У печи, сделанной из железной бочки, клевал носом дневальный, изредка похлопывая себя по стеганым штанам, — не загорелись бы. Печь гудела и вздрагивала. От портянок, развешанных вдоль трубы, шел пар. На полу, головами к стенам, в шинелях и шапках спали босые солдаты. Один из них часто, с надрывом кашлял, и во время кашля рука его дергалась.
В будку вошел пожилой сержант. Из голенища у него торчали свернутые красный и желтый флажки.
— Чтой-то не летает сегодня, — сказал он, подсаживаясь на корточках к печке, тем тихим, уютным голосом, каким говорят, находясь рядом со спящими. — Видать, тоже застыл, зараза…
— Ну да, застыл, — то ли сонно, то ли печально ответил дневальный. — Ему сейчас на передовой дела хватает. Слышь, наши начали…
Издали доносился равномерный артиллерийский гул. На улице выл ветер. Дверь была завешена плащ-палаткой. Треснувшее стекло, величиной с планшетку, вставленное в прорезь забитого досками окна, тонко, по-комариному зудело. На подоконнике, над коптилкой, сделанной из консервной банки, мерцал бледный огонек.
— Да, видать, наши пошли, — сказал сержант. — С полчаса назад на двух беккерах раненых провезли… — И он замерзшими, одеревенелыми пальцами скрутил удивительно аккуратную цыгарку, потом неторопливо достал двумя пальцами рубиновый уголек, прикурил и бросил уголек обратно. Дым плотной струей потянулся в топку.
— А к передовой ни одна машина не идет, — продолжал он, — там, у шлагбаума, часа, почитай, два какой-то капитан попутную ждет. Ему во второй эшелон надо. Холодно, аж глаза мерзнут, а он в хромовских сапогах. До света теперь, кроме легковушек, я так мечтаю, ни одна не пойдет.
— Ну да, не пойдет, — сказал дневальный тем же не то сонным, не то грустным голосом, — автобату время воротиться.
Дверь отворилась.
Кто-то запутался между створкой и плащ-палаткой. Белые клубы пара покатились по полу. Спящие стали подбирать ноги. Коптилка погасла.
— Затворяй! — крикнул дневальный.
Наконец из-за плащ-палатки показался человек лет сорока, в белом полушубке и хромовых сапогах. Он выпрямился, стукнулся головой о потолок и опять ссутулился.
— Замерз основательно, — сказал он, снимая шапку, — можно погреться?
— Ну да, погреться! — протянул дневальный. — В дежурку без разрешения командира посторонним нельзя…
— Да какой же товарищ капитан посторонний? — отозвался сержант, — гляди-ка, своего не признал… Проходите, оттайте немножко.
— А где же ваш командир? — спросил капитан.
— С командиром-то с нашим — несчастье…
Осторожно ступая между босыми ногами, капитан прошел к печке и протянул руки с растопыренными пальцами. От него резко несло холодом, зимним ветром, и от этого, казалось, и сам он был резкий, холодный и, наверное, строгий.
— Значит, с Волховского, товарищ капитан? — видимо, продолжая давешний разговор, начал сержант.
— Да, к своим поближе.
— У нас, на Ленинградском, пожарче будет.
— Везде жарко! Там левую, здесь правую щеку отморозил, — улыбнулся капитан и показался совсем нестрогим, и пахло от него уже не морозом, а кисленьким запахом овчины. — А что с вашим командиром?
— Разбомбили. Шесть ден назад, когда машины с дороги разгоняли, осколок в аккурат в грудь угодил.
— А звать его как?
Сержант почему-то смутился.
— Звать-то его было Леля.
— Женщина, значит?
— Женщина, — сказал солдат и бросил окурок в печь.
— А фамилия как?
— Фамилия какая-то длинная. Цельный год у нас служила, а фамилию ее мне все одно, как Гарнизонный устав, никак не запомнить. То ли Малинкина, то ли Калинкина.
— Ну да, Калинкина! — вмешался дневальный. — И никакая она не Калинкина, а Калиновская. Старший сержант Калиновская… А то Калинкина, — презрительно добавил, пошуровав дрова. — Никакая она не Калинкина…
Капитан придвинул ногой порожний патронный ящик, поставил его на ребро и как-то грузно, по-стариковски, сел. Дневальный прикрыл топку, чтобы меньше припекало. Печь загудела громче, сквозь щель в дверце протянулся луч, и огненные блики закопошились в ногах спящих.
— Ну, а… хорошо она командовала? — спросил после некоторого молчания капитан. И голос его был хриплый.
— Хорошо. Такого командира нам, я так мечтаю, пожалуй, и не попадется. Сперва, как пришла она к нам, все мы обижались, конечно. И так часть нестроевая, вроде стрелочников флажками машем, а тут еще баба в головах. Пришла она к нам маленькая, рукава у шинели подвернуты.
Смотрим, — нет ли косиц? Нет, косиц, видим, нету. Жили мы тогда всем отделением в сарае, спали вповалку — все равно, как сейчас. Велела она себе топчан в углу сколотить. Ну, легли. А у нас парень такой был, сейчас он в четырнадцатую дивизию ушел, вторым номером, так вот он, как у нас водилось, начал на ночь сказку сказывать. Ну, сказки, сами знаете, какие, все больше про поповских дочек да работников, скоромные сказки.
Сержант опять полез было за табаком, но капитан торопливо достал пачку «Беломора».
— Вот мы слушаем да ждем, как нашему отделенному-то, с подвернутыми рукавами, интересно ли будет? Ну, досказал он, помню, до того места, как барыньки велели работнику в речку лезть… Встала она, на него глядит: «Ну, а дальше что?» Тогда у нас светло было — фонарь «летучая мышь» горел. Он язык-то заглотил. Молчит. А она: «Говори, говорит, дальше! Я тебе приказываю». Молчит. «Совести не хватает?» — «Не хватает говорит, совести, товарищ старший сержант…» — «Ну, то-то». — Да.
Дневальный надел первые попавшиеся валенки, взял топор и быстро вышел на улицу.
— Значит, с достоинством держалась? Не тушевалась? — снова как-то странно спросил капитан. — Начальство довольно было?
— Куда там! Крепше мужика была. Вот случилось раз с этим Симаковым… — сержант кивнул на дверь. — Недавно, в аккурат в день Красной Армии… Ну, известное дело, выпили, поплясали. Вдруг Симаков подходит к ней, взял руки по швам и докладывает: «Разрешите к командиру взвода обратиться?» — «По какому такому делу?» — «Хочу, говорит, на передовую проситься. Надоело, говорит, вслед машинам руками махать». Ну, сами понимаете, если бы наша воля, — все бы на передовую ушли. Стала она ему объяснять про то, какую мы пользу приносим, складно говорила, долго, а он заладил: «Пойду на передовую» — и баста. Видит она — не уговорить его, командует: «Кругом! Спать, шагом марш». Мы-то ее все слушались, ровно ребятишки малые. А Симаков не то что хулиган какой, а со своим понятием человек. Как сейчас вижу: кулаки сжал, стоит, не шелохнется. Она опять: «Кругом!» Он стоит.
И по кулакам видать — не повернется ни в жисть. Команда-то уж больно зазорная, да еще баба командует. К тому же выпивши человек. Тут она побелела вся, как бумага. «Трое суток, говорит, гауптвахты» и ушла. По телефону комбату звонила, а трое суток припаяла. Комбат разрешил. Ну, увели Симакова в баню. Стали мы на покой расходиться, только гляжу — командира нашего нет и нет. Пождал я, вышел во двор, постоял на приступочке. Слышу, — в темноте притулившись, сморкается, сердечко-то все-таки бабье. Потянуло меня, старика, ее утешить. Подошел потихоньку, встал, как полагается, и говорю: «Зря вы, товарищ старший сержант, из-за него расстраиваетесь». А она мне: «Вы что здесь?» — да со злобой такой, не дай господи. Я хотел уже назад, подальше от греха, а она хвать меня за рукав: «Слушай, говорит, Порфирий Фомич, о том, что я ревела, чтоб никому, понял?» Гордая была…
Капитан сидел, опустив голову, и непочатая папироса торчала между пальцами. Солдаты храпели, изредка бредили, и один, тот самый, который кашлял, лежал теперь на спине, полуоткрыв рот, и тяжело дышал. В груди его точно потрескивал и ломался валежник.
— Ну, Симакову-то я все же рассказал… С тех пор стал парень в лепешку расшибаться. А теперь тоскует по ей пуще всех нас.
Дневальный вернулся, вывалил возле печки охапку звонких, как стекло, досок и молча уселся на прежнее место.
Сержант с флажками хотел было достать табак, но раздумал, догадавшись, что капитан опять предложит свои плохие, слабые папиросы, от которых неловко будет отказываться. Лежащий на спине снова закашлялся, и рука его задергалась.
— Тоже из ее сынков, — кивнул сержант. — В санчасть не ложится. Возьмем, говорит, Городец, тогда пойду.
Хлопнула дверь. Вошел молодой регулировщик в заиндевевшей ушанке, с твердыми, как яблоки, красными щеками.
— Автобатовские подъехали, — сказал он, — кому тут до второго эшелона?
Ветер выл. По-комариному зудело треснутое стекло. Капитан сидел, не двигаясь, опустив голову и сжимая ладонями виски.