Светлана Василенко
Дурочка ( Роман-житие)

Первая часть

1

Скрып.

Скрып.

Скрып-скрып…

Скрып.

Скрып.

Скрып-скрып…

Надька на ржавых качелях катается: вверх-вниз, скрип-скрип.

Я на крыше стою смотрю.

Рядом во дворе мама мокрое белье развешивает: синюю трикотажную майку отца – скрип, мою такую же, только выцветшую, – скрип, черные сатиновые семейные трусы отца – скрип-скрип, мои трусы, такие же, но поменьше, нижнюю рубашку – свою и Надькину, бюстгальтер, панталоны: одни – голубые, огромные, во все небо, другие – розовые, мягкие байковые…

Чулочки повесила Надькины, один и второй. Чулочки висели, как Надькины ножки: одна ножка, другая.

Папа заводит машину ручным приводом. Раз крутанул, не завелась – черт! – второй – ни дна ей ни покрышки, третий, четвертый… Он крутит ее, чертыхаясь, как заводной, без передышки, беззвучно матерясь.

Машина называется «газик». Или по-другому – «козел».

Осень.

2

Год назад весной тюльпаны были кровавые. Надька, моя сестра, бегала по степи, собирала. Бежала, на змею наступила, та грелась, вылезла гадюка, взяла Надьку укусила, гадюка, гадина, как собака – гам, – гадость серая, дрянь, выше коленки, я стал высасывать, Надька обоссалась, не ссы, говорю, прямо на голову, дура, я губами высасывал, на губах трещина, весь яд я всосал в себя, я как змеюка стал, я ходил по больнице и шипел – а-х-а – и хватал Надьку за ногу, я подползал и хватал, Надька ссала прямо на пол, я уползал, хвоста не было, хотелось, чтоб был хвост, не ссы, говорил я, тут тебе не степь, тут тебе больница, тут тебе не моя голова, я медленно уползал в палату, мне очень не хватало хвоста. Она, когда уползала, гадюка, хвостом тюльпаны – трыньк-трыньк, – те своей кровавой башкой – трыньк – вздрагивали. Тюльпаны потом мы в отцовский «газик» отнесли, только что полетел Гагарин в космос, мы в честь него собирали тюльпаны, привезли и Ленину положили у его ног в честь Гагарина. Тюльпанов было так много, прямо Ленину по каменные колени, он стоял по колено будто в крови, было красиво. А когда мы с Надькой вышли из больницы, то тюльпаны уже засохли, лежат неживые, Надька заплакала, ей жалко стало, мне тоже, но она дура, ей можно, мне нельзя, – а-х-а – говорю, она обоссалась прямо на площади перед Лениным, отец со стыда чуть не умер, он в военном был, как дал ей, еще хуже стало, стыднее: сверхсрочник девочку бьет – пьяный, нет? – это дочка его – все равно нельзя, ребенок – да она у него дурочка – что? – дебилка – все равно нельзя, пусть лучше в сумасшедший дом отдаст, чтоб не издевался, – да она того, описалась – ну и семейка… Отец не доживет до пенсии, чтоб они все сдохли, о, эти люди проклятые, проклятый военный городок, окруженный ржавой колючей проволокой, мне бы хвост и зуб, полный яду, – а-х-а – он мне как даст в зуб: што ты шипишь, што? – с губы красная кровь, как тюльпан, на асфальт закапала, никогда не заживет моя трещина на губе! – папа! – што ты шипишь все, змееныш! Рядом Надька, как красная пожарная машина, ревела – А! – горлом, из горла красная «А» выходила, капала на асфальт. Отец нас сгреб, в красные губы целует, замолчите, говорит, замолчите. Мы замолчали.

Он глаза голубые к небу поднял и кровавыми губами говорит:

– ГОСПОДИ, – говорит, – ГОСПОДИ!

Надька тогда у нас только появилась.

3

– Не скрипи!

Скрып.

– Не скрипи!

Скрып. Скрып.

– Я кому сказал, не скрипи?! Надька! Ты слышишь?

Она не слышит. Она вообще ничего не слышит. Она глухая, глухая совсем, ни грамма она не слышала, – глухая тетеря!

Но Надька улыбается мне снизу странной своей улыбкой, будто услышала меня, но не расслышала, что я там сказал, кивает мне и, лицом помогая телу толкать качели, раскачивая их, поднимается ко мне поближе – чтобы расслышать, – взлетая все выше и выше. Она почти долетает до меня, можно коснуться рукой ее лица. И я решил.

Я ложусь на крышу, животом на холодный шифер, лицом к Надьке.

Выше, говорю я ей, Надька, выше!

И когда ее пунцовое от счастья лицо с безумными выпученными глазами взлетает от земли и несется со страшной скоростью на меня, я говорю ей:

– Надька! – говорю я. – Откуда ты взялась, откуда ты приплыла к нам? Зачем? Мы ведь жили без тебя, откуда ты взялась, Надька?

Ее растерянное лицо зависает на секунду рядом с моим.

Я смотрю ей в зрачки: близко-близко.

Я смотрел на нее: Надька!

Она молчит, но я услышал, как она сказала молча:

– Я – Ганна.

Скрипели качели: вверх – вниз. Все громче скрипели.

4

В жарком мае 193… года въезжала в старинное астраханское село Капустин Яр телега, ржаво скрипела. Кто сидел в телеге, было не разобрать: на тот час налетела пыльная буря и те, кто сидел в телеге, закрыли лица руками от песка ли, от страха, будто ударить их хотят. Вдруг и в наши глаза будто кто кинул песком и пылью: ветра в астраханской степи чудные и лучше нам сесть на ту телегу и ехать и видеть.

И не оттого, что мы сели в чужую телегу и не в свое время, а оттого, что она живая, лошадка подымет хвост, и из-под хвоста покатятся золотые конские яблоки.

– Рыжая бесстыжая, раньше не могла, – скажет ей старуха, та, что правит лошадкой. Старуху зовут тетка Харыта, и лета ее не старые: она сама себя рядит в старуху, потому что калека она, ноги ее неподвижны.

– Такое добро пропадает, – будет ворчать она, и девочка рядом откроет лицо, и будет ей лет тринадцать на вид, будет она в темном платье, светлом платке, с лицом иконным и бесстрастным. Имя ей – Ганна. Она молчит и молчит, думу думает.

Тетка Харыта выглядывала людей в пыли, поздоровкалась с мужиком в пыли: тот шел сквозь бурю, и споткнулся о ее приветствие, и встал, и смотрел на тетку и девочку бессмысленно, будто пьяный, не понимая, но был не пьян.

И дальше поехали и другому сказала: здравствуй, – и тот на бегу споткнулся о слово, и встал, как вкопанный придорожный столб, и смотрел бессмысленно, пережидая, пока проедут. И баба с пустыми ведрами встала и глядела молча, лишь песок ударял в ведра, и они тихо звенели, качаясь. И стало темно, буря целиком вся вошла в село, все дымилось от белой пыли: дорога, крыши, деревья; как на пожар бежали в пыльном дыму люди, не остановишь, только один вдалеке стоял, будто ждал тетку Харыту с Ганной, чтоб путь указать. К нему повернули.

Подъехали, каменные пыльные сапоги увидели, сапоги большие, нечеловеческого размера, выше не стали смотреть, страшно, глупую лошадку тетка Харыта разворачивает: цоб-цобе, ах, твою мамку лошадиную, – лошадка храпит, развернуться трудно очень, в клумбу попали, топчется, на цветы дышит, пыль с них сдувает, под пылью тюльпаны, головы у тюльпанов красные, живые, отъехали подальше, посмотрели – клумба красная, как кровь, посередке сапоги чьи-то пыльные нечеловеческого размера, а вверху не видно: белым-бело от пыли. И едут они уже как в молоке, и спросить, где здесь детдом, тетке Харыте не у кого, а они детдом ищут, а село огромное, и день можно ехать, и ночь – все не кончается.

И вот когда рыбу ловишь на рассвете в тумане, а туман как молоко, ни реки не видно, ни берега, так вот, в этом тумане вдруг – дрыньк-дрыньк – незвонкий рыбацкий колоколец колотится, рыбка на донку попалась, значит, так и здесь, в этом пыльном тумане: дрыньк-дрыньк впереди, и лошадка на этот незвонкий звон потянулась и пошла, и пошла, и все светлее и светлее, виднее и виднее, и слава тебе, Господи, – хороший такой мальчик впереди идет, добрый такой хлопчик, с удочками и донками, и рыбки серебряные на прутике светят прямо в глаза, даже больно. Он оттуда, он из детдома, он им покажет дорогу, ехайте за мной, до рогатой школы, это в рогатой школе, за мельницей. Тетка Харыта ему радуется, тетка Харыта ему жалуется на нелюдимых людей, а мальчик идет и говорит, что люди здесь – да, народ еще тот, ссыльный народ, народ – враг, взял этот народ и придумал всем селом, что он глухонемым будет, глухонемой народ, без языка, ничего не слышит, приказов не понимает, никто не знает, что с этим народом делать. Они одни здесь нормальные, их детский дом, у них хорошо, даже рыбу ловить можно, отпускают.

Ганна смотрит на рыбок серебряных, в них солнце, и глазам щекотно-щекотно, она смеется, звонко, как звонкий колоколец, и мальчик оглядывается. «У нас очень хорошо! – убеждает он Ганну. – Не верит!» И сам засмеялся, и тетка Харыта засмеялась, так хорошо Ганна смеется, как птица смеется. А жарко. И мальчик кепочку снял, встряхнул, будто снег стряхивает, лоб потный вытер кепочкой, вместе с потом и смех стер, повернулся и пошел. Тетка Харыта смеяться перестала: на голове у мальчика крест выбрит, от уха до уха – полоса, от лба до затылка – полоса, жилка одна пульсирует. Что ж это такое у тебя, хлопчик, кто ж крестил тебя и зачем? А чтоб не разбежались, бабушка, чтобы не убегли.

И идет. Они за ним. За живым крестом, жилка одна пульсирует.

А Ганна смеется все, как раненая птица, остановиться не может: это рыбки серебряные ей глаза щекочут. Она дурочка, Ганна, ей бы глаза закрыть и не смотреть на тех рыбок, тетка Харыта говорит ей – не смотри, Ганна, – а она не знает и смеется, как больная птица, как усталый колоколец, до слез: дрыньк-дрыньк.

5

Подъехали к храму, четыре башенки у храма: вместо крестов, на каждой башенке по флюгеру. Тетка Харыта перекрестилась на храм Божий. Мальчик засмеялся:

– Это наш детский дом. Рогатая школа называется, раньше здесь монахи жили, сейчас дети живут по кельям. Что вы, тетя Харыта, креститесь? То не кресты, то рога, на рогах флюгеры, чтобы ветер куда дует показывать. Богу ветров вы креститесь.

– Бог един! – поклонилась тетка Харыта рогатому храму.

Девочки-тройняшки окружили мальчика, заговорили наперебой:

– Марат! Братик! Рыбки принес?

Мальчик присел на корточки, стал рыбок делить:

– Эта рыбка тебе, Вера. Эта тебе, Надежда. Эта тебе, Любочка, – одна рыбка осталась. – Поглядел на Ганну: – А эта тебе, девочка.

Взял ее за руку, положил на ладошку рыбку. Маленькая серебряная рыбка на ладошке лежала. Ганна посмотрела на рыбку, подняла глаза, посмотрела на Марата, улыбнулась.

– Рыбу сдать мне! Сдать рыбу мне! – закричала вдруг женщина в красном галстуке, шла и кричала командирским голосом: – Пойманная рыба пойдет в общий котел.

Девочки испуганно протянули ей своих рыбок:

– Мы только посмотреть хотели…

– Знаю я вас! Абрамовых… Посмотреть… Инвидуалисты! Все в свою семью тащите. Родычаетесь все! Ваш отец хоть и враг народа, но до этого был-то он политработником. А вы ведете себя хуже детей раскулаченных! Стыдитесь. Захочу – и распределю вас по разным детским домам. Тебя, Вера, отправлю на север, тебя, Надя, на юг, Любу – на запад, а Марата – на восток, в Сибирь! Дородычаетесь у меня!

Увидела телегу, подошла:

– А это что за тачанка?

– Новенькую, – сказал Марат, – привезли.

– Тракторина Петровна. Директор детского дома, – сурово сказала, встав перед теткой Харытой. – Что хотишь, старая?

– Возьми к себе сиротинушку, Петровна, за-ради Христа возьми. Бога за тебя молить буду, – поклонилась ей тетка Харыта. Стояла она на земле, на костыльках, маленькая. Будто в ноги кланялась.

Тракторина Петровна рассердилась:

– Отставить религиозную агитацию. – Перевела взгляд свинцовых глаз на Ганну: – Сирота из вас кто? Ты?

Ганна испуганно посмотрела на свою рыбку, потом на Тракторину Петровну. Засунула рыбку в рот, давясь, глотала вместе с чешуей.

Проглотила, жалко улыбнулась. Губы от налипшей чешуи у Ганны стали серебристые, будто рыбки.

– Дикая какая, – брезгливо подивилась Тракторина Петровна. – Следуйте за мной на оформление. Ничего, перевоспитаем, мы и не таких перевоспитывали. А вы – к сторожу. Всей семьей. Попроси у него березовой каши. Десять порций на всех!

– Тракторина Петровна! – взмолился Марат. Сестрички дружно заплакали.

– Ладно. Уговорил. Прими все удары на себя, ты мужчина, ты рыцарь. Добрая я сегодня!

6

В кумачовой комнате только стул стоял и зеркало висело. Ганна на стуле сидела, на себя смотрела: сама себе нравилась.

– Оставайся у нас уборщицей, Харитина Савельевна, – предлагала Тракторина Петровна, подступая к Ганне с ножницами. – Нас тут взрослых двое: я да сторож. Не справляемся.

– Мне до хаты своей надо. У меня там хозяйство, огород. Вот девочку сдам – и айда домой. Как ее оформлю, так и…

– Девочку мы оформим быстро, – сказала Тракторина Петровна, начиная стричь. – Наша стрижка – это и есть документ. Мы не бюрократы. Закрой глаза.

Ганна послушно закрыла глаза. Тракторина Петровна стригла, расспрашивала:

– Откуда ты, девочка? Кто родители? Как осиротела?

– Сирота с рождения она, Петровна, – отвечала тетка Харыта вместо Ганны. – На плоту приплыла, по реке, в колыбельке. На малиновой подушечке, как куколка, лежала. Я лошадку поила, смотрю – плывет, я мужиков покричала, выловили. Она еще грудная была, всем селом выкармливали… Сейчас кормить нечем, голод кругом, вот сдаю…

– А чего ж она-то молчит?

– Она все время молчит. Не умеет говорить.

– Кулачья она дочь! – убежденно сказала Тракторина Петровна. – Хитрит. Откуда у бедняка колыбелька? А бревна для плота? Отец ейный и мать – кулаки… На любую хитрость пойдут, чтобы кровь свою грязную вражью оставить в нашем чистеньком новом мире!

– Не было тогда кулаков. Война была.

– Война, говоришь? Ну, тогда точно буржуйская дочь! Подушечка у ней малиновая… Дочь белогвардейца!

– Не бери грех на душу, Петровна…

– А ты не бойся. Мы документов не держим. Я про них все вот здесь держу, – Тракторина Петровна постучала себя по голове. – Хочу – казню, хочу – милую. Никому не доверяю. Так что не бойся и скажи, чья она дочь. Ишь выдумала – плот… Врать ври, да не завирайся… Ну-ка, девочка, ответь…

– Говорю ж, не умеет она. С головкой у нее что-то. Слаба умом, – ответила тетка Харыта.

– Слаба умом? – неизвестно чему обрадовалась Тракторина Петровна. – То есть лишена разума? То есть животное. Как бы обезьяна. А из любой обезьяны можно сделать человека. Вот и проведем над ней эксперимент.

– Она не зверь. Она человек! – возразила тетка Харыта.

– Чем отличается человек от животного? Наличием разума! Значит, она животное.

– У нее есть ее бессмертная душа!

– Душа – это предрассудок. Души нет.

– Есть!

– Хорошо. Если есть душа, то и Бог есть? Так? Тогда почему твой Бог дал ей душу, а ума не дал? Ответь!

– Буяя мира избра Бог, да премудрыя посрамить! – сказала тетка Харыта твердо.

– Для уборщицы больно ты божественная будешь. Ну да ладно, открывай, девочка, глаза. Правда красиво?

Ганна посмотрела на себя стриженную наголо, с выбритым крестом. Провела рукой по затылку. Встала, сняла башмак, ударила им по зеркалу. Зеркало рассыпалось со звоном.

– Ты дочь врага народа, – с ненавистью сказала Тракторина Петровна Ганне. – Ты – обезьяна, ты мразь, ты животное…

На дворе вдруг закричал кто-то. Повернули головы. Огромный неуклюжий мужик бил розгами Марата. Тетка Харыта охнула, костыльками задвигала, к дверям поползла, выползти во двор хотела. Тракторина Петровна через нее перешагнула; у дверей, как часовой, встала:

– Не трудись, старая, стой где стояла.

– Дэтыну ж обижают, Петровна, – не понимала тетка Харыта. – Зверюга мальчонку бьет, як же это, за что?

– То не бьют, Савельевна, то воспитуют… Мы им с Егорычем как мать и отец. Как мамка и папка. И кормим, и поим, и порем – все как в семье, – торжественно сказала Тракторина Петровна. – В нашей дружной советской рабоче-крестьянской семье! – И строго добавила тетке Харыте: – Уберешь здесь. А за зеркало расплатишься с первой получки. Когда заплотишь, тогда и поедешь до своей хаты.

Ганна у окна стояла, глядела, как Марата бьют: от каждого удара всем телом вздрагивала, будто те удары на себя принимала, будто не его, а ее бьют.

– Га! – кричала. – Га!

– Прости, – обхватила ее ноги тетка Харыта. – Прости меня, Ганночка, прости меня, доченька, за то, что я тебя сюда привезла.

Ганна села, обняла тетку Харыту. Так и сидели обнявшись.

7

Ночью в келье собрались вокруг Ганны дети. Одна девочка рыжая, Конопушка, сгорая от любопытства, спросила Ганну:

– Кто ты такая, девочка?

Ганна молчала. Смотрела ясно.

– Как тебя зовут? – спрашивала Конопушка в нетерпении. – Скажи! Чи она немая, чи она глухая?

Ганна глядела иконно и бесстрастно.

– Я ей сейчас сказку расскажу, – сказал худенький мальчик по прозвищу Чарли.

– Зачем? – пожал плечами толстый мальчик Булкин. – Если она глухая, она твоей сказки не услышит.

– Вот мы и проверим, глухая или нет. Слушай сказку, девочка. В одном доме жила мама с дочкой. Жили-жили, пришло время матери умирать…

Три сестрички – Вера, Надя и Люба – заплакали.

– И вот перед смертью позвала она дочку и говорит ей: – Об одном прошу тебя, дочка, – не покупай, дочка, красного пианина, не открывай, дочка, красной-красной крышки, не играй на красных-красных клавишах красную-красную-красную музыку… И вот мать умирает, ее хоронят на очень хорошем кладбище, ставят памятник, и дочка начинает жить одна. Вот живет она, живет и забывает слова своей матери. Однажды она пошла в магазин и увидела там красное пианино. И так оно ей понравилось, что она его купила. Привезли ей красное пианино домой. И вот настала ночь, и решила дочь поиграть на пианино. Подошла она к красному пианино, открыла она красную-красную крышку, заиграла на красных-красных клавишах, полилась красная-красная-красная кровь… ОТДАЙ МОЕ СЕРДЦЕ, ДЕВОЧКА! – протянул вдруг к Ганне свою руку мальчик.

Закричала Ганна, побежала по коридорам, будто гнался за ней Тот, требуя красного сердца, и сердце ее само из груди выскакивало, она его рукой держала, чтоб не выпрыгнуло. Тяжело кричала: «Га-а-а-а!!!» – по-звериному, как дети не кричат, так только звери от смертельного страха кричат. Следом за ней бежал Марат.

Все из келий выскочили и тоже кричали, бежали за ней по мрачным коридорам монастыря.

Ганна наткнулась на кого-то. Подняла глаза – Тракторина Петровна стояла скрестив руки, как скала; над скалой – в глазах – молнии. Дети встали позади Ганны тяжело дыша. Тракторина Петровна Ганну за руку взяла, всем остальным сказала:

– На улицу – марш!

8

При лунном свете бегали по двору кругами дети.

В центре Тракторина Петровна стояла, крепко Ганну за руку держала:

– Бегом марш! Быстрее! Еще быстрее! Я покажу вам, как издеваться над Ганной! Запомните: Ганна – дурочка! Она – сумасшедшая! Понятно? Она – не как вы! Она – как животное! Она – как собака. Разве можно мучить животных? Бегом! Не обижать ее! Ганна – больная! Я пойду, а вы побегайте, подумайте. Ганна – стой и смотри. Я скоро приду. Марш! Марш! Левой! Марш! Марш! Левой! – Тракторина Петровна ушла, шагая, громко командуя голосом себе и своим ногам.

В строю бежал Чарли. Сказал Марату:

– А все же я ее проверил! Ведь не глухая! Может, она и дурой притворяется? Давай проверим!

– Тронешь Ганну еще раз – убью! – Марат показал кулак.

– Втюрился, что ли? В дуру влюбился? Да?!

Схватились, как молодые щенки, покатились по земле рыча.

Дети не останавливаясь бежали. Марат и Чарли клубком подкатились к ногам Ганны.

Ударил Чарли Марата поддых головой. Убежал в строй.

Марат лежал у ног Ганны. Ганна присела, погладила лицо Марата, убрала окровавленные волосы со лба.

Марат открыл глаза, благодарно взглянул на нее.

Дети продолжали свой бег. Дышали хрипло, изнемогая.

9

Утром, убираясь в кумачовой комнате, тетка Харыта достала из узелка икону. Вытерла пыль: Божья Мать с ребеночком. Повесила в красный угол, перекрестилась. Услышала рядом:

– Убери икону! – Тракторина Петровна стояла в дверях.

– Нельзя, – кратко сказала тетка Харыта.

– Тогда я сама, – двинулась Тракторина Петровна к иконе.

– Нельзя, – заслонила ей путь тетка Харыта.

– Да почему нельзя?

– Нельзя, и все. Пасха сегодня, Петровна. Христос воскрес!

– Сказки! Не было никакого Христа. А если был… Раз его власти казнили, значит, знали, за что, поняла? Властям виднее. Сними икону! В советском учреждении ей не место!

– А где?

– На свалке истории!

– Где ж она, та свалка?

– Убирайся! – не стерпев, заорала Тракторина Петровна. Потом добавила, себя сдержав: – Убирайся, раз уборщица. Не лезь не в свои дела. Иди вон, детей накорми!

10

Марат с Ганной шли по двору.

– Хочешь, я тебе что-то покажу? – спросил Марат Ганну.

Ганна кивнула.

– Марат, вы куда? Пойдем в столовую! – крикнули брату сестренки, пробегая.

– Мы сейчас… – Марат вел Ганну к сторожке.

Заглянули в щель. В сторожке сидел сторож и ел. Отрезал огромный ломоть хлеба, намазал его маслом, отрезал сало, сало положил на масло… Откусывал, мерно жевал. Ганна оглянулась на Марата.

– Я знаю про него одну тайну… – прошептал Марат. – Ты никому не скажешь?

Ганна покачала головой: нет.

– Поклянись!

Ганна беспомощно улыбнулась.

– Ладно, я так скажу, – решился Марат и отчетливо по слогам прошептал ей на ухо: – Говорят, что, когда был голод, Он Ел Детей!

С ужасом посмотрела на Марата Ганна. Перевела взгляд на сторожа: челюсти сторожа работали как жернова. Ганна вдруг схватилась за горло, прикрыла ладошкой рот, скорчилась: ее тошнило. Сухие спазмы сотрясали ее тело.

– Что с тобой? – зашептал Марат. – Тебе плохо? – И, не зная, что делать, бил ее по спине, словно она подавилась.

Сторож вышел на порог – огромный, небритый. Глянул на них. Они застыли. Долго глядел на них, нелепо застывших. Поглядел им в глаза. Потом расстегнул ширинку, начал мочиться. Ганна посмотрела вниз, подняла глаза. Сторож слегка усмехнулся. Попятилась Ганна.

Схватив Ганну за руку, побежал Марат. За углом спрашивал:

– Ты испугалась? Тебя рвало? Ты представила, что он тебя ест?

Ганна на все его слова мелко кивала.

– Ты не бойся! Тракторина Петровна говорила, что он не всех детей ел. Он выбирал. Он ел только кулацких детей. Чтобы польза была для общества. А мы же с тобой – не кулацкие. Ты не бойся…

11

В столовой по столам расхаживал Чарли. Прогуливался по столам походкой Чарли Чаплина, на которого был похож. Вместо тросточки – поварешка, лихо ею он покручивал да поигрывал.

– Чарли, иди к нам! Нет, к нам! К нам! К нам! – кричали дети со всех сторон.

Чарли, стянув с головы Булкина шапку, перепрыгнул на другой стол.

– Булкин! Шляпа! – крикнули толстому Булкину.

Булкин схватился за голову. Побежал за Чарли. Падая, кувыркаясь, Чарли зашел в тыл к Булкину, ударил того в зад и, спрыгнув на пол, теперь улепетывал.

– Держи вора! – кричала Конопушка. – Лови его!

Три сестры выстраивали стулья на пути Чарли. Чарли, подбежав, легко перемахнул через них ласточкой и – оказался в объятиях Тракторины Петровны: пойманной птахой трепыхался в ее могучих руках. Поставив Чарли рядом с собой, призывным, влажным, грудным голосом – каким корова-мать зовет своих детей – Тракторина Петровна сказала:

– Пионеры! К борьбе за дело Коммунистической партии большевиков будьте готовы!

– Всегда готовы! – грохнуло в столовой.

– Песню запевай! Поют только пионеры! Поет только левый стол! Начали!

Взвейтесь кострами, синие ночи,

Мы пионеры, дети рабочих, –

пел левый стол.

Правый стол молчал. Чарли из-за спины Тракторины Петровны корчил рожи. Поварешкой дирижировал. Уткнувшись в ладони, правый стол трясся от смеха. Потом засмеялся и левый – поющий. Беззвучно смеялись уже все. Только одна Ганна среди тишины пела сильным чистым голосом, глядя куда-то вверх, выше потолка:

Близится эра светлых годов…

Быть человеком всегда будь готов!

С поварешкой в руках Чарли застыл:

– Люди, гля! Немая запела!

Марат дергал Ганну за рукав:

– Не пой, Ганна! Ты не так поешь! Неправильно!

Та не замечала. Допела до конца.

Тракторина Петровна оглянулась на вошедшую с горшком печеной картошки тетку Харыту:

– А ты сказала, что она говорить не умеет…

– Не умеет, – подтвердила тетка Харыта. – Только поет. Как птица небесная…

– Хорошо поешь, – сказала Ганне Тракторина Петровна. – Будем тебя в пионеры принимать. Люблю голосистых! Песню люблю! – прослезилась. – Завтракайте! – Дверью в сердцах хлопнула так, что мел с потолка, будто снег, посыпался: хлопьями, белый. Вышла.

Тетка Харыта раздавала горячие картофелины.

Ганна стояла одна. На голове ее будто снег лежал.

Не таял.

12

Через минуту картошку съели.

– Тетечка Харыточка, – ластилась Верочка к тетке Харыте. – Будьте так добреньки, дайте мне добавочки.

– Нету ничего, деточка.

– Ну хоть шкурочку от картошки дайте!

– И шкурочек нет, деточка, съели. Ничего не осталось.

– А я тоже кушать хочу, – заплакала Надя.

– Дай нам исты! – заревела вместе с сестрами Люба. – Исты хочу… Исты…

Бросилась к ним тетка Харыта, обняла сестер ревущих, успокаивала:

– Потерпеть надо, детоньки. Только ж поели…

– Мы хотим кушать, – плакали сестры.

– Жрать хочу! – завопил и Чарли.

– Мы хотим есть! – подхватила вся столовая. – Дайте нам кушать!

Стучали по столам ложками.

– Подождите немного, скоро обед будет. Нет ничего, съели все. Нет! Ну, нема! – развела руками тетка Харыта.

Потом задумалась

– Тихо! – сказала. – Будет вам еда. Только поработать надо.

13

На базаре шла своя жизнь. На дощатых, серых от дождей прилавках, на ящиках, на траве или прямо на земле, разложив на газетах, на простынях и покрывалах присыпанный белой пылью товар, продавал народ что было.

Шамкая беззубым ртом, продавала древняя старуха прошлогодний початок кукурузы: держала его в руках, словно вынула изо рта челюсть – с желтыми блестящими янтарными зубами – и держит себе, продает.

Муж и жена продавали с подводы картофель. Фиолетовый майский, с проросшими бледными ростками – для посадки – картофель лежал в мешках: две мелкие сморщенные картошины выпали из мешка и смотрели с земли детскими фиалковыми глазами.

Будто отрубленные, лежали на деревянном помосте грязно-бурые головы буряков: огромный мужик хватал их за чубы, тряс перед толпой, бросал обратно – туда, где вперемешку лежали, словно сломанные и выкрученные пальцы, морковины, выпачканные в земле, землисто-ржавого цвета, большие и маленькие.

Рядом на клеенке лежало кровавыми кусками мясо, капало кровью на землю. Зеленые мухи ползали внизу прилавка, впившись в свернувшуюся, словно от дождя, пыль, высасывая из нее, будто из кровавых цветов, пьяную сласть…

Серебряной живой горой лежали сазаны: открыв в крике молчаливые рты, округлив от ужаса глаза, бились за жизнь сильными серебряными телами. Одного сазана, самого большого, рыбак, жилистый худой мужичок в драной фуфаечке, достал из садка, поднял, гордясь им, как ребенка, на руки, и тот лежал неподвижно, собирая народ, – тяжелый, сияющий на солнце, как серебряный слиток, а потом вдруг, медленно изогнувшись, со всей силой ударил мокрым хвостом по лицу обидчика, худого мужичка, и раз, и второй – и упал, заплясав в пыли, у самых ног верблюда: того, большого и гордого, продавали тоже…

Вроде бы все было на этом базаре так же, как на всех базарах. Так, да не так…

Молча, на пальцах показывали цену продавцы. Покупатели, торгуясь, отрезали жестом лишние пальцы – сбавляли цену. Продавцы кивали, соглашаясь.

Лишь одна несговорчивая торговка не уступала мужику, покупателю. Била себя в сердце, целовала синюю куриную тушку курицы, видно показывая мужику, как дорога ее сердцу эта синяя курица. Мужик закатывал глаза, складывал на груди руки, как покойник, рассказывая ей немым языком, как тяжело ему живется. Та закатывала глаза тоже: всем тяжело. Долго торговались они молча. Пока мужику не надоело. Громко выругался он:

– Ах, едри тебя и в рот и в печень, толстомордую!!!

Повернул весь базар к ним головы, посмотрел осуждающе.

Испугалась торговка, палец к губам приложила: тс-с. Одними губами сказала: бери. Взял мужик курицу, засопел обрадованно. Отошел, прижав мертвую тушку к груди.

Все отвернулись.

Тихая, шелестящая жизнь шла на том базаре: примеряли платье – не мало ли; пробовали на зуб кольцо – золотое ль; прижимали к земле рога козла, проверяя, силен ли. Молча зазывала к себе, потрясая тыквами, бабища: щеки ее были, как две тыквы, круглы и оранжевы, на груди – бусы из луковиц, шелухой шелестели.

Вошла на базар тетка Харыта с ребятами. Выстроила их в ряд. Оглядела люд. Поклонилась. Громко сказала:

– Христос воскресе!

Весь люд замер, повернулся к тетке Харыте. И снова поклонилась она до земли, сказала громко:

– Христос воскресе!

Молча окружили ее люди плотно кольцом. И в третий раз она поклонилась народу:

– Люди добрые! Христос воскресе!

– Воистину воскресе! – выдохнули одними губами люди. Тихо, неслышно, немо, как общий вздох.

Потрескавшиеся губы женщины сказали молча: воистину. И губы рыбака в сазаньей чешуе. И губы древней старухи. И сочные губы мясника. Выдохнули и потянулись целоваться: потрескавшимися губами женщина целовала рыбака, трижды. Губы древней старухи целовали губы мясника, трижды. Мужик с курицей неуклюже целовал торговку, ту, что только что обругал. Со слезами целовались. Молча. Истово. Трижды.

14

На тележке пьяного, покрытого рогожей, молодуха через базар везла.

– Христос воскресе! – говорила всем тетка Харыта, целовала.

– И меня, матушка, поцелуй! – услышала.

Оглянулась: пьяненький мужичонка мокрыми губами к ней из-под рогожи тянется, бороденкой тощей тычется, целоваться лезет. Сам нерусский: глаза-щелочки, нос приплюснутый. Тетка Харыта рукавом от сивушного запаха да от пьяных губ закрылась, потом спросила, не вытерпела:

– Да нашей ли ты веры?

– По крови я калмык, а по вере – православный, – кротко отвечал мужичонка, лежа в тележке. – Христа с детства возлюбил всем сердцем. Окрестился. После Духовной академии в местном храме служил священником…

– Священником?! – удивилась тетка Харыта.

– Благочинный он у нас, – подтвердила молодуха. – Отец Василий.

– Стало быть, батюшка? – переспросила тетка Харыта и подбоченилась. – Как же тебе, батюшка, не стыдно! Тебе в храме сегодня службу служить, людей со Светлым Воскресением поздравлять, а ты с утра глаза залил! – заругалась.

– Не батюшка я теперь, – заплакал отец Василий. – Храм закрыли, кресты поломали, колоколу язык вырвали…

– А уж какой колокол был! – быстро-быстро заговорила молодуха. – Всем колоколам колокол! Пятьсот пятьдесят пудов весил! На пароходе везли по трем рекам: сперва по Волге-матушке, потом по Ахтубе, потом по Подстёпке. Я девчонкой была, помню, на пристани всем народом встречали его, будто царя. Он и правда как царь был. Царь-колокол! Силен был! Зазвонит – человека вот тут, на базаре, не услыхать. На двадцать пять километров звон его слышали: и в праздники, и в пургу, и в буран звонил… А теперь вот молчит без языка… Вырвали!

– Что колокол! У вас людям вон языки будто повырывали – молчат! – с горечью сказала тетка Харыта.

– Это сейчас молчат, – не успокаивалась молодуха. – Расскажи, отец Василий, как они раньше в церкви пели! – и к тетке Харыте повернулась, сама быстро-быстро рассказала: – На клиросе в четыре голоса пели, с регентом во главе, сорок человек! Дисканты, альты, тенора и басы – как в театре, – то ж какая красота была!

– Красота! – подтвердил отец Василий.

– Красота! – как эхо повторила молодуха. – А праздники как праздновали! – не могла угомониться. – На Крещение после службы к реке Подстёпке шли. Впереди батюшка наш, отец Василий, с золотым крестом идет, за ним – весь народ. Там посреди Подстёпки стоял крест, изо льда вырубленный, голубой. Сиял весь на солнце. У креста вырубали прорубь, и в той проруби народ купался. В мороз голые купались – и ничего. И больные купались, чтобы выздороветь. И выздоравливали… Вера потому что была!

– А сейчас где ж ваша вера? – спросила тетка Харыта сурово. – Кончилась?

– Нет, не кончилась, – прошептал батюшка.

– А не кончилась, так служи.

– Как служить, когда храма нет? – спросил.

– Как храма не стало, он и запил горькую. Раньше гребовал, – сказала молодуха.

– Где двое или трое соберутся во имя Мое, – там Я посреди них, – сказала тетка Харыта, пытливо на отца Василия глядела. – Где двое или трое соберутся во имя Его, там и церковь Его. Понял ли ты, батюшка?

– Понял, матушка, – отозвался.

– И не пей больше, батюшка, – строго, как мать, выговаривала тетка Харыта ему. – Ты здесь службу несешь, тебя здесь сам Господь поставил, – и зашептала в его ухо что-то.

Загорелся огонь в узких глазах отца Василия. Дослушал, из тележки встал:

– Спасибо, матушка…

– Так-то, батюшка, – ответила.

Стояла на костыльках в пыли.

– Теперь похристосываемся, – сказала.

Встал отец Василий на колени в пыль, чтобы вровень с теткой Харытой быть.

– Христос воскресе! – громко сказал, будто в церкви, чтоб весь народ услышал.

– Воистину воскресе! – улыбаясь, сказала тетка Харыта.

Глаза в глаза друг другу посмотрели. Расцеловались. Трижды.

– И со мной похристосывайся, тетечка! – попросила молодуха.

Тетка Харыта ее попытала:

– Как зовут тебя? И кто ты отцу Василию?

– Боканёвы мы, из подкулачников, – назвалась молодуха. – А отцу Василию я – дочь духовная… Марьей зовут.

Поцеловались.

15

Чистым сильным голосом запела Ганна:

Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ

И сущим во гробех живот даровав…

Посыпались в сумки детей хлеб да картошка. На шею Чарли надела баба свою гирлянду из лука. Сестрам вручила огромную тыкву: они втроем ее держали, обняв как живую, щечками к ней прижавшись.

Тетка Харыта стояла с иконкой в руках. Около нее выстроилась очередь из баб. Подходили к иконе, падали на колени, целовали. Перекрестясь, отходили. Давали тетке Харыте крашеные яйца. Та укладывала их в мешочек: осторожно складывала, чтоб не побились.

Воскресение Твое, Христе Спасе,

Ангелы поют на небесах,

А мы Тебя чистым сердцем славим на земли… –

пела Ганна, глядя с улыбкою на небеса, словно бы увидев там кого-то.

Люди стояли, слушали, на небеса украдкой посматривали: что там Ганна увидала?

– Глянь-ка! – сказал кто-то тихо. – Солнце играет…

Задрали головы.

Небо было синим-синим, будто его специально покрасили к празднику. И в нем, словно в чаше, крашеным яйцом солнце каталось туда-сюда: играло будто.

– Разойдись! Разойдись! – вдруг услышали чей-то грозный голос.

Расталкивая народ, шел к тетке Харыте крепкий мужчина в полувоенном френче, Председатель.

– Слушаете?! – радостно закричал он. – Вот вы и попались, голубчики, товарищи глухонемые, мои дорогие. Раз слушаете – значит, не глухие. Значит, и говорить умеете! Что и требовалось доказать. Не вышло у вас! Попались! Теперь слушайте меня! Теперь попробуйте не услышать! Сюда вас в пески сослали на перевоспитание, а вам здесь плохо? Глухими притворились! Уши песком засыпало? На север пошлю, кому здесь не нравится, там вам ухи-то прочистят: снежком ототрут, до кровушки! Слушайте, товарищи бывшие кулаки, что вам ваш Председатель скажет! Завтра все на колхозное поле, в степь! Буряков, Попов, Рогозин, – ткнул он пальцем в мужиков, – вы завтра на помидоры отправляйтесь, к Стасову хутору. Ясно? Я говорю: ясно?

Те молчали, смотрели на него не мигая, будто не слыша. Потом повернулись, ушли.

– Королева, Забирюченко, Бойко! На баштан завтра в Пологое Займище поедете, гарбузы сажать. Слышите? – поглядел на баб. Те посмотрели на него не мигая, повернулись, исчезли.

– Вы крестьяне или кто? – закричал чуть не плача. – Земля скоро как камень будет: зубами не угрызешь… Анна! – увидел бабу, что тыквы продавала. – Пшеничная Анна! Поведешь завтра баб на сахарный тростник, в пойму. Культура новая, надо освоить…

Пшеничная Анна, тыкву приладив к голове, как кувшин, мимо Председателя перегруженной ладьей проплыла не дыша. И не вижу будто тебя, и не слышу.

– Ластовкин! – ткнул в мужика с курицей. Тот не дослушав повернулся, ушел.

– Петр! – позвал мужичка в драной фуфаечке. – Рыбаков!

Тут же исчез Рыбаков. На плечах корзину с рыбой, будто с серебром, уносил.

– Боканёва! Подкулачница! Попа возишь? Стой, твою мать!

Быстро уходила молодуха, уводя батюшку под руку, толкая перед собой пустую тележку.

– Канарейки! Слышите меня?

Канарейки, муж и жена – одна сатана: волос желт, лица конопаты, оба пьяны, море им по колено, а уйти некуда: они верблюда продавали. Застыли Канарейки, Председателя увидав, постояли-постояли, да и пошли себе, засвистав вдруг по-птичьему, будто не муж они и жена, а две птички-невелички, две канареечки-пташечки, – идут себе, покачиваются да посвистывают, ничего не слышат. Верблюд сидел в пыли, жвачку жевал, на Председателя сверху вниз смотрел презрительно, как паша. Заело Председателя, плюнул верблюду под ноги, в пыль:

– Не смотри на меня так, козел!

Верблюд повернул к нему голову, скучно пожевал губами, вытянул длинно шею да как плюнет в него!

Весь в зловонной пене Председатель стоял.

– Ничего! – сказал верблюду, утираясь. – Ничего! В колхоз пойдешь! На скотный двор! Я тебя заставлю власть уважать!

Отошел, утираясь.

Древняя старуха к Председателю кинулась, кукурузный початок тычет в лицо, беззубым ртом улыбается: на, мол, купи.

– Отойди, – отмахнулся, – старая.

Та все тычет.

– Или ты меня не слышишь тоже? – погрозил.

Та ухо подставила, спросила:

– Ась?

– Уйди от меня, бабка!!! – заорал что есть мочи прямо ей в ухо. – Стрелять вас надо! Кулачье недобитое! Враги! Всех, всех расстрелять!

Отскочила от него старуха, кукурузный початок в пыль бросила – и бегом от Председателя.

– Все ваше племя жадное! – ярился Председатель. Шел по торговым рядам. – От детей до стариков! Всех до одного! Как бешеных собак! Перестрелять!

Люди спешно уходили, бросая товар. Убегали.

– Подайте Христа ради! – стоял у рядов Чарли, выклянчивал.

Председатель обернулся:

– Ты откуда? Из детдома? Я Тракторине Петровне просигнализирую: опиум агитируешь! Вон отсюда!

Побежал Чарли. Дети и тетка Харыта тоже убегали, сев на лошадку.

На пустынной базарной площади осталась одна Ганна.

– А ты откуда? – спросил Председатель Ганну. – Из детдома?

Ганна молчала. Молча смотрела.

– Что, тоже из этих? Из глухонемых?! – с издевкой спросил Председатель.

Пасха священная нам днесь показася,

Пасха нова, Пасха свята,

Пасха таинственная, Пасха всечестная,

Пасха Христос Избавитель пришла, –

запела Ганна.

Она пела и пела, глядя вверх. На небеса.

16

В столовой пир стоял горою. На тарелках вперемешку лежали: хлеб, картошка, сало, лук, лепешки, жареная рыба; огромная тыква, развалясь, посреди стола лежала. Рядом с каждой тарелкой – крашеное яйцо.

Тетка Харыта разрезала что-то на пирог похожее, по кусочку всем давала. Подходили дети по очереди, забирали кусочек, на ладошке держа, отходили.

Вера подбежала:

– Это что? Торт?

– Это пасха, Верочка, – отвечала тетка Харыта. – Святое кушанье. Надя, Люба, подходите!

Надя с Любой тетку Харыту не слышали: они крашеными яйцами с Маратом бились, с братиком.

– Кто чье яйцо разобьет, тот и забирает его, – объяснял Марат сестренкам правила.

Ударил красным по ихним желтеньким, разбил, стал забирать.

Надя свое отдала. Люба кричит:

– Не по-честному бил! Острым концом по тупому! Давай перебьем!

Перебили. Разбила Люба красное яйцо, схватила его.

– Мое! – кричит.

Почистила быстро и – раз – проглотила. К тетке Харыте подбежала:

– Дайте мне кусочек! Исты хочу, исты!

Чарли Булкину рассказывал, мокрым пальцем слезы на щеках рисуя:

– Я заплакал и говорю: дяденька, подайте ради Христа. А он мне отвечает: опиум у меня просишь? Вон, говорит, отсюдова! А не то расстреляю!

– Опиум – это что? – спрашивал Булкин.

– Помнишь, мы с тобой в том году белены объелись, ходили как пьяные…

– Чарли! – позвала его тетка Харыта, кусок отрезала. – Это тебе. А этот, последний, самый сладкий, – Ганне… Ганна! – позвала. – Где Ганна?

– А она на базаре осталась, – сказала Конопушка.

– Как же так? – растерялась тетка Харыта.

– Я ей говорила: пойдем, Ганна!

– А она?

– На меня рукой махнула: уходи, мол. Она песню свою не допела… – объяснила Конопушка. – Видно, допевать осталась!

– Идти за ней надо, – стала собираться тетка Харыта, платок накинула, к дверям пошла. – А то потеряется…

К дверям подошла, а дверь – будто вышибло ее – вдруг сама открылась: Тракторина Петровна грозно в дверь ввалилась. Следом Председатель и сторож Ганну ввели.

– Харитина Савельевна! – закричала Тракторина Петровна на тетку Харыту. – Объясните мне: что Ганна делала на базаре? Ее привел Председатель. Это вы ее послали? Что она там делала?

– Побирались они, – сказал Председатель. – И эта старушенция ваша. И вот этот пацан, – указал на Чарли. Оглянулся. – Да все они там были. Все.

– Побирались?! Пионеры побирались?! – вскричала Тракторина Петровна.

– Покушать и пионерам хочется. Что ж они – не люди? – сказала тетка Харыта. – С голоду скоро опухнут твои пионеры…

– Вас не спрашивают! Им дают здесь все необходимое для их организма. Витамины, белки, калории. Все, что положено. Понятно?

– Калорией жив не будешь…

– А это что такое? – вдруг увидела Тракторина Петровна еду на столах.

– Люди дали.

– Нет, вот это что такое? – Тракторина Петровна с брезгливостью взяла крашеное яйцо. – Харитина Савельевна, я вас спрашиваю!

– Яйцо, – кратко ответила тетка Харыта.

– Я вижу, что яйцо. Но почему оно синее?

– Крашеное оно.

– Так. А почему оно крашеное?

– Праздник сегодня. Ты что, нехристь, Петровна?

– Вон! – закричала Тракторина Петровна. – Чтобы ноги твоей в детдоме не было! Вон! Егорыч, собери эту всю антисанитарию! Нормальное яйцо должно быть белым! Белым! Белым!

Тракторина Петровна сбрасывала со столов яйца, топтала их ногами. Кричала в истерике:

– Белым! Белым! Белым!

Сторож сваливал в мешок еду: хлеб, сало, лук, картошку. Хотел и огромную тыкву в мешок положить. Сестры обняли тыкву, не отдают:

– Это тыква не общая! Это тыква наша!

Молча длинной рукой тыкву заграбастал, выдернул ее у сестер, закатил в мешок.

– Белым! Белым! – кричала, топчась на крошеве, Тракторина Петровна.

Выдохлась, выскочила. Сторож с Председателем следом за ней ушли.

Дети посидели за пустыми столами, помолчали. Опустились на пол. Собирали раздавленные яйца:

– Вот мое – красненькое…

– А вот мое – желтое…

– А от моего ничего не осталось…

Сидели, соскабливая с пола крошево, – ели.

– Тетя Харыта! А чего она так? – спросила Конопушка.

– Рогатый бес в ней дом себе нашел, поселился, тешится. Силе-е-ен!

– Ты теперь от нас уедешь?

– Нет, я вас одних не оставлю теперь. Поборюсь…

17

Ночью в палате дети не спали. Конопушка сказала шепотом:

– А давайте в дочки-матери поиграем?

– Давайте, – согласились сестры. – Чур, мы будем дети. А Марат будет нашим отцом!

– Хорошо, – согласилась Конопушка. – А я буду вашей матерью… Дети! Садитесь ужинать!

– А что у нас на ужин? – заинтересовалась Люба.

– На ужин у нас огромный-огромный пирог с повидлом, сто котлет и мороженое…

– А что такое мороженое? – спросила Надя.

– Это сладкий снег. – Конопушка губами ловила как бы падающий с неба сладкий снег. – Марат, что же ты? Садись за стол, как будто ты только пришел с работы. Пальто надень, будто ты с улицы. А потом снимешь его. Вставай!

Конопушка Марату горло в шарф закутала, пальто на все пуговицы застегнула, кепочку на голову ему напялила.

– Ох, хорош муженек, – вздохнула совсем по-женски. – Глаз да глаз нужен: как бы не украли! – сказала и застыдилась, зарделась вся, засмеялась. – Раздевайся быстрее! Ужин стынет!

Стала Марата из шарфа раскутывать: крутила Марата, как куклу, – туда покрутила и обратно – только запутала.

Марат рассердился.

– Ты не можешь быть матерью моих детей! – сказал он по-взрослому. – Матерью моих детей будет Ганна.

– Ой! Ну и нашел себе жену! – оскорбилась Конопушка. – Ни мычит ни телится. Дуру себе в жены взял!

– Зато красивая! – сказал Марат, поглядел выразительно на Конопушку: поняла ли?

Та зашмыгала острым носиком, обижаясь.

– Сам-то на себя посмотри! Урод! – прошептала.

– Мужчина должен быть умным и сильным. А женщина – доброй и красивой. Тогда и дети будут умные, добрые, сильные и красивые. Понятно тебе, злюка? – сказал ей Марат самодовольно.

К Ганне подошел, уверенно спросил:

– Ганна, хочешь стать моей женой?

Ганна сидела на кровати, молчала.

Марат заглянул ей тревожно в глаза:

– Ганна, будешь ли ты моей женой? Да или нет? Говори! Я тебя никогда не обижу! Пальцем не трону! Я тебе всю получку отдавать буду! Все до копейки!

Ганна молчала.

– Так тебе и надо, – зло радовалась Конопушка.

Упал Марат на колени, крикнул отчаянно, будто судьба его и вправду решалась:

– Ганна! Стань моей женой! Прошу твоей руки и сердца!

Ганна помедлила. Потом кивнула чуть, руку навстречу его руке протянула.

Счастливый, подводил ее Марат к столу.

– Это наши дети, Ганна. Это наши с тобой дочки. Это вот Верочка. Это Надя. Это Люба.

Заглянула каждой дочке Ганна в глаза, каждую погладила по голове, поцеловала. Побежала, принесла из угла все свои сокровища: гребешок, конфетку, китайский мячик на резинке, – разложила перед ними. Миски с водой перед каждой поставила, будто то борщ. Кормила их из ложки, дула на воду, чтобы борщ остыл. Сестры от ложки с водой увертывались, есть не хотели и хихикали. Ганна ласково и настойчиво их кормила, руки целовала, упрашивая.

– Что ты их целуешь! – не вытерпела Конопушка. – Ты их выпори! Ишь расфулиганились!

– Тук-тук-тук! – постучал Марат по столу. – Это ваш папа с работы пришел.

Кинулась птицей Ганна к мужу, пальто ему расстегивала, шарф разматывала. Усадила Марата во главе стола, подала с поклоном миску с водой.

– Ух, уморился, – рассказывал семье Марат. – Двадцать две резолюции наложил да тридцать три партийных поручения выполнил. Устал!

– Ишь как устроился! На чистую работу, лентяй, – завистливо сказала Конопушка. – Контора пишет, а денежки идут.

Ганна расшнуровала Марату ботинки. Поставила тазик с водой. Помыла Марату ноги, вытерла. Потом вдруг подняла тазик с водой, хотела выпить из него воду.

– Не пей! – закричал на нее Марат. – Не надо, это грязная вода…

– Раньше древние жены мыли ноги мужу и эту воду пили, – сказала Конопушка. – Я сама читала.

– Мы же не древние! Зови Чарли и Булкина! – Конопушка выбежала за дверь.

В дверь постучали.

Испуганной птицей глянула на дверь Ганна. Сестры затихли. Марат напряженным, каким-то деревянным голосом спросил:

– Кто там?

– Открывайте! А не то дверь сломаем!

В дверь забухали.

Марат подошел, открыл. В дверь ввалились Чарли и Булкин. Злые, страшные. Все в доме перевернули, что-то искали.

– Кто вы такие? И что вы делаете в моем доме? – спросил их Марат.

– Мы – «черный ворон»! – закричали те, показали белую бумагу. – А ты – враг народа. И ты – арестован! – скрутили Марату руки. Потащили к дверям.

Разом заплакали сестры в голос:

– Папа! Папа! Папочка! Не уходи!

Заплакала вся палата. Плакали по-настоящему, укрывшись с головой одеялами.

Одна Ганна стояла, не плакала. Стояла-стояла, застыв: будто не здесь она, будто думу думает… Бросилась вдруг коршуном на Чарли и Булкина, налетела, била их изо всех сил, в лица плевала, царапалась и кусалась, била, била, била…

– Это же игра! – кричал, отбиваясь, Чарли. – Дура! Мы же играем! Мы понарошку его уводим! Игра! Понимаешь? Ты испортила всю игру!

А Ганна не слушая била и била. Покуда не убежали.

Обняла Марата, подвела к столу, посадила за стол. Сестер успокоила, налила им в миски «борща». Погрозила кулаком двери.

Села рядом с Маратом.

Семья начала есть.

Мокрые глаза детей следили за ними со всех сторон.

18

Утром Тракторина Петровна всех будила:

– Подъем!

Дети спали.

– Подъем! – кричала Тракторина Петровна, срывая одеяла. – Ночью надо было спать! На линейку – марш! Марш! Марш!

Дети сонно вскакивали, одевались нехотя.

Тракторина Петровна сорвала одеяло с Ганны. Ганна лежала мокрая: обмочилась.

– Ах ты дрянь! – Тракторина Петровна даже руками всплеснула. – Обоссала всю кровать! Тебе что? Ночью лень было встать? Лень?!

Ганна закрыла лицо руками от стыда.

– Нет, ты смотри! – отводила ее руки Тракторина Петровна. – Ты ссаться будешь, а я стирать? Ну-ка понюхай! Чем пахнет? Нюхай! – Ткнула Ганну лицом в мокрое: – Нюхай! Так щенков учат, чтоб не гадили! Нюхай! – Она вошла в раж: – Нюхай!

Марат дотронулся до руки Тракторины Петровны. Та оглянулась, потная, красная.

– Чего тебе?

– Она сама постирает. Я ее на реку поведу. Можно? После завтрака?

Тракторина Петровна кряхтя вставала:

– Ладно. Только завтрака не будет. Разгрузочный день сегодня. Яблоки будете грызть. Витамин! – Пошла к дверям, остановилась. – Только смотри у меня! Чтобы не ты! Чтобы она сама стирала! Сама! Я по глазам узнаю!

Тракторина Петровна вышла. Потом почти сразу открылась дверь. Сторож с порога, не заходя, высыпал из мешка яблоки на пол. Мелкими круглыми блестящими ядрами заплясали зеленые яблоки по полу, покатились по палате.

Каждый взял по яблоку. Марат откусил, поморщился.

– Кислятина! Выплюньте! – сестрам сказал. – Мы на речку с Ганной пойдем, там в саду сладких вам нарвем!

Ганна послушалась, выбросила яблоко.

Чарли и Булкин набросились на яблоки: Чарли кидал их себе за пазуху, Булкин набивал карманы. Конопушка бегала между ними, яблоки надкусывала одно за другим – чтоб никто не взял.

– Это мое яблочко, – говорила. – И это мое. И это.

Лицо ее кривилось от кислого, а она все надкусывала, остановиться не могла.

Надкусывала и жевала, приговаривая:

– Витамин! Вита-а-амин! Потому и кислый!

19

Ганна с Маратом подошли к реке, к Ахтубе.

– В воду положи, – показал Марат на простыню, – пусть отмачивается. Мы ее камнем придавим. А сами пойдем купаться. Не бойся – не уплывет.

Марат разделся, стоял в трусах. Ганна разделась донага. Стояла голышом, крестик на груди.

– Ты что? Совсем? Хоть трусы надень, – застеснялся за Ганну Марат.

Ганна смотрела, не понимая, чего он хочет.

– Ну, поплыли, – вздохнул Марат.

Ганна покачала головой: нет.

– Ты плавать не умеешь? – догадался Марат. – Давай я тебя научу.

Поддерживал одной рукой, вел ее вдоль берега.

– Бей ногами! Бей сильнее! Только в воде бей, не брызгайся. Попробуй на спине теперь!

Перевернулась Ганна, Марата ослепило будто: розовые нежные два соска на груди у Ганны, а в низу живота – золотой треугольник жаром горит, золотым раскаленным углем…

Глаз не может отвести.

– Ныряй! – закричал, а голоса нет. – Плыви под водой!

Ганна нырнула с открытыми глазами. Увидела маленьких серебристых рыбок под водой, поплыла за ними. Они веселой серебряной стайкой плыли, с ней играли, серебряными прохладными лицами ее лица касались. Она их поцеловать хотела. Потянулась губами. Засмеялись серебряно, как колокольчики, умчались. Ганна вынырнула. В ушах звенело.

– Ты же просто ас! – кричал Марат. – Ты метров двадцать проплыла. Я думал, утонула! Ты же талант! Я тебя всему научу! Хочешь, читать научу?

Ганна замолотила руками воду, опьянев от счастья и брызг, кивнула: хочу.

Поплыла к нему. Он к ней.

Вдруг змея проплыла между ними. Сверкающей бечевой, словно молния. Высоко, будто вытянув шею, несла она свою голову над водой. Грозно глянула.

Замерли.

– Змея, – выдохнул Марат. – На берег поплыла. Она в воде не кусается…

Ганна стояла замерев. Боялась пошевелиться.

– Чего ты? Поплыли на ту сторону, – предложил Марат. – Там мельница. Может, муки натырим.

Поплыли рядом. Испугалась Ганна, забила руками.

– Не бойся, я рядом. Я с тобой… – сказал Марат.

20

У мельницы стоял красноармеец с винтовкой. Марат и Ганна за угол забежали. Марат отогнул доску:

– Лезь!

Проползли в щель, оказались будто в другом мире: шум машин, белая пыль. Мерно работали жернова, шумно лилась вода, сыпалось зерно. Белая, как туман, мука висела в воздухе.

– Встань и стой! Пусть мука на тебя садится! – шептал Ганне на ухо Марат. Встал сам, разведя руки в стороны. Показывал Ганне. Ганна встала рядом, подняла руки.

Стояли, покрываясь мукой. Бородатый краснорожий мельник, весь в муке и солнце, их увидел. Красноармеец к нему подошел. Мельник подмигнул Ганне, увел красноармейца подальше.

Выползли на свет божий – Марат и Ганна – белые, все в муке, даже ресницы. Шли осторожно, разведя руки в стороны, чтобы мука не осыпалась.

21

Ганна облизывала спину Марата. Слизывала муку со спины. Марат ежился, хохотал:

– Это тебе вместо завтрака. Щекотно! Ганна, ты как кошка. Ой, не могу! Давай лучше я тебя!

Повернулся, начал муку с нее слизывать. Ганна смеялась, запрокинув голову: щекотно. Белые ресницы дрожали, с них мука осыпалась.

– Ганна, не смейся! Стой смирно! Не трясись, вся мука осыпется.

Он вылизывал ей спину и вдруг вылизал – родинку. Около самой шеи. Прикоснулся губами к родинке. Погладил завиток волос. Присмирела Ганна, не смеется больше. И спину напрягла, выпрямила.

– Ганна, – глухо сказал Марат. – Я люблю тебя.

Оглянулась беспомощно. Марат понял:

– Ты не дурочка! Ты не дурочка! Ты красивая! Я женюсь на тебе!

Поцеловал ее в белые губы. Обнял Ганну покрепче. Ганна, упершись руками в его грудь, Марата отталкивала. А он все сильнее ее прижимал, лез целоваться:

– Ну чего ты? Я правда женюсь. Не бойся…

Ганна лицо отворачивала.

Повернула голову к реке. Там течение простыню уносило. Замычала, забилась в руках Марата.

– Что? – отпустил ее.

Показала рукой:

– Га!

Марат посмотрел на реку:

– Ну, унесло. Догоним! – Вздохнул: – Эх ты!

Побежал вслед за рекой. Ганна – за ним.

Они бежали по берегу. Река стала шире, повернула в сторону.

На песке вдруг увидели плот. Старенький, рассохшийся. Столкнули в воду. Поплыли на плоту.

22

Ганна, подоткнув платье, полоскала простыню у берега. Марат прятал плот у старой ивы: забрасывал листьями, ветками, травой:

– Пригодится еще.

Подошел к Ганне. Повернул к себе ее лицо. По-новому смотрела она на него: любяще, глаз с его глаз не спуская.

– Ты меня любишь, Ганна?

Закрыла глаза: да.

Убрал ресничку у нее со щеки:

– Эх, уплыть бы нам с тобой отсюда, Ганна!

Смотрели на реку. За рекой солнце садилось.

23

Вечером тетка Харыта полы помыла, пошла воду вылить. Мимо сторожки проходила. Вдруг дверь сторожки открылась: сторож Тракторину Петровну выталкивал. Та молча могучими руками за дверной косяк держалась.

Дал ей кулаком прямо в душу.

– Пошла! Надоела! – дверь закрыл.

Покатилась Тракторина Петровна с крыльца кубарем. Плюхнулась на четвереньки, платье на заду задрато. Отползла в кусты.

– О! О! О! – воем звериным завыла.

Подошла к ней тетка Харыта, окликнула:

– Арина! – Руку на плечо положила. – Аринушка!

Оглянулась та, лицо заплакано:

– Я!

– Случилось что?

– Следишь за мной? – Слезы у Тракторины Петровны сразу высохли.

– Мимо проходила, помочь тебе хотела, Арина.

– Какая я тебе Арина?! – закричала. – Тракторина я.

– Ты ж человек, – сказала тетка Харыта. – И имя у тебя должно быть человеческое, какое при крещенье дали, – сказала тетка Харыта.

– Меня Советская власть крестила, – сказала гордо Тракторина Петровна, вставая. – Назвала, как зовусь, – Тракторина! И не человек я! А – коммунист! Поняла?

– Давно поняла, что не люди.

– Прочь с моей дороги! – закричала Тракторина Петровна, пошла, оглянулась: – Договоришься – язык отрежут. Не со своим братом ты связалась, Харитина Савельевна, ох не со своим!

Тетка Харыта вылила грязную воду из ведра. Долго смотрела, пока вода не ушла в землю.

24

Ночью в палате стон стоял. Конопушка, держась за живот, плакала:

– Ой, мамочки мои, как живот болит!

– Дай спать! – закричал на нее Чарли. – Разревелась тут!

Конопушка, согнувшись до пола, побежала к двери.

Возвратилась уже с теткой Харытой.

– Где болит-то? – спрашивала тетка Харыта, мяла Конопушкин живот. – Тут болит?

– Везде болит! – стонала Конопушка.

– У нее понос! – сказал Чарли. – Бегает и бегает. Дрищет и дрищет.

– Я тебе сейчас щавеля конского заварю. Пройдет! Потерпи маленько, – говорила тетка Харыта.

– Не могу терпеть! Не могу! – Конопушка вскочила, побежала к двери.

– Ты куда?

– На двор!

– Дристунья, – сказал Чарли, укладываясь поудобнее. – Замучила всех!

25

Утром Ганну принимали в пионеры.

В степи, выстроенные в шеренгу, стояли дети. Тракторина Петровна говорила:

– Сегодня в наши дружные пионерские ряды мы принимаем нового члена, нашего нового товарища Ганну… – Тракторина Петровна замялась, – … Бесфамильную Ганну. Ганна, подойди ко мне.

Ганна пошла к ней.

– Ганна немая, вы знаете. Поэтому я прочитаю пионерскую клятву вместо нее. А ты, Ганна, слушай и произноси в уме. – Тракторина Петровна откашлялась. – Вступая в ряды пионеров, перед лицом своих товарищей торжественно клянусь! Бороться за дело Коммунистической партии большевиков! Безжалостно уничтожать врагов Советской власти! Всю свою кровь, до последней капли, отдать за дело рабочих и крестьян!..

– Пропусти меня! – прошептал Чарли Булкину. – Живот схватило.

Побежал к кустам. Сел там, только галстук видно.

И другой к кустам побежал, и третий… К концу клятвы все пионеры в кустах сидели. Хотела Тракторина Петровна, чтобы кто-нибудь из пионеров Ганне галстук повязал, оглянулась: никого нет. Сама Ганне галстук на шею накинула, пока с узлом возилась, ветер галстук подхватил, в небо унес: красным змеем он, извиваясь, в небе реял.

Тракторина Петровна побежала за галстуком. Подпрыгнула. Упала.

– Тракторина Петровна! – сестры ее позвали. – Идите скорей в палату. Там Конопушка лежит на кровати и не дышит!

– Холоднющая!

26

Конопушка лежала на кровати мертвая.

Тракторина Петровна дотронулась до ее лба. Отдернула руку. Подняла глаза на тетку Харыту:

– Умерла?

– Преставилась, – коротко сказала та.

– От простого поноса?

– На холеру похоже, Петровна, – строго сказала тетка Харыта.

Мальчики вбежали:

– Там Чарли в кустах завалился!

– Умер?

– Нет, живой… Околесицу несет, бредит, что ли?

– Изолировать надо, – с тоской сказала Тракторина Петровна. – Но куда положить? Некуда… Сюда несите его, в палату. Что же делать, Харыта? В этой деревне ни врачей, ничего…

– Что ж, – сказала тетка Харыта. – Будем помирать.

– Я пойду, – заторопилась вдруг Тракторина Петровна. – В город буду звонить, в Царев. Позовете… если надо будет.

27

Чарли умирал. Непохожий на себя, бледный, строгий, лежал он на кровати с открытыми глазами. Быстро говорил:

– Ты беги по левому краю, а я побегу в центр… Ты навесишь на ворота, я ударю головой… Бей! Ну, бей! Бей! – почти привстал он, потом сник, откинулся. – Промазал… Пить хочу. Пить…

Ганна метнулась с кружкой к нему. Тетка Харыта ее не подпускала:

– Отойди, я сама. Заразишься.

Ганна помотала головой: нет. Напоила Чарли. Тот закрыл глаза, потом снова открыл, ясно посмотрел, спросил тетку Харыту:

– Я умру?

– Бог даст, выздоровеешь, сынок, – ответила тетка Харыта.

– Я умру, я знаю, – сказал Чарли. – Я боюсь. Ты мне скажи, тетя Харыта, где я буду, когда умру? Куда девается жизнь? И кто я буду, когда умру. Или я не буду? Скажи мне…

– Жизнь твоя вечная, милый. Душа бессмертна. А будешь ты ангелом в небесах, – сказала тетка Харыта. – А пребывать будешь в раю. Ты крещеный?

– Нет.

– Ах ты Господи! – всплеснула руками тетка Харыта. – Ганна! Неси корыто. И воды подогрей. Мы Чарли крестить будем.

28

Ганна вылила ведро воды в корыто. Тетка Харыта выбрала двоих детей.

– Вы будете крестные родители Чарли. Встаньте сюда.

Подошли к тетке Харыте сестры.

– Не мешайте, деточки, – попросила их тетка Харыта.

– Это игра, тетя Харыта? – спросила Вера.

– Нет, это по-настоящему.

– Тогда я тоже хочу ангелом стать, – заявила Вера. – Крестите меня тоже.

– И меня. Я тоже хочу летать, – сказала Надя.

– Мы вместе хотим быть, когда умрем, в небесах, – сказала Люба.

– И я хочу быть ангелом, – сказал Булкин.

– И я… – подошли другие дети.

– Ганна! Марат! – позвала тетка Харыта. – Встаньте сюда. Вы будете крестными родителями для всех. За руки их возьмите, – и неожиданно низким незнакомым голосом громко сказала: – Изгони из него всякого лукавого и нечистого духа, сокрытого и гнездящегося в сердце его. – Подула на Чарли, шепча: – На уста его, на чело и на перси.

Потом громко спросила у Чарли:

– Отрицаешься ли сатаны, и всех дел его, и всех аггел его, и всего служения его, и всей гордыни его?

– Отрицаюсь, – сказал Чарли.

Дети потолкались и хором сказали:

– Отрицаюсь.

– А теперь повернитесь на запад. И дети, и их родители крестные. Вот сюда, к двери. Там, на западе, живет князь тьмы, сатана, и как я скомандую, плюньте. И дуни, и плюни на него!!! – крикнула она.

Дети плюнули. Дверь неожиданно открылась, и вошла Тракторина Петровна.

– Ой, – испугалась Вера.

– Что здесь происходит? – спросила Тракторина Петровна.

– Крещение, – сурово сказала тетка Харыта. – Выйди отсюда, Петровна.

– Выйти?! Прекратите эти свои поповские штучки! Это безобразие. Они же пионеры, наши советские дети… Дети! Покиньте помещение. Бога нет!

– Уйди, сатана, – сказала ей тетка Харыта сурово. – Мы тебе все отдали: и плоть свою, и имущество свое, дела и мысли свои, родину свою тебе, сатана, отдали. Оставь нам душу нашу. Изыди! – и показала повелительно на дверь.

Тракторина Петровна в гневе выбежала.

29

Тракторина Петровна звонила по телефону:

– Але, девушка, соедините меня с районным НКВД.

30

Крещение подходило к концу. Чарли лежал в белой рубахе, с крестиком на груди. В корыто залезли Вера, Надя и Люба. Закрыв каждой ноздри и рот, тетка Харыта погружала головы девочек трижды в воду:

– Крещается раба Божия Вера. Крещается раба Божия Надежда. Крещается раба Божия Любовь! Во имя Отца, аминь! И Сына, аминь! И Святаго Духа, аминь!

Вошли без стука много людей в военном, окружили детей и тетку Харыту.

– Бесы прилетели, – сказала тетка Харыта и улыбнулась. – Опоздали. Они теперь не ваши.

Один, со шрамом, сказал:

– Гражданка Мова? Харитина Савельевна? Вы арестованы.

– Попрощаться дайте, – сказала тетка Харыта.

– Я теперь не боюсь, тетя Харыта, – сказал Чарли, – умирать.

– Простите меня, детки, – поклонилась им до земли тетка Харыта. – Прощайте.

Ганна вцепилась в тетку Харыту, не отпускала.

– Мы еще увидимся, Ганна, с тобой. Не на земле, так на небе. Не плачь! Марат, береги Ганну…

В корыте, окруженном военными, стояли, как ангелы, беззащитные голые девочки: Вера, Надежда, Любовь.

31

Марат бежал, держа Ганну за руку, по степи. Они бежали задыхаясь.

– Мы должны отомстить! Уничтожить, слышишь?! Мы ее отравим. Помнишь, мы видели на реке змею? Возьмем у нее яд и отравим Тракторину!

Ганна села, повиснув на Марате. Нет, качала она головой, нет!

Марат опустился на корточки.

– Как ты не понимаешь? Тракторина Петровна – убийца. Тетя Харыта не выживет в тюрьме. Тракторина убила ее. А Конопушка? А Чарли? Накормила яблочками до смерти! Витамин! Смерть за смерть! Пошли!

Марат искал нору змеи.

– Вот здесь она ползла. Потом сюда поползла. Вот ее нора! – Марат засунул в нору палку. – Вылезай, гадюка! Вылезай, серая!

Медленно выползла из норы змея. Марат ударил ее палкой. Змея зашипела. Он ударил еще, прыгнул боком, ухватил змею за голову.

– Ганна, банку давай! Под зуб ей суй!

Ганна медлила.

– Быстрее, Ганна! Я не удержу ее, она меня укусит!

Ганна подошла. Марат сжал голову змеи, та разинула пасть. Ганна подставила стеклянную банку ей под зуб.

По стеклу медленно потекла желтая, цвета канифоли, жидкость.

– Яд, – прошептал Марат.

Гадюка на Ганну с Маратом грозно глядела.

Палкой Марат хотел добить змею. Ганна перехватила палку, отобрала.

Грязной серой веревкой гадюка по песку, пыля, уползала.

– Ганна, ее убить надо. Змеи злопамятны. Видела, как она на нас смотрела? Запомнит, в другой раз отомстит. Как мы Тракторине Петровне!

«Нет!» – головой покачала.

Разожгли костер. Марат достал из кармана тряпицу, развернул.

– Мука, – сказал.

Замесил тесто, слепил лепешку, пальцем сделал в лепешке вмятину. Касаясь лицами, наклонились над лепешкой; из банки вылил Марат во вмятину каплю яда. Яд быстро впитался. Положили лепешку на черепицу, черепицу с лепешкой положили в костер.

Ждали, когда поджарится. Молчали.

– Готово! – сказал Марат, вытащив из огня лепешку. Аккуратно положил ее на тряпицу, завернул. – Моментальная смерть!

Ганна взглянула на него со страхом. Неохотно поднялась. Пошла за ним прихрамывая. На ходу растирала ладонью ногу: отсидела.

32

На раздаче Марат подошел к Булкину: тот в белом колпаке разносил по столам пшенную кашу. Марат стащил с него колпак, надел себе на голову, выхватил тарелки у Булкина из рук.

– Я сегодня вместо тебя подежурю, – сказал.

Расставил тарелки с кашей. Оглядываясь, развязал тряпицу, достал лепешку. Положил ее рядом с самой большой тарелкой – вместо хлеба.

33

Дети сидели за столами, когда вошла Тракторина Петровна. Привычно, как «Отче наш», проговорила: «Пионерыкборьбезаделокоммунистическойпартиибольшевиковбудьтеготовы!»

– Га-га гагага! – грохнула столовая привычно и набросилась на еду.

Ганна и Марат ждали.

Вот Тракторина Петровна вздохнула, ложкой попробовала кашу.

– Каша недосолена, – сказала она. Взяла соль, посолила. Долго размешивала кашу, сидела, о чем-то думая над нею. Задумавшись, взяла лепешку, поднесла ко рту…

– Я! Я! Я! – закричала вдруг Ганна, вскочив. Марат держал ее, она вырывалась.

Тракторина Петровна удивленно смотрела, надкусывая лепешку.

Ганна вырвалась, подбежала, выхватила лепешку изо рта, бросила на пол.

Тракторина Петровна налилась красной кровью, наклонилась поднять.

Ганна ее оттолкнула.

– Я! – кричала она, затаптывая лепешку ногой.

– Яд? – поняла Тракторина Петровна. – Кто сегодня дежурный?

Марат медленно вставал.

34

Ночью из окошка башни доносились удары кнута и крики Марата.

Ганна стояла под старым кленом. Вздрагивала телом от каждого удара. На земле металась огромная тень сторожа. Потом вдруг все затихло. Ганна поплевала на руки и полезла на дерево. Осторожно заглянула в окно.

35

Огромная спина сторожа ворочалась перед окном. То наклонялась, то выпрямлялась. Ганна от каждого движения спины пряталась за ветку.

Наконец спина отодвинулась, отошла.

Прямо на нее смотрел мертвый Марат, повешенный сторожем.

Лицо Марата было заплакано.

36

Ганна закричала так, что задрожали листья.

Сторож подошел к окну, невидяще вглядывался во тьму. Потом побежал вниз, громыхая сапогами.

– Ганна! Слезай! – услышала Ганна голос Тракторины Петровны. – И не кричи так. Ребят разбудишь. Слезай, кому говорю!

Ганна обхватила дерево еще крепче. Затаилась. Услышала тихий разговор внизу:

– Он мертв? Ты проверял? Она видела все? Что будем делать, Егорыч? Ее убирать надо…

Сторож подошел к дереву, изо всех сил потряс его. Дерево закачалось, словно в бурю. Ганна крепко прижалась к стволу. Потряс еще. Ушел.

– Слезай, Ганна! Ты же хорошая девочка. Ты добрая честная девочка. Ты мне жизнь спасла. Я тебя не трону. Чего ты испугалась? Что Марат умер? Так он сам виноват. Зачем он хотел отравить меня? Вот он и повесился от страха! От страха перед наказанием. Он сам, сам повесился! Сам! Слезай, Ганна. Слезай, детонька…

Ганна залезала еще выше.

Дерево вдруг вздрогнуло от удара топора. Еще раз и еще.

Сторож яростно рубил дерево.

Ганна испуганно посмотрела вниз. Тракторина Петровна ей с земли кричала:

– Слезай, дрянь! Я тебя собственными руками задушу! И никто не спросит! От холеры умерла, скажу! Подойти побоятся!

Ганна забралась на самую верхнюю ветку. Собралась с нее на крышу башни перепрыгнуть.

– Прыгай, прыгай! Упадешь – разобьешься! Там три метра до башни, не меньше!

Что-то прошептала Ганна неслышное и – прыгнула. И тут же повалилось дерево.

Огромное, оно падало прямо на Тракторину Петровну. Тракторина Петровна с криком бежала от падающего дерева. Дерево догнало ее, свалило с ног. Придавило.

37

Ганна переползла с крыши вниз, перелезла через забор.

Побежала по селу, оглянулась: нет никого за нею. Перешла на шаг. Повернула привычно к базару. Около деревянного магазина легла в пыль, свернувшись калачиком.

Загрузка...