Часть IV ДАЖЪБОГ, ПРАРОДИТЕЛЬ СЛАВЯН

Глава 15. Сын Сварога

Как уже упоминалось в предыдущей части, вставка в Ипатьевскую летопись из славянского перевода «Хроники» Малалы прямо называла Дажьбога сыном Сварога: «И потом царствовал сын его, именем Солнце, его же называют Дажьбог, 7470 дней, что составляло двенадцать с половиной лет. Не умели египтяне иначе считать: одни по луне считали, а другие днями годы считали; число 12 месяцев узнали потом, когда начали люди дань давать царям. Дажьбог был сильным мужем; услышав от кого-то о некой богатой и знатной египтянке и о неком человеке, восхотевшем сойтись с нею, искал ее, желая схватить ее (на месте преступления) и не желая закон отца своего нарушать, Сварога. Взяв с собой нескольких своих мужей, зная час, в который она прелюбодействовала, ночью в отсутствие мужа ее застиг лежащею с другим мужчиной, которого сама облюбовала. Он схватил ее, подверг пытке и послал водить ее по земле египетской на позор, а того прелюбодея обезглавил. И настало непорочное житье по всей земле Египетской, и все восхваляли его»[502]. Данный текст сразу позволяет понять природу изучаемого нами божества и часть связанных с ним идей. Во-первых, он прямо указывает на то, что Дажьбог был богом солнца. Рисуя его как обожествленного правителя и, следовательно, как обычного человека, он тем не менее подчеркивает его мощь: «Солнце царь, сынъ Свароговъ, еже есть Дажьбогъ, бѣ бо мужъ силенъ», как об этом говорится в древнерусском оригинале. Во-вторых, он называется сыном Сварога, из чего вытекает, что он относится ко второму, более младшему поколению богов славянской мифологии. В-третьих, эпоха правления Дажьбога связывается с установлением царской власти в человеческом обществе, самым главным атрибутом которой оказывается дань. О том, что данное обстоятельство не было плодом воображения древнего книжника, говорит то обстоятельство, что спустя века уплата дани на Руси была календарно приурочена к Петрову дню, следующему сразу за летним солнцестоянием: «В старину Петров день был сроком судов и взносом дани и пошлин. Известна еще Петровская дань, в которой «тянули попы». По зазывным грамотам приезжали в Москву ставиться на суд»[503]. Сам же этот день, посвященный после принятия христианства апостолу Петру, в русском народном календаре был непосредственно связан с движением дневного светила, как об этом свидетельствует следующая поговорка: «С Петра солнце на зиму, а лето — на жару»[504]. В-четвертых, солнце-царь следит за соблюдением установленных его отцом законов и строго наказывает за их нарушение. Понятно, что рассказ о казни прелюбодеев восходит к тексту Иоанна Малалы и не имеет никакого отношения к славянской мифологии, однако представление о солнце как гаранте правды в обществе имеет глубокие индоевропейские корни.

Что же означало имя этого божества? Еще Д.Н. Дубенский отметил, что первая половина имени («Даждь-») представляет собой повелительное наклонение от глагола дать. Таким образом, слово Дажьбог, в строгом смысле, является не именем, а, по сути дела, эпитетом этого божества — «дающий бог». Поддержал его и М. Фасмер: «Это имя объясняется из др. — русск. пов. дажь «дай» и богъ «счастье, благосостояние» (см. богатый, убогий), т. е. «дающий благосостояние»…»[505] Последний из изучавших его исследователей — В.Н. Топоров — указал, что имя Дажьбог означает, скорее всего, «дающий бог» или «бог-даятель»[506]. Представление о боге — подателе благ многократно встречается нам в памятниках древнерусской письменности: «бъ далъ бъ взять»[507]; «Подас(ть) бгъ богатую мсть свою»[508]; вплоть до сохранившегося до наших дней выражения «Бог дал — Бог и взял». О возникновении данного оборота еще в эпоху индоевропейской общности свидетельствуют такие ведийские выражения, как daddhi bhagam — «дай долю/богатство» (РВ П, 17,7), где daddhi — повелительное наклонение, точно соответствующее слав. даж(д)ь, или asi bhago asi datrasya datasi — «ты — Бхага (богатство), ты — деятель даяния» (РВ IX, 97, 55)[509].

Дополнительно подтверждает правильность понимания Дажь-бога как бога-подателя различных благ и две опубликованные С. Килимником украинские колядки, в которых имя бога звучит устойчивым рефреном. В первой песне рисуется картина богатого урожая на поле хозяина, счастья всей его скотины, дом, полный домочадцев:

…Щоб у полi — врожайне,

Ой Даждьбоже!

На току буйно, в пасiцi — рiйно,

Ой Даждьбоже!

У дворi збройно, в коморi — повно,

Ой Даждьбоже!

А в домi склiнно на челядоньку.

Ой Даждьбоже!

На дворi щастя на худiбоньку,

Ой Даждьбоже!

На худiбоньку рогатую та ще й дрiбную,

Ой Даждьбоже!

Хай же вам буде бог у дорозi

Ой Даждьбоже!

На кожному бродi, на перевозi

Ой Даждьбоже!

Ми вас вiнчуєм щастям, здоров'ям!

Ой Даждьбоже! Цими святками та й Рiздвяними!

Ой Даждьбоже![510]

Помимо материальных благ исполнение колядки должно было принести хозяину счастье и здоровье, а также сакральное время, понимаемое, правда, уже как христианские (а точнее, двоеверные) Святки и Рождество. Весьма показательно и пожелание: «Пусть вам будет бог у дороги, на каждом броде, на перевозе». С этой чертой Дажьбога мы еще встретимся в другой песне, где этот бог также окажется связан с дорогой. Вторая колядка вновь рисует интересующего нас бога как подателя необходимых человеку благ, добавляя при этом новые интересные подробности:

…Жито-пшеницю i вс яку пашницю…

Ой Даждьбоже!

3 того колосочка буде пива бочка.

Ой Даждьбоже!

На городi сговпчики, роди, Боже, хлопчики;

Ой Даждьбоже!

На городi шалата, роди, Боже дiвчата.

Ой Даждьбоже!

На постелi рядна, господиня ладна…

Ой Даждьбоже!

Будьте здоровi на Новий рiк,

Ой Даждьбоже!

Щоб водилось вам краще, як той рiк:

Ой Даждьбоже!

Льон по колiна, щоб вас голова не болiла,

Ой Даждьбоже!

Бувайте здоровi, щоб велись вам воли й корови,

Ой Даждьбоже!

Часник, як бик, цибуля, як дуля:

Ой Даждьбоже!

Горох, капуста, аби Маруся була тлуста[511]

Помимо заклинания приращения пшеницы и домашней скотины здесь мы видим трижды встречающийся параллелизм растительного и человеческого плодородия (пахучее растение стовпчики — хлопчики, салат — девчата, горох, капуста — чтоб Маруся была толста) и один раз соотнесение растения с человеческим здоровьем (льна по колено, чтоб голова не болела). Здоровье и лучшая жизнь заклиналась на весь наступающий год, что соответствует отмеченной выше связи Дажьбога с солнечным календарем.



Рис. 10. Писало из Преслава, Болгария, X в.


Что касается растений, то на солнечном идоле южных славян точно так же были изображены земные злаки. Это изображение бога солнца было найдено на территории Болгарии. Речь идет о костяном писале из Преслава, датируемым X в. (рис. 10). Его на-вершие венчают четыре человеческие головы, которые описавший памятник П.П. Георгиев идентифицирует с мужскими и женскими божествами, что явно роднит его композицию с восточнославянским Збручским идолом. Каждая из четырех граней писала покрыта солярными знаками (кружками с точками), расположенными различно. Так, например, на приведенной на рисунке грани таких знаков семь, что явно наводит на мысль о семидневной неделе. На другой грани подобных знаков также семь, однако они расположены не вертикально, а сгруппированы по четыре и три знака. На двух остальных гранях солярные знаки располагаются строго вертикально, но их там уже не семь, а шесть. Между солярными знаками изображены растения, указывающие на роль небесного светила в произрастании земных злаков. Как было показано во второй части, с зеленью была неразрывно связана Мать Сыра Земля, однако после патриархальной революции эта черта оказалась присуща также и сыну Сварога. Четырехликость миниатюрного идола Преславского писала вполне понятна: еще в глубокой древности люди научились определять четыре ключевых положения солнца на небе в течение его годового движения — зимнее и летнее солнцестояния и весеннее и осеннее равноденствия. Со значительной долей вероятности мы можем предположить, что перед нами именно изображение Дажьбога, сделанное болгарскими славянами-язычниками.

Установив истинное значение имени, а точнее, эпитета бога солнца, зададим себе тот вопрос, который почему-то до сих пор не задавал ни один исследователь языческой мифологии: а что же именно дал Дажьбог славянам, за что они стали именовать его богом-подателем по преимуществу? Хоть до нас дошло крайне мало материалов по славянскому язычеству, тем не менее мы знаем, что наши далекие предки поклонялись и другим богам, из которых, в частности, Перун даровал им победу в сражении и необходимый для земледельца дождь, а Волос прямо именовался «скотьим богом», т. е. богом богатства. Кроме того, Перун и Волос были богами-хранителями вселенского закона и, уже в силу одного этого, занимали в отечественном пантеоне более значимое положение, чем Дажьбог. С его отцом, богом неба Сварогом, в отечественной традиции было связано не только освоение человеком огня, но и изобретение кузнечного ремесла, а также земледелия. И, несмотря на эти примеры, именно бог солнца, как показывает этимология его имени, становится для славян в первую очередь богом-подателем. Что же такое дал Дажьбог нашим далеким предкам, чем заслужил этот красноречивый эпитет? Ответ на этот ключевой вопрос откроет не только истинную сущность этого божества, но и скажет нам о духовном мире и основанной на нем системе ценности тех людей, которые и дали своему богу этот эпитет, покажет, что же они больше всего ценили в жизни. Найти ответ на этот принципиальный вопрос мы попытаемся в последующих главах этой книги, а пока лишь отметим, что предположение о том, что Дажьбог был богом — подателем богатства, следует отмести сразу же — богом богатства по преимуществу у славян был Волос.

Если первая часть имени Дажьбога смогла раскрыть нам его значение, то вторая половина способна довольно точно указать на время его возникновения. «Само слово «бог», — пишет С.А. Токарев, — исконно славянское, общее для всех славянских языков, а также родственное древнеиранскому baga и древнеиндийскому bhaga. Основное значение этого слова, как показывают данные языка, — счастье, удача. Отсюда, например, «бог-атый» (имеющий бога, счастье) и «у-богий» («у» — префикс, означающий утрату или удаление от чего-то); польское zboze — урожай, лужицкое zbozo, zboze — скот, достаток. С течением времени представления об удаче, успехе, счастье, везении олицетворились в образе некоего духа, дающего удачу»[512]. Хоть некоторые филологи настаивают на исконно славянском происхождении слова бог, тем не менее подавляющее большинство специалистов в этой области еще с XIX в. указывают на его заимствование нашими далекими предками из иранских языков. В пользу этой этимологии говорит и тот факт, что данное заимствование в праславянском из иранского языка не является изолированным. Как отмечает зарубежный исследователь Р. Якобсон, разработавший далее данную тему, религиозная революция, отразившаяся в иранской лексике, распространилась и на праславянский язык, который совместно с иранским превратил первичное обозначение божества deiwos в имя враждебного богам злого демона (daeva-, дивъ) и приписал общее значение божества термину bhaga-, богъ, затем заменил первоначальное название почитаемого неба dieus прежним именем тучи (nabah, небо), и, согласно наблюдениям итальянского филолога В. Пизани, устранило индоевропейский термин g’hemon — «человек», связанный с именем земли g’hom[513]. Установленный факт языковых контактов позволяет более или менее точно определить время заимствования нашими далекими предками данного корня у своих ираноязычных соседей. Если В.В. Мартынов датирует славяно-иранские языковые контакты VI–V вв. до н. э.[514], то В.И. Абаев полагает, что они начались еще в доскифский период в рамках поздней индоевропейской общности, примерно во второй половине II тысячелетия до н. э.[515] Даже если взять самую позднюю из принятых в лингвистике датировок заимствования праславянами у иранцев слова бог, то все равно окажется, что под эпитетом Дажьбог божество дневного светила почиталось нашими далекими предками на протяжении более полутора тысяч лет до их насильственной христианизации. Следует сразу подчеркнуть, что речь идет не о существовании религиозного солнечного культа, который был не только присущ индоевропейцам в эпоху их единства, а лишь о времени образования имени Дажьбог и почитании под ним у славян бога солнца. Поскольку под именем Дажьбог дневное светило почиталось нашими далекими предками от двух с половиной до полутора тысяч лет до 988 г., становится понятным тот факт, что память о своем исконном божестве оказалась достаточно прочной у славян и не исчезла окончательно на протяжении последующего тысячелетия господства чужеземной религии, стремившейся всеми силами уничтожить у людей память об их родных богах.

Изучая этимологию слова бог, М. Фасмер констатировал: «Родственно др. — инд. bhagas «одаряющий, господин, эпитет Савитара и второго из Адитьев», др. — перс. baga-, авест. bауа «господь», «бог» от др. — инд. bhajati, bhajete «наделяет, делит», авест. baxsaiti «участвует».. Первоначально «наделяющий»; ср. др. — инд. bhagas «достояние, счастье», авест. baya-, baga- «доля, участь»..»[516] Поскольку интересующий нас корень в Индии являлся эпитетом Савитара, бога, олицетворявшего собой животворящую силу солнца, следует обратить внимание и на то, что уже в ведийский период данное божество тесно связано с получаемой людьми долей-бхагой. Этот один из индийских богов солнца сам является «великим, желанным (сокровищем)», которое выбирают себе люди (РВ IV, 53, 1), он — создатель благ и богатства (РВ V, 42,3,5), «повелитель благ» (РВ VII, 45,3), «раздает сокровища людям» (РВ IV, 54,1). Весьма показательно, что в одном ведийском гимне оба бога даже сливаются в один образ:

Ведь этот Савитар-Бхага

Вызывает к жизни сокровища для почитателя.

Мы просим о такой блистательной (его) доле.

(РВ V, 82, 3)

Благодаря тому, что в Индии на протяжении тысячелетий бережно передавали из уст в уста неизменный текст РВ, мы можем увидеть на примере этого, пока еще довольно механистического, соединения имен Савитара и Бхаги как бога дневного светила и обожествленного персонифицированного олицетворения доли и богатства в одно имя, самое начало того присущего некоторым индоевропейским народам мыслительною процесса, который через тысячу, а быть может, и более, лет привел к появлению у славян образа дающего бога, Дажьбога, сначала как эпитета, а затем и личного имени бога солнца.

О существовании этого бога уже в эпоху славянского единства красноречиво говорят многие данные из различных концов славянского мира. В сербском фольклоре он фигурирует под именем Дабог (варианты: Даба, Дабо или Хромой Даба). С принятием христианства он был объявлен противником нового бога, однако, характеризуя его, предания отмечали, что он был «силен как Господь Бог на небесах». В сказке из Мачве Дабог рисуется «царем на земле», который поглощал души. В другой сказке серебряный царь, живший в горе, демон рудника Кучайне, называл себя Дайбоем (Дajбoi), из чего вытекает, что Дабог был богом-подателем, а также богом золота и серебра. Это делает весьма правдоподобным предположение, что данный персонаж в сербской традиции было также богом-изобретателем и защитником кузнечного ремесла[517]. Связь Дабога с драгоценными металлами и кузнечным делом объясняется генетической связью Дажьбога с богом-кузнецом Сварогом. Полностью соответствует славянскому переводу «Хроники» Иоанна Мал алы и такая существенная его черта, как наличие у него царской власти на нашей планете. Если первый источник отмечает, что «Дажьбогь, бѣ бо мужъ силенъ», то в сербском фольклоре Дабог ничем не слабее нового христианского бога на небесах. «Возможно, — пишет В.Н. Топоров о данном южнославянском божестве, — что в этом случае речь идет об инверсии (или развдоении с инверсией) исходного типа «Господь Дайбог — царь на небесах», который довольно точно соответсвовал бы древнеиранским образцам, ср. xsaya — «царь», в связи с солнцем, царящим на небе»[518].

О весьма глубоких корнях почитания Дажьбога у славян красноречиво свидетельствуют и многочисленные примеры наречения его именем людей спустя многие столетия после их насильственной христианизации. Так, жалованная грамота литовского короля Ягайла, датированная 1349 г., удостоверяла, что его «верный слуга Данило Дажбогович Задеревецкий, землянин нашей земли Руское», получает села «на ряд» в Галицкой и Зудечевской волостях[519]. Среди учеников Могилянской школы в Киеве, как свидетельствуют документы, еще в ХУП в. был некий Dadzibog Maskiewicz[520]. Ареал распространения этого имени не ограничивается одной Украиной, и оно встречается и в Польше. Там известно явно языческое имя Дадзибог (Dadibog, Dadzibog, Dadzbog в польско-мазовецких грамотах 1254, 1350, 1395, 1476 гг.), которое только позднее было приурочено к христианскому Theodat (например, в ХVII в.: Alaxandr Theodat czyli Dadzibog Sapieha)[521]. В качестве личного имени А.И. Петрушевич фиксирует Dadzibog в польском памятнике 1399 г.[522], а М. Фасмер указывает Daczbog в грамоте 1345 г. и польское дворянское имя XVII в. Dadzbog[523]. Известно и чешское имя Dacbog[524]. Таким образом, традиция называть своих детей в честь языческого бога солнца, по всей видимости, издревле бытовала как у восточных, так и у западных славян и письменные источники фиксируют этот обычай с ХIII по XVII вв. Поскольку по средневековым представлениям наречение имени новорожденному представляло собой крайне важный акт, дававший младенцу его небесного покровителя и во многом определявший его судьбу, то мы вправе констатировать, что память о Дажьбоге хранилась у славян чрезвычайно долго, вплоть до конца Средневековья и начала Нового времени. О степени распространенности этого имени свидетельствует и то, что оно перешагнуло границы собственно славянского ареала и встречается у их соседей в Восточной Европе. Грамоты от 5 октября 1480 г., 1 февраля, 13 марта 1489 г. упоминают «Дажбога пръкалаба немецкого» в качестве одного из молдавских бояр при господаре Стефане Великом (1458–1508)[525]. У южных славян это божество почиталось под именем Дабога и, соответственно, средневековые сербско-хорватские источники упоминают личные имена Даба, Дабич, Дабович[526].

Неоднократно в различных концах славянской земли и даже у их соседей встречаются географические названия, производные от имени языческого бога солнца. Таковы село Даждьбог в Калужской губернии, Мосальский уезд, урочище Даць-Боги в Цехановой земле (Венгрия), деревня Dadzibogi в Мазовии[527], польские топонимы Daczbody, упоминаемый в документах 1541 г., и Daczbogi в районе Белостока, указанный в памятнике 1577 г.[528] У сербов почиталась гора под названием Dajbog[529]. Особый интерес для цели нашего исследования представляет то обстоятельство, что у балтийских славян именем Дажьбога были названы не отдельные пункты, а целая область. Обнаруживший этот поразительный факт А.С. Фаминцын писал о нем так: «И что же, в соседнем с землей вагров герцогстве Мекленбургском, неподалеку от Балтийского моря, находим не какую-нибудь деревню, село или местечко под именем искомого бога, а целую Дажью область, Дажье озеро, Дажий лес… наконец Datze, Datzebah, писавшееся в 1552 г. — Dartze или Dassebek. В этом последнем названии можно даже узнать самое имя Дажьбог…»[530] Все приведенные факты свидетельствуют о почитании бога солнца еще в эпоху славянского единства.

В Древней Руси Дажьбог упоминается в летописи и при рассказе о религиозной реформе Владимира Святославича в 980 г.: «И нача княжити Володимеръ въ Киевъ единъ и постави кумиры на холму, внѣ двора теремнаго: Перуна древяна, а главу его сребрену, а оусъ златъ, и Хърса, Дажьб(ог)а, и Стриб(ог)а, и Симарьгла, и Мокошь (и) жряху имъ наричюще я б(ог)ы»[531]. На первом месте в пантеоне Владимира оказался громовержец и бог войны Перун, на втором месте — солнечное божество Хоре, заимствованное, по всей видимости, славянами у своих южных ираноязычных соседей, а почетное третье место в этом перечне богов занял Дажьбог. Неоднократно он упоминается и в древнерусских поучениях против язычества. Так, автор «Слове Иоанна Златоуста о том, как поганые веровали идолам», написанного в ХIII–XIV вв., посетовав, что и после крещения славяне продолжают поклоняться Перуну, Хорсу, вилам, Мокоши, упырям и берегиням, далее продолжает: «А друзии верують въ Стрибога, Дажьбога и Переплоута, иже вертячеся ему пиють в розехъ, забывше Бога, створившаго небо и землю, моря и рекы и источники, и тако веселящеся о идолехъ своихъ»[532]. Сокрушения по поводу двоеверия своих современников создателя данного «Слова» наглядно показывают, что и спустя целых триста — четыреста лет после насильственной христианизации наши предки помнили и чтили своих исконных богов, игнорируя бога навязанной им религии, что и вызывало сетования православного духовенства. Дважды упоминается Дажьбог и в знаменитом «Слове о полку Игореве». Его создатель так красочно описывает начавшийся упадок мощи Руси:

«Тогда, при Олзъ Гориславличи,

сѣяшется и растяшеть усобицами,

погибашеть жизнь Даждьбожа внука;

въ княжихъ крамолахъ вѣци человѣкомъ скратишась.

Тогда по Руской земли рѣтко ратаевъ какахуть,

нъ часто врани граяхуть,

трупиа себѣ дѣляче,

а галици свою рѣчь говоряхуть,

хотять полетѣти на уедие»[533]. —

«Тогда, при Олеге Гориславиче,

засевалось и разрасталось усобицами,

погибало достояние Дажьбожьего внука;

в княжеских крамолах жизни людям сокращались.

Тогда по Русской земле редко пахари на лошадей

покрикивали,

но часто вороны граяли,

трупы между собой деля,

а галки по-своему переговаривались,

собираясь полететь на добычу».

Второй раз автор «Слова о полку Игореве» упоминает Дажьбога, опять-таки в контексте упадка величия родной страны:

«Уже бо, братие, не веселая година въстала,

уже пустыни силу прикрыла.

Въстала обида въ силахъ Дажьбожа внука,

вступила дѣвою на землю Трояню,

въсплескала лебедиными крылы

на синѣмъ море у Дону;

плещучи, упуди жирня времена.

Усобица княземъ на поганыя погыбе,

рекоста бо брать брату:

«Се мое, а то мое же».

И начяша князи про малое

«се великое» мълвити,

а сами на себѣ крамолу ковати.

А погании съ всѣхъ странъ прихождаху съ побѣдами

на землю Рускую»[534], —

«Уже ведь, братья, невеселое время настало,

уже пустыня войско прикрыла.

Встала обида в войсках Дажьбожа внука,

вступила девою на землю Трояню,

восплескала лебедиными крыльямина синем море у Дона;

плескаясь, прогнала времена обилия.

Борьба князей против поганых прервалась,

ибо сказал брат брату:

«Это мое, и то мое же».

И стали князья про малое

«это великое» молвить

и сами на себя крамолу ковать.

А поганые со всех сторон приходили с победами

на землю Русскую».

Еще А.С. Орлов отмечал, что в «Слове о полку Игореве» слово внук значит «потомок во всех случаях употребления этого термина». Не вызывает разночтений и то, что сам образ «Дажбожьего внука» имеет самое прямое отношение к Руси той эпохи. Характеризуя значение интересующего нас божества, Ф.Е. Корш справедливо отметил: «… видно, что певцу Слова, как уже, вероятно, его предшественникам, Дажьбог представлялся чем-то вроде жизненного начала, обуславливающего происхождение и существование человечества вообще и «Русичей» в частности, если не в особенности»[535]. Среди исследователей нет единства только в отношении того, кого конкретно имел в виду под потомками Дажьбога автор «Слова» — правящую на Руси княжескую династию Рюриковичей либо же весь русский народ в целом. Использование этого оборота в тексте памятника делает равновероятными оба толкования. Тем не менее тот факт, что в приписке к псковскому Апостолу 1307 г., открытой К.Ф. Калайдовичем еще в 1813 г., приведенному выше образу «Слова о полку Игореве» о гибели из-за княжеских усобиц «жизни Дажбожа внука» соответствует оборот, где говорится о гибели «жизни нашей»: «при сихъ князехъ сѣяшется и ростяше усобицами гыняше жизнь наши въ князѣхъ которы и вѣци скоротишася человѣкомъ»[536] свидетельствует в пользу отнесения интересующего нас выражения ко всему русскому народу в целом, а не только княжеской династии.

Основной контекст упоминания выражения о «Дажбожьем внуке» гениальным создателем «Слова о полку Игореве» предельно ясен: княжеские усобицы наносят страшный ущерб потомкам бога солнца как путем гибели людей во внутренних распрях, так и облегчая возможность иноплеменникам победно вторгаться на Русь. Понятно, что современной автору эпохе междоусобиц противопоставлялась прежняя эпоха единства князей и, соответственно, процветания потомков Дажьбога. Интересно отметить, что в обоих фрагментах этот бог упоминается в семантическом поле образов, которые непосредственно восходят к сфере деятельности его небесного отца Сварога. Так, в первом случае создатель «Слова о полку Игореве» дважды обыграл мотив пахоты. Сначала с ним метафорически сравнивались усобицы, которые «засевались» Олегом Гориславичем, который действовал здесь подобно пахарю. Именно от этих засеянных и разросшихся княжеских усобиц и погибало достояние Дажьбожьего внука. Конкретизируя процесс гибели достояния потомков бога солнца, двумя строчками ниже автор уже напрямую вводит образ прервавшейся обработки земли крестьянами: «Тогда по Русской земле редко пахари на лошадей покрикивали». Подобное двойное обращение к образу пахоты вряд ли является случайным и заставляет нас вспомнить, что Сварог, выковавший людям первый плуг, сам являлся изобретателем земледелия. Во втором фрагменте резко осуждаются русские князья, которые стали «сами на себя крамолу ковать». Стоит отметить, что крамола фигурировала также и в первом фрагменте: «в княжеских крамолах жизни людям сокращались». В связи с этим стоит напомнить, что Сварог был богом-кузнецом и в этом качестве был связан не только с обработкой металлов, но и с «обработкой» слов. О глубоких корнях создания речи с кузнечным делом у индоевропейцев свидетельствуют сербо-хорватский оборот ковати речи — «образовывать новые слова», слов, kovati nove besede.

О глубокой укорененности образа солнечного божества в народном сознании свидетельствует то, что в разных концах восточнославянского мира он продолжал бытовать под своим языческим именем в песнях и поговорках практически вплоть до настоящего времени. В д. Хмелино Череповецкого уезда Новгородской губернии Е.В. Барсов еще во второй половине XIX в. записал от крестьянки Ирины Калиткиной три таких поговорки: «Покучись Дажьбогу, управит понемногу», «Дажьбог все минет» в смысле «Полно тосковать», а когда чего-нибудь недоставало, то говорили «Что тужить-то, о Дажь-Бог»[537]. Как отмечает в своем словаре В.И. Даль, в северных и восточных русских диалектах слово кучить кому-нибудь о чем-либо означало «просить неотступно, униженно», «кланяться», «умолять», «домогаться», «докучать», ср. поговорки типа «Кучился, мучился, а упросил, так бросил»; «Мучится, а никому не кучится»; «Покучься соседу»; «Насилу рубля докучился» и т. п. Что касается второй половины рассматриваемой поговорки, то слово управит имеет оттенок властности, словно напоминая о том, что тот, кто совершит данное действие, облечен властью — божественной и царской. Вторая же поговорка отсылает нас к представлению о цикличности движения солнца и, по всей видимости, несет в себе примерно такую же смысловую нагрузку, как выражение «Время все лечит». Что касается третьего выражения, то оно в той или иной мере соотносится с представлением об этом боге как подателе благ. В этой связи стоит вспомнить, что в «Слове о полку Игореве» к семантическому полю Дажьбога относятся времена обилия, противопоставляемые его автором современному ему положению вещей.

На западе Украины имя языческого древнерусского божества солнца нам встречается в двух песнях. Первая песня «Помiж трьома дорогами, рано-рано» была записана в с. Стрижавцы Винницкой области и опубликована еще в 1924 г.:

Помiж трьома дорогами, рано-рано,

Помiж трьома дорогами, ранесенько,

Там здибався князь з Дажбогом, рано-рано,

Там здибався князь з Дажбогом, ранесенько.

— Ой ти, боже, ти, Дажбоже, рано-рано,

Зверни ж менi з дорiженьки, ранесенько.

Бо ти богом рiк вiд року, рано-рано,

Бо ти богом рiк вiд року, ранесенько.

А я князем раз на вiку, рано-рано,

А я князем раз на вiку, ранесенько.

Раз на вiку в недiленьку, рано-рано,

Раз на вiку в недiленьку, ранесенько.

* * *

Между трех дорог, рано-рано,

Между трех дорог, ранесенько,

Там встречался князь с Дажьбогом, рано-рано,

Там встречался князь с Дажьбогом, ранесенько.

— Ой ты, боже, ты, Дажьбоже, рано-рано,

Направь меня на путь, ранесенько.

Потому что ты ведь бог из года в год, рано-рано,

Потому что ты ведь бог из года в год, ранесенько.

А я князем раз на веку, рано-рано,

А я князем раз на веку, ранесенько.

Раз на веку в воскресенье, рано-рано,

Раз на веку в воскресенье, ранесенько.

В с. Старый Олексинец Кременецкого района Тернопольской области в 1970 г. был записан другой вариант этой же песни[538]. В этой песне князем называется молодой, жених, в связи с чем лишний раз можно вспомнить о том, что по славянской мифологии Дажьбог был сыном Сварога, а последний, как было показано в предыдущей части, был покровителем свадьбы. Эта песня демонстрирует мощь духовной памяти жителей этих двух областей Украины. Несмотря на насаждаемое целое тысячелетие христианство, Дажьбог прямо назван богом в обоих вариантах этой песни: первый раз в начале обращения к нему жениха «Ой ти, боже, ти, Дажбоже», причем в следующем куплете подчеркивается его неизменный божественный статус: «бо ти богом piк вiд року», т. е. из года в год. Повторяющийся во всех куплетах рефрен «рано-рано», «ранесенько» показывает, что эта встреча человека со своим божеством произошла на восходе солнца, что в очередной раз подчеркивает солярную природу Дажьбога. Последний куплет первого варианта песни, отсутствующий во втором ее варианте, подчеркивает, что встреча эта произошла именно в воскресенье — день, посвященный богу солнца. В обращении к Дажьбогу жених сам сравнивает себя с богом дневного светила, подчеркивая, что, в отличие от бога, который является таковым постоянно, он является женихом-князем всего лишь один-единственный раз в своей жизни. Тем самым отмечается параллелизм жениха с Дажьбогом, который через это соотносится и со свадебным ритуалом, и с самим понятем князя. То, что монолог этот произносится по пути на свадьбу, еще более усиливает связь бога солнца с предстоящим бракосочетанием. Чрезвычайно важной оказывается просьба жениха к Дажьбогу: «зверни ж менi з дорiженьки». В украинском языке слово зверни означает не только «сворачивать», «свернуть», «своротить», «повернуть», но также и «направлять (на кого, на что, куда)», «обращать», «устремить»[539]. Очевидно, что в песне интересующий нас термин употреблен во втором значении, причем с подтекстом «направь меня на путь (истинный)». Очевидно, Дажьбог направлял молодого на свадьбу, своим светом при восходе солнца указывая ему верный путь. Данная семантическая связь бога солнца с дорогой подтверждается и приводившимся выше пожеланием украинской колядки «пусть вам будет бог у дороги, на каждом броде, на перевозе».

Другая песня «Ой ти, соловейку» была записана собирателями в 1965 г. в с. Пидциря Камень-Каширского района Волынской области:

Ой ти, соловейку,

Ти раннiй пташку,

Ой чего так рано,

Iз вирiчка вийшов?

«Не сам же я вийшов,

Дажбог мене вислав

3 правоi ручейки,

I ключики видав

Ой ты, соловушка,

Ты ранняя пташка,

Ой чего так рано

Из вырия вышел?

«Не сам же я вышел

Дажьбог меня выслал

Из правой ручки,

И ключики выдал

3 правей ручейки

Лiто вiдми кати,

3 лiвоi ручейки

Зиму замикаты»[540].

Из правой ручки

Лето отмыкать,

Из левой ручки

Зиму замыкать».

Данная обрядовая песнь весьма интересна тем, что в ней с именем Дажьбога связан целый ряд распространенных у славян образов, посвященных началу весны и окончании зимы. Во-первых, это представление о птицах, приносящих с собой на Русь весну. Еще ближе к рассмотренному тексту чешское предание, согласно которому у Солнца есть царство за морем, где всегда вечное лето и оттуда прилетают весной птицы и приносят с собой на Землю семена полезных растений. Если волынская песня констатирует, что соловья из вырия посылает на землю Дажьбог, то чехи считали, что птицы пережидают зиму в далеком заморском солнечном царстве. Понятно, что в наиболее древнем его варианте речь шла просто о прилете из солнечного царства весенних птиц, а утверждение о том, что эти птицы приносят с собой райские ключи, замыкающие зиму и отмыкающие весну, появилось на более позднем этапе, с появлением кузнечного дела. Эта подробность опять напоминает нам о происхождения Дажьбога от бога-кузнеца Сварога.

Во-вторых, следует остановиться на образе вырия, который наиболее часто среди всех славянских народов встречается у украинцев. Вот как описывает представления украинцев в начале XX в. об этой мифической стране Г.О. Булашев: «На самом западе (Ушицк. у.), или на юге (Житом, у.), или на самом юго-западе (Винницк. у.), за морями, где солнце ходит близко от земли (Луцк, у.), находится светлая теплая сторона — «тепличина», вырий. Здесь никогда не бывает зимы, вследствие близости солнца (в Винницком у. — когда у нас зима, в вырии лето и наоборот). В вырии есть теплые колодцы, в которых купаются больные и получают исцеление от своих болезней. Везде там воды и овраги… Так как в вырии тепло, то сюда на зиму улетают те из птиц, которые не могут переносить наших зимних холодов. Раньше всех птиц улетает в вырий кукушка… у которой находятся и ключи от него; весной она последняя оттуда улетает»[541]. Современная исследовательница Е.Е. Левкиевская определяет вырей (з. — рус. вырей, укр. вырiй, бел. вырай, пол. wyraj) в восточнославянской и восточнопольской традиции как «мифологическую страну, находящуюся на теплом море на западе или на юго-западе земли, где зимуют птицы и змеи». При этом птичий ирий находится где-то за горами, за лесами на теплых водах, а змеиный — «в Рускiй землi[542]. Интересно отметить, что на Украине Млечный Путь иногда в народе назывался «Дорогой в вырий», что объясняется совпадением расположения этого скопления звезд ночного неба в определенные периоды с направлением полета птиц: «Действительно, направление Млечного Пути по вечерам в августе и сентябре, равно как и весною — в марте — апреле, с северо-востока на юго-запад довольно хорошо совпадает с направлением отлета и прилета птиц»[543]. Как следует из белорусских причитаний по умершему родителю, вырий мыслился также и как «тот свет», где пребывают души умерших: «Усе пташачки у вырай паляцелi, i ты услед за iмi»[544]. Образ вырия присутствовал уже в эпоху Древней Руси, поскольку встречается уже в «Поучении» Владимира Мономаха: «Сему ся подивуемы, како птицы небесныя изъ ирья идуть…»[545] Интересно отметить существование одноименной реки в Верхнем Поднепровье, по поводу этимологии которой В.Н. Топоров и О.Н. Трубачев пишут: «Вырий, п.п. Ревны, л.п. Снова, п.п. Десны, из апеллатива, ср. рус. диал. вырей, ирей «сказочная заморская страна», который в свою очередь объясняют из Иран, airya — «арийская (страна)»»[546]. Иную точку зрения высказал Ф. Безлай, который считает, что данное понятие восходит к и.-е. iur — «водоем, море», ср. лит. jura — «море». Тем не менее тот факт, что интересующее нас слово встречается лишь в тех славянских регионах, которые не выходят непосредственно к морю, но зато находились в зоне наиболее интенсивных славяно-скифских контактов, делает более вероятной первую этимологию. Таким образом, представления о далекой заморской стране Дажьбога, вручающего там соловью ключи от лета, оказываются полузабытым воспоминанием о далекой арийской прародине индоевропейцев.

Хоть от исконной веры наших предков до нас стараниями христианства дошли лишь отдельные осколки, даже на их основе мы видим преемственность бога солнца с предшествующим поколением богов. Как и Мать Сыра Земля, Дажьбог оказывается связан с растительностью, а со Сварогом его объединяет связь с кузнечным делом, пахотой и свадьбой. Сохранившиеся источники изображают Дажьбога могучим богом дневного светила, естественным образом связанным с течением времени. Как свидетельствует поговорка, ему можно покучиться, и тогда он управит, что вновь указывает на наличие у этого бога власти, в том числе и в человеческих делах. В пантеоне Владимира Дажьбог оказался на третьем месте, но, если принять во внимание, что занимавший второе место Хоре был также божеством дневного светила, то это указывает, что бог солнца был следующим по значимости после верховного бога-громовержца. О большой распространенности его культа говорят и достаточно многочисленные случаи наречения детей его именем даже в христианскую эпоху. С ним оказывается связан вырий — далекое заморское солнечное царство, в этимологии которого отразились воспоминания о давней арийской прародине. В украинских песнях сохранилась связь его с дорогой, причем контекст одной из них указывает, что именно этот бог направляет человека на истинный путь. Из «Слова о полку Игореве» следует, что Дажьбог воспринимался в качестве прародителя не только князей, но и всего русского народа. Наконец, сам эпитет бога солнца указывает на него как на подателя благ для наших далеких предков.

Глава 16. Первоцарство славян

Как следует из предыдущей главы, в отечественной традиции Дажьбог в первую очередь является царем, царем по преимуществу, и соотносится с идеей власти. О том, что подобное восприятие бога солнца существовало еще в эпоху славянской общности, красноречиво свидетельствует и образ сербского Дабога, «царя на земле». В этом отношении мы вновь видим тесную генетическую связь между Дажьбогом и Сварогом, поскольку родственный имени последнего ведийское понятие Сварадж (svaraj) как раз и означало «самодержец». Поэтому для более полного изучения связанных с богом солнца образов нам следует обратиться к наиболее ранним примерам зарождения идеи царской власти у славян. Как показывают дошедшие до нашего времени обрывочные указания источников, верховная власть у наших далеких предков зародилась гораздо ранее сложения раннесредневековых национальных государств в отдельных странах, описанных в соответствующих летописях и хрониках.

Знаменитый «Геродот Востока» аль-Масуди, написавший свой труд в 20–50 гг. X в., оставил нам следующее замечательное известие: «Их (славян) поселения (находятся) в области Севера и простираются до Магриба (Запада). Они (славяне. — М.С.) (представляют собой) разрозненные племена, между которыми идут войны. У них имеются цари. Из них (славян) некоторые привержены к христианской вере яковитского исповедания; некоторые несторианского исповедания; некоторые же из них не имеют (священного) писания, не следуют за каким-либо (религиозным) законом. Они — язычники, которые не знают никаких (писаных) законов. Из них некоторые принадлежат к числу огнепоклонников. И вот эти (славяне-язычники. — М.С.) (состоят) из нескольких племен. Итак, к их числу (принадлежит) племя, у которого в древности в начале времен была власть. Их царя (бывало) называли (титулом) мажек (мужек). Это племя называется велиняне (как отмечает А.П. Ковалевский, в данном месте по-арабски написано «вли-на-на», что должно соответствует древнерусскому названию племени — «велинянъ». — Л/.С.), и за этим племенем, бывало, следовали в древности все племена славян, так как главный царь (в тексте Масуди употребил термин «ал-малик» в смысле «верховный царь». — М.С.) был у них (у этого племени) и все их (славянские) цари повиновались ему (этому царю). Далее, за этим племенем из числа славянских племен следует племя ободритов. Царя их в настоящее время зовут Мстиславич, и племя, которое называются дулебы (И. Лелевель, Ф. Вестберг полагают, что Масуди имел в виду чешское племя дулебов. — М.С.). Царя их в настоящее время зовут Венцеслав. И племя, которое называется немчин (по мнению большинства исследователей, это жившие в верховьях Дуная баварцы и швабы, ошибочно включенное Масуди в перечень славянских племен. — М.С.). Царя их зовут граф. Это племя — самое храброе из славянских племен и более других ездящее верхом. И племя, называется мильз(ч)ане (П. Шафарик сближал это название с лит. milzinas — «богатырь, великан». — М.C.). Царя их зовут Ратибор. Далее (идет) племя, которых называют сербин (исходя из последовательности перечисления, специалисты считают, что это не южнославянское племя сербов, а «белые сербы» в верховьях Вислы и Западных Карпат. — М.С.). Это племя, которого у славян боятся по причинам, о которых долго рассказывать и (вследствие их) качеств, требующих многих объяснений, и (вследствии) их независимости от какой-либо религиозной общины, которой бы они повиновались. Далее (следует) племя, которое называется морава, далее — племя, которых называют Хорватии (чешские хорваты. — М.C.), далее — племя, которых называют сасин (скорее всего, саксы. — М.C.), далее — племя, которых называют кашу(е) бин (А.П. Ковалевский отмечает, что скорее всего, Масуди имел в виду кашубов. — М.C.), далее — племя, которых называют браничанин (?). (…) Названные нами имена некоторых царей этих племен суть имена известные (общепринятые) для них»[547]. После перечисления различных славянских народов и их правителей аль-Масуди делает экскурс в их погребальный обряд, после чего вновь возвращается к интересующей нас теме о существовавшей некогда единой власти у наших далеких предков: «Славяне (представляют собой) многочисленные племена и большие разновидности… Мы уже раньше сообщили сведения о царе, которому когда-то подчинялись их цари в древнее время: это Мажек (мужек), царь велинян, а это племя — корень из корней славян, который почитается среди их племен, и у него (племени) была старая заслуга у них (славян). Потом распалось согласие между их племенами, исчезла их организация и их племена пришли в упадок… [548] Что касается источников сведений Масуди о славянах, то, как писал сам «Геродот Востока», во время своих путешествий он был на юге Каспийского моря и в Закавказье, где активно распрашивал капитанов кораблей и купцов о северных странах, в которых им довелось побывать. Таким образом, основная часть приводимых Масуди сведений происходит из Восточнославянского региона, теснее всего связанного торговлей с мусульманским Востоком. В арабской литературе имеется еще одно упоминание о былом единстве славян, принадлежащее испанскому еврею Ибрахиму ибн-Йакубу, посетившему славян в 966 г., во время своего участия в посольстве к германскому императору Оттону. Поскольку сообщение Йакуба тесно перекликается с сочинением аль-Масуди, следует привести и его: «Они (славяне. — М.С.) (состоят из) многочисленных, разнообразных племен. И собрал их в былое время некоторый царь, титул которого Маха, и был он из одного их племени, которое называлось Влйнбаба; и было это племя у них почитаемым. Потом же разѣединилась их речь и прекратился их (государственный) порядок и племена их стали (отдельными государствами) группами и воцарился в каждом их племени царь. И царей их ныне четыре: царь ал-Блгарин, и Бвйслав (Брислав), царь Фраги Бвймы и Кракв-а, и Мшка, царь севера, и Накур (князь ободритов Након. — М.С.) — на крайнем западе…»[549] Поскольку Масуди через вторые руки получил свои данные от восточных славян, а Йакуб, по всей видимости, — непосредственно от славян западных, то из этого следует, что еще в X в. в устной традиции существовало предание о былом единстве, записанное восточными путешественниками на противоположных концах славянского мира. Естественно, в первую очередь в обоих сообщениях внимание на себя обращает название племени, некогда главенствующего среди других славянских племен. Подавляющее большинство исследователей отождествляет его с восточнославянским племенем волынян, дважды упоминаемых русской летописью как при перечислении племен, говорящих на славянском языке, так и при описании племен, вошедших в состав Древнерусского государства: «Бужане зане сѣдоша по Бугу послѣже же Велыняне… Дулѣби живяху по Бу гдѣ ныне Велыняне..»[550] Эти скупые строчки летописи позволяют сделать вывод, что интересующее нас племя также могло называться именем бужан или дулебов, а также помогают определить его территориальное нахождение — севернее Карпат, по реке Бугу на границе между Русью и Польшей. После распада единого Древнерусского государства от названия данного племени получило свое название Волынское княжество. Помимо восточнославянской Волыни это племенное название встречается и в западнославянских землях: остров и город Волин в Польском Поморье и Влен в Силезии, а также, как отмечает М. Фасмер, чешское Volyne и немецкое Wollin в Поморье[551]. Также имеется деревня Волынь на берегу р. Вишеры в Новгородской области. Помимо этого, В.В. Иванов и В.Н. Топоров связывают с этим корнем название горы Вавель, на которой основатель польского города Кракова Крак построил свой замок, убив перед этим жившего там дракона. Распространенность данного названия показывает, что племенное название волынян действительно восходит к эпохе славянской общности.

Поскольку целых два восточных источника фиксируют традицию о единой славянской прародине, этот факт красноречиво свидетельствует о том, что память о ней бережно хранилась среди различных славянских племен. Тем более странным выглядит то обстоятельство, что об этой прародине ни единым словом не обмолвились авторы ни древнерусских летописей, ни чешских или польских хроник, т. е. тех стран, которые территориально были ближе всех расположенных к ней. Про эту прародину были осведомлены на далеком мусульманском Востоке, однако само официальное славянское летописание хранит по поводу ее гробовое молчание. Еще более странной выглядит попытка Нестора, черпавшего из устной народной традиции предания об аварском иге и деятельности Кия, т. е. событий VI–VII вв., связать расселение славян с Дунаем. Подобное единодушное молчание христианских, будь то православных или католических, летописцев может быть объяснено лишь политическими или религиозными соображениями, либо сочетанием обеих причин. Предание о существовавшей некогда верховной власти царя волынян над остальными славянскими племенами косвенно могло ставить под вопрос законность правивших на Руси, в Чехии и Польше династий, а то обстоятельство, что изначально верховная власть у индоевропейцев носила не только светский, но и сакральный характер, вряд ли вызывало стремление представителей новой религии сохранить память об исконной традиции своего народа.

Определенный интерес представляет и перечисление тех племен, которые некогда повиновались царю волынян. Йакуб относит к их числу правивших в его время царя дунайских болгар, Брислава, царя Праги, Богемии и Кракова (вспомним связанное с именем волынян название горы в этом городе, на которой был построен княжеский замок), правителя Польши Мешко и отнесенного к крайнему западу некоего Накура. У Масуди этот список еще более обширен и включает в себя ободритов, чешских дулебов, опять-таки дунайских болгар, сербов, моравов, хорват и ряд других трудно идентифицируемых племен. Как мы видим, в основном в этот перечень входят западнославянские племена, за исключением фигурирующих у обоих авторов дунайских болгар, а также сербов и хорват, упоминаемых Масуди. Интересно сопоставить эти письменные источники с археологическими данными. Согласно им одной из крупнейших групп славян раннего Средневековья являлись племена пражско-корчакской археологической культуры V–VII вв., раскинувшейся от верхней Эльбы на западе до Киевского Поднепровья на юге. Отечественный археолог В.В. Седов аргументированно связал данную культуру с племенем дулебов, название которых встречается во многих местах ее ареала: в Чехии, на Верхней Драве, на среднем Дунае между озером Балатон и р. Мурсой. Неоднократно встречается оно и на территории восточных славян: «Интересно, что топонимы, производные от этнонима «дулебы» и сосредоточенные на восточнославянской территории в области распространения памятников с керамикой пражского типа (Волынь и Житомирщина), встречаются также в бассейне нижней Березины (река Дулеба и Дулебка близ впадения в Березину Свислочи, дер. Дулебно в Бобруйском уезде и дер. Дулебы в Червенском уезде). Последний факт свидетельствует о том, что расселение славян по Днепру — Березине происходило в то время, когда еще, видимо, не было забыто племенное название «дулебы»»[552]. «Повесть временных лет», как мы видели, прямо связывала между собой дулебов и волынян. Помимо этого археологические данные указывают на то, что пражско-корчакская культура формировалась первоначально в землях к северу от Карпатских гор[553], в силу чего Волынь мы можем считать прародиной если не всего славянства, то, во всяком случае, этой достаточно большой группы составлявших его племен. В этом отношении сведения, записанные Масуди и Йакубом, достаточно точны и подтверждаются независимыми археологическими источниками. Стоит отметить, что еще в 1837 г. выдающийся славист П. Шафарик предположил, что славянская прародина должна находиться к северу от Карпатских гор и включать в себя район Галиции, Волыни и Подолья. С тех пор эту прародину неоднократно локализовали в волынском Полесье такие ученые, как Я. Ростафинский, Я. Пейскар, М. Фасмер и другие, а Т. Пеше даже пробовал доказать, что там находится даже индоевропейская прародина. Правда, надо отметить, что из ареала пражско-корчакской культуры явно выпадают дунайские болгары, включаемые в возглавляемое волынянами единство обоими авторами. Однако и этот факт находит свое объяснение, если мы примем во внимание то обстоятельство, что в заселении территории будущей Болгарии приняли участие многие славянские племена, в том числе и те, корни которых фиксируются в Восточнославянском регионе. Так, например, название болгарского племени драговитов (дрогувитов) явно родственно восточнославянскому племени дреговичей, входивших в состав дулебской общности, а название болгарского племени смолян может быть сопоставлено с названием города Смоленска. Таким образом, самые разнообразные данные говорят о происхождении по крайней мере части болгарских славян с территории «волынской» прародины.

Утверждение восточных писателей о верховной власти царя волынян над всеми другими славянскими правителями как будто предполагает наличие у наших далеких предков некоего государственного образования, однако оно абсолютно неизвестно греческим, римским и византийским писателям, находившимся гораздо ближе к этому царству волынян. Поскольку это протогосударство не оставило никакого следа в истории, говорит о том, что власть этого верховного царя была скорее ритуальной, чем политической. Можно предположить, что информаторы Масуди и Йакуба соединили воедино мифологические предания своего народа и воспоминания о фактическом положении дел в регионе зарождения дулебского союза племен. Утверждения «Геродота Востока» о том, что у волынян «в древности в начале времен была власть», указывают на мифологическую составляющую этого известия. На это же указывает и приводимый Масуди титул верховного царя волынян, который представляет особый интерес.

Проанализировав особенности арабского написания этого слова, А.П. Ковалевский пришел к следующему выводу: «Имея в виду, что здесь термин дан в западнославянской форме «польско-кашубского» типа, сохранявшей носовые гласные, полагаю, что перед нами mazek или mezek. Это, как прямо свидетельствует арабский автор, не собственное имя, а титул предводителя племени. Этот же титул славянского вождя встречаем и у византийского автора раннего периода при описании похода византийского полководца Приска против славян в 529 г. Феофилакт Симокатта называет такого «короля» славян «Мужок». Думаю, что это титул славянского верховного вождя, бывший в ходу до того, как вошло во всеобщее употребление слово князь…»[554] Упомянутый византийский автор упоминает предводителя воевавших с Византией славян в следующем контексте. Таксиарх Александр, подчиненный Приска, по его приказу перешел реку Иливакию (левый приток Дуная, современная Яломица) и благодаря предателю-гепиду захватил в плен часть славян. «Александр начал допытываться, какого племени взятые в плен варвары. Но варвары, впав в отчаяние и ожидая смерти, не обращали внимания на мучения, как будто эти страдания и удары бича относились к чужому телу. Но этот гепид рассказал все и самым точным образом осветил дело. Он сказал, что пленные являются подданными Мусокия, которого варвары на своем языке называют царем, что этот Мусокий находится от них в тридцати парасангах, что взятых в плен он послал в качестве разведчиков, для того, чтобы высмотреть римские силы…»[555] Само имя Мусокия (Ϻουσωκιον у Феофилакта Симокатты, Ϻουσωκιοζ у Феофана Исповедника и Musacius у Анастасия, также описывавших данный эпизод) давно привлекало к себе внимание исследователей. Задолго до А.П. Ковалевского М. Дринов предположил, что перед нами искаженное византийскими авторами славянское слово «мужик»[556], а Ф. Дворник сблизил его с приводимым у Масуди титулом царя волынян[557]. Таким образом, целый ряд исследователей предполагает, что правители восточных и южных славян некогда носили титул «мужик». Справедливости ради следует отметить, что подобная этимология не является общепринятой, однако близость названий правителей в различных регионах славянского мира представляет несомненный интерес и делает весьма вероятной предложенную выше трактовку. Понятно, что Мусокий византийских авторов не является тем же самым лицом, что «мажек» Масуди — против их физического отождествления говорит в первую очередь местонахождение первого. Согласно Феофилакту Симокатте, он находился на расстоянии 30 парасангов от византийских сил, что составляет примерно 140 км. Очевидно, что находившийся в непосредственной близости от дунайской границы с Византийской империей Мусокий никак не может быть отождествлен с верховным царем славян восточных авторов, правившим на Волыни. Тем не менее, называя Мусокия царем (ρηξ), византийские авторы констатируют его более высокий статус по сравнению с другими упоминаемыми ими славянскими вождями, которых они именуют αρχων, εθναρχηζ или ηγεμων. Это позволяет предположить, что после распада славянского единства, о котором писали Масуди и Йакуб, титул верховного правителя племени волынян стали использовать и некоторые отдельные славянские вожди, занимавшие более высокое положение по отношению к другим вождям того или иного региона, как, например, Мусокий в среде живших вблизи Дуная славянских племен. В пользу этого значения царя волынян арабских авторов говорит и то, что у некоторых славянских народов «Мужик» засвидетельствовано как личное имя или фамилия, например, Jan Muzik z Dubrowy, lwowskii… woewod(a) в 1433 г., Nobilis Muszyk в 1467 г., а также белорусская фамилия Мужау[558]. Обращает на себя внимание и то обстоятельство, что в первых двух случаях личное имя Мужик принадлежит представителям правящего сословия — воеводе или просто знатному человеку. В этой связи следует вспомнить, что и др. — русск. мужь означал не только мужчину, человека вообще или лично свободного индивида, но также зачастую и именитого, почтенного человека, воина из княжеской дружины или приближенного царя, короля или князя[559], обозначая подчас наиболее привилегированную часть свободного населения: «И тъгда сѣвѣкоупивъшеся вси людие паче же большии и нарочитии моужи»[560]; с другой стороны, словен. moz имело два значения: «мужчина; муж, супруг» и «член правления (городской или сельской) общины»[561]. Весьма вероятно, что все эти случаи являются отголосками былой связи этого слова с обозначением титула славянского верховного правителя. Кроме того, под 1141 г. французский хронист Альберик упоминает некоего «короля Руси» по имени Мусух, мужа польской княжны Риксы и отца Софьи, будущей королевы Дании[562]. Поскольку никакого князя со сколь-нибудь похожим именем в Киевской Руси никогда не было, следует согласиться с мнением А.Г. Кузьмина, относящего это известие к западнославянскому племени русов-ругов. Поскольку сходство этого имени с Мусокием византийских авторов несомненно, мы имеем три случая использования интересующего нас термина во всех трех регионах славянского мира, разделенного между собой в двух последних датируемых случаях шестью столетиями. Столь устойчивая традиция безусловно свидетельствует как о древности ее возникновения, так и об особом значении данного имени-титула, дававшегося славянским правителям даже высокого ранга весьма редко.

Если изложенная выше гипотеза в отношении истинного значения царя волынян соответствует истине, то тот факт, что верховный правитель славян назывался «мужик», находит себе разительную аналогию в лице уже индийского Ману, имя которого буквально означает «человек», «мужчина» (др. — инд. Мапи), и который уже в ведийскую эпоху считался прародителем человеческого рода. Согласной индийской традиции, Ману был сыном бога солнца Вивасвата и основателем солнечной династии. С чисто филологической точки зрения его имя полностью соответствует слову «мужчина» в германских языках: нем. Mann, готск. Manna, англ. Man. Филологическое совпадение дополняется мифологическим. Рассказывая о происхождении германцев, древнеримский историк Тацит сообщает: «В древних песнопениях… они славят порожденного землей бога Туистона. Его сын Манн — прародитель и праотец их народа; Манну они приписывают трех сыновей, по именам которых обитающие близ Океана прозываются ингевонами, посередине — гермионами, все прочие — истевонами»[563]. Как следует из приведенного текста, первый человек в германской мифологии был сыном земнородного божества Туистона, само имя которого означает двойное, двуполое существо. Генетически им родственен и родоначальник фригийцев Ϻανηζ-, о котором, к сожалению, до нас не дошло практически никаких сведений[564]. Сопоставление верований этих трех территориально далеких друг от друга народов доказывает, что еще в эпоху индоевропейского единства существовал единый миф о происхождении людей от первочеловека, который так и назывался. К этому же перечню следует добавить и римских манов, которые в мифологии этого народа первоначально считались богами загробного мира и (или) обожествленными душами предков (подобную же двойственность предка и бога загробного мира мы видим и у индийского Ямы, брата Ману). Если обратиться к этимологии, то, как отмечает М. Фасмер, др. — инд. manu — «мужчина, муж» оказывается родственным не только слав, муж, но и авест. manus, гот. manna, др.-в. — нем. mann, др. — исл. mannr с аналогичными значениями. Очевидно, что в индоевропейскую эпоху первый Мужчина, так прямо и называвшийся и давший начало человеческому роду, был, в свою очередь, сыном бога. Однако в выборе этого божественного прародителя и сыграло свою роль различие в мирочувствовании каждого из сохранивших данный миф народов: если индийские арии выбрали в качестве своего божественного первопредка бога солнца, то германцы — бога земли, если даже не подземного мира. Если приводимый Масуди титул «мажек» верховного царя волынян действительно являлся искаженным славянским мужик, то в контексте индо-германских параллелей этот термин имел значение «(перво)человек».

Хоть больше ничего о волынском Мажеке мы, к сожалению, не знаем, однако в последующую эпоху на Руси существовала чрезвычайно устойчивая традиция воспринимать своих правителей именно как представителей солнечной династии, наделенных разнообразными солярными чертами. Непосредственно об этом говорит былинный образ Владимира Красно Солнышко, а на то, что данная традиция восходит к языческой эпохе, свидетельствуют многочисленные сообщения восточных авторов. Так, например, Гардизи так пишет о восточных славянах: «Глава их носит венец, все ему послушны и повинны. Старшего главу их называют Свет (или Свят) — царь…»; «Худуд ал-алам»: «Царя славян называют Смут-Свит (= Свят); пища их царей — молоко…»; Шукрулла: «Оружие их — секира и копье; своего эмира они называют Свит…»[565] Аналогичные сведения мы можем почерпнуть и из сочинения Ибн-Руста, датируемого 903–923 гг., в переводе А.П. Новосельцева: «Глава их коронуется, они ему повинуются и от слов его не отступают. Местопребывание его находится в середине страны славян. И упомянутый глава, которого они называют «главой глав», зовется у них свиет-малик…»[566] Несмотря на принятие христианства, традиция эта оказалась черезвычайно стойкой, и с дневным светилом русские правители сравнивались вплоть до Ивана Грозного. Подробнее все эти многочисленные данные о солнечной династии русских князей были рассмотрены в исследовании о Дажьбоге[567]. Поскольку именно с этим богом отечественная традиция связывает установление царской власти по преимуществу, имя волынского Мажека этимологически и мифологически родственно имени индийского Ману, а многие русские князья впоследствии наделяются солярными чертами, мы вправе говорить о достаточно точном соответствии славянской пары Дажьбог — Мажек индийской паре Вивасват — Ману. Отцом в обоих случаях явлется бог солнца, а его сын, имя которого обозначает «Мужчина», оказывается первым человеком, прародителем человечества и его первым правителем, дающим начало солнечной династии. Это событие мифологическое сознание действительно должно было отнести к эпохе «начала времен» в самом буквальном смысле этого слова, на что и указывает текст Масуди. Как уже отмечалось, образ Дажьбога возник еще в эпоху славянского единства, а о существовании его культа в том регионе говорит то, что посвященная этому богу песня «Ой ти, соловейку», текст которой был приведен выше, была записана на Волыни во второй половине XX в.

Наиболее близкую параллель славянскому представлению о зарождении власти на Земле мы находим в Индии. Ведийский миф тем более ценен для нас, что указывает на то, кто был отцом первого царя и первого человека. Согласно ведийской традиции, прародителем людей был бог солнца Вивасват (буквально «Сияющий»). Его женой стала Саранью, которая родила ему близнецов, брату и сестру Яму и Ями, а затем создала свою копию Саварну (или Чхаю) и, обернувшись кобылицей, убежала от мужа. О древности данного мифа свидетельствует уже то, что упоминание о нем встречаются нам уже в ведийский период:

«Тваштар устраивает свадьбу для дочери», —

И вот сюда собирается весь свет.

Мать Ямы, привезенная домой

Жена великого Вивасвата, исчезла.

Они спрятали бессмертную от смертных.

Создав (женщину) такого же вида, они дали (ее) Вивасвату.

А также она носила двоих Ашвинов, когда это случилось.

И Саранья покинула двоих, образующих пару.

(РВ X, 17, 1–2).

В этой версии мифа Саранья по воле богов покидает бога солнца. Уже будучи беременной Ашвинами, она уходит от мужа и своих первых детей — близнецов Ямы и Ями. Вивасват первоначально не заметил подмены, и от мнимой Сараньи у него родился сын Ману (собственно «Человек»), ставший родоначальником человеческого рода, который поэтому зовется «родом Ману», а понятие «человек» на санскрите передается словом «мануджа», буквально — «рожденный Ману». Отзвуки этого мифа встречаются нам уже в РВ, где говорится, что Индра пил выжатую сому (священный опьяняющий напиток) у Ману Вивасвата (РВ VIII, 52,1). Впоследствии в поисках своей подлинной жены Вивасват оборачивается конем, находит все еще пребывающую в облике кобылицы Саранью и соединяется с нею, после чего рождаются близнецы Ашвины, тесно связанные с конями (само их название означает «обладающие конями» или «рожденные от коня») и утренними и вечерними сумерками. Если Ашвины становятся небесными божествами, то их братья Яма и Ману являются людьми, причем функции между ними распределяются следующим образом: Яма, о котором уже упоминалось в связи с мифом об инцесте, рассматривался как первый человек, который умер и стал царем умерших предков, а Ману — как первый человек, живший на земле, и царь людей. Как подчеркивает Т.Я. Елизаренкова, в РВ Яма всегда назвается царем, но никогда богом. О его роли как первого смертного, проложившего этот путь для других, один из гимнов говорит так:

Того, кто удалился по великим отлогим склонам,

Разглядел путь для многих,

Сына Вивасвата, собирателя людей,

Яму-царя почти жертвой!

Яма первым нашел для нас выход —

Это пастбище назад не отобрать.

Куда (некогда) прошли наши древние отцы,

Туда (все) рожденные (последуют) по своим путям.

(РВ X, 14, 1–2).

Само дублирование человеческого потомства Вивасвата наводит нас на мысль, что первоначально в мифе шла речь лишь об одном его сыне, бывшем сначала прародителем и царем людей, а затем, после своей смерти, — царем умерших, однако удвоение это произошло в достаточно ранний период, поскольку РВ знает одновременно как Яму, так и Ману, который упоминается в этом памятнике гораздо реже своего брата. Одна из причин этого удвоения видна невооруженным глазом: дети Вивасвата занимают свои места на небе (Ашвины), правят на земле (Ману) и в загробном мире (Яма), т. е. маркируют собой все три сферы мироздания ведийской вселенной, что предполагает верховную власть над всем мирозданием у их отца — бога солнца. По мифам, старшим сыном Ману и основателем Солнечной династии был Икшваку. Кроме него, по некоторым вариантам мифа, у Ману было еще восемь сыновей. К Солнечной династии принадлежали многие цари и герои древнеиндийского эпоса, самым прославленным из которых был Рама. Согласно одной из версий, зафиксированной в «Махабхарате» (1,75,3188), именно с Ману связывается разделение человеческого рода на сословия-варны: «Брахманы, кшатрии и другие варны произошли от Ману, поэтому они манавы». Ему же, как первому правителю, приписывали создание «Законов Ману» — самого авторитетного сборника законов в Индии. Показательно, что седьмой Ману, сын Вивасвата, был кшатрием по рождению[568].

Следует подчеркнуть, что, зная свое происхождение от Ману, а через него и от бога солнца Вивасвата, индийские арии великолепно осознавали и свою светоносную природу, говоря о свете, «что заложен в сердце» (РВ VI, 9,6). В другом гимне они прямо утверждают следующее: «Три арийских народа светоносны» (РВ VII, 33,7). Еще в одном гимне говорится о «блеске, что у пяти народов» (РВ VI, 46,7).

Отголоски мифа о первом царе, сыне солнца, присутствуют и в иранской мифологии. В иранской традиции отсутствует аналог Ману, однако есть пара отец — сын, генетически родственная Вивасвату и Яме. В «Хом-Яште», «Ясна», 9 речь идет о священном напитке Хоме (Хаоме), тождественном ведийской Соме, который от своего имени описывает производимое им действие и рассказывает о тех, кто с его помощью совершал жертвоприношения: «Я есмь… Хома праведный, устраняющий смерть… Вивахвант был первым человеком, который выжимал мой (сок) для телесного мира. Та на него благодать снизошла, та его постигла удача, что у него сын родился — Йима, блестящий, богатый стадами, сиятельнейший среди рожденных, солнцеподобный между людьми, что сделал в свое царствование бессмертными и животных и людей, незасыхающими и воды и растения, дабы питались пищей неувядаемой. В царствование Йимы могучего ни мороза не было, ни зноя, ни старости не было, ни смерти, ни зависти, дэвами порожденной»[569]. Легко заметить, что иранские Вивахвант и Йима являются довольно точной аналогией индийских Вивасвата и Ямы, что свидетельствует о возникновении мифа об этой паре как минимум в период индоиранской общности. Хоть Вивахвант в данном тексте назван человеком, а не богом, стоит вспомнить, что Заратуштра считал богом одного только Ахура Мазду и последовательно отказывал в этом статусе остальным божествам древнеиранского пантеона. Соответственно, нигде в «Авесте» мы не найдем утверждения, что Вивахвант был богом солнца, однако об изначальном существовании подобных представлений у иранцев красноречиво свидетельствует тот факт, что из четырех эпитетов его сына Йимы три непосредственно связаны с солнцем («блестящий», «сиятельнейший», «солнцеподобный»). О чрезвычайной устойчивости связи Йимы с дневным светилом свидетельствует и тот факт, что в среднеперсидскую эпоху он был известен под именем Джемшид, образованным из собственного имени Джем (т. е. Йима) и эпитета «шид» — лучезарный. Однако сохранявшиеся на протяжении многих веков солярные черты Йимы логически предполагают как его происхождение от бога солнца, так и их наличие у его отца Вивахванта. Благодаря индийским параллелям мы можем утверждать, что богом солнца как раз и был Вивасват-Вивахвант, от которого и произошел первый земной правитель. Если в Индии Яма был царем мертвых, а его брат Ману — царем людей, то «Авеста» однозначно называет Йиму верховным правителем всей земли. Описывая те блага, которые получали обращавшиеся к богине вод и плодородия Ардвисуре Анахите, «Ардвисур-Яшт» сообщает следующее:

Ей жертву приносил он,

Блестящий, богатый стадами Йима,

На вершине горы Хукарйа —

Сто коней, тысячу быков, десять тысяч овец.

И он просил ее:

«Даруй мне такую удачу,

О добрая, мощная Ардвисура Анахита,

Чтобы я наивысшим властителем над всеми кишварами стал.

Над дэвами и людьми,

Над волшебниками и пери.

Над кавийским и карапанским властителями;

Чтобы я от дэвов спас

Как имущество, так и богатства,

Как урожай, так и стада,

Как покой, так и почет».

И даровала ему такую удачу Ардвисура Анахита…[570]

Таким образом, и на иранском материале восстанавливается мифологема о сыне солнца — верховном правителе на Земле.

Представление о собственной светоносной сущности прослеживается и у ираноязычных кочевников. Массагеты, одно из кочевых племен, обитавшее в районе Каспийского и Аральского морей, почитало солнце не просто верховным, но даже единственным своим богом, как про это говорит Геродот: «Единственный бог, которого они почитают, это — солнце»[571]. Данное утверждение «отца истории» подтверждается и тем, что в минуту опасности царица этих кочевников клянется «богомсолнца, владыкой массагетов» (1,212). Все это показывает, у ираноязычных народов некогда был если и не миф о своем солнечном происхождении, то во всяком случае четко выраженная тенденция к его созданию. Подтверждение этого мы видим у северных ираноязычных кочевников, не подвергшихся влиянию зороастризма. Так, одно из аланских племен (происходящих, как уже отмечалось выше, от массагетов с их развитым солярным культом), называлось роксоланами. В.И. Абаев, сближая первую часть их самоназвания с др. — иран. rauxsna — «свет», «светить», перс, ruxs — «сияние», согд. roxsn — «светлый», осет. roxs — «свет», «светлый», понимает это слою как «светлые аланы». В связи с этим традиционным пониманием названия роксолан Н.Н. Лысенко справедливо замечает: «Представляется, однако, что такая трактовка этнонима («светлые аланы») не совсем точна, поскольку подменяет несомненно сакральный, духоподѣемный аспект этнонима дежурным указанием на физический тип роксоланов (светлые — т. е. белокурые, блондины). Известно, что у других иранских народов присутствие божественного начала, прикосновенность к божеству, царство небожителей ассоциировалось со светом, с могучим источником божественного сияния, царством вечного света. Поэтому этноним «роксоланы» следует буквально переводить как «сияющие светом аланы», «испускающие свет аланы», «светозарные аланы»»[572]. Тот факт, что данное представление независимо друг от друга встречается нам у оседлых и кочевых иранцев, говорит о том, что данный миф о своем собственном солнечном происхождении или тенденция к его созданию существовали еще до разделения предков иранцев на северных и южных, кочевников и оседлых. Все эти факты свидетельствуют о том, что подобно тому, как славяне осознавали себя «Дажбожьими внуками», так и иранцы в древности считали себя потомками дневного светила.

Следует отметить, что скифы, еще одна группа ираноязычных кочевников, обитавших в Северном Причерноморье, также знали своего солнечного владыку — Колоксая. Сведениям о нем мы обязаны все тому же любознательному Геродоту, разузнавшему и записавшему бытовавшее о нем предание: «По рассказам скифов, народ их — моложе всех. А произошел он таким образом. Первым жителем этой еще необитаемой тогда страны был человек по имени Таргитай. Родителями этого Таргитая, как говорят скифы, были Зевс и дочь реки Борисфена (я этому, конечно, не верю, несмотря на их утверждения). Такого рода был Таргитай, а у него было трое сыновей: Липоксаис, Арпоксаис и самый младший — Колоксаис. В их царствование на Скифскую землю с неба упали золотые предметы: плуг, ярмо, секира и чаша. Первым увидел эти вещи старший брат. Едва он подошел, чтобы поднять их, как золото запылало. Тогда он отступил, и приблизился второй брат, и опять золото было объято пламенем. Так жар пылающего золота отогнал обоих братьев, но когда подошел третий, младший, брат, пламя погасло и он отнес золото к себе в дом. Поэтому старшие братья согласились отдать царство младшему.

Так вот, от Липоксаиса, как говорят, произошло скифское племя, называемое авхатами, от среднего брата — племя катиаров и траспиев, а от младшего из братьев — царя — племя паралатов. Все племена вместе называются сколотами, т. е. царскими. Эллины же зовут их скифами. Так рассказывают скифы о происхождении своего народа»[573]. Согласно этой версии мифа, скифы произошли в результате союза бога неба и дочери водного божества. Таргитай, первый человек, олицетворял собой весь видимый мир. Во второй части имен всех его сыновей отчетливо прослеживается индоиранский корень «ксай» — «царь», а что касается первой части их имен, то они означают соответственно «гора», «(водная) глубина» и «солнце», т. е. в совокупности образуют собой трехчастную структуру физического мира по вертикали. Главенство среди трех братьев-царей позволяют выявить упавшие с неба чудесные предметы. Как неоднократно отмечали исследователи скифской мифологии, в своей совокупности золотые вещи символизируют собой три сословия: ярмо с плугом являются орудиями труда земледельцев, секира — оружием воинов, а чаша — принадлежностью жрецов. Подобная семантика предметов подкрепляется и названиями племен, произошедших от каждого из братьев. Паралаты, потомки Колоксая, — это военная аристократия, гентически родственная Парадатам, первой царской династии в Иране, речь о которой идет еще в «Авесте». Детально исследовавший мифологию этих ираноязычных кочевников Д.С. Раевский приходит к следующему выводу в интересующей нас области: «.. можно говорить о существовании в Скифии представления о солярной природе личности царя»[574].

Приведенные выше примеры показывают, что «в начале времен», сразу после возникновения человечества, верховная власть в Индии принадлежала Ману, в Иране — Йиме, а у скифов — Колоксаю. Первые два являлись сыновьями бога солнца Вивасвата-Вивахванта, а Колоксай, как это видно из его имени, сам символизировал собой дневное светило. Поскольку точно таким же верховным правителем «в начале времен» у славян был Мажек, мы вправе говорить о возникновении данного мифа в эпоху единства народов восточной половины индоевропейского мира.

Интересно отметить, что некоторые варианты купальского мифа об Иване-да-Марье указывают на происхождение брата и сестры примерно из того же региона, где и находилось первоцарство волынян. В приведенных в седьмой главе украинском и белорусском вариантах главные персонажи называются Карпянка-Карпович и Краковна-Кракович. На то, что это не было случайностью, указывает еще один вариант купальской песни:

А воскресенье венчали,

В понедельник спать клали.

Стал пытать детина,

Якого роду девчина.

«Я с Киева войтовна,

По батюшке Карповна!»

Стала пытать девчина,

Якого рода детина:

«Я с Киева войтович,

По батюшке Карпович!»[575]

Для нас интересно наименование брата и сестры, отличающееся в украинской и белорусской традиции от общераспространенного Ивана и Марьи. Весьма вероятно, что имена Карпович-Карповна или Карпянка указывают нам на Карпатские горы, на тот ареал, где зародилось данное предание. Что касается варианта с Краковичем и Краковной, то и это имя указывает нам на тот же географический регион, поскольку, по свидетельству арабских средневековых географов, Карпаты в древности назывались также «краковскими горами».

Как было показано выше, еще со времен матриархата человек, на протяжении всей своей жизни от рождения и до смерти, соотносился с земной растительностью. Именно на этом, чрезвычайно древнем, представлении и был основан миф об Иване и Марье. Однако именно с этой растительной символикой связано и само значение названия Волыни, этого первоцарства славян. В основе названия данного региона лежит индоевропейский корень uel, который В.В. Иванов и В.Н. Топоров сближают с такими родственными понятиями, как хет. uellu — «пастбище», uelluua pai — «идти на пастбище» (в смысле «умереть, перейти на тот свет»), др. — греч. Ηλυσιον πεδιον —«Елисейские поля», исл. Valhall — «жилище воинов, павших на поле боя», валл. gwellt, корн, gwels — «трава», др. — ирл. gelim — «пасусь»[576]. Как видим, чисто этимологически название первого славянского протогосударства тесно связано с образами травы, пастбища и загробного мира, что нельзя не сопоставить с зафиксированной в том же регионе легендой о превращении брата и сестры в растения, которой, как было показано выше, предшествовал миф о возникновении первой человеческой пары из растения. Все эти независимые друг от друга примеры указывают нам на то, что как предание о возникновении из цветов Ивана-да-Марьи, так и миф о царе волынян Мажеке ведут свое происхождение из Карпато-Волынского региона и, по всей видимости, связаны между собой.»

Глава 17. Свет и Тень: включение растительного мифа в контекст солнечного

Индийская традиция показывает, как представление о первой паре, совершившей инцест, оказывается объединено с мифом о сыне бога солнца — первом царе-родоначальнике человечества.

Оба мифа оказываются включенными в солнечный контекст, поскольку как Яма с Ями, так и Ману являются детьми Вивасвата. В иранской традиции наряду с мифом о сыне Вивахванта Ииме также есть миф об инцесте Машйа и Машйане (Мартйа и Мартйанг), однако солнечное начало у этой пары выражено крайне слабо. Если обратиться к славянской традиции, то в ней, как и в индийской, мы видим следы включения мотива об инцесте первой человеческой нары в солнечный миф, что также подчеркивает внутреннюю связь между преданиями об Иване-да-Марье и Мажеке.

Имена Касеньки-Ясеньки как брата и сестры из приведенной в седьмой главе песни указывают на светоносную сущность их носителей: чеш., слвц. jas — «блеск», русск. ясный, ясный, а также яска, ясочка — «звезда, звездочка»; блр. яскорка — «искорка» и, как отмечает М. Фасмер, родственно русск. искра и др. — инд. yacas — «великолепие, пышность, блеск»[577]. Подобное значение имени напоминает нам и о богатырях Искорке Парубке или Запечном Искре, фигурировавших в связанном со Сварогом змееборческом мифе. Намек если не на солнечное, то по крайней мере на светоносное начало присутствует и в этимологии слова цвет — растения, в которое превратились брат с сестрою: «Праславянское kvetъ, kvisti, kvьto родственно лтш. kvitet, kvitu «мерцать, блестеть», kvitinat «заставлять мерцать». (…) Если принять и.-е. чередование занебных, то было бы возможно дальнейшее сближение со свет…»[578] Независимо от данных современной этимологии эта же ассоциация проглядывает и в русской загадке о дне, ночи и солнце, в которой дневное светило также соотносится со словом цвет:

Пол-дуба сырого,

Пол-дуба сухого,

А на маковке цвет,

Во весь вольный свет[579].

Показательно и то, что во многих вариантах купальских песен венчание брата и сестры происходит в воскресенье — в день, посвященный богу солнца. С другой стороны, в тех вариантах мифа, где брат убивает сестру, он это делает опять-таки в воскресенье:

Нонче Купалы,

Завтра Иваны

Купалы на Иваны!

Ох, брат сестру Двору кличет.

Двору кличет,

Загубить хочет.

«Ой, братец мой Иванушка!

Не губи меня

У буденный день,

Загуби меня

У воскресный день»[580].

Тем не менее временная приуроченность как венчания Ивана и Марьи, так и убийства братом сестры в более поздних вариантах развития данного сюжета подчеркивает их непосредственную связь с дневным светилом. Наконец, сама календарная приуроченность исполнения песен об инцесте именно к моменту летнего солнцестояния опять-таки наводит на мысль о некой связи этих персонажей купальских песен с божественным прародителем славян. Весьма показательно, что эта приуроченность не ограничивается восточнославянским ареалом. Как отмечает Т.А. Агапкина, песню о Бабе Марте и ее братьях в Сербии девушки пели в ночь на Иванов день, что вновь указывает на календарную приуроченность к летнему солнцестоянию исполнения песен об инцесте. Аналогичным образом и словенцы исполняли баллады об инцесте именно в Иванов день. Таким образом, мы видим, что после возникновения у наших предков мифа о своем происхождении от Дажьбога гораздо более древний «растительный» миф о происхождении человечества оказался включенным в контекст нового солнечного мифа, а его главные персонажи приобрели солярные черты.

Немалый интерес представляет и имя пытавшейся соблазнить брата сестры в большинстве восточнославянских купальских песен— Марья. Многие исследователи, в том числе и В.В. Иванов и В.Н. Топоров, видят в нем намек на связь носившего его персонажа с водой и смертью: «Поэтому можно предположить, что в Марье русских и других славянских купальских песен отражен прототип, связанный со смертью (и водой-морем) и выраженный соответствующей формой (тег-, тог-), а в Иване — прототип близнеца, связанного с жизнью и огнем»[581]. Поскольку, как подчеркивал еще А.Н. Афанасьев, в русских сказках встречается персонаж Марья-Моревна, т. е. дочь моря, соотношение сестры с водной стихией выглядит весьма правдоподобно. Как было показано во второй части данного исследования, ассоциация между водой и женским началом весьма архаична и восходит к эпохе матриархата. О весьма ранней связи Марьи с водной стихией говорят и индоевропейские параллели, поскольку в Индии сестра Ямы Ями стала впоследствии почитаться в качестве богини священной реки Ямуны (современная р. Джамна). Не является странным и ее связь со смертью, что подтверждается как этимологическими параллелями (лат. mors — «смерть», русск. смерть, умереть, мор, морить и т. п.), так и тем соображением, что в славянской традиции, особенно на заключительном этапе развития интересующего нас мифа, в от отличии от индийской, первым умершим становится не брат, а сестра. Подтверждает подобное сопоставление и название купальского дерева на Украине: «Важное место в купальской обрядности украинцев занимало обрядовое дерево, оно было центром, вокруг которого совершались основные действа. (…) Купальское дерево на Украине называли Мораной (Мареной, Марой), т. е. именем древнеславянского мифологического персонажа, олицетворявшего смерть, зиму. Из восточнославянских народов это имя сохранили только украинцы, но в применении уже к летнему обряду (вероятно, по аналогии, потому что дерево уничтожали так же, как поляки и чехи уничтожали Морану; у украинцев этот обряд проводов зимы не сохранился). Называли дерево и именем праздника Купало, Купайло, Купайлица, а в западных областях, на Волынщине, называли его и гiльце по аналогии с украшенным свадебным деревом и венком»[582]. Как видим, на Украине образ Мораны оказывался одновременно связан как со смертью, так и со свадебным символом. Взаимная связь воды, смерти и символизировавшего любовь брата и сестры цветка прослеживается и в отдельных русских обрядах, приуроченных к празднику летнего солнцестояния: «В д. Пчела (Киришский район Ленинградской области) еще в 1970 г. говорили, что девушки в Иванов день купались с цветком иван-да-марья, если цветок тонул, это предвещало смерть»[583].

Однако вода и смерть были не единственными ассоциациями, которые порождало имя сестры в купальских песнях. С не меньшим основанием Марью можно соотнести с марой или морой, которая в западнославянской и южнославянской мифологии (серб, мора, морава, пол. zmora, тоrа, таrа, хорв. тоrа) является персонажем, который душит и мучит ночью спящего человека (ср. макед. мора — «кошмар, страшный сон»)[584]. Так, например, в Сербии и Черногории морой назывался дух, вылетавший из ведьмы в виде мотылька и по ночам давивший людей. О том, что подобный персонаж некогда присутствовал и в восточнославянской мифологии, красноречиво говорят как з. — бел. мара с аналогичным значением, так и русские кикимора или шишимора, а также известные на Руси как мары, марухи — маленькие вредоносные существа женского пола. «Очевидно, — писал еще в XIX в. А.Н. Афанасьев, — что в марах или кикиморах олицетворены души усопших («мор» — смерть, чума, «мар» — сон, «мара» — призрак, «мары» — носилки для мертвых)…»[585] О том, что данное понятие имеет не только общеславянские, но и общеиндоевропейские корни, говорят такие слова, как нем. Nachtmar, англ. night-mare, фр. cauche-mare — «кошмар, привидение», а также буддийское божество Мара, чье имя буквально означает «убивающий», «уничтожающий», которое персонифицирует зло и все то, что приводит к смерти живые существа. Лишь одержав духовную победу над Марой и его тремя дочерьми, олицетворявшими сексуальные страсти, Будда Шакьямуни смог достичь просветления, и с тех пор в буддийской традиции данный персонаж стремится создать препятствия стремящимся к просветлению бодхисатвам. Хотя в народной мифологии Мара считается реально существующим божеством, в философском буддизме он рассматривается как отражение негативных сторон человеческой психики[586]. Следует отметить, что в древнерусском языке слово мара означало «потерю сознания» и в ряде случаев также использовалось в контексте сексуальных желаний: «Напущеная мара пьрвозданому прообразующи похотѣнье любвъное моужа, егда въжядаеть на чада и обоумаряеть чадородьными раслабляемъ»[587]. Как отмечает В.И. Даль, еще в XIX в. слово мара в русском языке значило «блазнь, морок, морока, наваждение, обаяние; греза, мечта; призрак, привидение, обман чувств и самый призрак»[588], а в отдельных диалектах обозначал «домового». Сходные явления это слово выражало и в других славянских языках: укр. мара — «призрак, привидение», словен. maren — «ничтожный, тщетный», чеш. mariti — «губить, тратить, расстраивать, разбивать (надежды)», польск. mare «сновидение, призрак», marny «бренный, напрасный».

О том, что славянская мара вполне могла быть не только вредоносным мифологическим существом женского пола, но и, наподобие буддийского Мары, персонификацией отдельных проявлений человеческой психики, свидетельствует не только слово кошмар как обозначение охватившего человека ужаса, но и приводимый А.Н. Афанасьевым один чрезвычайно показательный образец южнославянского фольклора: «По сербскому преданию, мора сама превращается и конем, и длакой (шерстью, клоком волос)… мучила мора человека, не давала ему заснуть спокойно, и вот решился он уйти из дома, взял своего белого коня и поехал по свету; но где ни странствовал — мора всюду за ним следовала. Раз остановился он на ночлег; ночью хозяин дома услыхал, что гость стонет во сне, и, приметив, что его давит белая длака, перерезал ее ножницами. Поутру оказалось, что белый конь издох: он-то и был «мора, коjа raje притискивала»[589]. Образ коня, в который была обращена перекованная богом-кузнецом мать змеев, нам уже встречался в связанном со Сварогом змееборческом мифе. Там конь олицетворял присутствующее в человеке скотское начало, подчиненное с помощью божественного сверхсознания. Далеко не случайно, что в сербской легенде конь является дневным воплощением моры, поскольку именно днем животное подсознательное начало находится, как правило, под контролем человеческого разума. Однако ночью контроль разума ослабевает и подсознание активно вырывается наружу, подавляя человеческую личность. В силу этого следует обратить внимание на ночной образ моры в виде шерсти. Обратившись к фольклору, мы видим, что слово длака входит в название еще одного мифологического персонажа — оборотня-волкодлака, т. е. буквально обладающего волчьей шерстью. Волкодлак — это внушающий ужас зверь и человек, олицетворение того «зверочеловека» по К.Г. Юнгу, который находится в нижнем архитектоническом пределе структуры человеческой психики, где господствуют подлинно животные инстинкты. Неудивительно, что именно ночью они стремятся вырваться на поверхность сознания, мучая и подавляя человеческую личность. К выводу в первую очередь о психологической природе данного понятия совершенно независимо пришла и Е.Е. Левкиевская: «Лексемы с корнем таг- часто обозначают не персонифицированное мифологическое существо, а нечто странное и непонятное, то, что мерещится, кажется, является в сновидениях, помрачениях ума, забытьи и других измененных состояниях сознания. Отсюда о. — слав, тага «призрак, привидение, наваждение, обман чувств, морок», эти же значения имеют др. — русск. мара, рус. мара, ср. «Ходит, як мара», смол., укр. мара, бел. мара, словац. mara, пол. mara, словин. mara, а также: болг. марава «кошмар», марой, марок «призрак, привидение» и др. Наиболее близка к общему значению «призрак, привидение» семантика лексемы мара в украинском языке, где она обозначает слабо персонифицированное существо, которое невидимой пеленой покрывает людям глаза, затемняет их рассудок, чтобы сбить с дороги и завести в опасное место. Ср. украинское выражение «Блудить, як якась мара», русское выражение «Мара водит кого» — о необычном поведении кого-либо»[590].

Казалось бы, к дневному светилу эта область темных инстинктов не должна иметь никакого отношения, однако данные языкознания убеждают нас в обратном. Как отмечает М. Фасмер, русское слово мар одновременно означает «солнечный зной, сухую серую мглу» и «сон» (ср. приводимые В.И. Далем выражения «меня марит», «размарило меня совсем» т. е. клонит ко сну, отуманивает, одуряет, я раскис и дремлю наяву), марит — «(солнце) печет, особенно при туманном, душном воздухе» («землю вымарило», иссушило, марный день, марное лето, знойное, которое марит, томит; марливое, марчивое солнце, когда оно марит и человек и вся природа изнемогает под его знойными лучами — В.И. Даль), марь — «туман, возрастающий зной», марный — «знойный, теплый, мутный». Этим понятием родственно русск. мора — «темнота, туман», с.-х. о-мара — «духота», в. — луж. womara — «полусон, обморок», русск. мрею — «отсвечиваю», греч. αμαρυσσω — «сверкаю», αμαρυγη — «блеск, сверкание», μαρμαιπο — «блистать, сверкать, гореть как жар», μαιρα(μαρια) — Сириус, др. — инд. maricis, marici — «луч», maricika — «мираж»[591]. Окончательно рассеивает все сомнения по поводу того, могла ли соотносящаяся с темной стороной человеческой психики и разнообразных явлений физического мира Марья быть дочерью бога солнца Дажьбога примечательный оборот «Слова о полку Игореве». Его автор, описывая негативные предзнаменования, предупреждавшие князя о гибельном окончании предпринятого им похода, особо выделяет тот знак, который посылало Игорю небесное светило: «Солнце ему тьмою путь заступаше..»[592] — «Солнце ему тьмою путь заступало…» Как видим, солнце, этот главный источник света в окружающем нас мире, в случае необходимости могло использовать тьму для предупреждения впавшего в омрачение своего далекого потомка. Таким образом, в рамках первой человеческой пары брат Иван символизировал собой свет и огонь, а его сестра Марья — тень, которая, в частности, могла быть порождена и слишком ярким светом, и различные негативные состояния вплоть до сна и смерти. В результате при рассмотрении эволюции «растительного» мифа о происхождении человека мы имеем наделенных солярными чертами брата и сестру, которая символизирует собой некую затемненность.

В том, что мара вполне могла быть персонифицирована в качестве Марьи купальских песен, вплоть до восприятия сестры в качестве ведьмы и олицетворения смерти, нас убеждают дальнейшие вариации первого понятия у различных славянских народов: «В карпато-украинской традиции и у украинцев юга России словом мара может называться ведьма, которая способна на расстоянии отнимать молоко у коров… В гуцульской мифологии мара — ходячий покойник, дух убитого человека, который не имел причастия и похорон, поэтому после смерти он бродит по земле и является людям. Мара — наполовину человек, наполовину нечистая сила. (…) Известны в. — луж. тага «богиня болезни и смерти», рус. мара «злое существо, воплощающее смерть», тага «тень, душа мертвеца» (белорусы над Двиной), ср. чеш. Магепа «богиня смерти»»[593]. Подобная оппозиция, как показывают данные сравнительного языкознания, зарождается еще в период индоевропейской общности: «Согласно мифопоэтической традиции, женщина символизировала тьму, а мужчина — свет: ср. русск. женщина < и.-e.gen(d)-, но греч. οκοτοζ «темнота»; др. — анг. ides «женщина», но др. — инд. andh- «темнота»; лат. femina «женщина», но русск. темный; тох. A kuli «женщина», но нем. hullen «закутывать, обволакивать»; нем. Weib «женщина» < dueb-, но др. — ирл. dub «темный»; лат. mulier «женщина», но и.-е. mel-«темный» (ср. латыш, melnas «черный»); и.-е. sor- «женщина», но и.-е. suer-, ser-, ker-, kor- «темный» (< «мокрый»); латыш, sieva «женщина», но др. — инд. syu-va «темный, черный»; и.-е. ues- «темный» (< «сырой»), но осет. woes «женщина». Ср., с другой стороны, др. — англ. helep «человек, мужчина», но нем. hell «светлый» (вторая часть этого слова соотносится с русск. диал. луд «ослепительный свет»); и.-е. bher- «светить, сиять», но алб. burre «человек, мужчина»; др. — англ. rinc «человек, мужчина», но др. — инд. rue- «светлый»; лат. homo «человек», но и.-е. skem- «свет» (ср. тох. А каш- «звук»)»[594]. Эти многочисленные примеры показывают, что противопоставление брата и сестры в связи с олицетворяемыми ими началами возникло, судя по всему, еще в индоевропейский период после патриархальной революции. Вместе с тем те же лингвистические данные говорят нам о том, что темнота с тех же времен ассоциировалась с порождающим началом: русск. темный, но тох. A tarn — «рожать»; гот. riqis — «темнота», но хет. ark coire; греч. σκοτοζ — «темнота», но валл. cydio coire[595]. Русские слова тьма, тень родственны общеславянским терминам сень и стень, которые, в свою очередь, опять-таки подчеркивают связь тьмы и света, ср. др. — русск. сѣни, ст. — слав. сѣнь, русск. сень, болг. сянка — «тень, привидение», сербохорв. cjeн — «тень», в. — луж., н. — луж. sen — «тень, мрак», польск. cien — «тень». Данное понятие, как отмечает М. Фасмер, связано с русск. сиять, лтш. sejs — «тень», гот. skeinan — «сиять, светить, блестеть», греч. σκοιοζ—«тенистый», (Лаос — «тень», др. — инд. chaya — «тень, блеск, отражение», нов. — перс. saya — «тень, защита», др. — русск. стѣнь — «тень, видение», русск. стень — «тень», блр. сцень, чеш. stin — «тень»[596]. В сербской традиции вообще различалась тень-сен как двойник человеческой души (которая могла соотноситься с деревом) и тень-сенка как двойник тела и вообще всех материальных предметов в природе[597].

Данное наблюдение вновь указывает нам на генетическое родство славянского и индийского мифов о происхождении человечества. Если в последнем Чхая-Тень оказывается матерью первого человека Ману, который в силу этого неразрывно сочетает в себе свет от своего божественного отца и тень от матери, то у славян Мара-Тень является женой первого человека, олицетворяющего собой свет и огонь. Весьма показательно, что отголосок этого представления сохранился в приводимой В.И. Далем русской пословице XIX в., где с тенью в шутку сравнивается вся женская половина человечества в ее молодом возрасте: «Девушка что тень: ты за нею, она от тебя; ты от нее, она за тобой». В обоих случаях она как мифологически, так и этимологически тесно связана с солнцем, источником света — в Индии она временная жена бога дневного светила Вивасвата, на Руси — дочь Дажьбога и жена его сына. Сочетание света и тени, навечно предопределяющее природу человеческого существа, есть чрезвычайно емкий и многоуровневый символ, свидетельствующий о том, как глубоко предки индийских ариев и славян познали сокровенную сущность человеческой природы как таковой. Сочетание солнца и тени может одновременно символизировать целый ряд ключевых идей, а именно присутствие божественного и небожественного начал в природе людей; силы и слабости или порчи; души и тела; реальности и иллюзии; омраченности или затемненности человеческого сознания; мужского и женского и, в качестве дальнейшего развития и переплетения некоторых из вышеперечисленных идей — сочетания в человеке солнечного божественного начала и затемняющей его человеческой самости, являющейся на самом деле иллюзией. На возможность последнего понимания нам указывает иранская мифология: там во время своей встречи с богом Ахурой Маздой ставший его пророком Заратуштра не видел собственной тени[598]. Естественно, зороастрийская религия объясняет это исключительно ярким светом, исходящим от божества, но вместе с тем, рассматривая этот пример в сопоставлении с индийской мифологией, мы видим, что у человека, полностью посвятившему себя служению божественному началу, полностью пропадает темная сторона его личности, символизируемая тенью, исчезающей в лучах божественного света.

Некоторые из перечисленных выше идей нам встречаются у различных индоевропейских народов на достаточно ранней стадии их развития, что косвенно указывает на их возникновение еще в эпоху общности этих народов. Идея сочетания божественного и небожественного в человеческой природе возникает впоследствии в орфической религии древних греков. Согласно их мифу Дионис, сын и преемник Зевса, был растерзан титанами, которые, не остановившись на этом, съели растерзанные куски тела Диониса. «Разгневавшись на них, — продолжает изложение орфического мифа Олимпиодор, — Зевс поразил их молнией, и из копоти испарений, поднявшихся от них (которая стала материей), произошли люди… [По Платону], мы не должны выводить себя сами [из тела], поскольку тело наше дионисийское; мы часть Диониса, коль скоро мы состоим из копоти Титанов, вкусивших его плоти»[599]. Сокровенную сущность этого мифа поясняет выдающийся знаток истории и культуры своей страны Плутарх: «Миф о страстях Диониса и его расчленении, о дерзновенном покушении Титанов на него и об их наказании и испепелении молнией, после того как они вкусили мертвой плоти, в аллегорической форме говорит о новом рождении [палингенесии]. Иррациональную, неупорядоченную и склонную к насилию часть [нашего существа], поскольку она не божественного, а демонического происхождения, древние назвали Титанами; именно эта часть несет наказание и справедливое возмездие»[600]. Свет и тень, божественное и титаническое — как мы видим, различные индоевропейские народы, каждый на своем языке и с помощью присущих именно им мифологических символов стремились выразить и навечно запечатлить в памяти последующих поколений одну и ту же идею, одно и то же послание потомкам.

В более поздний период в индийском буддизме появляется образ Мары как олицетворение негативных сторон человеческой психики, а в Греции, уже в классический период, возникает и образ тени применительно к самой человеческой сущности и способу ее восприятия окружающего ее мира. Речь идет о знаменитом философском мифе про пещеру, которым Платон начинает седьмую книгу своего «Государства». Суть его заключается в следующем: подавляющее большинство людей в своем понимании сути явлений подобны находящимся в пещере узникам, которые из-за своих оков не в состоянии повернуться и могут видеть лишь заднюю стену пещеры, на которой отражаются тени людей и проносимых ими предметов, которые движутся по верхней дороге перед этой пещерой. Нарисовав подобную необычную картину, Платон закономерно приходит к выводу, что «такие узники целиком и полностью принимали бы за истину тени проносимых мимо предметов»[601]. В силу своей привычки созерцать одни только тени подобные узники сразу физически оказались бы не в состоянии воспринимать предметы в их истинном виде и не поверили бы тому, кто попытался бы им объяснить, что у них перед глазами находится не реальная, а иллюзорная картина мира. По Платону, отказ от чувственного созерцания мира вещей и поворот к умозрительному восприятию мира идей, этого подлинного бытия, согласно его философским воззрениям, — «это будет освобождением от оков, поворотом от теней к образам и свету, подъемом из подземелья к Солнцу»[602]. Таким образом, и в классической Греции тень оказывается символом иллюзорности, противостоящей и заслоняющей в человеческом сознании истинное бытие.

Однако образ тени не был отвлеченным «философским мифом» и уже присутствовал в античной культуре до Платона. Родившийся почти на век раньше его древнегреческий поэт Пиндар, рассуждая о сущности человека, в своей VIII Пифийской песне воскликнул:

Однодневки

Что — мы? Что — не мы?

Сон тени —

Человек[603].

Точно так же и символ пещеры присутствовал в греческой философской традиции задолго до Платона. Так, например, Прокл, характеризуя воззрения части досократиков, отмечает, что древние называли космос, т. е. материальный мир, пещерой, тюрьмой и фотом. Один из них, Ферекид, ставший впоследствии учителем Пифагора, наподобие Платона связывал пещеру с состоянием человеческой души, правда, не в плане восприятия реальности, а в плане цепи перерождений: «Ферекид Сиросский говорит о «недрах», «ямах», «пещерах», «дверях» и «вратах», символизирующих рождения [= вхождения в чувственный мир] и исхождения [из него] душ… -»[604]

Как видим, древние достаточно рано осознали тот фундаментальный факт, что природу человека образует не только душа, но и плотное материальное тело, не пропускающее через себя солнечные лучи и порождающее его тень. Тень — это как бы двойник человека, неразрывно с ним связанный, но при этом она не человек, она не настоящая, она — иллюзия. Самость человека, забвение им своей истинной сущности неизбежно приводит к тому, что он впадает в иллюзию, начиная принимать ее за реальность. Именно об этом говорит философский миф Платона о людях как находящихся в пещере узниках, созерцающих, в подавляющей своей массе, не реальные вещи, а их тени. Сочетание в человеке земного и небесного начала, отраженного в мифе о Свароге, на дальнейшем этапе самоосознания человеком самого себя превращается в сочетание в нем телесного и духовного, иллюзорного и реального, тьмы и света, демонического и божественного. Пока человек «плотен», закрыт для небесного источника света, он неизбежно порождает свою тень, однако при этом вовсе не неизбежно увлекаться ею, принимая за истину ее, а не скрытое в нем самом божественное светоносное начало. Свет вполне возможен без тени, однако тень немыслима без света. В этом отношении тень является зримым напоминанием человеку о скрытом внутри него свете. У каждого человека есть своя тень, и в этом отношении он составляет с ней двуединое существо, поскольку во многих традициях тень рассматривается как одно из воплощений души. К.Г. Юнг, понимая тень как условно низшую часть личности, дает ей такое определение: «Тень есть то, что спрятано, подавлено в большей части низменной и обремененной виной части личности, чьи основные разветвления уходят в область наших животных предков и, таким образом, включают целый исторический аспект бессознательного…»[605] Действительно, в русской традиции тень составляет подлинную сущность колдунов-оборотней, поскольку поразить их можно, лишь нанеся удар по тени. Сюда же относится и рассмотренная выше сербская легенда о длаке-маре, отсылающая нас к животному подсознанию вурдалаков, стремящемуся вырваться на поверхность во время сна и подавить человеческую личность. В этом отношении становится понятным, почему матерью первого человека в индийской традиции становится Чхая-Тень. Относительно потомства собственно Саранью мифы умалчивают, была ли у них тень, однако они составляют две пары близнецов из плоти и крови — Яма и Ями и братья Ашвины. У Ману нет близнеца, но взамен этого у него, как и у всех происходящих от него людей, присутствует тень, неразрывно связанная с человеческим телом. Наличие тени не только у человека, но и у всех предметов материального мира — зримое указание на их двойственность, дуальность, но дуальность не равновеликую, где один член равен другому. В данном случае мы имеем дело с ассиметричной дуальностью, где тело отнюдь не равно отбрасываемой ею тени.

Тень — это верхняя оболочка, прикрывающая животное бессознательное в человеке. Исследовавший этот образ человеческой психики К.Г. Юнг пришел к следующему выводу: «Тень совпадает с «личным» бессознательным… Фигура Тени персонифицирует все, что субѣект не признает и что ему все же постоянно — прямо или косвенно — навязывается (к примеру, недостойные черты характера и прочие несовместимые тенденции)»[606]. В другом своем исследовании он отмечал, что тень — это «сумма всех личностных и коллективных психических элементов, которые из-за их несовместимости с избранной сознательной установкой не допускаются к жизненному проявлению и в результате объединяются в относительно автономную, «фрагментарную» личность с противоположными тенденциями в бессознательном. Тень выступает компенсаторно по отношению к сознанию; следовательно, ее эффект может быть как позитивным, так и негативным»[607].

Изучая психологию переноса — проецирование архаичных, инфантильных фантазий, направленных первоначально на членов семьи — К.Г. Юнг особо подчеркивал: «Медицинское лечение переноса дает пациенту бесценный повод для устранения проекций, возмещение своих потерь и интеграции личности. Стоящие за всем этим импульсы, конечно, поначалу демонстрируют свои темные стороны, как бы мы ни стремились обелить их; ибо неотъемлемой частью делания является umbre solis (тень солнца) или sol niger (черное солнце) алхимиков, черная тень, которую каждый носит с собой, низший, а потому — скрываемый аспект личности, слабость, сопутствующая всякой силе, ночь, следующая за всяким днем, зло, присутствующее в добре. Осознание этого факта, естественно, сопряжено с опасностью стать жертвой тени, но такая опасность также несет с собой и возможность принять сознательное решение не становиться ее жертвой»[608]. Анализируя европейскую алхимическую традицию, этот выдающийся психолог отметил то исключительно важное обстоятельство, что без осознания и последующей ассимиляции собственной тени человеческая личность неизбежно будет неполной. «Признание существования тени — достаточный повод для скромности по причине прирожденного страха перед пропастью внутри человека. Предосторожность подобного рода весьма полезна, ибо человек без тени считает себя безобидным именно потому, что он о ней не ведает. Человек же, распознавший свою тень, прекрасно знает, что он не безобиден, поскольку тень вводит в контакт с сознанием целый мир архетипов, архаическую психе и наполняет сознание архаическим воздействиями»[609].

Вместе с тем это абсолютно необходимый шаг на пути собственного развития, и, объясняя скрытый смысл очередного алхимического рисунка, К.Г. Юнг подчеркивает: «Тень теперь перешла вверх, в сознание, и интегрировалась с эго, — что означает шаг в направлении целостности. Ибо целостность представляет собой не столько совершенство, сколько полноту. Ассимилирование тени как бы наделяет человека телом: животная сфера инстинктов, а также первобытная или архаическая психе возникает в поле зрения сознания и уже не может подавляться фикциями и иллюзиями. Так человек становится для самого себя той сложной проблемой, каковой он и является на самом деле»[610].

Как мы можем увидеть, это же принципиальное положение и, что особенно показательно, в тех же самых образах индийская и славянская традиции осознала за тысячелетия даже не до возникновения современной психологии, но еще до возникновения европейской средневековой алхимии. С психологической точки зрения славянский миф о браке первого человека Ивана с Тенью-Марой есть образное описание процесса обретения целостности личности, восприятия в самом себе не только светоносного божественного начала, но и темного животного начала, с которым надо что-то делать. Подобно тому, как в Индии миф о Вритре был, как показал Ф.Б.Я. Кейпер, одним из способов выражения пренатального сознания на уровне «взрослой» психики, так и на Руси миф об Иване-да-Марье был одним из способов обретения собственности целостности человеческой душой. Другой этап этого великого делания в отечественной традиции оказался связан со Сварогом, который, как было показано в предыдущей части, помог человеку обуздать скотское начало его личности.

Определив истинное значение Тени в славянской традиции, нам остается понять, что же значила эта многозначительная фигура в индийской традиции, где она приходилась не женой, а матерью первому человеку. Понять смысл ведийского мифа нам позволяет последовательность изложенных в нем событий. Саранья, родив сначала, по всей видимости, в антропоморфном облике Вивасвату близнецов Яму и Ями, не выдержав солнечного жара, подменяет себя Тенью-Чхаей, ставшей матерью Ману, принимает зооморфный облик кобылицы, в котором, после примирения с мужем, она рождает Ашвинов. На психологическом уровне жар солнца, вероятно, означает мощь божественного сверхсознания, которую не каждый способен выдержать и от которого женская половина души бежит в животное подсознание. В связи с этим стоит вспомнить другое определение К.Г. Юнга, подчеркивавшего, что «тень—некий поверхностный слой бессознательного»[611]. Таким образом, индийский миф весьма точно определил людей как существ, которые по своей психической природе изначально находятся на самой грани, причем грани достаточно тонкой, между божественным сверхсознанием, олицетворяемым в данном случае солнечным жаром, и животным бессознательным, олицетворяемым Саранью в облике кобылицы, и грань эта может сдвигаться как в одну, так и в другую сторону. Стоит отметить и весьма ограниченное животворящее начало этой грани — в то время как от одного и того же отца собственно Саранья, будь она в антропоморфном или зооморфном облике, каждый раз рождает пару близнецов, то замещающая ее Чхая-Тень оказалась способна породить только одного Ману.

Завершая сравнительное рассмотрение обоих мифов, остается отметить, что славянская и индийская традиции констатируют наличие у сына солнца тени — воплощение темной или омраченной стороны его души. Однако несмотря на это, он является светоносным божественным потомком — вот в чем главный смысл этого замечательного символа. В человеке есть темное начало, но оно может и должно быть им преодолено, и это никоим образом не влияет на его потенциальную святость или светоносность. В этом заключается коренное отличие индоевропейского мифа от библейского учения о первородном грехе.

Глава 18. Славяне — дети солнца, или основной миф славянского язычества

Уже на примере «Слова о полку Игореве» мы видели идею, согласно которой русичи являются потомками бога солнца, коллективным Дажбожьим внуком. Разительной параллелью этому представлению является чешская сказка «Три золотых волоска Деда-Всеведа». Сказка начинается с того, что некий король, случайно остановившийся на ночь в хижине углежога, оказался свидетелем того, как три старушки-Судьбички определили только что родившемуся сыну углежога жениться на его дочери. Чтобы избежать столь неравного и позорного в его глазах брака, король тщетно пытается погубить сына углежога, а когда все его старания заканчиваются неудачей и бедняк все равно женится на его дочери, дает зятю невыполнимое задание: принести в качестве вена три золотых волоска Деда-Всеведа. Сын углежога отправляется в путь, и дорога его лежит через водную преграду и два королевства, где находятся чудесные предметы. На каждом из трех этапов пути люди просят сына углежога узнать у Деда-Всеведа ответ на важнейшие для них вопросы: перевозчик, перевозя героя через море, просит спросить, когда же наступит конец его работе, в первом королевстве люди хотят узнать, почему перестала нестись яблоня, дающая молодильные яблоки, а во втором королевстве почему перестал бить источник с живой водой, оживлявшей не только умирающих, но и уже умерших. Когда же сын углежога наконец дошел до владений Деда-Всеведа, там его встретила Судьбичка, раскрывшая как герою, так и слушателям сущность этого таинственного персонажа:

«Старушка улыбнулась и промолвила:

— Дед-Всевед — сын мой, ясное Солнышко: утром — дитя малое, днем — мужчина, а вечером — старый дед. Три волоска с его головы я тебе добуду, я ж как-никак крестная.

(…) Тут поднялся сильный ветер, и через западное окно горницы влетело Солнце — старичок с золотой головой»[612]. Перед сном Дед-Всевед ответил матери на три вопроса, узнать ответы на которые героя просили люди на его пути, а когда ее сын уснул, Судьбичка выдернула у него из головы три золотых волоска и отдала их сыну углежога. «Утром поднялся сильный ветер, и на коленях старой матушки вместо старичка проснулось красивое золотоволосое дитя, божье Солнышко, простилось с матушкой и вылетело через восточное окно»[613]. Описание пути главного героя к Деду-Всеведу указывает на то, что его владения располагались в потустороннем мире, поскольку, чтобы попасть туда, необходимо было пересечь водную преграду — море, через которое сына углежога перевозит некий перевозчик, напоминающий нам греческого Харона. На потусторонний мир указывают нам и чудесные предметы, находящиеся в двух заморских королевствах, — молодильные яблоки и живая вода, оживляющая даже умерших. О причастности двух этих королевств к дневному светилу красноречиво говорит тот факт, что в благодарность за ответы, благодаря которым эти чудесные предметы вновь обретают свои животворящие свойства, в первом королевстве герою дарят двенадцать белых коней, а во втором — двенадцать черных, явно символизирующих собой двенадцать часов дня и ночи. Но если это так, то и Дед-Всевед оказывается связан с источником вечной жизни и молодости, олицетворяемыми молодильными яблоками и живой водой. Все это позволяет сопоставить два этих королевства чешской сказки с вырием украинской традиции — находящейся за морем и тесно связанной с солнцем чудесной страной, где имеются волшебные источники, дающие исцеление от всех болезней. Также в этой сказке отразилось и представление о троичной природе солнца, напрямую перекликающиеся с упоминанием «трисветлого солнца» в «Слове о полку Игореве».

Наконец, возникает вполне закономерный вопрос: а чьим же дедом являлось дневное светило в представлении этого западнославянского племени? Ответ напрашивается сам собой — дедом, т. е. предком самих чехов, поскольку в противном случае сказка упомянула бы потомков солнца, не будь они людьми. Стоит отметить, что с чисто лингвистической точки зрения слово дед в ряде славянских языков означает не только деда, т. е. непосредственного родителя отца, но предка вообще: польск. dziad — «дед», «прародитель», др. — русск. дѣдъ — «дед», дѣди и отци — «предки», русск. деды — «предки»[614]. В пользу того, что Дед-Всевед являлся предком данного западнославянского народа, свидетельствует и этимология самого племенного названия чех, чехи. Следует сразу оговориться, что единства по поводу него среди исследователей нет, однако все предлагаемые версии представляют явный интерес с точки зрения рассматриваемой нами темы. Средневековый чешский летописец Козьма Пражский записал народное предание, что страна и народ получили свое название от имени племенного вождя Чеха, под предводительством которого эта часть славян переселилась на свою новую родину. М. Фасмер полагал, что данное название представляет собой уменьшенную форму от cetьnikъ: ceta — «отряд, толпа», или от celjadinъ[615]. О.Н. Трубачев допускал связь названия чехов с названием жившего до славян на этой территории кельтского племени бойев (лат. Boii, отсюда Богемия, принятое в латиноязычных источниках другое название Чехии) и сближал его со славянским глаголом cesat/cexati, обозначающим рывок, резкое движение, удар. В этом случае племенное название чехов могло обозначать «бойцы». Другие исследователи связывали возникновение данного слова со ст. — слав, чадо, чадъ — «дети, люди, народ». На первый взгляд все эти различные объяснения значения слова чех никак не связаны между собой и даже противопостоят друг другу. Однако ситуация коренным образом изменится, если мы рассмотрим все предложенные толкования с точки зрения солнечной генеалогии славян как таковых и чехов в частности. В этом свете наиболее ранним пластом оказывается связь их племенного названия со словом чадо: чехи как дети, потомки златовласого Деда-Всеведа-Солнца, впоследствии люди как таковые, народ. Народ этот движется вперед, отсюда у интересующего нас термина появляется значение «толпа, отряд». Таким образом, различные этимологии названия чехов оказываются различными этапами осмысления данного слова в свете мифа о солнечном происхождении славянства. Наличие образа солнца в качестве Деда-Всеведа у этого западнославянского народа свидетельствует об общеславянском происхождении данного мифа.

Об общеславянском его характере красноречиво говорят и теснейшие чешско-восточнославянские параллели образов, неразрывно связанных с Дедом-Всеведом-Солнцем. Это и украинское представление о вырии, генетически связанное с двумя заморскими королевствами, которые пересекает по пути к солнцу герой чешской сказки, и образ солнцевой матери, фигурирующей как в чешской сказке, так и в русской поговорке «дожидайся солнцевой матери Божья Суда»[616]. Нельзя обойти молчанием и тот исключительно важный факт, что чехи в качестве чад своего Деда-Всеведа-Солнца представляют собой разительную параллель образу «Дажбожьего внука» «Слова о полку Игореве». Солнце, как Дед чехов и русичи, как внуки все того же Дажьбога-Солнца, явно представляет собой две взаимодополняющие половинки единого мирочувствования, свойственного всем славянам и запечатленного в разное время независимо друг от друга у западных и восточных потомков дневного светила.

Однако это далеко не единственные свидетельства существования у славян их основного мифа о собственном происхождении. Следы этого представления в наибольшей степени сохранились в детском фольклоре, который, как неоднократно отмечалось специалистами, во многих случаях сохранял практически до нашего времени весьма архаические языческие представления, но, разумеется, уже в «сниженном» виде. Одним из первых интересующий нас аспект отечественного детского фольклора описал И.П. Сахаров еще в первой половине XIX в.: «В первый день Святой недели (недели после Пасхи. —М.С.) поселяне Тульской губернии выходят смотреть на играные солнца. Взрослые мужчины выходят смотреть на колокольни, как будет играть солнце, а женщины и дети наблюдают появление его на пригорках и крышах домов. При появлии солнца дети поют:

Солнышко, ведрышко,

Выгляни в окошечко!

Твои детки плачут,

Сыр колупают,

Собакам бросают;

Собаки-то не едят,

А куры-то не клюют.

Солнышко, покажись,

Красное, снарядись!

Едут господа бояре К тебе в гости во двор,

На пиры пировать,

Во столы столовать.

По замечаниям поселян, появление солнца на чистом небе и его играние предвещает хорошее лето, благополучный урожай и счастливые свадьбы»[617]. Как видно из этого описания, детская песня — вызывание дневного светила являлась частью связанного с поверьем об игрании солнца взрослого ритуала, в котором участвовало практически все население. Это обстоятельство лишний раз подтверждает, что первоначально запечатленное в этой песне представление о людях как детях солнца не было простой детской фантазией, а принадлежало к обрядовому фольклору целой общины. Поскольку для его передачи от поколения к поколению было необходимо, чтобы его восприняло и запомнило в первую очередь подрастающее поколение, становится понятно, почему данную песню поручали петь именно детям. Обращает на себя внимание, что вызывание дневного светила мотивируется неблагополучием его детей на Земле, а его появление на небосводе оборачивается торжественным пиром. Данная песня на Руси была зафиксирована не только в Тульской губернии, и А.Н. Афанасьев в своем исследовании приводит ее другой вариант:

Солнышко-ведрышко!

Выглянь в окошечко,

Твои детки плачут,

Есть-пить просят.

Курица кудахчет,

Кочет спел —

И обед поспел[618].

Как видим, момент неблагополучия детей солнца здесь еще более усиливается: ребята не просто колупают сыр, который не едят ни собаки, ни куры, а уже сами просят есть и пить. Прекращение бедственного положения данный вариант связывает уже не с приездом знатных гостей на обрядовый пир, а с пением петуха — посвященной солнцу птицы, — после чего обед для детей оказывается готов. Наконец, третий вариант данной песни опубликовал Н.М. Гальковский, сопроводив его следующим замечанием: «Одна детская песенка подтверждает, что в народе сохранялось смутное представление о людях, как детях солнца:

Солнышко, солнышко,

Выгляни в окошко,

Твои детки плачут,

Пить, есть просят»[619].

Ареал распространения данной песни не ограничивается одной лишь Русью, и по крайней мере один ее вариант был зафиксирован на территории Белоруссии:

Совнушко-ядрушко,

Выблесни, выгляни!

Твое детки на поветке

Сыр колупають…[620]

Данное обстоятельство еще раз показывает, что эта песня возникла как минимум в эпоху восточнославянского единства. Обращает на себя внимание, что во всех приведенных ее вариантах славянские ребята называт себя детьми дневного светила, что свидетельствует о существовании мифа о славянах как потомках бога солнца. В двух из четырех вариантах речь идет о недостатке у детей еды и питья, в двух других — что в отсутствие солнца ребята не хотят есть сыр, который также отказываются есть и домашние животные. В любом случае отсутствие дневного светила в этой песне перекликается с темой пищи, причем вариант ее отсутствия следует признать более архаичным. Слезы его потомков на Земле побуждает Солнце «выглянуть» на небе, после чего к людям возвращается радость и, судя по всему, изобилие. Поскольку в результате обрядового, приуроченного к определенной календарной дате, вызывания дневного светила преодолевается ситуация недостачи у людей в масштабе всей общины, это говорит о том, что первоначально эта песня предназначалась не для забавы детей, а для магического обеспечения благополучия всего коллектива и явно относилась к сфере взрослого фольклора. Однако этот вывод предполагает то, что и представление о людях как детях солнца первоначально было свойственно не только ребятам, но и вполне взрослым членам племени.

С этими детскими вызываниями солнца следут сопоставить записаную на Волге казацкую песню из так называемого «разинского фольклора»:

Ах туманы вы, туманушки,

Вы туманы мои, непроглядные,

Как печаль, тоска ненавистны!

Изсушили туманушки молодцов,

Сокрушили удалых до крайности!

Ты взойди, взойди, солнце красное!

Над горою ты взойди, над высокою,

Над дубравою ты взойди, над зеленою,

Над урочищем доброго молодца,

Что Степана свет Тимофеевича,

По прозванью Стеньки Разина.

Ты взойди, взойди, красно солнышко,

Обогрей ты нас, людей бедных:

Мы не воры и не разбойнички,

Стеньки Разина мы работнички;

Мы веслом махнем — корабль возьмем,

Кистенем махнем — караван собьем.

Мы рукой махнем — девицу возьмем[621].

В начале этой песни констатируется исходная ситуация: тоска-туман, одним словом, тьма физическая и духовная, которая придавила казаков. В связи с тем, что солнце является хранителем и защитником праведности на Земле, далее констатируется, что обращающиеся к нему люди отнюдь не преступники, а сподвижники Степана Разина. Не будем забывать то, что в народном сознании князь, царь или вождь является представителем солнца на Земле. Хотя в отечественном фольклоре Разин непосредственно не соотносится с дневным светилом, однако то обстоятельство, что в данной песне он особо именуется «Степан свет Тимофеевич», сразу вызывает в нашей памяти полный титул князя Владимира в былинах — «Свет Владимир, красное солнышко». Отмечая в песне, что они «работнички» Стеньки Разина, казаки подчеркивали, что они отнюдь не чужие небесному светилу и в силу этого вправе расчитывать на его благосклонное внимание и покровительство. Далее идет просьба к солнцу обогреть их, представляющая собой несомненный отголосок языческого солнечного культа. Наконец, песня завершается описанием того, что сделают казаки, согретые его лучами, наполненные его животворящей энергией и избавленные солнцем от тьмы — утвердят свою власть на воде и земле и окажутся после этого способными продолжить свой род. Хотя по своему содержанию этот выдающийся образец взрослого фольклора не имеет ничего общего с детскими вызываниями солнца, тем не менее внутренняя структура обоих типов памятников русского народного творчества едина — сначала яркими красками рисуется картина недостачи, которую люди, Дажбожьи внуки, преодолевают с помощью своего божественного прародителя. Это наблюдение опять говорит нам о весьма древних истоках языческого мирочувствования, которое спустя столетия нашло свое отражение в детском и взрослом фольклоре, описывающим по единому канону не имеющие между собой ничего общего принципиально различные ситуации из мира детей и взрослых, причем не просто взрослых, а восставших против несправедливой угнетавшей их власти казаков.

Основной миф славянского язычества отразился и в «Повести о Петре и Февронии Муромских», написанной Ермолаем-Еразмом.

Эта «Повесть» начинается с пересказа ветхозаветного предания о сотворении мира богом, но, когда речь доходит до сотворения им человека, средневековый автор неожиданно отступает от библейского текста: «И на земле же древле созда человека по своему образу и от своего трисолнечьнаго божества подобие тричислено дарова ему: умъ, и слово, и дух животен»[622]. Трисолнечное божество, внезапно появляющееся у отечественного средневекового писателя, не имеет ничего общего с каноническим библейским богом, но зато напрямую перекликается с «трисветлым солнцем» «Слова о полку Игореве», являющегося, как было показано выше, явным пережитком славянского язычества. То, что это трисолнечное божество дает созданному им человеку три дара, живо напоминает нам значение эпитета бога солнца Дажьбога как «дающего бога», «бога-подателя». Весьма показательно, что одним из этих божественных даров человеку оказывается «дух животен». Все эти факты свидетельствует о том, что при создании данного фрагмента «Повести» Ермолай-Еразм в начале XVI века сознательно или неосознанно воспользовался старыми языческими представлениями о Дажьбоге.

Обращает на себя внимание и два других дара трисолнечного божества человеку — ум и слово. На материале сравнительного изучения индийской и иранской традиции исследователи давно сделали вывод о существовании в эпоху если не индоевропейской, то, во всяком случае, индоиранской общности триады «благая мысль — благое слово — благое дело». В более поздние эпохи предписание неукоснительно соблюдать это неразрывное единство мысли, слова и дела встречается нам как в буддизме, так и в зороастризме. Неуклонное следование этому единству оказывается залогом духовного развития в этих религиях и, если взглянуть на проблему более глобально, естественным образом обеспечивает следование человека путем Правды, этого частного выражения вселенского закона на земном уровне. Поскольку представления об этом универсальном первопринципе восходят ко временам индоевропейской общности, то можно предположить, что и представление о неразрывном триединстве мысли, слова и дела восходят к той же эпохе. Хоть у славян это триединство и не было закреплено, в отличие от буддизма и зороастризма, в качестве религиозного принципа, однако основанное на нем мирочувствование было столь мощным, что оказало влияние на сам язык наших далеких предков. По наблюдениям лингвистов, в прошлом во всех славянских языках глагол с корнем de- и его производные обозначали одновременно два понятия — «делать» и «говорить». В настоящий момент подобное положение сохраняется лишь в некоторых западнославянских языках. Так, например, словен. dejati означает «делать», «говорить», «класть, ставить». Аналогичная ситуация была и в древнерусском языке, где слова дѣяти, дѣю было «говорить», в связи с чем в нем появились такие устойчивые словосочетания, как «молитву дѣяти» — молиться или «отьвѣтъ дѣяти» — отвечать. Также весьма показательно, что данный глагол связывался с такими понятиями, как свет и правда: «Дѣемъ свѣтъ есть, не бо есть тьма» или «Дѣя правдоу приять имъ есть»[623]. Однако современные восточнославянские языки уже утратили это значение данного корня, который в настоящий момент означает только функцию делания: русск. делать, действие, деяние, белор. дзейнiчаць, злодзей, дабрадзей и т. п. Как отмечают специалисты, отголоском прежнего значения «говорить» интересующего нас корня в нашем современном языке являются частицы, служащие как бы знаками цитирования при передаче чужой речи: де (из др. — русск. он дѣеть — «он говорит») и дескать (из др. — русск. дѣеть — «говорит» + сказати). Однако этот же корень присутствует и в слове думать, которое изначально было связано не только с мыслительной, но и с речевой деятельностью: др. — русск. думати, думаю означало не только «мыслить», но и одновременно «рассуждать, совещаться»[624], эта же ситуация сохранилась и в псковском диалекте современного русского языка, где выражение думаться всей семьей (всем сходом) означало не только «думать с другими», но и «обсуждать дело, советоваться»[625]; это же значение данный корень имеет и в болгарском — дума — «слово», думам — «говорю»[626]. В свете всего этого можно констатировать, что триединство мысли, слова и дела у наших далеких предков было некогда запечатлено вообще на уровне языка, однако к современной эпохе слабый отголосок воспоминания об этом фундаментальном факте остался разве что в шуточной прибаутке: «На думах, что на вилах; на словах, что на санях; а на деле, что в яме»[627].



Рис. 11. Сербские надгробные памятники с тремя крестами.


В силу этого можно утверждать, что появление двух первых членов этой системы в качестве главных даров бога человеку у Ермолая-Еразма также является отголоском далекой языческой архаики. У южных славян эта «Повесть о Петре и Февронии Муромских» была неизвестна, однако отраженные в ней представления находят неожиданную аналогию в сербских надгробных памятников. На целом ряде таких памятников мы видим высеченные фигуры людей с тремя крестами (рис. 11). Эти фигуры могут быть довольно реалистичны либо же совсем схематичны, однако все они несут на себе изображения не одного, не двух, а именно трех крестов. Если установка креста на могиле является христианской традицией, то изображение трех крестов на теле человека явно не имеет ничего общего с православием. Это обстоятельство заставляет нас вспомнить, что задолго до христианства крест являлся языческим символом, и притом, что особенно для нас важно, символом солнца. В силу этого мы имеем все основания предположить, что, высекая три креста на изображении умершего, сербы хотели этим подчеркнуть наличие у человека триединого солнечного начала, унаследованного им от своего божественного прародителя. Правильность этого предположения подтверждает нам сербский каменный крест первой половины XIX в. (рис. 12). Композиция на нем принципиально другая, никаких изображений трех крестов на нем нет, однако его создатель другими способами постарался выразить исходную идею. На кресте была высечена схематичная фигура человека, голова которого была окружена солнечными лучами. Как видим, и в этом случае мастер вновь постарался подчеркнуть солнечную сущность своего умершего соплеменника.



Рис. 12. Сербский каменный крест, XIX в.


Подобные абсолютно независимые друг от друга свидетельства, происходящие из разных концов славянского мира, разделенные не только расстоянием, но и веками, и относящиеся к тому же совсем к различным сферам человеческой культуры — литературный памятник и изображения на надгробьях, — неопровержимо свидетельствуют о существовании у славян единого мирочувствования, которое могло зародиться у них только в эпоху их общности. Если «Повесть о Петре и Февронии Муромских» была создана в Средние века, то другие свидетельства о происхождении нашего народа от дневного светила относятся, можно сказать, почти к нашему времени. Так, по свидетельству Б. Шергина, еще в XX веке архангельские поморы прямо называли солнце своим отцом. Вот как на Севере Руси проходила встреча дневного светила после полярной ночи: «Кланяемся солнцу-то:

— Отец наш желанный, здравствуй! Радость ты наша, солнце красное!

Да в землю ему, да в землю»[628].

С другой стороны, в некоторых русских колядках дневное светило соотносилось с главой семейства:

Что в первом терему красно солнце,

Красно солнце, то хозяин в дому,

Что в другом терему светел месяц,

Светел месяц, то хозяйка в дому,

Что во третьем терему часты звезды,

Часты звезды, то малы детушки;

Хозяин в дому, как Адам на раю…[629]

Весьма показательно, что в данном варианте хозяин соотносится не только с солнцем, но и с Адамом, бывшим, согласно библейской традиции, прародителем всего человечества. Встречаются примеры сопоставления солнца с отцом и в свадебном фольклоре. Так, перед бракосочетанием в Вологде невеста в песне так обращалась к своему родителю:

Государь ты мой батюшко,

Мое красное солнышко!..[630]

Исключительное по важности значение имеет приводимое В. Петровым гуцульское предание о том, что сначала солнце было очень большим, но после того, как появились люди, оно начало уменьшаться, поскольку, когда рождается человек, от солнца отрывается кусок и превращается в звезду, а когда человек умирает, то его звезда гаснет и падает. Если умер праведный человек, то его душа возвращается в солнце, а из тех звезд, которые гаснут, когда умирают неправедные люди, получается месяц[631]. Во-первых, это западноукраинское поверье в очередной раз прямо указывает на бытование у славян представления об их солнечной внутренней сущности. Во-вторых, это поверье наглядно показывает процесс наложения относительно нового представления о солнечной природе человека на идущие из глубин первобытности представления о звездном происхождении его души. Изначальное представление не исчезает полностью, а переосмысляется и включается составной частью в новый солнечный миф. И, наконец, в-третьих, данное гуцульское предание представляет собой очевидную параллель к изложенному выше представлению Чхандогья Упанишады о двух посмертных путях человеческой души: «Те, которые знают это и которые в лесу чтут веру и подвижничество, идут в свет, из света— в день, из дня — в светлую половину месяца, из светлой половины месяца — в шесть месяцев, когда [солнце] движется к северу, из этих месяцев — в год, из года — в солнце, из солнца — в луну, из луны — в молнию. Там [находится] пуруша нечеловеческой [природы]. Он ведет их к Брахману. Это — путь, ведущий к богам. Те же, которые, [живя домохозяевами] в деревне, чтут жертвоприношения, благотворительность, подаяния, идут в дым, из дыма — в ночь, из ночи — в другую [темную] половину месяца, из другой половины месяца — в шесть месяцев, когда [солнце] движется к югу, но они не достигают года. Из этих месяцев [они идут] в мир предков, из мира предков — в пространство, из пространство — в луну. Это — царь Сома, он — пища богов, его вкушают боги»[632]. Поскольку никаких контактов между гуцулами и индусами в исторический период не было, то следует признать, что эти учения о переселении душ возникли если не в эпоху самой индоевропейской общности, то, во всяком случае, в период контактов предков славян и индийских ариев в период ее распада.

Следует отметить, что с солнцем мог быть соотнесен не только отдельный человек, будь то муж, жених или любимый, а целая община или даже народ. Так, в параграфе 15 Русской Правды краткой редакции было зафиксировано следующее положение, касающееся регулирования имущественных отношений: «Если где-нибудь (кто) взыщет с кого-либо остальное, а тот начнет запираться, то идти ему (с ответчиком) на свод перед 12 человеками…»[633] Исследователи древнерусского права на без основания видели в данной норме пережитки старинного общинного суда. Об устойчивости на Руси традиции, когда именно двенадцать человек в своей совокупности представляли собой общину и вершили от ее имени суд, свидетельствует статья 10 договора Новгорода с Готским берегом и немецкими городами, датируемого 1189–1199 гг.: «Оже емати скот варягу на русине или русину на варязе, а ся его заприть, то 12 мужь послухы, идеть рота възметь свое»[634]. Как и в случае с Русской Правдой, приведенная статья вновь регулирует ситуацию, когда должник отказывается платить долг, но при этом одна из сторон оказывается иностранцем. В этом случае двенадцать мужей выступают в качестве свидетелей, подтверждающих факт наличия долга. Поскольку, как отмечает В.П. Шушарин, двенадцать послухов фигурируют и в Помезанской Правде, мы вправе предположить общеславянские истоки этой традиции. В связи с этим стоит вспомнить и более поздние польские предания, согласно которым после смерти потомков Лexa I и до вступления на престол Крака Польша управлялась двенадцатью воеводами[635]. Число двенадцать естественным образом перекликается с числом месяцев в солнечном году, введение которого славянский перевод «Хроники» Иоанна Мал алы связывал с эпохой правления бога дневного светила. В книге о Дажьбоге было показано, как путем использования символики данного числа Владимир Красно Солнышко всячески подчеркивал собственную солярную сущность. Если это так, то с помощью этого же числа судей или свидетелей славянская община точно так же подчеркивала свою солнечную сущность, а в случае с Польшей — и солнечную сущность всего народа.

Необходимо подчеркнуть, что в народном сознании солнце было неразрывно связано с правдой, выступая зачастую в роли ее блюстителя. Последнее представление нашло свое отражение как в русских поговорках типа «Правда краше солнца» или «От всех уйдешь кривыми путями-дорогами, только не от очей солнечных», так и в старинном чешском обычае, когда от присягавшего в особо важных случаях требовали, чтобы он стал лицом на восток, повернувшись к утреннему солнцу. Этот источник света не только следит за соблюдением людьми правды, но и способен наказать ее нарушителей. Отголоски этого представления нам встречаются в древнерусском апокрифе «Слово от видения Павла апостола». Видя сверху человеческие грехи, «Солнце многажды бо моляшеся Богу глаголя: Господи, все содержал, и доколѣ неправдѣ человѣчь терпиши и беззаконiи многих! Вели, Господи, да ихъ пожгу, да не творятъ зла»[636]. Исходя из этого древнего, языческого в основе своей представления, 197-й псалом духоборов однозначно предписывал участникам этой секты следующее: «Солнце светит на всех правдою, такожде подобает и человеку быть не лживому, справедливому…»[637] Как видим, «Животная книга» духоборов не только подчеркивает параллелизм человека и солнца, но и изображает последнее как источник правды на Земле. Дневное светило выступает хранителем правды не только в памятниках письменности или учении отдельной секты, но и в таком жанре русского фольклора, как загадка.

А.Н. Афанасьев приводит такую показательную загадку о солнце: «Сидит птица без крыльев, без хвоста, куда ни взглянет — правду скажет»[638]. Именно на основе Правды, по глубочайшему убеждению славян, и должно было основываться человеческое общество. Поэтому не случайно древнейший свод законов в нашей стране получил название «Русской Правды».

Идея светоносности Руси неоднократно встречается нам в различных памятниках древнерусской письменности. «Слово о погибели Русской земли» начинается следующим образом: «О, светлосветлая и прекрасно украшенная земля Русская! Многими красотами прославлена ты: озерами многими славишься, реками и источниками местночтимыми, горами, крутыми холмами, высокими дубравами, чистыми полями, дивными зверями, разнообразными птицами, бесчисленными городами великими, селениями славными, садами монастырскими, храмами божьими и князьями грозными, боярами честными, вельможами многими. Всем ты преисполнена, земля Русская, о правоверная вера христианская!»[639] Как видим, образ светло-светлой Руси, прославленной красотой своей природы и результатами трудов живущих на ней людей, является доминирующим в этом «Слове», а вера христианская вместе с церквями и монастырями упоминается лишь в самом конце, что говорит о глубинной языческой основе всех этих представлений, слегка прикрытых упоминаниями атрибутов новой веры.

Эта же идея присутствует и в духовном стихе о Егории Храбром:

Едет он, Георгий Храброй

Ко той земле светло-Русской.

От востока до запада поезжаючи,

Святую веру утверждаючи,

Бесерменскую веру побеждаючи…[640]

В «Повести об азовском сидении донских казаков» также однозначно утверждается светоносность Руси: «Государство Московское великое, пространное и многолюдное, сияет оно среди всех государств и орд — и басурманских, и еллинских, и персидских — подобно солнцу»[641].

Сопоставление польского пословицы «do kogo slonce, do tego i ludzi» с русской «за кого Бог, за того и добрые люди» указывает на то, что в сознании славян если не все, то по крайней мере добрые люди действуют единодушно со своим божественным прародителем. Подобно тому, как Солнце противостоит Тьме в масштабах космоса, так и его потомки, носители солнечного света славяне противостояли враждебной дневному светилу силам тьмы на земном уровне. Отечественная традиция дает нам немало примеров подобного самовосприятия себя нашими далекими предками. Так, например, созданное в ХII в. «Слово о полку Игореве» так описывает поражение русских войск от кочевников:

Ha рѣцѣ на Каялѣ тьма свѣть покрыла —

по Руской земли прострошася половци,

акы пардуже гнѣздо.

Уже снесеси хула на хвалу;

уже тресну нужда на волю… —

На реке на Каяле тьма свет покрыла —

по Русской земле простерлись половцы,

точно выводок гепардов.

Уже пал позор на славу;

уже ударило насилие на свободу…[642]

Весьма примечательно, что в данном отрывке русичи последовательно соотносятся со светом, славой (само слово хвала заимствовано из иранского языка и является синонимом славы, так что замена в приведенном переводе с древнерусского на современный язык представляется вполне оправданной) и свободой, т. е. с теми основополагающими началами, с которыми, как будет показано ниже, славяне задолго до ХII в. соотносили себя как в мифологическом, так и в этимологическом плане. С другой стороны, кочевники, соответственно, соотносятся с тьмой и хищными зверями, неся Русской земле насилие и позор.

Представление об исконном противоборстве с тьмой настолько укоренилось в мирочувствовании нашего народа, что осталось присуще ему и после того, как его изначальный мифологический смысл окончательно забылся. Если автор «Слова о полку Игореве» в ХII в. еще помнил, что «Дажбожью внуку» противостоит земное проявление тьмы в виде кочевников-половцев, то, призывая своих соотечественников во время Великой Отечественной войны на смертный бой с «фашистской силой темной», советские поэты вряд ли отдавали себе представление о глубинных истоках используемых ими архетипов народного сознания. Как носители светоносного начала наши предки стали сопричастны великой космической битве добра и зла, света и тьмы, активно помогая торжеству первого начала на своем, земном уровне. В самом начале формирования славян как отдельного племени в рамках распадающейся индоевропейской общности нам было дано откровение о нашей светоносной сущности и месте на этой Земле. Благодаря этому священному откровению возникло и развилось наше мирочувствование, предопределившее особое восприятие мира и себя в нем, присущее только вышедшим из этого племени народам. Это особое мирочувствование выразилось в сотнях и тысячах разнообразных и формально никак не связанных между собой способов. С тех незапамятных времен оно и стало нашей славной судьбой, «пока сияет солнце и весь мир стоит». Подобно тому, как единое мирочувствование нашло себе множество форм внешнего проявления, так и предопределенная ею наша историческая судьба реализуется во внутреннем и внешнем развитии нашего народа, в том числе и за счет взаимодействия с соседями. На протяжении всей истории Руси и остальных славянских народов через жизнь и свершения отдельных людей разыгрывалась и продолжает разыгрываться другая, вселенская история борьбы Света и Тьмы. Осознанно встав на сторону Света, наши далекие предки выбрали себе не только великую славу, но и полный неимоверных трудностей и смертельных опасностей путь, ибо Тьма направила всю свою мощь на то, чтобы любой ценой загасить этот островок солнечного света, во что бы то ни стало сорвать дерзновенную попытку создать вопреки всему Державу Света и Правды на нашей земле.

Приведенные в этой главе материалы показывают, что наши далекие предки отчетливо осознавали себя Дажбожьими внуками, и следы этого уникального мирочувствования достаточно сохранились в разных уголках славянского мира, несмотря на навязанную им чужеземную религию. Идея происхождения от дневного светила стала главным мифом славянского язычества, вершиной его духовного развития, и навеки сформировала уникальное мирочувствование славянских народов. Считая себя потомками солнца и носителями света, славяне воспринимали как проникнутые солнечным началом свою страну и свое общинное устройство. Этим светоносным народом, живущим по закону Правды в светоносной стране, управляли князья солнечной династии. Как видим, народное сознание стремилось в максимальной степени воплотить в жизнь основной миф славянского язычества, на основании которого выстраивалась отныне вся жизнь славянских народов.

Как было показано выше, мифу о происхождении людей от солнца у тех народов, у которых он возник, предшествовавал миф о происхождении человеческого рода из растений или, в качестве варианта, из деревьев. Его следы мы видим в кельтском мифе о Талиесине, греческом мифе о Девкалионе, славянском мифе о превратившихся в цветы Иване-да-Марье, связи с растительностью индийского Ямы и его племянника Икшваку, римском мифе о происхождении первого поколения людей от дуба, скандинавская «Старшая Эдда» прямо называет первую человеческую пару Аск и Эмбля, т. е. ясень и ива, в то время как родоначальником континентальных германцев был Манн, сын порожденного землей бога Туистона, а у иранцев первая человеческая пара Мартйа и Мартйанаг возникает из куста ревеня. Об общеевропейском характере солнечного мифа говорить не приходится. Однозначно о существовании мифа о происхождении людей от дневного светила мы можем говорить лишь для сабинов, славян, индийских ариев и, со значительной степенью достоверности, реконструировать его наличие у иранцев. Если исключить сабинов, то все остальные случаи распространения данного мифа приходятся исключительно на народы восточной половины индоевропейского мира. Тот факт, что ареал распространения мифа о солнечном происхождении достаточно точно совпадает с древнейшим диалектным членением индоевропейской общности на группы kentom и satem, позволяет предположить, что оба этих события были как-то связаны между собой, и датировать время возникновения солнечного мифа у восточной половины индоевропейской общности примерно III–II тысячелетиями до н. э. Ареал распространения солнечного мифа не совпадает с первичным диалектным членением лишь в двух случаях — у сабинов в западной половине индоевропейского мира и у балтов в восточной.

Чем же можно объяснить тот в высшей степени принципиальный факт, что народы западной половины индоевропейского мира за исключением сабинов сохранили у себя более древний вариант общеиндоевропейского мифа о происхождении человека от земной растительности, а у народов восточной половины индоевропейского мира за исключением балтов, выводивших себя от месяца, возник стадиально более поздний миф об их происхождении от бога солнца? Вряд ли это принципиальное различие можно в полной мере объяснить одними лишь социально-экономическими причинами. Можно предположить, что усиление солнечного культа связано не с социально-экономическим или политическим, а с духовным развитием того или иного народа, частным выражением которого и может стать усиление функций священного царя в обществе. На примере индоевропейской мифологии мы видим, что часть народов в своем сознании прерывают свою тотальную зависимость от Матери-Земли, выражавшуюся в мифе об их происхождении из растения или дерева, и обращают свой духовный взор не просто к Небу, а к его главному лучезарному светилу, источнику жизни, с которым они начинают осознавать свое кровное родство. Земля, колыбель человечества, становится слишком тесной для этих народов, и их возросший дух устремляется к первоисточнику света, в котором теперь они видят своего божественного отца. Таким образом, всем индоевропейцам был предоставлен шанс пойти по пути, указанному богом солнца, но далеко не все смогли или захотели пойти по нему. И делая выбор на самой заре своей истории, по какому духовному пути ему идти в качестве самостоятельного народа после распада индоевропейской общности, каждый народ тем самым выбирал себе свою будущую судьбу.

Глава 19. Самоназвания славян

Приведенные в этой части книги материалы заставляют нас обратить внимание на самоназвание славян и посмотреть, нет ли какой либо связи между тем, как наши предки стали себя называть, и основным мифом их религии. За последние два столетия по поводу происхождения и изначального значения термина славяне было высказано немало предположений и гипотез. Их детальное рассмотрение или даже простой обзор не входит в нашу задачу: в рамках нашего исследования мы просто попытаемся выделить основные пласты значений, вкладываемых нашими предками в свое племенное название, и проанализировать, нет ли какой-либо семантической связи между этим самоназванием и солнечным мифом славянского язычества. Следует сразу отметить, что самоназвание наших далеких предков не было чем-то застывшим, раз и навсегда данным, и как минимум один раз менялось в течение относительно небольшого исторического периода. Имеется в виду то, что первоначально в корне нашего племенного названия была буква о, замененная впоследствии на а. На это нам красноречиво указывают названия как средневековых, так и современных отдельных славянских племен и народов, сохранивших свою исконную форму: ильменские словене на севере Древней Руси, словаки в бывшей Чехословакии, словинцы-кашубы в польском Поморье и, наконец, словенцы в бывшей Югославии. Тот факт, что корень с о встречается нам без исключения во всех трех частях славянского мира, не оставляет никаких сомнений в том, что первоначально наши предки называли себя словенами, а не славянами. Впервые этот термин встречается в античном источнике II века н. э., а именно в труде Птолемея: «Наиболее древнее упоминание этого племени славян встречается у Птолемея в форме Σονβηυοι (Geogr. VI, 14, 9), а потом у Иордана — в форме Suavi (Get. 250). С VII в. н. э. появляются свидетельства этой формы типа Sclavini, ср. rex Sclavinorum у Фредегара, ex genere Sclavinorum. (…) Для общеславянского поздней эпохи, как и для отдельных ранних славянских исторических традиций, бесспорно реконструироуется форма slov-ene»[643]. Однако приводящие эти факты языковеды В.В. Иванов и В.Н. Топоров достаточно обоснованно предполагают, что приводимая древнегреческим географом форма могла иметь и другое значение, предшествующее форме словене: «Греческое Σονοβ — у Птолемея может передавать и славянское slov-, но также (по крайней мере теоретически) — и славянскую начальную группу su-. (…) В этом случае славянский этноним можно было бы связать со ср. — слав. свобода, др. — русск. свобода «свободный человек», «воля, своя воля, независимость, освобождение от рабства», «состояние свободного человека».

Этимологически слав, svoboda соотносится с тем же индоевропейским корнем suobh-, для которого восстанавливается значение «свободный, принадлежащий к своему народу». В этом смысле слав, svoboda, др. — русск. свобода соотносимо с др. — русск. людинъ «свободный человек» (в частности, в «Русской Правде»)»[644]. С учетом того, какое исключительное значение играла свобода в последующей истории всех славянских народов, с какой отвагой ее отстаивали наши далекие предки, в качестве весьма правдоподобной гипотезы можно принять предположение, что первоначально славяне называли себя свободными людьми. В этом отношении если не этимологической, то, во всяком случае, семантической параллелью в рамках индоевропейской семьи народов оказывается самоназвание германского племени франков, буквально — «свободные».

То, что мы знаем о древнейшей истории славян, способно объяснить нам причины возникновения подобного самоназвания: гранича на востоке с воинственными ираноязычными кочевниками, а на западе — с не менее воинственными германцами, праславянские племена научились достаточно рано ценить свою свободу, противопоставляя ее рабству, которое грозило им в случае поражения от их свирепых соседей. Понятие свободы и независимости как единственно приемлемого для славян состояния нам встречается уже в свидетельстве о наших далеких предках византийского историка VI в. Менандра, описывавшего славяно-аваро-византийские отношения: «Впрочем, движение авар против склавинов было следствием не только посольства кесаря или желания Ваяна изъявить ему благодарность за оказываемые им ласки; оно происходило и по собственной вражде Ваяна к склавинам. Ведь перед тем вождь аваров отправил посольство к Давриту и к важнейшим князьям склавинского народа, требуя, чтобы они покорились аварам и обязались платить дань. Даврит и старейшины склавин отвечали: «Родился ли на свете и согревается ли лучами солнца тот человек, который бы подчинил себе силу нашу? Не другие нашею землею, но мы чужою привыкли обладать. И в этом мы уверены, пока будут на свете война и мечи». Такой дерзкий ответ дали склавины, не менее хвастливо говорили и авары»[645]. Для надменных византийцев, активно стравливавших между собой дальних и ближних соседей, все это была пустая горделивая похвальба варваров, которую, к счастью, они потрудились записать. Однако для наших далеких предков, великолепно знавших, что в случае отказа покориться аварам в их земли вторгнется значительно превосходящая их по мощи шестидесятитысячная конная орда, сжигающая и истребляющая все на своем пути, это была отнюдь не пустая похвальба. Перед лицом смертельной опасности они дали единственно возможный ответ, обусловленный их сокровенным мирочувствованием, делавшим их светоносными детьми Дажьбога. И склавины мужественно предпочли возможную смерть бесчестию и рабству, предпочитая умереть, но не посрамить своего великого прародителя. Внимательно приглядевшись, мы увидим, что все в гордом ответе аварам было обусловлено нашим солнечном мифом. Во-первых, склавины указали наглым кочевникам, что еще не родился на свете и не согревается лучами солнца тот человек, который бы подчинил себе их силу. Указание на дневное светило отсылает нас к мифу о происхождении самих славян от бога солнца Дажьбога, чем изначально и обуславливается наша собственная непобедимость как носителей света перед лицом окружавшей нас тьмы. Уверенность наших далеких предков в том, что подобное положение дел сохранится до тех пор, пока будут на свете война и мечи, становится понятной, если мы примем во внимание тесную связи меча с дневным светилом в славянской традиции. Болгары, как отмечал А.Н. Афанасьев, представляли солнце на Иванов день в виде воина, который пляшет в небе, кружится и вертит саблями. Данный южнославянский образ дневного светила перекликается с отождествлением его с мечом в одной русской легенде о мироздании: «В знамение своей победы над Сатанаилом Господь повесил над землей свой меч — солнце; пока оно светит, рать Сатанаила сидит во тьме кромешной, а ночью, вылезая, соблазняет человека…»[646]

Весьма похожее предание в конце XIX — начале XX в. было записано и на Украине: «Сонце уявляють у нас таким способом, що Бог зганяе чортiв з раю, що понаскакувало за цiлу нiч. I це його меч так сiяе»[647]. На основании ответа аварам, тотально пронизанного солнечной символикой, мы можем утверждать, что славяне в ту эпоху осознавали себя свободными и непобедимыми потомками Дажьбога, мощь которых не сможет сломить ни одна темная сила, а с помощью своего божественного прародителя они одержат победу во всех испытаниях и распространят свою власть на другие земли. Обусловленная божественным происхождением их светоносная сила столь велика, что до тех пор, пока на земле существуют войны, она всегда обеспечит им победу над врагами.

И это был далеко не единственный пример подобного рода. О том, какой глубокий след в мирочувствовании нашего народа оставило его неуклонное стремление к свободе, свидетельствуют и другие древние источники. Византийский полководец Маврикий отмечал: «Племена славян и антов сходны по своему образу жизни, по своим нравам, по своей любви к свободе; их никоим образом нельзя склонить к рабству или подчинению в своей стране»[648]. Эта обусловленная языческими представлениями устремленность к свободе была настолько мощна, что с ней ничего не могло поделать на первых порах и христианство. Польская хроника магистра Винцентия Кадлубка передает нам речь перемышльского князя Володаря Ростиславича (до 1067–1124): «Наставляет, сколь бесславно прозвище «Рабством заклейменный», добавив, что менее несчастен родившийся рабом, чем им ставший: поскольку первое — жестокость судьбы, второе — результат малодушия, в который любой легко «впадает», но с трудом «выбирается», намного почетнее скорая смерть, чем долгое, жалкое существование»[649]. Аналогичную мысль высказывает в своем обращении к соратникам и главный герой «Слова о полку Игореве»: «О дружина моя и братья! Лучше ведь убитым быть, чем плененным быть…»[650] Та же самая устремленность была присуща и большей части русского народа, о чем красноречиво свидетельствует вся его история. Таким образом, мы видим, что с древнейших времен стремление к свободе, ее жажда проходит красной нитью через всю историю нашего народа, что делает весьма вероятным предположение, что некогда это важнейшее понятие было положено в основу своего самоназвания нашими далекими предками.

Правда, следует иметь в виду, что первоначально понятие свободы могло обладать для наших предков более широким смыслом, на один из аспектов которого в свое время с некоторой излишней категоричностью указывал О.Н. Трубачев: «Таким образом, этимологически первоначально для слав, svoboda значение: «совокупность (вместе живущих) родичей, своих». (…) Ясно одно: значение «свобода», возобладавшее в слав, svoboda, является вторичным. Об этом говорит прозрачная этимология слова и остатки старого значения: др. — русск. свобода «поселок, селение, слобода», русск. слобода, др. — польск. sloboda «небольшой поселок, поселение крестьян»..»[651] Возможно, более оправданно было бы говорить не о противопоставлении, а о взаимодополнении двух значений интересующего нас термина: по-настоящему свободным человек может быть, лишь живя среди своих, близких ему по крови и духу людей, в своей общине. Немаловажный интерес представляет и другой сделанный этим лингвистом вывод, касающийся на сей раз не самоназвания славян, а обозначения в их языке человека как такового: «Толкование celo-vekъ = «сын рода» полностью оправдывается нашими знаниями общественного строя древних славян…»[652] С учетом изученных выше мифологических представлений наших предков мы можем уточнить этот вывод в плане того, что слово человек у славян означало не просто «сын рода», а «сын божественного солнечного рода». Именно через включенность в род, восходящий своими корнями к языческому богу солнца, человек только и становился человеком в подлинном смысле этого слова. В этой системе ценностей человек оказывался таковым только в силу того, что он являлся представителем, неразрывной частью божественного рода, его живым воплощением в период своей жизни. Понятно, что лишенный своего рода-племени либо забывший о нем в принципе не мог считаться человеком в подобной системе координат. Об этом спустя тысячелетия продолжают красноречиво свидетельствовать данные современного русского языка, где слову благородный противопостоят такие понятия, как урод, выродок, безродный, однозначно определяющие диаметрально возможные состояния человека именно по принципу его причастности либо непричастности к своему роду или, если брать шире, всему народу.

Вторым, на сей раз абсолютно бесспорным, как было показано выше, самоназванием наших предков было имя словене. Хоть целый ряд исследователей, в том числе и достаточно крупных, и не разделяет данной точки зрения, данное племенное самоназвание, скорее всего, было образовано от понятия слово и, соответственно, словенами были «люди, говорящие ясно, понятно». Как отмечал О.Н. Трубачев, самоназвание славян правильнее производить не от существительного слово, а от глагола слово, слухи — «понятно говорить». Весомым доказательством правильности понимания нами истинного значения этого смыслового пласта самоназвания славянских народов служит обозначение ими своих западных соседей немцами, буквально «немыми», в переносном значении «непонятно говорящими людьми». В обоих случаях для определения крупных племенных общностей наши предки использовали критерий их способности либо неспособности говорить, владеть человеческой речью. Весьма примечательно, что в готском языке нам встречаются глаголы slawan «молчать, быть немым» и gaslawan «умолкать», достаточно точно совпадающие с самоназванием славян. Зеркально соответствующие друг другу лингвистические данные показывают нам ситуацию взаимного отчуждения соседних индоевропейских народов, когда немцы для славян превратились в немых, а славяне, соответственно, в молчащих для столкнувшегося с ними германского племени. Наконец, в пользу подобного понимания самоназвания славян свидетельствует и то, что в древнерусском языке слово языкъ обозначал не только орган речи, но также «народ, племя» или «люди, народ»[653]. О древности подобного мирочувствования, восходящего, возможно, к индоевропейской эпохе, говорит и латинская параллель, где слово lingua точно так же одновременно обозначало и «народ», и «язык». Вновь критерий понимать и говорить на человеческой речи, хоть и обозначаемый иным термином, оказывался для наших предков главнейшим признаком при обозначении народа как такового. В связи с этим стоит отметить, что в отдельных памятниках древней славянской письменности народ мог обозначаться термином не только «язык», но и «слово». Так, например, в древнерусском списке XV в. «Шестоднева» Иоанна, экзарха Болгарского, философа и просветителя X в., читаем: «Тако бо разумѣемъ поемое се: двѣ словеси (два народа) служащи словеси бжию»[654]. В данном контексте «двѣ словеси» обозначают два народа, а «словеси бжию» — «божью славу». В свете нашего исследования важно подчеркнуть, что одно и то же слово одновременно могло обозначать и «народ», и «славу». «В отличие от «говорящих непонятно» или «не говорящих» (немцев), — совершенно справедливо подчеркивают В.В. Иванов и В.Н. Топоров, — славяне называли себя как «ясно говорящие, владеющие словом, истинной речью». Это соотнесение племенного названия со словом неоднократно обыгрывается в ранних славянских текстах, начиная с Константина Философа — первоучителя славян»[655].

Вся совокупность приведенных выше независимых друг от друга данных свидетельствует о правильности этимологии, выводящей самоназвание словен от слова.

При этом необходимо особо подчеркнуть тот весьма важный факт, что славяне уже на самой заре своей истории в качестве отдельного народа уже имели термин, обозначающий всю совокупность входящих в этот народ племен. Этим наши предки принципиально отличались от таких своих ближайших индоевропейских соседей, как германцы и балты, не имевших общего древнего самоназвания, охватывающего всю совокупность соответственно германских и балтских племен. Поскольку самоназвание являлось лингвистическим выражением самосознания, то в этом отношении славяне оказывались гораздо ближе к кельтам, фракийцам, иллирийцам и индоиранским ариям, также выработавшим единые самоназвания для обозначения своих общностей. В этой связи нельзя не согласиться с мнением О.Н. Трубачева, высказанном им в одной из своих статей: «Общеизвестный факт древнего наличия единого самоназвания slowene говорит о древнем наличии адекватного единого этнического самосознания, сознания принадлежности к единому славянству, и представляется нам как замечательный и культурный феномен»[656]. Наличие столь развитого племенного самосознания у славян при его отсутствии у их ближайших западных соседей ставит перед нами вопрос о его причинах, и одним из возможных ответов на него как раз и будет солнечный миф, этот основной миф славянства, выводивший происхождение нашего народа от бога солнца.

Однако тот факт, что самоназвание славян было тесно связано со словом, заставляет нас посмотреть, не был ли связан со словом и Дажьбог как божественный прародитель славян. Примеры этой второй связи уже неоднократно встречались нам в ходе данного исследования. Начать следует с того, что связь со звуком, музыкой и речью присутствует уже у отца бога солнца Сварога. Дажьбог и в этом отношении унаследовал часть связанных с богом неба представлений, и мы уже могли наблюдать связь со словом прародителя славян в различных, никак не связанных между собой проявлениях, лишний раз доказывающих глубинные истоки порождающего их мирочувствования. Во-первых, в приводившемся выше фрагменте «Повести о Петре и Февронии» слово однозначно называется одним из трех даров «трисолнечного божества» человеку. В свете этого следует сразу обратить внимание на то чрезвычайно показательное обстоятельство, что в древнерусской литературе неоднократно встречается устойчивый оборот «даждь слово» или «даяи слово», по своей конструкции полностью соответствующее имени Дажьбога: «Даяи слово благовѣстоующшмъ и силою мъногою на съврьшение благовѣстования»[657]; «Слава же пронеся всюду о немъ…. дасть бо ся ему слово премудрости и разума и утѣшения»[658]; «О мати Слова, даждь ми слово удобное…»[659] Помимо этой конструкции недвусмысленным доказательством того, что в языческую эпоху дающим человеку слово богом был именно Дажьбог, является приводившаяся выше украинская песня «Ой ти, соловейку», где с богом солнца оказывается связан соловей — символ сакрального красноречия в отечественной традиции как до, так и после принятия христианства. Еще в XIX в. в крестьянской среде эта птица продолжала соотноситься с голосом или звуком, как о том свидетельствуют приводимые В.И. Далем русские пословицы: «Мал соловей, да голос велик» и «Соловей — птичка не величка, а заголосит — лес дрожит!»[660] Впоследствии соловьиный голос начинается ассоциироваться с человеческой речью. Так, рассказывая о героическом сопротивлении новгородцев их насильственной христианизации, Иоакимовская летопись отмечает, что борьбу горожан с приспешниками Владимира возглавил «высший же над жрецы славян Богомил, сладкоречия ради наречен Соловей»[661]. «О Бояне, соловию стараго времени!»[662] — обращается автор «Слова о полку Игореве» к бывшему для него главным авторитетом легендарному певцу древности. Идущая из глубины языческих времен традиция соотносить именно с этой птицей духовные авторитеты продолжается на Руси и в христианскую эпоху. Так, например, один источник XVI в. так сообщает о кончине некоторых святых: «Отлетоша бо от нас… яко славие великогласнии… чюдотворци Петр и Алексие и инии православнии святителие». Образ соловья возникает в том же веке и в связи с Иосифом Волоцким: «Яко же ластовица и славий доброгласный»[663]. Таким образом, соловей в отечественной традиции оказывается устойчивым символом красноречия, причем красноречия сакрального. Bo-третьих, слово красный в русском языке тесно связано не только с дневным светилом, но также и с речью (красноречие, «красное слово» как обозначение шутки или остроты). В-четвертых, на эту же связь указывает новгородский заговор: «Праведное ты, красное Солнце! спекай у врагов моих, у супостатов, у сопротивников, у властей-воевод и приказных мужей, и у всего народа божьяго уста и сердца, злыя дела и злые помыслы, чтоб не возносились, не промолвили, не проглаголили лиха сопротив меня»[664]. Как мы видим из этого текста, у дневного светила имеется полная власть над сердцами и устами людей, и оно способно сделать так, чтобы ни один человек не промолвил, не проглаголил лиха против произносящего это заклинание человека.

С возникновением у славян письменности представления о связи солнца с речью частично переходят и на нее. Рассмотренный выше четырехликий болгарский солярный идол из Преслава (см. рис. 10) был изображен не где-нибудь, а именно на орудии для письма, что также указывает на связь дневного светила со словом, теперь уже письменным.

При рассмотрении вопроса об инцесте мы уже обращались к русской сказке про князя Данило Говорило. Поскольку весь княжеский род возводился к богу солнца, эта подчеркнутая речистость его представителя, встречающаяся к тому же в отголоске мифа о происхождении человечества, косвенно свидетельствует и о связи с речью, процессом говорения и самого дневного светила. Эта же связь с речью нам встречается и в предании об Иване-да-Марье, также наделенных солярными чертами. Так, например, в Иванов день данное растение использовали как оберег, раскладывая его по углам избы, чтобы вор не подошел к дому, так как «брат с сестрой будет говорить; вору будет чудиться, что говорит хозяин с хозяйкой»[665]. Это поверье показывает связь цветка иван-да-марья с человеческой речью, соотносящейся, в свою очередь, с самоназванием наших далеких предков в качестве словен как людей, этой самой речью и обладающих. В данном примере само растение выступает как «заместитель» отсутствующих дома мужа и жены, будто бы ведущих между собой беседу.

Как мы можем проследить с помощью сравнительного языкознания, связь речи как с богом, так и с солнцем возникает как минимум уже в эпоху индоевропейской общности. Целый ряд примеров указывают на связь звука и речи с солнцем и светом: хинд. gham — «солнечное сияние», цыг. gam — «солнце», но тох. А каш — «звук»; греч. ηλιοζ—«солнце», но и.-е. kel — «звук»; др. — инд. suar — «солнце», но и.-е. suer — «издавать звуки»; авест. xveng — «солнце», но англ. sing — «петь»; др. — инд. bhana — «солнце», но и.-е. bha — «издавать звуки»; англ. sun — «солнце», но авест. sanha — «слово»; и.-е. uek — «говорить», но др. — англ. swegle — «солнце»; лат. mico — «сверкать, блестеть», но и.-е. тек— «издавать звуки»; русск. диал. луд — «ослепительный свет», но др. — англ. leod — «звук»; и.-е. kens — «громко произносить», но др. — англ. scinan, англ. shine — «сиять»; и.-е. lap — «свет», но тох. A rape — «музыка»; англ. word — «слово», но и.-е. uer— «гореть, блестеть»; лит. zadas — «речь, язык», но и.-е. ka(n)d — «светить, гореть»; и.-е. kel — «кричать, звучать», но и.-е. kel — «гореть, сиять»; и.-е. bha — «блестеть, сиять», но bha — «издавать звуки»; латыш, balss — «голос», но и.-е. bhel — «сиять, светить»; русск. звук, но осет. suggan — «гореть, сиять»; русск. слово, но и.-е. leu — «сиять, блестеть». Особенно показателен в этом отношении санскрит, где, как подчеркнула Н.Р. Гусева, корень svri (svar) изначает одновременно «сиять», «прославлять» и «возвышать голос». В ведийских гимнах упоминается напев, «растущий (и) солнечный» (РВ I, 173, 1), бог солнца Сурья именутся в них поэтом (РВ V, 44, 7), а о боге огня Агни говорится как об «изобретателе блистательной речи» (РВ П, 9,4). Все эти данные показывают, что связь дневного светила с речью возникла еще в рамках индоевропейской общности и сохранилась у наших предков после ее распада и была ими использована в процессе самоосознания и самоназвания себя как отдельной племенной общности. Собранный материал позволяет нам сделать вывод о том, что Дажьбог являлся для славян не только первопредком и их физическим прародителем, но и богом, наделившим их даром слова, истинной речи, ставшей ключевым критерием при определении ими своего отличия от своих западных соседей. Славяне унаследовали от своего божественного первопредка не только его кровь и дух, но и слово, и это последнее обстоятельство было запечатлено ими при определении своего самоназвания. Обладание Словом, творящей второй мир истинной речью, способность понимать своих соплеменников и быть понятым ими — вот следующий этап национального самосознания славян, отразившийся в их самоназвании.

На третьей, заключительной стадии развития своего самоназвания славяне начали подчеркивать свою связь уже не просто со словом, а со славой. Понятно, что эта слава по природе своей выражается в слове, молве, человеческой речи, однако выражает уже не просто процесс говорения и понимания людьми друг друга, а прославление в людской среде чьих-либо великих свершений и подвигов. Процесс превращения обычного слова в славу хорошо прослеживается на материале древнерусского языка. Так, в своем плаче-заклинании в «Слове о полку Игореве» ХII в. Ярославна прилагает к Днепру эпитет Словутич. Хоть сам этот термин был образован от корня слово, а не слава, однако обозначал уже понятие «славный, знаменитый». Об устойчивости значения этого корня говорит то, что еще в ХVII в. cловый (словущий) продолжает означать «прославленный»: «Того же году месяца апреля в 9 день волное казачество великое Донское Войско… на низ словущия реки Дону Ивановиче на Манастырском яру собрав собе круг, и учаш думу о граде Азове чинити»[666]. Особую ценность для данного исследования представляет то обстоятельство, что интересующий нас термин применялся не только к рекам, но и к отдельным людям. Так, например, под 1241 г. Ипатьевская летопись упоминает «словоутьного пѣвца Митоусоу»[667], а памятник XI в. при констатации славы некоего мужа использует оба корня как с а, так и с о: «Славьнѣ бо бѣ мужь ть и словы въ та лета»[668]. Впоследствии понятие славы начинает применяться не только к рекам или людям, но к городу, в частности, к новой русской столице: «Въ преименитомъ, славномъ и царствующемъ градъ Москвъ»[669]. Выше уже приводился пример из «Шестоднева» Иоанна, экзарха Болгарского, где термин слово обозначал славу, причем славу Божию. Как отмечает М. Фасмер, русск. слово родственно лтш. slava, slave — «молва, репутация; похвала, слава», вост. — лит. slave — «честь, почет, слава», slavinti — «славить, почитать», др. — инд. craves — «хвала, слава, почет», авест. sravah — «слово, учение, изречение». С другой стороны, русск. слава оказывается родственно лит. slove — «честь, хвала», вост. — лит. slave — «честь, слава», slove — «великолепие, роскошь», только что упоминавшимся slavinti, slava, slave, craves, sravah-, a также греч. κλεοζ — «слава» и др. — ирл. clu — «слава»[670].

Приводимые В.И. Далем пословицы фиксируют связь славы с почитанием бога как формы связи человеческого и божественного: «Славите Бога, так слава и вам» или «Богу хвала, а вам (а добрым людям) честь и слава». В значении «хвалы, благодарения, прославления» понятие «слава» применительно к Богу встречается нам уже в древнейшей сохранившейся отечественной книге, Остромировом Евангелиии 1057 г.: «Даждь славу Боу»[671]. Понятно, что Бог в этом контексте имелся в виду уже христианский, однако сама форма построения этого оборота невольно напоминает нам структуру имени Дажьбога, давшего, как было показано выше, человеку дар слова. Сходная идея, однако уже без данной характерной формы построения выражения, встречается нам в «Житие Бориса и Глеба»: «Яко ты еси бъ млстивъ, и тебе славу въсылаемъ вх вѣкы»[672]. В значении «величие, совершенство» термин слава употребляется применительно к богу Афанасием Никитиным в его знаменитом «Хождении за три моря»: «Богъ единъ то царь славы, творець небу и земли»[673]. Слава, таким образом, оказывается одним из способов общения людей с богом.

Поскольку само понятие славы исторически появилось позднее понятия слова, следы связи рассматриваемого ныне термина с дневным светилом уже не столь многочисленны, как в случае с речью, однако все же присутствуют. Во-первых, это отмеченный устойчивый оборот, образуемый сочетанием понятия славы и глагола дать в различных вариациях. Во-вторых, необходимо отметить, что помимо рассмотренных выше значений слава в древнерусском языке означало также «блеск, сияние, яркость», т. е. те физические явления, которые напрямую соотносились с солнцем: «Ина слава слнцю, ина слава мѣсяцю, ина слава звѣздамѣ, звезда бо звѣзды разлучаеться въ славе»[674]. Весьма показательно, что со славой (в обычном значении этого слова) в древнерусской литературе соотносится и понятие светлости (в значении «сияния, блеска») дневного светила: «Нбса… свѣтлостью слнца… повѣдають славу его»[675]. Представление о связи славы со светом или блеском однозначно восходит к эпохе индоевропейской общности, как это неоднократно показывают соответствующие примеры народов данной языковой семьи. В одном ведийском гимне говорится о славе, которая всего за один день обходит вокруг неба, как бог солнца Сурья (РВ VI, 48, 21). Применительно к Агамемнону, верховному предводителю греческого войска под Троей, Гомер неоднократно употребляет эпитет «славою светлый Атрид» («Илиада» IX, 677; XIX, 146 и др.), величая его при этом по имени отца, т. е. подчеркивая роль родовой славы главы ахейцев. Римский поэт Силий Италик относительно своего героя уверен, что тот «поднимет свою славу до небес и добавит новый блеск к священному имени Юлиев»[676]. Понятно, что в первую очередь слава принадлежала богам. Так, например, в обращенном к Зевсу гимне Клеанф в первой же строке характеризует его следующим образом: «Славой затмивший богов, вседержитель многоименный…»[677] Надо думать, что именно эта существенная черта во многом и предопределила главенствующее положение Зевса в олимпийском пантеоне. Говоря об Агни, боге огня, ведийский риши констатирует, что его «слава ярче всего» (РВ 1,45,6), другой поэт отмечает, что этот бог «пронзил два мира (своим) светом и славой» (РВ VI, 1, 11), про бога Митру говорится, что «блеск (его) окружен самой яркой славой» (РВ III, 59, 6). О верховном боге-громовержце говорится: «чья природа — для славы, (а) имя Индры создано как свет» (РВ 1,57,3), а автор другого гимна так призывает его:

Ты на пути к высокой славе, о Индра.

Достигни непреодолимого блеска!

(РВ III, 37, 10).

В другом гимне этого же бога призывают: «О Индра, день за днем ищи славы в том, что блистательно!» (РВ П, 14, 12). При повествовании о первоначальном поражении и последующей победе с божественной помощью риши Вишвамитры на поэтическом состязании РВ называет по меньшей мере один источник этой славы, и, что весьма примечательно, и в индийской традиции он оказывается непосредственно связан с дневным светилом:

Дочь солнца протянула славу

Среди богов, бессмертную, нестареющую.

Сасарпари быстро принесла им славу,

(Возвысившую их) над населением пяти народов…

(РВ III, 53, 15–16).

Дочь солнца Сасарпари в данном фрагменте является олицетворением особого рода поэтической речи, с помощью которой Вишва-митра не только смог победить своего соперника, но и обрести при этом славу в масштабах всего мира индийских ариев, традиционно обозначаемого в РВ как совокупность пяти народов. Как видим, и в данном ведийском мифе присутствует устойчивая связь друг с другом солнца, речи и славы.

Понятно, что вслед за богом данный термин естественным образом мог применяться и к его представителю на Земле: «Уподобивьшся купчю, ищущю добраго бисера, славнодержавныи Владимире»[678]. Здесь сложный термин «славнодержавный» обозначает «знаменитый, славный среди государей». Эпитет славный вполне мог в древнерусской письменности применяться не только к царю или князю, но и к знатному, именитому человеку: «Того же лѣта убиенъ бысть въ Новѣгородъ посадникъ, мужъ славенъ, Якун Михалковичь»[679]. В русском языке с этим понятием связывается целый ряд значений: от молвы, говора вообще до похвальной молвы, всеобщего одобрения, признания тех или иных достоинств и заслуг. Слово слава может прилагаться как к неодушевленным предметам хорошего или отличного качества, так и к знаменитому, превозносимому и хвалимому повсюду человеку. Значительной части русского народа еще в XIX в. это нематериальное качество представлялось гораздо важнее денег и даже самой жизни: «Не до барыша, была бы слава хороша», «Не долго жил, да славою умер». Настоящая слава в представлении людей еще XIX в. носила всеобщий характер, охватывала весь известный человеку мир: «Про него слава на весь свет стоит». Псковский летописец XV в. так описывал настроения своих сограждан: «Хотя животъ свои дати на славѣ и кровь свою пролити… за Святую Троицу»[680]. В этом фрагменте обращают на себя внимание два обстоятельства. Во-первых, люди готовы пожертвовать своею жизнью во имя высшего божественного начала, которое уже изначально, как было показано выше, было связано со славой. Во-вторых, вновь обращает на себя внимание, что оборот на славѣ, т. е. «со славой, с честью», снова соединен с глаголом дать, опять-таки отсылающим нас к эпитету языческого бога-подателя.

При всем генетическом родстве представлений о слове и славе необходимо обратить внимание читателя и на одно принципиальное различие, существующее между обоими понятиями. Хоть древние источники и говорят нам, что слава может быть дарована человеку богами, однако, по сравнению со словом, для этого и от самого человека требуются гораздо более активные действия. Понятно, что в ту героическую эпоху слава в первую очередь была связана с подвигами на поле брани. Уже на заре известной нам по письменным источникам русской истории великий князь Святослав Игоревич, осажденный превосходящими силами византийцев в Доростоле, в первую очередь думает не о спасении своей жизни, а о славе, когда ему предложили спасаться бегством: «Тогда Сфендослав глубоко вздохнул и воскликнул с горечью: «Погибла слава, которая шествовала вслед за войском росов, легко побеждавшим соседние народы и без кровопролития порабощавшим целые страны, если мы теперь позорно отступим перед ромеями. Итак, проникнемся мужеством, (которое завещали) нам предки, вспомним о том, что мощь росов до сих пор была несокрушимой, и будем ожесточенно сражаться за свою жизнь. Не пристало нам возвращаться на родину, спасаясь бегством; (мы должны) либо победить и остаться в живых, либо умереть со славой, совершив подвиги, (достойные) доблестных мужей!» Вот какое мнение высказал Сфендослав»[681]. Под 1186 г. автор Лаврентьевской летописи применительно к княжеским усобицам отмечает: «Брань славна луче ес(ть) мира студна»[682]. В «Слове о полку Игореве» дважды говорится о русских воинах, которые ищут себе чести, а князю славы (сначала Буй Тур Всеволод говорит о своих дружинниках: «А мои-то куряне — опытные воины… сами скачут, как серые волки в поле, ища себе чести, а князю славы», а вскоре и сам создатель «Слова» так описывает начало схватки русского войска с половцами: «Русичи великие поля червлеными щитами перегородили, ища себе чести, а князю — славы». Завершается это бессмертное произведение выразительной фразой, подчеркивающей, что и рядовые воины оказались причастны княжеской славе, и прославляющей защитников родной земли:

«Здрави князи и дружина,

побарая за христьяны

на поганыя плъки!

Княземъ слава а дружинъ!

Аминь»[683]. —

«Здравы будьте, князья и дружина,

борясь за христиан

против нашествий поганых!

Князьям слава и дружине!

Аминь».

Чуть выше автор «Слова» прямо указывает, что князья-предводители похода все-таки добыли свою славу:

«Спевши песнь старым князьям,

потом и молодым петь:

«Слава Игорю Святославичу,

буй туру Всеволоду,

Владимиру Игоревичу!»[684]

Аналогичным образом и определенная часть русских былин, после изложения ратного подвига того или иного героя, также содержит прямое указание на прославление его в потомстве. Так, например, про главного героя отечественного богатырского эпоса в былинах говорится: «Тут же Илье Муромцу да е славу поют» или «Тут старому славу поют»[685]. То же самое говорится и про Алешу Поповича:

Повелась ведь тут славушка великая.

Как его-то честь-хвала да богатырская О том об Алешеньке Поповиче[686].

При всем том огромном значении, которое имела война и совершаемые на ней подвиги в жизни древнего общества, в сознании индоевропейцев она отнюдь не была единственным источником славы для человека. Так, например, им могло быть и творчество великого певца, какими, несомненно, были Боян и Садко, память о которых надолго пережила их самих. В конце посвященной Садко былины о новгородском гусляре прямо говорится: «А и тому да всему да славы поют»[687]. Легендарный Боян был не только сам прославленным поэтом и в этом качестве становится образцом для подражания для автора «Слова о полку Игорева», но и сам своим творчеством воспевал деяния своих современников, прославляя их подвиги:

Боян же, братья, не десять соколов

на стадо лебедей напускал,

но свои вещие персты

на живые струны воскладал;

они же сами князьям славу рокотали[688].

Продолжая далее эту тему, следует отметить, что со славой была прочно связана и духовно-религиозная мудрость, которая и была первоисточником поэтического творчества в изначальный период. Так, например, в духовном стихе о «Голубиной книге» слава провозглашается царю Давиду, заменившему в христианский период славянского Великого Гусляра языческой эпохи:

Славу поем Давыду Ессеевичу,

Во веки его слава не минуется![689]

Весьма показательно, что именно в связи с изложением космогонической мудрости о происхождении Вселенной, человека и общества или, говоря словами самого стиха, «мудрости повселенныя», духовный стих говорит о бессмертной славе ее обладателя. О том, что и этот источник существовал еще со времен индоевропейской общности, свидетельствует уже выше упоминавшаяся слава ведийского риши Вишвамитры, победившего в поэтическом состязании. В другом гимне Агни просят создать для ее автора «славную долю, заключающуюся в красноречии» (РВ III, 1, 19).

Как видим, со славой в славянской традиции была связана деятельность воинов, защищавших родную землю и покорявших чужие страны, а также творчество вдохновенных поэтов и мудрых жрецов. Безусловная ориентация на славу, отразившаяся в последнем самоназвании славян, потенциально доступная любому представителю этого племени, весьма многое говорит о внутреннем мире наших далеких предков. Как абсолютно нематериальное начало, хранящееся лишь в памяти современников и последующих поколений, слава тем не менее ценилась гораздо выше любых материальных ценностей. На примере эпосов самых различных народов, воспевавших славные деяния своих героев, мы видим, что неуемное и необоримое стремление к славе, ради которой люди зачастую шли не просто на иррациональные, но зачастую просто самоубийственные поступки, проистекало в конечном итоге из осознания героем трагической раздвоенности своей природной сущности, когда бессмертный божественный дух оказывался заключен в смертную телесную оболочку. Один из первых примеров подобного осознания мы встречаем у шумеро-аккадского героя Гильгамеша, который сначала тщетно пытается обрести физическое бессмертие, однако в конечном итоге добивается своими подвигами бессмертной славы. Уже с тех далеких времен различные герои, остро осознавая свою физическую смертность, отделявшую их от богов, стремились своими сверхчеловеческими по своей сути деяниями обрести если не телесное, то во всяком случае духовное бессмертие, навеки запечатлев в людской памяти славу о своих подвигах. Действительно, в своем высшем проявлении слава бессмертна. Столь резкое противопоставление славы предметам тленного материального мира, богатства духовного богатству материальному, автоматически относит ее к высшей божественной сфере.

Как показывают эпосы различных, в том числе и неиндоевропейских народов, человек очень рано понял, что слава для него — единственный возможный для него способ преодолеть смерть и хоть в какой-то части приобщиться к бессмертному божественному миру. Великолепный пример этому являет греческий герой Геракл, становящийся богом не только в силу своего происхождения от Зевса, но и благодаря своим великим подвигам. Если для других людей слава была способом приобщения к божественному, то для славян она стала путем проявления своей изначальной потенциальной божественной сущности детей Дажьбога. Само самоназвание ориентировало носящих его наших далеких предков на напряженные труды и великие, подчас сверхчеловеческие подвиги, только и дающие людям истинную славу. Запечатленная в Слове бессмертная Слава, обретающая через то власть над безжалостным к человеческим деяниям и самой человеческой жизни временем — это следующий, заключительный этап развития славянского самосознания, отразившийся в самоназвании наших предков.

Действительно, истинная слава была неподвластна смерти, и стремление навеки запечетлить память о своих подвигах в людской памяти заставляло настоящих героев подвергать свою жизнь опасности, а если надо, жертвовать ею во имя той или иной великой цели. Великолепным образцом этого мирочувствования может служить речь Святослава, обращенная к русской дружине, перед лицом многократно превосходящих ее по численности византийских войск. В ней великий князь призвал своих соратников во имя величия родной земли предпочесть смерть позору: «Да не посрамим земли Руские, но ляземы костью ту, и мртьвы бо сорома не имаеть, аще ли побѣгнемъ то срамъ намъ»[690] — «Да не посрамим земли Русской, но ляжем костьми тут, ибо мертвые сраму не имут. Если же побежим — позор нам будет». Поскольку слава по своей природе была нематериальна, ее нельзя было купить ни за какое богатство, и, соответственно, в истинной системе координат она ценилась гораздо выше любых земных благ. Яркий пример этого, причем не у представителей родовой аристократии, а, что особенно ценно, в среде рядовых казаков, мы видим в «Повести об азовском сидении донских казаков», описывающей подвиг горстки героев, в 1641 г. выдержавших схватку с четверть миллионным турецким войском. Видя, что силой им не отбить Азов у казаков, враги предлагают им богатый выкуп, на что казаки отвечают решительным отказом: «Не дорого нам ваше собачье серебро и золото, в Азове и на Дону у нас и своего много. То нам, молодцам, нужно и дорого, чтоб была о нас слава вечная по всему свету, что не страшны нам ваши паши и силы турецкие!»[691] В этом гордом ответе как нельзя лучше проявилось мирочувствование нашего народа, для которого вечная слава оказывается гораздо важнее любых материальных сокровищ.

Как правило, подлинная слава была наградой от современников и потомков за те направленные на благо родного народа деяния, которые изначально превосходили обычные человеческие возможности. Такой истинной славой, например, была слава Ильи Муромца и других богатырей, которые не щадя своей жизни защищали родную страну от вражеских нашествий. В этом плане слава оказывалась высшей наградой, которой мог удостоиться во время своей жизни смертный человек, и ее надо было заслужить своими великими свершениями. Тот факт, что уже целый народ становился носителем славы, оказывается весьма показательным. Даже если согласиться с мнением тех исследователей, согласно которому самоназвание славяне не было образовано от понятия слава, тем не менее оно неизбежно должно было быть осмыслено таким образом, и притом достаточно рано. Об этом красноречиво свидетельствуют такие личные имена, как Святослав, Вячеслав, Славомир, в которых понятие слава употребляется явно в современном значении этого слова.

Следует иметь в виду, что в условиях родового общества слава принадлежала не только конкретному герою, но и всему его роду. Великолепные примеры подобного родового сознания дает нам «Слово о полку Игореве». Обращаясь к Ярославу, великий князь Святослав подчеркивает, что его воины «кликом полки побеждают, звоня в прадедовскую славу»; говоря о полоцком князе Изяславе, нанесшем поражение литовцам, он отмечает, что этим он «прибил славу деда своего Всеслава»; а призывая всех русских князей кончить усобицы, киевский князь советует им: «Вложите в ножны свои мечи поврежденные, ибо лишились вы славы дедов»[692]. У сербов и черногорцев даже сохранился особый обряд «семейная слава», впоследствии приуроченный к христианскому календарю: «Почти повсеместно народы Югославии отмечали день св. Николая 6(19) ХII. Св. Николай считается покровителем и защитником семьи, особенно у сербов и черногорцев… Дело в том, что св. Николай считается патроном многих сербских и черногорских семей, которые именно в этот день отмечали свою семейную Славу. (…) Семейная Слава, видимо, является пережитком дохристианского семейно-родового культа»[693]. От родовой славы до славы целого народа был всего лишь один шаг, и шаг этот, как будет показано чуть ниже, был сделан достаточно рано.

Когда же произошло это третье, заключительное изменение нашими предками своего самоназвания и из словен они превратились в славян? Понятно, что точную дату этого эпохального события точно установить вряд ли удастся, однако ряд фактов свидетельствует о том, что случилось это достаточно рано. Описывая события 764 г. на Балканах, Феофан Исповедник среди прочего отмечает: «Василевс же, тайно отправив посланцев в Булгарию, схватил архонта северов Славуна, сотворившего во Фракии много зла»[694]. Образованные от славы личные имена встречаются не только у южных славян: так, например, отцом пражского епископа Адальберта был либицкий князь Славник, а под 1086 г. Козьма Пражский отмечает, что в битве с саксами погибли воины Ратибор, Бранит с братом Славой[695]. Древнерусские летописи под 1095 г. упоминают киевского боярина Славяту[696]. а под 1171 г. — еще одного боярина Славна[697]. Как у восточных, так и у западных славян неоднократно встречается имя Вячеслав, т. е. «более славный»; также можно привести и древнерусское имя прославленного князя-воителя Святослава, т. е. «(обладающего) святой славой». Эти примеры показывают, что уже начиная с VIII в. письменные источники фиксируют наименование в честь этого понятия отдельных людей, что делает весьма вероятным и более массовое распространение этой традиции. Само же зарождение подобной традиции, как свидетельствуют недавние исследования, восходит вообще к эпохе индоевропейской общности, и корень слава в составе личных имен встречается нам в таких эксклюзивных греко-индийских и греко-славянских соответствиях, как гр. Еυρυκληεζ—скр. Uru-sravah, гр. Ευ-κληεζ—скр. Su-sravah, гр. Σοϕοκληζ — слав. Собеславъ, гр. Ηρακληζ — слав. Ярославъ[698].

При этом, если взять данные византийской раннесредневековой письменности, окажется, что употребление образованных от понятия слава названий применительно к занимаемым славянами областям оказывается более ранним по сравнению с образованным от данного понятия личным именем Славун. Касаясь территориальнополитического обозначения граничивших с империей славян, Г.Г. Литаврин пишет: «Термин «Склавиния» (Славиния) имеет, безусловно, византийское «ученое» происхождение: он образован от этнонима по типу понятий «Скифия», «Сарматия», «Аравия» и т. д. Хронологически первым дошедшим до нас упоминанием термина считаю возможным признать сообщение составленной в начале VII в. архиепископом Фессалоники Иоанном первой книги «Чудес св. Дмитрия» об осаде города славянами и аварами в конце VI в. Для этого похода, сказано там, хаган собрал «все нечестие Славиний»»[699]. Исследователь пришел к выводу, что первичным значением термина «Славиния» был ареал расселения славян, а вторичным — указание на их особую политическую организацию. Чуть позже данный термин появляется и у византийского историка Феофилакта Симокатты. Описывая начало кампании 602 г., он констатирует, что византийский император приказал своему военачальнику Петру покинуть Адрианополь и переправиться через Дунай. Исполняя данное ему поручение, «Петр начал готовить поход против войск Склавинии..»[700] Это выражение историка свидетельствует о том, что в самом начале УП в. Левобережье Дуная воспринималось ромеями как славянская территория. В более поздний период мы видим, что в отечественной литературе в качестве максимальной степени обобщения назвалась славной целая страна или земля: «И славна быстъ вся земля во всѣхъ странахъ, страхомъ грозы храборства великого князя Дмитрея и зятя его Довмонта»[701].

Оба случая использования термина византийскими писателями показывают, что уже в VI в. по крайней мере часть племен стала именовать себя не словенами, а славянами. Понятно, что прежде чем возникло подобное название занимаемой славянами территории, должно было возникнуть и соответствующее самоназвание самих славян. Это логическое соображение вновь подкрепляется данными византийской письменности. Одним из первых новое самоназвание славян в форме склавины упоминает Псевдо-Цезариус около 525 г. Но и это еще не самая ранняя дата. Время возникновения уже упоминавшегося выше готского глагола slawan — «молчать, быть немым», фонетически полностью совпадающего с самоназванием славян, следует датировать временем контактов этого германского племени с нашими далекими предками, т. е. III–IV вв. Косвенным подтверждением этого является сочинение готского историка Иордана. Хоть сам Иордан жил в VI в., однако при написании истории своего народа он пользовался не дошедшим до нас сочинением Кассиодора, в котором могли отразиться реалии эпохи Великого переселения народов. Касаясь различных названий славян, Иордан отмечает: «У левого их (Карпат. — М.С.) склона, спускающегося к северу, начиная от места рождения реки Вистулы, на безмерных пространствах расположилось многолюдное племя венетов. Хотя их наименование теперь меняется соответственно различным родам и местностям, все же преимущественно они называются склавенами и антами»[702]. О славянах и антах говорит и современник Иорадана Прокопий Кесарийский.

С чисто лингвистической точки зрения В.В. Иванов и В.Н. Топоров так констатируют три этапа эволюции самоназвания славян: «Таким образом, на разных этапах истории этнонима изменение семантических мотивировок и ассоциаций могло сопровождаться частичными изменениями фонетического облика слова, ср. suobh-, slov-, slav-»[703]. Как было показано выше, этим лингвистическим этапам четко соответствуют три различных этапа коллективного самопознания себя славянством. Согласно семантическо-мифологическому подходу, славяне — это потомки Дажьбога, свободно живущие среди своих, родных им по крови и духу людей (1), обладающие истинной речью, этим даром бога солнца, с помощью которого они могут понимать своих соплеменников и творить второй, духовный мир образов (2), и, наконец, обретшие своими деяниями запечатленную в слове бессмертную славу, благодаря которой и проявляется их изначальная божественная сущность (3). Как мы видим, все три этапа самопознания и самоназвания себя славянством не противоречат один другому, а наоборот, каждый последующий является продолжением и развитием предыдущего на следующем, более высоком семантическом уровне. Если первоначально наши предки в своем самоназвании подчеркивали свою свободу, обеспеченную им в силу проживания среди соплеменников, то на втором этапе на первый план выходит слово, благодаря которому члены одного племени могли легко понимать друг друга и общаться между собой, отличаясь благодаря общей речи от всех других чуждых им племен и народов. Наконец, на третьем этапе ключевым становится понятие славы, однако сама эта слава рождается из слова, что опять-таки связывает эту стадию самоназвания с предшествующей.

Однако на этом внутренние семантические связи трех этапов развития самоназвания славян не заканчиваются. Интересно отметить, что все они оказываются связаны с триединством мысли-слова-дела, составлявшим основу должного и правильного индоевропейского образа жизни. С учетом того, что слава является результатом деяний, два последних самоназвания абсолютно точно соответствуют единству слова и дела. Соответствие мысли свободе на первый взгляд как будто не кажется очевидным, однако если принять во внимание тот принципиальный факт, что иметь собственные мысли, которые можно реализовывать в словах и делах, мог лишь свободный человек, в то время как за раба думал и решал его господин, а тот лишь являлся орудием его воли, определенное соответствие наблюдается и здесь. Таким образом, три последних самоназвания славян оказываются подчинены логике внутреннего развития одновременно на трех различных семантических уровнях. С одной стороны, славяне как светоносные внуки Дажьбога изначально никому не подвластны и наделены своим божественным прародителем словом и славой. С другой стороны, славяне представляют общность свободных людей, живущих среди своих, с которыми они общаются на родном языке, а из слова впоследствии рождается и слава. И, наконец, уже отмеченная последовательная реализация мысли, слова и дела. Насколько мы можем судить, первичным был мифологический принцип развития самоназвания славян, который впоследствии мог осмысляться и как следование должному образу жизни, основанному на триединстве мысли-слова-дела, и, наконец, этот принцип реализовывался вовне, на общественном уровне, как во взаимоотношениях с соплеменниками, так и с соседними народами. В свете нашей темы особое значение приобретает тот факт, что все эти последовательно вырастающие друг из друга этапы самопознания себя славянством оказываются не только логически связанными, но и объединены в единое целое идеей собственного солнечного происхождения.

Глава 20. Солнце: бог, царь, предок и славянское племя

Однако великий солнечный миф не просто констатировал происхождение славян от Дажьбога — в нем была заложена гораздо более глубокая идея. Следует отметить, что в средневековой Руси бытовало представление о боге как деде и, в более широкой форме, предке как таковом. Так, автор очередного поучения против язычества «Слово св. отец о посте устава церковного» влагал в уста христианского бога следующий монолог, обращенный к категорически не желающим придерживаться заповедей новой веры своим современникам: «А язъ твои бгъ. яже твой црь. яже твой прадѣдъ. яже твой дѣдъ. яже твой оць. яже твое племя. Чему мя не оумѣеши чтити и не боишися мене?»[704] Однако христианский бог был, согласно Библии, лишь царем, отцом небесным, но отнюдь не предком людей в собственном смысле этого слова, как это следует из слов автора поучения, и тем более никак не мог отождествляться с их племенем. Ветхозаветный бог творит человека из глины, но и он никак не может именоваться его прадедом, дедом и отцом. Подобное несоответствие данного фрагмента поучения с ортодоксальной христианской традицией заставляет нас предположить, что автор «Слова о посте» воспользовался собственно древнерусскими языческими представлениями, чтобы донести до своей паствы идею величия бога новой религии. Совмещение у этого бога функций царя и первопредка всего народа опять указывает нам на Дажьбога, единственного из языческих божеств, обладавшего этими качествами. Обращает на себя внимание, что солнечное божество, согласно данному поучению, оказывается одновременно не только прадедом, дедом и отцом, т. е. тремя поколениями предков, что соотносится с неоднократно фиксировавшейся троичностью дневного светила, но вместе с тем и самим племенем, т. е. народом во всей его совокупности. Не будем забывать, что, в отличие от жестко кодифицированных монотеистических религий, языческие мифы зачастую весьма подвижны и могут давать нам несколько вариантов одного и того же события или родословной.

О исключительной древности подобного восприятия бога свидетельствует и то, что похожий образ присутствует уже в проповеди Заратуштры, жившего, по оценкам современных ученых, на рубеже второго и первого тысячелетий до н. э. Обращаясь к своим последователям, иранский пророк в конце 45 йасны обещает им защиту со стороны почитаемого ими верховного бога Ахура Мазды:

Против дэвов и против смертных,

Замысливших противное замыслить,

И от других,

кто правильно мыслят,

Спаситель, дома хозяин по Вере Святой,

Друг, брат или отец — Ахура Мазда[705].

Как видим, в этом фрагменте бог, по словам Заратуштры, оказывается Спасителем, хозяином дома, другом, братом или отцом. Образ грядущего Спасителя объясняется общей эсхатологической устремленностью учения создателя первой монотеистической религии. Что касается домохозяина, то это достаточно темный пассаж, поскольку давший указанный выше перевод И.М. Стеблин-Каменский в своих комментариях к указанному месту по-разному трактует его. Однако заключительная часть предложения сомнений не вызывает: бог в нем выступает как друг и брат, т. е. соплеменник, или как непосредственный предок — отец. Отсутствие в данном фрагменте образа бога-царя также легко объяснима: Заратуштра жил и проповедовал еще в ту эпоху, когда у иранцев еще не сложилось развитой государственности, и власть принадлежала племенным вождям, а не объединявшему их царю. Если в исходном тексте иранский пророк действительно имел в виду бога как хозяина дома, то он ассоциировал его с первичным носителем власти и авторитета в патриархальном догосударственном обществе. Кроме того, оттенок властности присутствует и в облике грядущего Спасителя, который, согласно зороастрийскому учению, должен был окончательно победить Зло и установить царство Добра и Истины на всей Земле. С учетом рассмотренных различий характеристики бога в проповеди Заратуштры и в древнерусском поучении против язычества более чем похожи. В обоих бог выступает не только как верховное существо, но одновременно как предок (определяемый как три поколения в древнерусском тексте и просто как отец в иранском), племя (с детализацией как друг и брат в йасне) и в качестве носителя власти (достаточно слабо выраженной в иранском тексте и отчетливо в древнерусском, что обусловлено их созданием в различные исторические эпохи), что говорит о происхождении данного необычного понимания божества из единого источника. В силу отсутствия других параллелей вряд ли можно говорить об общеиндоевропейском происхождении данного образа. Вместе с тем, поскольку проповедь Заратуштры не затронула кочевые ираноязычные племена, а у скифов, с которыми в историческую эпоху контактировали славяне, подобного восприятия божества не зафиксировано, следует датировать время возникновения подобного своеобразного восприятия бога эпохой славяно-индоиранских контактов в восточной половине начавшейся распадаться индоевропейской общности.

Возвращаясь к «Слову о посте», отметим, что нарисованная в нем картина, когда бог одновременно оказывается и прадедом, и дедом, и отцом, и самим народом, находит свое неожиданное соответствие в данных древнерусского языка. Рассказывая под 983 г. о смерти двух варягов-христиан, отца и сына, убитых киевлянами за насмешки над их богами, автор Лаврентьевской летописи использует один крайне любопытный оборот при описании с христианских позиций посмертной судьбы мучеников новой веры: «и си отѣника. приемше вѣненьць нбсныи състми мчнки и првдники»[706]. Ф.П. Филин, одним из первых обративший внимание на странное слово отѣника, отметил, что оно обозначает отца и сына вместе, как одно понятие. Тот факт, что данный случай является единственным примером его употребления во всей древнерусской литературе, свидетельствует о чрезвычайной архаичности этого термина. Обозначавшее одновременно «отца и сына» др. — русск. отѣника оказывается разительной этимологической параллелью зафиксированному в рассмотренном поучении против языческого представления о боге как прадеде, деде и отце одновременно. Два абсолютно не связанных друг с другом примера, один из сферы этимологии, а другой из сферы религиозной борьбы христианства с язычеством, красноречиво говорят о наличии обусловившего их единого мирочувствования, причем мирочувствования настолько древнего, что оно оказывалось непонятным не только в современное время, но и в эпоху средневековой Руси, когда данное слово окончательно выходит из употребления. Разобраться в сути этого мирочувствования и времени его возникновения нам поможет этимология русского слова отец. О.Н. Трубачев установил, что в основе слав, оtьсь лежит множественное значение «отцов», выведя следующую этимологическую цепочку: otьсьПодчеркнув, что в старину каждый род знал своего предка, исследователь так обосновал странное на первый взгляд множественное значение интересующего нас термина: «Это можно объяснить тем, что при родовом строе каждый кровный родич по восходящей линии (т. е. реальный отец, дед, прадед) мог считаться отцом любого младшего кровного родича, т. е. реального сына, внука, правнука. Вернувшись к слав, otьсь и уже будучи знакомы с его этимологической структурой, мы можем придти к тому выводу, что первоначально члены рода употребляли термин otьcь как название ближайшего отца, который сам был в сущности «отцов» (att-iko-s), т. е. происходил от старшего, общего отца (слав. оtъ, и.-е. atta)»[707]. Таким образом, становится понятным как изначально множественное число у славянского отец, обозначавшего собой всю совокупность предков, так др. — русск. отѣника, объединявшего в единое целое отца и сына, а если брать в более широком контексте, предков и потомков в их неразрывном кровном единстве. Данное архаичное представление и основанное на нем мирочувствование могли возникнуть у наших далеких предков только при родовом строе, т. е. еще в первобытную эпоху, и становится анахронизмом уже в ХII веке, когда слово отѣника исчезает из оборота. Достаточно наглядно принцип отеника изображен на Збручском идоле, на котором и люди, и небесные боги в своей совокупности образуют единство в составе космического Первобога, которому и посвящен данный идол.

Кроме того, в эпоху Средневековья мы видим еще одно проявление данных воззрений, на этот раз в княжеской среде. Речь идет о неоднократно упоминающейся в летописях «отчей и дедней молитве» умерших предков, помогавшей их живым потомкам. Поскольку предки эти были неканонизированы, а сама эта молитва имела вне-церковное происхождение, то, как показал в своем исследовании B.Л. Комарович, эта «отчяя и дедняя молитва» имела не только отчетливо выраженное дохристианское происхождение, но являлась явным пережитком языческого родового культа, бытовавшего в среде Рюриковичей[708]. Интересно отметить, что зачастую в числе небесных заступников упоминается не два, а целых три поколения умерших предков-иокровителей того или иного князя. Так, например, при описании победы владимирского князя Михаила Юрьевича над Мстиславичами в 1176 г. Лаврентьевская летопись отмечает: «И поможе Бъ Михалку. и (брату его Всеволоду) оца и дѣда его млтва и прадѣда его»[709]. В данном случае мы видим полное соответсвие произносящих молитву за своего потомка предков с перечнем тех предков, с которыми отождествляется бог в «Слове о посте». Понятно, что представление о предках-защитниках ныне живущих людей, оказывающихся после смерти соединенными со своими богами и из потустороннего мира продолжающих оказывать покровительство своим потомкам, с которыми они неразрывно связаны кровными узами, в истоках своих зародилось в эпоху первобытного общества. Как данные этимологии, так и поучение против язычества однозначно фиксируют нерушимое единство отца и сына, предка и потомка, бога и порожденного им племени, в результате чего весь русский народ и оказывается одним коллективным «Дажбожьим внуком». Это подразумевает, что божественное начало незримо пребывает в славянском племени, которое не только оказывается за счет этого внутренне едино, но и составляет единое целое с солнечным божеством. Данный вывод полностью соответствует особенностям развития первобытного родового сознания, выделенным А.Е. Лукьяновым на основе сравнительного анализа индийской и китайской традиций: «Концентрированное родовое сознание выражается в системе природно-родовых первопредков. Каждое поколение вещей и людей имеет своего первопредка, который генетически связан с общим природно-родовым первопредком. При тождестве природы и человека общим первопредком выступает сам род и занимаемая им территория… Обобщающая сущность природно-родового первопредка во всей полноте распространялась на каждого индивида и вещь и индивидуализировалась в них. (…) Таким образом, отдельно избранные природная вещь-первопредок и человек-первопредок становились явлениями всеобщего природно-родового обобщения.

Каждый индивид созерцал в них одновременно и неразрывно самого себя, весь род и природу в целом как телесную сущность и чувственный образ, как идею жизни (понятие) и как имя»[710]. Данная аналогия позволяет нам лучше понять парадоксальную современным людям на первый взгляд мысль о боге не только как божестве, но одновременно и как кровном предке и даже племени в целом. О развитом у славян культе предка-родоначальника, связанного с потомками и занимаемой ими территорией, свидетельствуют как приведенный в этой главе пример Дедославля, политического и сакрального центра вятичей, так и упоминавшийся ранее вывод В.Л. Комаровича о неделимости как княжеского рода Рюриковичей, так и всей Русской земли в целом. Если в случае с вятичами мы имеем дело с отдельным союзом племен, то, во втором случае, то же самое мирочувствование воспроизводится на более высоком уровне всего Древнерусского государства. «Более того, — подчеркивает далее А.Е. Лукьянов, — при тождестве человека и природы первопредок духовно и телесно был самим человеком и человеческим родом»[711].

Не будем забывать, что бог-первопредок одновременно являлся и дневным светилом, согревавшим своими лучами с неба все живое на Земле, в силу чего через Дажьбога осуществлялось единство не просто всего славянского рода, но и неразрывное единство человеческого рода и всей окружающей его природы в ее даже не земном, а космическом проявлении. Наконец, поскольку само это представление окончательно сложилось уже в период первичного деления общества, бог-первопредок оказывается уже и царем, символизировавшим собой уже не только родовое, но и социальное единство возглавляемого им племени. Не лишним будет вспомнить, что, согласно славянскому переводу «Хроники» Иоанна Малалы, именно Дажьбог-Солнце фактически является первым царем, со времени правления которого люди начинают давать дань царям, т. е. царем по преимуществу. О степени укорененности подобного представления в народном сознании красноречиво свидетельствует записанная на Украине во второй половине XIX в. поговорка «Бог — батько, государь — дядько»[712]. Под воздействием социально-политических реалий в народном сознании уже произошло разделение и даже противопоставление друг другу бога-прародителя и государя по принципу их отношения к простым людям, однако их упоминание рядом в одном тексте и сохранившаяся связанность их друг с другом и народом родственными узами красноречиво свидетельствует об их былом единстве. Солярные черты славянских князей не оставляют сомнений в том, кто из богов являлся архетипом царя для земных правителей. Данное немаловажное обстоятельство лишний раз подтверждает, что изначально богом-царем-первопредком-племенем «Слова о посте» во всем его неразрывном единстве являлся именно языческий бог дневного светила, образ которого был использован автором поучения для того, чтобы передать пастве величие христианского бога в более привычных и понятных своим современникам образах.

Проанализированное языческое восприятие бога солнца, не уступающее по своей сложности и многогранности самым утонченным христианским исканиям в сфере богопознания, предполагает N целый ряд основополагающих мировоззренческих выводов, которые наши языческие предки для себя сделали. Рассмотрим те выводы, которые вытекают из родовой ипостаси Дажьбога как человеческого первопредка, неразрывно связанного и воплощенного в них. Если взглянуть на это единство глобально, то славянское племя, взятое в цельнокупности всех его прошлых, нынешних и грядущих поколений, и породивший его бог-первопредок, будучи навеки связаны неразрывными узами кровного родства, вместе составляли ту грандиозную двуединую пару, именовавшуюся некогда нашими предками отѣника, которая и творила историю мира. Из этого следует вывод о божественном происхождении славянского племени. Еще в XIX в. в русском народе бытовали отголоски его истинной, не извращенной библейскими догмами родословной: «О первобытных людях сохранено предание, что они были несравненно сильнее, долговечнее и больше ростом, чем теперешние. Отсюда такая приговорка: «встарь были люди божики, а мы теперь тужики, а поздней будут еще люди пыжики: двенадцать человек соломинку поднимать, так, как прежние люди поднимали такие деревья, что нонешним и ста человекам не поднять»»[713]. То, что русские крестьяне всего полтора столетия назад называли первое человеческое поколение божиками, является прямым и неоспоримым доказательством существования представления о происхождении славянского рода непосредственно от бога. Несмотря на все старания православной церкви, всеми силами внедрявшей в народное сознание ветхозаветный миф о происхождении человечества от Адама, отголоски своей подлинной, исконной родословной бытовали в отельных частях нашей страны на протяжении почти целого тысячелетия. Следует отметить, что миф о нескольких поколениях человеческого рода, каждое из которых оказывается слабее и хуже предшествующего, имеет индоевропейское происхождение и в развернутом виде встречается в индийской и греческой традициях. Таким образом, истоки мифа о постепенном вырождении человечества, отголоски которого были записаны у крестьян Орловской губернии, генетическое родство которого с рассмотренными преданиями не вызывает сомнения, сложились еще в эпоху индоевропейской общности, т. е. как минимум в IV тысячелетии до н. э., и бытовали у них на протяжении пяти тысяч лет. Однако это означает, что и представление о божественном происхождении своего народа возникло у наших предков в период индоевропейского единства.

Отголоски этой идеи мы видим и в Животной книге духоборов— одной из христианских сект, возникшей в XVIII веке и сохранившей в своем вероучении ряд языческих пережитков. В 78-м псалме их книги говорится: «Отечество наше небесное — имел бы я себе христианом на земле; оттуда мы все с начатия приняхомши, все мы родихомши, всей мы божественны. Не есть нам земля отечество, а мы есть странники на земле. Тело наше земляное — не есть человек, а есть человек — душа в теле, — ум небесный, божественный; тело же наше возьмется в прах, а душа наша обратится в отечество свое, где нет ни смерти, ни беды, ни вины, ни плача, ни глада, ни жажды, тем вечный день, непрестанный свет!»[714] Это представление о собственной божественности было чрезвычайно устойчиво среди членов этой секты, которые в 1827 г. прямо заявляли: «Бог есть дух; сей дух или Бог в нас; мы есмы Бог»[715].

Еще одним примером обожествления людей является так называемая «Пространная редакция второй повести о происхождении картофеля», датируемая началом XIX в.: «Быстъ в царст(в)е царя Анепсия во стране восточном [во елълинахъ] собрание. Божiимъ попущение мъ, а по диавольскому действу грехъ ради наших собрашая [шесть] мужей с прочими во свое капище и молишася своимъ богомъ и нарекоша сами себе с(вя)тыми и начата избирати между себе кому быть из нихъ богомъ и ц(а)рем [i поставиша свещу посред(и) капища i от коего загорится свеща, тому б(о)гом i царем быть] (вар.: i поставиша свещу посред(и) себя i от коего загорится свеща тому б(о) гом i царем быть) и начата единъ по единому кланяйся идоломъ. Преже всехъ нача кланятися из них стареиший и ничто же бысть, потомъ вторый нача кланятися и тогда абие загореся свеща и поставили его по действу дияволю ц(а)р(е)мъ и б(о)г(о)мъ. И начата покланятися ему и почитати его»[716]. Текст данной повести достаточно интересен. С одной стороны, мотив избрания царем по возгоранию свечи неоднократно встречается в русских сказках, но там отсутствует мотив обожествления человека. Последний встречается нам в новгородской легенде про самообожествление Волхва, характеризуемого как «бесоугодного и чародея», который сам «в боги сел»[717]. Сочетание в одном лице бога и царя напрямую перекликается со «Словом о посте», однако считать данную «Повесть» непосредственным отражением языческих воззрений препятствует ее весьма позднее составление, хоть оно и не исключает опосредованное попадание в нее языческих представлений. Исследовавший эту повесть А.И. Никифоров был склонен считать обожествление царя влиянием религиозных воззрений хлыстов, а впоследствии и скопцов. В качестве примера он отмечал, что в 1716 г. в Москве хлысты приветствовали своего христа Прокопия Лупкина восклицаниями «царь великий, бог великий!», а во время радений у них обычны выкрики «Царь Бог! Царь Бог!»[718]

Святость переносилась и на умерших предков. Хоть православная церковь и заставила людей отказаться от почитания их изображений, следы восприятия предков в качестве носителей святости встречаются у восточных славян вплоть до XIX в. Кладбища, где покоились их тела, в народе назывались священной землей или родительской, использовалось также название боженивка. Приходя на радуницу на могилы, белорусы поливали их медом и водкой, закусывали и звали умерших предков: «Святые радзицели, ходице к нам хлеба-соли кушаць!»[719] В других местах, совершив дома ритуальное кормление душ умерших родителей, их провожали следующим характерным образом: «Так, по описанию П.В. Шейна, в Витебской губ. по окончании ужина на «дзяды» все вставали из-за стола, молились, а хозяин говорил: «Святые дзяды, ляцице цяпер до неба!» В других селах этой же губернии прощались с душами таким образом: «Святые дзяды! Вы сюды приляцели, пили и ели. Ляцице же цяпер до сябе! Скажице, чего еще вам треба? А лепiй ляцице до неба! — Акыш, акыш!»»[720] В то время как в легенде первое поколение людей называлось божиками, в личных именах практически всех славянских народов встречаются многочисленные случаи употребления корня бог в таких именах, как Божин, Богша, Богунка, Богдан, Богучарский, Богомил, Богуслав и т. п. Этот факт также свидетельствует о существовал у славян мифа о происхождении их от бога, однако не говорит, от какого именно. Тем не менее установить образ бога-первопредка оказывается возможно и на основании личных имен. В пятнадцатой главе были приведены многочисленные примеры бытования имени Дажьбог-Дабог в качестве личного у представителей всех трех частей славянского мира — западного, восточного и южного. Не будем забывать, что все эти случаи были письменно зафиксированы уже в христианскую эпоху, когда имя бывшего языческого бога оказывается запретным, и называть в честь него родившихся детей явно было предосудительно со стороны господствовавшей духовной и светской власти. Степень распространенности имени бога солнца во всем славянском мире разительно контрастирует с аналогичным показателем имен других языческих богов. Так, в отношении отца Дажьбога Сварога существует лишь гипотетическое предположение о единичном случае наречения в честь него человека на основании найденной в Болгарии надписи. В отличие от бога солнца Перун и Волос были верховными богами в отечественной мифологии. Тем не менее примеры использования имен этих богов в качестве личных носят единичный и локальный характер. На фоне этого более десятка зафиксированных письменными источниками случаев использования имени Дажьбога-Дабога во всех концах славянского мира, да еще в христианскую эпоху, представляется чем-то беспрецедентным и наглядно свидетельствует об исключительной популярности и значимости образа бога солнца среди славян. Данный факт красноречиво подсказывает нам, потомками какого именно бога были славяне. Рассмотренные выше абсолютно независимые друг от друга факты говорят нам о существовании у славян в языческую эпоху четко выраженного представления о божественном происхождении их племени, отголоски которого встречаются нам на протяжении всего Средневековья и даже в XIX в.

Дойдя в нашем исследовании до данного вывода, мы наконец можем дать ответ на поставленный еще в пятнадцатой главе вопрос, почему же из всех отечественных богов именно бог солнца стал для славян «дающим богом» по преимуществу. Действительно, Дажьбог как бог-первопредок дал славянам поистинне бесценный дар — не только саму жизнь для нашего народа, но и светоносное божественное начало для всех образующих его людей. Бог солнца оказался для славян не только родителем по плоти, но и, что было самым важным, родителем по духу, сформировавшим ту уникальную душу народа, которая и делала принадлежащего к нему человека славянином в собственном смысле этого слова. Вот за эту-то возможность ему быть самими собой, светоносными детьми солнца, обретение собственной идентичности, за божественную душу, щедро наделенную им прародителем, наши предки и назвали бога дневного светила дающим богом. Большего дара, пожалуй, не смог бы дать славянам никакой другой бог. Как уже отмечалось в пятнадцатой главе, ответ на этот принципиальный вопрос может сказать многое не только о сущности конкретного божества, но и о народе, давшем ему такой многозначительный эпитет. Найдя ответ на данный вопрос, мы видим, что наши далекие предки превыше всех материальных богатств, превыше даже побед на поле брани ценили богатство духовное, заключающееся в их внутреннем светоносном начале, полученном по праву кровного родства от своего божественного прародителя. Легко можно заметить, что чем дальше, тем больше богопознание шло параллельно с коллективным самопознанием славянами самих себя. Поскольку, как было показано выше, бог был неразрывно связан с порожденным им племенем, оба этих великих познавательных процесса являлись двумя сторонами одного явления: чем больше народ познавал своего родного бога, своего первопредка, тем глубже он познавал самого себя, и наоборот. Таким оказывается закон кровных уз, закон огѣника, в котором отец и сын выступали как единое неразрывное целое.

Понятно, что именно это светоносное божественно-человеческое единство необходимо было любым способом уничтожить навязанной нашей стране в 988 г. чужеземной религии — без этого у нее не было бы ни единого шанса установить свое господство на Руси. Чтобы заставить наших далеких предков поверить в своего спасителя, христианству было жизненно необходимо любой ценой заставить славян забыть о своем божественном происхождении, похитить душу нашего народа, извратить его мирочувствование и безжалостно уничтожить нашу мифо-историческую память, навязав нам вместо этого свои библейские представления о происхождении всего человечества от Адама и его первородной греховности. Для достижения этой цели были хороши все средства: прежние отеческие боги были обѣявлены демонами, посвященные им святилища стирались с лица Земли, а остававшиеся верными исконной вере своих отцов люди подвергались безжалостному физическому и моральному террору. На Руси, как и по всей Европе, религия любви вколачивалась в головы новообращенным огнем и каленым железом. Самую суть христианства при крещении языческих народов великолепно выразил епископ Ремигий в своем пастырском наставлении новообращенному королю франков Хлодвигу: «Покорно склони выю, Сигамбр, почитай то, что сжигал, сожги то, что почитал». Хотя при Владимире в Киеве идол Перуна был не сожжен, а утоплен, суть от этого нисколько не менялась: новая религия требовала полной покорности и тотальной смены ценностей, подкрепляемой поруганием отеческих святынь. Про уничтожение идолов, на месте которых строились церкви, поведали нам летописи, а как при этом проповедники меняли сознание простых людей, красноречиво свидетельствует Новгородская псалтырь, датируемая концом X — первым 20-летием XI в., т. е. фактически эпохой Крещения. Под текстом псалмов на деревянной подложке восковых табличек археологам удалось разобрать текст, который заставляли произносить новообращенных в виде клятвенного заявления об отречении от отеческих богов и заверения в верности новой религии: «Да будем работниками ему (Иисусу Христу. — М.С.), а не идольскому служению. От идольского обмана отвращаюсь. Да не изберем пути погибели. Всех людей избавителя Иисуса Христа, над всеми людьми приявшего суд, идольский обман разбившего и на земле святое свое имя украсившего, достойны да будем»[721]. Понятно, что подобный кардинальный разворот на 180 градусов в вопросах высших ценностей в принципе не мог пройти безболезненно для души народа и целостности его самосознания. Органическое и самобытное развитие страны было безжалостно прервано, и народу были силой навязаны чуждые ему духовные ценности.

Интересно сопоставить выводы, сделанные мною на основании изучения исторического материала, с выводами, сделанными крупным современным психологом Б. Хеллингером на основании изучения человеческой психологии в контексте семейных связей. Суть его открытия заключается в том, что между любым отдельно взятым человеком и членами его семьи существует «знающее силовое поле» или, как его еще называет Б. Хеллингер, «управляющая знающая Душа», которое или которая позволяет получать знания исключительно путем принадлежности к данной семейной системе, без всякого внешнего содействия, а подчас вообще невербальным способом[722]. Вывод, сделанный им на основании многолетних наблюдений и работы, таков: «Чувство целостности появляется у человека, когда каждый, принадлежащий к его семейной системе, получает место в его сердце. В этом собственно и состоит смысл целостности. Только на основе этой полноты мы можем свободно развивать себя. Но если хотя бы одного члена семейной системы не хватает, человек будет чувствовать себя несовершенным»[723]. Как видим, и с точки зрения современных психологов без признания своих корней ни один человек не может достичь собственной целостности как основы для своего дальнейшего свободного развития. Если эти выводы верны на материале семьи, которую, в подавляющем большинстве случаев, Б. Хеллингер брал на глубину не более трех поколений, то тем более они оказываются значимы по отношению к целому народу. Если исключение из семейной системы просто отца или деда негативно сказывалось на судьбах последующих поколений, то тогда какой колоссальный ущерб должно было повлечь за собой исключение из родовой системы бога-прародителя, бывшего, согласно господствовавшему тогда мифологическому мышлению, ее основателем? Очевидно, что подобная психологическая травма была столь огромна, что с трудом даже поддается оценке. Косвенно о катастрофичных последствиях этого шага мы можем судить по тому, что его негативное влияние с большей или меньшей интенсивностью проявляется, как было показано выше, в судьбах различных поколений нашего народа вот уже на протяжении целой тысячи лет. Отречение от родных богов в 988 г. неизбежно повлекло за собой исключение из родовой системы ее исходного и потому самого важного звена, лишило всю систему целостности и устойчивости, равно как возможности свободного органичного развития, и сделало ее удобным материалом для манипулирования со стороны внешних сил.

Загрузка...