Утром Ганна обходила ряды. Стояла напротив торговок, глазами выпрашивая подаяние. Торговки были чужие, приезжие. Ганну не знали. Одна, мордастая, с нежностью, будто ребенку лицо, вытирала тряпочкой копченую голову свиньи.
– Иди, девочка, мимо. Самим есть нечего. С голоду пухнем!
Тогда села Ганна у магазина и запела:
На улице дождь, дождь
Землю поливает,
Землю поливает –
Брат сестру качает.
Брат сестру качает –
Песню напевает:
Ой, сестра, сестрица,
Вырастешь большая,
Вырастешь большая –
Отдам тебя замуж
В деревню чужую.
Мужики там злые,
Дерутся кольями.
На улице дождь, дождь
Землю поливает…
Народ шел по своим утренним делам, Ганны не замечая.
Одна молодая баба остановилась, сказала, пирожок откусывая:
– Ну, нагнала тоску… Ни кусочка не дала б за такую песню.
Другая баба шла с коромыслом. Несла ведра, полные молока. Ни к кому не обращаясь, в пустоту сказала:
– Про наше село поет. Только у нас не мужики, а бабы злые. – К Ганне повернулась: – Дай, дочка, во что молока налить…
Ганна поискала – нет ничего. Подставила ковшиком руки. Баба налила ей из ведра молока в ладошки.
Ганна стала пить. Молоко между пальцев уходило в пыль.
Подполз другой нищий, ударил по рукам снизу. Молоко разлилось.
– Вали отсюдова! Это мое место.
Сел рядом, начал Ганну выталкивать. Не заметили, как милиционер подошел.
– Прекрати мне девчонку обижать! Э! Да не тебя ли мы ищем? – вгляделся в Ганну. – Ты из детдома?
Ганна отодвинулась, кивнула: да. Потом покачала головой: нет.
– Так да или нет? Говори! Или ты немая? Точно, немая! И та, сказали, тоже немая. Детишек потравила ядом и воспитательницу. Ее по всему району ищут, а она здесь сидит, под боком. Вставай, пошли! Тюрьма по тебе плачет! – Милиционер больно схватил Ганну за плечо.
– Какая она немая? Пела здесь только что! – вступилась баба с ведрами.
– Пела? – засомневался милиционер.
Ганна вырвалась, побежала.
– Держи! – закричал милиционер. – Она это, точно она!
Ганна бежала через базарную площадь. Милиционер уже настигал ее.
Вдруг из ворот выехала телега. Ганна бежала-бежала за ней, запрыгнула. Мужичок оглянулся, ударил лошадь изо всех сил:
– Но, пошла, милая! Пошла! Пошла!
– Стой, стрелять буду! – Милиционер достал из кобуры пистолет, выстрелил в воздух.
– Не пугай, непуганые! – Мужичок стоял во весь рост, торжествуя, правил.
Ехали по дороге шагом. Мужичок спросил:
– Это ты на базаре пела?
Ганна кивнула.
– Я слышал… Хорошо поешь, жалобно. Он в тебя стрелял за то, что пела?
Ганна подняла плечи: не знаю, мол.
– За песню стрелял! Я знаю! – уверенно сказал мужичок. – Все дочиста отобрали, теперь последнее отбирают – песню! Вымрет народ русский без песни! – разволновался мужичок, потом подумал, сказал Ганне: – Ты не бойся. Я тебя спрячу. Будешь в моем саду песни петь!
Мужичок в саду с пугала одежду взял, Ганне протянул:
– Наряжайся. Будешь песни в саду петь – птиц распугивать. Повадились вишни склевывать. Ты ходи, в бубен бей, песни пой. Революционные песни пой, они ихних песен боятся. Птица, а чувствует. Только не усни. У нас птицы есть – в голод к человечине привыкли. Заклюют!
Ганна ходила по саду, среди вишен. Била в бубен, яростно пела:
Смело мы в бой пойдем
За власть Советов
И как один умрем
В борьбе за это!
Птицы сидели на большом тополе, слушали.
Уморилась Ганна. Села отдохнуть и заснула.
Проснулась – прикоснулся кто-то. Открыла глаза – птицы ходят по земле, видимо-невидимо.
– Га! Га! Га! – закричала Ганна на птиц. Целая черная туча птиц поднялась над Ганной. Пьяные от вишен, с красными клювами.
– Га! Га! Га! – над Ганной кричат.
Посмотрела Ганна на ноги: босые ноги были по щиколотку красными – от раздавленных вишен. Бегала по кровавой от вишен земле.
– А-а-а! – кидалась на птиц с палкой. Птицы были молодые, воронята. Но вот и старые черные вороны сорвались с тополя, закружились над головой Ганны низко-низко. Ганна испугалась, побежала от них.
Они летели за ней черной стаей, злобно кричали. Гнали ее долго, до самого дома.
Забежала в незнакомый дом без стука. Вошла в первую комнату – никого. Вошла во вторую – никого. На столе увидела миски, в мисках – горячие щи. Хлеб нарезан. Протянула руку к хлебу. Отдернула. Сглотнула слюну.
Кто-то закашлял под полом. Посмотрела Ганна: погреб. Потянула за крышку.
Три мужика с ружьями да три бабы с ребятами испуганно смотрели на нее.
– Ратуйте, люди, ратуйте! – вдруг пронзительно закричала одна баба. – Грабят! – замахнулась топором на Ганну.
Ганна со страху захлопнула крышку, побежала вон из дома. Бежала через огороды, а вслед ей неслось:
– Ратуйте, люди, ратуйте! – Баба стояла на соломенной крыше, размахивая цветастым платком.
И кто-то бил в рельс, как на пожаре.
Пробиралась через поле. Вдруг увидела: мальчик с девочкой поле пашут. Мальчик в плуг впрягся вместо лошади. Девочка за плугом идет, кроха совсем, от усталости падает.
– Устала я, братик, пить хочу, – пожаловалась кроха.
– Еще круг пройдем, Маша, тогда и напьешься.
– Не могу, Ваня. Мочи нет…
Подошла Ганна к крохе, перехватила ручки плуга. Широким шагом пошла за мальчиком. Мальчик оглянулся, заулыбался:
– И-го-го! – взбрыкнул он по-лошадиному, пошел быстрее.
Ганна засмеялась.
Сидели у вечернего костра. Мальчик картофелины пек, проверял прутиком, испеклись или нет, снова в костер их закатывал.
– Мать с отцом неделю назад забрали. И брата старшего забрали. Остались мы с Машей одни. Сказали, и нас отвезут куда-то. На машине, сказали, повезут, на настоящей. Да вот что-то не едут. Может, забудут про нас? Кто кормить нас зимой будет? Вот и пашем… Машка, не спи!
Маша заснула на руках у Ганны. Ганна закутала ее в свой платок. Прижала к себе.
Ослепили вдруг фары. Дети вскочили. Подъехала машина.
Вышел шофер из машины:
– Беклемишевы?
– Мы, – сказал мальчик.
– Поехали.
– Картохи еще не спеклись. Подождите, – попросил мальчик.
– Некогда ждать. Там накормят.
Ганна стояла, Машу на руках держала. Мальчик сказал:
– Поехали с нами. Покатаешься.
Сели в машину, поехали. На дорогу смотрели.
– Здорово, да? – оглянулся на Ганну мальчик.
Та кивнула счастливо.
– Заяц, заяц! – закричал мальчик. – Быстро едем.
– За час доедем, – ответил шофер.
– А куда вы нас везете?
– А вы что, не знаете? В детдом. В соседнее село, где глухонемые.
Ганна стала стучать кулаком по стеклу.
– Ты чего? – спросил шофер. – На двор хочешь?
Остановились. Ганна в лесок побежала. Шофер и мальчик у колеса стояли, журчали. Разговаривали.
– А там хорошо, в детдоме? – спрашивал мальчик.
– Кормят там хорошо.
– Это главное, – сказал, как большой, мальчик.
Ганна бежала по полю. Убегала.
– Девочка! Вернись! Вернись! Поехали! – кричали ей.
Полоснули фарами. Перед Ганной ее огромная тень бежала.
Уехали.
Подошла к дому. Села на порог. Постучать не решилась. Долго сидела. Вышла хозяйка помои вылить. Увидела Ганну:
– Ох, напугала! Ты что тут, девочка, сидишь так поздно? Тут, девочка, сидеть нельзя.
Ганна встала, не уходила.
– Тебе ночевать негде? – догадалась женщина. – Ладно, переночуй пока в хлеву.
Услышала мужской голос, крикнула голосу:
– Сейчас приду!
Завела Ганну в хлев. Вылила помои свинье.
В темноте пошла Ганна на хлюпающий звук. Свинья, громко чавкая, ела из корыта помои. Ганна села рядом. Взяла из корыта корку, начала жевать. Потом выловила картофелину. Съела.
Утром Ганна таскала в поле снопы. Помогала хозяевам.
Хозяйка стояла на стогу, улыбаясь, сказала мужу:
– А хорошая девочка. Может, себе оставим?
Муж хмуро молчал. Потом сказал:
– Картошку пошли копать, болтаешь… Мне ночью на работу.
– Ночью? – встрепенулась хозяйка.
– Банда кулацкая в нашем районе объявилась. Лешка Орляк атаманом у них.
– Лешка? Он же такой тихоня был…
– Он и сейчас негромкий. Тихо убивает!
Ганна собирала в ведро картошку. Хозяин выкапывал. Хмуро, неотступно глядел на Ганну сверху. Ганна поднимала голову: видела шрам на его лице, – глаза испуганно опускала.
Вечером ужинали. Ганне налили молока, дали хлеба. Усталая, ела Ганна. Хозяин ушел за перегородку.
Вышел в форме НКВД. Ганна его узнала: он тетку Харыту арестовывал.
– Ну, я пошел.
– С Богом, – перекрестила его хозяйка. – А мы с девочкой спать будем укладываться.
– Девочку закроешь в хлеву, – строго сказал хозяин. – Нечего баловать.
Ночью, когда Ганна спала, открылась вдруг дверь. Ганна проснулась. Тихо, крадучись вошел в хлев хозяин. Невидяще шел, на ощупь. Ганна привстала, отползла. Хозяин оглянулся, пошел на шорох. Ганна встала, попятилась, забилась в угол. Спрятаться больше было негде. Хозяин подошел к ней.
– Вот ты где, – прошептал, – Ганна.
Ганна вздрогнула, имя свое услышав.
– Я тебя сразу узнал. Ты из детдома. Сегодня справки навел. Ты там делов наделала!
Ганна от его слов вздрагивала, как от ударов.
– Я тебя должен сдать.
Ганна от ужаса закрыла лицо руками.
– Но я не сдам тебя.
Ганна удивленно взглянула на него.
– Я не зверь! – закричал. – Я не зверь! Я не хочу быть зверем! Вы думаете, что мы звери? А мы люди, мы такие же, как вы! Люди мы! Люди! – Он вдруг заплакал. – Мы такие же люди!
Он плакал. Ганна гладила его, успокаивая.
Потом легко пошла к двери. Открыла. Встала на пороге. Он поднял глаза.
– Ты куда? Ты будешь жить с нами. Не в хлеву. В доме. У нас детей нет. Ты нам дочкой будешь. Хозяйка – матерью будет. Я – отцом.
Ганна покачала головой: нет.
– Гребуешь? Даже ты брезгуешь… – опустил он голову.
Ганна вышла и пошла по пустынной дороге.
– Стой! – закричал хозяин. – Вернись!
Она побежала.
Под утро Ганна у дороги легла, в теплой пыли, уснула.
По дороге верблюд шел. Шел – будто плыл, повозку вез. На козлах Канарейки сидели, муж и жена, – волос желт, лица конопаты, с утра – еще солнце не встало – уже пьянехоньки. Сидят в обнимку, песни поют.
Увидела Канарейка Ганну, крикнула верблюду:
– Тпр-р-ру! Стой, Сулеймен!!!
Верблюд не останавливался: не понимал по-русски.
– Тпр-р-ру! Я кому сказала! Який ты! Басурман! – натянула изо всех сил вожжи. – Стой! Дьявол!
Верблюд поглядел на нее бархатным басурманским глазом, встал.
Подошли к Ганне. Ганна крепко спала. Потрясли. Ганна не проснулась.
– Мертвая? – Канарейка мужа спросила.
– …ртвая… – лыка не вязал.
– Берись за ноги, я за руки. Кидай в повозку!
Закинули спящую Ганну в повозку. Дальше поехали.
Спит, не проснется Ганна, снится ей: лежит где-то, на мягком. Куда-то едет. Хорошо. Только запах сладкий душит, к горлу подступает.
Проснулась, голову повернула: мертвый мужик на нее – сидя – смотрит не мигая.
В другую сторону повернула: баба с синим лицом в платочке лежит, платочек чистый на ней, белый.
На белом платке ее сидела зеленая муха, потирая руки.
Поглядела Ганна: сама на трупах лежит – мужики, бабы, дети – все вперемешку. Запах стоял сладкий, тошнотворный.
Большие мухи, осатанев, летали зигзагами, зудели, садились на трупы, беспокойно и быстро ползли по ним и вдруг срывались вверх, взрываясь зудящим звуком: – з-з-з!!! – будто пилою душу распиливали.
– Тп-р-ру! Окаянный! – услышала Ганна.
Повозка остановилась на кладбище, у большой ямы.
Спрыгнули Канарейки с козел, подошли к трупам, потащили за ноги мертвого мужика.
Раскачали, бросили в яму.
Взялись за бабу. Раскачали бабу, бросили.
Ганна ни жива ни мертва в повозке лежала. Взяли Ганну за руки, за ноги. Стали над ямой раскачивать:
– И раз! – считала Канарейка. – И два!..
Забилась Ганна, вырываться стала. Бросили с испугу наземь.
– Гля! Живая! – наклонились оба над Ганной. – Не зашиблась?
Ганна с земли глядела, молчала.
– Тю! А я тебя знаю, – сказала Канарейка. – Ты – немая, из детдома. Ищут тебя. Милиция ищет.
Ганна молчала, смотрела.
Отошли от нее.
Трупы в яму кидали быстро, молча. Присыпали бурой землей.
Сели на козлы.
Повернулась Канарейка к Ганне:
– Сидай, девочка, поихалы с нами! Мы тебя так спрячем – черти не дознаются, где ты есть! На баштане тебя сховаем, за Ахтубой!
Ехали. Достала Канарейка из-под козел бутылку с самогонкой. Мужу стакан полный налила – выпил, себе тоже – полный, выпила, потом Ганне налила.
– На, держи! – стакан протянула.
Покачала головой Ганна: нет.
– Пей! Чтобы зараза не прилипла!
Ганна выпила глоток, задохнулась.
Засмеялась Канарейка, допила за Ганной, захмелела, разболталась:
– К нам ни одна зараза не липнет! В позапрошлом годе мертвяков возили, тиф был, – к нам не прилип. В том годе от голода мерли – тоже мы возили. В этом годе ездим по всему Царевскому уезду…
– Району, – муж Канарейкин подсказал.
– Теперь так называется, – согласилась Канарейка. – Ездим от Царева до озера Баскунчак, мертвяков собираем. Кругом – от Царицына до Астрахани – холера! Холера ее возьми! А к нам не липнет! Потому рецепт знаем от всех болезней…
Бутылку с самогонкой достала, потрясла:
– Вот он, рецепт!
Мужу плеснула:
– Пей!
Себе налила, сказала:
– Мы как птицы живем. Одним духом! Потому и болезнь не берет!
Выпили – и запели по-птичьи, засвистали, защелкали, будто две птички – две невелички – на облучке сидят, верблюдом правят. Засмеялась Ганна.
За околицей села мужики с берданками как темный лес стоят.
– Стой! – пальнули. – Стой, нечистая сила!
Окружили.
– Вы нам, Канарейки, мертвяков в село не свозите! – закричали. – Не тащите заразу со всей округи!
– То не вам решать! – закричала на них Канарейка. – То власть решает! Приказано было – в одну яму складывать! Эпидемья! Понимать надо!
– Власть одно тебе приказала, а мы другое. Завтра привезешь если – убьем! Шею свернем, как канарейке! – захохотали.
– И куды же мне их девать? Мертвяков? – Канарейка их спрашивала. – Куды?
Огрели верблюда кнутом. Повозка помчалась.
Канарейка всю дорогу сидела, убивалась:
– И куды?
На баштан приехали.
Бахчи кругом. То там, то сям огромные, как порося, арбузы лежали. Ганна шла, об один споткнулась: затрещал арбуз, раскололся, распался на две половины. В сахарную алую мякоть вгрызлась зубами Ганна, ушла всем лицом в алое, сладкое, пропала.
– Брось! Этот гарбуз перезрелый! – Канарейка ее за руку схватила, дальше тащила. – Мы тебе другого гарбуза зарежем! Вот этого! Погляди на него, який красавец! А дынька! Глянь, какая дынька, яка красавица! Дамочка, а не дынька!
Мужу приказала:
– Зарежь нам этого гарбуза и эту дыню!
Муж всадил кривой нож в арбуз, провел кругом – будто горло тому перерезал: заалело под ножом, закапало. Потом дыньку вспорол, кишки ей вычистил. Разрезал на дольки.
Канарейка следила, как муж режет.
– Бандит из тебя добрый выйдет! – похвалила. Ганне сказала: – Хочешь астраханской тюри? – Хлеб с арбузом в миске смешала. – На! – сказала. – Ешь!
Налила в стаканы.
– Выпьем, батька! – мужу сказала. – Гляди, какую мы себе дочку отхватили! – обняла Ганну. – А тебе у нас, доня, нравится?
Ганна кивнула.
– Правда нравится? Это наш дом! – очертила круг до самого горизонта. Пальцем в небо показала: – А це крыша над головой, – засмеялась. – Когда прохудится – дождь льет. Не всегда так жили… – Оглянулась на поле, зашептала: – И дом настоящий был, и хозяйство было, и детки – пятеро – были.
– Молчи лучше, баба! – сказал муж.
– Да она немая, – отмахнулась Канарейка. – Что ей расскажешь, в ней и останется… Так вот, в колхоз нас сгонять стали да раскурочивать тех, кто побогаче. Видим, до нас добираются. В одну ночь собрались, покидали на подводу, что в доме было, детей на узлы, лошадь под уздцы, дом подпалили – и айда: счастья искать. Воли, где колхозов нема. Мы, воронежские, бедовые. Аж до Ташкента дошли. Говорили, что там колхозов нет. По пескам шли по пустынным. Лошадь продали, добро продали – вот Сулеймена купили, верблюда, чтоб по пустыне идти. Там подвода не проедет, в песке, как в снегу, увязнет… Шли, шли, долго шли, пришли до Ташкента – а там колхоз! Обратно пошли. По дороге деток потеряли – в тифу сгорели все пятеро, – заплакала. – Один за другим, как свечечки, догорали… Наливай! – закричала вдруг страшным голосом, встала, покачнулась, бутыль опрокинула, бросилась поднимать. Налила, мужу протянула: – Пей!
– Не хочу.
– Пей!
– Не буду!
– Пей! – обняла за шею, поцеловать хотела. Тут верблюд подошел, между ними мохнатую голову просунул, Канарейку от мужа отталкивает.
– Глянь-ка! – засмеялась Канарейка. – Ревнует! Ко всем мужчинам меня ревнует! – радостно Ганне сообщила. К мужу повернулась: – Будешь обижать меня – к верблюду уйду. Ты меня замуж, Сулеймен, возьмешь? Ты меня любишь, Сулеймен? – к Сулеймену приставала. – Иди, я тебя поцелую! – смеялась, в мохнатую морду верблюда целовала.
Муж плюнул, пошел.
– Ты куда? – мужа окликнула.
– Неможется мне что-то, – сказал, ушел в шалаш спать.
Развели с Ганной костер. Положила Канарейка голову Ганны к себе на колени, волосы перебирала, в голове искалась, говорила:
– Будешь с нами, доня, жить. Летом здесь, а зимой на Каспий пойдем, в теплые страны. Мы как птицы перелетные. Русские птицы…
Ганна глядела в небо. Светили звезды.
На звездном небе, как на бахче, лежала большая желтая луна – пахла дыней.
Утром Канарейка стала будить мужа:
– Вылезай! Уже солнце встало!
Он молчал. Полезла сама в шалаш.
А он мертвый лежит, неподвижный. Заголосила.
Нарядила его в белую рубаху.
Положила его на зеленую траву.
Лежал на траве, будто спал.
– Ваня! – позвала. – Проснись!
Голубой полевой цветок сорвала, вложила ему в руки – вместо свечки.
Ганну разбудила:
– Батька наш умер. Поехали хоронить!
Вместе с Ганной на повозку его погрузили, повезли.
– Говорила ему вчера: Ваня, выпей! Пей, чтобы зараза не прилипла! – сказала Канарейка. – Не послушал меня. – Заплакала.
У села на горе кордон из мужиков с берданками на конях стоял.
Закричали издали:
– Эй, Канарейки! Поворачивай обратно! Не то стрелять будем! Говорили вам вчера: не вези в село заразу!
– Не заразу везу. Мужа своего!
– А что с ним?
– Да помер!
– Вчера еще живой был, – не поверили. – От чего же помер-то? От холеры?
– Не знаю, – сказала и поехала себе потихоньку в гору. – Может, и от холеры.
– Стой! Куды поехала? Не пускай ее, ребяты! – заорал мужик с черной бородой. – Она же смерть нам всем везет! Гони ее, м…у холерную!
Выстрелил. Пуля в плечо Канарейке попала.
– Ах, убивец! – закричала, поводья выпустила.
Мужик с бородой на коне налетел. Глаза от бешенства кровью налиты – и у него, и у коня.
– Поворачивай обратно! – гаркнул.
Ганна поводья схватила, развернула повозку.
Мужик верблюда плетью огрел:
– Пошел! Пошел, сатана!
Полетели во весь дух.
Мужики на конях – за ними. Всю дорогу до моста их гнали.
Переехала мост Ганна.
Мужики у моста остановились. На берегу бочку со смолой нашли, на мосту разбили. Подожгли мост.
Смотрели, как разгорается.
– Не вернешься теперь, Канарейка! – через реку закричали. – Конец тебе, холера!
Платье кровью намокло.
Ганна платок с головы сняла, рану платком перевязала. Перетащила Канарейку в шалаш.
Та лежала, молчала: в лице ни кровинки. Потом глаза открыла, Ганну увидела, бескровными губами прошептала:
– Видно, он мне главную жилу жизни перебил, – сказала. – Чахну. Прости нас, доню. Позвали тебя к себе, да бросили…
Платок кровью набух.
Ганна перевязывать стала, руки трясутся.
Канарейка приподнялась:
– Там за обрывом – брод. Как умру, уходи отсюда. Видели они тебя. Сулеймена себе возьми. Твой он теперь. – Откинулась, с тоской сказала: – Эх, по-людски похоронить Ваню хотела…
Ганна лопату взяла.
Канарейка глаза в глаза Ганне посмотрела.
– Шире могилу копай, – сказала, – на двоих. Пойдем волю искать на том свете…
Верблюд сидел у могилы, не понимал.
Уже ночь настала. Потянула Ганна его за поводья: пойдем. Отвернул от нее голову. Не встал.
Бросила поводья. Пошла к броду.
Оглянулась.
Сулеймен сидел неподвижно, лебединую шею выгнув.
Ганна разделась, подняла одежду над головой, вошла в воду.
Обхватила ее Ахтуба руками сильными, будто ждала, потащила за собой. Прогнулась Ганна, как ивовый прут, вырвалась из рук.
Тогда Ахтуба песок из-под ног Ганны уносить стала. Покачнулась Ганна, за корягу схватилась, выстояла.
Пошла потихоньку дальше.
Ахтуба тоже притихла, плескалась об ее бок, будто об лодку, нежно о чем-то журчала.
Звезды в темной воде отражались.
Медленно, будто по звездному небу, шла по реке Ганна, разводя перед собой звезды руками: отгребала их, чтобы не поранить.
До середины реки дошла и – будто заманила ее Ахтуба в ловушку – ухнула вдруг в яму с головой. Бросила Ганна одежду, забила руками, выплывая. Ахтуба не дала ей плыть, скрутила ее, как зверя, закрутила в воронку.
Вынырнула Ганна, хотела ухватиться за стремительно плывущее на нее, выдернутое откуда-то с корнем дерево – не успела: дерево ударило ее, опрокинуло, оглушило.
Последнее, что услышала Ганна, – звон колокольчиков. Будто звезды бубенчиками в небе звенели. Поглядела на небо Ганна и пошла на дно.
Кто-то ее, за ноги схватив, туда тащил – сильными, страстными руками.
На берегу реки у потухшего костра рыбаки спали.
Вдруг услышали звон над рекой, повскакали.
То рыбацкие колокольцы колотились на лесках донок. Зазвенели, грянули разом – и затихли.
– Что это было? – спросил чубатый парень.
– Осетр проплыл, хвостом задел, – ответил Петр Рыбаков, жилистый мужичок в драной фуфаечке, обернулся, закричал остальным: – Иван да Яков! Айда на лодки! Сети выберем! Осетр прямо в них пошел!
Доставали сети.
– Тяжеленный мужик! – Петр в темноте сказал. – С человека будет!
Вытащили на берег, у костра развернули.
В сетях, вся в серебряной чешуе, как большая рыба, Ганна лежала, на рыбаков смотрела.
– Русалочка! – ахнул Чубатый. – Ребята, мы русалку поймали!
Подошли с опаской. Стали разглядывать Ганну.
– Дышит ли? Может, утопленница?
Отодвинулась Ганна, закрылась руками.
– Гляди-ка! Русалка, а застыдилась! Закрывается!
– Прятать ей нечего. Девчонка еще…
– А хороша собой русалочка! Красавицей будет, когда вырастет!
Чубатый подошел:
– Расступись, – сказал, курткой рыбацкой Ганну накрыл, на руки взял. – Замерзла? – спросил.
Ганна молчала, только прижалась к нему сильнее.
– Смотри, Андрей, защекотает она тебя до смерти, – сказал Чубатому Петр. – Уснешь, утащит тебя к себе под корягу, в русалочий дом…
Чубатый посадил Ганну у костра. Она села, ноги вытянула.
– Русалка-то без хвоста! – сказал, поглядев, рябой мужик. – Не русалка это!
– И не утопленница, и не русалка… Кто ж, по-твоему? – спросил Чубатый.
– Не знаю, – ответил Рябой. – Доспросить надо. Девочка, как тебя звать?
Ганна молчала, на Рябого смотрела.
Петр у костра с чайником хлопотал. Повернулся, быстро сказал:
– Не понимает, видно, по-нашему, – потом по лбу себя ударил: – Да это же Туба! Как я сразу-то не догадался!
– Что за Туба такая? – спросил Чубатый.
– Ханская дочь! Дочка хана Мамая – Туба. Али не слыхал про нее? – волновался Петр.
– Не слыхал.
– Ну как же! У хана Мамая дочка была. Красавица, умница. Тубой ее звали. А время на Руси тогда татарское было. Тогда князья русские к татарам на поклон ходили, сюда, к нам, в Астраханскую область. Бают, что она тогда царством была, Золотой Ордой называлась. Где Царев сейчас – там их столица была, называлась – Сарай. Вот в этот Сарай князья ходили, дань платили, княжества себе выпрашивали. Считай, что здесь – столица Руси тогда была, все здесь у нас решалось. Вот пришел к Мамаю русский князь Дмитрий, себе землю на власть просить. Увидел Тубу, да и влюбился по уши. А Туба-то – в него. Ей тогда лет тринадцать было. Для нас сейчас она дитё, а у них в этих годах замуж отдавали. Вот он и посватался: «Отдай, – говорит, – за меня свою дочку Тубу, хан Мамай!» Тот разгневался. Как так? Русский холоп руки царской дочки просит! Вон, говорит, пошел! Ни земли тебе не дам, ни власти, ни дочки своей – холопу! Разозлился Дмитрий. Ах так, говорит, не хочешь отдать по-хорошему, отдашь по-плохому. И поскакал на Русь войска собирать, на Мамая войной идти. А Тубе приказал себя ждать. Жди, говорит. Уехал. Слухи пошли, что войска собирает. Испугался хан Мамай, решил Тубу сплавить от греха подальше – замуж за крымского хана отдать. Ее еще в утробе матери за него просватали. Так у них, у татарей, заведено. Приехал крымский хан в Сарай с калымом, невесту выкупать. Сам старый, облезлый. «Вот тебе жених, – говорит Мамай Тубе. – Через три дня свадьба». Посмотрела на него Туба, ничего отцу не сказала, ушла. Там-то у себя и заплакала. Написала Дмитрию весточку: приезжай, мол, скорее, – и на Русь ту весточку с верным гонцом отправила. Весела стала, с женихом ласкова, улыбается, вида не показывает. Сама Дмитрия ждет. И день ждет, и второй ждет. Вот третий день наступает – день свадьбы. С утра отару баранов на двор привели, резать стали, закипели котлы кипучие, бешбармак к свадьбе готовят. Тубу в свадебное платье наряжают, под венец ведут. А она ждет Дмитрия, ждет-пождет до последнего. Вот сажает молодых ихний татарский батюшка за занавеску – у них так – и через занавеску жениха спрашивает: «Женился ли ты, хан крымский, на Тубе?» – «Женился!» – отвечает. Тут он Тубу спрашивает: «Вышла ли ты замуж, Туба, за хана крымского?» А ей сказать надо, что, мол, вышла. Как скажет, так дело сделано, свадебка слажена, обратно не вернешь. У татар так. Но молчит Туба. Опять ее спрашивает батюшка: «Вышла ли ты замуж, Туба?» Молчит Туба. А в третий раз только начал спрашивать, она из-за занавески как выскочит, как побежит из хаты, выбежала в степь, побежала на реку и вот с этого моста, около нас, что на бахчи ведет, – прыгнула и утопилась! Мамай на мост прибежал, заплакал, закричал:
– Ах, Туба! – закричал. – Ах, Туба!
С того и река зовется: Ахтуба.
– А Дмитрий что ж? – не выдержал Чубатый. – Так и не приехал?
– Как не приехать? Приехал… Не успел он немного. Не один, с войском ехал. Потому и опоздал! Мамай выведал, что Дмитрий к нему войной идет, ему навстречу тьму послал – так у татар войско называлось. Вот встретились свет и тьма – Дмитрий и Мамай – на поле Куликовом. Сверкают сабли булатные, катятся шеломы злаченые добрым коням под копыта. Валятся головы многих богатырей с добрых коней на сыру землю. Три дня и три ночи бились. Кровь русская с кровью татарской вперемешку по оврагам, будто по руслам, реками текла, в Волгу впадала. Волга вся красная была. Победили мы, русские. Кончился для русских полон татарский. Подъехал князь Дмитрий после битвы к полю Куликову, встал у края. Подъехал хан Мамай после битвы к полю Куликову, встал у другого края. Встали у поля Куликова, стоят смотрят: изустлано поле мертвыми телами, христианами да татарами. Христиане как свечки теплятся, а татары как смола черна лежат. Видят: сама Матерь Божья по полю ходит, за ней апостолы господни, архангелы – ангелы святые со светлыми со свечами, отпевают мощи православных. Кадит на них сама Мать Пресвятая Богородица, и венцы с небес на них сходят. Устрашился Мамай: «Велик Бог земли русской!» – сказал и в Золотую Орду побежал. Прибежал, говорит татарским бабам: «Всех ваших мужиков русские поубивали, теперь сюда за вами идут, скоро будут. Спасайтесь кто может!» Сказал – и тикать: с крымским ханом в Крым убег. А бабы что? Бабам деваться некуда. Сели они всей своей женской ордой в степи да давай плакать, своих татарских мужиков оплакивать. Девять дней и девять ночей плакали. Целых два озера слез наплакали – Баскунчак и Эльтон, – до сих пор там соль добывают. Потом русские пришли, женок татарских расхватали, домой к себе – на Русь – увезли…
– А Дмитрий? Он-то что? – не выдержал опять Чубатый.
– Дмитрий раньше войска своего в Сарай приехал. Приехал, к ханскому дворцу подскакал, спешился, вошел во дворец, а там никого. Одного слугу нашел. Где, у слуги спрашивает, Туба? Нету, говорит слуга, Тубы. А где, спрашивает, Мамай? С зятем убег, отвечает слуга. Каким таким зятем? Крымским ханом, женихом Тубы. Задрожал Дмитрий: с женихом?! Значит, не дождалась, спрашивает, меня моя возлюбленная Туба? Молчит слуга, боится правду сказать. Дмитрий постоял-постоял, повернулся и прочь пошел. Вышел, пошел к реке. Упал на берег лицом в траву-мураву и заплакал:
– Ах, – плачет, – Туба! Ах, – плачет, – изменщица!
Вдруг чует: по кудрям его кто-то ладошкой провел: легко так, словно ветер.
Поднял голову: Туба!
Стоит перед ним в венке из белых лилий, как невеста.
– Не изменщица я, – говорит. – Я от жениха, от хана крымского, убежала. И тебя, моего суженого, три дня и три ночи, а потом еще девять дней и девять ночей, да еще три дня и три ночи ждала-дожидалась. Вот дождалась.
Обнял ее Дмитрий, поцеловал, глядит на милую свою – не наглядится.
– Сегодня же, – говорит, – свадьбу сыграем.
– А любишь ли ты меня, Дмитрий? – спрашивает Туба.
– Люблю, – отвечает Дмитрий.
– Крепко ли любишь? – пытает Туба.
– Крепко, – отвечает.
– А пойдешь ли со мной?
– С тобой – хоть на край света!
– Так пойдем…
Взяла его за руку и повела за собой в реку.
Идет Дмитрий за ней как во сне: все дальше и дальше. Уж глыбоко стало! А впереди – шаг шагнуть – и яма: черная вода над нею, будто уха в котелке, кипит, ходуном ходит, щепки да палки в воронку закручивает.
Туба Дмитрия к яме тянет. Он за ней идет. Только и спросил:
– Куда мы?
– В дом мой новый, – отвечает Туба. – Там уже к свадьбе все приготовлено…
И Дмитрия – толк в яму! Следом сама прыгнула.
И закрутило их, завертело, в черную воронку засосало.
Очнулся Дмитрий, озирается. Видит: сидит он женихом на своей свадьбе. За дубовым столом сидит на стуле-золоте, во дворце кристальном. Рядом с ним его невеста, Туба. Слуги в красных кушаках носятся, блюда на столы мечут. Вокруг – парни и девчата в венках: поют да пляшут, молодых славят.
Чего хотела душа, то и сбылось.
Только нехорошо что-то Дмитрию, будто на сердце камень тяжелый лег, дышать не дает, давит.
Тут старик старый – седые усы до плеч – чашу поднял:
– За здоровье молодых, – говорит, – царя Дмитрия и царицы Тубы!
Дивуется Дмитрий: какой он царь?
А старик вино пригубил:
– Горько! – говорит. – Подсластить надо!
Тут все «горько!» закричали.
Встал Дмитрий. И Туба встала.
Поглядел на свою зазнобушку Дмитрий – и забыл тоску-кручину: смотрит на него Туба глазами – ясными звездочками, губки аленьки ему для поцалуя подставляет.
Весело, хорошо стало Дмитрию!
И уж поцеловать хотел Тубу Дмитрий, обнял ее покрепче, обхватил за бока, к себе Тубу клонит. Только чувствует вдруг под руками что-то склизкое, словно он не Тубу обнимает, а налима скользкого, будто рыбья слизь под руками – не ухватишь! Глянул вниз – а там у Тубы вместо платья – рыбий хвост!
Догадался Дмитрий, куда попал. Пригляделся, видит: то не старый старик – усы до плеч – «горько!» кричит, – то сом усатый пузыри пускает. То не слуги в красных кушаках, – то раки с клешнями носятся, блюда с мертвечиной на стол мечут. То не девки с парнями поют да пляшут, а утопленники.
Оттолкнул Дмитрий от себя Тубу. Закричал что есть мочи. Стол дубовый поднял и ударил в стены дворца кристальные. Разбились стены.
Дмитрий за доску дубовую ухватился, от речного дна оттолкнулся – выплыл наверх.
Выплыл, на берег вышел, не чует: жив ли он еще али нет?
Смотрит – жив.
Позвал коня своего буланого. На Русь домой собирается.
А русалочка уж тут как тут. В реке у берега плещется, просит Дмитрия жалобным голосом:
– Не покидай меня, Дмитрий. Не уезжай!
– Обманула ты меня, Туба, – говорит Дмитрий. – Не сказала, что русалкой стала.
– За тебя я жизнь отдала! Царицей речною стала! Вернись – и ты царем станешь! Сокровища в нашем царстве речном несметныя…
– Нет, – отвечает Дмитрий. – Лучше князем быть на святой Руси, чем царем в речном царстве.
Сел на коня. Через брод поехал. Туба ему в стремя вцепилась, заплакала.
– Не пущу, – говорит. – Не могу без тебя. Люблю тебя больше жизни.
Заплакал тогда и Дмитрий.
– Люблю тебя и я, – отвечает. – Да только не судьба нам, видно, на этом свете вместе быть. Может, на том свете Бог над нами сжалится…
Поцеловал ее крепко.
– Прости и прощай! – говорит.
Отпустила Туба стремя.
– Так и уехал? – спросил Чубатый.
– Так и уехал. На Руси себе женку нашел, Евдокией ее, бают, звали. Детки у них пошли.
– А Туба?
– А Туба речной царицей стала. В Ахтубе до сей поры живет, в реке. Днем она плещется, с людьми вместе плавает. Но кто зазевается – догонит, за ноги схватит и на дно к себе утащит. Особенно малых ребят и девчат любит топить. Оно и понятно: скучно ей на дне, играцца ей с ними хочется, ведь совсем дитё еще… А как ночь настает, кличет Туба своего золотого коня и под степью на золотом коне скачет…
– Под степью? На золотом коне? – поднял голову Чубатый.
– На нем. Говорят, хан Мамай когда убегал, все свое золото расплавил и во весь рост – золотого коня – отлил! Схоронил коня в степи.
– Где ж он его зарыл? – облизнул сухие губы Рябой.
– Про то не знает никто. Уж сотни лет того золотого коня ищут – не найдут никак. Бают, как ночь, конь золотой с Тубой под степью скачет, золотыми копытами под землей стучит. А днем на место возвращается, где его Мамай закопал: лежит, весь день отсыпается… – сказал Петр. – Только в одну ночь в году не зовет Туба золотого коня, не кличет. Раз в году, в ночь на Ивана Купала, выходит Туба на берег, на иву плакучую садится и Дмитрия зовет, приговаривает: «Где ты, светлое красно солнышко, красно солнышко, князь Дмитрий! Ты приди ко мне, красной девице. И свети во весь, во весь долгий день. Надо мною…» И всю-то ночь она по Дмитрию плачет. Да так жалобно, тоненько так…
Вдруг заплакал кто-то в ночи: жалобно, тоненько, – и замолк.
– Чу! – Петр привстал. – Слыхали?! Она плачет!
И опять заплакал кто-то жалобно, как ребенок, – и опять замолк.
Повскакали рыбаки, в темноту – хоть глаз выколи – вглядывались.
И третий раз заплакал кто-то горько-горько, неудержимо.
Заозирались.
Плакали совсем рядом, у костра.
Подошли – Ганна у рассохшейся лодки сидит, в рыбацкую куртку с головой закуталась, плачет.
Лицо открыли: будто дождем лицо залито. Плечики от плача дрожат.
– А ведь правда она это! Туба! Ханская дочь! – изумился Чубатый. – Вишь, услышала про своего Дмитрия и заплакала.
– Ханская? – переспросил Рябой. – Тогда надобно сдать ее властям!
– Это зачем же? – удивился Чубатый.
– Хан – по-нашему будет – царь, – сказал Рябой. – Ведь так?
– Ну, так, – согласился Чубатый.
– А раз так, то она по-нашему – царская дочка. Так?
– Ну, так, – опять согласился Чубатый.
– Вот и выходит, – сказал торжественным голосом Рябой, – что мы царскую дочь у себя укрываем!..
Стихли все. Молча на Рябого смотрели.
Петр к нему в своей драненькой фуфаечке бочком близко-близко подошел, в лицо тому глянул.
– Ишь ты! – непонятно чему восхитился.
Да как жахнет кулаком Рябого по лбу!
Наклонился над ним, когда тот упал, со лба его комара снял.
– Вот, – показал комара остальным. – Комарика убил! Гада сосущего…
Засмеялся:
– Добро сделал Стенька Разин, что комара не заклял. Наши-то, рыбаки астраханские, все к нему приставали: «Закляни да закляни у нас комара. Спасу, мол, от комарья нету!» А Стенька им отвечает: «Не закляну, – говорит, – вы же без рыбы насидитесь!» Так и не заклял.
Отошел Петр от Рябого, к костру подсел, подбросил поленьев в костер.
Рябой кряхтя с четверенек встал, утерся, на Ганну угли глаз уставил.
– А все ж расспросить девку надо! – повторил с угрозой.
– Ты опять за свое? – повернулся к нему Петр.
– Клады пусть укажет! – закричал Рябой. – Где отец ее, Мамай, золотого коня зарыл. А не скажет – властям ее сдать! Пусть допросят. Они любого говорить заставят!
Ганна со страхом взглянула на Рябого. Побежала, спряталась за спину Петра.
Петр с земли поднялся.
– Ты вот что… Ты от девочки отстань! – Рябому сказал. И строго добавил: – Не бери грех на душу! Запомни! Мы – рыбаки, артель Христова: никого не сдаем, не предаем! Когда Христос на землю с неба спустится второй раз, то к нам первым придет, нас первых спросит: как вы тут без Меня были? Что мы Ему ответим?
Укутал Ганну потеплее.
– Спи, – сказал. – А мы рыбки тебе наловим, утром ухи наварим…
Повернулся к остальным Петр, закричал:
– Эй! Рыбаки! Вставайте! Андрей! Иван! Яков старший да Яков младший! Семен! Фаддей! Филипп! Матвей! Варфоломей! Фома! Айда на лодки! Сети поставим: скоро рыба пойдет…
Заплескались лодки в реке.
Рыбаки закинули сети.
Тихо стало.
Слышно было, как Петр над рекою молится:
– Честные ангелы-архангелы наши! Берегите и стерегите нашу рыбную ловлю: во всяк час, во всяк день и во всяку ночь. Силою честного и животворящего креста Господня, сохраняй нас, Господи, рыболовов, на древе крестном распятый Иисус Христос!..
Ганна закрыла глаза. Легла на землю. Ухо к земле приложила. Услышала: конь золотой под землей скачет, золотыми копытами стучит.
Сладко заснула.
На рассвете почуяла Ганна: перешагнул через нее кто-то осторожно.
Открыла глаза. Увидела чью-то спину, пошевелилась.
Человек оглянулся на нее – Рябой. Наклонился.
– Спи-спи-спи, – прошептал испуганно.
И пошел, озираясь, от костра к дороге.
Повернулась на другой бок Ганна, заснула.
Через минуту проснулась опять. Вскочила будто ужаленная.
Выбежала на дорогу: Рябой быстро шел по дороге к деревне.
Испугалась Ганна. К рыбакам сказать побежала.
Рыбаки у потухшего костра, как богатыри убитые, лежали, крепко спали.
Заметалась Ганна. Куда спрятаться, не знала.
Побежала к реке тогда, к броду.
Спустилась к воде, смотрит: как корабль, верблюд по реке плывет, Сулеймен.
Пошла ему навстречу. Сулеймен подплыл к ней. Обняла его за шею руками, на спину влезла, села.
Вставало солнце.
Из воды верблюд с Ганной выходил.
Чубатый проснулся, увидел.
– Ах, – ахнул, – Туба! Ханская дочь!
Ударила Ганна босыми пятками верблюда в бок.
Побежал верблюд в степь.
Ехала Ганна на верблюде по степи. Есть захотела. Смотрит – в балке вдоль по склонам дикий терн растет. Слезла с верблюда, вниз спустилась.
На колючих кустах, как чернильные капли, черный терен висел.
Потянулась рукой к терну – тернием руку до крови оцарапала.
Облизала кровь, опять потянулась – уколола теперь палец.
Осерчала на терен Ганна, пошла на куст грудью: ощетинился куст терновыми иглами, не подпускает.
Опустилась на землю. Уколотый палец болел сильно. Вверх его подняла, подула.
Вдруг из ниоткуда, будто с неба спустилась, прилетела стрекоза. Шелестя слюдяными крыльями, села на палец.
Замерла, увидев Ганну. Удивленно на нее уставившись, смотрела.
Замерла и Ганна. Выдохнуть боясь, стрекозу разглядывала.
У стрекозы было легкое, почти невесомое, будто ненужное ей, сухое тело. У стрекозы были легкие, прозрачные, как воздух, крылья. На круглой же голове ее помещались два огромных глаза. Они были во всю голову и вместо головы – глаза. Она будто думала глазами. Стрекозу, словно легкую и невесомую душу, спустили с небес на землю – смотреть.
Когда насмотрится – улетит в небо.
Напряженно – выпуклым твердым внимательным взглядом, будто запоминая ее, – смотрела стрекоза на Ганну.
Так и смотрели друг на друга: глаза в глаза.
– Раз верблюд здесь, то и она здесь, – вдруг услышала Ганна знакомый голос. – Далеко не ушла. В балке небось спряталась!
На склоне балки рядом с верблюдом стоял Председатель. Прямо на Ганну смотрел и не видел: солнце глаза слепило.
Размышлял вслух:
– Девчонку поймаем, а верблюда в колхоз заберем. Верблюд может двести дней не жрать. Без жратвы работает. Выгодное животное для колхоза!
К нему подошел Рябой, не видя, тоже слепо, посмотрел на Ганну.
Ганна попятилась. Хрустнула под ней одна веточка – выдала.
– Вот она! – повернув голову, закричал Председатель, указывая на Ганну пальцем.
Рябой бросился вниз, побежал к Ганне.
Ганна быстро легла на живот, поползла, как уж, под терновник. Терновник остья свои спрятал, пропустил Ганну.
Перед Рябым ощетинился, не пускал.
Рябой начал куст ломать. Окровавив руки, выдернул куст. Спряталась Ганна за другой куст. Выдернул и этот.
Побежала Ганна через колючую чащу. Рябой двинулся за ней напролом. Оглянулась Ганна, видит – Рябой ее догоняет, – спряталась за чахлый куст. Не дыша за кустом сидела.
– Вон она! – сказал Председатель сверху, указывая на Ганну.
Рябой повернулся, пошел прямо на Ганну. Углями глаз Ганну жег. Схватил куст, стал ломать. Затрещали ветки, словно кости. Наклонился, хотел Ганну схватить – шипы будто ножи в его глаза вонзились. Потухли угли. Зарычал Рябой, как раненый зверь. Закружился на месте, кровавыми глазами на Ганну слепо смотрел, окровавленными руками Ганну поймать пытался.
Увернулась Ганна и побежала, через чащу, через терновник продираясь. Выскочила на другой стороне балки. Побежала в степь.
– Стой! Все равно поймаем! – кричал Председатель с другой стороны балки. – Вернись! От жары в степи сдохнешь, дура!
Ганна уходила все дальше и дальше в степь.
Солнце стояло уже высоко в белом выгоревшем небе.
Степь, стальная от полыни, постепенно накалялась, как сковорода. Становилось жарко.
Руки и тело Ганны были изодраны терновником в кровь, и раны саднило.
Хотелось пить.
Ганна оборачивалась и там, далеко внизу, видела речку, от которой она уходила все дальше. Речка сверкала на солнце и становилась все меньше и меньше, будто усыхала у нее на глазах: ее уже всю можно было поместить в кружку.
Хотелось выпить речку.
Ганна облизывала пересохшие губы.
На лице выступали капли пота и высыхали, оставляя следы соли, – выступали новые капли. Волосы стали мокрыми, темными, и солнечные лучи падали теперь, словно стрелы в мишень, все на темную голову Ганны. Обхватив ее, свою бедную голову, руками, Ганна побежала.
Бежать было некуда. Кругом была степь. Несло жаром как из печи. Ганна в изнеможении села. Хотелось пить, пить, пить…
Увидела под собой зеленые травинки, сорвала одну. Запихнула в рот, начала жевать. Сорвала другую: белыми каплями вытекало из стебля молоко. Обрадовалась, засунула стебель в рот: губы и язык стали горькими – это был молочай. Выплюнула, заплакала. Слезы падали на руки, и Ганна начала их слизывать. Но они были так же горьки, как и молочай. На лице слезы высыхали, и кожу под глазами стянуло, и она зудела от соли.
Она обернулась, чтобы посмотреть на далекую реку с прохладной водой. Река, сверкая и извиваясь, вдруг улыбнулась Ганне злобно сверкающей, лукаво ускользающей змеиной улыбкой и исчезла.
И Ганна поняла вдруг, что не дойдет. С укоризной, как на убийцу, посмотрела на солнце. И увидела: в белом выжженном, словно степь, небе – одиноко, как и она, Ганна, шло маленькое сморщенное солнце и само страдало от жара, неизвестно откуда идущего. Но солнце упорно шло и шло себе по небу.
Надо идти.
Ганна встала и качаясь пошла.
Она шла долго. Голова кружилась. Раны на ее теле кровоточили. Пот заливал лицо, а она все шла и шла, глядя себе под ноги, ощущая боль в пятках от сухой каменной земли и от острых, как иголки, остьев.
А когда вдруг подняла голову – остановилась пораженная, не веря своим глазам.
Перед ней лежало огромное – от края до края – синее озеро.
Счастливая, побежала Ганна к озеру. С разбегу прыгнула в воду.
Соленой водой вдруг обожгло тело. Солью кровавые раны разъедало.
Словно душу насквозь прожгло.
Закричала Ганна от боли:
– ГА-ГА-ГА!!!
До самого неба кричала:
– ГА-ГА-ГА!!!
Озеро было – из слез жен татарских – Баскунчак.