Понт-дэ-Машин был возведен на средства прибрежных жителей, в том числе на сбережения Цезаря и на деньги, припрятанные в кубышку тетушкой Жанной. Вставная челюсть плавала в воде при лунном свете, Жанна умирала под льняными занавесками в цветах, обшитыми по кайме гирляндой белых вишен из хлопка, которые в агонии она жадно срывала. Пятнадцатого октября Полишинель открыл плотину, большие воды устремились на берег, вот кого прятало августовское озеро полное молний: огромных в белой пене животных, отступая, они утащили с собой легкие розовые и синие камешки, которые Цезарь когда-то клал на окно Гвен. Мало-помалу личико Гвен и золотистый завиток, цветущий на плече, выплывали из тумана. Едва инженер открыл плотину, озеро у берегов Фредега всколыхнулось, раскачало рыбацкий челн с детьми. На расширившейся песчаной полосе осталась римская ваза, которую рыбаки принесли в замок — правда непонятно зачем? — молодая покойница уже давно его покинула, ступая по белым розам, упавшим накануне с гроба. Каждый високосный год инженер приезжал во Фредег, навещал прибрежных жителей, инспектировал пристани и берег, к больной пояснице Полишинеля была привязана кошачья шкурка, лапки свисали на холодную зернистую задницу. Инженер на минутку привалился многострадальной спиной к теплой стене Фредега, где рос кустик папоротника, где в день весеннего равноденствия останавливаются и играют одноножки и китайские шляпки{29}, перевел дух и заторопился по делам. На этот раз ему удалось избежать опасности. Он стоял прямо под окном башни, и Мадам запросто могла бы дернуть за веревочки и раскатисто захохотать, на ее смех прибежала бы жена… «Нет. Мсье Цезарь не получит мою дочь Амели. Во-первых, где они будут жить? Во Фредеге? В Доме Наверху?» Инженер ушел, качая головой и что-то бормоча вполголоса, он держался середины улицы подальше от выступающих балок чердаков, куда поднимали на хранение хворост. Мадам, как всегда, загораживала злополучную амбразуру с видом на озеро, а Эжен за ее спиной качался с пятки на носок и вытягивал шею, пытаясь разглядеть парусник. «Бог знает, что Цезарь выкинет на сей раз, теперь вот инженер со своей дочкой… Помнишь, четыре года назад? Ох! — вскрикнула она, — я чувствую, он скоро опять женится. Ох! Я‑то никогда не ошибаюсь. Вон она, тут как тут, плывет с отцом в доме-корабле». Легкая волна вынесла на берег озерный цветок, невесомый камешек, ему придется дожидаться ноябрьских гроз, чтобы догнать братьев, потому что песчаная полоса становится все шире и шире; сын Йедермана, как обычно, в високосный год готовился прибыть во Фредег с противоположной стороны залива. А в последний погожий день года в замок по берегу пришел еще и виноторговец. Цезарь поднял голову. Черное двубортное приталенное пальто с бархатным воротником. А дочь торговца? статная, красивая, в прошлом году Цезарь пригласил ее на деревенский праздник, турнир по стрельбе из лука. «О, Господи, опять эта свадьба нависла над нашими головами, пусть уж раз и навсегда все решится. Пусть женится на той или на другой, я умываю руки. Мне надоело развлекать его разговорами в гостиной, навещать его в конюшне — ах, Белла обожает, когда я прихожу — чернить его перед отцами невест». Мадам спускалась в гостиную, беседовала с отцами, не сводя с них пристального взгляда, всплескивала крупными белыми руками замурованной пленницы. «Я могла бы выйти замуж за городского врача… О! что я говорю, за врача! За синдика, за мэра! И теперь это ничтожество, этот бездельник с рыжими, как морковка, волосами выгонит нас вон? Ну, нет, какая же я глупая (глупая? я?!), он обожает племянников и не допустит, чтобы они скитались по дорогам». Виноторговец, весь в черном, огромная бледная голова прилажена к несоразмерно маленькому телу, уселся напротив Мадам и начал рассказывать о дочери, которая должна скоро вернуться из пансиона, Мадам нетерпеливо вздыхала и с остервенением чистила ногти. Торговец жил в городе, в желтом, без отделки доме, вокруг пустырь, ни деревьев, ни ограды; в октябре дом продували ветра, изгонявшие кабинетный дух и наполнявшие комнаты запахом прелых листьев. Выложив на стол первый взнос за вино, торговец поспешно откланялся, Мадам успела насквозь просверлить его тяжелым взглядом. Он сумел выбраться на улицу, дома угрожающе сдвинулись, толкаясь чанами, до краев полными вина. Не дай бог, если однажды летом дома вступят в сговор с деревьями! Но в нашем климате лето слишком короткое. «Ушел, наконец-то. Слава Богу, в этот раз дочь с собой не притащил». За маленькую партию торговец заплатил золотом. Улисс, кривобокий, возделывал свой садик, Семирамида в задумчивости стояла на балконе, зажав монеты в сильной белой руке. И вдруг принялась кидать монеты в огород. «Вот, — кричала она, — семь золотых монет! Давай, давай, Улисс, собирай! Одна в ревене, вторая в петрушке, две возле розового мака». Улисс, приволакивая скрюченную ногу, с трудом подбирал золото. «Ищи в ревене!» И хотя голова у Мадам была огромная, как шар земной, она так никогда и не вспомнила, куда упала седьмая монета. После визита джентльмена-фермера Изабель бросила в камин оставшиеся образцы филейного вязания. Тем временем в замке — старый тенистый сад, открывающийся перед ним, спускается к самому озеру — замаячил новый претендент, юный студент-теолог с поникшей головой и тяжелым портфелем вместо агнца. Из сада доносился смех гостей, богатый торговец сидел за столом рядом с молодой и красивой любовницей — «что за женщина рядом с ним, в рыжем парике и пористыми, словно апельсиновая кожура, щеками?» — думали остальные. В глубине сада чей-то громкий голос звал: «Йедерман!» — страшные деревья наклонялись друг к другу и совещались, шумя листвой, как обычно дивным, но слишком коротким для заключения заговора против людей летом. Торговец поднял руку, обтянутую сукном цвета темно-синей ночи греховных удовольствий, подал знак оркестру, шестеро мужчин в белых пиджаках, улыбаясь во весь рот, одновременно поднялись со своих мест, словно собрались справить малую нужду; несчастный святой Иоанн отвернулся{30}. Девственная лоза уже тянула нежные пальцы к Цезарю, неподвижно лежащему на берегу, стол и поднимавшийся над ним до самого небосвода столп света были видны издалека. Цезарю все же удалось уйти от гостей по оголенному песчаному берегу. Деревенские жители оплатили строительство Понт-дэ-Машин, теперь осенью вода перестанет заливать пресс для винограда, дети не будут играть в акробатов на мостиках-дощечках, перекинутых с одной бочки на другую, девицы Цезаря, женихи Изабель придут во Фредег по неотделенной от воды земле, брошенной Создателем на произвол судьбы. Мадам, еще более надменная, чем обычно, ела яблоки исключительно с солью, теперь в хозяйстве соли требовалось очень много! Посыльная спешила в город; сбор винограда закончился, громадные ворота, через которые ввозили вино, закрыли, Цезарь опять отправился в Дом Наверху, остановился на повороте — оттуда еще видно кусочек крыши Фредега, бескрайней черепичной прерии, расцвеченной мхом и папоротником, отец, волосы, растрепавшиеся на ветру, топтал их ботинком с резиновой подошвой, когда шел громить башню, с которой упала горлица. За черепичными прериями до подножья гор разливается серое озеро, невесомые розовые и синие камешки ворочаются в его глубинах, а когда наступает очередь металлов выходить на поверхность, озеро становится свинцовым. Прощай, виноградная лоза, королева всех растений, прощай голая земля в волютах и ракушках, взрыхленная, пронизанная воздухом, фосфором и молнией. Земля, земля!

В конце аллеи у Дома Наверху Цезаря ждала Мелани; в ее краях тоже было озеро, но зеленое, в форме ковша, куда, множество раз теряясь и вновь находя дорогу, впадали подземные реки. Лошади, несущиеся вскачь, внезапно останавливались, вздрагивали и одним махом перепрыгивали невидимую речку. Мелани, ее мать воспитывала лорда Артура до тех пор, пока тот со своим вассалом, сыном викария, и губастым слугой в узких с зеленым отливом крагах не уехал в коллеж в почтовой карете, нагруженной чемоданами. «Въедешь в ворота, а до дома еще расстояние в четыре деревни, — много лет спустя рассказывала мать Мелани, — тишина вокруг сказочная, коляска с мягкими подушками и на резиновом ходу подвозит тебя к крыльцу, в холле водружены мраморные колонны…» — «Неужели в камине и впрямь горел целый дубовый ствол?» — недоумевали слушатели. — «Ну, разумеется! А за мраморным лесом начиналась гигантская лестница. Поредевшие метелки выбрасывали сразу после того, как на рассвете прислуга, напевая хой хо, хой хо, заканчивала подметать».

По воскресеньям высокопоставленный государственный муж с искривленной ступней высаживался из тильбюри{31}. Леди Бэзил скользила по коридорам и часами просиживала в кабинетах за чтением Шелли, несмотря на принятые за завтраком соли «Крюшен»{32}. Воскресным утром по пути в собор Святого Павла она непременно останавливалась перед конной статуей герцога Веллингтона — сначала точно такую хотели поставить Песталоцци, но невежды, которые, в отличие от меня, сироты из Станца, не видели в небе Песталоцци на серой в яблоках лошади рядом с чумой и голодом на черных конях, этому воспротивились — и очень громко говорила леди Энн: «Look darling, это наш кузен». Вечером леди Энн спрашивала: «Могу ли я исполнить танец для ваших гостей, mummy?»

Смотреть, пусть и краешком глаза, как леди Энн танцует для Оскара Уайльда, и делить супружеское ложе с лесоторговцем! Он хлопал подтяжками, оттянет, отпустит, посасывал усы, мокрые от росы в осенние дни, когда слышно глухое биение сердца земли, когда Цезарь во Фредеге почти счастлив, от того что бродит по берегу с раннего утра до позднего вечера и знает — дети близко, за туманом.

«Вот, вот, забавно… — говорил лесоторговец, посасывая мокрый ус. — Молодой лейтенант. Адольф, так, кажется, его зовут… Вот, вот, он попросил руки нашей Мелани». Но вроде он сам еще не устроен, живет с родственниками. «Вы видели семейное фото?» Снимал фотограф, по совместительству мастер педикюра: Адольф с книгой за столом, застеленным скатертью с помпонами; жена брата с очень внимательным взглядом; Эжен, ее супруг, дети Изабель, Авраам и Улисс несут на плечах все грехи мира. «Правда, Адольф мне сказал, что есть еще второе поместье, где-то в горах. И тем не менее этому Адольфу хватило смелости, чтобы… Только потому, что он квартировался здесь во время военной службы… А! ты здесь, Мелани? Я не слышал, как ты вошла».

В комнате, обшитой панелями из лиственницы, царил полумрак. За окном падал снег, лесорубы тянули таль, чтобы опустить небосвод, в десяти шагах дороги уже не различишь.

— В чем дело, папа, о ком ты говоришь?

— О молодом лейтенанте, об Адольфе, который посмел свататься к тебе. К тебе, дочери крупного лесоторговца!

— Как? Мсье Адольф?

На белой шее Мелани выступили красные пятна.

— И… что же ты ответил?

— Ничего. Сначала займите положение, а потом уже сватайтесь и ждите ответа. Вот.

— Адольф мне рассказывал, что у них два поместья: — замок с виноградниками на берегу озера… (Ха! — усмехнулась про себя мать, вязавшая у окна, — разве они имеют понятие о том, что такое настоящий замок!) и второе, которое они называют Дом Наверху, доставшееся в наследство от дяди; единственный дядин сын упал с орехового дерева и разбился насмерть. Еще он мне сказал, что с ним живет сестра. О! что ты ему ответил?

— Как, Мелани, неужели ты хочешь нас покинуть, у нас же никого нет, кроме тебя? Ну ладно… Плодитесь и размножайтесь, — с горечью заключил лесоторговец.

Мелани залилась слезами. Некрасивая, кожа желтая в красных крапинках, как у форели, проплывшей в неглубоких водах в нужный час{33}. Мелани жила в Юре, в комнатах, пахнувших горечавкой и васильком, тамбур с закрашенными стеклами не пропускал воздух в переднюю с плиточным серо-голубым полом, напрасно небо пыталось войти с другой стороны через узкие окна с тройными рамами: тут внизу знали, что между звездами плавают странные рыбы, и плотно закрывали ставни. На подоконнике лежали сухие травы, вязанье и Псалтырь. «Дочь моя, — сказала мать, растившая лорда Артура, до сих пор ей часто снится слуга с толстыми лягушачьими губами и леди Бэзил, скользящая к кабинетам, наполненным еловым ароматом, где она часами читала Шелли, — дочь моя, если хочешь быть красивой, надевай на лампы розовые абажуры». Бедняжка Мелани: у нее большой вялый рот, и поэтому слова выходят бесформенные. Любого, кто разговаривал с ней, охватывала страшная тоска; собеседники, словно завороженные, не отрываясь, следили за непосильной работой, которую выполняли рот и нос; слова, еле прорывавшиеся наружу, имели резкий запах муравьиной кислоты. Дед лесоторговца сначала называл себя бакалейщиком, потом негоциантом, а будущий лесоторговец, единственный сын в семье, заработал капитал во время Первой войны, занимаясь перевозкой различных грузов. «Что бы такого мне еще перевезти?» — думал он, котелок на затылке, темно-синий китель, черные брюки, вытянутые на коленях. В Вердоне гремели пушечные залпы, пару раз он видел вдалеке Рима, возившего солдатам по развороченным полям бидоны с чистой водой. Вернувшись к себе в Ури, он положил на подоконник Псалтырь и присоединился к прежним компаньонам, коневодам с широкими выдубленными лицами. Обмотав кнуты вокруг шеи, они стучали сухим пальцем в окна домов и скакали дальше от фермы к ферме, ветер прерий подгонял их, надувая пузырем черные с белой вышивкой рубахи. Но будущий лесоторговец по-прежнему носил синий китель, а поверх него желтый непромокаемый плащ, найденный на поле боя. Мелани шевелила толстыми вялыми губами, считая стежки на грязно-желтом полотне; на прусском камине черного мрамора стояла араукария, ствол перевязан розовой ленточкой, и хриплым голосом рассказывала, как присутствовала при рождении огромных рептилий. В тишине комнаты Мелани с матерью прислушивались к слабому журчанию воды, которое никто не мог объяснить, и наблюдали за тем, какое впечатление производили на их гостей, офицеров, охранявших границы Юры, золотые столики-жигонь. Адольф весь в зеленом, как скарабей, впервые войдя в гостиную, не сразу понял, где расположены окна, их закрывали штабели бревен для строительных работ, сложенные прямо у дома. Утром в воскресенье жена приготовила лесоторговцу накрахмаленную рубашку, закрепила пуговицы у ворота и на манжетах и положила рядом шерстяные кальсоны, потому что воздух еще недостаточно прогрелся. Но выйти из дома и присесть в кресла в садовой кованой беседке они смогли только около четырех часов пополудни. Вокруг цвели розы, на мясистом лепестке одной из них блестела капля росы или тумана. Мелани шумно вздыхала, Адольф чувствовал запах пота, особенно резкий, когда невеста обмахивалась бумажной салфеткой; Адольф отвернулся, слегка покачивавшаяся роза была похожа на красавицу-еврейку в синагоге.

— Как ее имя?

— Чье?

— Розы.

— Мадам Каролин Тестю.

Если у вас мать-птица, мать-горлица, совершенно неудивительно, что за секунду вы передумали свататься к вялой Мелани, вот она встала, пошла на кухню за бисквитами, ударилась о дверной косяк, ляжки у нее, наверняка белые с синими полосками, и захотели жениться на Мадам Каролин Тестю. Вот-Вот толстыми потрескавшимися губами удерживал усы под носом; может быть, когда Мелани уедет, когда выйдет замуж за этого деревенщину, смолкнет журчание воды в стенах? Мелани — издалека было видно, как она покраснела — возвращаясь в беседку, споткнулась о единорога, растянувшегося поперек дорожки, обернулась, бросила на него недовольный взгляд. По небу летела птица, все решили, что это ласточка — как они уже улетают? Зима грядет суровая, хозяин собаку из дому не выгонит! Что Мелани обнимать, что каменный столб — никакой разницы, зато она — единственная дочка, и каждый год тысяча стволов спускается по дорогам Юры к озеру, захватив с собой белых личинок, прячущихся в красноватых бороздках, и сорок, без толку долбящих кору клювом. И вдобавок в Париже Мелани прикупили золотую цепочку для часов и золотой плетеный браслет. Пузыри на коленях, котелок надвинут на глаза, торговец лесом и временем с ходу приценился к рощам Иль-де-Франс.

«Каждый месяц в Париже пропадает без вести сто двадцать человек», — в первый же вечер с удовольствием констатировал он, накрахмаленная салфетка заправлена за вырез жилета. Он подпер газету графином и теперь видел лишь верхнюю часть лица жены и Мелани, притихших и погрустневших из-за того, что в ресторане было столько женщин гораздо более элегантных, чем они. Если бы вечером, пока жена вязала носок, а Мелани, перемерив перед зеркалом платья, в полном отчаянии укладывалась спать, он не свернулся под сырыми гостиничными одеялами, связав ноги черными бархатными лентами (единственное средство от бессонницы), а отправился бы гулять в одиночестве, воры, пронзительный свист несся им в спину, приняли бы его из-за усов за полицейского и — «Послушайте! Послушайте!» — скинули бы в Сену. «Идем-ка, я хочу купить тебе браслет», — сказал он на следующий день. Мелани замерла перед витриной универмага «Printemps»: ах, этот белый воротничок в узорчатую темную полоску! «А вот и побрякушки!» Они зашли в магазинчик Картье, награжденного неизвестно за какие заслуги; Картье сам был наполовину из золота, желудок, зубы, оправа лорнета, владел охотничьими угодьями в Шантийи и приезжал туда со сложенным в шесть раз шелковым мешочком под пяткой, чтобы казаться выше. На улице их уже поджидали безмолвные грабители, сливавшиеся со стенами, девы с облупленными носами притворились, что поддерживают портик, гении свободы балансировали на золотых шарах. Потом Мелани с отцом занесло на площадь Согласия, огромную цирковую арену, где машины с нарисованными сзади номерами лавировали между вставшими на дыбы конями и тюленями, пускавшими в небо струи воды. «О! небо Парижа! — воскликнул лже-полицейский. — Черт возьми, взгляните на небо. Зачем я только привез вас сюда, честное слово?..» Они сели на обратный поезд, скучные попутчики с бледными лицами, стертыми меловыми подошвами, белыми руками и клетчатыми кепками слились в неопределенную массу под огромным черным окном, отражавшим электрический свет. «Подождите-ка, у меня есть расписание и путеводитель, я вам сейчас точно скажу, на какой мы высоте. Пятьдесят метров, как вам, а? Вот, вот. Сравните с нашими горами!» При приближении скорого поезда лежавшая на лугу корова поднялась на передние ноги, надо было сделать еще одно движение, чтобы встать, но какое? Два гения свободы прицепились к последнему вагону поезда, прятали голову между вытянутыми руками, пригибались, приседали, выпрямлялись и пели, словно звезды, словно эолова арфа вечером в саду на детском балу с венецианскими фонариками. «Вот, вот, пять минут назад мы покинули Иль-де-Франс. Смотрите, небо совсем другое, недаром говорят, что в Париже небо особенное». Они вернулись домой с копотью в ноздрях и браслетом Картье, награжденного неизвестно за какие заслуги; сосед, соперник, следил за ними с башни, которая еле дышала, вдох, выдох, в тесном каменном корсете. «Архитектура — моя слабость», — заявил он, когда отстраивал себе донжон, расширявшийся кверху. Птицы, подлетая к сатанинским глазницам, замертво падали на землю; вокруг башни, как у подножья маяков, валялись птичьи трупы. Лес, начинавшийся в двух шагах от дома, тянулся до Северного моря, такой же темный, непролазный, что и лес на картине с лошадьми, скачущими галопом на переднем плане по осенней траве, измятой копытами и ветром. Портниха, нанятая шить Мелани платье, звонила в дверь, а мыслями была далеко, со своим Гамба, со своим Карлино, вспоминала, как он хлыстом выколачивает берет, и крошечная комнатка сразу заполняется белой пылью. Мелани вошла в гостиную, вычурно одетая, совсем непохожая на гордую и строгую — prim and proud, сказал бы джентльмен-фермер — мадам Каролин Тестю. Пахнуло потом, белесые глаза Мелани наполнились водой, слезы у нее были несоленые, но об этом никто не знал, она вечно задевала двери колышущейся грудью и бедрами с синими полосами, а выходя из дома, спотыкалась о единорогов, лежащих поперек дорог. «Вот и посмотрим, прекратится ли журчание в стенах после отъезда Мелани, — шептал лже-полицейский, торговец лесом и пространствами, раздеваясь перед сном, — после свадьбы с Адольфом-деревенщиной. Хотя…» Спущенные подтяжки вяло хлопали по кривым ногам любителя верховой езды. Следующим вечером, глухая портниха в тот момент обкусывала кончик нитки, чтобы попасть в ушко, и с иголкой в руке развернулась к окну, а птицы, замолкнув, прислушивались к шуршанию сети по опавшим листьям, в которой уходящий день уносил с собой свет, джентльмен-фермер вдруг сказал: «Родителей у нашего жениха нет, что ж, надо бы мне наведаться в этот Фредег». Мелани прижала ладонь к колышущейся груди, по которой иногда проплывал маленький кораблик. В следующее воскресенье — «Крестьян только по воскресеньям и застанешь дома. Если отлучатся, то ненадолго: обойдут хозяйство, заложив руки за спину, осмотрят поля, помнут в пальцах пшеничный колос и подвяжут к колышку виноград. Одно слово мужланы, деревенщины» — он натянул тонкие кожаные перчатки на грубые, как у дровосека, лапищи и, гримасничая, чтобы удержать усы под носом, потрусил рысцой на кобылке к Фредегу. Неподвижные лошади на окрестных полях в тумане казались ему огромными. Мой сын был бы драгуном! Увы! Он привязал кобылку к кладбищенской ограде и, раскрасневшись сильнее обычного, с закипавшими в глазах слезами, постоял несколько минут перед безмолвной могилкой, где спал Гастон в платьице в шведскую клетку — напрасно насекомые пытались уловить шорох человеческих надкрыльев, ни единого звука не было слышно среди кипарисов.

«Что ж, Адольф — сирота, он просит руки Мелани, значит, надо мне съездить в этот Фредег».

Поля перемещались в тумане вместе с ним, из-за едва различимых деревьев вдруг выходили кусты, скакали, словно во сне, туда-сюда, резко останавливались перед мокрым от росы забором и стояли молча, с трясущимися ногами. Мадам Каролин Тестю в волнении смотрела с грядки вслед джентльмену-фермеру. Прошлым летом Адольф, прогуливаясь вечером с Мелани, неожиданно почувствовал аромат розы и подумал: «А что собственно, если я вместо вялой Мелани с синяками вокруг глаз и слюнявым ртом — он еще тогда не знал про бедра в синих полосах — возьму да и женюсь на мадам Каролин Тестю». Вот что значит иметь мать-птицу, горлицу, и отца, который снес башню, лишь бы больше не видеть пучка папоротника. Цезарь с песчаного берега заметил незнакомца, спускавшегося по дороге от вокзала к Фредегу. Солнце, протиснувшись сквозь туман, раздавало щедрыми сверкающими руками полдень городкам, расположившимся полумесяцем вокруг озера, в теплой воде еще плавали легкие камешки, розовые и серые озерные цветы, вечером Цезарь принесет их на окошко Гвен. В смутных мечтах представало перед ним счастливое будущее, и, в сущности, он был рад, что Эжен, женившийся первым из трех братьев, занял Фредег. Цезарю не хотелось брать Фредег из-за разрушенной башни, откуда упала горлица. Испуганные дети слышали, как отец крушил башню, потом сел в лодку и всю ночь греб то в одну, то в другую сторону под окнами Фредега. Промерз, простудился и умер. Трава на месте, где прежде стояла башня, больше не росла. Цезарь женится на Гвен и заберет Дом Наверху. А Адольфу тогда что? Но ведь Цезарь старший, имеет право. А что будет делать Адольф? О его намерениях жениться Цезарь не знал и подумать не мог, что отец адольфовой невесты уже шел по дороге от вокзала и повернул к замку. В сущности, для счастья-то не хватало самой малости: чтобы сейчас во Фредег договариваться о свадьбе шел отец Каролин Тестю, а не отец Мелани; приподняв котелок над лысеющей макушкой, тот приветствовал лесорубов, сушильщиков сена. «Мы не ветки, листья и траву сгребаем, а розы!»{34} Цезарь смотрел, как темнеет к ночи небо, как разливается красный, отнимающий надежду свет заката, напоминая всем божьим детям, что земля вращается с запада на восток. У родителей Гвен красивый дом на выступе горы. Терраса с видом на озеро, просторные давильни, резервуар на тридцать тысяч литров, по правую сторону пристань, куда трижды в день приходит пароход, стучит лопастями, вперед, назад, причалил, наконец. Однажды Мадам высмотрела на палубе первого класса — это он, вне всякого сомнения — своего посольского атташе, он прибыл по воде и суше на свадьбу юной американки и короля Идумеи. Мать короля Идумеи отдыхала на широкой с четырьмя колоннами кровати, тигриные шкуры ниспадали на покатый пол, этажерка из досок и красных веревок еле удерживала полное собрание сочинений Жоржа Онэ{35}. В тот день устраивали дипломатический прием, и атташе Мадам, разумеется, был в числе приглашенных, саламандры задыхались в канавках на размытой дождями дороге, над низким дворцом простиралось небо, подернутое налетом, как синий виноград, пять часов утра, церемониймейстер натянул смокинг, слуга с холодным поросенком на подносе перешагнул через ванну, стоявшую на балконе; мать юной королевы, дородная американка с крашеными волосами, смеялась жутким смехом у окна, слишком узкого для ее габаритов. Да, совершенно точно, в кортеже ехал он, наш посольский атташе, которого Мадам повстречала в Венеции на прогулочном катере, ее зажали в толпе между ним и шалью с черной бахромой, горящий глаз, золотая серьга в ухе, а потом на острове Торчелло он клялся ей в страстной любви! Увы и ах! свадебный кортеж исчез за изгородью-обманкой. Одной из девушек, которых королева-мать родом из Саксен-Кобурга расставила на башнях возле каждого караульного: солдат, девица, солдат, девица, вдруг надоели королевские игры, и она сбежала. И стала жить недалеко от Фредега с соседом Йедермана, художником, тем самым, что купался в озере нагишом, ел сырых улиток, громко постанывая от удовольствия, и читал стихи кошке. Цезарь, лежа на берегу, прокручивал в голове события прошлого, мечтал и ни на секунду не задумывался ни о цели визита незнакомца, спускавшегося по дороге от вокзала во Фредег, ни о том, что Фриц в новом корсете уже отпросился на два дня из Берна, чтобы посвататься к Гвен. Измученная лошадь остановилась на границе, где в небе над вишнями, шелестя крыльями, летают ангелы, говорящие на двух языках{36}. Бедная Гвен! если она уедет в Берн, воды окончательно отделятся от земли, и достанутся ей разрозненные, странные озера, разлитые без всякого смысла по пастбищам. Фриц отслужил полгода в императорской охране; Гийом II в широкой белой шинели, заботливо наброшенной ему на плечи Вотаном, чтобы спрятать атрофированную руку, принимал парад рядом с императрицей Фридой, носившей бранденбургский френч. Дом Гвен, как и Фредег, стоял на высоком каменном фундаменте, жилые комнаты размещались на втором этаже. По краю сада с противоположной от озера стороны стояли давильни, широкая утрамбованная полоса земли, трава на ней вырастет через тысячи лет, спускаясь к огромным резервуарам, делала изгиб, который повторяет прибрежная полоса, когда озеро в дни страшных гроз бьется о стены.

— Этот Цезарь… — отец Гвен катал изуродованными ревматизмом пальцами шарики из хлебного мякиша. Мать вздохнула:

— Я бы предпочла Фрица, он должен приехать с минуты на минуту, — к тому же Фриц — наш дальний родственник, Гвен вышла бы замуж за своего.

Но что поделаешь? Ей с детства нравится этот соседский мальчик, Цезарь. Полагаю, ему достанется Дом Наверху? Мы прогуливались там на днях, вы помните? Красивая аллея, конюшни… В общем, можно сказать родовое гнездо…

Она говорила, прищелкивая языком, как цапля; поправляла шиньон, поднимая плечо, тащившее за собой из корсета правую грудь, рука опускалась — опавшая грудь безобразно повисала на косточках из китового уса. Озеро, ставшее бутылочно-зеленым, катило волны с гребнями белой пены, чайки кричали, что осень уже близко и им голодно, отец Мелани позвонил в дверь башни, той, которую дети с легкостью отпирали стеблем одуванчика: «Для мамочки, — шептали они, — для горлицы, для юбочки из серых перьев». Теперь ее, горлицу, можно разглядеть получше: маленькая, в красных кожаных туфельках. Цезарь лежал на берегу, подперев кулаками подбородок, крошечная ракушка в коричневую крапинку уцепилась за кончик рыжей пряди, в ладони врезались острые камешки, и задумчиво наблюдал, как от вокзала идет незнакомец в котелке, еле удерживая под носом густые усы; служанка булочника, тайком воровавшая бисквиты, свернула С дороги, издалека завидев лже-полицейского, и побежала прочь, прячась за большими сетями, круглый год изображавшими туман над озером. «Правда ли, что родители Гвен ждут меня, как она уверяла вчера?»

— Ну, в самом деле, явится он или нет, этот ваш обещанный Цезарь? Is he coming?

Цезарю давно пора было проститься с озером, но его удерживала какая-то волшебная сила, повернуть налево к дому Гвен, потом прийти во Фредег и сообщить о своей свадьбе. Огромное озеро тихо дышало, Цезарь погрузил руки во влажный песок.

— Вот, вот, и впрямь замок, — с удовольствием констатировал лесоторговец, — точно, как нам рассказывал этот Адольф в зеленой форме, но я подумал: «Кто к нам издалека придет, тот соврет, недорого возьмет». К примеру, теща моя из балтийской провинции…

Он наступил на тень башни, которую Арманд крушил ночами после смерти горлицы. Опрометчиво! Тремя годами позже лесоторговец-святотатец был насмерть затоптан лошадьми. «Вот, вот, значится, невестка похожа на средневековый город, сидит на бархатном канапе, как на троне». (Куда однажды вечером, когда небо перевернется и станет багровым на востоке, когда шар земной затрещит и вздрогнет, как лифт, меняющий ход движения, могла бы сесть мадам Каролин Тестю).

— Вот значится, ваш брат, ваш деверь бывал у нас в гостях, и я к вам с ответным визитом, — он поспешно повернулся к Семирамиде, та опустила глаза.

— Да, — вежливо ответил Эжен, — он нам рассказывал о прекрасном приветливом доме в Юре.

— О! прекрасный!.. Это у вас прекрасный дом, почти замок; у меня дом, конечно, тоже большой и удобный, и не слишком старый, его построил мой отец.

Его отец был бакалейщиком, продавал хлеб, бросал буханки на огромную, как колыбель, чашу медных весов, и сюрпризы продавал, кульки из розовой и фиолетовой вощеной бумаги с конфетами и колечком, малюсеньким, годившимся лишь на пальчик мадам Каролин Тестю, которая, впопыхах натянув ботиночки на зеленые ножки, шла наверх в деревню. «Не навозом пахнет, — спорили конюхи, — розой».

— Одним словом, — продолжал Вот-Вот, — я тоже сначала имел дело с колониальными товарами, потом занялся перевозкой грузов и торговлей лесом. У вас здесь виноградники? полей нет? Ваш брат нам рассказывал о другом замке где-то поблизости, наверху в горах, ну, тот, который вы унаследовали от дяди, потому что его единственный сын упал с орешника и убился.

— О! нет никакого замка, — сказала Мадам.

— О! это совсем крошечный замок, — сказал Эжен.

Вот-Вот наморщил лоб. Имеется ли у этого Дома Наверху, как называл его Адольф, башня расширенная кверху и затянутая в корсет, похожая на ту, что есть теперь у его соперника? Соперника, соседа? Они крали друг у друга время и пространство, сосед, широкое, грубое лицо и внушительное брюхо, по-прежнему, носил черную крестьянскую блузу с вышитыми белыми крестиками на запястьях. Башню недавно отстроенного замка-логова украшали солнечные часы. Жозеф Диманш, иногда на неделе забредавший в эти края, хлыст вокруг шеи, считал, что латинский девиз, выгравированный на циферблате, очень подходит хозяину. Обычно тот стоял у окна башни, ведя наблюдение за домом Мелани, или опрыскивал известью сорняки в саду, муравьиные процессии тут же отправлялись к соседу, заползали на длинные стволы, приданое Мелани, которое лесорубы уже грузили на телеги, чтобы начать спуск в несколько лье к озеру.

— Да, — подтвердила Мадам, — Адольф говорил, что у вас очень красивый дом.

— О! О красоте речи нет, зато почти новый, просторный, хорошо отапливается, знаете, с нашими зимами… Вот что, ваш брат, ваш деверь нравится моей дочери, она его любит, как говорится, она — хорошая хозяйка, два года провела с гувернанткой, два с кухаркой, еще пансионы, школы, ну, и всякое такое… Ха! — хохотнул он вдруг, все бы было хорошо, если бы не шум воды в стенах!

Он и инженеров приглашал, и лозоходцев с прутиками.

— Вот что, в спальне у нас вода шумит. Похоже на журчание в камине, когда дрова горят. Но, черт побери! в стенах же не разводят огонь, или как?

Он в тайне надеялся, что шум прекратится с отъездом Мелани, заплаканные глаза, влажный рот. Тем временем Цезарь, крошечная улитка повисла на кончике рыжей пряди, пытался подняться с земли — он словно в сетях запутался — и сбросить с себя непонятно откуда навалившуюся тяжесть. Наконец, ему удалось встать, ботинки увязли в сыром песке, встревоженные лебеди поспешили следом, как уже было однажды, когда он шел вдоль стены, накренившейся под ударами древних волн. Достаточно было свернуть налево от берега, пройти под окнами посыльной, щеголявшей в зеленом платье с баской и планками из китового уса, которая в тот самый момент вытаскивала из печного отверстия украденное приданое новорожденного, потому что наступала осень и уже собирались топить, чтобы опередить Фрица в новом корсете. А ведь Гвен ждала Цезаря и отца предупредила, что он зайдет. Цезарь слышал приближающийся цокот копыт, но все равно повернул направо к Фредегу. «Адольф!» — несся ему навстречу смеющийся голос. Адольф чистил ногти в своей комнате с мебелью красного дерева и широкими гардинами из желтого дамаста. Вот если бы посыльная украла их вместо зеленых занавесок Цезаря! Возможно, все было бы иначе. «Адольф!»

Адольф продолжал чистить ногти перед огромным хозяйским умывальником, за его спиной возвышалась кровать, на которой умерла тетя Жанна, на ночном столике валялся коробок сожженных спичек, в агонии она рвала белые вишни из хлопка, пришитые по кайме гардин из набивного кретона. Адольф чистил ногти. Если бы у него было по восемь пальцев на каждой руке, Цезарь вошел бы в гостиную первым — он все же старший брат, о чем его родственники имели обыкновение забывать — и сказал бы, что Гвен ждет его, и он женится. Но у Адольфа, как у всех смертных, было пять пальцев, толстых и плоских, с обгрызенными украдкой ногтями. Смеющийся голос позвал опять, Адольф спустился, проводил взглядом Цезаря, поднимавшегося по лестнице, и вошел в гостиную: Мадам отдыхала на канапе, отец Мелани с трудом удерживал усы между носом и губами, огромные ладони лежали на набалдашнике трости из тополя; если прислонить к ней ухо, можно услышать плеск волн, как в большой розовой колючей раковине, украшавшей круглый столик в спальне Мелани.

— А! вот и наш жених. В штатском, на этот раз.

Мадам принужденно улыбнулась, осклабив зубы водолаза в скафандре, ощупала конструкцию на голове, закрепленную шпильками, за которыми посыльная — ей было лет двадцать, не больше, той августовской ночью, когда горлица перестала дышать, туман окутал озеро, и горы казались высокими, как Гауризанкар — отправилась в город в тележке из коричневого ивняка: «Бигуди, валик из конского волоса, пакля, картон, гребни», — приказала Семирамида. Она заметила на пороге Цезаря, тот медленно поднял голову и в оторопи, словно никого не узнавая, обвел присутствующих взглядом.

— Ну же, Адольф, — Семирамида толкнула Адольфа локтем.

— Цезарь, ты — старший. Я хочу, чтобы ты первый…

«Быстро, быстро, надо сказать, что Гвен меня любит, что я ее люблю, что родители согласны». Но Цезарь, еще оглушенный шумом волн, замешкался, отцепляя улитку с рыжей пряди, и словно во сне услышал окончание фразы: «…первый узнал, что я женюсь». Лже-полицейский, с трудом удерживая усы на выпяченных губах, нелепо присел в реверансе.

— …и что мы возьмем Дом Наверху.

Само собой. Куда же им еще идти? Сейчас Мадам улыбалась без притворства, конструкция на голове, мертвый город, заполняла всю комнату, дышать нечем, о! как бы я хотел выбраться на карниз и пойти отсюда прочь по каменной дорожке.

— А я? — помолчав, спросил Цезарь.

Мадам рассмеялась, Вот-Вот вздрогнул от неожиданности, Цезарь медленно вышел, спрятался в конюшне, жеребенок, которого он решил подарить Гвен, ласково тыкался мордой ему в ладони; Гвен, высунувшись из окна, ждала Цезаря и увидела, что к их дому скачет Фриц.

— Но ведь ты говорила… Ведь этот твой Цезарь должен прийти просить меня о чем-то? What then?

Кузен Фриц незаметно поправил пластины корсета, который носил, подражая красавцам-офицерам, маршировавшим на параде перед императором в широкой накидке Валькирии, когда тот прибыл на концерт Хофкапеллы в сопровождении своей сестры Фреи, имевшей от него двенадцать сыновей.

— Вот и ты, Фриц! Вернулся, наконец, из своих Германий, — воскликнул отец Гвен.

Гвен, бледная, кривые передние зубки, золотистый локон на плече, вся как есть — любовь Цезаря. Одной минуты ему не хватило. Адольф медленно чистил ногти; имей он шесть пальцев, как у королевы Маб, Цезарь успел бы во Фредег. Но он потратил слишком много времени, чтобы освободиться от озера, следы на песке наполнялись водой, не мог же он войти в гостиную в мокрых ботинках и сообщить, что женится на Гвен, золотистый локон на плече, темно-синий шелковый фартучек на тонкой талии. И так уж ли хотел Цезарь опередить Адольфа? И Эжена много лет назад, чтобы первым подойти к девушке с мушиными глазами и в перчатках, набитых сырым песком? Мог же Цезарь отодвинуть крестного в сторону и растолкать людей из Франш-Конте, торопившихся к воротам, за которыми начинался бал… Теперь, прячась в конюшне, он пытался разглядеть прошлое в рыжевато-черной навозной луже. «Где дети? Они не умерли, иначе все бы об этом знали, где же дети? О! когда уйдет лже-полицейский, мы объяснимся, я — старший, в конце-то концов». Но отец Мелани остался на ужин, и, поднося к губам чашку, отставлял в сторону мизинец, так всегда делала его жена. «Вот что, — он поискал платок в складках одежды, — надо подумать о приданом, о свадьбе, о том, кого пригласить и все такое…»

«О, Боже, — думали гости на свадьбе, — взгляните на пастора за кафедрой, разве у него не кошачья голова?» Совершенно верно, пастор, венчавший Мелани, так низко кланялся богатой жене Жозефа Диманша, владельца замка, что потерял голову. «О, Боже, похоже, пастор теряет голову», — отметила владелица замка, обмахиваясь веером. «Господин священник совсем без головы», — шептались набожные старухи в тамбурах с цветными стеклами. Жена пастора торчала у окошка, высматривая в морской бинокль, нет ли на горизонте богатых детей в белых резиновых сапожках. Пастор торопился домой, жена ждет к чаю, срочно надо найти голову взамен той, что закатилась под плюшевое канапе в комнате охраны. Хозяйка замка решила оставить ее там до поры до времени, чтобы напугать малышку Мариетту, племянницу уроженца Ури, последнего претендента на руку Изабель. Поэтому пастору пришлось взять кошачью голову с раскосыми глазами и бровями щеточкой, которая долгое время валялась у Элизы на куче компоста между тряпкой, кстати, вполне еще пригодной для хозяйства, Элиза — известная транжирка, ведерком из-под конфитюра, служившим по весне сеялкой, и зелеными стеблями. Такие стебли, если их сорвет ребенок, превращаются в трубы, но если ребенок, наигравшись, выкинет трубу, а взрослый ее подберет, в опухшей с возрастом руке снова окажется стебель круглой тыквы. Цезарь, когда оплакивал Гвен в конюшне, когда собирался в Дом Наверху и в последний раз поднимал глаза к окну, где стоял толстый граненый стакан и витой чугунный подсвечник, похожий на змею, слышал легкие звуки зеленой трубы. Дети! увы, напрасно он спешил вдогонку. Но вернемся к пастору, паства, увидев его с кошачьей головой, не позволила себе ни единого замечания, только малыш Поль, которого купали в ванночке у окошка, показал розовым пальчиком на проходившего мимо пастора «киса-киса». Чья в том вина, что пастор потерял голову от богатой жены торговца лошадьми?

— Вы будете связаны с власть имущими мира сего, — предсказала пастору давным-давно на благотворительной ярмарке старая дева, графолог и филателистка, поджидавшая покупателей у палатки. Но это же Амели фиолетовые руки еле втиснулись в перчатки из шелка-сырца. Прачка из Фредега! Та, что немного не в себе. Вот уж вправду тесен мир.

— Чудесная линия удачи, богатство и успех.

Когда в деревню переезжал новый прихожанин, повозка со старой мебелью и пара захудалых лошадок, жена пастора в нерешительности спросила: «Альфред, они что бедные?» — понизив голос на последнем слове. Она мечтала, чтобы ее собственные дети играли и веселились в общественном саду с отпрысками богачей, обутыми в дождливые дни в белые резиновые сапожки, ежеминутно отсмаркивала бесформенный нос и вместо того, чтобы, как Зое в Доме Наверху, собирать крылья бабочек и сшить из них пальто, следила из окна за бонной англичанкой. Завидев белые сапоги в капитанский бинокль, Мадам командовала: «Быстро одеваться и марш на улицу». Ее малютки выносили с собой на прогулку самые красивые игрушки, чтобы понравиться высокомерным обладателям белых сапожек. Но, увы! Нянька бестолково кружила по саду, черные глаза, плоские и без века{37}, которое почтовый голубь опускает, защищаясь от солнца, своего тайного врага, лишили ее способности ориентироваться. Она наугад бродила по саду; кажется, я уже где-то видела этот запыленный кусок хлеба. Однажды, заблудившись в лабиринте Хэмптон-Корта, она несколько раз проходила мимо валявшейся в пыли недоеденной булочки, которую выкинул усталый путешественник, намотавший километры в кипарисовых стенах. Она сворачивала то налево, то направо, за кустами играла музыка Пёрселла — все напрасно. Это было на Bank holiday, после Пасхи, снаружи ее ждал Джим, женская шляпа, руки в боки. Лишь ближе к вечеру пришло спасенье — капитан лабиринта, поднявшись на палубу, показал ей дорогу к выходу — она успела на обратный поезд, вагон, обтянутый красным бархатом, почерневшим от островной пыли, до самого потолка был набит игроками в крикет. Наконец, она случайно набрела на детей в белых сапожках, рухнула на скамейку и разрыдалась. Вокруг общественного сада неслись галопом лошади-тяжеловесы. У окна башни топтался барышник, кнут на шее, не зная, куда деть красные лапищи, привыкшие хлопать лошадей по крупу; и служанки, заметив его в коридоре, быстро прикрывали зады. Он оглядывал землю — творение рук своих, лошади пробегают ее от края до края, разделяя воды и земли, оставляя озерца под копытами. Весной горки лошадиного навоза оттаивают и выпускают на волю стайки голубых и лавандовых бабочек. Но в тот день, первый осенний, на склоне холма только камчужницы поднимали потрепанные желтые головки. Мелани собралась замуж. «За того парня с юга, — шептались служанки, одной рукой, сморщенной от постоянной стирки прикрывая рот, другой — зад, — за карабинера в зеленом», за того, который, прогуливаясь по земле лошадей, припадал то на одну, то на другую ногу, стараясь обойти озерца, разлившиеся под волшебными копытами. «Вот, вот, сосед опять на башне с подзорной трубой. Тебе бы, Мелани, надо было обождать со свадьбой, пока не высадили изгородь из туи. Я вас предупреждал. А что Цезарь? Он придет или нет? Я во Фредеге почти его не видел, вечно он то на озере, то в конюшне. Чудно как-то». Мадам, основательная словно город, заняла место в маленьком черном с зеленым поезде, Адольф и Эжен ждали Цезаря на перроне, его все не было. Поезд шел мимо дома Гвен, и Цезарь решил, что лучше добираться пешком по берегу до земли лошадей и опоздать на свадьбу на несколько часов, чем увидеть из вагона окошко Гвен, где с приездом кузена в новом корсете перестали появляться розовые и синие камешки. Озеро выбрасывало на берег жалкие ракушки с коричневыми крапинками, недостойные даже круглого столика Мелани, стоявшего на одной ножке в простенке между гипюровыми занавесками из Санкт-Галлена; под лакированными ботинками Цезаря сквозь песок выступала вода, семейные дела улажены, но где же дети? Гвен стояла у окна: влажные следы от камешков из озера исчезли навсегда. «Ну, ладно! И что же Цезарь?» — робко спросил отец. И тут вдалеке они заметили Цезаря: понурив голову, он брел вдоль озера, шаг по воде, два по песку. За стеклянной дверцей купе Мадам демонстрировала в профиль лицо-город, Страсбург или Амьен, украшенный к празднику. Семейство Мелани выстроилось на перроне, заполоненном травами прерий, произрастающими здесь, пока лошади отдыхают в стойле, служащий вокзала, вооружившись тяпкой, каждый год отвоевывает у пырея и осота жалкий прямоугольник асфальта. Наступила осень, озеро из розового и синего линяло в серо-зеленый, луг желтел, лошади в последний раз неслись галопом по равнинным просторам, но, увидев город с лестницами из снега, высадившийся из вагона, остановились, положили на изгородь длинные головы и заржали от удивления.

— Вот, вот. Значится, семейство в сборе. Все, кроме Цезаря? Любопытно.

В конце-то концов, соизволит ли этот братец Цезарь явиться или нет, и почему родственники, говоря о нем, притворно посмеиваются?

— Вдруг он теперь потребует свою долю? — спросил Эжен после сватовства во Фредеге, как ему казалось, шепотом, чтобы не слышали в соседней спальне.

— Замолчи, — быстро оборвала его Мадам.

И они нарочито громко принялись обсуждать совершенно посторонние вещи, пока Вот-Вот, сложив руки на набалдашнике трости из тополя, прислушивался к непонятно откуда доносившемуся шелесту ветра.

— О! Ему ничего не нужно, кроме конюшни, — сказала позже Мадам. — Ищете его? Идите в конюшню, не ошибетесь, он всегда там, ну, или со своими племянниками. О! Авраама он обожает, этого не отнять. Да, он полгода у нас живет, полгода у Адольфа, как сыр в масле.

Цезарь! Цезарь! Ему чудится, что здесь на земле лошадей его кто-то зовет? Может, это Гвен у окна? за ее спиной застыли две фигуры, Фриц и отец, который при слугах говорит только по-английски: «let's go, oh! масло it's a treat». Цезарь! Цезарь! Пока Мадам, сидя в окружении родственников Мелани, презрительно улыбается и, как дикарка, не отвечает на вопросы, мимо совсем новой башни идут дети и дудят в зеленые трубы.

— О! Цезарь? Несчастное существо, — поддержал беседу Адольф. — Но, однако же, мама при жизни, она умерла, когда мы были еще детьми, — пояснил он Мелани, — больше всех любила именно Цезаря.

Рыжая шевелюра нежно прижималась к юбочке из серых перьев.

— И что в итоге… — сказал Адольф веско, как положено настоящему мужчине, и пожал плечами.

«А если Цезарь потребует свою долю, дом и землю?» — с беспокойством думал отец Мелани. В церкви, где служил пастор с кошачьей головой, его, кроме этой мысли, больше ничего не занимало. Цезарь, сидя на скамье в последнем ряду, видел вдалеке в голубых и красных лучах неуклюжий силуэт под фатой из тюля. Рядом с церковью раздался топот копыт, приближается страшный суд; от земли поднимался туман, зелено-желтое солнце пошло по краю рыжими подпалинами. И лишь за ужином в столовой с низким потолком, где Вот-Вот медленно варился вместе с другими гостями, возле пианино, на котором стояли две высоченные вазы, расписанные фиолетовыми камышами, Мелани заметила Цезаря, рыжая прядь поперек лба, робко прислонившегося к стене. Рост примерно метр шестьдесят восемь, с поднятыми руками, драгоценное создание, в тысячу раз дороже слитка чистого золота!

Гости, не церемонясь, спрашивали Цезаря: «Когда ваша свадьба?» — и животы, лежавшие на коленях, тряслись, как зверушки. Венок с задрапированной тюлем проволочкой дрожал на голове Мелани, она как будто без конца извинялась и за колышущуюся грудь, и за полосатые ляжки, а голубые глаза с черными кругами наполнялись слезами. На кухне чавкала швея, ее громкий, как у всех глухих, голос доносился до столовой с низким потолком, где теснились ореховые деревья, которым вырезали ручки, ножки, спинки, превратив их в подобия сидящих людей. «Ну, хорошо! Цезарь, что скажете о новой невестке? Ладно! Цезарь, а когда у вас свадьба?» Мадам восседала на стуле; каменные лестницы на голове, о! все ли города Европы на месте или одного не досчитались? «Так когда же ваша свадьба, мсье Цезарь?» — невинно поинтересовался пастор с кошачьей головой. Его жена спрятала за корсажем морской бинокль; она вздыхает, глядя в окно, где же дети в белых резиновых сапожках? где, где дети? Адольф смеялся, посверкивая золотым зубом, поправлял пенсне: «Цезарь…»

«Замолчите вы все, заткнитесь!» Цезарь схватил подставку для дров и замахнулся на гостей. Мать Мелани прикрыла рот фиолетовой ладонью, мужчины с недовольным видом отложили сигары, Адольф встал, чтобы размяться, руки, сложенные под полами пиджака, образовали чуть ниже спины маленький траурный столик. Цезарь швырнул в сторону подставку, та покатилась по полу, подскакивая как мячик, и вышел из гостиной, никто не обратил на него внимания, только Мелани занавесила лицо вуалью и заплакала. Небо вмиг потемнело, и в комнате наступила одна из коротких, как жизнь насекомого, ночей.

— Вот, вот, говорите, что хотите, но ваш брат — парень с причудами.

— Он пьет, — просто сказала Мадам, — и живет в конюшне. Вы туда еще заглянете, когда он будет в Доме Наверху, — она ободряюще кивнула Мелани. — А? К чему это? — подумал отец Мелани. — Вот пойдете вы в конюшню и что увидите? Недопитый стакан Villeneuve или Dezaley, наш мосье предпочитает вино в бутылках.

Все были немного навеселе, конструкция на голове Мадам слегка дымилась, комната оседала под увеличивающимся весом гостей, к счастью еда закончилась, иначе они бы начали погружаться в землю и достигли бы ее ядра.

— Он пьет, — мягко повторила Мадам. И завела разговор об архитектуре и скульптуре: «Барельефы, горельефы… вы понимаете, что я имею в виду?» Она сложила лодочкой большие белые руки.

Цезарь шел по кромке луга, солнце спустилось к горизонту, уперлось ногами в землю, теперь можно было разглядеть его передние конечности и хвост, которым оно подметает небо по вечерам в конце октября. А над озером солнце расцветает огромной золотой розой. Прощай, Гвен, ангел однажды ухватит тебя за золотистый локон! больше я никогда не услышу твой голос! Не осталось мне ничего, кроме неба и конюшни, тайного прибежища. Цезарь поднял голову, небесный свод поднимался над землей лошадей огромным многоэтажным сооружением, медленно наступала ночь, стирая все без разбора, исчезли струны и гигантские занавеси с подхватами величиной с целую страну. Лошади галопом скакали по влажной земле, гривы разметались в облачные клочья, не так давно мир состоял из одних грозовых туч, громко ржавших в тишине вселенной. Во дворе грузили на повозки добро Мелани, глухая швея уселась на самом верху в кресло с позолотой и думала о своем Гамба, о своем Карлино. Цезарь издалека видел массивные стволы, подметавшие хвостами дорогу, он, никого не предупредив, с утра пораньше двинулся в обратный путь, чтобы опередить приданое Мелани и первым вернуться во Фредег. Хотя какая теперь разница? Стоявший на террасе кузен в новом корсете раскачивался из стороны в сторону, озеро безжалостно ворочало в волнах каменные цветы. Гвен встретила Цезаря на деревенской улице, упиравшейся в берег, где сушились сети, вечно эти рыбаки возводят стены тумана между небом и землей.

— Тебя не было, Цезарь?

— Я женил брата.

Маленькая ручка оперлась на поросший мхом камень, золотистый локон на плече, она держалась за стену, боясь скатиться под горку прямо в сети. Виноград собирают! Пусть собирают! Виноградарь приколол к брезентовой фуражке две георгины. Услышав слово «свадьба», Гвен покраснела. Цезарь, заложив руки за спину, пинал стену ногой, пытаясь выбить замшелые камни.

— Знаешь, я ждала тебя на днях.

— Мой брат обручился.

— А мой отец тебя ждал. Но ты пропал. Куда ты пропал и не сказал ни слова?

— Я был на свадьбе брата; далеко отсюда. Он берет Дом Наверху, куда же ему еще деваться.

— Но я ждала тебя. И отец тоже, — помешкав несколько секунд, добавила она.

Цезарь медленно пошел прочь, Гвен осталась, оперлась о стену руками, потом крепко, до боли, прижалась к камням, сохранившим летнее тепло. «Гвен! Гвен!» — кричала ее томная мать, волоча по гравию террасы подол юбки с кружевным воланом. Пусть меня зовут! Пусть собирают виноград!

— У них, действительно, своего рода замок, — говорили между собой родители Мелани, греясь в последних лучах октябрьского солнца в плетеных тростниковых креслах, и с улыбкой добавляли, — а сами-то почти крестьяне. И теперь, когда второй брат женился, где Цезарю вить гнездо, позвольте узнать?

Через минуту повторяли то же самое, и так до позднего вечера, уже и сети вытащили на берег, и дома, накренившись, чтобы встретить штурм волн, приготовились к ночи. Посыльная, караулившая у окна, видела, как мимо проехал воз с горой картонных коробок и чемоданов, на которых восседала глухая швея, ее могучий голос разносился на многие лье вокруг. Над дорогой дрожали хвосты стволов, где поселились заблудшие букашки, красные клопы с черными точками, бесцельно сновавшие по поверхности мира, катившегося сквозь пространство. Цезарь смотрел, как спускались тяжелые повозки, как повернули направо и начали подниматься в гору к Дому Наверху; и думал, а не вынуть ли этой ночью доску из днища «Данаи», ведь завтра Авраам и Улисс собирались на рыбалку. Лодка из Мейлери, высотой со скалу, качалась на волнах, один парус — темный, другой — ослепительно белый, шел високосный год, озеро текло через Понт-дэ-Машин, на берегу образовались мелкие лагуны, по которым каждое утро лебеди шлепали лапами из вишневого дерева, рыбаки принесли в замок римскую вазу, кухарка приспособила ее под подставку для ножей. Вереница повозок с мебелью, стволами, насекомыми и глухой швеей ползла вверх, Цезарь каждую осень уходил этой дорогой из Фредега и на повороте оборачивался, чтобы попрощаться с голой землей виноградников, нетронутой плугом{38}, пронизанной, взрыхленной воздухом и лежавшей волютами вокруг лоз. Слуга в Доме Наверху в честь прибытия новобрачных водрузил на углу веранды на шесте, покрашенном по спирали белыми и зелеными полосками, флаг родного края Мелани: крупные листья желтой горечавки и бегущая лошадь. Колеса машины шуршали по гравию аллеи. Шофер, любивший свое дело за то, что сидя за рулем, мог заглядывать в окна первых этажей, где хранитель поземельной книги вешал на шпингалет рубашку и раздевались красавицы, давился от смеха, представляя, что везет мсье Адольфа, протиравшего лорнет в золотой оправе уголком жилета, на первую брачную ночь. Между деревьями показалась двухскатная вогнутая крыша Дома Наверху, на верхушке шеста под ветром хлопал флаг, и лошадь перебирала ногами на рыжеватом полотнище.

— Ну вот, собственно, — Адольф прочистил горло, — моя сестра Зое, моя единственная сестра, нас трое: Эжен, я и Зое, а, ну и Цезарь, разумеется. Ох… в любой семье, по правде сказать, есть черная овца.

Это Цезаря они так называют? Обнять бы эту черную овцу! И она прижала руки к колышущейся груди;

— Зое бросил один человек, подлец. Она, как говорится, его любила. С тех пор Зое немного не в себе. Да, мало-помалу она совсем перестала выходить за пределы поместья. О! оно большое, увидите, тридцать гектаров, прилегающих к дому, поля, луга и гора Юры в придачу. Виноградников нет, но, в общем-то, мне крупно повезло. Как подумаешь о неурожайных годах и филлоксере… Ну вот, значит, Зое больше не выходит, только немного работает в саду, она добрая.

Он никогда не рассказывал о Зое ни Мелани, ни Вот-Вот. Но теперь, когда они уже поженились, все как положено, заведующий гражданскими актами, похожий на пугливого оленя, расписал их в городской ратуше, украшенной листьями горечавки… Снаружи доносился стук копыт, лошади неслись галопом, осеннее небо опустилось низко, почти касаясь их спин, жокей-туман сидел верхом, дети, дудя в зеленые трубы, ходили вокруг церкви, они пока не нашли нужный звук, верный, вражеский, чтобы разрушить ее стены. Теперь, когда он женат на Мелани, когда возы с приданым уже катят по аллее, можно и рассказать грустную историю Зое, вставляя время от времени: «не будем судить». — «Не будем судить возлюбленного Зое! Да его надо шпагой заколоть, пустить ему кровь, выбить опилки из башки», — думала Мелани. К чему тогда, в конце концов, среди пятнадцати комнат Дома Наверху — «Это и вправду замок», — написала она родителям, — оружейная комната: столько рапир и фехтовальных масок! Зое, хрупкие косточки, голубые белки, успела влюбиться в большинство из тех восьмисот молодых людей, кузенов, курьеров, служащих почты и поездов, шарманщиков, садовников, акробатов, виноградарей, которые повстречались ей в первые тридцать лет жизни. Всякий раз, когда какой-нибудь горбун или лысый появлялся на орбите, гости из Франш-Конте, просияв лицом, радостно восклицали: «О! будущий муж Зое». В отличие от претендентов на руку Изабель, женихи Зое не оставляли после себя ни аллювий, ни африканских ракушек, ни диссертаций по теологии, ни фигурок коров из кантона Ури. Жених исчезал, история заканчивалась, Зое с ненавистью вычеркивала все до мельчайших деталей из памяти. Последний жених — Зое уже окончательно переселилась в Дом Наверху, Мадам больше не хотела терпеть ее во Фредеге и с удовлетворением смотрела, как Зое уходит к Адольфу вести хозяйство (подумаешь, старая дева лишится Фредега и озера, ничего с ней не случится) — последний жених Зое, молодой человек с лицом из розового воска, измученный вросшим ногтем, уже полгода провел в их городке, сначала в магазине драпировок, потом в банке. Он говорил приглушенным голосом, пахнущим катеху{39}, отмерял ткани локтем, выполнял приказы двух рослых дебелых старух, одна, о чем свидетельствовало золотое кольцо на распухшем отмороженном пальце, несмотря на прямоугольное лицо и свалявшиеся седые волосы, была замужем, на вторую, как две капли воды на нее похожую, никто не позарился; и посетители отводили глаза, чтобы не видеть тайной драмы, разыгравшейся в магазине с чересчур ярким освещением, где недавно по указанию мужа первой старухи установили витрину и заказанный в городе манекен. Магазинчики теснились вокруг покатой площади, между двух вывесок до сих пор сохранился крестьянский дом, а сразу на выезде из деревни тянулись поля и фермы, одни прятались на берегу реки за деревьями, другие, воинственные, в шлемах и с мечами, заняли позиции на вершинах холмов. Зое покупала полотно на повседневные сорочки, она украсит их фестонами и разошьет гладью. Беат отмерил материю и завязал Зое на пальчик веревочку, «обручальное кольцо», — подумала она и покраснела. Революции уже начались, и Беат в астраханской шапке походил на русского эмигранта, особенно когда затягивал с приятелями «Бом, бом, вечерний звон» осенними, пропахшими навозом вечерами с капризной и неустойчивой, словно карточный домик, погодой, какая бывает разве что еще в марте. Беат снимал люстриновые нарукавники и назначал Зое свидание на площади, где в рыжих одеждах ноября еще стоял день, задевая облака высоким колпаком. Беат говорил о реестровых книгах, о тканях, привезенных из заморских стран, куда однажды он обязательно отправится — с ней? с ней? о, Боже мой! — Зое рассказывала о своей жизни, он не слушал, обводил скучающим взглядом поля, окутанные туманом, слегка морщил мясистый нос и выжидал момент, чтобы перебить ее. Над их головами косяками пролетали птицы, на краю долины выросла золотая церковь, далекие синие горы медленно пришли в движение, Дом Наверху стал розовым. Беат, весь в черном, в рубашке с накрахмаленным отложным воротничком, в узких ботинках, страшно жавших ему при ходьбе, позже эти самые ботинки помешают хозяину Беата, претенденту на престол, добраться до Италии. Беат с Зое спускались к реке по гужевой дороге; возы стояли в сарае, там под лестницей дряхлый отец разводил рыб, выловленных в озере. Он почти ослеп, пора было сдать его в провонявший лизолом дом престарелых, где уже в пять часов наступала ненужная слепым ночь, но он цеплялся за дверные косяки, моля о пощаде.

— Дождь собирается, — сказал Беат и предложил спрятаться под деревом.

— Только не под ореховым, оно притягивает молнию.

— У вас в поместье прекрасные ореховые деревья, мадмуазель Зое.

— Но это ведь не у меня, а у моего брата Адольфа.

— А где же тогда ваш дом?

— Нигде.

Беат, сохраняя одухотворенное выражение лица, со всей силы пнул картофелину, упавшую с воза, и прошептал: «Катись отсюда».

— Но у вас все-таки есть собственный дом, — настаивал он с бернским упрямством.

— Да нет же, я, как Цезарь, мой старший брат, гощу то здесь, то там, а два наших других брата живут в поместьях, они уже женаты, обручены, вы понимаете.

— Но, тем не менее, у вас есть доля, — повторял он.

Беат сердился, вросший ноготь не давал ему покоя. Зое пока объясняла и сама начала удивляться, что ей ничего не принадлежит. «О! они отдадут мне все, что я захочу!» На чердаке стоит какая-то ее мебель, хотя ни комода Людовика XV, ни шотландского шарфа (Зое, вы слишком стары для шотландского шарфа, я считаю, вам надо подарить его Изабель) у нее, конечно, нет.

— Неужели? Правда? — повторял Беат рассеянно, морща мясистый нос.

А Зое уже говорила об озере, о песчаном береге, о замке, в котором родилась. Что толку, ведь замок не ее! И что это вообще за замок? Может, он существует только в воображении Зое? Цезарь облокотился на изгородь у дальней границы поместья: «Где, где дети?» — думал он, глядя, как тает в ночи огромная золотая церковь. Повсюду до самого горизонта землю заполонили, покрыли тяжелым ковром густые травы, заячья капуста, пшеница и рожь.

— Это ваш брат там? Чудак какой-то, — строго заметил Беат.

Зое продолжала рассказывать о родительском замке, но Беату вдруг стало нестерпимо скучно, и, приподняв канотье и пробормотав извинительно: «Встреча с друзьями…», он побежал вниз по поросшей травой дороге, которая петляла по склону холма и потом сворачивала к кладбищу, куда детям и собакам вход запрещен. Собаки вставали на задние лапы, опирались на замшелую стену, свесив передние лапы над погостом и роняя слюни из тяжело дышащей пасти. Беат крикнул, правда, не слишком громко: «Катись отсюда!» картошке-бинтье, упавшей в колею с воза. Крайне раздосадованный он вернулся к себе в комнатушку, где на веревке, натянутой в оконном проеме, сушилось банное полотенчико, и больше никогда не появлялся у Зое. «Ну! Где же твой возлюбленный, Зое?» — каркали гости из Франш-Конте. Кто же теперь возьмет Зое? Когда она склоняла голову под лампой и, как дятел, стучала иголкой по деревянному грибу для штопки, было заметно, что пробор у нее в волосах сильно поредел. Беат теперь работал в банковской конторе. Зое приходила, спрашивала его. «Он ведь уехал», — отвечали ей. «Уехал? В отпуск?»

— «Нет, претендент на престол (который как раз вернулся со свадьбы в Индумее) взял его в секретари». Зое прекрасно понимала, что Беат никуда не уезжал, что он прячется за раскрытой газетой, дрожащей в маленьких белых ручках, рыбьих, холодных, липких ручках банковского служащего, или что он, крыса канцелярская, насмерть перепугавшись, забился под высокую стойку, только перо за ухом предательски торчит. Его коллеги, обсыпанные прыщами, склабились, подходили вразвалку к окну, поглядывали, не идет ли Зое. «Нет, его здесь нет», — безжалостно отвечали они, пихая друг друга локтями. Зое уходила, пошатываясь и спотыкаясь, как пьяная, поднималась по дороге к Дому Наверху, где ей надо было уступить место гостям из Франш-Конте и переселиться в комнатку под самой крышей. Оттуда с наступлением ночи она и отправилась на поиски Беата и притащила его, бесчувственного и тихого, к себе, так кошка, порыскав в амбаре, приносит в дом, взяв зубами за шкирку новорожденного, слепого и глухого, котенка. Зое больше не спала, ранним утром небо цвета примулы, днем вещи выскальзывают из неловких рук. «Ты с ума сошла, Зое! Честное слово, Зое не в себе. Еще одна разбитая чашка». Но однажды за раскрытой газетой, за желтыми банковскими стойками действительно никого не оказалось, служащие разводили руками, выворачивали карманы, толкали друг друга локтями, пока Зое не решилась уйти. Беат вместе с претендентом на трон и камергером ехал вдоль озера. В закрытом вагоне? на лошади? в автомобиле? или схоронившись в повозке, которой правил крестьянин в черной, свободной рубахе с черепом, вышитым на запястье белыми нитками; это вполне мог быть барышник, тот самый, что высунувшись из башни, ухмылялся вслед свадебному кортежу Мелани. При первых же слухах о войне претендент на престол покинул страну, ночью они прокрались к подножью горы, где спали ожидавшие их мулы в попонах; они не заметили мулов, проскочили мимо в двух шагах, несколько часов бродили вдоль ирригационного канала, так и не встретив ни единой живой души. Уже на заре вышли к пастушьей хижине, на пороге пастор, готовясь к благословению урожая, в первых лучах солнца отряхивал приставшие к сутане стебли соломы, на скошенной ароматной траве высилась гора кукурузных початков, и розовые козочки прыгали между подойников.

«Но мне, правда, очень больно идти, — хныкал Беат, — мне нужна остановка, это все из-за вросшего ногтя». Претендент сидел на выступе скалы, широко разведя колени, фланелевые брюки чуть не лопались на жирных ляжках. Он протянул камергеру шляпу, и тот вырезал из широких полей множество кружков, проткнул их посередине и надел Беату на пальцы с вросшими ногтями. Но, увы! Этого времени карабинерам как раз хватило, чтобы догнать беглецов, претендент поднял руки вверх, на его лоснящемся лице читались ненависть и облегчение, Беат, козел отпущения, несколько лет провел в темницах, нависавших над каналами. Заря окрасила стену тюрьмы в нежно-розовый цвет, Мадам, прогуливаясь по Венеции, заметила пирамиду бледных лиц за окнами с решеткой. Иногда Мадам стояла на берегу моря, опершись о картонную скалу, и, приставив руку козырьком к своим королевским глазам, ждала. За ее спиной Эжен качался с пятки на носок и внимательно разглядывал арматуру корсета, выступающую под платьем, Торчелло едва угадывался вдалеке, Мадам поднялась на катер: «В вапоретто мы не поедем», села радом с куртизанкой, державшей навесу белый платок, от чего узкая длинная рука казалась еще длиннее, и в первый раз увидела своего посольского атташе, он занял место слева от Мадам и наблюдал за птицами. Все морские пути вели в Торчелло, каждое утро туда направлялись голуби, павлины, попугаи, а с наступлением вечера медленно летели обратно и кружили над лодкой, пугая старого еврея, сидевшего на веслах. Пристань, вымощенная булыжником, просела под весом Мадам, атташе, сойдя на берег первым, подал Мадам руку. В следующий раз она встретилась с ним у киоска с открытками, потом перед церковью, наполовину ушедшей в землю. Чего он от меня хочет? Разве я похожа на женщину легкого поведения? Я?! Вот он идет ко мне, с явным намерением заговорить; Эжен хорош, все играет в ракушки с Улиссом и Изабель. «Мадам, извините, вы возвращаетесь в Венецию на катере?» — спросил атташе. Она, молча, удалилась; но впоследствии долгими, зимними вечерами, когда Эжен засыпал на стуле, жалела, что не ответила. Лорнет выпал из дрожащих рук и повис на роскошной муаровой ленте, ноги не слушались, пришлось присесть на прогретый солнцем парапет. Ох! Догадывался ли он, с кем имеет дело? Конечно, это был посольский атташе, кто же еще, лаковые туфли, черный пиджак, лента Почетного легиона. Она думала о своем удивительном детстве, о логарифмах, о первом бале, о слишком тесном для ее платья фиакре, о старике, шагавшем рядом по тротуару, и о том, что совершила ошибку, слишком быстро приняв предложение Эжена. На катере, отплывавшем из Торчелло обратно в Венецию, посольского атташе не оказалось, в последний раз она видела его на площади Сан-Марко, где даже ночью не смолкают шаги, он ждал кого-то и беззаботно вертел в руках тросточку. Мог ли атташе каким-нибудь образом разузнать ее адрес? Мадам стояла в дверях вагона, ее мощный круп сносило волной пассажиров, на мгновенье он разворачивался и снова возвращался на привычное место. Учтивый незнакомец так и не появился. После их возвращения Зое провела еще какое-то время во Фредеге с огромной мраморной раковиной в ванной и Семирамидой, сидевшей на канапе с бархатной обивкой. В Дом Наверху Зое вернулась сумасшедшей. Мадам, наконец, добилась желаемого. Но, кстати, на идею сойти с ума Зое навела не она, а Эжен. Сдвинув канотье на затылок, он с грустью осматривал смородину.

— Знаешь, Эжен, я бы хотела уйти. Далеко отсюда. У вас дети, хозяйство. И я бы хотела уйти.

Она почти ничего не весила, даже не примяла землю на грядке, где Эжен только что окучил карликовую фасоль.

— Ты рехнулась, Зое, — рассеянно ответил Эжен и отвернулся, на широком рафаэлевском лице, как на портрете тети Жанны, страшной, с накладной грудью под черным корсажем, красными пятнами расползался купероз. Из конюшни доносились крики, Цезарь метал громы и молнии, мальчик-слуга, заслоняя от побоев конопатую физиономию, пулей вылетел вон.

— Наш крест! — прошептал Эжен. — Впрочем, жизнь у него обзавидуешься, как сыр в масле катается! Полгода здесь, полгода там. И у тебя, Зое, тоже. И ты еще собралась куда-то. На какие средства, позволь поинтересоваться?

Тут встряла прачка Амели, жалкое создание:

— Вы видели, как она на вас смотрела. Мне прямо не по себе стало. А вам? Кстати, я уже однажды проходила лечение.

Она высовывала кончик языка и незаметно стригла пальцами воздух.

— О! И?

— Хорошо. Прекрасный уход и все остальное. Все печали забываешь с легкостью, как после стакана вина. Нет, я‑то, конечно, не знаю, так говорят.

— Ты рехнулась, Зое, — повторил Эжен в полдень. — Уйти? Куда? С твоим-то слабым здоровьем? Ты же заморыш, заморыш, — снисходительно увещевал он сестру.

Мадам, заложив пальцем страницу в книге, тоже не преминула вмешаться:

— Да, ее возбужденное состояние свидетельствует о заболевании.

Во Фредеге на две недели военной службы расквартировался врач. Он обедал за общим столом, голубой пластрон крепился на груди золотыми гвоздиками. Все заискивали перед Мадам, просили ее передать соль, подлить воды, она подняла крупную белую руку замурованной пленницы, требуя тишины, на полуслове перебила врача, пальцы ног дрожали в грубых, покореженных шишками и мозолями туфлях: «Вы совершенно правы, я всегда увлекалась медициной, я…»

Чтобы простить Мадам, надо попытаться представить себе ее родителей, если и вправду, хотя это и не доказано, у нее было детство до того бала, когда старик-отец шел по тротуару, держа перчатку с мокрым песком, протянутую из окошка фиакра. Откуда им, изможденным повседневными заботами и суровыми зимами, найти силы объяснять юной великанше, что следует бережно обращаться с обычными созданиями, передавать им хлеб, соль и не пронзать королевским взглядом. Она подняла руку, воцарилась тишина, и сказала с кокетливым видом: «Думаю, из меня бы получился замечательный врач». Доктор согласился, похвалил курицу с эстрагоном, нелегко пришлось ему в детстве, носки, сползшие на ботинки, белая тесемка, торчавшая по краю неровно подшитых брюк, всегда выдают мальчиков, росших без матери. Дождавшись, когда врач откланяется, Мадам сказала: «Зое слишком возбуждена — это явный признак болезни».

— Ты у нас заморыш, Зое, — прибавил Эжен.

— Но я могла бы чем-нибудь заняться.

— Чем? Ты рехнулась, Зое.

Ближе к вечеру Мадам, вычистив ногти, довершила дело Беата, Эжена и прачки Амели. Она не сводила глаз с грязной нижней сорочки, торчавшей у Зое из-под кофты. Эжен при первой возможности ускользнул на деревянную веранду, где однажды летним вечером он уснет и проснется с широкой багровой полосой на щеке: паук, спешно покинув озерные просторы, усеянные фиалками, пробежит по его лицу. Когда луна висит огромным тяжелым шаром на горизонте, вода, бьющаяся о стены Фредега, незаметно отступает.

— Останьтесь, Зое. Куда вы?

Зое присела на стул из зеленого репса с узорчатой прошивкой, которую делала сама задолго до появления в замке Семирамиды.

«Я смотрю на вас, — думала Семирамида, — как звезды смотрят на землю. Меня волнуют материи возвышенные: литература, архитектура, гигиена. Но что толку обсуждать это с вами, я умру, ни слова не сказав… Ну, Зое, как там ваш возлюбленный?»

Мадам прятала улыбку. Ах, вот бы она никогда не отрывалась от вязанья и не поднимала глаз! И была бы такая же, как все, подумаешь, широкое лицо и снежная крепость на голове, ведь это же обычный шиньон. Зое хотелось протянуть руку и потрогать его.

— Ну, Зое, как поживает ваш возлюбленный? Мне мизинчик кое-что нашептал.

Мадам с довольным видом уставилась на толстый белый палец. Зое тряхнула головой, сдерживая слезы.

— Что? Нет новостей?

Напротив, есть. О! он просил поехать с ним. «Но я не могу оставить Дом Наверху, я ведь нужна Адольфу». Она прижала руки к тщедушной груди. «Он уезжает в Америку».

Он, перо за ухом, действительно, паковал чемоданы, собираясь бежать с будущим королем.

— О! он шлет письма, очень нежные.

Зое тоже однажды написала ему самое чудесное на свете любовное послание, которое потом выбросила из окна Дома Наверху в сточную канаву.

— Вот как, Зое?! Неужели? — спокойно сказала Мадам, по-прежнему сосредоточенно считая петли, — он вас так любит. Вы — счастливица, Зое!

Помолчала и, будто ее озарила внезапная мысль, воскликнул:

— Но тогда почему же он на вас не женится?! Что ему мешает? Этот юноша, он же совершеннолетний, надеюсь? А вы, Зое, мне кажется, уже давно взрослая.

Вязание лежало на мощных коленях, Мадам, улыбаясь, смотрела на Зое.

Зое… Нет, он ей не писал, никогда. Он готовился к отъезду в Италию, он ни о чем ее не просил и не любил ее ни капельки. Тяжелый взгляд, его вполне можно было взвесить в миллиграммах, в сантиграммах, давил все сильнее, не было на свете ничего тяжелее этого взгляда, Зое разрыдалась.

— О! О! — с невинным видом вскрикнула Мадам. ~ Значит, не все так блестяще?

Зое, хрупкие косточки, голубые белки, волосы, прежде окутывавшие ее плащом, а теперь тусклые и редкие, полетела вниз с трапеции, натянутой высоко над землей. Сорвалась, как и Бенджамин, натиравший мелом маленькие ступни, перед тем как шагнуть на канат, и закончивший свои дни в девственных джунглях, напрасно жена, стоя на пороге хижины, махала сиреневым шарфиком, обычно прикрывавшим ее зоб. Зое принялась рвать носовой платок. «Вы сходите с ума, Зое».

«Нет, я не сумасшедшая, я в отчаянии, но почему бы мне и вправду не притвориться сумасшедшей? Я бы навсегда избавилась от их мерзкой жалости». И она принялась горстями отрывать бахрому от ковра из тигриной шкуры, который Бенжамин привез, чтобы стелить под ноги Изабель, но Мадам положила тигра под табурет у пианино, скрипевшего и кренившегося набок, как корабль.

«Ваша сестра Зое потеряла рассудок», — написала Мадам Адольфу. Она с трудом держала перо в огромной сильной руке, у нее пока что получалось ухватить крупные предметы, тарелки или палку, а вот тонкие иголки и ночных бабочек — уже нет. «Это тихое безумие, поручайте ей мелкие работы. Здесь она чистит фасоль, сейчас самый сезон для консервирования». Эти работы, чистить фасоль, вынимать косточки из слив для варенья — расплата, но в любой момент можно все бросить и пойти сесть на грядку. Сквозь грязное окно конюшни Цезарь видел, как младшая сестра погружает руки в землю; странный способ успокоить измученное сердце. Земля! Земля! Цезарь прижался лбом к теплому боку лошади, та вдруг вздрогнула и понеслась кружить в пространстве. Зое пешком отправилась в Дом Наверху, без вещей, непричесанная; она прошла поворот, за которым исчезает озеро, где Цезарь останавливается каждую осень и в отчаянии зовет Гвен. «Гвен, Гвен», — вторят ему перелетные птицы. Мадам, не слишком довольная собой, вязала в кресле-канапе с бархатной обивкой: обратить в прах Зое, хрупкие косточки, задача простая, другое дело Эжен. Он до сих пор сохранял здравый рассудок, хотя и взял привычку ночевать в чуланчике за кухней: «тебе будет гораздо спокойнее, милая», — или прятаться от нее на деревянной веранде и спать на солнце. Кто знает, не сам ли Эжен поманил паука согнутым ревматизмом пальцем, с чего бы тот вдруг прибежал с озера, усеянного фиалками у берега, чистого и гладкого посередине? Торговцы-разносчики с лотками сдобных воскресных булочек на животе топтались на пороге, но взгляд Мадам, метавший молнии, обратил их в бегство, они мчались вдоль берега, по пути столкнулись с посыльной, которая везла в тележке из ивняка булавки с золотыми головками. Адольф ведь тоже сбежал при первой возможности, женился на Мелани с колышущейся грудью и очень редко ступал на дорогу, спускавшуюся к Фредегу. Римы разорены и уничтожены потерей бюро из золота и слоновой кости, Бенжамен-Догодела сгинул в девственных джунглях, Эжен переселился на деревянную веранду, Зое сошла с ума, остался только Цезарь. «Из чего он сделан, чтобы мне сопротивляться? Из дерева, из кожи, из трута?» Напрасно Мадам буравила Цезаря взглядом, он садился у камина, выходил из замка, шел в конюшню, возвращался, словом, творил, что хотел. Говорят, когда Мадам умрет, если в один прекрасный день она, вправду, умрет, может, Цезарь проткнет ее вилами в конюшне или пригласит на рыбалку, загодя вынув доску с днища «Данаи», говорят, когда Мадам умрет, все жители деревни возьмут моду смотреть друг на друга в упор, слабаки будут корчиться в муках и, в конце концов, исчезнут, удивленные ярмарочные артисты, красные от холода ноги торчат из блестящих трико, потоптавшись на подмостках перед деревней, таращившей глаза на их шеи и животы, медленно вернутся в балаганчик и повесят на гвоздики в ящик невесту с болтающимися пришитыми руками, нотариуса, лесоруба и Смерть. Но пока что Мадам живет и процветает, а Адольф и Мелани, сыгравшие свадьбу, все чин по чину, шагают рядом с лошадью по аллее между сикоморов.

«Ну, Зое.. — продолжал Адольф, — Зое все время придумывает новые имена, Диафан, например, — он пожал плечами, — и пишет их на стенах, на оберточной бумаге, на скатертях, на снегу, но хватит об этом, ладно? А вот и сама Зое».

Зое смотрела на брата, морщины поперек лба, запасная пара глаз болтается на золотой цепочке. Ах, она и впрямь сумасшедшая, разве хоть один ребенок с озера мог превратиться в подобное существо! Она, грубый синий холщовый передник завязан на пояснице, отвернулась, не поздоровавшись с Мелани, и побрела вдоль стены персиковых деревьев.

— Она боится открытого пространства, своего рода агорафобия, — объяснил Адольф, — но когда Цезарь здесь, она выглядит счастливее.

— Цезарь, ваш брат, вы говорите, он гостит в Доме Наверху?

— Каждые полгода с начала осени. О! Он вас не стеснит, его почти не видно, он — чудак, — добавил Адольф строго.

Они вошли в большую комнату, обшитую деревом, в глубине — изумрудная печь, на потолке, на случай заморозков, спускной кран недавно установленной ванны. Адольф смахнул паутинку с рано облысевшей макушки. Мухи, теперь? Первый день смерти мух был вчера, не правда ли? Адольф пытался отогнать муху, но та упрямо возвращалась.

— Так вот Цезарь… — Адольф присел у окна.

— Полгода он проводит во Фредеге, полгода тут. Приходится терпеть его характер. Во-первых, он же наш брат… Не будем судить. И потом, если он потребует свою долю наследства, о чем он, к счастью, не задумывается, уверяю вас, часами лежит на спине в траве, а во Фредеге у озера или на виноградниках и смотрит в небо, или бьет в конюшне мальчишку-слугу. Minus habens, жалкое существо.

Он тихо засмеялся, вытирая лорнет уголком жилета.

— Тем не менее, если однажды ему вздумается жениться…

— О! У него есть такие планы?

— Планы?! Милая моя Мелани, кому нужен minus habens? Но над нашими головами все же висит Дамоклов меч, как выражается моя, то есть наша, невестка. Не будем судить, дорогая.

— И когда же ждать Цезаря?

Адольф отвлекся и не ответил, она покраснела, прижала ладонь к волнующейся груди. Он с неожиданной учтивостью стал показывать ей дом: «Ваш дом, дорогая». Если бы он не снимал лорнет! Мелани отвела взгляд от его глаз со сморщенными, как у новорожденного, веками.

— Вот комната Цезаря, он придет сразу, как закончится сбор винограда. Не беспокойтесь, у нас еще целый месяц впереди. Здесь с ноября по март много работы: дрова нарубить, починить инструменты. В сущности не очень справедливо, что Цезарь всегда проводит зиму здесь, а лето во Фредеге, сейчас рабочих рук не найти и расценки высокие. Но что вы хотите! Цезарь так любит виноградники! Мы все желаем ему счастья, он же наш старший брат. Мама при жизни — я вам уже говорил, что ее уже давно нет с нами? — любила его больше всех. Мы не понимаем, почему он все время торчит на ферме, только и слышно, как он орет на мальчишку-слугу. Не принимайте близко к сердцу, дорогая, это наш крест. И все же ему очень повезло! Ладно, не будем судить.

Возы, нагруженные приданым, поднимались по аллее, глухая швея бросилась к Мелани, громко икая и тряся головой, как лошадь… «Лошади, больше я их не увижу!» Захудалая кобылка трусила от конюшни к фонтану. Эмиль, воспитанник общины, весь в синяках от побоев Цезаря, оседлав ее, смеялся, белые зубы сверкали на замурзанной физиономии. Стволы, слишком длинные и толстые для самшитовых газонов с овальными фонтанами, пришлось оттащить на берег реки и расселить личинок и красных клопов на стене террасы, где они и поныне живут в листьях пробившегося папоротника. Даже здесь, в Доме Наверху, прежнем логове младшего великана, черты его лунообразного лица начали вырисовываться отчетливее, даже здесь рос папоротник! Как на башне, которую Арманд крушил той самой ночью в густом тумане, и грохот камней смешивался с шумом волн.

— Разве виноград не собрали? — спросила Мелани. — Мне кажется, уже так холодно.

Снег падал на бедные виноградники, в доме Гвен приняли вино и затворили огромные ворота.

— Ну ладно, Цезарь, вас уже заждались в Доме Наверху, — ласково сказала Мадам, вынимая шпильку из шиньона. — Эта милая новая невестка, наверняка, устроит вам прекрасный прием. Нет, нет, не спорьте, Цезарь. Что ново, то и мило.

Мадам тихонько смеялась, склонившись над вязаньем, накануне она получила письмо от Адольфа, которое теперь прятала в корзинке для рукоделия: «Дорогая сестра, — писал он, — поскольку Мелани только приехала в Дом Наверху, не кажется ли вам, что мы могли бы провести эту зиму вдвоем, а Цезарю лучше остаться во Фредеге? Впрочем, как угодно, конечно, но у нас уже есть Зое, она не хочет больше стричь ногти. Какой пример для прихожан!» Зое не выносила цифру «2» и частицу «si».

— Но Цезарь… ваш брат… скоро он придет к нам?

— О! милая, у меня для вас сюрприз. Поскольку это наша первая совместная зима, Цезарь останется во Фредеге. Тем более невестка настойчиво просила, и я решил порадовать вас. Там внизу надо бочки подновить и пресс привести в порядок. Я подумал, что вам бы хотелось побыть со мной наедине. Вы не представляете, эти крики в конюшне… Цезарь — наш крест.

Цезарь в последний раз стоял на берегу возле качавшейся на волнах «Данаи». Озеро поднималось, и небо почти касалось воды, живой мир был зажат клещами, по затверделому небу, не оставляя царапин на гладкой поверхности, скользил огромный птичий клин.

— Вот и осень, Цезарь скоро уйдет, у нас воцарится покой, правда, милая, — Эжен мастерил затычки для оконных рам.

Мадам взглянула на него: «Ты забыл?» Ее голос звучал заговорщицки тихо и немного взволнованно: «Письмо Адольфа… Цезарь проведет зиму здесь».

Эжен покраснел. «Я ничего не знаю», — пробормотал он.

Цезарь отправился в путь, в руке маленькая ивовая корзинка с рубашками из бумазеи, сложенными поверх зеркальца для бритья, которое он вешает на гвоздь в конюшне. Корзинка поскрипывала, как корсет, напоминая ему о Фрице. «Гвен…» — крику Цезаря вторили перелетные птицы.

— Комната для minus habens? Эту вы находите не достаточно хорошей для него? Что? комнату с окнами на юг? В следующем году, вы говорите? Не беспокойтесь, милая.

Адольф, крайне раздраженный, стоял на пороге Дома Наверху, раскачиваясь с пятки на носок на гуттаперчевых ногах.

— Смотрите, вот и он, ваш Цезарь! Сейчас мы ему скажем: «Возвращайся-ка обратно».

Цезарь шел по аллее, где давным-давно дети со свирелями и манками ловили птицу, чтобы принести ее маленькому разжиревшему великану, си-девшему на террасе в окружении гостей из Франш-Конте. Потом, вооружившись зелеными трубами, они обходили кругом Дом Наверху, стараясь найти звук, верный, вражеский, который обратит его в руины.

— Милая, — мямлил Эжен, — разве нам не следовало предупредить Цезаря? Зачем ему зря туда ходить?.. Нет, нет, прости меня, ты всегда права. Да, да, моя хорошая… — Но как только за величественным задом закрылась дверь, он, как Галилей после отречения, прошептал: «И все-таки!»

— В чем дело, Цезарь! — Адольф загородил дверь. — Во Фредеге не получили моего письма? Но я же отправил его позавчера. И сообщил, что нынешнюю зиму мы с Мелани собирались провести вдвоем. В конце концов, это наш медовый месяц.

Он смеялся, вытирая лорнет уголком жилета.

— Кажется, во Фредеге нужно бочки чинить. Тебя требовали, я уступил. Ну, подожди, Цезарь, ты не можешь так просто уйти. Цезарь!

Бродяга, бездомный развернулся на сто восемьдесят градусов и, не оглядываясь, пошел вниз по аллее.

— Надо было угостить его чем-нибудь, — сердито пробормотал Адольф. — Ну, моя дорогая, где же вы? Дело сделано, мы одни. Жаль, что я не успел налить ему стаканчик сливовой водки.

Пока Цезарь спускался к Фредегу, железное небо размягчилось, блеснуло солнце и окрасило облака в рыжину. «О! Цезарь, уже вернулись?» — крикнула Мадам, караулившая у окна. Цезарь сдвинул шляпу на затылок и, не проронив ни слова в ответ, побрел к поленнице. Мадам зашлась смехом равноденствия, посыльная вздрогнула, у соседей полопались окна, стекольщик спешно покинул мастерскую в соседнем городке. Значит, Цезарь проведет зиму во Фредеге, увидит, как озеро становится серым, на его поверхность выходит железо, а легкие камешки, которые Цезарь на рассвете клал на окошко Гвен, исчезают. Гвен выходит замуж и уезжает с Фрицем, на этот раз у него, действительно, новый корсет под мундиром, товарищи Фрица держали скрещенные шпаги над головами жениха и невесты, золотистый локон цвел на плече, а где же Цезарь? На берегу, как в тот день, когда Вот-Вот шел вниз по дороге с вокзала, смотрит в небо, медленно приближающееся к земле. Озеро несло на огромной спине лодку из Мейлери, рыбак в синей рубахе вылез из каюты и потягивался в колком туманном воздухе ноября. Пока Цезарь пережевывал недавнюю обиду и снова и снова вспоминал сбор винограда и прощание с Фредегом, Мадам — Цезарю показалось, что она осклабила мутные, как у водолаза в скафандре, зубы и смеялась ему вслед — прятала письмо Адольфа в корзинке для рукоделия под старым письмом от своего отца и огрызком карандаша.

— Вот что написал мне Адольф, — сказала она в первый же вечер, — Цезарь, не желаете ознакомиться? Ну, как хотите…

Цезарь и головы не повернул, сидел у камина и слушал журчание ручейка, доносившееся сквозь треск прогорающих поленьев. В конце концов, почему бы ему не жениться? Он старший, имеет право. На дочери инженера с домом-пароходом? На дочери адвентиста? На племяннице Тома, которая каждый день метет пыль в дядюшкином саду? На следующий день он рассеянно подбирал камешки на берегу. «Ведь, правда, наши камешки лучшие на свете?» — говорили дети, полные пригоршни гальки, двадцать блинчиков по воде. Детские лица мало-помалу вырисовывались все отчетливее. Цезарь раскладывал кругом серую гальку, розовую, синюю:

Зеленая мышка бегает по травке,

Я поймал ее за хвостик,

Показал гостям,

Пим-пи-пом-дор

Самая красивая выйди вон.

Дочь инженера! Жаль. Высокая, ладная, степенная.

Пим-пи-пом-дор

Теперь выбывает племянница Тома, та, что метет пыль в дядюшкином саду. «Она бы согласилась», — уверяла позже Изабель. Бедная Изабель! Куда она пойдет, а Улисс, а Авраам? Мадам возглавит шествие, робкий Эжен с пеларгонией будет замыкающим. Поделом им. Эти подлые проводы — Мадам с Эженом, наверное, со смеху умирали у него за спиной — последняя капля, чаша переполнена, вода потоками льется через край в поддон, небо еще ниже опустилось к земле и озеру. Жребий выпал на дочь адвентиста. Цезарь даже имени ее не знал и видел всего несколько раз, когда она в субботу, по их адвентистской вере это воскресенье, гуляла вместе с родителями. «Увы! — думала она, — если бы в этот момент я была в другом месте, если бы садилась в поезд, если бы шла по тропинке с боярышником, возможно, мне бы встретился молодой человек и попросил бы моей руки». Но только она со своими родителями приближалась, женихи отступали, как блуждающие огоньки. Цезарь решил дать последний шанс Мадам и ее камарилье: он будет обходить стороной клинику адвентиста. И если до апреля не встретит его дочь… Однажды Цезарь схитрил, заметил ее издалека и свернул на другую улицу, это случилось в один из февральских дней — предвестников весны, скачущих верхом в острых колпачках, в руках длинное копье, в золотом наконечнике которого спрятано послание: еще пять недель и наступит первое апреля; и никакой дочери адвентиста, только камешек в руке! Цезарь играл с огнем, бродил рядом со стекольной фабрикой, по дороге, ведущей в клинику. Черный костюм, на рыжей шевелюре — шляпа-котелок. «Куда он идет? У него свидание?» — спрашивали друг друга слуги, пирамида бледных лиц за окном с решеткой, хлопья пены долетали сюда только во время сильных гроз. Цезарь старательно обошел место, где раньше возвышалась башня, место, где, не ведая страха, топтался Вот-Вот, за что три года спустя был убит лошадьми, место, не раз попранное огромной, изуродованной мозолями и шишками ногой Мадам, что вполне могло явиться причиной ее ужасной смерти в лодке. Цезарь шел по дороге к вокзалу, по которой недавно к Фредегу Вот-Вот, спешил сватать Адольфа. Ах! Если бы Цезарь в тот день прибавил шагу! Если бы быстрее отцепил полосатую улитку с рыжей пряди! Ладно, хватит об этом. «Разве по любви женятся?» — спрашивал с усмешкой старый овдовевший дядя, пытавшийся поджарить яичницу на горячем утюге. Дочь адвентиста! Бог мой, вот она передо мной! На сей раз никуда от нее не убежать, жребий брошен, дурак, с чего тебя понесло сюда, ведь все люди ходят другим путем? Единственное, что остается — тянуть со свадьбой. Она возвращалась из города и уже сворачивала на улочку к клинике, но замешкалась, подвязка лопнула, спряталась за изгородью, чтобы поправить чулок, и вот столкнулась с мсье Цезарем! Она несла большой сверток, родители были слишком бедны, чтобы оплачивать посыльную, да и зачем нужна эта посыльная, в общем-то, никто никогда точно не понимал, какую роль она играла в жизни обитателей Фредега; имелись подозрения, что посыльная ночами шастает по карнизу, иначе как бы она узнала и позже рассказала своей задушевной подруге Жибод, что после свадьбы Цезаря несчастного Эжена подвесили за ремень на гвоздь, и Мадам стояла перед ним, заложив руки за спину и выставив ногу вперед, и улыбалась? Кажется, нечто подобное видела посыльная через окно их спальни.

— Что вы здесь делаете? — оторопело спросил Цезарь.

— Гуляю, — ответила она, пряча сверток за спину.

— Повезло вам.

— О! папа в субботу утром крестит на озере, а у мамы много хлопот по хозяйству.

— А ваша милая сестрица?.. Вы старшая, не правда ли? Вам бы не хотелось в ближайшем будущем обзавестись собственным хозяйством? — продолжал он рассеянно, рисуя мыском ботинка восьмерки на песке.

Девушка уронила сверток, всплеснула руками: «Ох! мсье Цезарь!», подошла и положила голову ему на плечо. «Я уже так давно… Но вы же не обращали на меня внимания…» Поскольку дочь адвентиста плакала часто, глаза у нее были зеленые с красным. Но кожа — Цезарь разглядел вблизи — бархатистая.

— Мсье Цезарь, мсье Цезарь, какой же вы скрытный! — через пару минут восклицала жена адвентиста и с напускной строгостью грозила Цезарю пальцем; она считала, что в умении мило журить подрастающее поколение ей равных нет. Страшный палец являлся молодым людям во сне, и в ранний час, когда посыльная ехала вдоль берега в скрипучей тележке, они вскакивали с постели, обливаясь холодным потом.

— Мсье Цезарь, вы же совершенно не замечали Бланш!

Бланш! Цезарь вздрогнул. Как угодно, Николь или Маргерит, лишь бы не это имя из пены. Но отступать слишком поздно, на пороге появился отец, Бланш бросилась ему на шею с радостным криком:

— Я помолвлена!

— С мсье Цезарем из Фредега, — торжественно подтвердила мать. — Папа, плесни-ка нам безалкогольного вина.

— Мсье Цезарь, вы намереваетесь получить поместье, как оба ваших брата? — через пару минут осведомился адвентист.

— А если мне устроиться на стекольную фабрику? О! не рабочим, конечно, экскурсии водить, объяснять, показывать. А леди С., невозмутимой, с полной корзинкой домиков Оберланда.

Бланш состроила жалобную физиономию: значит, замка не будет? Если жених — экскурсовод, о какой свадьбе речь… Но выйти замуж… Когда глаза у тебя вечно на мокром месте и нос краснеет, когда при виде праздничного шествия в две тысячи человек с приозерными жителями во главе у тебя наворачиваются слезы, и девчонки кричат вслед: «Тетя Бланш — плакса!»

— Экскурсоводом на фабрику? но зачем, если у вас два дома?

— Там живут мои братья. Впрочем, я все улажу. Если хотите, — он потер лоб, — поговорим об этом позже.

Адвентист замолчал — так ли уж выгодно это замужество? — взгляд его устремился поверх головы жены и дочери на буфет Генриха II, на губах заиграла бледная улыбка, и сам он вдруг стал почти прозрачным. Во время проповеди на лужайке он тоже внезапно преображался, замирал, воздевал руки к небу и с приоткрытым ртом всматривался в какую-то точку на горизонте; прихожане украдкой оборачивались, но нет, ничего, опять ничего, ни малейшего признака страшного суда, никакого черного коня на волнах, потом рука опускалась, и он продолжал службу.

— Бланш помолвлена с мсье Цезарем из Фредега,

— невзначай обронил он следующим утром низкорослому коадъютору, занимавшемуся бухгалтерией, тот нежно глянул на собрата и прижал два согнутых пальца ко рту, прятавшемуся в густой спутанной бороде.

Группа больных с толстой баронессой во главе босиком пересекала лужайку.

— Ах, мсье Альфред! — воскликнул коадъютор,

— я очень, очень рад. Это реванш.

Какой реванш? Что он имеет в виду? Глупый, ничтожный человечишка? Разве я неудачник? Реванш за что? только взгляните на эти прекрасные постройки, на лужайку, на почтенных больных. Может, и другие позволяют себе думать, что я — неудачник? Вечером в супружеской спальне они с женой поздравляли друг друга: «Представь только, если бы мы не переехали сюда и продолжали бороться с абсентом в краю, где рвут горькую полынь, отжимают и перегоняют тайком. И стоит пастору выйти из дома, как его поднимают на смех. И Жозеф Диманш с длинным кнутом вокруг шеи…» С чего коадъютору взбрело в голову говорить о реванше?

— Где они будут жить? — спросил он вдобавок, вот старый дурак.

Цезарь вернулся во Фредег. «Откуда, неужели со свидания?» — шептались слуги за решеткой.

— Мне интуиция подсказывает, — говорила Мадам, сидя на канапе с бархатной обивкой, — ему расхотелось жениться. Он все понял. О! конечно, благодаря мне. Нынешнюю зиму Цезарь вел себя очень спокойно. Он, наверное, немного обижается на нас за эту историю с Домом Наверху… Прекрати качаться! Подумать только, всю жизнь ты заставлял меня волноваться по поводу этой проклятой женитьбы! Я‑то знала, что Цезарь обожает племянников, но ничего не хотела говорить. Замолчи, вот и он.

— Вот и я, — подтвердил Цезарь, переступив порог, — я обручился с дочерью адвентиста, со старшей.

Мадам уронила вязальную спицу, нагнулась, выпрямилась. Багровая, тяжелые волосяные лестницы накренились влево.

— А! легкое помешательство, — с расстановкой произнесла она. — Со старшей? у которой красные глаза? Цезарь! Вы женитесь?

— В общем-то, имею право, я старший.

— Ну, разумеется. И где вы будете жить?

— О! решим позже. Не будем загадывать наперед.

Эжен качался с пятки на носок. Она жестом велела ему прекратить, медленно сложила вязание, воткнула спицу в шиньон, встала. И уже в дверях всхлипнула: «Вы, естественно, можете поступать, как угодно, Цезарь… Не я здесь… Ваша мать…»

Рыдания не дали ей закончить. Назавтра с утра пораньше углы скатерти лежали на тарелках Цезаря и Эжена, Мадам подметала столовую, метла время от времени выскальзывала из огромных рук. «Надо привыкать», — бормотала Мадам. Потом, протерев пол вокруг ботинок Цезаря и Эжена, вышла из комнаты, полезла на чердак и все утро шумела там, ворочая сундуки и чемоданы. В полдень она спустилась в гостиную в старом дорожном костюме, в клетчатом мужском пальто с накидкой, которое когда-то бедная, измученная мать сложила ей в свадебную корзину, огромную, как корзина для белья. На десерт к кофе Эжен вынес жестяную коробку с брюссельскими вафлями: «Чтобы отметить это… это предприятие…» Мадам указала пальцем на мебель и тихо сказала:

— Цезарь, гарнитур в гостиной я доверяю вам. Его надо чистить очень осторожно, по ворсу. И каждый день. Бархат собирает столько пыли! О! как несправедливо устроена жизнь, — воскликнула она вдруг, потом, немного успокоившись, прибавила, — мебель в гостиной требует ежедневной чистки! Касательно пианино, не забывайте класть на клавиши покрывальце из белого сукна, которое я сама сшила. Давно уже…

…когда только от нее зависело, за кого выходить замуж. Выбери она врача… Врача? вы смеетесь? Синдика, генерала! Цезарь спрятался в конюшне, внутрь через открытую дверь проник солнечный луч, окрасив черную навозную лужу в рыжий. Цезарь больше не видел в ней ни прошлого, разрушенную башню, камни, которые отец сбрасывал на белые розы, упавшие накануне с гроба молодой покойницы, ни будущего, лошадей, затоптавших Вот-Вот, ужасную смерть Мадам в лодке, погружавшейся под воду, постаревшую Изабель (у нее, как и у Зое, отберут шотландский шарф). Вечером Цезарь, черный костюм, капля одеколона на носовом платке, ушел по берегу в неизвестном направлении. Создания третьего дня качались в легких волнах, лизавших песок. Цезарь раздавил полосатую улитку, ту, что слишком поздно отцепил от рыжей пряди, когда Вот-Вот… Мадам, стоя у окна гостиной, смотрела вслед удаляющемуся Цезарю, Эжен робко приподнялся на цыпочки, в надежде увидеть кусочек озера. Мадам хранила непроницаемое молчание, она никого ни в чем не упрекала. Погода в апреле, месяце соков, пасмурная, пустые ветры подталкивают темные, похожие на густые кроны тучи, медленно плывущие по серому небу. Бланш потела, они с Цезарем бок о бок прогуливались в парке, где в последний раз перед сном босая баронесса водила по тропинке отряд больных.

— Вы тоже принимаете лечебные процедуры?

— О! я утром гуляю босиком по траве, для улучшения кровообращения.

Ляжки у нее фиолетовые, а если надавить пальцем — нет, Цезарь не надавливал, конечно, пока еще нет, — на коже остается белый след.

— Отец хотел, чтобы я, как другие пациенты, носила тунику с поясом, у баронессы туника из китайского шелка. Отцу нравится. А вам?

— Нет, нет, — рассеянно ответил Цезарь.

На следующий день Бланш отправилась к портнихе. Когда свадьба? О, Господи, она даже не знает. Похоже, Цезарь не торопится. О! дело не в этом, просто надо уладить с братьями некоторые вопросы; Цезарь милый, очень милый, каждый вечер приходит, как покатается на лодке, он очень любит озеро. В любом случае дорожное платье ей не помешает. Может, в серых тонах?

— О! мадмуазель Бланш, я вам не советую серый. Лучше цвет лилии или розы. Нет, в сером я вас не вижу, серый — цвет блондинок.

Бланш выбирала фасон, тыкала пальцем в картинки в журнале мод, вопросительно поднимала брови, портниха отрицательно качала головой и, послюнявив палец, быстро переворачивала страницу. «Хорошо бы еще свадебное платье из белого кашемира», — думала Бланш, и ее зелено-красные глаза наполнялись слезами, — выйдет ли она вообще когда-нибудь замуж? Однако же Цезарь пригласил ее во Фредег.

— Как, — удивился он, — вы не знаете, где замок?

— Думаю, нет, мне замок не по пути, видите ли, мы живем по другую сторону железной дороги, и все нужные магазины есть около стекольной фабрики.

По ночам псевдо-церковь, крытая листовым железом, полыхала огнем, молодые мужчины с синими повязками на лбу, как у акробатов, хватали огромными щипцами горячее стекло, окрестные виноградники загорались один за другим.

— Вот моя невеста, — Цезарь отважился подвести Бланш к Мадам, восседавшей на бархатном канапе. Бланш… капельки холодного пота повисли на кончиках длинных пальцев. Мадам, тяжелые веки упрямо опущены, вышивала широкую гардину и не издала ни звука в ответ. Молчание затянулось на несколько минут. Вдруг Цезарь заметил Эжена, тот принес вино и брюссельские вафли в жестяной коробке и притих, скрючившись на низком стульчике. Посыльная простудилась и в ту ночь отлеживалась дома, поэтому никто так и не узнал, что произошло позже в супружеской спальне. Между тем Бланш, вежливо повернувшись к городской статуе — птицы гадят ей на плечи, у ее ног играет мужчина в соломенной шляпе — к статуе, которая продавила задницей канапе, спросила, что она вышивает. Огромными белыми руками.

— Это гардина, — выдержав паузу, с расстановкой ответила Мадам, — гардина для гостиной, таких нужно четыре.

— Сколько труда.

— Да, работа необъятная, займет месяцы, годы. Я хочу переделать весь замок. У меня множество планов. В голове.

Мадам, не поднимая глаз на Бланш, постучала по огромной, как шар земной, голове. Цезарю вдруг стало жаль ее; бедная, все насмарку, конец гипнотизерским трюкам, и она это чувствует. Похоже, она сейчас улыбнется, вот уже один зуб водолаза в скафандре показала, вот второй.

— Я хочу оборудовать ванную, разобрать изразцовую печь. Провести центральное отопление. Тут стены в два метра толщиной.

Она еле слышно засмеялась. «Значит, — разочаровано думала Бланш, — нам с Цезарем не достанется Фредег? Обидно! Башня, глубокие амбразуры, вид на озеро… Тогда Дом Наверху? Другого варианта я не вижу, правда…» Она, как кролик, грызла вафлю; задерживала на мебели взгляд зелено-красных глаз. Присматривается, изучает, о! ничего она не получит, пора подлить масла в огонь. И Мадам заговорила о младшей сестре Бланш: «До чего же красивая девушка и совсем юная! Само очарование! и почему она до сих пор не замужем? У нее, наверное, нет недостатка в женихах». Мадам опять замолчала, обреченно склонилась над рукодельем и больше ни на какие вопросы Бланш не отвечала. Проводив невесту до порога сумасшедшего дома, Цезарь уплыл на «Данае». Он толкнул лодку к озеру, днище у берега скребло по песку, прыгнул на борт, взмахнул веслами и вышел в открытые воды. Посередине озеро рассекла темно-синяя река, в тихих глубинах плавали рыбы, голубые водоросли и савояры с кобальтовыми лицами. Хоть бы встретить детей в рыбацком челноке! Но нет, Цезарь чувствовал, поиски закончились. «Если бы еще я женился на Гвен! — сказал он вслух. — Но Бланш! Не пойму, как это получилось. Может, надо было посвататься к глухой Лауре? Нет, я знаю, ни к кому не надо было, ради братьев, да?» Только плеск весел вместо ответа, Цезарь вернулся на берег, отпер дверь башни. Мадам, по-прежнему сидела на канапе и чистила ногти, тяжелая штора с каменными складками-изломами лежала у ее ног. Улисс притащился на костылях, Авраам играл на флейте, Изабель строила домик из картона и катушек.

— Бедная малышка Изабель, — сказала Мадам тихо, но внятно, как только Цезарь вошел. — Бедные, бедные, невинные дети!

Изабель подняла голову.

— Куклу возьми, а кукольный домик, думаю, придется оставить.

— Взять куда, мама? — встревожилась Изабель.

— Дядя Цезарь нас выгоняет, дитя мое.

Вечером Мадам чуть слышно, словно обращаясь к самой себе, пробормотала: «Я все же намереваюсь увезти спальный гарнитур», — и махнула сильной белой рукой в сторону кровати с колесиками.

— Но, милая, до этого еще не дошло…

— А до чего дошло?

— Не знаю, но мало ли что может случиться.

На следующий день Мадам заметила, как вздрогнул Цезарь при имени Бланш, и с той минуты, нарушив обет молчания, повторяла по любому поводу: «Бланш! Бланш!» Вечером на ее крик «Бланш» отозвалась озерная пена. Цезарь затыкал уши, прячась за оставшейся зеленой шторой. (Вторую штору украла посыльная в ту роковую ночь, когда умерла горлица). Не бывать свадьбе Цезаря, она расстроится в ближайшие дни, как свидания с Элси или с бабенкой из тира, минует, как любовь к Гвени и опасность, которую каждый високосный год представляли дочь инженера, племянница Тома, савоярки, бегущие через озеро по тающему льду.

— Эжен, — начала Мадам твердо на следующий день, — не пора ли снести беседку? Она того и гляди рухнет.

Мадам сменила дорожный костюм в клетку на старое зеленое платье с вышивкой тон в тон.

— Но, милая…

— Мы построим современную беседку из бетона, я уже вызвала архитектора.

И Мадам затеяла стройку. Да! собственными руками замешивала цемент и гасила известь. Потом занялась посадками, вырывала лопату у садовника, застывшего в глубокой задумчивости, и ставила огромную изуродованную шишками и мозолями ногу на заступ. Таскала с собой в ведерке семена, перемешанные в кучу в спешке и ярости, надо, черт возьми, сеять, сажать, строить. Эжен, тоскуя, стоял у нее за спиной с цветами, обернутыми влажной, кое-где порвавшейся газетой. «Когда зацветет Каролин Тестю, — думал он, — Цезарь уже будет женат». — «Женат! Неужели!» — вопила Мадам. Бланш может заболеть скарлатиной или тифом, или свалиться в озеро, так и норовящее разбиться о стены их сумасшедшего дома; парк клином врезался в волны, и совсем рядом на террасе ел богатый торговец, таинственные голоса звали: «Йедерман», деревья замышляли заговор, который опять сорвется в ноябре. Бланш вполне могла стать его жертвой или попасть под поезд по пути к портнихе. «Почему вы не носите серый, мадмуазель Бланш, это ваш цвет, — говорила Мадам. — Здесь я установлю каменную горку с цветами, мне пришлют ее из Юры, с моей родины. Ах, отец меня предупреждал…» Эжен понуро брел за ней, полные пригоршни луковиц. Свободного времени у него было много, последним на виноградники с мотыгой на плече поднимался его прадед, дед, закутавшись в халат, уже читал Поупа и Теннисона у камина, где горели виноградные лозы, пока жена вышивала мелкими стежками обивку кресел в гостиной.

— Замок, — говорила Мадам вечером, брызжа слюной, — замок с одной башней — по-моему, смешно. Я прикажу заново отстроить вторую, точно такую, как у соседа Мелани, там, в их деревне на краю земли, вы поняли. Рыбаки еще приносят вазы из озера, но сколько это будет продолжаться, вот в чем вопрос? Замок с одной башней — карикатура.

Впрочем, вздохи другой, разрушенной, слышны по сей день, когда дует водер, вот, например, в июле, она вздохнула, и рыбаки понесли ощутимые потери. Бланш плакала, Цезарь не назначал дату свадьбы, отец-адвентист, испуганные глаза за очками, меря комнату широким журавлиным шагом: «Какой реванш? Что имел в виду дурак-коадъютор? Разве я не состоялся? У меня клиника, пациентки-баронессы? Вероятно, и другие люди считают меня неудачником?» — дал понять Цезарю, что Бланш не намерена дольше ждать. «То есть… слишком долго…» и поспешил удалиться. Где они будут жить? Младший брат занял Дом Наверху, средний — замок. Пусть тогда выплатят его долю наличными. О! Это было бы просто прекрасно! «Поберегись!» Цезарь с тоской вдыхал запах серы, вина, дыма, поднимавшийся над тем адским местом, где дети-сироты, воспитанники общины неуклюже, заваливаясь то влево, то вправо, катили по мосткам бочки. Из люков клубами валил желтоватый пар, дома, угрожающе сомкнув ряды по обеим сторонам деревенских улиц, дрожали в горячем воздухе. В тот вечер Цезарь греб на тусклый красноватый свет, разливавшийся на востоке. «Мама! Мама! Если бы это была Гвен, я бы еще понял, но Бланш!» — Цезаря трясло, словно в лихорадке. Неужели он посватался к Бланш? Итог один, кому-то из братьев придется скитаться по дорогам; безжалостные дети покинули свои земли, сотворение которых так и не было завершено, пошли по волнам, начали медленно погружаться в пучину. Зое, хрупкие косточки, укрытая плащом волос, Эжен, крупная бледная голова, Адольф с прищуренными глазками. Они спускались друг за другом, вот уже только поднятые вверх маленькие ручки видны над поверхностью, через несколько мгновений воды сомкнулись, дети исчезли. Один из тех мощных голосов, что раздаются на озере по ночам, произнес таинственное слово и смолк. Бланш мерила платья, портниха на коленях, с булавками во рту скептически оценивала результат. «Ох! Почему вы выбрали серый, мадмуазель Бланш? Лучше бы взяли оттенок лилии или розы, серый — цвет блондинок».

В пятницу Мадам наняла поденщиц для генеральной уборки, которую все откладывала из-за неотложных дел в огороде и на стройке. Сняли занавески, яркий свет бил в окна. По коридору шел Цезарь в черном костюме. Куда это он с утра пораньше? «Вы, кажется, забыли, что завтра я женюсь?» — сказал он, поравнявшись со стремянкой. Мадам неловко терла стекла большими белыми руками. Завтра! До завтра столько всего может случиться. Гроза, например, небо пожелтело, озеро наполнилось молниями, скоро на их виноградники обрушится град, проклятые виноградники — причина всех бед; скрюченные лозы, страшная голая земля… Цезарь вернулся с Эженом — как, он тоже в костюме? — Эжен попытался незаметно проскользнуть в спальню, пустую, без мебели.

— Эжен! — окликнула Мадам. — Откуда вы?

— Милая, — Эжен задрожал — хотя ей же надо время, чтобы спуститься — мы из загса, брак заключен… — и убежал в беседку, где запершись на ключ, просидел до вечера, стараясь не запачкать черный костюм.

Мадам с горем пополам слезла со стремянки: «Несите матрасы наверх, мебель тоже, в этом году обойдемся без уборки». Удивленные поденщицы, которых выпроводили через кухню во двор, разбрелись по домам, не солоно хлебавши. Адвентист предложил венчать молодых на лужайке, слуги богатых пациентов отлично подстригли и причесали траву граблями, но из опасения, что босая баронесса со своим отрядом может все испортить, церемонию решили перенести в деревенскую церковь. Цезарь с дрожью переступил порог, ожидая, что сейчас прямо на его глазах Бланш, молча с поднятыми руками погрузится в землю, как накануне вечером дети погрузились в озеро. Бланш откашлялась, поправила фату. «О! — с грустью думала портниха, подперев указательным пальцем щеку, — белый цвет определенно не для мадмуазель Бланш». Адвентист, произнеся первую молитву, вдруг замолчал, уставился на стену, поднял руку, цокнул, как цапля, легкая улыбка осветила его лицо, он весь преобразился и стал почти прозрачным. Присутствующие украдкой обернулись — но нет, ничего, не сегодня. Рука, парившая в воздухе, тяжело опустилась на кафедру, голос окреп, жребий, который до поры до времени придерживала судьба, был брошен. Новобрачные бок о бок шли из церкви вдоль кладбищенской стены, вроде бы большой плоский камень, который Бланш давно присмотрела себе на могилу, треснул. Дети высыпали на улицу со школьного двора, стояли перешептывались, вдруг за поворотом появилось озеро, все вокруг потемнело, и на пару часов в середине лета наступила короткая осень, одна из тех, что полны мертвых листьев, мертвых женщин, кружащихся вихрем ветров.

Загрузка...