянутую из окошка руку в белой лайковой перчатке, шагал степенный старик. Цезарь надушился ландышем, водрузил цилиндр на рыжую шевелюру. Деревья на подъездной дороге казались огромными, вдалеке в густом тумане мерцали огни дома, где устраивали бал.

Когда все кончено, — напевал Эжен, —

И умерла прекрасная мечта,

Вдруг появляется повозка. И кто же там?

Кто протягивает ручку своему папа?

Это — чудесная девушка,

Тра-ла-ла, ожила чудесная мечта.

Цезарь и Эжен затянули потуже галстуки, узкие, черные, как у служащих похоронного бюро. Фиакр остановился, юная особа в пышном, с рюшами и оборками, платье с трудом выбралась наружу, так вот почему отец, провожавший ее на бал, всю дорогу шел пешком, не выпуская протянутую из окошка фиакра руку, чтобы не отстать. Бюст, поднимавшийся по лестнице перед Эженом и Цезарем, утопал в белом цветочном венчике. Другие бюсты сидели в ряд на стульях вдоль стены, и крупные руки, спрятанные под белыми лайковыми перчатками, бесшумно обмахивали их веером. Черные костюмы, вынашивающие будущих пугал для виноградников, цилиндр, раскинутые руки распятого, спешили к дверям бальной залы.

— Как ты думаешь, вон там случайно не особа из фиакра?

Девушка из фиакра. Выпуклый узкий лоб, большие серые глаза. Цезарь, надушенный ландышем, и Эжен, розовое, пышущее здоровьем лицо, с равнодушным видом покинули свой наблюдательный пункт и заскользили вперед по паркету, красные, еще мальчишеские руки торчали из черных рукавов.

— Цезарь! Дитя мое! Что ты тут делаешь? Сто лет тебя не видел.

Старик-крестный! Двадцать два года назад он склонил над новорожденным бледную, огромную и легкую, как яичная скорлупа, голову. Младенец с недовольным видом смотрел в потолок и тряс невесомыми, легче воздуха, красными кулачками.

— Крестный… да… вы знаете…

Эжен удалялся, пересекал просторы навощенного паркета, кланялся девушке из фиакра, приглашал на танец. В ее больших серых глазах отражался свет газовых ламп. Какая же она высокая и крепкая. Потом она, не снимая белых перчаток, ела пирожное. А Цезарю встретился на пути крестный, свалившийся с луны, огромная, хрупкая, словно яичная скорлупа, голова. Газ заканчивался, калильная сетка покрылась копотью по краям, девушка ушла под руку с отцом, теплый пар ото ртов и губ рисовал картуши в густом тумане. Эжен так толком никогда и не смог себе ответить, почему на следующий день ему взбрело в голову жениться на девушке с бала. Может, фиакр с огромными колесами, катившийся по скрипучему снегу, и рука в белой кожаной перчатке произвели на него какое-то особенное впечатление; он представил внутри фиакра большой белый венчик, в середине венчика ноги, обтянутые плотными шелковыми чулками с подвязкой над коленками. «А если я попрошу эту девушку выйти за меня», — думал он утром, выливая в тазик воду из фарфорового кремового с розами кувшина. «А если я опять встречу крестного», — думал Цезарь, лежа в постели. Туман рассеялся, часовщики, забыв лупу на лбу, день был воскресный, высунулись из окон, девушка в светло-бежевом клетчатом платье, крупные, сильные руки в хлопковых перчатках, собралась полить аспидистру, напрасно пытавшуюся сбежать через слишком узкое, зимы-то суровые, окно. Эжен сообщил, что владеет замком на берегу озера, и, не переставая задаваться вопросом «что я здесь делаю?», принялся рассказывать о крестном. «Как? Господин Ансельм?» — воскликнули они. Он с явным удовольствием кивнул. О свадьбе договорились быстро, тут и замок сыграл свою роль, и родство с господином Ансельмом, конечно. Все так легко и просто, словно никогда больше не будет ни голода, ни чумы, ни, разумеется, войн, и последний урожай, кстати, принес под прессом сто тысяч литров. По тридцать сантимов за литр — две тысячи франков наличными, имея такую сумму, простительно жениться в одночасье. Однако отец Семирамиды до самой смерти, впрочем, случившейся очень скоро, пребывал в некоем замешательстве, причину которого Эжен понял не сразу; в агонии тесть махал перед лицом отяжелевшей рукой умирающего, пытаясь отогнать, уничтожить, сломить — …твердый, несгибаемый взгляд. Цезарь, вернувшись во Фредег, в первый раз избил в конюшне мальчишку-слугу. Потом слонялся по террасе, припорошенной снегом; снег в этом краю лежит недолго, ровно день, пока празднуют свадьбу.

— А ты, мой Цезарь, — спросил крестный, голова качается вправо, влево, как огромное пустое яйцо, — когда твоя очередь?

— О! Цезарь у нас убежденный холостяк.

Но крестный не унимался.

— Вы поселитесь здесь, во Фредеге, решено, а он бы тогда мог взять Дом Наверху.

— А я? — воскликнул Адольф, младший.

— О! я, — пробормотал Цезарь, — я никогда не женюсь.

— И будешь прав, — вдруг хрипло рявкнул жених.

— Ты прав, — поддержал крестный, — женщины … — и подмигнул воспаленным, без ресниц глазом. — «Господи, закройте, закройте двери! — сквозняк чуть не сорвал с плеч огромную легкую голову. — Какая неосмотрительность, это все молодожены!» Эжен с Семирамидой отправились в спальню. На следующий день Цезарь, облокотившись на подоконник, смотрел в окно башни на одинаковые крыши-равнины, а потом на залив, к берегу медленно, опустив паруса, причаливали лодки из Мейлери. Сверху казалось, что Эжен, гулявший вдоль берега, заложив руки за спину, съежился. Через полчаса Мадам поднялась в вагон, подножка под ее весом прогнулась, виноградари видели, что в купе она, спина прямая, села на резиновую подстилку; в ее семье в чемодан молодой супруги, отправлявшейся в свадебное путешествие, всегда клали резиновую подстилку.

«Я увидел ее на балу, — рассказывал Эжен, черный костюм, здоровый розовый цвет лица, школьному товарищу, с которым случайно столкнулся в узком коридоре поезда, — на следующий день посватался; я подумал: «Почему бы и нет?» Год был хороший: сто тысяч литров; по тридцать сантимов за литр. А у вас, кстати, как? И мне ее сразу отдали… К несчастью…» — помолчав немного, прибавил он, впрочем, произнес ли он это вслух или про себя, осталось тайной. На заре Мадам и Эжен сели в гондолу у подножья лестницы напротив розового дворца; над площадью Сан-Марко, где он купил ей коралловые бусы и где прогуливались толпы туристов, стоял неясный гул голосов, как в зале перед спектаклем. «Я увидел Семирамиду на ее первом балу; выпуклый лоб, толстые темные косы, большие серые глаза, в которых отражался свет газовых ламп, белые кожаные перчатки в облипку». Увы! ему тогда было всего двадцать лет. Повозка ехала вдоль тротуара, присыпанного сахарной пудрой, отец держал за руку таинственную незнакомку. «Я посватался, и мне ее сразу отдали». Она стояла на берегу в клетчатой дорожной накидке и, опершись о картонную скалу, задумчиво смотрела на волны, позади нее молодой супруг качался с пятки на носок и вытягивал шею, чтобы увидеть море. Посольский атташе, пока не знавший о существовании Мадам, обходил своих испольщиков; в большой кухне, увешанной початками кукурузы, итальянка кормила bambino с черным от мух лицом.

— Ну что, идем? — выдохнула лошадь в затылок Цезарю. Он получал знаки, слышал голоса, вздрагивал от резкого звука труб: дети! — скорее вдогонку, но на улице возле домов, накренившихся под ударами древних волн, никого не было, только стебель тыквы валялся в пыли. Эх! Настанет однажды тот день, когда Цезарь поднимет с земли зеленую трубу и найдет прежних детей, радостных и светлых; после женитьбы Эжена на девушке из фиакра будущее медленно закрыло перед ним двери. Эжен с женой займет Фредег. А Дом Наверху с его землями, сдававшиеся в аренду после смерти великанов? Ладно! Адольф. Адольф их возьмет, это будет его доля. А Цезарь? О! Цезарь — закоренелый холостяк. Бродяга, бездомный искал прибежища на ферме, слушал, как растекается навоз из темного кострища, тлеющего в самом сердце всех поместий. Цезаря-висельника — сколько раз Мадам накидывала ему петлю на шею, сколько раз распинала его, а потом, отступив на шаг, любовалась содеянным, склоняя к плечу огромную, как шар земной, голову — больше не интересовало ни настоящее, ни будущее. Он сидел и смотрел на свое отражение в черной навозной жиже: рыжая шевелюра нежно прижималась к юбке из серых перьев. Отяжелев от тысячи воспоминаний, от которых другие постепенно избавляются, не желая, как старьевщики, хранить на всякий случай что попало, он, пошатываясь, выходил из конюшни, путал восток и запад, время и пространство.

— Он пьет. О! этот человек пьет! О! Цезарь — мой крест.

Что бы он ни делал, ни один его поступок, похоже, не способен изменить этот мир. Он, в сущности, только и ждал беды, появления Вот-Вот на дороге от вокзала, отъезда Гвен с Фрицем, встречу с крестным в дверях бальной залы и смерть Бланш. Что теперь мешает бродяге, обиженному судьбой, отправиться со свадьбы Эжена в туманную страну детей, покинуть этот отрезок времени, точно так же, как покидают отрезок пространства, предпочесть вертикальное падение вечному движению по горизонтали? Разумеется, подобная система координат сугубо индивидуальна, это, так сказать, личные отношения Цезаря со вселенной.

«Ну! полюбуйтесь, он вышел из конюшни. Еле на ногах держится. Все женихи Изабель…»

Слова Мадам, рождавшиеся в большой пустой голове, особого смысла не имели; прав он, Цезарь; потому что можно с одинаковой легкостью сосчитать от ста до единицы и от единицы до ста, и разве озеро иногда, в жаркие августовские дни, не поворачивается к устью Роны, слегка меняя угол наклона? То есть вполне естественно было начать историю с последнего жениха Изабель, уроженца Ури, золотое кольцо в левом ухе, и идти мимо событий, по краю жизни, подобно ребенку, которого взрослые, рассуждая о времени, расписаниях, шерстяных кальсонах, незаметно подталкивали к песчаной полосе, неотделенной от вод. Мадам, еле передвигая ноги в тяжелых, покореженных шишками и мозолями туфлях, рассуждала о гигиене, архитектуре, логарифмах, заманивала в дом женихов для Изабель, большинство из которых сбегало после ее досмотра в девственные джунгли, и время от времени соблаговоляла прогуляться по голубым садам, висевшим перед окнами. Намечалась свадьба Мелани, Зое грела пальцы с непомерно отросшими ногтями у изумрудной печки, Эжен с Мадам уехали в Италию, в поезде Мадам по совету своей несчастной матери сидела на резиновой подстилке. Последняя преграда устранена — Эжен женился — и Цезарь, наконец, отправился на поиски детей. Они же не умерли, иначе все бы об этом знали. Он не станет искать их у Дома Наверху, на аллее, по которой весело скрипя колесами спускался «Брэк», полосатые белые с красным занавески трепыхались на ветру, словно флажки в праздничное утро. Дети смотрели машине вслед; Зое держала за руку куклу, траурный передник длиннее платья, черные хлопчатобумажные чулки сползли гармошкой на грубые туфли с железным носком, гости из Франш-Конте до крови щипали детей за уши:

«Хе, вот и они, маленькие невежи. Пойдем, пойдем, Матильда, нас ждать не будут».

Иногда старший великан, засучив рукава, резал детей на куски и кидал в большую кадку для засолки мяса, стоявшую у лестницы старой кухни. Или сажал Эжена на воз с сеном, и угодливые слуги, смеясь, наставляли на мальчика вилы. После смерти горлицы единственными друзьями Эжена были розовый эспарцет, сено, нашептывающее тысячу прекрасных, таинственных слов, и сеттер, который клал на лапы курносую морду и вздыхал: «Ох, малыш». Траурный передник Эжена смутил одну гостью: она-то после смерти матери два дня смеялась, да так, что не могла натянуть розовую подвязку на толстую ляжку. По вечерам, пока великаны отдыхали на террасе, дети ходили вокруг дома, дули в трубы, искали звук, близкий, вражеский, такой, что описан у Тома Тита в «Научных забавах» и способен разнести дом вдребезги, словно хрустальный бокал. Они шли по деревне, держась за руки, разгоряченные, похожие на маленьких шмелей; стоя между корней деревьев, они, склонив голову набок, видели огромные лица великанов, маячившие у кромки крыши. Конечно, детям ничего не оставалось, только бежать из Дома Наверху, скитаться по берегу, по землям, неотделимым от вод, бродить вдоль домов, хранивших память древних волн. «В конце концов, даже если я их не найду, — думал Цезарь, — ничто в этом странном тумане не помешает мне повернуть обратно и потом, черт возьми, пригласить Мадам на рыбалку».

— Неужели, Цезарь, вы приглашаете меня? Вам не кажется, что погода…

И необыкновенно довольная она залезла в лодку, лорнет был надежно пристегнут к могучей груди, тяжелая рука прижимала шляпу а ля Мария Стюарт. Шляпа сгинула первой, ее унес грозовой ветер; после шляпы, поскольку Мадам кувыркалась в волнах со спины на живот, настала очередь бюстгальтера, потом пропал один из белых пальцев, которыми она так гордилась, потом корсет, позже дети нашли его на волнистом песке между ржавой рессорой и желтым ботинком джентльмена-фермера. Директор стекольной фабрики наблюдал с башни, украшенной фарфоровыми изоляторами, как Цезарь топит Мадам и затем задумчиво гребет к берегу; под носом лодки вода расходилась треугольником, похожим на птичий клин. Конечно, Цезарь мог бы застрелить Мадам из армейской винтовки, иногда ради забавы он клал на окно конюшни ольховую палку с аккуратно срезанной по спирали корой. Белла, громко стуча копытами по дощатому полу, отшатнулась: по аллее шла Мадам, следом за ней, роняя из промокшей газеты чернозем, Эжен с пеларгонией. «Идиот», — проворчала Мадам, раздавив плевок туфлей, изуродованной шишками и мозолями. Что это задумал Цезарь? Нет, честное слово, он целится в нас из армейской винтовки. В меня? В брата? в своего маленького Эжена? Эжен отскочил в сторону и спрятался в беседке, та-та-та-та, Мадам рухнула замертво. Цезарь смеялся в одиночестве и вдруг снова становился серьезным: а что если в этом краю, где все плотнее сгущается туман, где он, Цезарь, бродит, спотыкаясь о кучи отбросов, обломков, напрасных попыток, есть опасность рядом с детьми встретить отвратительного младшего великана? Любопытно: из помутненной памяти Цезаря ускользал тот факт, что младший великан упал с орешника и расколол голову о камень резервуара, что после кремации от него осталась горстка пепла, которую мать пересыпала в атласный мешочек и носила с собой в ридикюле.

А дети продолжали жить и пользоваться всеми привилегиями, полагающимися сиротам. Почетное место в первом ряду на детских праздниках. Вереницы сирот. Даже на земле, залитой стальным светом — Цезарь вернется сюда когда захочет — глаз камеры выхватывал банды, орды детей, под мостами Рима, на площадях СССР, на берегу озер и морей, зажатых, стиснутых между войнами, и лебеди, глупые, деловитые, подкидывая рыбу оранжевыми сплющенными клювами, прокладывали себе дорогу сквозь грозные толпы маленьких дикарей. Но взрослые закрывали глаза, затыкали уши, лишь бы ничего не видеть и не слышать, переезжали с места на место, подальше от родного дома, где, не дай бог, вечером можно встретить детей, спускающихся по деревянной лестнице, куда свет попадал лишь из вентиляционного окошка старой кухни. Между тем туман сгустился так сильно, что хоть ножом режь, смелый бродяга попытался повернуть назад, но время, растянувшееся, словно тугая резинка, безжалостно хлестнуло его по лицу, кровь потекла на одежду, на ужасный широкий серый плащ. Будьте осторожны, если вы решили сойти с твердой почвы! Но именно там, за ее пределами, и находится страна детей. Небо низко стелилось над прямоугольным миром, дети поднимали руки и касались небесного свода, смотрели через стеклышки на неподвижное солнце, ловили солнечный луч и выжигали свои имена на клеенчатой тетрадной обложке. Розовый мак круглый год распускался у них на глазах, в сердце земли — в сердце земли? — не было ни весны, ни осени, только лето — лазурная полоска в приоткрытых ставнях. Адольф, сидевший на ночном горшке, вдруг взмахнул короткими крылышками, вылетел в эту сверкающую щель и опустился на карниз, тут-то Цезарь его и заметил. Адольф! Адольф! Не отвечает. Вокруг Цезаря в мгновение ока выросли стены, со дна каменного колодца он смотрел на сияющие в вышине звезды: «Черт возьми, наверное, дети все время были рядом, невидимые, словно звезды днем?» И опять Цезарю вспомнилось апрельское небо с синими окнами и летящими ангелами, туман опустился еще ниже, навигация остановилась, в полумраке белели паруса, призрачные треугольные башни. Цезарь пытался резать туман военным ножом, складной нож сломался в тот день, когда они с Бланш решили сэкономить и ели булочки и сардины на скамейке Пинчио. Черт побери, он же землю принял за густой, непролазный туман! Цезарь хотел было вытащить часы-луковицу, но в жилетный карман уже набилась земля. Отец выиграл их на кантональном празднике стрелков в 1887 году и много раз рассказывал о том дне Цезарю. Собиралась гроза, солнце лило стальные лучи на праздничную площадь, Нюм Дроз в цилиндре выкрикивал какие-то лозунги с трибуны и воздевал к небу руки, по локоть красные от крови, часы-призы бешено тикали на огромной стене из малинового бархата, с каждым выстрелом на воздух, как спички, взлетали новые мертвецы. Земля! Земля! Цезарь подумал о толстом добряке Жюле, которому говорил запросто: «Ох! ты так и будешь пить до скончания времен», забыв про второго коня, про конец пространств{42}; был октябрьский вечер, за торжественной процессией, ввозившей вино, закрыло ли ворота, у зайца, подвешенного за задние лапы на постоялом дворе с морды капала кровь. Жалел ли Цезарь о своем безрассудном поступке? О чем жалеть, ныряя вниз головой в черные сады Семирамиды? Сожалеет ли лисица о воздухе и небе?

Только не надо думать, что для бродяги, нашедшего пристанище, времена года больше не существуют. Когда-то его отлучки и возвращения отмечали дни солнцестояния и равноденствия. А теперь: «Черт возьми, — полон рот земли, — наверное, это апрель, эрантис хиемилис пустился в рост, а, может, июль, и ранняя роза скоро созреет{43}». С детьми он, похоже, разминулся в тумане, только Адольфа успел заметить на карнизе. Но Цезарь уже ни о чем не тревожился, его охватило восхитительное спокойствие, какое блаженство плыть медленно, никуда не торопясь, между каждым его движением проходили недели, месяцы, кровь, конечно, уже не текла на серый плащ, широкий и очень удобный. Иногда влага указывала Цезарю, что он плывет под озером, иногда, уже на обратном пути к Фредегу, ему встречались белые фиалки, крот, корни вереска, зеленые монеты, огромные розовые муравьи и лозы, как лемех, бороздившие землю виноградников, пронизанную светом и молниями.

Загрузка...