Побиралась Ганна по дворам. Зима наступила.
Кутаясь в лохмотья, стояла у двери дома.
Постучала. Открыли.
– Нет, ничего нет. Ступай, девочка, ступай себе, – захлопнула женщина дверь.
В другой двор зашла Ганна. Подошла к дому. Постучала. Никто не открывал.
Вдруг тихо, неожиданно напала на нее сзади огромная лохматая собака, опрокинула. Трепала ее, как куклу. Молча отбивалась от нее Ганна. Рыча, докатила Ганну до калитки. Выскочила Ганна за калитку.
Хозяин вышел на порог.
– Молодец, Буран, – похвалил собаку.
Кинул кусок мяса собаке. Та поймала, проглотила не разжевывая.
Побрела дальше Ганна. Снег пошел. Падал медленно, хлопьями.
Ганна закружилась, ловя ртом хлопья. Если поймает, счастливо смеялась. Как злые щенки, мальчишки набросились:
– Дурочка! Дурочка!
Ганна села у стены пустой церкви нахохлившись. Мальчишки отстали. Сидела дрожала от холода. Снег все падал и падал, укрывая землю.
Вдруг ударило над головой Ганны:
Бум!
Земля сотряслась.
И еще раз:
Бум!
Небо задрожало.
Подняла голову: на колокольне – отец Василий стоял, в колокол бил.
Бум! Бум! Бум!!! – медленно густым потоком, будто мед из кувшина, вытекал из колокола звон, золотом разливался над миром.
Выбежали люди из домов. Подняли кверху лица.
– Глянь-ка! Колокол безъязыкий заговорил!
– Отец Василий язык золотой ему вылил!
– Где ж столько золота взял?
– Клад нашел. Клад Стеньки Разина, говорят, ему открылся.
Спешили к церкви и стар и млад.
– Праздник сегодня, православные! Крещение!
После службы к реке Подстёпке пошли.
Впереди батюшка, отец Василий, с золотым крестом идет, за ним – весь народ.
Ганна за всем народом последняя идет.
Посреди реки крест стоял, изо льда вырубленный, голубой.
Сиял весь на солнце.
Мужики у креста вырубили прорубь.
Освятил отец Василий воду:
– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь.
Повернулся к народу.
– Крещение сегодня, православные! – сказал. – С праздником!
Поскидывали смелые мужики и парни одежду и в чем мать родила в прорубь попрыгали.
Ледяной водой из проруби в баб плеснули.
Завизжали бабы, рассмеялись. Голых мужиков в проруби снежками забрасывали.
– Все как в старину! – зашептались старухи. – Все как раньше было!
Худая баба санки к проруби везла. На санках запеленутый, как младенец, больной мужик лежал, в небо смотрел.
Подвезла к проруби, пелена раскутала:
– Примите, хрестьяне, мужа моего. Год лежит, не встает. Может, от святой воды получшает ему?
Приняли мужики бледное, исхудавшее, как мощи, тело. С рук передавая на руки, окунули в воду.
Положили, как младенца, на пелена. Укутали.
Мужик лежал-лежал в пеленках, да как заорет на жену благим матом:
– Растуды тебя туды!!! Растудыкалку мою всю мне отморозила! Чем теперь тебя туды я тудыкать буду?
Загоготал народ:
– Глянь-ко! Вылечился! Видно, водица помогла! Святая водица!
Подхватили, закричали:
– Святая водица! Святая! Святая!
С хохотом и криком стали раздеваться все остальные мужики, парни и мальчишки. Сбрасывали с голов шапки, стаскивали с ног валенки, скидывали тулупы, портки, рубахи – и сигали в ледяную воду: аж дух захватывало!
Ганна подошла к проруби, святой воды в ладошку набрала и всю – по ледяному глоточку – выпила…
Вдруг засвистело вдали, заулюлюкало.
Поглядела Ганна вдаль. По льду темная толпа бежала – лед дрожал – приближалась.
– Мужики! Вылезай из проруби! – закричал парень рядом с Ганной. – Комсомольцы бегут!
Выскочили из воды, порты надели, встали стеной.
Подбежал комсомол, темной стеной напротив встал. Будто птенцы вороньи, рты раззявили.
– Бога нет!!! – проорали. – Бога нет!!!
Мужики молча стеной стояли.
Заломивши шапку на кудрявой голове, подбоченившись, вышел вперед статный комсомолец-секретарь. Оглядел мужиков зорко.
– Убирайте крест! – закричал.
Мужики стояли стеной, молчали.
За их спиной – крест сиял на солнце ледяной. Слепил комсомольцу глаза.
– Рубите крест! – заслонившись от света, закричал комсомолец.
Не договариваясь, молча мужики сцепились друг с другом руками.
Отец Василий встал у креста, заслонил крест собою.
– Рубите!!! – заорал комсомолец, взбесившись, с пеной у рта. – Нету Бога! Нету!.. Сдох ваш Бог!!!
– Врешь!!! – закричал вдруг кто-то позади мужиков.
Толпа раздалась в обе стороны.
Навстречу статному комсомольцу вышел небольшой – комсомольцу по пояс – мужичок: тело его было все в шрамах от пуль, в рубцах от сабель. Встал напротив, бросил шапку оземь:
– Врешь, собака! Жив Бог! Бог живой!!!
– Батька? – удивился комсомолец.
– Я, сынок, – ответил.
– Уходи, отец! – приказал сын.
Грудью на отца пошел:
– Ты ж, отец, красноармейцем был, за Советскую власть кровь проливал!
– Против Бога я не воевал! – ответил отец.
Грудью на пути сына встал.
Налились глаза комсомольца кровью.
– Уйди с дороги! – закричал бешено. – Уйди!
Толкнул изо всей силы отца. Упал отец, ударился головой об лед. Кровь изо рта показалась.
Ахнул народ.
Но поднялся, шатаясь, отец. Схаркнул кровь, подошел к сыну.
– Чертов сын! – сказал, размахнулся и ударил его по зубам.
Словно бусы, изо рта на лед белые зубы посыпались, жемчугом по льду раскатились.
– А-а-а!!! – страшно закричал сын окровавленным ртом. – Убью!!! – и пошел на отца.
Будто обнявшись, схватились в смертельной схватке отец и сын.
– Наших бьют!!! – закричали с обеих сторон.
И пошла потеха.
Начался кулачный бой.
Все смешалось: голые по пояс мужики, комсомольцы в куртках из чертовой черной кожи, бабы в цветастых полушалках, шнырявшие тут и там мальчишки…
Засвистало кругом, закричало.
Застонало потом, заголосило.
Били друг друга со всего плеча, не жалея, будто булатным топором дубы рубили, сырые дубы крековастые:
– И-ах!!! И-ах!!! И-ахх!!!
…Стукнул мужик комсомольца кулаком – в нос.
Утер комсомолец кровь с соплями, ударил мужика подлым ударом – поддых.
Скрючился мужик, глаза выпучил, ртом воздух хватает. Подышал, размахнулся – скулу комсомольцу своротил, с правой стороны на левую. Потом, на кулак поплевав, в ухо врезал.
Зазвенело в ушах у того. Рассердился. Ледышку со льда подобрал, развернулся, ударил со всего маха мужика – прямо в висок. Повалился мужик на лед как подрубленный.
…Ветряной мельницей – краснорожий мельник – посреди толпы стоял.
– Подходи, комсомол!!! – ревел. – Косточки перемелю!
За шиворот комсомольцев, как мешки с мукой, хватал, лбами сталкивал. Трещали, как орехи, головы. Обвисали, как пустые мешки, тела, – тогда их отбрасывал. Летели с высоты пустые тела, падали со стуком на лед.
…Анна Пшеничная – кулаки как тыквы – ринулась в бой. Ухватила комсомольца за рыжий чуб. Молча за чуб комсомольца таскала – туда- сюда, туда-сюда, – приговаривала:
– Человеком будь, человеком будь…
Не выдержал комсомолец, взмолился:
– Маманя! Больно же! Отпусти чуб, мама! – Личико конопатое в плаче скривил.
Пожалела сына, отпустила чуб:
– Человеком будь, Никола!
Отбежал от матери подальше.
– Бога нет! – закричал ей издали.
Погналась Пшеничная Анна опять за сыном.
Поскользнулась, упала, зашиблась, горько заплакала.
…Плач и стон стояли над побоищем, лилась кругом кровь, трещали кости.
Друг бил друга, брат – брата, сын – отца, отец – сына.
Как щепа с сырого дуба летит, валились на лед бойцы.
– Братья! Опомнитесь! Побойтесь Бога! Братья! – ходил между бившимися и взывал к ним отец Василий. – Избави нас, Господи, от ненависти, злобы, немирности и нелюбы… – взывал он к небу. Вставал меж дерущихся: – Братья…
Ослепнув, били его с двух сторон: оттуда и отсюда.
Ганна сидела спрятавшись за крест, дрожала.
Вдруг услышала тяжелый, будто удары каменного сердца, топот.
Топот приближался. Ганна выглянула из-за креста.
Во весь опор скакали по льду всадники в военных фуражках.
Подлетели.
– Разойдись! – закричали.
Кнутами били и тех, и других.
Огрели комсомольца: рубец на лице вспух.
– Энкавэдэ, – вслед глядя, угрюмо сказал, утерся.
Конями лежащих на льду топтали.
Один – прямо на Анну Пшеничную шел.
Бросились к коню с одной стороны – отец Василий, с другой – рыжий Никола, схватили коня под уздцы.
Встал на дыбы конь.
Покатился с лошади кубарем всадник.
Тут же налетели на отца Василия и Николу другие всадники, подхватили их под руки, подтащили к проруби, ударили со всей силы кнутовищем по голове, столкнули обоих в черную воду.
Толпа ахнула.
Очнувшись, побежали люди к проруби.
Неподвижная лежала черная вода в полынье, стыла.
– Батюшка! Отец Василий! – над полыньей Марья Боканёва плакала, отца Василия дочь духовная.
По льду к полынье Анна Пшеничная ползла.
Подползла, заглянула в бездну.
– Никола! Сынок! – позвала.
Вызывала его из полыньи, будто с гулянки звала, с улицы ужинать.
– Где ты, Никола? Никола!!! – закричала.
И, будто услышав мать, вздохнул кто-то там, на дне. По черной воде пузыри пошли.
Выплыла рыжая голова Николы. Схватила Анна его за рыжий чуб, поднатужилась, вытащила сына. Полежал немного Никола, открыл конопатые глаза.
– Мама, – сказал. – Больно же!
И закрыл глаза.
Заголосила мать.
– Разойдись! Разойдись! – закричали энкавэдэшники.
Погнали людей кнутами на берег.
Впереди Анна Пшеничная шла, сына на руках несла. Словно спящий лежал.
Марья Боканёва у полыньи осталась. Сидела у полыньи, словно около могилы отца Василия. На могиле – крест стоял ледяной, сверкал на солнце.
– Пошла! Пошла! – вернулись на конях за Марьей.
– Не пойду! – закричала.
Схватили Марью, через коня положили, повезли.
– Изверги! Изверги! – кричала.
Ганна со всеми побежала.
Один ее догнал, ударил кнутом. Оглянулась: на коне человек со шрамом – тот, из хлева. Увидел ее.
– Ганна? – узнал.
Побежала Ганна на другой берег. Повернул коня, поскакал за ней:
– Постой, Ганна!
На берегу бревна лежали – коню не проехать, – прыгнула на них, побежала.
Остановился с конем у бревен. Спешился. Побежал за ней по бревнам.
Выбежала Ганна в чистое поле. Побежала по насту.
Он за ней побежал, провалился по пояс в снег.
– Я не виноват! – крикнул Ганне вслед. – Нас сюда послали!
Отстал.
Долго бежала Ганна.
Прибежала в незнакомое село.
Села в снег у забора, напротив чайной.
Снег пошел.
Сидела дрожала.
Вышла на крыльцо чайной веселая, будто хмельная, девушка с раскосыми синими глазами. Посмотрела на снег.
Зима!.. Крестьянин, торжествуя,
На дровнях обновляет путь, –
продекламировала она.
Увидела Ганну.
– Девочка, иди – щей налью.
– Ешь, миленький, ешь, золотой. – Раскосая девушка налила Ганне щей. Сама напротив села, смотрела. Ганна поводила ложкой, бросила.
– Невкусно? – встрепенулась девушка. – Э, да ты горишь вся, миленький. Ты ложись, я тебе вот здесь постелю. Одеялом укутаю, вот так.
Напоила отваром из трав. Положила Ганну на лавку в углу, укрыла лоскутным одеялом.
Ганна металась. Сквозь жар и дымку видела она, как ходили по чайной распаренные мужики, пили водку, обнимались пьяные, целовались. Раскосая девушка разносила еду, собирала посуду, шла на зов:
– Эй, Катерина! Повторить!
Она шла как царица.
Когда не было работы, подсаживалась к чубатому парню, что-то говорила ему, звонко и нежно смеялась. К Ганне подходила, прохладную руку на раскаленный лоб клала, спрашивала:
– Тебе полегче? Правда?
Ее звали, она отходила.
Рядом с Ганной сидели за столом два мужика: один – кряжистый, чернобородый, кузнец Данила Рогозин, другой – молодой, русоволосый: волосы как рожь, копной на голове лежат, – конюх Ерема Попов. Склонив друг к другу головы, тихо говорили между собой.
Сквозь жар и забытье слышала Ганна:
– Слышал? В Капустине Яре батюшку, отца Василия, сегодня в проруби утопили, – говорил чернобородый кузнец.
– Да неужто?! – вскричал русоволосый, закрыл рот ладонью, шепотом спросил: – Кто утопил? Эти?
– Они…
– А за что?
– В колокола звонил. Крещение сегодня. На Подстёпке крест ледяной поставил, в проруби людей крестил. Как раньше было.
– И не побоялся? – удивился русоволосый.
– Не побоялся… Говорят, – чернобородый кузнец оглянулся, склонился к русоволосому поближе, сказал шепотом: – сама Матерь Божья ему приказала в колокола бить. Бей в колокола! – сказала.
– Приснилась она ему? Али привиделась?
– Ни то, ни другое. Сама явилась.
– Сама?! – поразился русоволосый.
Чернобородый, прикрыв глаза, кивнул.
– Сама! Из Эфеса небесного приехала. На лошадке, старенькая. Говорят, по всей Руси на лошадке проехала. Нищего увидит – хлеба дает. Вдов – утешает. Больным – раны перевязывает. Сиротам в детских домах – слезы вытирает. Сейчас, говорят, по тюрьмам пошла, безвинных вызволять. Все горе русское соберет, на небе Сыну покажет. «Помоги, – скажет, – Господи, русским! Настрадались они, хватит!»
Помолчали.
Кузнец продолжал:
– Одному отцу Василию открылась. Видела ее также и Марья Боканёва… – Чернобородый задумался. Придвинулся к русоволосому, зашептал: – Отец Василий ко мне полгода назад в кузню пришел, спросил: можешь ли ты, Данила, нашему колоколу язык сделать?
– А ты что?
– Могу, говорю. Было бы из чего. Серебра, говорю я отцу Василию, для голоса надобно много, и меди, и золота немало – колокол-то огромный, его в старое время к нам на пароходе по Волге везли! Пятьсот пятьдесят пудов весит! Язык у него тяжеленный должен быть!
– А он что?
– Материал, говорит, есть. Бери, говорит, подводу, поехали!
Сказано – сделано. Запряг я лошадь: куда, спрашиваю, ехать? Правь к Царицыну, а там дальше я покажу, говорит отец Василий. Целый день ехали. Уж ночь настала, когда к селу подъехали. «Как село называется?» – спрашиваю. «Песковотовка, – отвечает отец Василий. – Поворачивай к Волге, – говорит, – видишь курган!»
У меня сердце так и дрогнуло! Знал я, что здесь клад Стеньки Разина положен. Целое судно закопано, как есть полное золота и серебра. Стенька его сюда в половодье завел, а когда вода спала, наметал над судном курган да наверху яблоневую ветку в землю воткнул. Выросла из ветки яблоня большая, только яблоки с нее, сказывали, без семян.
Подъехали к кургану. И точно! Яблоки в темноте светятся.
– Узнал? – говорит отец Василий.
– Узнал, – говорю. – Клад Стеньки Разина здесь лежит.
– Бери лопату, – приказывает. – Пойдем клад тот разроем.
Испугался я.
– Нет, – говорю, – не пойду. Все знают, что в кургане клад лежит, да рыть страшно: клад этот не простой, а заколдованный, на много человеческих голов заклят. Через него много людей погибло, никому клад Стеньки Разина не открывался!
– А нам откроется! – говорит отец Василий. – Сама Матерь Божья приказала Стеньке клад нам открыть. Не бойся, Данила! Пойдем!
И пошли на курган. Шли мимо яблони, я сорвал яблоко, съел; и вправду без семян оно, не врут люди!
Влезли на самую вершину. Копнули – и раз и другой. Видим: яма не яма, а словно погреб какой, с дверью. Дверь на засове, под замком. Только дотронулись до двери – упали засовы, открылась дверь. Зашли мы. А там чего только нет! И бочки с серебром, и бочки с золотом! Камней разных, посуды сколько! И все как жар горит.
Стали с отцом Василием бочки с золотом выкатывать да на подводу грузить. Все золото погрузили, за серебром пошли. К дверям подошли – а дверь-то уже закрыта, яма глиной засыпана! Закрылся клад, в землю ушел.
И поехали мы домой.
Золото я в кузне у себя расплавил, язык колоколу вылил, выковал.
Золотой язык – из чистого золота!
Кузнец замолчал, закрыл глаза, переживая.
Русоволосый пожалел:
– Вырвут комсомольцы язык у колокола, как узнают, что он из золота.
– Пусть попробуют! – засмеялся кузнец, открывая глаза. – Как снимут, золото у них в руках тут же в черепки превратится.
– Откуда ты знаешь? – спросил русоволосый.
– Знаю. Я себе одну золотую монету взял, в карман положил, смущенно опустил глаза кузнец. – Так, на память…
– И что же?
– Потом полез в карман зачем-то… А там, в кармане, у меня вместо золотой монеты лежит… Что бы ты думал? – спросил русоволосого кузнец и выкрикнул: – Свежая коровья лепешка! – И захохотал радостно, красный рот, будто горн раскаленный, раскрыв. – Шутку сшутил надо мной Стенька Разин!!!
Мимо с кружками пива бежал молодой краснощекий, будто румянами нарумяненный, парень, остановился.
– Стенька? Разин? – загорелись глаза у него. – Он здесь бывал?
– Тю! Ты откуда свалился, парень? – удивился кузнец. – Откуда тебя выслали?
– Из Тулы, – отвечал краснощекий.
– Живет в Туле да ест пули! Туляки блоху на цепь приковали, – поддразнил его кузнец. – Нездешний ты, сразу видно. Тот, кто на Волге рожден, тот о Стеньке раньше, чем о своем батьке, узнает. Мать в люльке дитя качает да вместо колыбельной о Степане Разине песню поет. Оставил по себе память, Степан Тимофеевич, ох оставил! Помнит Волга его: Царицын, Саратов, Самара… Астрахань помнит!
Возвысил кузнец голос, чтобы слышала вся чайная. Стеклись к нему из углов мужики.
И Катерина присела послушать. Села рядом с Чубатым. Обнял ее Чубатый за плечи.
Подбросил русоволосый поленьев в печь. Запылало.
Ганна тоже вся пылала. Слушала.
– Царство вольное здесь было при Степане Разине, – начал кузнец свой рассказ. Астраханская вольница, слыхал ли? И тот, кто правды ищет, и тот, кто воли хочет, и тот, кто сир, и тот, кто убог, и тот, кто сердцем добр, а душою смел, – все сюда – в астраханское царство вольное – со всей Руси шли.
Астрахань всех принимала, всех кормила. Край богатейший! В реках осетр плавает, в садах виноград зреет, на бахчах гарбузы да дыни лежат, на огородах – тыквы, как головы… Солнце горячее, небо синее… Райская земля!
Вот собрал Степан Разин люд обиженный со всей земли русской и порешил: быть здесь, в Астрахани, царству не Кривды, но Правды. Подневольным – волю дал, бедным – имущество свое, что добыл, раздал, из тюрем судом неправедным засуженных выпустил, домам святой Богородицы – церквам – поклонился.
Написали астраханцы промеж себя письмо: «Жить здеся, в Астрахани, в любви и в совете, и никого в Астрахани не побивать, и стоять друг за друга единодушно…»
Правителей всех выгнали. Теперь, говорят, все дела круг решать станет. Соберутся на круг и стар, и мал, и казак, и посадский, и калмык, и добрый христианин – и решают, как быть, как жить. Всяк что думает, то и скажет, свое словцо, как лыко в строку, куда-нибудь да вставит.
Степан на кругу стоит, совет со всеми держит. Если любо кругу его слово, любо, кричат, батька! Не понравится – шумят: не любо! А делай, говорят, вот так… Степан стоит под знаменем казацким, слушает.
Но и в строгости всех держал. Порядок был. Если кто что украл у другого, хоть пусть иголку, – завяжут тому рубашку над головой, песка в рубаху насыпят и в воду кинут… Строг был Степан Тимофеевич, ой строг!
Сердце же имел доброе. Полюбил парень девку. Родители же согласия на свадьбу не дают. Пришли молодые к Разину: что нам делать, Степан Тимофеевич? Нам друг без дружки не жить. Взял их Степан за руки да и обвел вокруг березки: «Вот вы муж и жена теперь, – говорит. – Любовь всего главнее».
Хорошо при Степане жили! Да недолго.
Душа у Степана болью за всех русских людей болела. Задумал он с войском на Москву идти, Кривду и измену из Кремля выводить.
Бился он, бился с Кривдой, да одолела она его, Кривда-то, обвела его, кривая, обманула!
И поймали добра молодца! Завязали руки белые, повезли во каменну Москву. И на славной Красной площади отрубили буйну голову!..
Ахнул Чубатый, закачался как от боли.
– Ах, зачем же он, зачем же на Москву пошел! – пожалел. – Оставался бы здесь править. Было бы две Руси: одна Русь здесь – вольная, другая Русь там – подневольная…
– Русь одна, – строго кузнец сказал. – Русь делить – все равно что человека на куски резать: мертва будет. И без Москвы как? Москва всему голова. Без головы человеку как прожить? Нет, все он правильно рассудил, Разин, только сам вот пропал… Такого, как Стенька, не было на Руси и не будет больше. Один он такой!
– Говорят, с самим дьяволом дружбу водил, – сказал русоволосый, угли в печи помешивая.
– Брешут! Православный он! А просто человеком был – необыкновенным! – сказал кузнец. – Пуля его не трогала, ядра мимо пролетали. Бывало, сядет на кошму – и на Дон перелетает, в другой раз сядет – на кошме по Волге плывет. В острог запрячут – возьмет уголь, на стене лодку нарисует, попросит воды испить, плеснет – река станет. Сядет на лодку, кликнет товарищей – и уж плывет Стенька. Вот какой был! Ни в огне не горел, ни в воде не тонул. Ничем его убить нельзя было… И говорят, не умер он. Вернется. Только срок дай. Придет, говорят, опять с Дона. Кривду из Кремля выгонит, Правду на трон посадит. Всей Руси волю даст. Клады свои разроет, бедным раздаст… Не даются людям клады Стеньки Разина. – Кузнец засмеялся. – Сам видел, как в землю уходят. Хозяина своего, стало быть, ждут…
– А вот в это я не верю! Чудеса это все! Не правда! Не верю я! – сказал краснощекий.
– Ах ты, тульский пряник! – возмутился кузнец. – Не верит он! Чудес много на свете, – не соглашался он. – Вот, говорят, верблюд по астраханскому краю холеру разносит, трубит, конец света предвещает.
– Не верю! Бабьи сказки все это! – закричал ему в ответ краснощекий парень.
– Чудеса! – сам с собой говорил русоволосый Ерема, сидя у печки и о чем-то крепко задумавшись.
– А то говорят, дочка ханская мамайская на золотом коне ночью по степи скачет, жениха ищет. Кого ночью встретит, тотчас к себе под землю утащит, – сказал кузнец.
– А вот не верю! Ей-богу, не верю! – закричал краснощекий.
– Чудеса! – задумчиво говорил русоволосый.
– А то еще говорят, рыбаки этим летом русалочку из Ахтубы в сети поймали!
– Ни во что не верю! – чуть не плакал, будто пытают его, краснощекий.
– Андрей! – позвал кузнец чубатого парня. – Скажи, правда это ай нет?
– Правда, – сказал Чубатый и засмотрелся на Катерину.
Катерина встала, пошла к Ганне, поправила одеяло, подоткнула. Отошла к окну. Тревожно прислушалась.
– Говорят, защекотала тебя русалка? – допытывался кузнец у Чубатого.
– Что? – сказал невпопад Чубатый, зачарованно глядя на Катю.
– Его другая защекотала! – засмеялись все.
Подошла Катерина, обняла Чубатого, подтвердила:
– Никому не отдам! Вчера как увидели друг друга – поняли, что это – навек!
– Верю! – вдруг захохотал краснощекий. – Вот теперь я верю.
Рассмеялась Катерина счастливо.
Чубатый смотрел на нее как заговоренный.
Сквозь жар и дымку Ганна видела, как забежал мужик, закричал:
– Банда Лешки Орляка в деревне! Сюда скачут.
Вскочили мужики, кинулись к дверям.
Грохнула дверь: на пороге атаман стоял. Побледнела Катерина. Входили вооруженные люди.
– Алеша? – спросила Катерина атамана, закрывая чубатого парня собой. – Ты зачем пришел? Я ведь просила тебя сюда не ходить…
– Я за тобой. Собирайся. Легавые за нами по пятам идут. Уходим за Каспий, за море.
– Нет, – сказала тихо Катерина. – Не пойду.
– Почему не пойдешь?
– Я другого, миленький, люблю.
– Так… – не ожидал атаман. – Время другое – и любовь другая? Вчера еще меня любила…
– Не время виновато – сердце.
Оттолкнул Катерину атаман. Увидел Чубатого:
– Босяка полюбила?
– Мне что бос, что обут, лишь бы сердцу был мил.
Атаман достал обрез.
– Добром, Катя, прошу: поехали! Знаешь ведь, ты мне одна люба.
– Нет, миленький, – покачала головой.
– Нет?
Не успела ответить, выстрелил атаман ей в сердце. Поглядел на Чубатого. Тот бледен стоял, не шевелился. Крикнул атаман:
– Уходим! – и вышел.
Забегали вооруженные люди по чайной.
– Водку бери! – закричал один другому. – Семен!
– Девку хватай, Степан!
Волосы Ганны разметались по подушке, лица не видно. Схватили Ганну прямо в одеяле, потащили.
– Пусти им петуха напоследок!
Деревня горела. Скакали лошади во весь опор. На телеге в одеяле лежала Ганна. Лежала – смотрела: будто в ней уже бушевал пожар, рушились балки, горели люди.
– Тебе бы только водку пить, Степан.
– А тебе только девок любить, Семен.
– Водка да девка – слаще ведь ничего на свете нет.
– Ну уж нет…
– А скажи – что? То-то же…
Бандиты гуляли в лесу. Сидели у костра, пили. Рассматривали, что награбить успели. Степан кольца примеривал:
– Эх, последний раз на родной земле гуляем, мужики!
В лесу один за пеньком сидел атаман. Пил из кружки водку не закусывая. О чем-то думал.
Подошел к нему Семен.
– Атаман! Там парни трофей привезли, тебя зовут.
– Что за трофей?
– Женский. Девку, короче. Парням невтерпеж. Иди пробу сними, а мы за тобой. По вспаханному.
– Без меня, – сказал как отрезал атаман.
– Неси, Степан, – приказал Семен.
Степан принес одеяло с Ганной. Положил на снег. Развернули. Испуганно Ганна из лоскутков глядела.
– Тю, да то мала!
– Мала не мала, лишь бы эта самая у ней была… – сказал Семен.
– Да то дурочка деревенская. Убогая она, – сомневался все тот же парень. – Грех.
– Все одно в аду гореть, – ответил Семен. – А что убогая… Так они, убогие, у нас всю жизнь отобрали… Едри их в корень! Держи ее, ребята! Первым у нее буду!
Навалились на Ганну со всех сторон. Ганна выворачивалась, била Семена в лицо, кусалась. Парни держали ее за руки, за ноги. Как распятая на снегу лежала.
– Ну, Семен, давай…
Вдруг раздался выстрел.
Мужик бежал:
– Атаман застрелился!
Атаман сидел уткнув голову в пенек.
– Из-за Катьки… – сплюнул Семен. – Нас на бабу променял!
Бежал часовой:
– Атас! Легавые скачут!
– По коням! – скомандовал Семен.
Проскакали кони над Ганной. Потом другие кони прискакали, с людьми в шинелях, повертелись у костра, унеслись за выстрелами.
Не заметили Ганну.
Ганна встала, побрела за людьми в лес. Шла в разорванной белой рубахе, падала в сугроб, снова шла.
Вышла на поляну. Луна освещала поляну. Увидела вдруг руку отсеченную Степана, в кольцах. Чуть дальше мертвого Семена увидела. Рядом Степан лежал, обняв человека в шинели. Тут и там лежали вперемешку мертвые тела. Увидела лицо энкавэдэшника со шрамом. Черный от крови снег был около него.
Подвывая от страха и ужаса, прошла Ганна поляну.
Шла, увязая в снегу. От дерева к дереву. У ели густой села отдохнуть. Сидела, дрожала. Закрыла глаза. Незаметно как – заснула.
То ли сон пришел к Ганне, то ли видение.
Увидела Ганна плывущее над землей светящееся облако. И на том облаке или сугробе стояла женщина с необычайно красивым лицом. Лицо было Ганне знакомо, родное лицо. На иконке у тетки Харыты она это лицо видела.
– Божья Мать… – прошептала Ганна.
Божья Мать слегка кивнула, улыбнулась.
– Ты любимая дочь Господа, – сказала Ганне.
– Я? – удивилась Ганна. – Но почему я?
– Ты страдала, – легко сказала Божья Мать.
Голос у нее был как у тетки Харыты.
– Что я должна делать? – заволновалась Ганна.
– Иди и лечи людей. Вскроются реки – плыви к другим людям.
– Тоже лечить?
– Там узнаешь.
– Но, может быть, я умерла?
– Ты не умрешь. Иди. – И Божья Мать растаяла. Только облако горело серебряно.
Ганна открыла глаза, зажмурилась: глаза ослепил горевший на солнце снег.
Был день. Вокруг Ганны снег растаял. Ганна встала. Сделала босыми ногами шаг. Зашипело под ногой. Ганна посмотрела вниз: с шипеньем таял снег вокруг ее ноги. Сделала другой шаг: снег под ногой растаял.
В рваной белой рубахе, босая, простоволосая, входила она в деревню.
– Ганна-дурочка! Дурочка! – закричали привычно мальчишки.
От Ганны шел свет. Мальчишки замолчали, расступились.
Зашла Ганна в пустую церковь – все свечи сами зажглись.
– Ганна – святая! Святая! – зашептали вокруг.
Подвели к ней нищего. Слепой, в струпьях весь.
– Где святая? Дайте дотронуться… – попросил.
Дотронулась Ганна до него: струпья спали, бельма в синие глаза превратились.
– Вижу! Я вижу! – закричал нищий.
– Чудо! Чудо! – упали на колени все.
Наступила весна. Сидела Ганна у могучего дерева.
К дереву – очередь тянулась, вся дорога людьми и подводами запружена.
К Ганне лечиться едут со всего света.
– Со всего света к ней люди идут, – говорили в очереди.
– Она одна такая в мире, больше нет нигде такой!
Стояли, очереди своей ждали: слепые и глухие, хромые и прокаженные.
Хромой перед Ганной стоял, на костылях.
– Дочка, спаси. Один остался, хозяйка моя умерла. Как без хозяйки и без ног прожить? Скажи?
Ганна ногу его натерла мазью, что-то пошептала, ладошкой похлопала.
Костыль из рук забрала, отошла. Старик постоял, постоял и как годовалый мальчик пошел: шаг, еще один, еще шаг…
– Неужто иду?
– А ты потанцуй, – посоветовали из толпы.
Пошел вприсядку отплясывать. Народ в ладоши хлопал.
– Еще, дед, молодуху отхватишь себе! – смеялись.
Привели женщину. Она билась, изо рта пена шла. Идти не хотела, упиралась.
– Бесы в ней гнездо свое свили, – объяснила мать. – Кричат ночью на разные голоса. Помоги!
Подошла к женщине Ганна. Закричала бесноватая на разные голоса. И по-волчьи выла, и по-собачьи залаяла. Встала Ганна перед ней. Начала повторять все движения бесноватой. Та руки возденет – и Ганна поднимет. Та кружится – и Ганна закружилась. Все быстрее кружилась бесноватая. Вдруг свалилась как подкошенная. Дергалось тело, вздрагивало. Ганна над телом встала. Будто что-то вытягивала из него, жало или корень. Вытянула, села в изнеможении, лоб мокрый вытерла и улыбнулась.
Женщина встала с земли, подошла к матери, сказала ей как ни в чем не бывало:
– Мама, что мы тут делаем? Пойдем домой.
Отец прибежал:
– Дочь умирает! Горит вся, как свечечка сгорает!
Побежала Ганна с отцом девочки.
Девочка в доме лежала, бредила:
– Дай мне аленький цветочек, тата! Дай мне, пожалуйста! Дай, прошу тебя, дай, таточка, дай!..
Ганна напоила ее из бутылочки, что с собой принесла. Посидела рядом закрыв глаза. Девочка очнулась:
– Тата, ты мне сейчас приснился…
Шла Ганна обратно. Гроб несли с мальчиком маленьким. Остановились около Ганны.
Мать в ноги Ганне бросилась:
– Оживи его! – В глазах мольба и вера: – Оживи!
Ганна покачала головой: нет!
– Ты все можешь! Верни мне сына!
Нет, покачала головой Ганна. Пошла и заплакала.
Сквозь толпу больных шла, плакала навзрыд.
Слепой, только что прозревший, Ганну спрашивал:
– Это небо?
Ганна, улыбаясь, кивала.
– Это дерево?
Ганна кивнула.
– Это солнце?
Не успела Ганна ответить. Во двор к дереву уже кого-то несли на носилках.
– Пропустите! Пропустите меня к ней немедленно! – говорили с носилок.
Сжалась Ганна испуганно. На носилках Тракторина Петровна лежала, смотрела на Ганну.
– Ганна? Глазам своим не верю. Ты?! Вылечи меня… Ты покалечила, ты и лечи! – приказала.
Ганна попятилась, повернулась, побежала за дерево. Встала там, задышала взволнованно. Дышала и дышала, успокоиться не могла.
Прозревший слепой подошел к Ганне, спросил:
– Ты не хочешь лечить ее?
Нет, покачала головой Ганна.
– Прогнать ее? Давай прогоню!
Нет, покачала Ганна головой. Постояла. Потом решилась. Вышла.
Подошла к Тракторине Петровне, повернула ее, начала разминать позвонки.
– Больно! – кричала Тракторина Петровна. – Больно! Сил моих нет терпеть! Ганна!
Отошла Ганна, взглядом приказала Тракторине Петровне: вставай!
Как завороженная Тракторина Петровна встала, пошла к Ганне.
Стояли, глядели друг на друга.
– Так это ты святая? – сказала Тракторина Петровна. – Я всегда знала, что ты плохо кончишь.
На рассвете от реки грохот пошел. Лед тронулся.
Ганна проснулась, прислушалась. Схватила платок, выбежала.
– Куда она? – спросил больной.
– Почуяла что-то, – ответила старуха.
Ганна бежала по берегу. Бежала туда, где когда-то Марат спрятал плот.
Убрала листья, камни. Испачкалась. Вытащила плот.
Посмотрела на реку: там огромные льдины теснились, сталкивались друг с другом.
В ясный солнечный день провожало село Ганну в путь.
Мужики на руках отнесли плот на воду. Поставили на плот Ганну. Оттолкнули.
Народ на высоком берегу стоял, смотрел.
– Зачем уплывает она от нас? – спросил старуху парень.
– Приказ ей от Господа прозвучал, – ответила старуха.
– И что Он сказал?
– Он ей сказал: ПЛЫВИ!
Плот был уже на середине реки. Поклонилась Ганна всем в пояс.
На берегу тоже ей все поклонились. Бабы, мужики, дети…
– Плыви, – повторил парень.