ДУША УБИЙЦЫ — 2

(записки пропавшего)


Арбалет, который я направил на свое кресло, был сооружен из домкрата и автомобильной рессоры. Рессора оттягивалась домкратом так сильно, что, когда срабатывал спусковой механизм, копье выметывалось метров на триста. Хорошее копье, из нержавейки. Я добыл его из комплекта для подводной охоты на акул. А спусковой механизм я приладил к педали, которую подставил под ногу Серовцеву.

Да, все было выверено: Серовцеву достаточно нажать на педаль, чтобы копье пронзило меня, пригвоздив к спинке кресла. Ребра ли, позвонки, я думаю, не помешали бы этому. Один удар по педали — и я так и останусь в кресле как бабочка, приколотая булавкой к картону. От удовлетворения сделанным у меня пробежал холодок по спине.

— Ни бэ? — хохотнул я, усаживаясь.

Серовцев, само собой, «бэ». Боялся, само собой разумеется. Да что там боялся — трусил до чертиков!

— Главное — помни: это твой шанс. Каждому в жизни дается единственный шанс! Не упусти!

Но он все помалкивал. Лицо посерело, стало крохотным, как у мышонка.

— Сделаешь передачу с настоящим убийством, со всеми реалиями типа вываливающегося языка, хруста костей, выскакивающих глаз из орбит — цены твоему видеоклипу не будет!

Этот мышонок будто не слышал. Ему не хватало жизненной силы, начала — животного, разума — четкого, аналитического, беспощадно-логического. Ах, как не хватало ему этих прекраснейших, необходимейших качеств! Я надеялся только на его профессиональный азарт.

— Мир на тебя смотрит! Вот так! — крикнул я и, разжав резко ладонь, выбросил ее ему прямо в лицо.

Он чуть не свалился со стула, но все же успел дрыгнуть ногой по направлению к этой педали; хорошо, что педаль пока что не была соединена с механизмом.

— Не сейчас! — сказал я. — Включай телекамеру, начинаем! — Он все заглатывал воздух, опоминаясь от страха. — К тому же это — не т а ладонь! Не чужая!

Только после этого разъяснения (а говорил я будничным тоном, даже ворчливо), только тогда отважился он взглянуть на мою выставленную перед его носом ладонь.

Ладонь, как ладонь.


В общем, я все отладил, Серовцев навел телекамеры; я сидел в кресле как министр Безопасности Нации неделю назад: закинул на ногу ногу, напустил значительное выражение на лицо.

«Сейчас Оно спит, — начал я тоном, каким министр начинал выступление о деструктивных силах, разъедающих общество, то есть, с сознанием превосходства как над силами, которые разъедают, так и над обществом, которое, как он полагал, поголовно уставилось в телеэкраны. — Оно спит, Оно сейчас в кулаке. В этом!» — показал правый кулак.

Помнятся, именно так начал министр и показал свой кулак, как будто бы там, в кулаке и поселялись эти отвратительные деструктивные силы, разъедающие наше несчастное общество, и что он лично, министр, не имеет никакого отношения к этому кулаку — это с одной стороны. А с другой — стоит ему покрепче сжаты его, как…

Вот именно «как» в моем случае не проходило. Я не мог сжать правый кулак. Я вообще не мог им управлять. С того момента, когда это там поселилось… Нет! Нет сил продолжать! Защипало в носу. Неужели никто, никто мне не поможет?.. Но стоп! Чего это разнюнился я? Я ведь решил и нашел способ с этим покончить!..

Итак, вспомним министра. Превосходный образчик!

— Мы погибаем! — говорил он столь жизнерадостно, что всякому становилось понятно: ни черта мы не погибаем! Ему просто надо вышибить деньги. — Мы погибаем, потому что деструктивные силы, преступники, гады всё размножаются, в то время как по вине демократов дороговизна растет, отчего здоровые силы рожать не хотят! А между тем ученые умеют работать над генами. Надо заставить их работать над специальными генами, определяющими существо человека. Надо, чтобы ученые научились вытаскивать из человека гены дурные, чтобы посадить на их место другие. Хорошие гены…

Может быть, я и дал слишком силы в своей саркастичной фантазии, но смысл его выступления, помнится, был именно этот. Мы с Ритой смеялись над этим напыщенным и в то же время беспомощным индюком. И в голову не могло нам прийти, насколько то, о чем он разглагольствовал, окажется связанным с нами. Не в части ученых и их генных проблем, но ближе, ужасней, убийственней!.. А мы с Ритой смеялись. Смеялись, занимаясь любовью…

Рита не была идеальной красавицей. Пожалуй, вообще красавицей не была. Но было в ней что-то, что заставляло многих на нее оборачиваться. Она была полная, высокая женщина, блузки были тесны для ее грудей, она двигалась царственно, плавно внося свое тело… нет-нет, зрительным эффектом здесь не кончалось. Запахи? Есть теория, будто секс-эффект достигается запахом: особые молекулы исходят от тел, и сила мужского или женского обаяния определяется той или иной концентрацией этих молекул.

Однако я-то увидел — нет, не увидел, а именно ощутил появление той, которую назову в скором времени Рита… да, я ощутил ее появление в многолюдном, прокуренном зале, переполненном мириадами посторонних молекул… ощутил буквально спиной, поскольку сидел к ней спиной, когда она вошла в огромный зал ресторана «Россия». Что-то заставило меня обернуться, но и тут я не увидел ее, вдруг… смех. Грудной, несильный, как бы ласкающий. Как бы приглашающий вас посмеяться — вот каков был этот смех, который донесся через все протяжение шумного зала. Этот смех манил, как воды прохладного озера манят в сушь и жару, и я пошел через зал: с раздвинутыми плечами, с поднятой головой, готовый на все, в том числе и на страшно драку, потому что за столиком, к которому она подходила с другой стороны, ее шумно приветствовали трое парней весьма развязного вида; по меньшей мере один из них был крут в самом деле. И как раз в этот момент заиграл оркестр.

— Разрешите?

Я сжал ее локоть, в то же время искоса оглядывая компанию: так и есть, крутой — чернобровый тип, сверкнув белками бешеных глаз, стал подниматься.

— Сейчас — или никогда!

— Пошли!

На что я надеялся? Думаю, я бы их всех раскидал, если дошло бы до дела, но кому бы она отдала предпочтение после?

И тут она повернула горбоносый свой профиль к компашке и сладко пропела:

— Э-эдик! Но это — мой муж!

И пока ошалевший Эдик заглатывал воздух, я ее уволок.


Боже мой! Это был тогда я, я — настоящий! Находчивый, злой, подчиняющий своей воле! Я, Борис Медедев!

Боже мой! Так щиплет в носу! Слезы, едкие, копятся!

Я беру себя в руки:

«Сейчас Это спит, — говорю веско, отцеживающе, подражая тому Медедеву, которым когда-то я был. — Но и когда Это спит, я все время ощущаю Постороннего в своей правой руке. Тот, кто там поселился, постоянно вмешивается, цензурирует мои мысли, поступки…

Опять не могу продолжать. Сводит горло. Хватаю себя за горло, массирую…

— Но и это не все! — выкрикиваю неожиданным тонким, проти-ивненьким голосом. — Я не нравлюсь Им!.. Они со мной что-то делают!.. Что хотят, то и делают… Что-то лепят из меня, что-то ищут, копаются… Что-то подсаживают… Я боюсь своей этой правой руки», — выдыхаю.


Все! Говорить не могу. Могу только думать. Могу вспоминать. Да и что говорить? Как объяснить, что Они со мной сделали, избегая подробностей интимной жизни моей?

Не знаю.

Самим эпизодом зачатья я был обречен стать хулиганом. Моя мать — слишком высокая, слишком мужественная, рациональная и ироничная (в том числе и к себе) женщина, женщина со слишком крупными чертами лица, со слишком басистым, прокуренным голосом — не была рождена для тихого семейного очага. Я могу представить себе сотни вариантов события, закончившегося проникновением живчиков в ее детородные органы — но лучше об этих вариантах не думать! Гораздо приятнее поразмышлять, кем и каков был мой отец. Поскольку я, как особь мужского пола, удался. Не только высок, но и красив: бабы липнут ко мне. Не только имею голову на плечах, по сумею при случае взять быка за рога. Никаких комплексов, идеалистических вывертов, никаких сантиментов: если нужно — подхожу и по морде!

Но я — журналист.

У меня есть роман. На романе я намеревался сделать карьеру. 3а роман я воюю уже несколько лет. С редакторами и сотрудниками так называемых отделов писем, с литконсультами и просто жучками. С этими незамужними девочками после филфаков, с этими верткими мальчиками, сами протыривающимися в «великую русскую», с этими изжеванными старыми скептиками, предпочитающими ничего не читать, ничего не искать, а поддерживать имидж за счет толстопузых, маститых, известных… Что же, я знал, куда пру, и в минуты отчаяния позволяю только задрать физию к Богу, чтобы погрозить кулаком: «Ну, что ты? Доколе? Ну, я тебе!»

И вот возник Труев.


— Нет! — бормотал я, выходя из издательства. — Нет!

Труев был вторым, прочитавшим роман «Звезда хоккея». Первым был некий Леонид Леонидович, он обратил его в киносценарий. Но фильм не был закончен. Этот хмырь Леонид Леонидович выискивал нечто в романе. Нечто, которое я не мог обнаружить. В конце концов я послал хмыря на три буквы.

Труев одобрил роман. Но хотел, чтобы я его подработал.

— Да, я согласен! — веско отвечал я ему. Труев предложил изменить название. «Звезда хоккея» рассчитано на публику-дуру, а у вас там что-то о поиске смысла. С учетом публики, которая все-таки дура, может, лучше назвать, скажем, так: «Возьми меня, НЛО!»

— НЛО? Но в романе нет никаких НЛО!

— У вас там хоккеист постоянно совершает чудовищные поступки. А винит во всем обстоятельства, окружающий мир. Он не верит ни в Бога, ни в черта, к кому же ему обращаться, кроме как к параллельному миру? И еще: инфантильный, он все время настаивает, чтобы кто-нибудь помог ему разобраться в себе. Чем не задача для НЛО?

Здесь была какая-то чертовщина: Леонид Леонидович раз за разом стремился выскочить за рамки сценария; тем же собирался заняться теперь этот Труев. Но я не собирался повторяться в ошибках. Труев вплыл в мою жизнь, как корабль, неожиданно для Робинзона обнаружившийся на горизонте. И задача была — абордаж. Дуло к виску, и команда: «К штурвалу!» За шкирку — и заставить трудиться. Он хотел, чтобы я что-то там переделал. По части поиска смысла. Так пусть сам поработает!

— Да, и эта ваша идея блистательна! — я поддерживал его намерение провести отпуск в дажи-шумкайских каменоломнях: сам Труев работал над повестью о партизанах. — Нет ничего священней для нас, молодых, чем память о великой войне!

Отца Труева повесили наши. Свидетель рассказывал: когда будущие партизаны спускали под землю припасы, откуда-то выскочил лихой и чуть безумный комбат. Подозрение: прячут для немцев — чтоб откупиться при случае. Времени разбираться, естественно, не было, войска наши в спешке бежали, и комбат стал нагайкой хлестать отца Труева, который никак не мог уяснить ситуацию и все кричал: «Я дал вам слово! Слово честного человека!». Тут кто-то и выстрели из-под земли… Комбат легко ранен, а старшего Труева и других, которых поймали, повесили без суда, тут же на месте.

— Да-да! — с жаром поддерживал я. — Настоящая война совсем неизвестна. Ваша повесть нужна молодым!

Труев пил со мной наравне. Его иллюминаторы горели теплым, дружеским светом. Это был громадный корабль, самой судьбой предназначенный для дела святого и праведного. И он хотел, чтобы роман поднялся до уровня Пользы Для Человечества.

— Вы для меня — просто ангел, сошедший с небес! — бормотал я, напиваясь (он, скотина, оставался трезвее, чем я!). — Такой славненький ангел, вот он нисходит с небес, ты нажимаешь курок…

Стоп! я заговариваюсь! Нескольких мгновений, которые начали разрастаться из-за того, что Труев молчал, осмысливая неожиданный поворот в разговоре, а я никак не мог выдумать отвлеченную от курков и ангелов тему, мы тщательно чистили кильки. Труев, скот, мастерски владел вилкой, прижимая ею головку, в то же время ножом снимая мякоть с хребтинки. (Я-то просто отмахивал голову и со скрипом отпиливал хвост).

Мы пили у него дома, и он не знал, как реагировать. Вот он отложил вилку и нож. Вот разомкнул ротовое отверстие, обрамленное сивой бородой и усами… вот потер лоб и… потянулся за пивом. Пиво забулькало в высоком фужере.

— Слушайте, Труев! — тогда начал я, исследуя это животное. — Вы и в самом деле считаете роман «Возьми меня, НЛО!»… полезным для человечества?

Он принял фужер сразу в обе ладони и слегка покрутил его. Пена неохотно срывалась со стенок, желтоватая жидкость вращалась…

— Да, — сказал он, умудренно уставившись в пену. — Этот ваш хоккеист — жуткий парень!

— Я знаю, вы так считаете! — настаивал я. — Ну, а скажите: что важнее, чтобы роман был подписан фамилией настоящего автора, но не издан, или чтобы был издан, но под другой фамилией?

Он продолжал прихлебывать пиво. Белая пена повисла на длинных усах. Когда он отставил фужер, обнаружилось пенное кружево и на бороде. У меня возникло желание извлечь носовой платок и аккуратным движением осушить эту растительность.

— Я как-то не понимаю, — наконец, выкаркал он. — Вы что же: не автор? — Он начал кашлять.

Он был хорош в своем детском смущении. Глаза его бегали по столу, опасаясь столкнуться с моими глазами. Крутой лоб мыслителя, весь в каплях нота, навис над остатками нашего пиршества. Передние конечности упали вниз, на колени, а локти странно ходили над крышкой стола; легко было представить, как там, на коленях, ладони терзают друг дружку. Мне оставалось приставить дуло к виску и щелкнуть курком: он был прижат мною в угол. Но мне хотелось растянуть миг торжества.

— В конце концов, авторство — дело десятое! — наяривал я. — Ну, знаем мы имена авторов четвероевангелия, но им-то от этого ни жарко ни холодно! Как только произведение создано, так оно начинает свою новую, отдельную от автора жизнь!

Труев откинулся на своем стуле. Передние ножки оторвались от пола, стул скрипел под тяжестью Труева, покачиваясь то от меня, то ко мне, задние ножки стонали.

— Не понял! — фальцетом выкрикнул он. — Прошу объясниться! Не понял! Вы — автор? Вы — присвоитель? Прошу дать точный ответ! Учтите: герои романа могут вам отомстить!

Он оказался хорош и в своем детском негодовании. Я им любовался. Полуоткрыв рот, я придал взгляду изумленно-дурацкое выражение. Он качался сильней и сильней.

— Упадете! — предупредил я его.

— А? Что? — ошарашенно вскинулся он и в самом деле чуть не упал. Стул качнулся назад больше, чем было задумано, Труев испуганно схватился за скатерть, скатерть поехала… Фужер дрогнул, качнулся, но устоял.

— Да нет, что вы, насчет присвоительства, Бог с вами, с чего вы, да нет же, не думайте, — забормотал я, внутренне хохоча. — Я же только хотел, чтобы вы, так сказать, помогли подработать, ну, значит, довести роман до высокого, вы понимаете, да… Я, значит, не против того, чтобы было соавторство! Я даже готов, чтобы вы подписали роман своим именем! Потому что, если, как вы говорите, он нужен!.. человечеству…

И опять скатерть поехала, фужер брякнулся, пиво разлилось, пальцы Труева напрасно вцепились в материю — он так сильно качнулся назад, что я, едва успев ухватить его короткие пальцы, поневоле сжал их, да так, что он застонал.

Я тянул его руку к себе — медленно он возвращался. Вот стул перевалил через точку верхнего равновесия, и Труев ударно, скачком вернулся ко мне.

— Милый мой! — выстонал он (я внутренне хохотал). — Талант! Настоящий талант! Расточителен. Щедр.

Неуверен в себе — признаки налицо! — говорил он, глядя и не глядя в глаза мне, потому что его-то глаза развлажнелись, все там поплыло, заполнилось искажающей влагой.

— Да нет! Что вы! Не надо! — как можно более жалостно выговаривал я. — Я просто никогда не сумею отделать. Какой я тал-л… ну что вы!

И вот тут произошло что-то. Какой-то момент я упустил. Стул словно бы снова перевалил через неустойчивую точку своего равновесия — Труев стал отдаляться.

— Сможешь! — заорал он вдруг на меля. — Я говорю тебе: сможешь! Ну-да, ты — сумеешь! Талант! Гений! Ма-ал-чать! Говорю тебе: завтра передаю замечания… Завтра начнешь! Сам! Са-ам! И никаких больше сомнений! Это говорю тебе я! Труев! Малча-а-ать!

А я ничего иного не мог, как только — ма-алчать. Я ведь и в самом деле не автор романа.

Но тут волна в комнату Рита, и все изменилось.


Вот так. И без Риты нельзя обойтись. Серовцев выключил камеры, ждет. А я не могу, не знаю, как мне об этом рассказывать. Рита — жена Труева, она-то и есть главная скрипка во всех последующих ужасных событиях, о которых я должен, я не имею права не рассказать всему свету. Она меня познакомила с Труевым, когда я поведал о своих позорных хождениях по редакциям. И вот она вошла в комнату и, прижавшись сзади ко мне, молвила:

— Труев! Не ори на него. Ему нужно помочь — сделай все сам!

У Риты был именно такой недостаток она совершенно не умела оценить ситуацию. Она была мастером эффектного действия. Но как только ситуация требовала деликатности, где действий не требовалось, а нужно было только втихую войти, чтобы затем овладеть, все с ее мятежной руки начинало вообще разрушаться. Труев, ошарашенный тем, с какой простотой супруга его прижалась к чужому мужчине, ошарашенный и тем не менее мгновенно принявший решение ни в чем ей не мешать (Труев создавал о себе мнение, будто бы принимает мир, как он есть; это давало стойкость при потрясениях и внушало к себе уважение простаков), Труев, мастер н е д е я н и я, не принял ее слов не потому, что пытался хотя бы в чем-то выступить против нее, изменницы, наглой супруги, а потому, что в такой ситуации ему и вообще-то было бы лучше не действовать.

— Нет, — сказал он и на этот раз сказал окончательно (что я почувствовал сразу), — я как раз и не сумею помочь! В этом романе заложена скважина, обещающая так много богатств, какие вытянуть мне не под силу. Только сам мой злоталантливый друг может довести бурение до драгоценных недр… А вам я не буду мешать. Я удаляюсь. Немедленно. Сейчас — в Ивантеевку, к матушке, завтра — в каменоломни!

Злоталантливый! Юный! Какой я вообще-то я ему друг? В его тоне была смехотворная театральность. Удавить его было моим высшим желанием. Но надо было хоть что-то спасти. Он смотрел на Ритину грудь, которая возлегала на плече у меня. Затем повел ладонью по своей бороде и, захватив лук волос снизу, слегка подергал его.

— Когда вы подготовите свои замечания? — будничным тоном осведомился я, пытаясь скрыть неуверенность.

— Сейчас! — тут же откликнулся он. — Сейчас я в ударе потом — не уверен, Запоминайте! Записывайте, если хотите!

По тому, как, охнув, Рита рванула за бумагой и ручкой, я понял, что на него накатило. Когда накатывало, надо было записывать — так она говорила. Я не был в этом уверен. Рита не казалась мне умницей, поэтому что там накатывало, надо еще разбираться. Но дело касалось меля. Я приготовился слушать.

— Литература — это создание образов! — Труса поднялся со стула и начал расхаживать. — Только образ остается в веках, поэтому всякий новый герой, это создание Богоподобного автора, должен вызывать интерес!

Труев был человек крупный, ходил тяжело. Я прикидывал: если схватить за брючный ремень, я бы, пожалуй, его приподнял, но вот забросить через комнату на диван, пожалуй, не смог бы. Сколько лет ему? Шестьдесят?

— Эти герои, продукты фантазии авторов, живут параллельно миру людей. Вот комический элемент: черти! Где они? Куда подевались? Ну не дураки наши предки, если столько веков общались и воевали с чертями! Не дураки! А сейчас черти исчезли, потому что писатели, люди искусства, люди с творческой жилкой забыли о них.

— Сейчас летающие тарелки? — Рита спросила.

— Ага! — он кивнул. — НЛО!

Досада, негодование, гнев — вот чувства, которые охватили меня. За ними с необоримой силой возникло желание столкнуть лбами — да со звоном, да с громким! — эти два нелепые существа… Потом проявилось намерение бросить все это дело к чертям, да, к тем самым чертям, или пусть даже к тарелкам, конечно, к летающим. Ореол Труева мерк, Рита не волновала меня. Скрипучим, старческим смехом я отозвался на вопрос о моем мнении о посуде, бороздящей воздушные океаны над нами. Но они — этот полоумный шестидесятилетний мудрец и дура-супруга его — всерьез обсуждали возможность контакта с параллельными мирами, в которых живут творения идиотов с творческой жилкой.

Труса — задумчивый буйвол — пер мимо меня. Я вытянул ногу, достал (как бы нечаянно!), Труев растянулся в проходе.

— Я задал вопрос, — проскрипел я с железной настойчивостью. — Где же ответ? Где замечания?

Тут вскинулась Рита. Правда, Паша (да, именно: Паша!) мы отвлеклись! Труев тяжело двигался на полу. Паша, сформулируй свои замечания! — Рита взывала. Труев поднялся.

— Но именно этим я занимаюсь, мой друг! — Труев тер лысый лоб, теребил сивую бороду. — Вы неосторожно бросили фразу о том, что как только произведение создано автором, так оно начинает свою новую, отдельную от автора жизнь! Видите: я повторил вашу речь слово в слово! Потому что в ней скрыта небольшая ошибка. Не произведение — нет! Но — герои! Герои начинают свою новую, отдельную от автора жизнь! Поэтому-то я и пишу повесть о партизанах и об отце — ведь он оживет! Да-да, оживет, если я сумею создать его образ. Поэтому мы и отвлеклись на тарелки: раз о них пишут, мечтают — они тоже живут, существуют. И если ввести в роман НЛО… О-о! — он засмеялся.

— Помогите! — сказал я. — Давайте вдвоем!

— Ну уж нет! Я отдаю Риту, так еще и роман за вас написать?.. — отвечал он с саркастическим смехом. Герои романа накажут за это! НЛО нас накажет! — он странно, странно смеялся. — Но героя, хоккеиста-то этого, вы раскрутите! Раскрутите героя, допустим, с помощью НЛО! Вот вам задача!


Хлопнула дверь, мы остались одни.

Я был зол и растерян. Рита напевала что-то на кухне.

— Послушай! — я крикнул. — Это кваканье… Ты развела в квартире лягушек?

Но она не поддержала моего настроя на ссору. Она кончила петь. Она предложила созвать гостей.

Я абсолютно, ну абсолютно не знал, как теперь быть. Предложение Риты взбодрило. Я вспомнил про Зину и позвонил. Рита, суя в духовку куриные ноги, ввернула, чтобы Зина приходила с приятелем, что я передал. Рита — в отместку за Зинy — позвала Эдика, и тот пришел, но — один и с гитарой. И, конечно, все перепуталось.

Недоумевающий Эдик пел и играл на гитаре. Зина млела от Эдика. Ее хахаль-приятель, поблескивающий прилизанными золотистыми волосами, поглощал рюмку за рюмкой, быстро хмелея и начиная поглядывать на мою Риту.

Вдруг Рита крикнула:

— Хочу танцевать на столе! На столе!

Разумеется, я не повел бровью. Но Зина — и тот, золотистый болван, взяли за углы скатерть и под вопли сумасшедшего Эдика, успевшего вызволить и затырить под стол все спиртное, сволокли ее на пол.

Эдик ударил по струнам. Рита задвигалась, затрясла телесами на пространстве три метра на метр, овевая нас подолом снизу нечистого платья… Все это было совсем, совсем неуместно, учитывая как тесноту комнаты, так и то, что Рита отнюдь не была маленькой женщиной, а босые ступни ее оказались слишком грубыми для близкого взгляда. Я выхватил у гитариста гитару и рубанул ею по золотистой макушке.

Зина, ликуя, повисла на мне; из-за спины ее взбудораженный Эдик пытался достать меня кулаками. Вырубленный мною золотистый чурбан, подвывая, интересовался, за что я его. А я, свирепея от неудач, от неуместности Риты, от натиска ненужной мне, отработанной Зины, пытался оторвать от себя Зинино коренастое тело, и вся суматоха грозила обернуться пошлейшей бузой, как вдруг Рита (за что и любил!), резко выключив свет и выткавшись в полутьме с чем-то громоздким в руках (кастрюля с водой), опрокинула на нас леденящий поток.

— Уж такая я б… что не могу без скандала? — изрекла в наступившем безмолвии, прерываемом чавканьем ее босых, хладнокровных шагов…

Фраза застряла в ушах, и позже, в жарком борении неистовой нашей ночи эта фраза время от времени выплывала, и я начинал хохотать в самый неподходящий момент.

— А ты-то, а ты! — смеялась она, раскрывая свои крупные желтоватые зубы. — Отелло!

Чем-то мне нравилось это сравнение. Чем?

— Вот чего нету у Труева, так это — Отелловой страсти! — пропела она, поднимаясь с постели и беря свое платье.

— Ага! — вторил ей жеребячий мой гоготок.

— Люблю его, — вдруг сказала она, а я, не услышав, не вняв, еще погогатывал. — Его я люблю! — повторила она.

Да, она одевалась. Одевалась, не ожидая меня.

— А меня? — спросил я, готовясь к новенькой хохме.

— Утимизирую! — шyтливо потрепала меня по щеке. — Для удовольствия тела.

Похоже, хохма затягивалась. Пора было закончить ее, но нужно было кое-что выяснить. С леденящей трезвостью я вспомнил о Труеве и вспомнил, что, может быть, упускаю свой шанс. При этом Рита оделась, я же лежал.

— За что же ты любишь его, голубка моя? — вкрадчиво я вопросил. Она как раз начала подкрашивать губы.

— А ты и не понял? Ведь ради того, чтобы я переболела тобой, только ради того, чтобы я прошла этот путь… потому что он-то считает, что каждый обязан пройти спой путь до конца, он разрешил нам остаться здесь! Он без боя уступил тебе меня… ради меня! — говорила она, трогая малиновым карандашиком губы.

— Непротивление злу? — ласково я уточнил.

— …Он светлый, он светлый, — говорила она. — Он собирается в каменоломни, а я не проводила его… Мне стыдно, что именно в этот момент, именно в этой квартире…

— Но ты же сама говорила, голубка: его принцип — принимать мир, как он есть!

— …Я предала его, да!..

— Его принцип: недеяние! Не ты ли мне говорила об этом, гордясь, но и как бы с насмешкой?

— …Но всё! Я переболела тобой!..

— Его адрес, голубка моя! Где живет его мамочка?

— Там! — она кивнула на письменный стол. — Конверт. От свекрови. Ты собираешься ехать к нему? Не смей! Я одна! Обними меня на прощанье, последний разочек, и я еду к нему! Обними, я прошу! — шептала она, приникая.

И тогда я выхватил браунинг, припасенный для Труева: «дуло к виску, и команда…»

— Ты куда? Ты к нему? Ты дура? — железными пальцами я сжимал ее плечи.

— Да, — легко согласилась она. — Уж такая я добрая дура! Да, дура! Я еду к нему.

Я молчал, не отпуская ее. Ее плечи начали обмякать.

— Добрая дура с неизбывной надеждой, — подтвердила она, обмякая. Сила пальцев моих проникала в нее — я это ощущал всей своей шкурой.

— С неизбывной сексуальной надеждой, — наконец прошептала она. Ее тело стало покорным. Я знал, что уже победил, но мне было этого недостаточно.

Я расстегнул пряжку ремня.

Добрая дура… Что может быть лучше, чем добрая дура? Добрая дура — мечта обывателя. Зачарованно эта добрая дура наблюдала за тем, как я вытягивал из петель на брюках ремень. Ремень был широк, петли — малы, ремень заедало, но мне некуда было спешить.

— Платье тебе лучше было бы снять, — посоветовал я.

Не отрывал зачарованного, доброго взгляда от пряжки ремня (небольшая, пластмассовая, герб города Киева в рамке), дура с неизбывной сексуальной надеждой начала стаскивать через голову это тесное в талии, по широкое снизу летнее платье. Вот я увидел крутые белые бедра, повязанные желтыми трусиками, вот — несколько выпадающий, обширный живот, вот — висячие груди…

Не предупреждая, я с силой ударил.

Она завизжала. Она забыла вовремя расстегнуть ворот, и платье застряло. Руками она тянула вверх это тесное платье, голова ее была окутана голубоватой (с изнанки) материей, а я, видя беспомощность крупного тела и наслаждаясь этой беспомощностью, начал раз за разом наносить с умеренной силой удары, испытывая от этого все большее возбуждение. Полные ягодицы колыхались под моими ударами, пряжка ремня впечатывалась в молочно-белую кожу, я приходил в состояние, близкое к умопомешательству…

Но вот что-то треснуло. Тупо цоквула об пол и покатилась выпуклая желтая пуговка. Рита, наконец, освободилась от платья и рухнула на меня, обвивая руками.

— Ну еще, ну еще! — кусая меня, жарко шептала она, и руками все стискивала меня, и мои руки с ремнем оказались зажаты. Резким, сильным движением я сбросил с себя ее руки и снова ударил, но на этот раз неудачно: ремень ушел вниз, скользнул по ногам. Она снова попыталась меня обхватить, и снова резко, ударно, предплечьями я выбил вверх ее толстые руки и, отступая, теперь уже начал хлестать ее зло, прицельно, не подпуская к себе…

А когда я бросил ее на диван и, изламывая, ворвался в нее, она истаяла у меня на руках до последней молекулы.


— Какой ты! — восхищенно говорила она, прижимаясь всем распахнутым, жарким телом ко мне. Но мне надоело. Покусывая сладкую немецкую жвачку, я лениво раскинулся, а она, тяжело наваливаясь на меня, все еще чего-то ждала.

«Труев считает, что если писатель талантливо придумал героя, то тот оживает — пусть и в параллельных мирах, и даже может отомстить за создателя, — размышлял я лениво. — Бред, конечно, бред детский, но занимательный! Этот Труев странный такой!»

— Ах, секс, это всегда немножко насилие! — ворковала Рита, ласкаясь. Я не слушал ее. Мысли свободно текли, я наслаждался покоем.

«Этот роман написан тем, кто знал меня, как облупленного. Он и писал своего хоккеиста с меня. Но вот вопрос: как же этот чурка-писатель мог мне, такому матерому волку, доверить свою рукопись? Люди глупы, и в первую очередь писатели! — подытоживал я. — А вот вопрос к Труеву: как может хоккеист из романа отомстить за создателя своему прототипу? Вот бред-то, вот бред!»

— Даже не думала, что может быть наслаждение в том, когда тебя бьют! — шептала она. — Любят и бьют!

«Труев советовал «раскрутить хоккеиста»! Кого раскрутить, если хоккеист этот — я? Меня раскрутить? Но что я такое?»

— Рита, — спросил я. — Что я такое?

— Ты — помесь чертополоха с будильником! — неожиданно перебила она.

— Чертополоха?.. Но почему же с будильником?

— Твои ходы предсказуемы и неизбежны… Я не хочу, чтобы ты ехал к нему… Я люблю Труева, — сказала она.

Этими словами она словно отхлестала меня по лицу. Я поднялся и, не говоря больше ни слова, ушел. Никакая не дура с надеждами. Обыкновенная стерва.


«Станция Ивантеевка-2, к которой за час меня доставила электричка, как показалось, располагалась прямо в лесу. «А автобус удрал!» — радостно сообщил некий тип, которого принял я за обычного забулдыгу…»

Тут Серовцев начал делать мне знаки, камера дрогнула, изображение на экране затряслось и поехало. Ну что, Серовцев, что? Что из того, что это тебя я встретил на станции? Что из того, что показался ты мне забулдыгой?

Ну вот, только я начал телебеседу, как он…


Ночь была июньская, светлая. Высокие сосны шумели где-то высоко над головой, — я продолжал, уставившись в камеру, — дорога серебрилась в свете луны. Не задумываясь, я пошел было по ней, как вдруг какой-то звук заставил меня оглянуться: так и есть, забулдыга!

— Чего? — крикнул я.

Его лицо, неестественно светлое при луне, странно кривилось то ли в улыбке, то ли в пьяных ужимках, но рукой он подзывал, приглашал, настаивал подойти.

Почему я подчинился? Не знаю.

Как бы то ни было, я вернулся:

— Так чего?

Он был пьян. Пьян, несомненно! Это небольшое лицо, узкое, как у мышонка, эти кривые ухмылки, зазывающие эти движения… Будь я суеверен, догадался б задуматься!

— В чем дело? — спросил строго я.

Вместо ответа я увидел вдруг гримасу отчаяния: внутренние концы бровей задрались вверх, губы округлились как бы в попытке извлечь длинное «о-о», в глазах… в глазах мелькнуло выражение страха.

Вот только сейчас мне стало не по себе.

— К чертям! — рявкнул я и, развернувшись, пошел.

И вновь странный звук заставил вздрогнуть меня. Однако, решив не обращать внимания на этого то ли чеканутого, то ли вдребезги пьяного типа, я быстро шагал по асфальту. Внезапно послышался вопль. Вопль загнанного, терзаемого человека.

Так же резко опять изменив курс, я вернулся, схватил типа за шкирку, хорошенько потряс.

Если бы совсем недавно до этого не объяснял бы он мне — внятно, членораздельно! — про удравший автобус, который не стал дожидаться последней ночной электрички, я бы решил, что он или псих, или человек, потерявший дар речи! Он был невменяем. Я тряс его, тряс, его некрупное, костистое тело послушно ходило в моих руках, а мне все было мало, я совершенно потерял контроль над собой. Вдруг что-то словно бы остановило меня. Слов я не услышал, но слово каким-то образом возникло во мне.

— Что? — переспросил я, холодея. — НЛО? Тарелка? Летающая такая тарелочка? Существо параллельного мира? — вспомнил я Труева. — Ожила чья-то фантазия?

Не отвечая, он улыбался, кивая.

— Где? — кричал я. — В лесу? Возвращаться назад?

Он явно пытался заинтересовать меня этим невысказанным сообщением. Но кто он? С чего я должен верить ему?

— Кто ты? — заорал ему в самые уши, предположив, что может быть у него поврежден слух.

И что же? Он лезет в карман и достает из него удостоверение личности. «Кинооператор Серовцев Владимир Иванович» — прочитал я при свете луны.

Несомненно, это было безумие. Да разве сам вид этого затронутого человека не говорил мне об опасности?

Однако, отбросив его, я побежал. Пробежал чуть вперед и обомлел: лес — далеко впереди — был залит призрачным серебристо-лиловым сиянием. Стволы сосен высвечивались в этом сиянии черными прямыми столбами.

Я мчался по лесу, как лось — легкими, большими шагами, не оступаясь, всякий раз с изумлявшей меня самого точностью опрыгивая бугорки, цеплючие ветки, проямины… чесал, как безумный, притягиваемый жутким, волшебным сиянием.

В моей жизни имеется человек — враг, настоящий, заклятый. Он старше, он опытней, он знает и умело пользуется какими-то иными способами жить, мне непонятными, и несколько раз он меня побеждал — да с каким унижением для меня! Ненависть переполняет меня, как только я вспомню о нем, ненависть, заставляющая ночами вскакивать с бьющимся сердцем… сердцем, бьющимся от радости по случаю приснившейся победы над ним — пошлым, высокомерным. Так вот: умом понимая, что мне следует его избегать, чувством я постоянно стремлюсь к нему; он незримо присутствует, когда я вынашиваю свои планы, и когда я не знаю, как лучше себя повести в той или иной ситуации, я прикидываю, как поведет себя в аналогичной ситуации этот подонок Леонид Леонидович.

Вот что-то подобное я испытал и сейчас, когда, понимая, что не надо, не надо искать мне встречи с этой тарелкой, с порождением этого параллельного мира, тем не менее, со страшным упорством я торопился на встречу.

Вдруг лес расступился: большая поляна, в центре — Оно, прозрачно-белая громадная каска на изогнyтых ножках. Ножках — толщины паутинной.

Свет от Него затопил и обшарил поляну, на краях которой с суровой бесстрастностью замерли освещенные добела сосны с высокими шлемами крон. Только сейчас понял я, какое безмолвие царило вокруг: мало того, что мертво умолкла лесная ночная жизнь, но и сами деревья замерли, как великаны в строю, не смея перешепнуться друг с другом. Ничто под ногой не трещало, не свиристело, не плакало. Но — будто бы хрустальная, тишайшая музыка.

Я весь преобразился. Только что — нетерпеливый, ликующе-жаждущий, сильный, как зверь, я бежал, словно страшась опоздать, теперь же… Теперь что-то дображивает во мне, успокаиваясь, и из чувств и надежд произрастает нечто другое: бесстрастно-послушное, ловкое, как вышколенный английский слуга.

И, как вышколенный английский слуга, повинуясь неслышимому, неразличимому (для чужих) тайному знаку, я делаю шаг, и тотчас навстречу мне ложится ковровой дорожкой приглашающий луч. Я подошел, встал на площадку, бесшумно распростершуюся передо мной, и спокойно, бесстрастно поднялся на ней в распахнувшийся вход.


Здесь следует сказать вот о чем. Неверно было бы думать, что я подчинился Их воле. Нет! Я совершенно не могу описать сейчас, что же Там было, но я помню одно: я все время контролировал свое поведение! Я понимал: Они меня изучали! Чем-то я Их привлек, что-то было во мне, что Их очень заинтересовало, и я знал: я должен быть таким, каков есть! Должно быть совершенно естественное, ненатужное поведение. Но это не значит, что я подчиняюсь. Просто всякий раз, как дать какой-то ответ на совершенно забывшиеся ныне вопросы, которые Они — нет, не задавали, но внедряли в меня, я всякий раз хладнокровно обдумывал не то, как было бы лучше и безопасней ответить, а то, как бы ответить наиболее обычным для меня образом. В этом — инстинктивно я ощущал — было спасение.

И в конце сеанса, который длился, как позже я вычислил, несколько дней(!), всплыл последний вопрос (как бы в благодарность за примерное поведение): чего бы хотел я?

Чего я хотел?.. Труев ни на секунду не выпадал из меня!

И что-то похожее на вздох удовлетворения, исторгнутый из недр Того, кто мной занимался, я ощутил.

Мгновенно возникшее чувство, похожее на невесомость, — и я оказался над Труевым. Да, я висел где-то над ним, видя его и зная при этом, что он не видит меня. Ничего великолепнее и придумать нельзя).


Итак, я оказался над пустынной равниной. Тарелка зависла над ничем не примечательным местом, и даже входы в каменоломни я сразу не углядел. Впрочем, нет, вот один!

И с этого момента началась веселая охота моя.

Труев стоял на отвале возле ствола шахты — круглом отверстии диаметром несколько метров. Над ним высилось Г-образное сооружение с двумя блоками, увенчивающими верхнюю перекладину, а рядом торчало другое, типа колодезного ворота. Труев, как видно только что, пропустив веревку через верхние блоки, привязал ее к барабану ворота и сейчас трогал веревку, проверяя на прочность.

Восходящее солнце косо освещало пейзаж, так что свободный конец веревки уходил как бы в черную ямищу — ничего в глубине не было видно.

Вот тут ему впервые почудилось, будто за ним кто-то следит! Он поднял голову, огляделся.

— Что за черт! — пробормотал, осматривая золотистые, склоны холма — пустынный на многие километры, библейский пейзаж. Что-то, похоже, ему не понравилось, потому что, приставив ладонь козырьком к своему здоровенному лбу, он долго и долго искал что-то взглядом.

— Что за черт! — повторил. Но все же, покрутив рукояткой, извлек веревку из ямы и привязал к ней здоровенный мешок. Затем спустил его вниз, лег на живот и, потихоньку сползая задом, в какой-то момент извернулся, схватился за веревку руками, обнял ногами и нажал спуск. Вот туловище скрылось в отверстии, и голова — большая, яйцеобразная, лысая, увенчанная бородищей — покрутилась туда и сюда. Я думал, что теперь-то он попрет вниз, как лифт, — так нет же! Ничуть не бывало!

Он был крупен, увесист, но все же, будто не беспокоясь о том, чтобы поберечь силы, вдруг начал, трудно дыша, карабкаться вверх. Вот вылез, лег животищем на бруствер-отвал, перевалился. Вот сел. И опять огляделся.

Нет, он не мог видеть меня! Хотя никто и не говорил мне об этом, но каким-то образом я это знал. Но когда он задрал свою лысую голову и взглянул сквозь меня, стало не по себе. (Тут надо объяснить необъяснимое: не только он, но и сам себя я не видел; тем не менее я находился над ним! Метрах в десяти над его головой!)

— Кыш-ш-ш! — потихоньку я прошипел — скорее для пробы: слышит ли он меня?

— А-а, это вы, Медедев! — неожиданно откликнулся он.

— Давайте! живо спускайтесь!

— Зачем? Почему вы на меня наседаете?

— Партизаны! Отец! Гибель отца! Сумасшедший комбат! — подгонял я его.

— Нет, честное слово! Вы можете сделать это и сами. Прекрасно можете сделать! Вы знаете, в вас есть сатанинское что-то! А я не смогу. Нет-нет, не сумею!

— Лезь, сучий потрох!

— Ведь там не так уж много надо добавить. Полет фантазии — и ничего больше! Надо же объясниться! Вы это сумеете! Вы о себе! О себе — полсловечка! Лермонтов чуть-чуть рассказал о себе — а Россия полтора века в задумчивости! Или же я ошибаюсь? Не вижу ли в герое романа — не героя, а вас? Не проще ли все это в романе-то?

Он опять закрутил башкой — быстро-быстро, как биллиардный шар, трепещущий перед лузой. А я понял, что он не слышал меня. Он просто вел со мной диалог. Заочный, не прекращающийся ни на минуту. Шар вертелся, вертелся, вдруг — р-раз! И исчез. Впрыгнул в нору. Куражась, я крикнул:

— Па-ашел!

А он вправду «па-ашел»! Перехватывая веревку руками, упираясь в стенки ногами, он начал скоренько опускаться.

— Эгей! — орал я, наслаждаясь тем, что он не слышит меня, но, как бы выполняя мои указания, поспешает.

Ему надо было спуститься метров на двадцать. Оттуда к стволу шахты выходил горизонтальный заброшенный штрек — он предназначался для роли артерии, подпитывающей отряд продуктами и информацией.

Труев сделал сорок девять перехватов руками, когда правой ногой вдруг не сумел нащупать опору, в то время как левая скользнула вместе с обрушившимся пластом земли. И он повис на руках. Он повис на руках, этот крупный мужчина в возрасте за шесть десятков.

— Прыгай! — подсказал я ему.

Но он никак не отваживался.

Тогда я, подбежав к шахте (это случилось непроизвольно и так, что я даже не заметил, как выскочил из НЛО), распластался на пузе и заглянул в отверстие-вход: Труев, намертво вцепившись в веревку, застыл.

— Прьг-ыгай! — я завопил. И он выпустил веревку из рук.

Не так уж много он пролетел — метра четыре, не больше. Он опустился на ноги, подсел по инерции и мягко, вполне грамотно, повалился на спину.

Тогда я принялся за игру с извлечением веревки наверх.

В полутьме шахты видно было неважно, тем не менее, я наблюдал: вот он, увидев, как веревка вдруг шевельнулась, и продолжая лежать на спине, вытаращился на нее, ожившую вдруг; вот перевалился на бок, пытаясь ухватить непослушной рукой за конец; вот, не поймав, разочарованно смотрит, как шаловливый кончик болтается в каком-нибудь метре; вот, еще по-видимому не поняв, чем грозит неуспех этой игры, рванулся всем телом, вытягивая жаждущую руку вверх… тщетно! Веревка взвилась и зависла над ним в паре метров. Тогда он вскочил и в пылу страсти подпрыгнул. Хвостик, скользнув по ладони, истаял. Он вновь подпрыгнул — и вообще не достал. Наконец, взглянул вверх.

— Труев! — позвал я. Негромко позвал.

Но меня он не узнал. Я так понимаю: он смотрит вверх, видит небо — голубое, прекрасное, далекое небо. И там, в этом лазурном окружии чернеет овал чьего-то лица — маленький, неразличимый.

Но полно! Пора дать понять, чьей милости он обязан своим злоключениям — и происшедшим, и тем, что еще предстоят! И, сунув камешек в конверт с фотографиями, которые по причине, до конца и сейчас мне неясной, я постоянно держал при себе, я швырнул конверт в шахту.

А он, до последнего задиравший башку свою вверх, как раз в этот момент ее опустил. И посылка пришлась ему аккурат по макушке. Он схватился за голову. И опять, вопреки всякой логике вместо того, чтобы взглянуть, кто там кидается почтовыми атрибутами, наклонился к свалившемуся с неба подарку и забрался ручищей в конверт.

— А я-то все думаю, чьи это проделки! — пробасил, разглядывая фотографии.

Это были ударные момент-фотки. Золотоволосый лизун — хахаль Зинки, после удара гитарой рабски покорившийся мне (плюс, конечно, еще и оплата за мучительный труд!), запечатлел скрытой камерой несколько вольных поз, в которых сплелись наши с Ритой тела и которые вряд ли принадлежали к арсеналу вольной борьбы.

Но Труев был великолепен. В словах, с которыми он обратился ко мне, не было и намека на терзания рогоносца.

— Эй, Медедев! — крикнул мне Труев. — Хотите поговорить о доделке романа?

Каков гусь! Складывалось впечатление, что он никак не мог поверить в катастрофичность своего положения. Пошло было бы отвечать ему небольшим, скажем так, камнепадом.

— Что ж! — так же разудало ответил я. — Будем считать, что вы правы!

— Ну так спускайтесь!

Каково? Он не просится наверх, его устроит и встреча внизу! Я опустил веревку к нему:

— Хватайтесь! Не обещаю, что вытяну до конца, но…

Я не был уверен, что он решится: ведь он попадал под мою чрезвычайную власть! Отпущу — и двадцать метров полета) Две секунды полета, и — чпок! Но он сразу схватился мне пришлось упираться что было сил, чтобы его удержать.

Когда я почувствовал, что он уже капитально завис на крючке, то, налегая всем телом, начал накручивать рукоять ворота. А когда веревка была извлечена примерно до половины, ввел фиксатор в просвет между зубцами стопорного устройства.

— Ну как? — крикнул ему. — Есть еще порох?

— Ага! — отвечал он жизнерадостно.

— А теперь отдохните! Вцепитесь в веревку — если хотите, зубами — и слушайте! Слушайте мой ультиматум!

— Я слушаю, слушаю! — легко он отвечал. Он задрал ко мне лысину лба, веник бороды лег на веревку, он приготовился слушать, вися. Как крупная рыбина, рассматриваемая изумившимся рыболовом.

— Я, Труев, сидел! — произнес я с ударением.

— Поздравляю! — тут же откликнулся он. — Для писателя — опыт огромный. Я-то, увы, нет, не сидел! Поздравляю!

— Я, Труев, сидел, у меня упрощенное отношение к жизни и смерти. Вот отпущу стопор и…

— Да зачем же? — опять перебил он меня. Легко врезался в мою речь, жизнерадостно. — Что толку-то, что? Ну, гикнусь я, ну, сломаю хребтину, и что?

Этот скот так легко отвечал, что путал мне карты. Будто не он там висит, напрягая все силы, будто не ему, девяностокилограммовому старому дяде там неуютно, а мне!

— А затем Труев, что, когда я сидел, один чурка-писатель передал мне, отбывшему срок, адрес и два телефона. Явившись по адресу, я получил пару сотен за труд и папку с романом… Конечно же, больше я никуда не звонил!

— Так зачем отпускать стопор? — после некоторой задержки, возразил Труев. — Давайте, я выберусь, и мы как следует все обсудим.

Гнусность была в том, что каким-то образом он меня вынудил на другой, интеллигентный тон разговора.

Отпустив стопор, я наблюдал, как веревка, поначалу медленно отползая, раскручивая барабан, вдруг рванулась и, сопровождаемая грохотом барабана, исчезла в дыре.

Глухой удар (секунда и еще какая-то доля) возвестил о встрече рогоносца с родимой землей.

— Эй! — крикнул я в полутьму. — Живы?

Он ответил не сразу. Признаться, так я где-то внутри, в недрах своего глубинного «я» облегченно вздохнул: какая-то тревога не отпускала меня. Но он, собака, ответил!

— Ага! — Странно: голос его звучал доверительно! — Кажется, ногу сломал. Или вывихнул? Больно, комар ее забодай!

— Ну, теперь-то вы поняли? — надрывался я крикнуть погромче: — Мне теперь и сам черт не товарищ!

— А чего понимать?.. Ой!.. Больно, пропади она пропадом! Чего понимать? Я и так кое-что, да… В смысле о вас… Тут особенно и нечего понимать. Тем более нам надо поговорить!.. Тем более!.. Давайте, спускайтесь!

«Спускайтесь»!.. Он за кого меня держит?

— Нет, Труев, нет! Это вы тащитесь сюда! Что нам там делать внизу? Силы-то есть?

— Ладно, попробуем снова! — отвечал он негромко, не напрягаясь, так, что мне — мне! — приходилось прислушиваться. Только держите покрепче! Страхуйте! Сумеете?

И снова подвох! «Сумеете?» — да что я, дешевка, чтобы так запросто ловиться на эту подначку?

— Хватайтесь!.. Только учтите: я отпущу!..

И вот я кручу рукоять. Он, похоже, не понимает, что я не шучу. Роман — моя ставка, но мне не закончить его!

Я опять включил стопор. Подергал веревку.

— Эге-гей, Труев! — крикнул в дыру. — Отпускать? Или как?

— Или как! — отвечал он жизнерадостно.

— Но ведь я отпущу! Так лучше сейчас — падать меньше придется!

— Зато времени больше на то, чтобы вы передумали!

— А если не передумаю?

— Значит — судьба!

Судя по голосу, он не бравировал. Этот скот так умел говорить, что фальши не слышно. Это-то и раздражало меня.

— А знаете, Труев, почему я все равно ее отпущу? Да вот почему! Я, Труев, трахал вашу жену и сообщал вам об этом — вы благородно прощали, даже удрали от нас в эти каменоломни… «Если Риточка, тебе хорошо, то и мне от этого хорошо!» Вы натянули на себя маску святого — тем самым меня вынудили стать негодяем! Да что — негодяем: заставляете меня вас убивать! А я не хочу убивать!

Что-то насторожило меня. Труев молчал. Сопя, отдуваясь — так, что стены шахты громово отражали силы и вздохи, — не отвечал. Но иное царапнуло. Словно бы кто-то смотрел.

Я заглянул в шахту: он смирно висел, этот одураченный сом.

Я оглянулся и снова не понял, что же царапнуло.

— Труев, ну докажите, что вы — полный святой! Ну, пообещайте закончить роман за меня! — я крикнул глумливо. — Вот вам зацепа для того, чтобы развить мысль, которую вы усмотрели в романе: вы — святой, и ваша судьба в моих злодейских руках! Я говорю: я трахал вашу жену, а вы мне: прощаю! Я говорю: я украл чужой… Нет, пусть будет: вы — живописец, и я украл вашу картину! И выручил миллион за нее! А вы, скажем, ослепли. И вот, слепой, нищий и одинокий, вы тащитесь вверх и говорите: за картину — тоже прощаю!.. И тогда, потому что вы вынуждаете меня стать негодяем, убийцей, поскольку простить — можно, пожалуй, а вот оказаться прощенным — вот это хреново… тогда я говорю: я отпускаю стопор!.. А вы мне: прощаю! Так тихо-тихо, проникновенно: прощаю! И я… Я отпускаю.

…На этот раз я отпустил более квалифицированно: он падал значительно дольше. Я придерживал барабан, пока веревка скользила в отверстие шахты… прошло пять секунд!

— Ну как? Вторую ногу-то не сломали?

На этот раз он ответил не сразу. Вот теперь счет сравнялся. Теперь ему надобно думать.

— Эй! — крикнул я громче. — Вы живы там или как?

— Или как! — зло он отвечал. Зло отвечал! Зло!

— Что же? Судьба?

И опять он промолчал. Нет, он не был Леонид Леонидовичем, не был! Тот бы за такую возможность… за возможность влезть в душу убийцы… тот бы за эту задачу искусства… Да нет, вряд ли, нет, нет! Все бздят помирать, все дрожат за свою бледную жизнь, не верю я ни в Александра Матросова, ни в Иисуса Христа!

И опять что-то чужое словно бы колыхнулось вблизи.

Словно бы приоткрылся чужой, изучающий глаз!

Этот взгляд прямо царапнул. В буквальном смысле меня передернуло. Словно по позвоночнику провели чем-то липким, гадким, заразным.

— Эй, Труев! — крикнул в дыру, цепляясь за Труева, будто бы он мог уберечь от этой заразы. — Вот теперь я скажу вам, зачем все это затеял. Мне нужно закончить роман. Как его нужно закончить и чем… ну там, психология, детали и прочее… в общем, материала у вас предостаточно! Но, согласитесь, я никогда не поверю, чтобы вы на свободе, в тепле, в безопасности взялись закончить роман, никогда не поверю, и никто бы не поверил в такую возможность! Но в яме, Труев, сидя в этой дырище, у вас просто нет выхода!

Вы какое-то время подумайте, отдохните, а вскорости я спущу вам сюда и еду, и одеяло, бумагу и прочее — все для того, чтобы закончить роман!

Он все молчал.

И тогда я пустил в ход наипоследнейший аргумент. Выпустил ударный полк из засады.

— Слушайте, Труев, — начал негромко. Да, я начал негромко и даже не опускал голову в отверстие шахты. Я знал: сейчас он услышит! Поэтому я начал негромко: — Послушайте, Труев, есть еще обстоятельство! Встретившись с вами, я, хотя в это трудно поверить, но я… я был огорошен. Ваши слова, что роман может стать Полезным Для Человечества, буквально перевернули во мне всё, все мои принципы… Я больше не претендую на авторство… Я все отдам вам… Только закончите!.. И простите за то, что я так грубо, жестоко все это обтяпал, но согласитесь и с тем, что вам будет проще… вы должны вжиться, в конце-то концов! А как только закончите, я вызволю вас, я засвидетельствую, что вы — законный соавтор, что вы внесли в роман важнейшую линию…

Я был уверен, что говорю убедительно! Что-что, а лгать я умею: тюрьма этому учит! Труев был из тех, тронутых! Больше всего на свете обожал он искусство…

— Я принесу вам лекарства! Покоритесь же обстоятельствам! — выкрикнул я, напоминая о его принципе.

Что я бормотал! Я ужасаюсь, вспоминая тот разговор — неумелый, непсихологичный, дурной!

И я пропустил! Увлекшись, забыл о существовании реального Труева. И когда что-то блеснуло в отверстии шахты, я захлопал глазами, однако сомнения быстро рассеялись: то лысина Труева отбросила солнечный зайчик!

— Труев! Никак вы сами вскарабкались?

Вот из-за отвала выметнулась рука, зашарила пальцами, подбираясь вдоль веревки повыше, поближе ко мне.

Я пошлепал ладонью по темечку:

— Эй!

С усилием подняв голову, он посмотрел на меня. Я поразился. Лицо его было черно. Лишь толстые губы розовели запекшейся коркой. Да глаза — махонькие, они светили из-под серых, присыпанных пылью бровей. В них угнездилась усталость и — ничего кроме усталости, как я ни вглядывался!

— Ну что, Труев? — спросил я охрипше. Отрывисто. — Сбросить вас вниз?

— Да уж решайте! — ответил он также охрипше, отрывисто. — Больше-то я не сумею взобраться!

Рваная рана раскрылась у него на скуле, темная кровь вытекала из раны и медленно, вязко стекала, учерняя корку грязи на коже. Ладонь моя, как от электроудара, отскочила от лысого темени и сама по себе протянулась к его шарящим пальцам. И они за нее ухватились. Неповоротливый, как на цирковой арене тюлень, Труев начал выплюхиваться на поверхность, волоча свою ногу. Минуту-другую полежал носом вниз, отдышался. И повернул, чуть приподняв, ко мне свою большую, бородатую снизу, а сверху — голую, как скорлупа, голову.

Передо мной оказалось существо, мало напоминающее гомо сапиенс. Все чувства погибли во мне, кроме брезгливости, и ладонь, не забывшая объятий грязнокровавых пальцев, горела от отвращения. Но вот существо перевалилось на массивную задницу и, опираясь на локоть, приподнялось:

— А знаете, Медедев? — проскрипело оно. — В вашем предложении имеется смысл! То, что я пережил, отлично впишется в текст!.. Эта ваша жестокая шутка, знаете ли, тоже перевернула все мои представления о жизни, о людях… Вы, конечно, убийца, садист, это так интересно… Надо нам в самом деле попробовать отработать роман… Вот любопытно: что вы думали обо мне, когда я там копошился?

Я не верил ушам. Однажды я слышал такие слова о себе — тогда я им не поверил. Что особенное они — и Труев сейчас, и тогда Леонид Леонидович (кстати, такие разные, разные люди!), — что особенное они видят во мне?

Внезапно я понял: да он просто зубы мне заговаривает! Он понял, конечно, что после случившегося я не могу сохранить ему жизнь. Он догадался, что даже если он, находясь в яме, закончит — допустим! — роман, даже после того (а вернее: тем белее после того!) я бы не мог его выпустить хотя бы из чувства обычного самосохранения. Он догадался и начал карабкаться. А сейчас зубы мне заговаривает.

Солнце пропекало меня до мозга костей мысли вязко тянулись, не разрешаясь извержением путной.

— Ну и что? Скинуть вас вниз? — низко я протянул.

И опять почудилось словно бы колыхание за спиной. Не выдержав, я оглянулся (а нельзя, нельзя было оглядываться: хоть и повержен, но, загнанный в угол, Труев мог наброситься, превозмогая себя!)… я оглянулся, но ничего не увидел. Вдруг понял: да это Оно! Оно наблюдает меня!

Приободрившись, я спросил его, будет ли он цепляться за жизнь. («Ваш принцип — недеяние! Ваш принцип — не сопротивление обстоятельствам! Согласитесь, что уходить в иной мир нужно достойно! Сохраняя верность своему главному принципу. И потом эта возня… бр-р! Это же неинтеллигентно: упираться, брыкаться! Еще, чего доброго, вы укусите! Ходи потом, подставляй задницу под уколы от бешенства! А так я возьму сейчас лом, с его архимедовой помощью перевалю вас к краю дыры и спихну, не доставляя ни вам, ни себе особых хлопот!»

С этими словами я поднялся за ломом.

— Не торопитесь! — заговорил он, глядя затравленно и хватая рукой заостренный конец лома, который я намеревался подпихнуть под него. — Это гораздо серьезней, чем вы полагаете! Этот не ваш роман надо весь переделать! Надо переписать его так, чтобы он стал вашим! В а ш и м! — он крепко вцепился в конец этого достаточно тяжелого лома и мешал мне воткнуть. С трудом я вырвал его, пошатнувшись и едва не упав. — Поймите! — вопил он с земли — толстый, распростертый тюлень. — Во всяком крупном романе должна быть изюмина. А я ее дал! Помните, помните? Герой, запутавшийся в обстоятельствах, обращается за помощью к НЛО…

Примерившись, я ткнул, норовя попасть в ту узкую щель, что образовалась между песчаником и нависшей округлостью его живота. Но он опять успел перехватить конец лома, и опять я с трудом вырвал его.

— Что вы делаете? Вы же проткнете меня! — хрипел он, тряся рукой, остывающей от борьбы с ломом. — Вы лучше спросите, а что НЛО? Оно его изучает, героя?.. А дальше? Вы спросите, спросите! Ой-ей-ей!.. Прекратите! Отстаньте! — Это я, промахнувшись, попал ломом в его толстое брюхо; лом отскочил, кажется, не так уж и сильно поранив его. — Да вот же ответ: НЛО приходит к решению исправить этого жуткого парня! Скажем, прививкой чужой, чистой души!

Мне не хотелось, чтобы наверху оставались следы нашей борьбы. Нужно было сбросить его — и дело с концом. О том, что будет потом, совершенно я не задумывался. Я знал, что Оно меня изучает. Знал, что чем свободней, естественней я буду вести себя, тем это больше поправится. Я себя чувствовал словно прикрытым Щитом. Щитом вседозволенности. Должен признаться, никогда я не был так счастлив.

— Слушайте, Труев, — говорил я ему. — Я не собираюсь вам вспарывать брюхо. Уберите руку, я только поддену!

Но он снова тянулся за ломом. Я ударил его по предплечью. Он схватился за него левой рукой.

— Ой-ей-ей, больно!.. Почему вы не слушаете? Вы же просили сказать, как исправить роман!.. Вот я говорю: дикая яблоня. Вы берете черенок от культурного деревца и прививаете к дикому. Что получается?.. Ну хватит, ну хватит вам, с ломом-то!.. Теперь возьмем человека. У хоккеиста, у невашего-вашего, душа темная, дикая; у его девушки — помните, там была девушка? — напротив, чище родниковой воды… вопрос техники, как осуществить эту прививку…

Тут что-то вспомнилось мне. Настолько явственно вспомнилось, что я отставил в сторону лом.

— Гены? — пробуя, спросил я. — Пересаживать гены?

— Умница, умница! — сразу откликнулся, заспешил он. — Кто-то из великих генетиков так и считал: гены — отпечаток души в наш физический мир!.. Но не обязательно только гены!

Я снова прицелился и снова не оказался проворным: лом угодил ему в бок; он взвыл. И вдруг, извернувшись от следующего моего нападения, скатился с отвала — и так, перекатываясь с бока на бок, начал с неожиданной скоростью от меня удаляться. Вот тогда я немножечко озверел. И, догнав и перепрыгнув через него, намеренно пощекотал его брюхо. Он внезапно раскинулся. И ноги, и руки — весь развалился. Тут что-то у меня перепуталось. Вместо Труева я увидел вдруг обнаженную Риту: руки, ноги раскинуты. А лом вдруг изменил очертания, функцию, суть — как-то преломилось в сознании, будто он — мое неотъемлемое мужское оружие. И это мужское оружие, пенис — лом?.. я вонзил в ее — его?.. лоно — пах?.. И она — он?.. начала — начал?.. раскидывать и снова сводить руки в паху. А я… да, я испытал ликование. Оно пело изнутри, оно было беззвучным, недейственным. Единственное, что мешало муже насладиться этим неземным ликованием, это молчание… Риты?.. Его?

Я слегка подвигал своим мужским жезлом в лоне?.. в развороченном ломом паху. И — о, радость! — нога (чья? Риты? его?) дернулась. И, кажется, послышался звук.

Не было сомнения, что он обращался ко мне. Я наклонился. Его яйцевидная и бородатая голова повернулась ко мне и упала в подставленную мною ладонь. Она была тепла, его голова. Всей кожей ладони я ощутил теплую, тяжелую голову, которую столь покорно и радостно он вложил мне в ладонь. Словно все мысли его, вся таинственная механика мозга улеглась в моей правой ладони, чтобы в ней раствориться.

Это был долгожданный момент. Жизнь тела его догорала, и душа его стремилась ко мне. Вспышка невозможного счастья — мы на миг слились: я — необузданный, дикий, помесь чертополоха с будильником, и он…

— Теперь успех обеспечен, — шептал я, поглаживая левой ладонью теплый, выпуклый лоб. — И не нужно никаких шахт!

Новый звук вырвался из его скрученного неловкой позой горла. Я повернул голову так, чтобы глаза его видели небо.

— Зачем? — услышал я неожиданное. — Зачем сделал так?

Я вздрогнул, как от пощечины. Показалось, что голова начала холодеть. Он недоволен? Он умирает?

— Что ты, что ты? Не умирай! Это шок у тебя, шок! — шептал я, а сам все сильнее сжимал его голову, словно передавая тепло свое его угасавшему мозгу.

Но он хотел покачать головой. Хотел — я уловил импульс. Хотел, но не смог. И она лежала в ладони — большая, теплая, начинающая холодеть голова.

И тут я ощутил странную силу, исходящую у меня из ладони. Странную, втягивающую — словно сильнейший магнит.

С испугом смотрел я на голову, которая словно бы просела в ладони. Силой мышц я попытался отдалить эту голову: левой рукой я схватил крупный, шишковидный лоб и тянул его от правой ладони, но… голова будто бы присосалась. И тут послышался чмокнувший звук — как если бы что-то сглотнуло слюну. Звук шел из моей правой руки. Изнутри.

Голова Труева, которая вообще-то была много больше ладони, сейчас начала утончаться, удлиняясь как груша, и все меньше ее оставалось снаружи. Вдруг новый звук — смачный заглот — и борода, нос, шишка лба, даже сначала как бы взметнувшись вверх, вдруг исчезли в ладони, а следом все нескладное, громоздкое туловище, волочась по земле, утончаясь, вытягиваясь, стало втягиваться в… мою руку.

Остолбенев, я смотрел на нее — отчужденно, оценивающе. Нет, она не разбухала. Она была неподвижна, и в то же время страшная сила держала ее на весу — ее, в себя втягивающую крупное туловище развороченного мною мужчины.

Еще миг— и последнее, эти грязные ноги, волочащиеся по песчаной земле, резиново исчезли во… мне. Лишь в последний момент я увидел ее — пасть, зубастую пасть, раскрывшуюся в центре ладони, вонючее ротовое отверстие, в глубине которого, показалось, еще шевелится что-то.


— И… — Серовцев, посеревший, осунувшийся, высматривает что-то в ладони моей.

— И Труева больше не стало. Он здесь! — я протянул к камере правую руку. — Где-то там, внутри. Растворен. Но я его чувствую там. Что-то чужое, негнущееся.

— Эксперимент? Привили Труева в вам?

Он так запросто выговорил жуткое слово! «Эксперимент»!

— Одно не пойму, — у меня вновь сжалось горло, звуки застряли в нем. — Одно не пойму!.. Откуда взялось НЛО?

— НЛО явилось из фантазии Труева. У него возник столь явственный образ тарелки, что энергия этой фантазии воплотилась в реальный объект. Однако Труев не завершил этот образ, он только поставил задачу ему: «раскрутить хоккеиста!» — понимайте, что — вас раскрутить, прототип! Выполняя задачу, Оно не испытывало благодарности и в конце концов погубило своего же создателя.

Серовцев так ловко шпарил свои разъяснения, что у меня появилось вдруг подозрение.

— Слушай-ка, Серовцев! Ну, а ты-то каким образом попал в Ивантеевку? Ты ведь встретил НЛО раньше меня!.. И чего, скажи ради Бога, ты там так дико вопил?

— Здесь спуталось несколько образов, созданных фантазией Труева. Он ведь работал над повестью об… отце.

Я — отец Труева!

— Ты? Но ты молод! У тебя другая фамилия!

— Под этой фамилией он вывел меня в своей повести. И придумал профессию: оператор кино — я должен снимать фильм о партизанах. Труев создавал образ человека искусства, пострадавшего от хамской руки в военные годы…

Да, Серовцев, Серовцев… Его хлестали нагайкой, а он чем отбивался? «Я дал вам слово! Слово честного человека!» Он благороден, по-видимому, но ему не хватает жизненной силы, начала — животного, разума — беспощадно-логического! Как бы он не подвел! Ведь осталось важнейшее! Моя исповедь записана им, осталось объяснить мотивы того, что я сейчас сделаю… Труев поселился во мне! Я сжимаю кулак (левый, естественно), чтобы ударить, — он, действуя из другой руки, его разжимает. Я раскрываю рот, чтобы послать кого надо к… (вы понимаете!), он закрывает его. Я, может, и был дерьмом в представлении некоторых, но у дерьма своя гордость! В чем-чем, а в мужестве Медедеву (прежнему) не откажешь!

Так какое он право имеет мной управлять?

А еще: хочет ли он управлять? Каждый должен пройти свой путь до конца — здесь мы сошлись! Черенок желает отторгнуться! Дерево желает быть срубленным!

Сейчас я подам сигнал Серовцеву, и копье арбалета…

Нет, не сигнал! Я должен заставить его нажать на педаль!

— Люди должны увидеть меня пригвожденным! Содрогнувшись, надолго запомнят они, что со мной сделало НЛО, — веско говорю Серовцеву. — И надолго запомнят они… — тут мой голос срывается; чужим (Труевским!) голосом я неожиданно для себя продолжаю, — какова душа у… убийцы. Мир на тебя смотрит! Вот так! — крикнул я и, разжав резко ладонь, выметнул ему ее прямо в лицо.

Однако он не свалился со стула от страха. И нога не дернулась к этой педали!.. Со странным, засасывающим любопытством, я вдруг ощутил сильнейшее притяжение. Сильнейшее поле магнитно потянуло меня; мой нос, лицо, шея начали, утончаясь, удлиняться, стремясь к ладони Серовцева, которую он, от меня защищаясь, выставил перед собой.

Там, в центре ладони, разверзлась бездонная, черная пропасть. Я вплывал в нее, исчезающий, как сахар, брошенный в чай алчущий и горячий».

Загрузка...