КНИГА ВТОРАЯ ДОРОГА ЧЕСТИ


Истина только одна. Я люблю свой народ, служил ему верно и преданно всю свою сознательную жизнь.

Из показаний В. Заимова на фашистском суде

Владимир Заимов был такой умный, такой честный и чистый, что он не мог не прийти к коммунистам.

Цола Драгойчева — старейшая болгарская коммунистка, знающая Заимова с тридцатых годов, ныне член Политбюро ЦК БКП


ГЛАВА ПЕРВАЯ

Еще не было Сталинграда и все враги коммунизма, сделавшие ставку на Гитлера, верили, что он станет могильщиком государства коммунистов. Французский фашист Дорио писал: «Надо признать, мы были непростительно наивны, когда, уничтожая одного коммуниста, думали, что мы подрываем коммунизм. Гитлер и его могущественная Германия — вот кто взял на себя историческую, сколь тяжелую, столь и благородную миссию покончить с коммунизмом. Будучи вождем, мыслителем и полководцем, он понял, что начало и конец коммунизма находятся в Москве».

Именно под Москвой гитлеровская армия потерпела свое первое поражение. Но до конца было еще далеко. Так невообразимо далеко, что верить в него мог не всякий даже мечтавший о нем.


Кончался май 1942 года.

Начиналось второе лето войны. Более двухсот вражеских дивизий, более трех миллионов гитлеровцев рушили жизнь на нашей земле. После первых поражений под Москвой и в других местах гитлеровское командование перебросило на восток еще тридцать пять дивизий. Гитлер сказал, что этим летом Красная Армия будет уничтожена. Миллионы солдат по-немецки беспрекословно выполняли этот приказ своего фюрера. Каждый день, каждый час на всех девяти фронтах, спасая свою Отчизну, погибали наши воины. Потом, после войны, будет сделан страшный подсчет — двадцать миллионов человек! Двадцать миллионов советских людей пожертвовали своей жизнью, защищая светлую правду коммунизма!

А пока над окровавленной нашей землей занимался триста сорок второй день войны.

Столбы дыма над обоими берегами Северного Донца траурно чернили белесое предрассветное небо, закрывали розовые всполохи над горизонтом там, где солнце только-только собиралось взойти. Здесь вырывалась из окружения часть наших войск, участвовавших в наступлении на Харьков и попавших в беспощадное кольцо вражеских дивизий. А ближе к Харькову свой, может быть, последний рассвет встречали оставшиеся в кольце наши солдаты и командиры. Его уже не увидели генералы Ф. Я. Костенко, А. М. Городнянский, И. П. Подлас — они погибли рядом со своими солдатами.

Утро вставало над всеми фронтами. Только на севере, где начиналось полярное лето, солнце в грязных тучах днем и ночью низко летело над штормовым Баренцевым морем, и там, то ныряя в пропасти волн, то взлетая на их гребни, потеряв счет времени, вел смертный бой с тремя «юнкерсами» маленький боевой корабль-сторожевик. На его горящей палубе единственный оставшийся в живых матрос огневого расчета сжимал окаменевшими руками зенитный пулемет, и его колотило мерной дрожью раскаленного оружия.

Неистовый бой шел на земле, на море и в воздухе.

В эти майские дни наши войска после ожесточенных сражений оставили Крым. Только Севастополь еще вел героический бой. К 20 мая гитлеровцы стянули сюда свои находившиеся в Крыму войска и начали бешеный артиллерийский обстрел и бомбежку города. Ежедневно на город падало до шести тысяч бомб. Немцы привезли сюда сверхмощное орудие «дора» с тридцатиметровым стволом, его лафет составлял стальную громаду размером с трехэтажный дом. «Дора» швыряла в город огромные снаряды, которые дробили гранит. Но защитники горящего города продолжали бой. От дыма и пыли они не видели, как занимался 342-й день Великой Отечественной войны. Командующий вражескими войсками Манштейн потом напишет в своих воспоминаниях: «Противник предпринимал неоднократные попытки прорваться в ночное время на восток, надеясь соединиться с партизанами в горах Яйлы. Плотной массой, ведя отдельных солдат под руки, чтобы никто не мог остаться, бросались они на наши линии. Нередко впереди всех находились женщины и девушки-комсомолки, которые тоже с оружием в руках воодушевляли бойцов...»

В утро 342-го дня войны эти девчата еще были в городе, они перевязывали раненых, стирали госпитальное белье, подносили на передний край боеприпасы. Их последний подвиг, запавший даже в душу фашистского генерала, был еще впереди, но уже очень близко.

Это утро на своих лесных базах встречали вернувшиеся из ночных рейдов партизаны. Еще не остывшие после ночного боя, они в эти минуты не думали ни о весне, ни о шумевшем вокруг лесе, они вспоминали своих боевых товарищей, для которых этот бой стал последним.

В ночь под это утро недалеко от Гомеля, в глубоком тылу врага, спустились на парашютах советские разведчики Федор Кравченко и Александр Коробицын. Им предстояло выполнить важнейшее задание Родины. А их боевой товарищ в эти же утренние часы далеко, очень далеко от Гомельщины, в болгарской столице Софии, начинал свой последний бой.


В четыре часа утра болгарского генерала Владимира Заимова везли из тюрьмы в суд.

Окон в тюремной машине не было. Тусклая лампочка на потолке за густой проволочной сеткой моргала от тряски. Заимову вспомнились те секунды, когда он сделал три шага от тюремной двери до машины. Нежный весенний рассвет обдал его свежестью, прохладой, светлым небом. Но это длилось лишь мгновение — дверь машины захлопнулась, и все исчезло.

Постепенно глаза свыклись с сумраком, и он увидел обшарпанные стенки тюремной машины и сидевшего напротив охранника — молодого мордастого парня с пухлыми губами, отчеркнутыми сверху черными усиками. Он сидел, пододвинув ноги под скамейку, будто изготовился к прыжку, одна рука на расстегнутой и сдвинутой на живот кобуре с пистолетом, другой рукой он держался за лавку. Выпуклые, широко расставленные глаза охранника смотрели на него без всякого выражения. «Не похож на болгарина», — подумал Заимов.

Два месяца допросов и истязаний в тюрьме и в охранке — все палачи казались ему не болгарами. Но странно — у них были болгарские имена и говорили они по-болгарски без всякого акцента. Это казалось немыслимым — жестокость никогда не была в характере болгар. Храбрость — да. Но не жестокость.

Впрочем, допрашивали его не только болгары. Немцев он узнавал сразу — эти, что бы ни происходило, сохраняли деловое спокойствие, иногда даже улыбались. Однажды охранник хотел ударить его наотмашь, но он успел уклониться, и кулак охранника шмякнулся о стену. Немец, сидевший в стороне, снисходительно улыбнулся. О да, немцы и это делают лучше. Они все делают профессионально: и собирают машины, и истязают людей.

Немец был в штатском, хорошо отглаженном сером костюме. У него было тонкое интеллигентное лицо. Он равнодушно смотрел на происходящее, и, только когда охранник разбил себе руку, сделал знак прекратить, и сказал тихим голосом, будто размышляя вслух:

— Нет, все-таки это нелепая дикость, что какой-то мелкий функционер полиции избивает прославленного генерала. — Он говорил по-немецки, видимо зная, что охранник его не понимает. — Этому человеку поручили такую работу только потому, что его умственное развитие находится в эмбриональном состоянии и он просто не понимает происходящей здесь дикости. Но вы-то...

Немец подождал немного ответа и вышел из камеры.

Охранникам было мало того, что Заимов не опровергал обвинений против себя, они хотели получить улики против других, а главное — раскрыть все его связи.

Время от времени, очевидно, чтобы подтолкнуть его к мысли о капитуляции, ему устраивали очные ставки с людьми, продавшими совесть. Но он смотрел на этих людей с печальным удивлением: как они могли обменять совесть на жизнь? Как они собираются после этого жить? Для него это было непостижимо.

Главный инспектор полиции Цонев, руководивший допросами Заимова, прекрасно знал, что его сотрудникам не по силам состязаться с генералом в уме, и дал приказ беспощадно его истязать. У него была своя концепция — чем умнее человек, тем труднее переносит он боль.

Дикость... дикость... Это сказанное тогда немцем слово, как игла, вонзилось ему в мозг и требовало от него какого-то решения. И еще тогда, в первый раз во мраке боли, блеснула мысль самому покончить...

Боль... Он столько передумал о ней, что мог бы написать целый трактат о боли... о философии боли. Когда ему во время войны с турками осколком раздробило ногу, он испытывал чудовищную боль, но продолжал командовать своими артиллеристами, и потом, в госпитале, тот душевный порыв, с которым он вел бой, помогал ему справляться с болью и помогал врачам, лечившим его. Когда он уходил из госпиталя, врач-хирург сказал: «Уж я-то знаю, какие муки вы перенесли, и ваше мужество в больнице вызывает у меня не меньшее уважение, чем ваш военный подвиг». Ему вдруг захотелось сказать врачу, что и на поле боя, и здесь, в госпитале, ему помогала любовь к отечеству, но вовремя удержался от этой несвойственной ему высокопарности, только крепко пожал врачу руку и зашагал, прихрамывая, к выходу.

Потом было еще одно ранение — уже на фронте первой мировой войны, в самом начале 1917 года. За несколько дней до этого, в новогоднюю ночь, его солдаты братались с русскими, он видел, как это происходите, и даже не подумал помешать братанию. И с другой стороны тоже никто не мешал. Тогда он вынес свой окончательный приговор этой войне.

А между тем братание солдат на русско-болгарском фронте вызвало тревогу и в Софии, и в Петербурге. Последовали строжайшие приказы возобновить военные действия. Спустя несколько дней осколок русского снаряда попал ему в голову. И снова госпиталь. И снова врачи изумлялись его выдержке на операционном столе. Но он уже не мог сказать врачу то, что готов был сказать тогда, после выздоровления от первой раны. Боль второй раны он переносил как наказание, она для него была уроком истории, уроком долгим, на всю жизнь.

Но эта боль от побоев в глухой тюремной камере нечто совсем другое. Можно, конечно, поддерживать себя мыслью, что здесь, в застенке, он тоже ведет бой за свою Болгарию. Можно... Можно... Но мысль эта не была твердой, она как бы растворялась в боли, скользила, норовила исчезнуть. Тюремная камера — каменный ящик с высокой щелью зарешеченного окна, и мерзавец с красивым злым лицом наотмашь бьет его, и в глазах у палача пустота. Ему приказано бить, и он бьет. Если прикажут убить — он убьет, и глаза его будут при этом гореть такой же пустой яростью. Разве можно осознать это как бой, как сражение?

Его били почти ежедневно, истязали жестоко и расчетливо, он понимал, что они хотят убить в нем человеческое достоинство, чтобы потом иметь дело не с ним, а только с его оболочкой, лишенной духа. Боль врывалась в него с каждым таким допросом, растекалась по всему телу, мешала дышать, гасила сознание. Мысль всплескивалась над болью и тут же тонула в ней. Мысль одна и та же — он никого не предаст, никакие страдания не заставят его запятнать свою честь, изменить боевому товариществу.

Но разве обязательно для этого терпеть эту ужасную боль? Ведь все равно впереди смерть.

До сих пор он переносил истязания на допросах с мужеством, которое удивляло и утомляло палачей. Но вчера они придумали новую пытку — приставили раскаленную лампу к голове чуть повыше темени, к тому самому месту, где всегда, не переставая, болела старая рана. Он пережил мгновения ужаса — вдруг почувствовал, что рассудок как бы отделился от него и он мог наблюдать его со стороны. Он слышал крик палача: «Скажи! Скажи!» — и видел, как от каждого крика рассудок его судорожно сжимался и кровоточил. И он недоумевал: почему рассудок молчит, почему не сделает то, что от него требуют? Но в этот момент лампу отняли от головы, и страшное видение собственного рассудка медленно потухло.

Ночью он все время думал о пережитом на этом страшном допросе с лампой и сознавался самому себе, что, если палачи продолжат страшную пытку, он может не выдержать. Это страшнее смерти... Нет, нет! Он не может отдать в руки палачей людей, с которыми себя связал и которые свято ему верили. А если опять лампа?.. Если опять?..

Смерть спасет его и от боли, и от унижений на суде. Он помнит тот первый суд над ним шесть лет назад, помнит, как было непереносимо, забыв о самолюбии и скромности, публично доказывать, что он не изменник, а патриот своей родины. Теперь суд будет еще более унизительным, ведь фактически его будут судить бандиты Гитлера, для которых один закон — беззаконие, и одна цель — уничтожить его. Он отнимет у них эту возможность!

Анна... дети... Смерть оборвет все его связи с ними, даже мысленные. Жизнь среди них была счастьем, в нем он черпал силы для всего, что делал. Недавно он сказал Анне, что входит в свой дом, как входит в тихую гавань потрепанный бурей корабль. Он пошутил, но это было именно так.

После сына Анна родила ему дочь, и, когда он увидел жену в больнице, измученную трудными родами, он еще раз поклялся уберечь ее от всех бед, какие только есть на земле, она никогда не должна пожалеть, что соединила свою жизнь с ним. Боже, какой мукой стало для него думать о судьбе близких.

Лежа на койке, он обтачивает ручку от тюремного бачка о каменную стену, думая только об одном — достанет ли самодельный нож.

И вдруг он вспомнил! В Болгарии есть закон, по которому человек, находящийся под следствием, считается оправданным, если умирает до суда. Смерть как бы снимает с него еще не подтвержденные судом обвинения. Какое счастье! Как хорошо, что он вспомнил об этом! Он поможет Анне... детям... Он спасет их. Даже нельзя будет лишить права на пенсию.

Все! Решено! Он сделает это завтра.

Гремят ключи тюремщика.

— Выходи!

Он старается идти медленно, чтобы собраться с силами. Тюремщик орет, толкает в спину. Неужели опять раскаленная лампа?

Его ввели в камеру для допросов, хорошо ему знакомую, — вон на стене засохшая кровь. Это его кровь.

Главные палачи Цонев и Праматоров ждали его.

Когда они присутствуют на допросе, мучения сильнее. Это они придумали лампу. Цонев однажды сказал: «Я убью тебя, но прежде ты узнаешь все Христовы муки...»

Сейчас он подошел и спросил оскалясь:

— Еще таскаешь ноги, господин генерал? Не пора ли их протянуть, как положено покойникам?

Заимов молчал, смотря с высоты своего роста поверх головы палача.

Цонев ткнул его кулаком в лицо.

— Мы научим тебя разговаривать, — тихо сказал он, вытирая платком кровь с руки.

Заимова посадили на табурет к стене, и Праматоров приказал конвойному:

— Введите.

Заимов слизнул кровь с губы. Значит, опять какая-то очная ставка. Кого они притащили на этот раз? Что будут требовать??

За спиной шум, шарканье шагов — кого-то ввели.

Праматоров сидел за столом. Цонев стал сбоку.

Тишина.

— А ну-ка повернитесь, посмотрите, — весело сказал Праматоров.

Он повернулся... Сын! Стоян! Похудевший, с землистым лицом, на котором темнели кровоподтеки.

— А он почему здесь? — с трудом, хрипло спросил Заимов, со страхом прислушиваясь к боли в сердце, захлебнувшемся частым стуком. — Вы же знаете, что у него совсем другие взгляды на жизнь и на все... на все...

Это решено не сегодня, еще в день ареста — утверждать, что сын не разделяет его убеждений и верит в победу Германии. Когда охранники уводили его из дому, он, прощаясь с сыном, громко сказал: «Выходит, ты прав — Германия победит...» Он подсказывал сыну, как себя вести, хотя уже тогда понимал, что это вряд ли поможет — к тому времени охранка уже добралась к варненской группе, в которую входил сын, и только за неделю до ареста ему удалось добиться перевода сына из Варны в Софию.

И вот Стоян тоже в охранке.

— Ну что ж, давайте разберемся, какие там у вас расхождения во взглядах, — насмешливо сказал Праматоров: заместитель начальника полиции всегда на допросах бывал этаким весело-непринужденным, а когда начиналось истязание, его подвижное лицо застывало в злобном восторге.

— Тут нечего и разбираться, мой сын и я молимся разным богам, — сказал Заимов совсем спокойно, ясно и даже попытался улыбнуться распухшими губами. Он снова подсказывал сыну, как себя вести.

— Отвечай, зачем ты недавно был в Варне? — крикнул Цонев.

— Я часто бывал в Варне, какую поездку вы имеете в виду? — спросил генерал, чтобы выиграть хоть секунду.

— Не вертись! Последняя поездка! Последняя!

— Ах последняя?.. Должен вас разочаровать — это было чисто семейное и даже интимное дело.

— Интимное? — ядовито спросил Праматоров. — Оказывается, даже такие дела, как служебный перевод офицеров из одного города в другой, решаются у вас в семье?

— Это неверно. Подобные вопросы решаются в военном министерстве.

— Ну, слава богу, — продолжал Праматоров. — Тогда нам остается только узнать, зачем вам понадобилось в столь срочном порядке устраивать перевод сына в Софию и кто вам в этом помог? Последнее нам особенно интересно, все ваши помощники нам нужны. Отвечайте.

— Но вам придется узнать действительно интимную историю, — медленно и тихо начал генерал. — Примерно полтора месяца назад мы с женой узнали, что там, в Варне, он сблизился с одной женщиной, которая... как бы вам сказать... особенно ее не обижая... Словом, вопрос так: если он на ней женится, это станет несчастьем и для него, и для всей нашей семьи.

— Заимов, мы не желаем слушать твои сказки! — перебил его Цонев.

— Вы просили ответить на ваш вопрос, я отвечаю. Я срочно выехал в Варну. Поговорил с сыном и понял, что спасти его может только немедленный перевод и как можно подальше от Варны. Вернувшись в Софию, я обратился за помощью в военное министерство, там вошли в мое положение, поняли мою тревогу, и был отдан приказ о переводе.

— Кто именно в военном министерстве вошел в ваше положение? — спросил Цонев. Праматоров взял в руки карандаш.

— Это сделал сам военный министр, я обратился за помощью именно к нему.

После длинной паузы Цонев и Праматоров о чем-то тихо разговаривали. Генерал Заимов смотрел на сына, он видел его в последний раз.

— Пока хватит, — сказал Праматоров, вставая.

— Но знай, если ты оболгал господина министра, тебе это дорого обойдется, — сказал Цонев и показал на столик в углу: — Тебя ждет лампа.

Сначала увели Стояна.

Он вернулся в свою камеру. Сердце все еще часто и больно стучало. Комок в горле мешал дышать. Во рту шершавая сухость. Он протянул руку к кружке с водой, но не смог ее взять — пальцы не слушались. Спокойно, спокойно. Он сел на нары и скрестил, сжал на груди трясущиеся руки. Спокойно, спокойно. Пока ничего страшного не произошло. Эта очная ставка ничего палачам не дала. Он сказал им правду — приказ о переводе сына по его просьбе отдал военный министр. Но охранка знает о сыне то, чего не знал военный министр. Теперь она возьмется за варненскую группу, чтобы рядом с ним на скамью подсудимых посадить и Стояна, и его товарищей. Он не знал, что участники варненской группы, в это время уже арестованные, сговорились брать на себя все, что́ обвинение будет предъявлять Стояну, и пытались таким способом его спасти[11].

Заимов не мог себе представить сына рядом с собой, на скамье подсудимых. Это было уже за пределами того, что он мог перенести.

Увести с собой на смерть сына!.. Нет!

Он сделает это завтра...

Его смерть спасет и Стояна!

Ночью, когда тюрьма затихла, он разломил папиросную коробку и на кусочках картона написал предсмертное письмо:

«Начальники!

Не осуждайте полицаев! Они хорошо меня охраняли, но того, кто решил не жить, никто не может остановить».


«Милые, дорогие мои Анна, Степа[12] и ты, моя маленькая Кладинетка[13], которых я делаю такими несчастными, вы, старые, немощные мамочки, сестры, Вера и Иосиф, и все близкие друзья — все вы простите меня, что оставляю вас, и верьте, что я действовал по убеждению. То, что я оставляю вас без средств, докажет вам, что я не продавал себя.

Я верю в то, что придут дни, которые покажут, что я был прав. Чем больше думаю, прихожу к убеждению, что должен покончить с собой. Верные слуги немцев позвали их и в мое дело, и они не оставят меня в живых, о чем когда-нибудь, может быть, будут жалеть.

Итак, мои милые, Анна, моя верная подруга беспримерной преданности и благородного сердца, ты нежный и хрупкий цветок, который я так плохо оберегал, несмотря на бесконечную любовь к тебе; Степа, хороший и благородный мой мальчик, какое горе я оставляю тебе! Будь оплотом для своей несчастной матери и маленькой сестренки. А ты, моя маленькая Клавдия, которая так ласкала своего папу, который так тебя любит, ты, которая так гордилась мной, что тебе придется пережить! Запомни хотя бы то, что твой папа очень, бесконечно тебя любил. Будь доброй и послушной с мамочкой. Я вижу, какой несчастной будет она без меня, — любите ее, берегите ее.

Как хочу, как жадно хочу увидеть вас хотя бы еще раз.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Воскресенье — Врыбница

Встал. Умылся. Погода хмурая. Идет дождь. Таков ли мой последний день?

Милые мои, как жажду увидеть вас. Но вижу, что для всех нас будет лучше, если я покончу с собой. Хорошо бы, опыт прошел удачно.

Анюта, ты часто повторяла сказку о материнском сердце, которое спрашивало: «Сынок, ты очень ушибся?» Ты прислала мне вазелин для здоровья. Он мне уже не нужен, но послужит мне, чтобы облегчить боль при смерти, и в последнее мгновение я буду видеть тебя, моя дорогая, как ты говоришь: «Пусть будет тебе не так больно, Владек!..»

Анна, Степа, Буличка, писать вам — мое последнее счастье. Не нахожу сладких имен, которыми мог бы вас назвать. Если мой опыт удастся, то последнее мое дыхание будет о вас. Помните только мою любовь к вам.

В л а д я».

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Он очнулся в больнице. Раньше, чем успел что-нибудь подумать, услышал разговор и сразу понял, что говорят о нем.

— Вы же позавчера сказали, что он умрет... — это был голос главного инспектора полиции Цонева, ошибиться было нельзя.

— Но я говорил еще, что здесь такой случай, когда все зависит от организма больного. Судя по всему, его организм совершил чудо. — Этот мужской голос был ему незнаком.

— Чудеса, доктор, показывают в цирке. — Опять голос Цонева. — Скажите-ка лучше, может быть ухудшение?

— Не думаю. Кризис был позавчера, а сейчас у него почти нормальный пульс хорошего наполнения.

— Ладно. Черт с ним... с кризисом.

Цонев ушел.

Тишина.

Он открыл глаза и увидел склонившуюся к нему крупную седую голову, внимательные серые глаза.

— Вы меня видите?

— Вижу.

— Узнаете? Не шевелитесь, пожалуйста.

— Нет.

— Я чинил вашу голову в семнадцатом году, после раны вы тогда всех нас, хирургов, звали «трифоны зареза́ны».

— Забыл, доктор... забыл...

— Боли в сердце есть?

— Боли нет... неловкость какая-то... будто жмет что-то...

— Еще бы. — Доктор положил свою теплую руку на его лоб. — Целую неделю вам нужно быть очень осторожным, никаких движений, полное спокойствие. Рана должна хорошо зажить.

— Хорошо. Доктор, здесь был господин Цонев? Только что?

— Это не имеет для вас никакого значения, здесь больница.

Нет. Это имело для него громадное значение.

В первые минуты возвращения к жизни он еще не мог объяснить себе, как могло случиться, что он, готовя свой последний шаг, не подумал о самом главном, убивая себя, он сам прекращал борьбу, ради которой каждый день шел на смертельный риск и которую был обязан, именно обязан, вести до конца. Его смерть обрадовала бы палачей. Тот же Цонев кричал бы: смотрите, ему самому стало стыдно жить!

Сейчас только одна мысль владела всем его существом. Все остальное такое важное, непреложное, все, что заставляло уйти из жизни, заслонила теперь одна простая и ясная истина — он обязан жить и бороться до конца.


Тюремную машину подкинуло на выбоине. Он чуть не вскрикнул от боли, пронизавшей все тело. Палачи часто проделывали это — швыряли его спиной о каменную стену. Потом были удары цоневского сапога в поясницу, после чего он стал ощущать позвоночник, как до предела натянутую струну — чуть коснись, лопнет. С ненавистью глядя на охранника, с трудом преодолевая боль, говорил себе: «Ничего, ничего, я живу. Живу. И сегодня там, на суде, вам будет со мной нелегко».

Суд будет сражением, и он к нему готов. Его оружие — его правда. Он, конечно, знает, в чем будут обвинять, но невозможно поверить, что их ложь кто-то сочтет за правду.

Он был необыкновенно терпелив к чужому мнению, он уважал людей, которые мыслили не так, как он, но искренне верили в свою правоту. О таких он говорил: «Это достойный противник». Но его повергали в ярость люди с продажным мнением и совестью, которые объявляли истиной только то, что приносило им выгоду, у которых сегодня был один бог, а завтра другой.

Но сейчас на суде речь пойдет о том, о чем двух мнений у. болгарина быть не может, — об отношении к России. Если болгарин учился хотя бы в начальной школе или даже только слушал, что ему говорили родители, он не может не знать, что Россия спасла его страну от турецкого рабства. Когда в первой мировой войне Болгарию заставили воевать вместе с Германией против России, чем это кончилось? Братанием на фронте и бурным восстанием болгарских солдат, которые по примеру своих русских братьев подняли знамя революции и пошли на Софию. Так ответил тогда на этот вопрос народ.

Сейчас этот же вопрос стоит перед каждым болгарином с особой беспощадной ясностью. Гитлер открыто заявил, что славянские народы должны стать навозом для великогерманской расы господ. Болгары знают, что это такое, — они пятьсот лет были навозом для турецких поработителей. Россия ведет смертный бой с фашизмом, несущим всем народам рабство и гибель. Ребенку понятно, что сейчас быть врагом России — значит быть врагом Болгарии. Все так ясно, все так бесспорно, а судить будут именно за это — за то, что он не стал врагом России, а помог ей в борьбе с фашизмом. Это названо... изменой Болгарии. Ему иногда начинает казаться, что все это происходит в кошмарном сне.

Он много думал об этом, решая, как вести себя на суде. Открещиваться от фактов, уверять, что не был связан с Советским Союзом и не помогал ему в борьбе с фашизмом, он не мог. Факты слишком очевидны. Западня, в которую он попал, была подготовлена по-немецки тщательно, улики против него неопровержимы. Но главное не в этом. Его судят в Болгарии, судьи — болгары, и все, что он делал и что вменяется ему в вину, было выражением его чистой и верной любви к своему народу. Он обязан вскрыть, обнажить перед всеми абсурдность суда и преступность судей. Отречься от фактов — значило бы отречься от единственной великой и ясной правды, которой он всю свою жизнь беззаветно служил, это стало бы изменой самому себе, своей чести.

Все, что он в своей жизни делал, неподвластно никакой, даже самой искусной лжи. Главное в его жизни — его военная служба родине. Он напомнит суду о своей первой давней войне с турками, когда он не щадил себя ради Болгарии и когда о нем говорили как о национальном герое. Он разъяснит, что за прошедшие годы изменился не он и не его отношение к Болгарии, а изменилась Болгария. Но разве могла она измениться? Народ вечен и неизменен. Значит, речь идет только о том, что изменились взгляды у господ судей. В этом все дело. Так и надо говорить и надо использовать каждый момент, чтобы напоминать судьям историю, ибо вся она против их кривды.

Машина резко замедлила ход, развернулась и потом медленно двинулась задним ходом. Ее подгоняли вплотную к дверям — боятся, как бы кто-нибудь не увидел, стараются скрыть от людских глаз свою черную работу. Вспомнились слова отца: «Все дурное и в темноте видно».

Дверь тюремной машины распахнулась, и мордастый охранник сказал глухо:

— Вылезайте.

Машина стояла у здания так плотно, что ее дверь, распахнувшись, оказалась внутри подъезда. Он даже не мог увидеть небо.

Его повели на второй этаж, и он сразу узнал здание военного суда.

В маленькой комнате ему приказали сесть на стул, стоявший в углу. Два охранника тоже уселись: один возле двери, другой у окна. Но он их словно не видел, он смотрел в окно, за которым чуть покачивалась макушка каштана с белыми султанами цветов, а над ней нежное голубое летнее небо.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Охранникам было скучно. Тот, что сидел у двери, занялся своими сапогами — то натянет голенища, то спустит до самых икр и любуется, склонив голову набок. Другого, сидевшего у окна, клонило в сон, и он время от времени встряхивал себя разговорами.

— С ума сойти, сколько еще нам тут сидеть. А я вчера не ужинал, сегодня кружки молока не выпил. От такой работы не выживешь...

— Ничего, не умрешь.

Голова сидевшего у окна, точно сорвавшись с шарнира, упала на грудь. Он вздрогнул, испуганно открыл глаза.

— А когда привезут остальных?

— К самому началу.

Те, кого привезут к самому началу, это товарищи Заимова по тайной борьбе, их будут судить сегодня вместе с ним. Когда по ходу допросов ему стало ясно, что кто-то из них смалодушничал, он заставил себя не думать, кто именно, он только решил, что во время суда не станет искать помощи у товарищей, но не потому, что он им не верил, нет, он знал, как много все они перенесли, и считал, что не каждому дано выстоять, не сломиться, не пасть на колени. И разве сам он не проявил малодушия, пытаясь покончить с собой? У каждого человека сил столько, сколько ему дано, у него их, может быть, больше, и он будет стараться помочь товарищам. При каждой возможности будет брать их вину на себя. Он чувствовал себя ответственным за все, что с ними произошло.

Это решено.

Вчера он видел Анну! Целых пять минут он видел ее! Пять минут. Он чувствовал тепло ее руки.

Его привели в ярко освещенную грязную комнату, разделенную частой железной решеткой. По обе стороны решетки стояли какие-то люди, их торопливый, беспорядочный разговор заполнял комнату тревожным гулом.

Увидев Анну, он пошел, стараясь не хромать, и улыбнулся, ему хотелось выглядеть спокойным, сильным, таким, как всегда.

— Здравствуй, Аня.

— Владя... Владя... — она прижала лицо к холодной решетке, пытаясь его поцеловать, коснулась пальцами его лица: — Владя, ты болен?

— Я просто устал... Устал...

Нельзя было представить себе, чтобы человек так изменился за два месяца, и, глядя на него, неузнаваемого, поседевшего, одетого в грубую арестантскую куртку, она не знала, что сказать, что сделать, чтобы скрыть свою боль и нежную жалость к нему.

— Не волнуйся, Аня, я нисколько не изменился, — тихо сказал он, и она поняла, что он сказал самое главное.

— Ты не жалеешь, что тогда... не уехал в Советский Союз? — вдруг спросила она.

— Нет, не жалею, — ответил он. — Я решил давно: если мне суждено погибнуть, это должно случиться здесь, на родине.

Она, осторожно и нежно касаясь пальцами его лица, зашептала, прижав лицо к решетке:

— Какой ты... какой ты... Единственный мой... красивый... сильный... Счастье мое.

Он закрыл глаза. Аня, родная... Именно эти... эти и никакие другие слова были нужны, необходимы ему сейчас. Они, как на крыльях, подняли его надо всем, что он пережил за эти шестьдесят дней.

— Эй! Довольно! Свидание окончено! — закричал тюремщик.

Когда его уводили, он выпрямился и шел с гордо поднятой головой.

В тюрьме он научился видеть своих близких так реально, что иногда казалось: стоит протянуть руку, и он их коснется. Разговаривал с ними долгими ночами и слышал, как наяву, их ответные голоса. Эти безмолвные разговоры с ними стали для него особенно необходимы после попытки самоубийства — столько нужно было сказать, объяснить им.

Тяжелее всех, конечно, Анне. Их счастливая любовь теперь для нее самая страшная мука, все, что происходит с ним, ранит ее сердце, полное любви. Он гордится тем, что сын сам избрал опасный путь борьбы, уверен, что он мужественно перенесет выпавшие ему испытания, не сломится, но сейчас больше всего в жизни хотелось ему, чтобы сын был рядом с матерью и маленькой сестренкой. Анна одна. А горя у нее два. Муж и сын — оба за решеткой.

Анна... Такая женственная, хрупкая, часто больная, а сколько мужества скрыто в ее нежном сердце. Когда их счастье в опасности, она преображается. Шесть лет назад, когда его вот так же бросили в тюрьму и обвинили в измене, она добилась свидания с ним еще во время следствия. Увидев ее, он стал ее успокаивать, утешать, но она остановила его:

— О чем ты говоришь? Кому? — она смотрела на него с каким-то веселым удивлением. — Я же знаю тебя, и я ни на минуту не сомневаюсь в твоей победе. Было бы просто смешно сомневаться. Я даже сказала адвокатам, чтобы они на суде не очень тебе мешали.

И он не выдержал, рассмеялся.

— Вон ты какая у меня.

— А ты думал какая? Вечно больная, немощная? Да? Как тебе, Владек, не стыдно.

...Нет. Она не сломится и теперь. В последний вечер накануне ареста, когда он сжигал свои бумаги, они сидели рядом возле печки. Порывистый вечерний ветер бился в окно, тревожно позвякивало стекло. Анна сидела, нагнувшись вперед, опустив на колени руки. Он ощущал своим плечом нежное тепло ее плеча, уголком глаза видел ее тонкую шею. О чем она думала, глядя, как шевелится в печке невесомый пепел? Поначалу ему не хотелось начинать этот разговор, он почему-то боялся, что спокойного разговора не получится и он только растревожит ее. Но и молчать нельзя.

— Знаешь, Аня, я часто думаю, что жизнь человека, как бы он ни старался строить ее по задуманному образцу, подчинена миллионам всяческих случайностей, — начал он спокойно и задумчиво. Она подняла голову и повернулась к нему. — Ты подумай только — вот тот осколок, который на войне попал мне в голову. Врачи говорили, если бы он ударил на какой-то сантиметр ниже, меня бы не стало. И ты, наверное, погоревав обо мне годик-другой, вышла бы замуж. Впрочем, нет, этого я бы тебе не простил. Ты не сочла бы это эгоизмом?

Он старался говорить непринужденно, но ему мешали ее глаза — все понимающие, пристально-тревожные.

— Зачем ты это говоришь? Ты же прекрасно знаешь, что я думаю, — ответила она и опустила глаза.

— Да, на войне случайности скрыты в каждой летящей пуле, — продолжал он.

— Сейчас тоже война, — сказала она.

— Сейчас все иначе, — возразил он. — На войне чаще всего убивает пуля, пущенная не в тебя.

— И все же надо стараться и сделать все, что можно, — вдруг энергично сказала она и тихо добавила: — Чтобы они в тебя не попали.

— Сделать все, — повторил он точно про себя и, посмотрев на нее, спросил: — Что значит все? Трусливо укрыться в безопасное место? — Он спросил это просто, прямо, чтобы сразу прояснить самый важный вопрос, в главном у них не могло и не должно быть ни малейшего разногласия.

Анна долго молчала.

— Ты же умнее их, — сказала она, не поднимая взгляда.

— Они не дураки, Аня. Но дурак, между прочим, опасней. Он может сделать такое, чего разумом не понять.

Он взял щипцы и стал мешать в печке.

— Аня, что дома? Как дети?

— Не тревожься о них, — негромко, но твердо произнесла она.

— Пока они с тобой, мне тревожиться нечего. Все, что сказал бы им я, скажешь ты. Ведь ты — это я и ты для них даже лучше, я за своими делами частенько забываю о доме.

Они глядели на шевелившийся в печке пепел и молчали.

— Ужасно... Ужасно... Они продали Болгарию. Ведь они не болгары, не болгары, — сказала она.

— Как так? — усмехнулся он. — Царя Бориса называют первым болгарином.

— Для меня первый болгарин ты.

— Спасибо, — сдавленно отозвался он и, справившись с волнением, продолжал: — Мы прожили с тобой хорошую, чистую жизнь. Сколько раз я думал о своей счастливой судьбе, подарившей мне тебя. Жалею, что не говорил тебе об этом часто.

— То же самое думаю и я, — сказала она, и по ее бледному лицу пробежал розовый свет.

...Боже, как он любил ее тогда и как страшна была мысль, что у него могут отнять это счастье. Их счастье. Волнение тех минут было таким сильным, что и сейчас, лишь отраженное воспоминанием, оно стиснуло ему горло.

Он посмотрел на охранников и рассердился — в конце концов, что значили для него эти двое? Как и те другие, без имен и званий, что допрашивали и били его, как и те, которые будут его сегодня судить. Они могли его даже лишить жизни, но изменить ее хотя бы на йоту они были бессильны.

На подоконник с лета сели два голубя, громыхнув жестяным карнизом. Охранники вздрогнули, как от выстрела.

— Будьте вы прокляты, — проворчал тот, что сидел у окна, и начал бить кулаком по оконной раме. Голуби не обращали на него никакого внимания. Красавец сизарь, распушив хвост, вспушив перламутровую шею, кружил вокруг голубки, и через стекло доносилось его любовное воркованье.

Всякий раз мысль о смерти встает перед Заимовым, как серая глухая каменная стена, возле которой все останавливается.

«А ты обойди стену, обойди, — шептало ему что-то из темного угла. — Просто надо только раскаяться и отречься».

Раскаяться?.. В чем?.. Отречься?.. Да это же страшнее смерти! И вдруг видение из немыслимо далекого детства.

Он на уроке истории. Из окон в класс падают косые столбы солнца. Учитель рассказывает о том, как инквизиторы сожгли на костре великого итальянского ученого и мыслителя Джордано Бруно. Палачи кричали ему — отрекись! А он молчал и, гордо закинув голову, смотрел в бездонное небо до тех пор, пока огонь не сжег ему сердце. Учитель рассказывает и плачет. И он, маленький Владя Заимов, тоже плачет. Он приходит домой потрясенный мученической смертью великого итальянца.

Отец обнимает его.

— Что с тобой? Ты дрожишь?

— Ты знаешь, как умер Джордано Бруно? — спрашивает он сдавленным голосом.

— Конечно, знаю. Попы сожгли его на костре за то, что он был умнее их, — отвечает отец.

— Мне жалко его, — говорит он и плачет, уткнувшись в грудь отца.

— Поплачь, поплачь, это хорошие слезы, — говорит отец, гладя его по голове своей большой тяжелой рукой.

Вечером он делал уроки, а отец, как всегда, читал, сидя рядом в кресле. Вдруг он закрыл книгу:

— Ты спрашивал, сынок, о Джордано Бруно. Тебе его жалко. За что ты его жалел?

— Я думал, как ему было больно.

— А я думаю, что такой смерти можно позавидовать. Да, да, не удивляйся, сынок. Это завидная смерть. Ведь он мог спастись, стоило ему только отречься от того, чему посвятил свою жизнь.

— Почему же он этого не сделал?

— Представь себе, сынок, что на костре не Бруно, а я, твой отец, и от меня требуют, чтобы я отрекся от тебя, от мамы. Я ни за что не сделал бы этого. Лучше сгореть на костре, чем сказать, что я не люблю всех вас, и отречься от вас. А что ты сам подумал бы обо мне, если бы я, спасая жизнь, вдруг сказал, что ты не мой сын? Нет, сынок, нет, смерти Джордано Бруно можно позавидовать. Так умирают герои... И люди потом воздвигли ему памятник и написали на нем: «Джордано Бруно — от века, который он предвидел».

Видение из детства погасло. Он не хочет больше думать о смерти. К тому же параллель была слишком прямой, и это показалось ему просто нескромным. Он в своей жизни сделал так мало, его жизнь, а с ней и смерть — всего лишь капля в море жизни и страданий его народа.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Владимир Заимов говорил своему другу, советскому полковнику Бенедиктову, что когда он начинает думать о прошлом своего народа, ему хочется благоговейно встать и что всякий раз, оглянувшись в прошлое, он еще яснее видит будущее и свой перед ним долг.

На сегодняшний суд он пришел с уверенностью, что с ним вся история его народа и она его верный союзник и могучая поддержка.

Пятьсот лет длилась на болгарской земле беспросветная ночь турецкого ига. В этой, казалось, бесконечной ночи рабства зарницами надвигающейся грозы вспыхивали народные мятежи. Каждую такую вспышку поработители гасили кровью. В XIX веке восстания вспыхивают по всей стране: зарницы слились в ощутимую близкую грозу. В ответ — еще более страшный террор. В то время дипломат, представлявший в Турции Великобританию, донес своему королевству о прочности позиции Турции в Болгарии, так как эти позиции «охраняются с исключительной твердостью и чисто азиатской непримиримостью». Дальше он написал о населении подвластных Турции земель: «Малейшее неповиновение стоит ему столь дорого, что выглядит безрассудным...»

Дед генерала Заимова был убит турецким чиновником за то, что посмотрел на него недобрыми глазами. Но вопреки убеждению английского дипломата это убийство не сделало покорным отца Владимира Заимова. Наоборот! Еще учась в школе, он становится курьером тайного комитета, руководившего освободительной борьбой болгарского народа. Может быть, это к нему, Стояну Заимову, поэт обратил свои строки:

Мертв отец твой! Ну так что же?

Стать отцом и сам ты должен.

В этом бог тебе поможет, —

Живо будет род продолжен!

Плачешь? Перестань, дружище!

Что за бабство? Плакать могут

Только женщины да нищий.

Ты ж мужчина, слава богу!

(Христо Ботев)

Все последнее столетие турецкого ига — в перекатах народных восстаний. У болгарского народа появляются свои революционные вожди. С высоты времени мы видим их светлый подвиг, схожий с подвигом горьковского Данко. Мы видим горящие сердца, вырванные ими из собственной груди и поднятые в черной ночи рабской жизни.

Вот вспыхнуло сердце сына карловского ремесленника Васила Левского. Его зовущим трепетным светом озарена вся вторая половина XIX века, и мы видим костры в горах, у которых плечом к плечу стоят бойцы легиона Левского. В свете костра их лица, точно отлитые из бронзы. В их глазах — пламя. Они слушают революционный устав, написанный Василом Левским. Набатом гремят слова воззвания: революция! Борьба! Свобода! Изо всех уголков Болгарии к кострам Левского пробираются люди, готовые отдать свою жизнь за свободу. В это же время рядом горит еще одно сердце, его вырвал из своей груди друг и соратник Левского, бесстрашный революционер и великий поэт Христо Ботев. Он слагает стихи, которые гремят над страной как набатный колокол, сзывающий народ на борьбу.

Отец генерала Заимова — Стоян Заимов уже не курьер, а член Болгарского революционного центрального комитета. Он участвует в покушении на турецкого сатрапа Хаджу Ставри.

Турецкий суд приговаривает его к пожизненному заключению, его отправляют в тюрьму-крепость Диарбекир. Это хуже казни. Это медленная смерть в раскаленном солнцем каменном мешке. Из Диарбекира еще никто не вырвался живым. Близкий друг Стояна Заимова, выдающийся болгарский поэт Иван Вазов писал об этой тюрьме:

Там, в безжизненной пустыне,

Там, где огненная высь,

Гаснут сыновья младые,

Гаснет молодость и жизнь.

Стоян Заимов совершает побег из Диарбекира — первый побег во всей истории этой страшной тюрьмы. Несколько месяцев он пробирается через всю Турцию, к побережью Черного моря, а затем по его берегу в Румынию. И снова включается в борьбу за свободу своего народа. Вскоре он, как один из организаторов безжалостно подавленного восстания во Враце, приговорен турками к смерти. Приговор вызывает протесты передовых людей во всем мире, особо решительные и гневные протесты слышатся из России. В самый последний час перед казнью смертный приговор заменяется пожизненным заключением, и Стояна Заимова, закованного в кандалы, заточают в палестинскую тюрьму Сен-Жан д’Акр.

Схвачен Васил Левский. Его казнят на окраине Софии. Турецкие палачи душат его веревочной петлей, но его пылающее сердце продолжает гореть и звать болгар к борьбе.

2 июня 1876 года двадцативосьмилетний Христо Ботев вместе со своим отрядом погибает в открытом бою во Врачанских горах. Турецкая пуля пронзила его сердце, Но разве можно погасить сердце поэта? Оно горит и сегодня:

О матушка, мать юнака,

прости меня, и простимся!

Берусь я сейчас за оружье,

спешу я на зов народа

сразиться с врагом неверным

за все, что мне любо и свято, —

за мать, за отца, за брата!

За все я восстану, а там уж...

А там уж — как сабля укажет

и честь моя, мать юнака!

Когда же услышишь, мама,

что пуля запела над крышей,

когда молодцы подоспеют,

ты кинься им, мать, навстречу,

спроси, где родное чадо.

А если ответят на это,

что где-то сражен я пулей, —

не плачь, мать моя, не слушай

людей, которые скажут:

«Он был тебе не кормилец!» —

но дома поведай сердечно,

поведай ты младшим братцам,

чтоб знали они, не забыли,

что старшего брата имели,

который погиб в сраженье

затем, что не мог, бедняга,

сгибать перед турками спину

и видеть бедняцкое горе.

Поведай, чтоб мальчики знали,

ходили бы да искали

в горах мое белое тело

меж скал на орлиных высотах,

а кровь мою вы ищите

в землице, мать, в черной землице!

Авось и ружье найдется,

ружье, мать, да вместе с саблей.

А встретится неприятель —

пусть пулей его поздравляют

да саблей его приласкают!

За Ботевым, за Левским шли новые герои, бесстрашные вожаки борьбы за свободу.

Чудовищный террор бросает в могилы бесчисленные жертвы. Уничтожаются целые деревни. Становятся безлюдными города. Турки истребляют женщин и детей — пусть будет меньше рабов, которые могут восстать.

Но разве нет в это время на земле цивилизованной и благонравной Европы? Почему молчит добропорядочная Англия? Может быть, там не знают, что творится на болгарской земле? Знают. Английское правительство крайне встревожено. Из Англии турецкие правители получают одну за другой рекомендации решительно топить в крови любые попытки болгар получить свободу. А позднее, когда с помощью России турецкое иго было сброшено с шеи Болгарии и встал вопрос об осуждении турецких зверств на этой многострадальной земле, Англия, первая и единственная, бросилась на защиту турецких палачей и стала уверять мир, что сведения о турецких зверствах в Болгарии преувеличены. (Точно так же спустя полвека новые правители Англии будут уверять мир, что зверства в Болгарии фашистской банды Цанкова преувеличены коммунистической пропагандой. Нельзя отказать правителям Великобритании в последовательности.)

В то время как во всем мире передовые люди поднимали голос протеста против немыслимой жестокости турецкого террора и в поддержку освободительной борьбы болгарского народа, английский консул в Белграде мистер Лонгворт решил блеснуть ученостью и публично высказался о событиях в Болгарии. Но блеснул он чудовищным невежеством, помноженным на чисто британскую самоуверенность. Он утверждал, что «болгары как и бездомные цыгане, у них нет ни чувства земли, ни чувства своей причастности к человечеству со всеми его знаниями. Их национальное сознание размыто славянской неопределенностью. Выходящие здесь эмигрантские экстремистские газеты договариваются до того, будто существует связь между событиями в Болгарии и страшной драмой, случившейся в Париже. Или еще того абсурднее — с оппозиционными выпадами в России неких безумных, обиженных судьбой одиночек из среды интеллигенции, имена которых забыты в самой России. Если и есть в чем сходство, то только в том, что такие безумные одиночки отыскались и среди болгарской национальности. Но позвольте, кстати, спросить, есть ли вообще такая национальность? Ведь это подвергает сомнению даже болгарский ученый, историк господин Михайловский. Вывод напрашивается сам собой — нужно обезопасить устоявшуюся историю от безумства одиночек...»

Болгария не была и не могла быть изолированной от окружавшего ее мира, и для честных, думающих людей всего мира она не была страной, забытой богом и историей. Великий русский писатель Иван Тургенев пишет роман «Накануне», где главный герой, молодой болгарский революционер, вынужденный эмигрировать в Россию, рвется на родину, чтобы участвовать в борьбе за свободу своего народа. Сюжет романа будто списан с жизни отца генерала Заимова — Стояна Заимова, который тоже, вырвавшись из тюрьмы, эмигрировал в Россию, жил там, учился, женился на русской девушке и увез ее потом на родину. На многие европейские языки переводилась и поэзия Христо Ботева.

И Христо Ботев, и основатель Болгарской компартии Дмитрий Благоев, и бесстрашный революционер Георгий Раковский, и Стоян Заимов были образованными людьми. Они знали труды Маркса, Энгельса, читали Чернышевского, Герцена, Огарева и Добролюбова, и их революционное сознание формировалось под этим могучим влиянием. Христо Ботев с 1863 по 1866 год учился в одесской гимназии. В то время вся думающая Россия читала «Современник» Чернышевского, затаенно слушала звучавший из Лондона набат герценовского «Колокола». Именно в это время проходят восстания в Польше. По всей России волнами перекатываются студенческие волнения, создаются новые тайные революционные организации, и студент Каракозов стреляет в русского царя. Вот что было главной школой для Христо Ботева. Друг поэта-революционера Смилов свидетельствует: «Христо Ботев зачитывался в то время русской литературой. Он с увлечением декламировал наизусть многие стихотворения Пушкина и Лермонтова, не расставался с Белинским, Добролюбовым, Чернышевским. Журналы «Современник», «Отечественные записки» захватывали Ботева целиком». Надо сказать, что в одесской гимназии Ботев числился учеником нерадивым и в конце 1865 года был исключен «за неуспеваемость». Но через два года имя «незадачливого» гимназиста стало олицетворением мужества и непримиримости, а его поэзия — достоянием мировой культуры.

Палачи повесили Левского спустя десять лет после гражданской казни Чернышевского, и он узнал об этом в сибирской ссылке. Христо Ботев погибает на три года позже. Все они люди одного тяжкого времени, одной благородной идеи, одной славной судьбы.

Узнав о французской революции, Христо Ботев отправил в Париж комитету коммуны телеграмму:

«Братское сердечное поздравление от болгарской коммуны. Да здравствует коммуна! Революционеры-эмигранты Ботев, Попов».

И в тот же день Христо Ботев написал свой знаменитый Символ веры болгарской коммуны:

«Верую в единую общую силу рода человеческого на земном шаре — творить добро. И в единый коммунистический общественный порядок — спаситель всех народов от векового гнета и страдания через братский труд, свободу и равенство. И в светлый животворящий дух разума, укрепляющий сердца и души всех людей для успеха и торжества коммунизма через революцию. И в единое и неделимое отечество всех людей и в общее владение всем имуществом. Исповедую единый светлый коммунизм — исцелитель всех недугов общества. Чаю пробуждение народов и будущего коммунистического строя во всем мире. Галац, 20 апреля 1871 года[14]. Христо Ботев».

Написав эти документы, он в тот же день ушел в горы и через месяц был убит.

Россия первая с оружием в руках поднимается на помощь болгарскому народу. В 1877 году она объявляет новую войну Турции. Русский солдат, преодолев великие трудности дальнего похода, оказывается в Болгарии. Этот солдат не понимал всех тонкостей и сложностей политики, побудившей русского царя послать его в далекую страну.

Но, оказавшись в Болгарии, русский солдат с высоты окровавленной Шипки увидел всю долгую непомерную муку болгар и сердцем почувствовал свое с ними классовое и славянское братство. И поэтому он воевал там со всей беззаветностью. Когда турки шли на штурм Шипки и у ее защитников уже не было пороха и снарядов, русские солдаты поднимали с земли своих мертвых товарищей и бросали их на штыки наступающих турок. А рядом болгарин, скинув шинель, сам бросался вниз и руками душил своих поработителей.

В Болгарии на Шипке создан потрясающий мемориал этого солдатского братства. Там на вершине горы, в часовне, стоят высеченные из белого камня два занесенных снегом, прижавшихся друг к другу солдата. Они словно делят пополам тепло своей крови.

Этот памятник русско-болгарского братства, как памятник-музей в Плевне и как памятники русскому воину от благодарной Болгарии в других местах страны, воздвигнуты под руководством специального комитета, который возглавлял до своей смерти отец генерала Заимова — Стоян Заимов.

Освобождение из-под турецкого ига не принесло болгарскому народу ни справедливости, ни тем более свершения тех идеалов, за которые отдали свои жизни его беззаветные герои. История развивалась по своим извечным законам. Свободу получил не только болгарский народ, но и болгарская буржуазия, которая, кстати заметить, и при турецком господстве чувствовала себя неплохо. Это о таких болгарах Христо Ботев написал свое стихотворение под ироническим названием «Патриот»:

Патриот. Отдаст он душу

За науку, за свободу.

Не свою, конечно, душу —

Душу нашего народа.

Он добро творит, на этом

Куш им будет заработан.

Человек он, в чем же дело?

Душу только продает он.

Он христианин, но верен

Только купле и продаже.

Он затем и в церковь ходит,

Что она торговля та же.

Он добро творит, на этом

Куш им будет заработан.

Человек он, в чем же дело?

Под заклад жену дает он.

Человек он с добрым сердцем,

К бедным людям милосердный.

Но не он вас кормит, братья, —

Вы его трудом усердным,

Он добро творит, на этом

Куш им будет заработан.

Человек он, в чем же дело?

Жаден и себя сожрет он!

Быстрое развитие капитализма в Болгарии повело историю страны далеко в сторону от высоких идеалов Ботева.

В XX век Болгария вступила вместе со всем миром, пораженным раковой опухолью империализма. «Разделяй и властвуй» — этот извечный принцип международной политики империализма испытали на себе народы всех Балканских стран. Их история — в кровавых рубцах от междоусобных войн. У каждой войны свои вдохновители — лондонские, парижские, венские. Поводы для войн были разные, но цель одна — не дать Балканским странам встать на ноги государственной самостоятельности. За все это народы Балканских стран расплачивались своей кровью, а буржуазия наживалась и на войнах, и на сделках с могущественным капиталом великих западных держав.

В этот период внешняя политика Болгарии теряет всякую самостоятельность. Даже царя ей привозят из Вены. Им оказывается венценосный офицер австрийской армии Фердинанд Кобургский.

Позже французский посол в Болгарии Морис Палеолог даст этому привозному монарху такую характеристику: «Несомненно, у этого человека есть признаки нервного вырождения и отсутствия психического равновесия; способность поддаваться внушению, навязчивые идеи, меланхолия, мания преследования...» Очевидно, при подборе царя все решила способность Фердинанда поддаваться внушению.

Но на рубеже веков начиналась другая история Болгарии — история борьбы ее рабочего класса, всего ее славного трудового народа за истинную свободу, честь и независимость.

В жизнь страны вступает новая политическая сила. Марксист Дмитрий Благоев создает социал-демократическую партию, внутри которой в борьбе с оппортунизмом формируется сильное революционное ядро последователей Ленина и его «Искры», понимающих необходимость создания революционной партии болгарского пролетариата. Эту историю Болгарии, все дальнейшее движение болгарского народа к свободе озаряет великая правда марксистско-ленинского учения о революции. В борьбу за интересы болгарского народа вступает партия, которой предстоит путь, исполненный героизма и кровавых потерь.

Русская революция 1905 года не оставила равнодушным народ Болгарии. По всей стране прокатилась волна забастовок. Болгарские рабочие, поняв, что их сила в сплоченности, объединились в профсоюзы. Набирает силу новая партия Благоева.

Когда началась первая мировая война, послушное Западу болгарское правительство объявило о нейтралитете Болгарии и одновременно вступило в переговоры с обеими воюющими сторонами. Германия и Австро-Венгрия заключают тайное соглашение с Болгарией, пообещав ей Македонию и часть Сербии. Одновременно Турции приказано отдать Болгарии территории по реке Марице. 14 октября 1915 года Болгария совершает нападение на Сербию и к концу года захватывает Македонию и часть Сербии. В августе 1916 года болгарские правители вместе с Германией и Австро-Венгрией ввязываются в войну против Румынии и занимают южную часть Добруджи. За все это народ Болгарии расплачивался своей кровью. Затяжная война разорила страну, но она же обогатила крупную болгарскую буржуазию. Вот когда все думающие люди смогли убедиться в ясной ленинской правде благоевцев о том, кому нужны эти войны и кто истинные братья болгар. Они говорили об этом народу с первого дня войны. Не зря Владимир Ильич назвал их интернационалистами на деле.

Октябрьская революция в России отозвалась в Болгарии грозным для буржуазии эхом. Болгарские коммунисты призывали рабочих взять пример с русских братьев. По всей стране и в болгарской армии начались революционные волнения. Болгарская армия теряет свою боеспособность. Солдаты все громче спрашивают: за что мы воюем? Тесняки[15] Благоева ведут на фронте и в тылу разъяснительную работу, разоблачая антинародный и братоубийственный характер войны, бесстрашно указывая солдатам, кто главный противник в их собственном тылу. Это Время — великий экзамен для тесняков, и именно тогда они решают назвать свою партию коммунистической.

Враги болгарского народа как внутри страны, так и за ее пределами понимают всю опасность обстановки и принимают срочные меры. Западная дипломатия поспешно сколачивает мир с Румынией, по которому Южная Добруджа снова переходит к Болгарии. Это чтобы болгары думали, что воевали не зря. Но даже буржуазная французская газета «Тан» называет этот мир «торопливо прописанным и вряд ли действенным лекарством предупреждения солдатского бунта». В ход пускают более действенное лекарство. В сентябре 1918 года войска Англии, Франции, Сербии и Греции начинают наступление на болгарскую армию в Македонии. В районе Доброполя фронт прорван. Болгарская армия отступает. В болгарских частях вспыхивает восстание. Солдаты разгромили свою ставку в Кустендиле, заняли город Радомир и провозгласили республику. Солдатское восстание штормовой волной хлынуло к Софии. Занято село Владая в пятидесяти километрах от столицы. На солдатских митингах гремит призыв «Вперед, на Софию!». Восстание солдат сопровождалось ожесточенной стачечной борьбой болгарского пролетариата.

На помощь болгарскому царю Фердинанду бросается далекая Америка. Ее дипломаты в Лондоне, в Париже, в Берлине проводят «ночь отрезвления» политиков этих стран. И точно в тот день, когда восставшие болгарские солдаты митинговали в селе Владая (29 сентября 1918 года), в Салониках подписывается примирение между воюющими странами, а германские войска, уже имевшие к тому времени опыт подавления революции в Прибалтике, перебрасываются в Болгарию для подавления солдатского восстания. Насколько критическим было положение в стране, можно судить хотя бы по тому, что болгарский царь Фердинанд вынужден был отречься от престола и бежать, оставив вместо себя в царском кресле своего сына Бориса. То, что верховным правителем страны стал этот невзрачный офицер и человек, перенявший по наследству все черты своего отца, не имело никакого значения.

Немецкие войска, подавившие солдатское восстание, оттесняются на задний план. Болгарию оккупируют англо-французские войска. Южная Добруджа снова отнята у Болгарии и передана Румынии. Часть болгарской земли отходит к созданной после войны Югославии. Дабы впредь страна не располагала большим количеством солдат, Болгарии, которая раньше имела почти полумиллионную армию, разрешается держать под ружьем только двадцать тысяч солдат. На Болгарию возлагается тяжелейшее экономическое ярмо. Она должна уплатить по репарациям более двух миллиардов франков. Экономика страны была поставлена в полное подчинение так называемой Международной репарационной комиссии. Всю деятельность болгарского правительства взял под контроль Совет послов западных держав.


В марте 1920 года в результате выборов в народное собрание победу одержала партия «Земледельческий союз». Лидер партии Стамболийский сформировал однопартийное правительство, хотя на выборах его партия собрала 38 процентов голосов.

Истинные хозяева Болгарии, говорившие на многих европейских языках, исключая болгарский, смотрели на Стамболийского как на временщика. Вынужденный как-то расплачиваться с теми, кто отдал голоса его партии, Стамболийский произвел кое-какие аграрные реформы, задевшие интересы иностранного капитала и местной крупной буржуазии. Но главное было не в этом, а в первой внушительной победе на выборах болгарских коммунистов — они собрали двадцать процентов голосов. Зарубежные руководители болгарской жизни понимали, что Стамболийский с коммунистами не справится...

9 июня 1923 года в Болгарии под руководством иностранных советников и при послушном бездействии царя Бориса совершается фашистский переворот. Стамболийский убит. Власть захватывает шайка оголтелых фашистов во главе с Цанковым. Проведя чистку государственного аппарата сверху донизу и создав мощный аппарат террора, правительство Цанкова начало открытое наступление на рабочий класс, на его коммунистическую партию.

В ответ в стране вспыхнуло антифашистское восстание, во главе которого стал военно-революционный комитет во главе с Георгием Димитровым и Василом Коларовым. В ряде районов восставшие взяли власть в свои руки.

Восстание утопили в крови. Но фашисты понимали, что этого мало — надо вырвать из болгарской земли и все его корни, а это значит — физически истребить коммунистов и всех, кто мог им сочувствовать. Организуется подлейшая провокация. В Берлине по заказу правительства Цанкова авантюрист Дружиловский изготовляет фальшивые «письма Коминтерна» болгарским коммунистам. Смысл и цель фальшивок сводится к утверждению, будто болгарские коммунисты служат не болгарскому народу, а Москве, Коминтерну; оттуда якобы получают они средства, оружие и даже приказы, когда поднимать восстание. Фальшивки были опубликованы в болгарских и многих западных газетах. Цанков трагическим голосом зачитывает их в народном собрании. Потом их предъявляют Совету послов, который решает одобрить все действия Цанкова, и кровавый террор в стране продолжается с новой силой. Коммунистическая партия объявляется вне закона. На виселицах, в подвалах охранки, в тюремных застенках было физически уничтожено не менее десяти тысяч коммунистов и сочувствовавших им патриотов. Имя Цанкова становится символом жестокости и бесправия. Героическое поведение коммунистов, шедших на смертную казнь с пением «Интернационала», с клятвой верности своему народу, снискало им глубочайшее уважение своего народа.

В эту кровавую пору Владимир Заимов служит в военном гарнизоне небольшого болгарского города Сливена. Пользуясь своим служебным положением, он спасает от расправы более ста коммунистов. Но тогда он еще не был связан с теми, кого спасал. Однако его смелый и благородный поступок не был только слепым великодушием — в узком кругу его друзей все чаще возникали разговоры о том, что ссылка Цанкова на «руку Москвы» является лживым предлогом для террора. Заимов со все большим негодованием наблюдал жестокую войну правительства с народом. И, когда ему представился случай воспользоваться своей властью в защиту тех, кого истребляли цанковы, он сделал это не задумываясь.

Поистине всенародная ненависть к фашистскому палачу Цанкову заставила главных режиссеров болгарской политики в 1926 году устранить Цанкова. Однако новое правительство продолжало ту же политику, оно только вынуждено было сделать для вида некоторые послабления. Этим немедленно воспользовался рабочий класс, который начал восстанавливать свои профсоюзы. Спустя год были созданы рабочая партия и Союз рабочей молодежи, которыми руководили уцелевшие, ушедшие в подполье коммунисты. Возобновилось широкое стачечное движение.

Мировой экономический кризис 1929 года еще больше ухудшил и обострил положение в стране. В 1931 году в результате выборов к власти пришло правительство так называемого народного блока. Но это было только название. Политика правительства была прежней, и террор против коммунистов продолжался.

Новое правительство, разрываемое внутренними противоречиями, оказалось, однако, непрочным. Летом 1934 года в стране снова произошел переворот. Его организовали офицеры, считавшие прогерманскую позицию царя Бориса гибельной для Болгарии. В этом перевороте участвовал и Владимир Заимов, и мы еще расскажем об этом. А пока заметим только, что переворот оказался бесплодным.

Все последующие правительства Болгарии держали твердый курс на фашизацию страны, на полное ее подчинение фашистской Германии. Достаточно сказать, что уже к 1939 году две трети внешнеторгового оборота страны приходилось на долю Германии.

Когда Гитлер развязал вторую мировую войну, правители Болгарии повторили тот же трюк, который мир наблюдал в начале первой мировой войны. Был объявлен нейтралитет Болгарии. Более того, в сентябре 1940 года правительство Болгарии подписывает договор с Советским Союзом о торговле и мореплавании. Но в марте 1941 года оно подписало в Вене протокол о присоединении Болгарии к пресловутому антикоминтерновскому Берлинскому пакту трех держав — Германии, Италии и Японии — и дало согласие на ввод в страну немецко-фашистских войск, которые затем, использовав Болгарию как плацдарм, напали на Югославию и Грецию. Болгария стала надежным плацдармом Гитлера на Балканах. В ноябре 1941 года, поверив в победные реляции Гитлера, чьи войска были уже под Москвой, болгарские правители присоединились к так называемому антикоминтерновскому пакту.

Болгарская земля становится плацдармом и для нападения на Советский Союз. Достаточно напомнить, что все болгарские черноморские порты были превращены в военно-морские базы гитлеровской Германии. В распоряжение немцев были предоставлены все аэродромы Болгарии. Так началась самая постыдная страница в истории буржуазных правительств Болгарии, так начался конец царя Бориса.

Подлейшая хитрость правителей Болгарии была в том, что открыто они не объявили войну Болгарии против СССР и даже продолжали поддерживать со Страной Советов дипломатические отношения, сведя их, правда, к чистой проформе, — советские дипломаты были поставлены в Софии в такое положение, при котором никакой нормальной работы вести было нельзя.

И снова на борьбу за честь своей Болгарии поднялись коммунисты. Они становятся организаторами всенародного антифашистского движения. Коммунисты создают вооруженные партизанские отряды, которые ведут борьбу с гитлеровцами не на жизнь, а на смерть. Правители Болгарии, теперь уже с прямой помощью гестапо, ведут беспощадную борьбу против антифашистов, против коммунистов в первую очередь. За первый год войны военно-полевые суды Болгарии вынесли около тысячи суровых приговоров, однако террор уже не мог погасить пламя борьбы народа за свою честь и свободу. Именно в это время Владимир Заимов оказывается рядом с коммунистами в их беззаветной борьбе с фашизмом, за честь и свободу Болгарии.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Все это было с Владимиром Заимовым в час перед судом в это раннее летнее утро сорок второго года. И было не памятью о прочитанном в учебнике истории, а его судьбой, судьбой его близких. История не раз грозно врывалась в жизнь этой семьи.

Сегодня он предстанет перед судом уже во второй раз. Первый раз его судили шесть лет назад, и тогда его тоже обвиняли в измене и ему грозила смерть.


Приближалась середина тридцатых годов.

Мир лихорадило. В центре Европы возникла и набухала черной кровью национализма гнойная опухоль — немецкий фашизм, но это была не только немецкая болезнь. В конце концов, болгарского фашиста Цанкова можно считать даже старшим духовным братом Гитлера.

Мир, потрясенный небывалым экономическим кризисом, только-только выбирался из-под обломков этой катастрофы, и люди думали, что ничего более страшного, чем пережитое ими во время кризиса, быть не может. Но как раз болгары к этому времени уже знали, что страшнее фашизм.

Владимир Заимов тоже понимал это. Но это понимание пришло не сразу.

Молодой офицер, уже успевший прославиться в войнах и быстро продвигавшийся по службе, воспринимал поначалу все происходившее в стране как бы отраженно, в той мере, в какой это сказывалось на любимой им армии.

Для него солдат был прежде всего человеком, который принял на себя священную обязанность защитника родины и, значит, стал его боевым товарищем по ратной службе, самой, как он считал, высокой службы из всех. Он не уставал говорить своим офицерам, что солдат — главная фигура в армии, что даже военный гений ничего не сделает, если солдат не будет сознательным исполнителем замыслов и приказов полководца. Солдат первый идет на смерть, и его командиры ответственны за то, чтобы он не погиб напрасно, хорошо воевал... «У каждой солдатской могилы нам следует строго думать о себе», — говорил он офицерам. Он никогда не пытался снискать к себе солдатскую любовь поблажками или заигрыванием, не прощал малейшей нерадивости в службе, и строгость его всегда была справедливой. Он говорил офицерам: всякая несправедливость оскорбляет достоинство человека, как же можно оскорбить, унизить, а потом приказать этому человеку идти на смерть и думать, что он сделает это с пониманием своего, высокого долга перед отчизной?

Его высказывания и действия вызывали пересуды в кругах офицеров, его считали непоследовательным либералом: то он требует железной дисциплины, а то оберегает солдат от наказаний. Однако на всех смотрах и маневрах подчиненная ему воинская часть неизменно показывала образцы умения и дисциплинированности, и сам царь Борис неоднократно и публично благодарил его за отличную службу отчизне.

Но фашисту Цанкову нужен был совсем не такой солдат, какого воспитывал Заимов. Ему нужен был солдат, который, не задумываясь, стрелял бы не во врага, а по своему же народу. Он объявил, что главный враг Болгарии находится внутри страны. Фашизация страны не могла проходить без фашизации армии. Правительство террора не могло чувствовать себя уверенно, пока армия не стала его опорной силой. Многие офицеры, исполняя волю правительства, участвовали в этой постыдной войне против народа.

Заимов не хотел верить происходящему, продолжал действовать по совести — ни он, ни его солдаты к кровавым расправам внутри страны не были причастны. Но прежней радости от военной службы он уже не испытывал, он видел, как растаптывают главную сущность понятия о воинском долге. Когда он, служа в военном гарнизоне города Сливена, помешал кровавой расправе над большой группой коммунистов, он сделал это, считая, что армия должна быть на страже законности. И только потом, когда его поступок был назван преступлением против закона о чрезвычайном положении в стране, он начал понимать, кому и зачем нужна была беззаконная расправа над коммунистами. Он понял и был потрясен — оказывается, коммунистов уничтожали за то, что они хотели видеть Болгарию страной свободной, демократической и дружащей с Россией. Но разве он сам не хотел того же своей Болгарии? Однако это открытие не привело его к коммунистам, он только утвердился в мысли, что в стране плохо, неблагополучно. Самое страшное, что он был очень одинок со своими мыслями. Он знал только двух, может быть, трех офицеров, с которыми мог говорить откровенно. Многие его недавние товарищи по службе с упоением делали карьеру на «внутренней войне», а другие считали, что приказ есть приказ и его следует выполнять...

Однажды он поделился своими мыслями с отцом, и тот сказал ему: «Правительство, которое воюет со своим народом и даже с памятниками истории, воздвигнутыми тем народом, — обречено...»

Отец был прав: после этого не прошло и года, как Цанкова устранили, и всем было ясно, почему это произошло, — его кровавая война с народом вызвала всеобщее отвращение, она стала опасной даже для монарха.

Однако свержение Цанкова не изменило положения внутри страны. Террор продолжался, ему только старались придать видимость законности. Продолжалась враждебная Советской России политика. Одновременно все более ясным становился курс на сближение с Германией, где к власти уже прорвались фашисты. Заимову предстояло понять и всю лицемерность устранения Цанкова, и всю страшную опасность для Болгарии «нового курса». Он понял это. События в стране, в мире заставили его видеть далеко за пределами армейской жизни. Хотел он этого или не хотел, но он становился все ближе к политике.

Нацисты захватили в Германии власть и возвестили всему миру о наступлении эры возрождения немецкой нации и государства. В болгарских газетах стали появляться статьи о том, сколь дальновидна была политика Болгарии, давно взявшей курс на сближение с Германией. Заимов раньше иных политиков понял, что это значит для его страны. В основу нацистской идеи о создании великой Германии заложено обещание немцам военного реванша, а это значило, что политическая демагогия Гитлера рано или поздно завершится войной. Будучи высокообразованным военным, Заимов с цифрами в руках анализировал все возможные варианты практического осуществления немецкого реванша и приходил к выводу, что при любом направлении удара Германия, подкошенная прошедшей войной и Версальским договором, не сможет начать войны, не решив предварительно проблемы резервов: людских и всяких иных. А для этого она неизбежно должна будет привлечь на свою сторону Балканские страны.

То, что происходило в Болгарии, подтверждало эту мысль — страна испытывала все усиливающийся нажим Германии. И экономический, и политический. Самое тревожное было в том, что в Болгарии этому нажиму не сопротивлялись. Наоборот, прогерманский курс сменявшихся правительств и неизменного царя Бориса становился все более откровенным. Все это могло кончиться для Болгарии катастрофой.

Заимову это было настолько ясно, что он уже не мог думать об этом в одиночку. Он говорил о своей тревоге друзьям. Одни его тревогу разделяли, но считали, что ничего сделать нельзя, так как сам царь поддерживает нынешнюю политику страны. Другие, веря ему, сами все же не понимали, не чувствовали опасности и говорили ему, что он заглядывает слишком далеко и что все еще может измениться. Заимов со все возрастающей тревогой оглядывался вокруг: неужели никто не понимает всей реальности надвигающейся беды?

В армии действовал тайный Военный союз, созданный в свое время для защиты интересов и прав офицерства. Заимов узнает, что последнее время в союзе все громче говорят о политике. Может быть, ему со своей тревогой надо идти туда?

Он решил встретиться с одним из руководителей союза полковником Найденовым, которого хорошо знал. Заимова подкупали в нем прямота и смелость суждений, озабоченность судьбой народа и отталкивало неясное, даже безотчетное ощущение ненадежности этого человека. Наверно, поэтому они так и не стали друзьями.

Они условились вместе пообедать в дорогом ресторане, где днем бывало мало публики. Оба пришли точно в назначенное время, и гардеробщик, принимая от них одежду, невольно любовался ими — оба рост в рост высокие, статные, красивые.

Они сели за столик, стоявший в нише за пустой сейчас площадкой для оркестра. Кельнер дал им переплетенные в кожу папки с меню.

— Заметил? Все тут только по-болгарски и по-немецки, гостей, говорящих на других языках, не ждут, — сказал Найденов.

— Хорошо еще, что по-болгарски, — отозвался Заимов.

— А ты, наверно, хотел, чтобы было еще и по-русски? Но это отбило бы аппетит у немецких гостей, — рассмеялся Найденов. — Я заказываю чисто болгарский обед. Какое берем вино?

— «Либфраумильх», конечно, — сказал Заимов, и они оба рассмеялись.

Разговор, ради которого пришел Заимов, собственно, уже начался. Когда официант, приняв от них заказ, ушел, он сказал:

— Немецкий язык в меню — ерунда, беда, когда он становится языком наших политиков.

Найденов, откинувшись на спинку кресла, поглядывал на аляповато расписанный потолок и молчал.

— Может, тебе не хочется об этом говорить? — тихо спросил Заимов.

— Мы у себя в союзе говорим об этом, — ответил Найденов, вдруг резко наклонившись вперед, и его тонкое лицо стало злым: — А что толку? Не в нас дело. Должны же наши политики однажды понять, что они толкают нас на гибельный путь?

— А если не поймут, что тогда? Идти за ними до конца и воевать вместе с немцами против русских? Или смотреть со стороны, как будут воевать другие? — задавая этот самый главный и самый больной для себя вопрос, Заимов не мог скрыть волнения, и Найденов это заметил.

— Давай говорить спокойно, — попросил он и добавил с улыбкой: — Ты же знаешь мой характер: если и я включу свои эмоции, добру не бывать.

— Наболело у меня, — тихо ответил Заимов.

— У меня тоже.

Официант принес холодные закуски, и они замолчали.

Найденов наполнил рюмки.

— Начнем с русской водки, это почти символично, а по-немецки сие зелье именуется шнапс, — он рассмеялся и выпил. — Отличный напиток для настоящих мужчин, — сказал он, принимаясь за еду. — А для тебя так это просто святая вода.

Заимов тоже выпил, поморщился и сказал серьезно:

— Я водку не очень-то люблю, предпочитаю хорошее вино.

— Трезвый взгляд известного русофила на русскую водку? — спросил Найденов, улыбка слетела с его лица: — Чтобы в нашем разговоре все было ясно, я хочу уточнить один вопрос, — сказал он. — Я боюсь, что ты панацею от всех бед видишь только в том, чтобы повернуться спиной к немцам и протянуть руки к России. У меня нет уверенности, что спасение только в этом. А почему не Франция? Не Англия, черт бы ее побрал? И вообще, почему мы должны быть обязательно прикованы к какой-то иноземной колеснице?

Заимов вынул из-за воротника салфетку, положил ее на стол и перестал есть. Он думал, что спорить с Найденовым ни к чему, это заняло бы слишком много времени и, наконец, не ради этого хотел он этой встречи. В конце концов, это вопрос второй и как бы производный от первого, о котором и надо сейчас говорить.

— Что же должны делать люди, понимающие, что гибель страны неизбежна? Мы с тобой, в частности? — спросил Заимов.

— Мы с тобой — песчинки в водовороте, — тихо произнес Найденов. — Может быть... царь? — он поднял на Заимова свои черные, возбужденно блестевшие глаза. — Царь может все.

— Ну-ну, — укоризненно покачал своей крупной головой Заимов. — Не будь таким наивным. Ты подумай, что ближе нашему царю: Германия или... твоя Франция? Другое сердце ему не вставишь, — сказал он и отметил, что Найденова его слова не испугали и не возмутили.

— Все связано в такой крутой узел, концов не видно, — сказал Найденов, отшвырнув смятую салфетку. И вдруг добавил: — Зря ты не с нами в нашем союзе.

— Я тоже думаю об этом, только не потому, что считаю...

Подошедший кельнер неторопливыми движениями раскладывал жаркое на тарелки, поливал его соусом, обкладывал гарниром.

— Полагаться на царя нельзя, — продолжал Заимов, когда кельнер ушел. — Но разве мы, военные, не большая сила в государстве? Целая армия. Почему бы нам однажды не сказать об этом царю? Вот для чего я хотел бы быть в вашем союзе.

— Царь и сам человек военный, — с чуть заметной иронией заметил Найденов.

— Он военный только для парадов, и не это ли, кстати, внушило ему уверенность, будто армия, несмотря ни на что, будет держать равнение на него? Надо его в этом разубедить, — твердо сказал Заимов.

— Тогда, значит, армия против царя? — с беспокойством спросил Найденов.

— Армия против нынешней гибельной политики болгарского правительства, — ответил Заимов. — И армия хотела бы, чтобы это ее убеждение разделил царь, ее главнокомандующий.

— Ну хорошо, — сказал Найденов после долгого молчания. — Придем мы с нашей тревогой к царю, а он нам скомандует. «Кругом арш, пошли вон, господа офицеры!» — Найденов хотел было рассмеяться, но только хмыкнул и спросил: — Что тогда?

— Армии так не прикажешь, — ответил Заимов. — Впрочем, ваш союз — это еще не армия.

Найденов сдвинул тонкие брови и сказал угрюмо:

— Придет срок, и наш союз станет мнением и голосом всей армии. А пока не трудное занятие иронизировать над нами. — Он испытующе посмотрел на Заимова. — Неужели ты будешь ждать, пока мы не поднимем всю армию? Впрочем, ждать, конечно, легче. Извини...

— На твой упрек я могу сказать одно — я принимаю решение, когда мне все ясно, — мягко ответил Заимов. — И я очень благодарен тебе за этот наш разговор.

Найденов вдруг рассмеялся.

— Если бы ты спросил у меня, что я съел за этим обедом, не помню, даю тебе слово!


Начался очень трудный и мучительный для Заимова спор с самим собой. Он никогда не полагался на чужое мнение, а сейчас он должен был решать — вступать или не вступать в Военный союз? Он знал, что союз является сейчас единственным объединением близких ему по духу и по военной профессии людей и что союз действительно обладает реальной силой. Не могут ли военные использовать эту силу в политических целях?

До мозга костей человек военный, он и сам считал, что у людей в военной форме есть только одна священная обязанность — защита родины от врага.

«Но если Гитлер нападет на Россию, а Болгария будет с ним в Военном союзе, я, слепо повинуясь долгу, буду обязан отдать приказ своим солдатам стрелять в русских. Смогу я отдать такой приказ? Никогда! Забыть горький урок семнадцатого года?» Но тогда выходит, что его долгом является сделать все, чтобы предотвратить саму возможность подобной ситуации. А это уже политика. И не является ли аполитичность армии вообще чисто условной? Конечно, политика — дело политиков, но разве они не стремятся всегда иметь поддержку армии? В конце концов, что такое политические партии? Объединения единомышленников. А разве армия не является тоже объединением людей? Конечно. По количеству и по составу это и самое широкое и самое демократическое объединение. Может быть, именно по этой причине армию и не подпускают к политике? Очевидно, все дело в том, чтобы политический шаг армии был сделан действительно в интересах нации и страны. В данной ситуации это несомненно.

Так постепенно, в споре с собой, он подходил к очень важному для себя решению и в начале 1934 года включился в дела Военного союза.

В это время там уже открыто и решительно говорили о политических делах. Страна была ввергнута в тяжелейший экономический кризис, принесший разорение, бедность, нищету большей части населения, и офицерство, представлявшее различные его круги, ощущало это на себе. Все видели, как головокружительно обогащалась крупная буржуазия и какая безудержная коррупция царила в правительственных кругах. Так что сама жизнь повернула союз к политике. Беда была в том, что в боевом активе союза, при относительном единодушии в неприятии существующего положения, не было ни ясности, ни единства в том, что же должно произойти, к чему стремиться конкретно.

Говорили: надо сменить правительство. Но каким будет новое? Кто в него войдет? Какая у него будет политическая и экономическая программа? Останется монархия или будет республика? Какой будет внешнеполитический курс? Спорам по этому поводу не было конца. Одним виделось все очень просто: сменится правительство, и дальше все образуется как бы само собой. Другие, понимающие опасность крутого поворота, ратовали за постепенность и осторожность.

Не было никакого представления и о том, как строить отношения с действующими в стране политическими партиями. Наиболее решительные считали, что ни одна из партий не может быть их союзником, и, следовательно, все партии за борт. Другие полагали, что без опыта профессиональных политиков обойтись невозможно и потому следует вступить в переговоры с наиболее честными из них и убедить их принять сторону союза.

Особенно тревожили Заимова разговоры о том, что союз — военная элита, а это дает ему право быть выше повседневной жизни и не считаться с мнением толпы.

Руководитель союза генерал Дамян Велчев, вспыльчивый, не терпящий возражений, всеми средствами утверждал культ собственной личности, для него никаких иных авторитетов не существовало. Если кто-нибудь при нем говорил об интересах народа, он брезгливо морщился. Сам он почти никогда не произносил слова «народ», говорил «толпа». Чуть ли не каждую фразу он начинал с местоимения «я». Ходил слух, что его заветной мечтой было сесть на место царя. Он был скор и крут на слово, но какую бы мысль ни высказывал, считал ее непререкамой истиной. Заимов пытался ему возражать, но это всякий раз вызывало неистовый гнев Велчева. Их взаимная неприязнь была у всех на виду, она обострялась и незадолго до переворота завершилась их полным разрывом.

Шло очередное обсуждение будущего политического курса Болгарии. Заимов сказал, что восстановление нормальных отношений с Россией произвело на народ хорошее впечатление. Велчева точно плетью стегнули, он вжал голову в плечи и, глядя на свои сжатые кулаки, сказал:

— Большевики упразднили вашу Россию, и туда нам смотреть нечего.

— То, что вы не хотите туда смотреть, это факт для истории не очень важный, — ответил Заимов. — Гораздо важнее, что думает об этом наш народ.

Велчев, конечно, понимал, что затронут очень острый вопрос и что Заимов в своей позиции не одинок, но остановиться или, не дай бог, признаться в своей неправоте, было выше его сил:

— Я вообще должен заметить, что русофильство болгарской толпы происходит от недостатка чувства собственного национального достоинства.

В наступившей тишине Заимов сказал:

— То, что вы позволили себе утверждать, не ново, это же нам каждый день говорят по радио из Берлина.

Велчев вскочил, бугристое лицо его побагровело. И вдруг снова сел — видимо, на этот раз понял, что сказал лишнее.

— Оставим сейчас эту тему, — произнес он сквозь сжатые зубы. — Я хочу, однако, сказать, что по всякому поводу обращаться за советом к толпе — это демагогия и признание собственной несостоятельности.

— Но то, что вы называете толпой, это народ, во имя которого мы собираемся действовать, — возразил Заимов.

— Раз мы действуем во имя Болгарии, как она может не пойти за нами? — спросил Велчев, обращаясь ко всем.

— Для этого народ, как минимум, должен знать о наших идеях и целях, — ответил ему Заимов.

Лицо Велчева скривила усмешка.

— Может быть, вы скажете, кто нам позволит публично декларировать наши цели, пока у нас нет власти? — И, не ожидая ответа, добавил с угрозой: — Я не потерплю в союзе ни прожектерства, ни демагогии.

Было совершенно ясно, что Велчев и Заимов никогда вместе не будут и что мстительный руководитель союза рано или поздно найдет предлог, чтобы избавиться от опасного полковника.

Военный союз приближался к государственному перевороту, раздираемый противоречиями, в основе которых были, разумеется, классовые пристрастия деятелей союза, а потом уж их политическая наивность, неопытность и опасный авантюризм руководителя. Единодушие было только в одном — необходимо сменить власть. Болгария должна получить честное, авторитетное правительство, состоящее из умных, неподкупных людей, не связанных никакими обязательствами перед политическими партиями.

Царь имел точную и подробную информацию о том, что происходит в Военном союзе, и это не могло его не тревожить. Он понимал, что за бунтующим офицерством стоит армия, и не только армия, и поэтому принять радикальные меры против союза не мог. Более того, такие меры не были сейчас необходимы, так как в мутной программе союза таились возможности для большой политической игры. Царь Борис знал, что у Военного союза достаточно сильных и умных противников, и в тесном контакте с опытными буржуазными политиками по-своему заблаговременно готовился к перевороту.

ГЛАВА ПЯТАЯ

19 мая 1934 года правительственный переворот был совершен. Все произошло тихо и мирно. Руководители Военного союза поехали во дворец и вручили царю Борису свои требования. Царь вел себя так, будто он уже давно ждал этого визита, был совершенно спокоен, любезен и деловит. Он ознакомился с требованиями Военного союза довольно бегло, точно они были давно ему известны, и не сделал ни одного возражения. Требование закрыть все политические партии назвал мудрым. Он прекрасно знал, что партии не откажутся так просто от своих прав и привилегий и станут его сильными союзниками в устранении опасных тенденций переворота, которые все-таки были. У него уже имелся план, как свести на нет все опасное. В общем, можно сказать, что царь был готов к этому перевороту лучше его организаторов.

В новое правительство, как требовали военные, вошли политические деятели, формально непричастные к прогерманскому курсу. Круг этих действительно популярных в стране людей имел наименование «звено» — как бы подразумевалось, что это звено связывает воедино все цели и задачи переворота. На самом же деле звено прямо или косвенно — это зависело от социального или политического первородства каждого состоящего в нем деятеля — было приковано к крупной буржуазии, аристократии и не могло не служить их интересам.

Во главе нового правительства становится Кимон Георгиев — человек в прошлом военный, не скрывавший своих антигерманских настроений и высказывавшийся за установление дипломатических отношений с Советским Союзом. Но царь прекрасно знал, что новый премьер один ничего радикального не сделает, у него не хватит на это ни опыта, ни характера.

Заимов, раньше других поняв, что союз вовлечен в грязную политическую игру, не имеющую ничего общего с идеями переворота, открыто говорит об этом в союзе. За это Дамян Велчев сразу после переворота убирает его из Софии. Ему объявляют приказ о назначении на пост начальника военного гарнизона в городе Шумене. Заимов знал, что стоит за приказом, но был даже рад возможности вернуться к солдатам, к конкретному воинскому делу. Кто знает, может, там он сможет начать все сначала.

Надежды оказались наивными — он уже не мог отделить себя от жизни, которая была за пределами военного гарнизона. В провинциальном городе, где все на виду, он с еще большей ясностью, чем в Софии, увидел, что переворот ничего не дал людям.

В Шумене царил бешеный полицейский произвол, город жил в непроходящем страхе, сотни арестованных заполняли несколько городских зданий. Заимову было известно, что в стране не прекращается охота на коммунистов, но то, что он увидел в Шумене, вызвало у него глубокое возмущение. Он попробовал вмешаться и повторить то, что ему удалось десять лет назад в Сливене, где он спас большую группу коммунистов. Но на этот раз он ничего сделать не смог, его немедленно объявили «защитником коммунистов». Всполошилась охранка, В Софии решают, что оставлять Заимова начальником довольно крупного гарнизона попросту опасно. Его отзывают в Софию, здесь он, по крайней мере, на глазах у охранки.

В столице Заимов наблюдает завершение грязной политической игры. Правительство раздирали бесконечные споры о том, как осуществлять программу «национального возрождения страны», декларированную переворотом. А в это время государственный аппарат, не тронутый переворотом, густо нашпигованный пронемецкими чиновниками, прямыми немецкими агентами и верными слугами болгарской буржуазии, делал все, чтобы окончательно дискредитировать идеи переворота. С особым усердием подрывалась идея сближения с Советским Союзом. Здесь в выборе средств не стеснялись. Заимов убедился в этом в первые же дни после своего возвращения в Софию. Он зашел в аптеку купить немецкое лекарство от головной боли, но владелец аптеки сказал, что закупки лекарств в Германии в связи с новым курсом правительства прекратились, а в России такого лекарства, конечно, нет. В тот же день без особого труда он выяснил, что закупки лекарств никто не прекращал.

«Закрытые» буржуазные политические партии продолжали действовать, и они тоже умело распространяли слухи о неминуемом и полном крахе экономики страны, если она лишится связей на Западе и заменит их связями на Востоке, откуда, мол, можно заимствовать только разруху и нищету. Для подтверждения этого крупная болгарская буржуазия делала все (ради этого она шла даже на большие убытки), дезорганизуя в стране торговлю, а значит, и экономику. Ради будущих барышей ей было наплевать на страдания своего народа.

Установление дипломатических отношений с Советским Союзом вылилось в чисто формальный акт. Открытое в Софии советское посольство было поставлено в условия, в которых вести нормальную работу оно не могло. Болгарские торговые фирмы демонстративно уклонялись от переговоров с советскими представителями.

За всем этим стояли опытные гитлеровские режиссеры, и недостатка в них не было. В Софию мчались из Германии бесчисленные советники. Если верить газетам, они приезжали то с визитом протокольного характера, то с целью получения объективной информации, то просто так, проездом, по пути в Турцию. Гитлеровское посольство, используя свои старые связи с крупной болгарской буржуазией, окрыляло ее надеждой, что в самом скором времени все вернется на круги своя. Гитлеровцы знали, что говорили, потому что верили, что послушный им царь Борис, который неизменно принимал их советы к руководству, сделает все, чтобы свести на нет последствия переворота.

Заимова мучило ощущение бессилия. Военный союз на глазах распадался, раскол в нем стал еще острее и глубже. Это было результатом хода событий и тактики царя, который через верных ему военных вел обработку наиболее опасных деятелей союза. Еще были живы наиболее близкие Заимову Найденов и Данчев, но он с глубоким огорчением наблюдал, что даже между ними согласия уже не было. Данчев, правда, свою позицию как будто не изменил и даже стал еще решительней, а вот Найденов, который раньше иногда пугал своей смелостью и горячностью, теперь был пассивен и не верил в сколько-нибудь реальные возможности союза. Между тем делался вид, будто царь и новое правительство считают союз не только не враждебной себе организацией, а даже опорой в решении больших государственных дел.

Заимов не без удивления обнаружил это на заседании союза, в котором участвовал военный министр Златев. Министр заявил, что он приехал посоветоваться с деятелями Военного союза, чье мнение крайне важно и правительству, и царю. Он доверительно признался, что монарх обеспокоен непрочностью нынешнего правительства — оно не имеет ощутимой поддержки у армии, у населения и у не потерявших влияния политических партий.

— Вы представляете здесь армию, — говорил министр. — Посоветуйте, что следует сделать, чтобы армия стала опорой власти.

Вспыхнул ожесточенный спор. Весь давний разлад выплеснулся наружу. По всей вероятности, военный министр именно этого и добивался — выяснить, что среди деятелей Военного союза по-прежнему согласия нет.

Затем министр дает разговору новое направление — к чему бесплодные раздоры, не лучше ли создать коалиционное военное правительство, объединяющее представителей всех точек зрения? Это тоже был хитрый ход, чтобы выяснить, насколько глубоки расхождения среди военных и не могут ли они однажды объединиться? Для выяснения этого предложена самая сладкая приманка — власть.

И снова возникает ожесточенный спор, по ходу которого министр мог точно установить меру принципиальности каждого оратора, выяснить, кто из них готов обменять свои убеждения на власть и кто неподкупен. Министр ждет выступления полковника Заимова — царь особо интересуется его позицией.

Заимов заявляет ясно и бескомпромиссно — он против военного правительства, потому что это означало бы военную диктатуру, которую страна не поддержит. Тем более что недавний военный переворот не оправдал надежд народа.

Министр знает, Заимов всегда тверд в своих убеждениях, и, слушая его, делает вывод, что возможность сделки с ним кого-либо из тех, кто рвется к власти, исключена.

Заседание единодушно отстраняет от руководства союзом Дамяна Велчева — он всем насолил диктаторскими замашками и честолюбивыми замыслами. Теперь во главе союза Златев. Секретарями союза становятся Найденов, Данчев и Узунов. Заимов избирается первым заместителем секретаря. Кимон Георгиев отзывается с поста премьера, это кресло тоже займет Златев.

После совещания Златев поговорил с Заимовым с глазу на глаз. Он охарактеризовал его позицию как самую разумную и для Болгарии самую перспективную.

— Я уверен, ты сам скоро почувствуешь поддержку царя, — закончил Златев, многозначительно улыбаясь.

Действительно, царь вскоре подписал указ о присвоении Заимову звания генерала и назначил его инспектором артиллерии болгарской армии. Опасный Заимов будет теперь всегда на глазах, а служебное положение свяжет ему руки.

Отказаться от царских милостей Заимов не мог. В конце концов, повышение в звании можно рассматривать как неизбежную и чисто формальную ступень в судьбе всякого военного. А то, что он получил в свои руки артиллерию, его обрадовало. Артиллерийское дело было главным интересом всей его военной жизни. Чистота душевных помыслов помешала ему сразу разобраться в том, что с ним произошло.

Проходит немного времени, и царь Борис назначает нового премьера. Это — Андрей Тошев, опытный, прожженный политикан, верно служивший еще царю Фердинанду. Новый премьер повел свое правительство по пути еще большего подчинения Болгарии гитлеровской Германии.

Газеты ведут шумную пропаганду в поддержку «нового» курса, пишут о нем как о неком политическом откровении, которое предоставляет Болгарии невиданные возможности для процветания и создания ей высокого международного авторитета, опирающегося, конечно, на величие новой Германии. В этом газетном шуме промелькнуло несколько раз имя Заимова, заслуги которого-де оценены по достоинству — он принял из рук царя высокое воинское звание и высокий военный пост. Получилось, что Заимов является как бы участником нового курса или, во всяком случае, его одобряет.

Усилился террор против инакомыслящих, и он был направлен не только против коммунистов.

У Заимова, измученного сознанием своего бессилия против происходившего в стране, появляется надежда сделать что-нибудь полезное Болгарии хотя бы в отданной ему артиллерии. Он пытается остановить начатую его предшественниками перестройку болгарской артиллерии по немецкому образцу. Формальное основание для этого было — царь Борис неоднократно заявлял, что Болгария не собирается вести захватнических войн и что ее армия призвана служить только целям обороны отечества, а немецкий военный устав целиком подчинял артиллерию задачам наступательных действий. Наконец, преимущества устава русской артиллерии были очевидны.

В эти дни он был представлен царю как новый начальник артиллерии. Заранее решив, что сам он политического разговора с монархом не начнет, он подготовился только к тому, чтобы поставить вопрос о перестройке артиллерии: в конце концов, царь — главнокомандующий армии и такой разговор с ним вполне естествен.

Но разговор у них получился очень странный. Монарх разговаривал так, будто у него не было иной цели, как убедить Заимова, сколь трудна царская должность. Ну что ж, Заимов был с этим согласен, и тут повода для спора не содержалось.

Наконец, Заимов заговорил об артиллерии и поинтересовался мнением главнокомандующего по поводу ее перестройки. Царь посоветовал тщательно обсудить это дело с военными специалистами.

Этот разговор Заимов вспоминал потом не однажды, прежде чем понял все лицемерное двуличие монарха и в этой их встрече, а пока он был огорчен только тем, что не получил прямой поддержки царя. Несмотря на всё, он начал готовить новый устав артиллерии, испытывая при этом упорное сопротивление военного министра и тех самых военных специалистов, к помощи которых ему в свое время рекомендовал обратиться главнокомандующий. Особенно ему мешал один полковник из его же управления. Это был человек умный, знающий, очень хитрый, и, видимо, ему было специально поручено тормозить начатое Заимовым дело. Заимов аргументированно отклонял все его возражения и сомнения, но однажды во время их горячего спора полковник вдруг спросил:

— Вы хотите сделать нашу артиллерию лучше?

— Конечно, — ответил Заимов.

Полковник понизил голос:

— Для кого? Не понимаете? Кто, судя по всему, воспользуется нашей улучшенной вами артиллерией? — полковник ближе наклонился к Заимову. — Я верю, господин генерал, что этот наш разговор останется между нами.

Мысль, что он помогает подарить Гитлеру улучшенную болгарскую артиллерию, обожгла его, и вскоре он оставил свою затею с перестройкой артиллерии.

У Заимова были друзья, с которыми он мог говорить более или менее откровенно. Они спрашивали у него о том же: как нужно поступать, чтобы не стать врагами собственной совести?

— Надо так работать, чтобы приносить немцам как можно меньше пользы, — отвечал он и сам именно так теперь работал в своем артиллерийском управлении.

Но его ждали новые испытания.

Единственное, к чему не мог он привыкнуть на войне, это к потере товарищей по оружию. Но оказалось, в тысячу крат тяжелей терять товарищей по борьбе в мирное время.

Полковник Виктор Найденов, смелый, решительный, который еще так недавно и так страстно поддерживал борьбу с царем, вдруг совершает поступок, в который сразу невозможно было поверить, — он примиряется с царем и соглашается в качестве его личного представителя поехать в Польшу на торжества в честь Пилсудского. Невероятно! Заимов не верил в то, что царь мог примириться с Найденовым, и видел за этим какое-то скрытое коварство. Неужели этого не понимает Найденов?

Заимов встретился с ним накануне его отъезда в Варшаву. Искреннего, прямого разговора у них не получилось.

— Не хочу говорить об этом, — устало сказал Найденов. — Наивность тоже предел... Я еду и решения своего менять не намерен.

— Как твое решение рассматривать нам в союзе? — спросил Заимов.

— Как хотите, — ответил Найденов и, усмехнувшись, добавил: — Одним бесплодным разговором больше или меньше, ничто от этого не изменится.

Они простились, будто расставались навсегда. Так и вышло. Из Варшавы Найденов вернулся тяжело больным, говорили, будто он заразился там очень тяжелой формой ангины, от этой болезни спасения не было. Он вскоре умер. Вся Болгария говорила: «Найденова убили царедворцы» — и это было похоже на правду.

Затем вскоре умирает Узунов, и тоже очень странной смертью: вполне здоровый человек сгорает за несколько дней.

В руководстве союза остались двое: Заимов и генерал Христо Данчев. Проходит немного времени, и генерал Данчев умирает, находясь на маневрах. Официальная версия — разрыв сердца. А вся Болгария говорит «Данчева убили царедворцы» — и снова это похоже на правду.

Заимов остался единственным руководителем Военного союза. Друзья предупреждали его: «Берегись, теперь твоя очередь».

Но он не из трусливого десятка. Более того, подозрительная гибель руководителей Военного союза показывает, что власть ведет войну с союзом, потому что все еще видит в нем опасность, а покидать поле боя не в его натуре. Он переключает все свои силы на союз, надеясь сколотить возле себя хотя бы небольшую группу честных офицеров и начать все сначала.

В ответ на это царский двор предпринимает весьма странный шаг. Заимова приглашает на свидание в нейтральном месте премьер-министр Тошев.

Поначалу разговор у них лирический — Тошев вспоминает о своих встречах с отцом Заимова и говорит о том, как счастлив должен быть отец, наблюдая заслуженную военную карьеру сына. Потом, поговорив немного о бренности жизни, о том, как стала она трудна и сложна во всех отношениях, Тошев вдруг предлагает Заимову ответственное сотрудничество в своем правительстве. Он сулит ему пост военного министра и баснословные барыши на поставках в Болгарию немецкого оружия.

О том, что услышал в ответ Тошев, можно только догадываться по его записке князю Кириллу[16] после свидания с Заимовым: «Вы оказались правы — он не только наш враг, он злобный, готовый на все враг». Сам Заимов о своем разговоре с Тошевым никому из друзей не рассказывал, обмолвился только, что ему было сделано гнуснейшее предложение, на которое он ответил так, что ему вряд ли это простят.

Но для себя из этого разговора он сделал единственно правильный вывод — раз его противники готовы столь дорого заплатить за его покорность, значит, он им опасен, а это просто обязывает его продолжать борьбу.

Единственный оставшийся в живых руководитель Военного союза, он берет на себя ответственность за все его дела.

Он встречается с военными, которым доверяет, разъясняет им гибельность нынешней политики, предостерегает от опасности стать соучастниками предательства Болгарии и намекает, что армия еще скажет свое слово в защиту чести болгарского народа.

Он вступает в переговоры с казавшимися ему наиболее честными лидерами политических партий, предлагает им принять участие в демократизации общественной жизни. Однако первые же его встречи с ними вызвали тревогу. Опытные политики точно не понимали его, каждое его предложение подвергали сомнению или отклоняли.

Заимову советовали поступить как Дамян Велчев — уйти в эмиграцию и готовить оттуда новый радикальный переворот. Но он не верил в возможность успешной борьбы издалека. Опасность, грозящая ему лично, остановить его не могла, если уж он избрал дорогу, он шел по ней до конца.

Определяя свое место в борьбе, он все чаще думал о коммунистах, завидовал их подвижнической верности своей идее, но думал, что они, затравленные, загнанные в глубокое подполье, ничего ощутимого, реального сделать не могут, и оттого сама их идея выглядела несбыточной мечтой идеалистов.

Иногда ему начинало казаться, что и сам он похож на Дон-Кихота — в самом деле, грустное и смешное занятие драться с мельницами. Он не мог, как Дон-Кихот, чувствовать себя счастливым от одного сознания, что поступает как положено человеку чести. Да, он мог сказать себе, что живет и действует по чести, но что от этого толку другим? Не выглядит ли он попросту смешным со своим упорством пробить стену лбом?

7 ноября 1935 года советское посольство пригласило Заимова на торжественный октябрьский прием — как начальник артиллерии, он теперь находился в протокольном списке болгарского генералитета.

Народу на приеме было мало — под разными предлогами многие из приглашенных не пришли, явились, в общем, только те, кто был просто обязан соблюсти дипломатический протокол. Заимов наблюдал их лживые улыбки, слушал их пустые лицемерные разговоры с советскими дипломатами, это мешало ему ощутить себя находящимся в русском доме, среди русских. В советском доме, черт побери. А хозяева дома будто не замечали блистательного отсутствия многих гостей, непринужденно, с достоинством и с какой-то почти неуловимой взаимно-формальной учтивостью общались с болгарскими деятелями, точно говоря им: «Вы явились к нам в силу протокола, по нему принимаем вас и мы...»

Он невольно усмехнулся, заметив вдруг, что никто из болгар не разговаривает с советскими дипломатами в одиночку, непременно при свидетеле с болгарской стороны.

— Что развеселило генерала Заимова?

Перед ним стоял невысокий мужчина лет сорока в ладно сшитом полковничьем мундире Советской Армии.

— Разрешите представиться — военный атташе полковник Сухоруков.

— Генерал Заимов.

— Владимир Стоянович? Правильно? — спросил Сухоруков, не отпуская его руки. — Ну а я Василий Тимофеевич.

И это чисто русское обращение к отчеству сразу создало у Заимова странное ощущение. Ему показалось, что он видел когда-то этого человека, смотревшего сейчас на него своими живыми серыми глазами, в которых искрилась улыбка.

— Как вам нравится у нас? — весело спросил Сухоруков. Заимов хотел было сказать обычные формальные слова, какие надлежит говорить гостю хозяину дома, но не смог их произнести. А Сухоруков, лукаво улыбнувшись, тихо сказал:

— Лично мне у нас сейчас не нравится.

— Мне тоже, — так же тихо ответил Заимов.

— Я убежден в этом и потому так смело вышел за рамки протокола, — продолжал Сухоруков. — Я подумал, что если я и вам, как только что вашему министру, начну говорить про то, что осень нынче удивительно теплая, но все ж лучшая пора в Болгарии — весна, вы решите, что я дурак.

Они рассмеялись.

— Вы играете на бильярде? — спросил Сухоруков.

Заимов подавил мгновенную нерешительность и ответил:

— Можно попробовать, — сказал он, прекрасно понимая, что советский полковник хочет с ним поговорить. Он выругал себя за только что пережитую нерешительность, и они прошли в бильярдную.

На зеленом поле стола Сухоруков собрал пирамиду и, взяв кий, сам ее разбил.

— Начинают, я слышал, так, — сказал он. — Ваш удар, Владимир Стоянович.

Заимов начал неловко прилаживаться, подражая Сухорукову — ей-ей, он не знал, как это делается.

— Кажется, кий надо держать вот так... левую руку вот так, — подошел к нему Сухоруков.

Заимов ударил по шару, и он, подпрыгнув, вылетел со стола. Сухоруков расхохотался.

— Первый блин комом.

Никакой бильярдной игры у них, конечно, не получилось, они без всякого смысла гоняли шары и разговаривали.

— Как настроение, Владимир Стоянович?

— Хорошим назвать не имею оснований.

— Оно и понятно, — согласился Сухоруков. Он, не глядя, сделал удар. — Я в гражданскую войну воевал против Деникина. У нас был командир полка, изумительный парень из балтийских матросов. Вояка что надо. Так он, если у него спрашивали про настроение, отвечал: «Если бы я знал, какое сейчас настроение у Деникина, я бы точно знал, какое настроение у меня. А без этого у меня одно настроение — драться».

Заимов прекрасно понял советского полковника, но ничего не ответил.

Сухоруков положил кий на стол.

— Давайте вместе попробуем установить, какое сейчас настроение у Адольфа Гитлера? — продолжал он. — Ну вот, сидит он сейчас, конечно, в мягком кресле и думает... что же он может думать? — Сухоруков сощурил серые веселые глаза и поднял взгляд на потолок. — Да, точно. Он думает: «Скоро я сожру всю Европу». Может он так думать?

— Может, — с улыбкой согласился Заимов. — Но зубов у него пока для этого нет.

— Верно, пока, — согласился Сухоруков. — И он это тоже знает, он же не дурак все-таки. Так. Дальше что он думает? «Где бы мне поскорее раздобыть хорошие зубы?» Вот, к примеру, думает он, крепким зубом могут мне стать Балканы, но есть в этом зубе, в самой его середке, опасное дупло. Болгария.

— Дупло ли? — перебил Заимов.

Сухоруков повернулся к нему.

— Как всякое дупло в зубе, оно сразу не видно, — сказал он. — Но дупло, Владимир Стоянович. Исторически сложившаяся симпатия болгар к русским не может быть затоптана солдатскими сапогами. И она не может не тревожить Гитлера, и она же наша надежда.

Заимов молча слушал. Сказанное полковником казалось ему слишком общим и далеким от того, что сейчас происходило в Болгарии.

— Учебники истории, господин полковник, к сожалению, не являются боевым уставом для армии, — сказал он.

— Напомню: меня зовут Василий Тимофеевич, — улыбнулся Сухоруков. — А от вашего «господин полковник» у меня душу воротит. Так вот... Армейский устав выполнять солдатам, а не министрам, Владимир Стоянович. А у солдата совесть чистая и не продажная. Я слишком хорошо знаю вас, историю вашей семьи и только поэтому позволяю себе так разговаривать, будучи уверен, что я при этом ничем не рискую. Так вот... Мне ваше начальство иногда дает возможность поездить по Болгарии. Как они ни стараются обставить мои поездки протокольным забором, я всякий раз нахожу возможность поговорить с простыми людьми: с крестьянином в поле, с рыбаком в гавани, с дорожным рабочим. И всякий раз я возвращаюсь из поездки в прекрасном настроении. Так что не торопитесь, Владимир Стоянович, делать далеко идущие выводы от общения с людьми, которые так или иначе находятся на поверхности.

— Но от них-то, к сожалению, и зависит все, именно они делают политику, — сказал Заимов.

— Нет, Владимир Стоянович! Они только думают, что делают политику! — весело воскликнул Сухоруков и, взяв кий, энергичным ударом послал шар в зеленое поле, и он защелкал там по другим шарам. — Нашу революцию сделал народ, который цивилизованные господа и за народ не считали, а теперь эти господа глядят на нас, и от страха у них душа замирает. Они уже сообразили, что перед ними теперь его величество советский народ, а не какой-то там недалекий полковник Николай Романов, которым они вертели как хотели. Народ, Владимир Стоянович, вот кто делает историю и вот где всем честным болгарам надо черпать силы. — Сухоруков улыбнулся и добавил: — И хорошее настроение.

Заимов молчал. Думал. Сердцем понимал и принимал сказанное русским полковником, но, что это практически означало для него сегодня, он не представлял себе.

— Что же вы мне предлагаете, Василий Тимофеевич? Бросить все и идти в народ, как некогда ваши народники?

— Во-первых, я вам, Владимир Стоянович, предлагать не могу, не имею на это никакого права. Я могу только поделиться с вами своими мыслями. Думаю, что для каждого честного болгарина необыкновенно важно, определяя свою личную позицию и свои возможности, не забывать о великой силе своего славного народа. Историю делает он, а не... — Сухоруков показал на потолок, отделявший их от зала, где шел прием.


Уже на другой день утром во дворец было доставлено донесение охранки, в котором сообщалось, что генерал Заимов во время приема в советском посольстве под предлогом игры на бильярде уединялся на час и десять минут с советским военным атташе полковником Сухоруковым.

Донесение было вручено брату царя Бориса князю Кириллу, который осуществлял монаршее руководство болгарской разведкой и контрразведкой.

В отличие от невзрачного и совсем не блиставшего умом брата князь Кирилл был статным красавцем и обладал недюжинным живым и острым умом. Он нравился женщинам, и его бесчисленные похождения на этом поприще были темой тайных пересудов в царском окружении. Но только тайных. Князя Кирилла боялись, в его руках была вся секретная служба государства. Не даром он любил шутить, что знает не только все дела министров, но даже их сны. Когда кто-нибудь из сановников внезапно впадал в немилость царя, о нем говорили: «Он увидел не тот сон». Его побаивался и сам царь Борис. И не без основания. В 1944 году, после освобождения Болгарии Советской Армией, князь Кирилл был арестован. Отлично понимая, что его единственный шанс сохранить жизнь — в полной откровенности показаний о своей и не только о своей деятельности, он на вопросы следователя давал обстоятельные ответы и, кроме того, сам, по собственной инициативе, писал подробнейшие показания. И все же, как ни был он многословен, он старательно умолчал о некоторых сторонах своей деятельности. Тем не менее он рассказал немало из того, что раньше для всех было особо оберегаемой тайной. В частности, рассказал он и о своем отношении к брату, царю Борису. Он дал ему довольно беспощадную характеристику и поведал о своих тайных помыслах занять его место на престоле. Оказывается, он досадно промедлил с осуществлением этого до начала второй мировой войны, а затем сделал ставку на то, что Борис окончательно дискредитирует себя своим союзничеством с Гитлером.

Это, однако, не мешало Кириллу находиться в теснейшем контакте с гитлеровцами и особенно с их службой безопасности, в полное распоряжение которой он отдал болгарскую разведку и контрразведку. У него была даже личная переписка с самим Гиммлером. Но он старался заглядывать и в будущее и потому все время поддерживал связи и с разведками Англии, Франции и Америки. Он отлично знал действовавших в Болгарии во время войны резидентов этих разведок, понимая, чем они занимаются, и не только не мешал им, но и сам поддерживал с ними тайные контакты, вел сними сложную и хитрую игру.

Что же касается чисто внутренних дел Болгарии, которые он называл вентиляцией собственного дома, то здесь он был инициатором самых коварных и злодейских операций против болгарских патриотов. И не кто иной, как он, разработал план устранения одного за другим руководителей Военного союза. О плане знали только двое: он и царь. Практическими исполнителями плана были, конечно, не они — в распоряжении Кирилла было достаточно наемных палачей.

И вот как раз при обсуждении этого плана между Кириллом и его венценосным братом возникло разногласие в отношении Заимова. Царь считал, что с ним надо повременить, а Кирилл настаивал на его устранении.

— Песня, не спетая до конца, не песня, — говорил он, прохаживаясь перед столом, за которым, ссутулясь, сидел его брат. Между прочим, Кирилл любил образную речь, особенно когда разговор шел о делах не очень респектабельных.

— Особая популярность этой фамилии может вызвать опасный резонанс, — тусклым голосом возразил Борис.

— Мы не имели бы сена, если бы крестьяне, кося траву, оберегали цветы, — сказал Кирилл, сбоку смотря на брата выжидательно и с усмешкой.

— Он еще может пригодиться, — не уступал Борис.

— Ты хочешь сам услышать то, что он сказал твоему Тошеву? Не понимаю тебя. — Кирилл вздохнул и, вернувшись к столу, сел в кресло, всем своим видом показывая брату, что он устал убеждать его в том, что для него было бесспорно.

— Все-таки мой разговор с ним оставляет надежду, — прервал молчание царь.

— Ни ма-лей-шей, — раздельно произнес Кирилл.

— Ты знаешь военных хуже меня, — сказал Борис.

— Я хорошо знаю Заимова и так же хорошо знаю, что он думает о тебе. — Кирилл решил сыграть на болезненном самолюбии брата.

— Хорошо, — помолчав, сказал царь. — Но несколько позже.

Кирилл знал упрямство брата и больше не спорил.

...Получив сейчас донесение о беседе Заимова с русским атташе Сухоруковым, Кирилл немедленно отправился к брату.

Царь Борис завтракал в комнатке рядом с его кабинетом. Все как обычно: картофельный салат с зеленью, овечий сыр, кофе. Кирилла раздражали и истовое вегетарианство брата, и его показная скромность в быту, будто в пику ему, любящему и комфорт, и изысканную еду. Его иногда просто подмывало сказать брату, что он-то знает, какие несметные сокровища хранит в своих ларцах его супруга, и спросить, не думает ли монарх своими картофельными салатами замолить грехи супруги. Но он был только братом царя.

Положив на стол донесение, князь демонстративно отвернулся и стал разглядывать давно известный ему висевший на стене натюрморт — тоже вегетарианский, на котором в центре был изображен натурально лоснящийся тугой кочан капусты.

— Что ты предлагаешь? — услышал он за спиной недовольный голос брата.

— Прежде всего тебя и меня следует поздравить с тем, что мы подарили русским великолепного агента, — князь подошел к столу и сел напротив брата.

Борис сердито вырвал из ворота салфетку и принялся ее аккуратно складывать, это неизменно входило в ритуал демонстрации его скромности и бережливости. Но сейчас он, наверно, еще и выигрывал время, чтобы подавить раздражение.

— Тебе известно, что его завербовали? — спросил Борис строго.

— Нет пока, — ответил Кирилл. — Но, когда помешанный на любви к русским начальник артиллерии уединяется с русским военным атташе, я не могу быть спокоен за нашу армию.

— Он слишком крупная фигура, чтобы русские стали его вербовать, а симпатии семьи Заимовых к русским выражены даже в памятниках, стоящих в наших городах.

— Тем не менее я встревожен, — резко произнес Кирилл.

— Что ты предлагаешь? — снова спросил царь, но теперь явно примирительно.

— Считаю своим долгом обезвредить его.

— И чтобы снова по всем углам говорили, что его убили мы?

— Хорошо. Что предлагаешь ты? — устало поинтересовался князь.

— То же, что и ты, но сделать это гласно и опираясь на закон. Я еще раз хочу сказать тебе, что Заимов фигура для болгар особая. Прошу тебя, ты же это умеешь, придумай, как это сделать...

Князь долго молчал, смотря мимо брата, он уже обдумывал пришедшую ему в голову мысль.

Вернувшись к себе, Кирилл достал из сейфа досье на Заимова и углубился в его изучение. Это досье давно и скрупулезно собирала болгарская охранка. Особенно активно за ним следили со времени его сближения с Военным союзом. Фиксировались все его споры с лидерами союза по поводу переворота и даже отдельные фразы, оброненные им в случайных разговорах. Было тут и изложение его переговоров с деятелями политических партий, хотя, как правило, эти разговоры велись им с глазу на глаз. Особый раздел досье — высказывание Заимова о Германии и Советском Союзе. Сюда Кирилл вложил и последнее донесение. В разделе «Переписка» хранились выдержки из перлюстрированных охранкой писем Заимова и писем к нему. И наконец, в отдельном запечатанном конверте лежали две страницы, на которых были высказывания Заимова о царе Борисе.

Кирилл не мог отказать себе в удовольствии распечатать конверт и еще раз прочитать точные и злые мысли генерала о царе и его окружении. Здесь было и высказывание о нем самом, но оно не могло его разозлить, потому что Заимов называл его «умной и хитрой бестией, злым духом царского двора».

— Ну что ж, — вслух сказал князь Кирилл, закрывая досье. — Я постараюсь оправдать вашу характеристику, господин генерал.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Бывший руководитель союза Дамян Велчев, живший в Югославии, оставался верен своим честолюбивым и авантюристическим планам. Получив из Болгарии от своих сообщников известие о том, что в стране созрела благоприятная обстановка для его возвращения, он нелегально переходит границу. То ли из-за плохой организации перехода, то ли от того, что к этому делу приложили руку люди князя Кирилла, но вышло так, что Велчев перешел границу как раз там, где его поджидали не единомышленники, а агенты охранки. Он был арестован. Возникло судебное дело Велчева и его группы, их обвиняли в измене и заговоре против государства.

Во дворце приняли решение привлечь по этому делу и генерала Заимова. Начальник следственного отдела полиции и государственный прокурор получили приказ срочно составить заключение на основании досье Заимова, после чего должно было последовать высочайшее повеление привлечь его к суду за измену.

Заимов понимал, что атмосфера вокруг него сгущается. Особенно тяжело и противно было в министерстве, там он чувствовал себя как прокаженный.


Утром Заимову нездоровилось, и он позвонил своему заместителю, что сегодня на службе не будет. Но спустя несколько минут ему позвонили из министерства: его срочно хочет видеть министр.

В приемной сидел недавно звонивший ему адъютант, и Заимов, кивнув ему, направился прямо к военному министру. Но адъютант со странно безразличным лицом сказал, что министр занят.

— Я буду у себя, позвоните, когда министр освободится, — сказал Заимов.

— Министр принимать вас не будет.

С нарастающей в душе тревогой Заимов возвратился домой и уединился в своем кабинете. Его томило предчувствие беды. Он понимал, что с его убеждениями и взглядами он не угоден ни царю, ни правительству, ни армии. Но что они решили с ним сделать? То, что произошло сейчас в министерстве, давало основание предполагать, что удар готовится по его военной службе.

Ему вспомнился недавний разговор с одним работающим в министерстве генералом, который, как казалось, симпатизировал ему и раньше в разговорах с ним бывал довольно откровенен.

Они вместе вышли из здания министерства, и им оказалось по дороге.

Генерал вдруг спросил:

— Зачем вы ударились в политику?

Заимов удивленно посмотрел на него.

— Я не знаю, что вы имеете в виду, но если речь идет о моей работе в Военном союзе, то вы знаете, что волей обстоятельств я остался там один и обязан работать.

— Союз себя изжил, — сказал генерал. — Ваш покойный друг Найденов понял это давно, и только смерть помешала ему сделать новую карьеру. Неужели вы не знаете — когда военный человек бросается в политику, он сам ставит под удар свою военную карьеру.

— Но тогда надо выбросить из армии всех, кто так или иначе причастен к майскому перевороту! — запальчиво возразил Заимов.

— Переворот здесь ни при чем, — угрюмо отозвался генерал.

— Но тогда о какой политике вы говорите? У меня может быть свой взгляд на различные факты и явления, но разве это уже политика?

— К каждому слову человека с фамилией Заимов прислушиваются люди, и его слово становится политикой, — ответил генерал. — А вы позволяете себе весьма рискованные высказывания.

— Что я мог говорить? Или я прозевал указ, запрещающий нам говорить и иметь собственное мнение? Или был указ, отменяющий истины?

— Какие истины? — спросил генерал.

— Назову одну — основную: немцы дали нам только царя. Россия и русские — дали нам свободу, судьбу.

— Вы, Заимов, этому царю присягали, — повысил голос генерал.

— Мы присягаем не личности, а народу, государству, — резко ответил Заимов.

— У нас на площади, между прочим, с участием вашего отца водружен памятник признательности русским, и это памятник русскому царю, — с усмешкой сказал генерал.

— Съездите на Шипку, в Плевен — там лежат кости русских солдат, — отрезал Заимов.

Они долго шли молча, потом генерал сказал:

— Вы говорите со мной на уровне школьной хрестоматии. А мир накануне великих событий, и выбор уже сделан. Сделан, поймите это!

— Это роковая ошибка, — проговорил Заимов.

Они сухо простились.

Память дословно восстановила этот разговор, и Заимов сейчас был уверен, что и эта встреча, и разговор не были случайными, его явно прощупывали: не изменил ли он свою позицию после потери друзей? И очень может быть, что эту проверку пожелал сделать сам царь, только так можно объяснить резкость, с которой говорил генерал.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

4 декабря 1935 года в конце дня в передней раздался звонок, и Анна открыла дверь. Полицейские жандармы, какие-то люди в штатском быстро прошли в комнаты, а жандармский полковник задержался возле Анны.

— Поверьте мне — это самый тяжелый день в моей жизни, — тихо сказал он.

Молодой поручик из военной жандармерии в отличие от полковника действовал с наглым упоением, он, вероятно, гордился своим участием в аресте генерала. Сразу приступили к обыску — выбрасывали на середину комнаты одежду, вещи из шкафов, выгребали бумаги из ящиков письменного стола.

Заимов смотрел на все это со спокойным, неподвижным лицом. Жандармский полковник протянул ему ордер на арест. Заимов прочитал и вдруг резким движением обеих рук сорвал с плеч погоны и швырнул на пол.

— Если в нашей армии дошло до этого, погоны стали знаком позора, — сказал он.

— Как вы смеете? — визгливо крикнул молодой поручик.

Заимов медленно повернулся и сказал огорченно:

— Действительно, как вы смеете?..

На первом же допросе следователь объявил Заимову, что он обвиняется в государственной измене. Следователь именно так и сказал — не подозревается, а обвиняется. Он, вероятно, рассчитывал грозным обвинением вызвать растерянность, нанести удар по воле генерала и воспользоваться этим, чтобы вырвать нужные для суда признания.

Услышав обвинение, Заимов воспринял его как величайшее оскорбление, ложь, дикую нелепость. Вся его, известная людям жизнь, каждый шаг этой жизни, каждый его поступок опровергали обвинение.

Что же имела охранка для подтверждения такого тяжкого обвинения? Переговоры Заимова с лидерами политических партий после переворота квалифицировались как тайный сговор против основ государственности. Спасение коммунистов в Сливене считалось доказательством связи Заимова с запрещенной партией. По данному вопросу обвинение не постеснялось в качестве свидетеля привлечь бывшего премьера — палача Цанкова. Даже позицию Заимова в Военном союзе, одобренную в свое время военным министром Златевым, квалифицировали как враждебную государству. Нелепость была и в том, что обвинение связывало его с Велчевым, в то время как все знали, что Заимов и Велчев противники...

Допросы длились часами, но следователь ничего существенного внести в протоколы не мог. Присоединив Заимова к процессу офицеров во главе с Дамяном Велчевым, его организаторы рассчитывали, что его громкое имя затеряется, померкнет в запутанном, сложном ходе судебного разбирательства, и на него падет тень обвинений, предъявляемых другим.

Следователь, который допрашивал Заимова, ежедневно встречался со своими коллегами по делу, и они заранее договаривались о «точках скрещения» обвинений Заимова и других подсудимых.

Тогда в суде еще была возможна открытая защита обвиняемого, и ее взяли на себя опытнейшие адвокаты Огняков, Наследников и Букурешлиев. Еще в ходе следствия они подготовили неопровержимый материал о том, что Заимов к Велчеву и его сообщникам никакого отношения не имеет.

Прокуратура затягивала следствие, надеясь, что атмосфера строгого тюремного заключения, усталость Заимова сделают свое дело и он допустит, наконец, на допросах тактические промахи, которые позволят потом, на суде, обвинить его в противоречивости и даже лживости показаний, данных на следствии.

Но чем дальше тянулось следствие, тем спокойнее и увереннее становился Заимов, тем яснее видел он несостоятельность выдвинутого против него обвинения.

В эти дни он писал своим близким:

«...Позавчера и вчера получил письма и вещи, которые передала мне Катя. Получил и шубу. Всем большое спасибо за внимание и участие. Сейчас устроился весьма хорошо. Не чувствую ни холода, ни пока что особой скуки, так как постоянно нахожу себе дело — пишу свое оправдание или читаю. Одиночество угнетает, но терпеть можно. Когда мне становится грустно, я вспоминаю, что мой отец столько лет отсидел в Диарбекире, в Сен-Жан д’Акр и в разных других тюрьмах в гораздо более тяжелых условиях и все это ради общих, народных дел. Это дает мне силы сносить и мои беды тоже ради этих несчастных народных дел, из-за которых, кажется, вся наша семья будет постоянно страдать.

Во всяком случае, я не виноват в том, в чем меня обвиняют, и есть масса людей, которые это докажут.

Я спокоен и надеюсь, что судебное разбирательство будет скоро и это терзание закончится.

Очень боюсь за Аню. Она больна, а ей сейчас предстоят такие страшные тревоги. Не оставляйте ее, как тогда, в войну. При таких несчастьях только нежность друг к другу будет поддерживать вас.

Большой привет всем знакомым.

Когда спрашивают обо мне, будьте горды и не унывайте. Не просите, а гордо требуйте...»


С самого начала процесса в судебном зале возникла напряженная обстановка. Расчет судей на то, что Заимов затеряется среди других подсудимых, провалился, он стал для суда самым трудным обвиняемым. Как только начинался его допрос, защищаться приходилось не Заимову, а прокурору и судьям.

Судья пригласил в зал свидетеля обвинения — бывшего премьер-министра, ставшего общественным деятелем, палача Болгарии Цанкова. Он должен был дать наиболее обширные и мотивированные показания, уличающие Заимова и Велчева в совместной антигосударственной деятельности.

Когда Цанков шел к барьеру, Заимов громко бросил ему в лицо:

— Вы подлец и хотите начать новую карьеру!

В зале взорвался гул одобрения. И после этого, что бы ни говорил Цанков, клеймо «подлец» горело на его сухом, желтом лице.

Шел допрос Заимова о его антигосударственной деятельности после офицерского переворота. Заимов убедительно отвергал это обвинение. Отвечая на замечания судьи, что у него искаженное понятие о патриотизме, Заимов сказал, что государство, не имеющее самостоятельной государственной политики, должно очень осторожно оперировать этим термином.

Прокурор вскочил и, повысив голос, заявил, что так может говорить только плохой патриот!

Немедленно последовало требование защиты допросить свидетелей, которые знали Заимова на разных этапах его жизни. Таких свидетелей у защиты было более пятидесяти. Два из них, Мочарский и Иванов, рассказали о беспримерном мужестве капитана Заимова на войне, в бою под Тутраканом, когда он был тяжело ранен и, истекая кровью, продолжал командовать своими артиллеристами. Каждое их слово было тем более весомо, что они сами выносили с поля боя истекавшего кровью Заимова, который до последней минуты сознания продолжал участвовать в бою.

Сам факт, что на скамье подсудимых сидит храбрый генерал, участник нескольких войн, обвиняемый в измене своей родине, после выступления таких свидетелей становился нелепым, невероятным.

Попытка прокурора и судей исправить положение с помощью перекрестных допросов Заимова и других обвиняемых ни к чему не привела — любое обвинение, хотя бы косвенно перебрасываемое на Заимова, становилось совершенно неубедительным.

Заимов держался спокойно.

На любой вопрос, каким бы обидным он ни был, он отвечал без тени раздражения, немногословно, с внутренней убежденностью и с той точностью, какая исключала всякую двусмысленность. У него было ощущение как в бою, когда знаешь, что каждое твое слово может стоить жизни людям и тебе самому. Он вел бой за собственную честь, за честь отца, за честь своих боевых товарищей, за всех, для кого любовь к родине была не изменчивой политикой, а самой их жизнью и единственной правдой, которой они присягнули раз и навсегда.

Прокурор затронул вопрос о враждебной позиции обвиняемых к внешней политике своего государства и об их стремлении дискредитировать эту политику в глазах мирового общественного мнения и, таким образом, унизить свое государство.

Адвокат Заимова сразу же опротестовал попытку прокурора внести в судебное разбирательство обвинение, которое в обвинительном заключении не предъявлено его подзащитному.

— Но все, что происходит в этом зале, подсказывает такое обвинение, — прервал его прокурор.

Заимов попросил слова.

— На суде ни мы, обвиняемые, ни наша защита поднятого прокурором вопроса не затрагивали, — сказал он. — Значит, следует полагать, что основания для своего вопроса господин прокурор почерпнул из того, что говорили здесь представители обвинения. Например, свидетель обвинения Цанков и сам господин прокурор. В свое время за кровавую политику, дискредитировавшую Болгарию в глазах всего мира, верховная власть страны вынуждена была вышвырнуть Цанкова из кресла премьера. Прилично ли господину прокурору теперь здесь, на суде, основывать какие бы то ни было политические выводы, опираясь на показания таких проклятых нашим народом лиц, как палач Цанков!

— Здесь судят не Цанкова, а Заимова с его компанией! — крикнул прокурор.

— Пользуюсь случаем обратиться к суду с просьбой, — спокойно ответил Заимов. — Когда будут судить Цанкова — а это неизбежно, — вызовите меня в качестве свидетеля обвинения. Мои обвинения прозвучат более убедительно и не поставят господина прокурора в такое неловкое положение.

Начался спор между судьей, прокурором и адвокатом, касающийся прав в судебном процессе обвинения, подсудимых и их защиты. Судья потребовал обе стороны придерживаться рамок процесса, в частности, не отвлекать стороны от обвинительного заключения, пригрозив в противном случае применить строгие меры, вплоть до удаления из зала суда.

Судья понимал, что поднятый прокурором вопрос может увести в опасные дебри государственной политики, но второпях выразился весьма нескладно — не собирался же он удалять из зала и прокурора?..

Суд удалился для вынесения приговора. Эта работа членов суда по переводу обвинительного заключения и всего, что было на процессе, на язык конкретных определений вины каждого обвиняемого и назначения наказания была похожа на труд мастеров, изготовляющих витражи из маленьких осколков разноцветного стекла. И если в отношении других обвиняемых у судей что-то получалось, в отношении Заимова они оказались в тупике. Как ни пытались они из осколочков обвинения создать рисунок приговора, ничего не получалось. Главный судья ни на минуту не забывал, что от него ждут во дворце, но ничего сделать не смог, и в приговоре Заимову было записано: «Оправдать за отсутствием улик».

Дамян Велчев был приговорен к смертной казни, и в этом судья видел спасительный противовес оправдательному приговору в отношении Заимова.

Заимова окружила толпа друзей и его близкие. Его поздравляли, им восхищались, в глазах у многих он видел счастливые слезы. Потом еще долго к нему прямо на улице подходили незнакомые люди: одни молча пожимали ему руку, другие взволнованно говорили ему добрые слова.

Сподвижники Велчева распространили слух, будто Заимов продал их кумира и ценой его жизни купил себе свободу. И находились люди, которые звонили Заимову по телефону и оскорбляли его, слали ему подлые подметные письма.

Однажды на улице его остановил пожилой мужчина с лицом, искаженным шрамом через всю щеку.

— Вы меня не знаете... — сказал он, сильно волнуясь. — Я командовал пехотной ротой там же, под Тутраканом. Ваши пушки спасли тогда и меня, и многих солдат. Я хочу вам сказать... — он глотнул воздуха и продолжал: — ...на суде вы снова победитель, но... за отсутствием улик... мне хотелось... чтобы были, черт побери, улики! Так я люблю вас, так верю в вас... — старый солдат схватил его руку, прижал к своей груди и несколько мгновений смотрел на него влажно блестящими глазами: — Живите долго... Нам на радость... — с трудом выговорил он и быстро ушел прочь.

Заимов не остановил его, не спросил даже его имени, и старый солдат уходил все дальше и дальше, а Заимову казалось, будто он все еще видит его блестящие глаза.

В первые дни после освобождения мысль, высказанная тутраканским воином, приходила ему в голову, но он оттолкнул ее, подумав, что его оправдание не его вина, просто суд не сумел с ним справиться. И вот ее высказал старый солдат.

Сразу же после суда распространяется слух, что оправдание Заимова произошло с ведома и одобрения царя, который-де не хотел, чтобы столь популярный в стране человек оказался замешанным или хотя бы косвенно связанным с неприглядными действиями других обвиняемых. Это был хитрейший ход царедворцев, который все переворачивал с ног на голову и как бы отнимал у Заимова какое бы то ни было право гордиться своей победой на суде.

Заимов получил еще один нелегкий урок, требовавший от него таких решительных и далеко идущих выводов и решений, к которым тогда, сразу же после суда, он прийти еще не мог.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

С тех пор прошло шесть лет, но воспоминание о пережитом тогда было так близко, что нынешний суд, которого он сейчас ждал, казался ему продолжением и завершением того давнего суда.

Он не умел жить сегодняшним днем, с ним постоянно была вся его жизнь. Говорят, прошлое невозвратно. Для него это неверно.


Он вздрогнул — кто-то за дверью громко произнес его имя. Встрепенулись охранники, подобрали ноги, насторожились.

Дверь открылась, и в комнату вошел господин в штатском.

Охранники вскочили, по-собачьи вытянув лица.

Заимов этого человека не знал, хотя на допросах он видел немало их — в штатском и в форме. На этом был хороший черный костюм, крахмальный воротничок подпирал горло, в черном галстуке белела жемчужина булавки. Вырядился, как на торжественный прием.

— Как чувствуете себя, бе-Заимов? — спросил он.

Заимов впервые услышал в обращении к себе эту оскорбительную приставку «бе», означавшую высшую степень презрения.

— Бережете свой грязный язык для суда? — спросил господин в черном костюме. — Ну что ж, послушаем вас там, — он повернулся к двери.

Охранники некоторое время стояли молча, потом скрипнули стулья — они сели. Заимов повернул голову и посмотрел. Теперь они глядели на него злобно. А как же иначе? Хозяин только что науськал их.

За дверью становилось все более шумно, теперь голоса там не умолкали. Он вдруг огорчился, что думает об этих бегающих вокруг него собаках, вместо того чтобы собрать все свои душевные силы к сражению, которое скоро начнется.


Комендант привел трех конвойных, вооруженных винтовками с примкнутыми штыками. Солдаты встали по обе стороны двери. Третий встал рядом с Заимовым.

— Когда настанет срок, я приду сюда, — сказал комендант и ушел.

Солдаты, что стали у двери, рассматривали Заимова несколько удивленно. Им, наверное, сказали: «Будете стеречь опасного генерала». А увидели они пожилого, сильно поседевшего человека в мятой арестантской одежде с короткими рукавами, на ногах — незашнурованные ботинки. И глаза у опасного генерала усталые и добрые.

Дверь тихо отворилась, и в комнату вошли два господина.

Одного из них Заимов узнал — это был довольно известный в Софии адвокат по уголовным делам Тумпоров. Его холеное красивое лицо было белым как бумага. Будучи назначенным на этот процесс, он потребовал от родных Заимова 60 тысяч левов. Он надеялся, что Заимовы не смогут заплатить такие деньги, и он откажется от участия в процессе. Но родственник Заимова коммерсант Константинов дал эти деньги.

Второй господин тоже был адвокатом. Его фамилия — Бочаров — ничего Заимову не сказала. Этот не скрывал своего страха, его болезненное, желтое лицо подергивал нервный тик. Но Заимов необъяснимо чувствовал, что этот человек ему симпатизирует.

Чутье не обманывало его. Адвокат Бочаров пошел на процесс не только по назначению адвокатского совета. Он мог отказаться, сославшись на болезнь, он действительно собирался лечь в больницу, и все об этом знали. Но, прежде чем он успел отказаться, его большой друг, известный адвокат Георгий Станкулов, попросил его участвовать в процессе.

— Они же сразу после суда посадят в тюрьму и меня, — возразил Бочаров. — Ты же знаешь, у меня большая семья.

— Хорошо, ты не делай на суде ничего для себя опасного, все равно защищать Заимова бесполезно. Но ты должен регулярно сообщать мне, что там будет происходить. Мне это очень нужно, иначе я не подвергал бы тебя риску.

Бочаров согласился, не зная того, что он поможет восстановлению правды о процессе — его информацию Станкулов будет передавать антифашистам.

Адвокаты представились Заимову и, взяв стулья, сели напротив него.

— Мы назначены защищать вас, — сказал Тумпоров, избегая встречаться взглядом с генералом.

— Что же это так поздно? — спросил он.

— Суд в адвокатский совет обратился только вчера, — ответил Тумпоров. — А свидание с вами мы получили только что. Но к делу. Я могу взять на себя защиту только на таких условиях: вы должны или все отрицать, или все признать, охарактеризовать совершенное вами как преступление, в котором вы раскаиваетесь, и просить о снисхождении.

— Нет, — тихо, но твердо ответил генерал.

Иного ответа Тумпоров и не ждал.

Заимов перевел взгляд на Бочарова.

— Откровенно сказать, я сейчас не знаю, как построить вашу защиту, — Бочаров оглянулся на охранников.

— Но не поздно ли будет искать позицию моей защиты уже на суде? — спросил Заимов с чуть заметной улыбкой.

— Не знаю... Не знаю... — тихо ответил Бочаров.

Чтобы не возвращаться более к этой стороне процесса, следует рассказать, что Тумпоров еще в начале судебного следствия начал уверять суд, что его подзащитный ненормальный человек, раз он поднял руку на царя и отчизну. Заимов потребовал, чтобы этот адвокат был отстранен от участия в процессе, так как в подобной защите он не нуждается. А Бочаров фактически участия в процессе не принимал, иногда задавал безобидные вопросы, совсем не касавшиеся сути дела, и уклонился от защитительной речи. Но с первой до последней минуты процесса он сидел на своем месте и старательно делал записи.


Комендант суда сделал два шага к Заимову, остановился, одернул китель, поправил портупею.

— Встать! Следовать за мной, — произнес он торжественно.

По сумрачному пустому коридору его повели в зал суда. Он шел, прихрамывая, за коричневой спиной коменданта, ничего вокруг не видя — он весь был сосредоточен в себе. Слышал только, как звякали плохо подбитые подковки на сапогах какого-то шагавшего за ним конвойного солдата, и это было неприятно, как всякая неряшливость в военном человеке.

Комендант круто свернул к двери. Заимов прошел прямо, дальше.

— Сюда! — крикнул комендант.

Заимов остановился и оглянулся удивленно.

— Сюда! — повторил комендант, показывая на дверь.

Заимов вернулся назад: комендант осмотрел его с ног до головы и ткнул пальцем в грудь.

— Застегните пуговицу.

— Нет пуговицы, — ответил Заимов и поправил рукой борт арестантской куртки — его самого смущал этот непорядок в тюремной одежде.

Комендант распахнул дверь.

— Входите!

Заимов сделал шаг через порог и невольно остановился — он увидел множество лиц и устремленных на него глаз, и стояла такая тишина, будто в комнате никого не было.

Подтолкнув его в спину, комендант забежал вперед и показал на стул в ряду, где уже сидели остальные подсудимые. Подойдя к своему месту, Заимов остановился и взглянул на своих товарищей. Генчо Попцвятков и Никола Белопитов встретили его взгляд открыто, Чемширов, точно обжегшись, отвернулся. Но Заимов этого не заметил, он увидел только, что лица его товарищей были исхудавшие, бледные, с землистыми тенями под глазами. Он снова с болью подумал, что это он вовлек их в беду, обрек на муки и в эту минуту еще больше утвердился в своем решении — все обвинения брать на себя и вести себя так, будто на скамье подсудимых он один, отвергать всякую попытку суда связать его с товарищами. Он будет отрицать, что они хоть в какой-либо мере посвящены в его дела.

Для суда был отведен небольшой зал с двумя окнами. Вдоль глухой стены стоял огромный стол судей. Над ним висел портрет царя Бориса. Сбоку у окна — столик прокурора, а с другой стороны, ближе к двери, загородка для подсудимых. Для зрителей осталась половина зала — еле хватило на четыре ряда стульев.

Почти все места были заняты, уже сейчас в комнате было душно, а окна были наглухо закрыты.

Заимов поднял голову и стал пристально рассматривать публику.

Первый, кого он увидел, был генерал Никифоров, Заимов смотрел на его смуглое, немного восточное, скуластое лицо, в его широко расставленные глаза. Этого генерала он знал давно и никогда не испытывал к нему добрых чувств. Ему не мог быть симпатичен человек, который уже столько, лет возглавляет военно-судебное ведомство, творящее расправы над военными. Вот и сейчас он в этом зале, конечно, не случайно.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

На генерала Никифора Никифорова известие об аресте Заимова обрушилось как гром среди ясного неба.

Несмотря на то, что Заимов был генералом и подлежал военному суду, Никифоров не был предварительно информирован о готовящемся его аресте. Охранка и гестаповцы воспользовались тем, что Заимов был в отставке, и во всей предварительной документации по делу именовали его коммерсантом.

Дело в том, что, занимая высокий пост начальника военно-судебного отдела военного министерства, генерал Никифоров сам был связан с тайной антифашистской группой, которую возглавлял его давний друг, известный болгарский адвокат Пеев.

Узнав об аресте Заимова, Никифоров в тот же день условился с Пеевым о встрече.


Кончался мглистый мартовский день. Никифоров нервно прохаживался по боковой галерее Собора святой недели, наблюдая уличную толпу. В этот час жители города спешили по домам, в свои семьи — единственное место, где они могли быть самими собой. Встретиться, как бывало, с друзьями за чашкой кофе стало занятием опасным — рестораны и кафе заполняли немчура, шпики и странные болгары, которым в этой компании было хорошо и не страшно. Немцы называли таких болгар полезными, а болгарский народ — оборотнями.

Никифоров вспомнил свой разговор с Пеевым об этих странных болгарах, у которых, как выразился Пеев, «душа навыворот». На это он сказал: «Самое страшное, что они все-таки болгары». Пеев ответил: «Если бы ты, Фор, читал не только военные книги, ты бы знал, что главными поступками людей движет не кровь, а сознание, разум. Я бы не предложил тебе быть со мной в этой страшной и опасной борьбе, полагаясь только на твою болгарскую кровь».

Этот их разговор тогда тоже был связан с генералом Заимовым. Тогда в Варне готовился суд над группой патриотов, в которую входил сын генерала Заимова Стоян. Никифоров считал, что можно добиться приказа военного министра о переводе Стояна из Варны в Софию и таким образом спасти его от суда.

— Это очень сложно? Ты не рискуешь? — спросил Пеев.

— Я найду способ подсказать этот ход генералу Заимову, — ответил он.

— Ну что ж, попробуй, — согласился Пеев и спросил: — Как ты думаешь, а сам генерал... он мог бы быть с нами?

Никифоров понимал, как важен его ответ для них обоих, и долго думал.

— Ты сам знаешь, — заговорил он наконец, — Заимов редкостно честный человек и патриот. Но я не могу тебе объяснить... мы с ним всю жизнь на глазах друг у друга, и не то что дружбы, даже малейшей близости у нас никогда не было. Когда он смотрел на меня, в его глазах я видел неприязнь.

— А как еще он должен смотреть на главного судью всех военных? — усмехнулся Пеев. — Я думаю, стоит поговорить с ним. Будь очень осторожен, Фор.

Но Никифоров поговорить с Заимовым так и не успел.


Пеев на свидание немного опоздал, они поздоровались и пошли по тихой узкой улице, удаляясь от центра.

— Что случилось? — спросил Пеев.

— Арестован генерал Заимов.

— За что?

— За то же, за что однажды могут арестовать и нас с тобой.

Пеев остановился и произнес тихо:

— Я думал об этом.

Они снова двинулись.

— Это точно? — спросил Пеев.

— Я смотрел предварительную документацию и протоколы первых двух его допросов. Все абсолютно точно. К нему подослали провокатора.

— Что он говорит на допросах? — спросил Пеев.

— Он почти ничего не отрицает, но квалифицирует свою вину как верность Болгарии, а не как измену.

Увидев встречного человека, Никифоров замолчал и, разминувшись, спросил:

— Может, мне попытаться помочь ему?

— Нет, нет, — резко сказал Пеев. — Как ты можешь это сделать?

— Воспользоваться тем, что основная биография Заимова все-таки военная, и потребовать контроля над судебным следствием.

— Почему ты не был поставлен в известность о готовящемся аресте? — спросил Пеев.

— Они считают его штатским, он уже пять лет в отставке.

— Но почему же они не посчитались с тем, что его основная биография — военная, и все-таки не информировали тебя?

— Я почти уверен, что все готовило гестапо, — ответил Никифоров. — Провокатор пришел к нему как связной от антифашистов Чехословакии — что-то больно сложный ход. Наших на такое не хватит.

— Связь с Чехословакией он подтверждает?

— Улики неопровержимы.

Они очень долго шли молча. И вдруг почувствовали бьющий в лицо холодный ветер с Витоши. Улица кончилась, перед ними открылось поле.

Постояли немного и повернули обратно.

— Я буду говорить с тобой прямо, — глухим, напряженным голосом начал Пеев. — И без сантиментов. Мы с тобой, Фор, не принадлежим себе и тем более нашим эмоциям. Мы участники борьбы, в которой решается история мира и нашей Болгарии. И в борьбе этой мы заняты таким делом, когда каждый наш шаг, каждый поступок связан с жизнью и смертью огромного количества людей. Вспомни твою поездку к турецкой границе, когда ты установил, что там нет признаков готовящегося вступления немцев в Турцию. На основании твоего донесения русские могли ослабить кавказский фронт и оттуда перебросить войска к Москве. Ведь так могло быть? Подумай, могло?

— Могло, — тихо ответил Никифоров.

— Ну вот видишь. Продумай все свои донесения, и ты поймешь, что пожертвовать собой, спасая Заимова, ты просто не имеешь права. Будь ты в моей группе, скажем, радистом, я мог бы тебя заменить. Но где я найду человека, который, как ты, имеет возможность ежедневно общаться с военным министром, с начальником генерального штаба, с военными советниками царя? Такой мой ответ на твой вопрос. Ответ, я знаю, жестокий, но другого у меня нет.

Неторопливой походкой гуляющих людей они возвращались к центральной части города. Надо было расставаться. Пеев сказал:

— Казнить его они не посмеют. Стрелять в человека с фамилией Заимов — это все равно что стрелять в сердце Болгарии. Не посмеют. — Пеев крепко сжал руку Никифорова и добавил тихо: — Если бы ты знал, Фор, как я понимаю тебя.

«Не посмеют... не посмеют...» Эта мысль помогала Никифорову все время, пока шло следствие.

По приказу военного министра Михова охранка систематически знакомила Никифорова с протоколами допросов Заимова и его группы, и он должен был потом кратко информировать министра о ходе следствия. И все-таки Никифоров пытался помочь Заимову. Узнав, что Заимова избивают на допросах в охранке, он обратил на это внимание министра.

— Он знал, на что шел, — ответил Михов.

В другой раз Никифоров огорченно заметил министру, что на допросах то и дело упоминают имя отца Заимова:

— Все-таки его отец соратник Левского и Ботева, с ним связана большая история.

— Уверен, что следствие уводят в историю не те, кто его ведет, — ответил министр. — Заимову было угодно не щадить имя своего отца. Он сам наплевал на его могилу, когда решил заняться шпионажем.

«Все это совсем не так, стоит только задуматься», — рвались слова из самого сердца Никифорова, но он молчал.

Спустя несколько месяцев произойдет трагический провал антифашистской группы Пеева, и над Никифоровым нависнет угроза смерти. Но Пеев возьмет на себя всю вину и будет утверждать, что Никифоров, будучи его другом с юных лет, не мог ничего знать о его тайной деятельности. Опровергнуть это не сможет ни следствие, ни суд.

Пеева казнят, а Никифоров будет уволен из министерства на пенсию, и царь спросит военного министра: «Как это вы не видели, что имеете дело со слепым болваном?..»

Никифоров ждал суда над Заимовым с таким ощущением, как будто это был суд над ним самим.

29 мая, в день начала процесса, он ранним утром пришел в министерство и заперся в своем кабинете. Он решал нелегкий для него вопрос: присутствовать на суде или найти убедительный повод не идти? После долгих сомнений он решил, что отсутствие его на суде может вызвать подозрение. А по долгу боевого товарищества он обязан знать все, что произойдет на процессе.

Несмотря на строжайшее предупреждение Пеева, он снова и снова думал о том, как помочь Заимову.

Ведь вот недавно был у него случай, когда, казалось, невозможное стало возможным — он спас от судебной расправы группу патриотов. В Варне шел судебный процесс, и пятеро подсудимых были приговорены к смерти. Раньше смертные приговоры военных судов утверждал сам царь Борис, и тогда бывала возможность так представить ему дело, чтобы он помиловал осужденных. Царь любил молву о его милосердии. Но теперь, когда смертные приговоры стали выносить все чаще, царь решил отстраниться от этой обязанности. Последней инстанцией стал военный министр, а практически эта страшная тяжесть легла на плечи Никифорова, который должен был докладывать министру свои предложения. Каждое дело он изучал долго и тщательно, используя все возможные юридические тонкости, он искал основания для смягчения приговора. Но министр мог подходить к делу с чисто политической стороны. Никифоров должен был готовиться и к этому.

Изучая варненское дело, он обнаружил, что в протоколе судебного совещания, на котором определяли меру наказания, отмечено разногласие среди судей. Он немедленно позвонил в Варну председателю суда, чтобы подробней узнать об этих разногласиях.

— Господин генерал, я сделал все, чтобы поставить к стенке всю компанию, — пояснил полковник, председатель суда. — Но меня подвели, не поддержали члены суда. Но и пятерых — это тоже неплохо. Воздух станет чище.

— На чем члены суда основывали свое милосердие? — спросил Никифоров.

— Старая песня — недоказательность обвинения. Все хотят быть чистенькими, — ответил полковник и спросил: — А какое ваше мнение, господин генерал, о приговоре?

— Я сообщу его министру, — ответил Никифоров.

Недавно назначенный на пост военного министра генерал Михов не стал слушать подробный доклад Никифорова о суде в Варне.

— Разберитесь во всем сами, — сказал он. — И внесите предложение, я целиком полагаюсь на вашу компетентность. — Михову, кроме всего прочего, не хотелось начинать карьеру министра с утверждения смертного приговора.

На другой день Никифоров предложил заменить смертные приговоры длительным тюремным заключением, и министр его предложение утвердил.

Но спустя несколько дней на заседании высшего военного совета Никифоров пережил страшные минуты. Генерал Кочо Стоянов вдруг поднял вопрос о замене варненского приговора. Он заявил, что не хотел бы в этом прецеденте обнаружить опасную тенденцию, которая неминуемо приведет страну к катастрофе. Если бы он сформулировал свою мысль не так резко, то могли бы назначить повторное разбирательство и неизвестно, чем бы это кончилось для Никифорова. Но слова Стоянова косвенно задели Михова, которому сразу после вступления на пост министра приписывали опасные тенденции. Кроме того, он не желал слушать подобные обвинения от генерала, которого немецкие советники уже давно прочат в кресло военного министра. Никифоров взял слово, чтобы дать справку военному совету.

— Процесс был явно подготовлен, — сказал он. — Его ход и решение вызвали раскол даже в составе суда. Отмена необоснованного смертного приговора показала всем нашу силу, а не какую-то опасную тенденцию. По-моему, гораздо большая опасность для государства, для авторитета власти думать, что неквалифицированные судебные расправы полезны.

— Это же ваше ведомство, господин Никифоров, — бросил реплику генерал Стоянов.

— Да, для меня это серьезный урок, — согласился Никифоров. — Но я еще полгода назад письменно докладывал прежнему министру о необходимости обратить серьезное внимание на укомплектование наших судов квалифицированными работниками. Обращаю ваше внимание на этот вопрос и сейчас.

— Да, да, — подтвердил Михов. — Военный суд должен быть судом, а не расправой, и дискуссировать об этом не следует.

Придя к себе, Никифоров долго неподвижно сидел за столом. Так опасно не было еще никогда. Он не рассказал об этой истории Пееву. Да и что он может посоветовать? Быть осторожным? Никифоров помнил один, теперь уже давний день, когда Пеев показал ему расшифрованную радиограмму от руководителей антифашистского центра. Там была фраза: «Всячески оберегайте Журина»[17].

— Как понимать слово «всячески»? — рассмеялся Пеев. — Из всех «всяческих» я знаю один абсолютно надежный способ, как уберечь тебя. Надо, чтобы ты прекратил работу, и все.

Это был единственный в их совместной тайной работе случай, когда они начали разговор на эту тему.

Да, да, да, все это понятно, но как помочь Заимову? Ни одна мысль не была реальной, за каждой стояла угроза собственного провала. В состоянии этого душевного смятения Никифоров и пришел на суд Заимова.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Заимов снова взглянул в лицо Никифорова, и тот опустил глаза. «Не можешь смотреть мне в глаза, значит, в тайниках твоей темной души копошатся остатки совести. Тем хуже для тебя», — подумал Заимов.

Кроме Никифорова и генерала Стоянова, которого он давно презирал за его лакейскую, продажную душу, остальных, сидевших в зале Заимов не знал, и это было хорошо. Ведь это значит, что он никогда не подавал руки ни одному из тех, кому сегодня оказана позорная привилегия присутствовать здесь.

Заимов мельком взглянул на портрет царя. Как зарница мелькнуло далекое, далекое: военный парад полка, которым он командовал, прошел с блеском, и царь сказал: «Ты, Заимов, возрождаешь славу болгарской армии». А он стоял взволнованный, преданно смотря в глаза монарху. «Боже, какой стыд!» — подумал он сейчас.

Воспоминание кольнуло сердце и мгновенно растаяло, но потом, когда шел суд, равнодушное, невзрачное лицо царя на портрете было перед глазами, и у него не раз возникало ощущение, что он говорил не суду, а царю, и судьи только потому равнодушны к его словам, что равнодушен к ним и висящий над ними царь.

В зал вошли и сели в заднем ряду три немца. Они были в штатском, но никому не нужно было объяснять, кто эти господа. Это было видно по тому, как они вошли, никого не замечая, как им молчаливо поклонились, господа из болгарской охранки. Одного из них Заимов узнал. Он присутствовал однажды на допросе и лицемерно возмущался, что болгарского генерала истязает какой-то мелкий функционер полиции.

Появился офицер из царской свиты. Качая бедрами, он прошел в первый ряд. Заимов знал этого красавчика с разболтанной балетной походкой. Среди дворцовых дам у него было прозвище «Сладенький».

И вдруг Заимов увидел, как в зал вошла и села на крайний стул у двери его Анна.

«Боже, зачем, зачем это?»

Все смотрели на нее. Она сидела, будто никого не видела, положила на колени сумочку, оправила платье, чисто женским осторожным жестом проверила, как лежат волосы, и только тогда подняла взгляд. Только на него.

Он сидел очень близко. Всего несколько шагов. Его глаза сказали ей: «Мне тяжело видеть тебя здесь. И тебе тоже будет тяжело. Зачем ты пришла?» Ее глаза ответили: «Милый мой, как же я могла не прийти? Ты же здесь один... совсем один... Я буду с тобой...»

В висках у него застучала кровь — часто и гулко. Он уже свыкся с мыслью, что в этой комнате все его враги. И, вдруг Анна! Она увидит его неравный бой с врагами. «Выдержишь ли, не сорвешься?» — спросил его взгляд. В ответ она чуть заметно кивнула, и на лице ее мелькнула тень нежной улыбки. И сразу стало спокойно. Он сказал ей: «Ты молодец, Анна, что пришла, ты унесешь отсюда правду о суде, которую все остальные будут прятать». Он не раз думал, что на суде его никто не поймет и даже не будет к этому стремиться. Это означало, что все трижды обдуманное, ставшее непроходящей болью его раненого сердца, прозвучит на суде не громче, чем его мысли в одиночной камере. Единственной шаткой надеждой оставался только протоколист суда.

А теперь здесь была она, Аня. И его услышат в Болгарии. Услышат.

Из двери позади судейского стола с грудой папок в руках вышел секретарь суда. Он разложил папки на столе тремя равными частями и, сказав что-то сидящему у двери коменданту, скрылся. Комендант одернул китель, пригладил пальцами усики и прокашлялся в кулак.

Напряженное сознание Заимова все это фиксировало цепко, не чисто автоматически. Так бывало на войне перед боем, когда он мог замечать, что у какого-то офицера плохо выбрито лицо, что на штабной карте кто-то оставил чернильное пятно, что не выспавшийся телефонист клюет носом в свой аппарат. Все это не имело для предстоящего боя серьезного значения и можно было бы это просто не заметить, но он был так уж устроен: он все замечал.

Дверь в судейскую комнату снова приоткрылась. Комендант вытянулся, выпятил грудь, но тут же несколько смущенно выпустил воздух. В зал вошел прокурор подполковник Николов. С папками в обеих руках, сутулясь и низко опустив голову, точно он стыдился чего-то, прокурор быстро прошел за свой столик напротив Заимова, сел и уткнулся в бумаги. Но Заимов знал, что этому господину стыд неведом, а сегодняшний суд для него, может быть, самое памятное торжество во всей его мутной карьере. Еще раньше, увидев его подпись под обвинительным заключением, Заимов огорчился — на суде придется вести бой с тупым и злобным человеком.

В дверях появилась коренастая фигура председателя суда полковника Игнатия Младенова. Он отрепетированно задержал шаг через порог, и в это время комендант, не успев принять позу, крикнул:

— Встать, суд идет!

Все встали. Комендант, закинув назад голову, победоносно оглядывал зал, точно проверял, не остался ли кто сидеть. Наверное, в его жизни эти секунды были самыми счастливыми — ведь по его приказу послушно вставали генералы и прочие важные, обычно недоступные ему люди.

Судьи уселись за своим столом. Младенов кивком головы дал понять, что можно сесть.

Переждав шум, скрип стульев, он негромким, ровным голосом без всякого выражения начал читать обвинительное заключение.

ОБВИНИТЕЛЬНЫЙ АКТ
по переписке входящий номер 4007/1942 г.
по делу номер 442, 1942 г.

Владимир Стоянов Заимов, генерал в отставке, имел связь с советским посольством в городе Софии еще с 1935 года, когда состоял на действительной службе. Тогда он познакомился с советским военным атташе полковником Сухоруковым, перед которым подчеркнул свои добрые чувства к Советской России. В дальнейшем он продолжал поддерживать связи с советским посольством через заместителя Сухорукова полковника Бенедиктова, с которым разговаривал у него дома, излагая ему борьбу и разлад среди офицеров, принимавших участие в перевороте 19 мая, также знакомя его с общим политическим положением в стране. Полковника Бенедиктова сменил полковник Дергачев, с которым Заимов продолжал встречи и разговоры. Так как Дергачев пожелал чаще информироваться об общем положении Болгарии и об отношениях народа к Германии и России, и с тем, чтобы их не смущали третьи лица и не преследовали власти, по требованию Дергачева они сняли специальную квартиру. Квартиру арендовал Генчо Попцвятков в доме № 42 по улице Гурко, арендная плата — 900 левов. Здесь Заимов и Дергачев встречались несколько раз. Позже Евгений Хр. Чемширов снимает квартиру у госпожи Ас. Златаровой. Здесь Заимов встречается с Дергачевым и его помощником Середой. По их распоряжению на входной двери квартиры был установлен почтовый ящик, в который по определенным дням известное лицо опускало сведения, которые Чемширов или Заимов передавали Дергачеву. В одном из писем сообщалось, что Прудкин требует денег на моторную лодку.

После Дергачева Заимов продолжал встречаться с генералом Иконниковым лично или посредством его секретаря Савченко.

Встречи Заимова с сотрудниками советского посольства проходили еще на снятых Чемшировым квартирах на бульваре Тотлебена, 2, на бульваре Паскалева, 52, на улице Парчевича, 21.

И дальше в обвинительном акте педантично перечислялись встречи Заимова, даты и адреса этих встреч — словом, все то, что собрала охранка, месяц за месяцем ведя за ним тщательное наблюдение. Это казалось обвинению вполне достаточным для подтверждения факта связи Заимова с представителями советской стороны. А поскольку все эти представители были людьми военными, само собой разумелось, что эти его связи носили шпионский характер.

Заимов смотрел, как слушают обвинительное заключение сидевшие в зале люди. «Сладенький» изо всех сил старался изобразить на своем смазливом лице серьезность и возмущение. Он то поднимал брови вверх, то сводил их к переносице, то закусывал нижнюю пухлую губу. Сегодня вечером он будет рассказывать дворцовым дамам о том, как на его глазах судили генерала-шпиона.

Выпуклые глаза генерала Никифорова смотрели прямо перед собой слепо и отрешенно. Он не слушал судью. Зачем ему? Он же это обвинительное заключение, наверное, сам редактировал.

Анна смотрит на председателя. Лицо сосредоточенное — будто боится слово пропустить.


Сражение Заимова с судом началось еще до начала процесса. Сразу после получения в тюрьме обвинительного акта он написал свой ответ на него:

Г о с п о д а с у д ь и.

Я не признаю себя виновным в преступлении, приписываемом мне обвинительным актом. Прошу при судебном разбирательстве использовать следующие доказательства:

I. Протоколы допросов в дирекции полиции.

II. Допустить и призвать в качестве свидетелей следующих лиц:

1. Военного министра господина генерала Михова.

2. Инспектора по вооружениям господина генерала Русева.

3. Начальника штаба войск генерала Лукаша.

4. Инспектора артиллерии полковника Георгиева.

5. Начальника разведки военного министерства полковника И. Георгиева.

6. Генерала в отставке Саву Сазова.

7. Мастера Марко Пирумова (ремесленника).

III. С целью установить мое материальное положение прошу получить справки:

1. Софийского народного банка о том, что мой долг составляет 200 тысяч левов.

2. Страхового общества «Балкан» о том, что моя задолженность 70 тысяч левов.

3. Районного банка о том, что я отдал в залог свою пенсию, получив за это 40 тысяч левов.

4. Болгарского земледельческого банка в том, что у меня долг ему 40 тысяч левов.

6. Третьего софийского нотариуса в том, что у меня долг по ипотеке в 200 тысяч левов.

IV. Разрешить мне использовать свидетелей обвинения.

София, 20 мая 1942 года

С почтением В. Заимов.

Зачем ему в качестве свидетелей понадобились столь высокие военные сановники? Разве он может от них ждать хоть слова в свою защиту? Конечно, нет. Они ему нужны совсем для иной цели. Когда он составлял список свидетелей, он помнил блистательный бой Георгия Димитрова с сановным Герингом на суде в Лейпциге. Однако надежда, что судьи не разгадают его замысла, у него была слабая. Но если разгадают, пусть знают, что он готовится к сражению с ними по самому высокому счету.

Судя по обвинительному заключению, его противники понимают свою задачу упрощенно. У них в руках улики, которые дают им основания надеяться свести все дело к самому вульгарному шпионажу, — суду надо будет только публично подтвердить уже известные факты. Но теперь им предстоит нечто более трудное — не дать вовлечь суд в исследование самого понятия государственной измены. В обвинительном заключении неосторожно говорится о симпатиях обвиняемого к русским и о его антигерманских настроениях. Это дает ему даже чисто формальное право высказать все, что он думает о нынешней гибельной политике болгарских властей. Впрочем, он сказал об этом и без всякого повода. Суд обвиняет его в государственной измене, и, объясняя, почему он не признает себя виновным в этом, он неизбежно должен говорить о своем понимании патриотизма. Его патриотизм исключает возможность считать изменой тревогу за судьбу России. В такой измене можно обвинить подавляющее большинство болгар. И судьи не могут не понимать, что ему гораздо легче объяснить и оправдать свои симпатии к России, чем им свои к фашистской Германии.

Наконец, его обвиняют в том, что он получал какое-то денежное вознаграждение, — составители акта, по-видимому, не могли себе представить, что даже тут могло обходиться без корысти. Долговые справки из банков помогут ему опровергнуть и это обвинение.

Младенов закончил чтение обвинительного заключения. Он торопливо отложил его в сторону и, взяв со стола другую папку, объявил, повысив голос:

— Зачитываю свидетельские показания господина Флориана.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Флориан!

Заимов прикрыл глаза, и перед ним, в который уже раз, в мельчайших подробностях возник тот вечер — 16 марта, когда он впервые увидел этого человека.

Быстро сгущались сумерки. С делами было покончено, и он уже собирался домой. В кабинет зашел Марко Пирумов — работник его конторы, изготовлявший упаковочные коробки для магазинов. Его торгово-посредническая контора «Славянин» занималась и таким коммерческим делом. Марко был типичный мастеровой, простой, честный человек, которому Заимов доверял, хотя и не посвящал его в свои тайные дела. Он вообще считал мастера человеком, далеким от всякой политики.

Вот и тогда мастер зашел сказать, что магазины перестали брать коробки («нечего в них упаковывать») и что подвал конторы завален ими.

Заимов ответил, что рано или поздно торговля в стране наладится и коробки пойдут в ход.

— Вы действительно думаете, наладится? — поднял густые брови Пирумов, внимательно смотря на него глубоко запавшими черными глазами.

— Все наладится в свое время.

Пирумов ответил угрюмо:

— А по-моему, все катится в пропасть... и мы с вами тоже.

— Нельзя так мрачно смотреть на будущее.

Некоторое время Пирумов сидел, опустив голову, и вдруг выпрямился, достал из кармана мятую бумажку и протянул ее собеседнику.

Это была листовка коммунистов. Вверху листовки крупными буквами: «Спасем Болгарию от национальной катастрофы», и внизу подпись: «ЦК Болгарской компартии». Заимов знал эту листовку — еще на прошлой неделе кто-то положил такую же в его домашний почтовый ящик. Листовка беспощадно разоблачала предательскую политику продавшегося Гитлеру правительства и звала болгарский народ к активной борьбе с фашистами, звала спасать свою страну от национальной катастрофы. Листовка пришлась ему по душе, он и сам, особенно после поражения немцев под Москвой, все чаще думал, что настала пора более смелого обращения к народу. Болгария уже не та, что была полгода назад, когда первые успехи немцев повергли в апатию даже честных людей.

— Что же вы думаете об этом? — спросил он, возвращая мастеру листовку.

— Кабы знать, что делать, — неопределенно ответил Пирумов.

— Хорошо уже то, что вы хотите знать.

Пирумов улыбнулся.

— Один лысый бобыль всю жизнь хотел жениться, да так и не узнал, как это делается.

Пирумов встал и, протянув руку, сказал серьезно:

— А коммунисты знают, что делать. Знают.

Мастер ушел, а он долго еще сидел за столом и взволнованно думал о том, что произошло.

С того вечера, когда он на приеме в советском посольстве познакомился с русским полковником Сухоруковым, миновали годы, и все, что происходило с ним за это время, подтверждало правильность услышанного им тогда совета — ищите силы в народе. Вот и сейчас пришел к нему еще один человек из народа, протянул ему свою руку, а если задуматься, так вручил и свою жизнь.

Он сам уже не думает о коммунистах как о мечтателях-идеалистах. Он уже знает многих лично, видел их в деле, и его потрясала их спокойная готовность к самопожертвованию. Он гордился, что в этой борьбе он вместе с коммунистами, но последнее время все чаще задает себе вопрос: верят ли коммунисты ему до конца, как верит им он?

Ответить на это ему нелегко. Еще несколько лет назад коммунисты предложили ему выставить свою кандидатуру на выборах в парламент, чтобы отстаивать там их политические и экономические требования. Он принял это предложение и, навлекая на себя грозную опасность, стал активным пропагандистом их программы. Но перед самыми выборами те же коммунисты предложили ему снять свою кандидатуру, мотивируя это тем, что они не хотят ставить его под удар усилившегося в стране террора. Чем была вызвана эта забота о нем? Может быть, они не верили, что он выстоит перед серьезным испытанием? Сами они продолжали борьбу, не считаясь с возросшим террором. Однако позже, когда он предпринял издание собственной газеты «Воля», коммунисты снова поддержали его, помогали ему находить наиболее точные оценки политических событий. И это снова было не очень определенно, они только помогали, но он не был с ними вместе.

Но разве коммунисты не обратились к нему за помощью, когда им понадобилось создать в Софии тайный центр для связи их чехословацких товарищей с Москвой? Он понимал, что это очень важное и очень опасное дело, но бесстрашно за него взялся, и вскоре созданная им конспиративная квартира в доме два по бульвару Тотлебена стала мостом между антифашистским подпольем Чехословакии и Москвой. По этому мосту сумел уйти от погони видный чехословацкий коммунист Ян Шверма.

Он помог коммунистам в организации партизанской войны, и ему была передана из Москвы благодарность Георгия Димитрова. Тогда же ему предложили покинуть Болгарию и перебраться в Советский Союз. И снова та же мотивировка: он подвергается здесь смертельной опасности. Но сами-то коммунисты оставались в Болгарии, не думая об опасности. Он тогда отклонил их предложение не без чувства обиды за то, что они, как ему показалось, усомнились в его готовности мужественно встретить любую опасность.

Заимов понимал, что все эти годы происходило не что иное, как постепенное сближение его с коммунистами, но сейчас, когда борьба за честь Болгарии была обострена до крайности и в ней решалась судьба народа, ему страстно хотелось быть на самом переднем крае этой борьбы. Как же перейти эту неуловимую грань, которая все-таки есть между ним и коммунистами?

Когда он думал об этом, ему начинало казаться, что он мало делает и для России.

Решив помогать Советскому Союзу в его борьбе с фашизмом, он отнесся к этому с огромной ответственностью и, как военный профессионал, обостренно понимал, что ждет от него далекая и близкая ему Москва. Ей нужны точные данные сугубо военного свойства, а то, что было в его сообщениях, носило, как ему казалось, слишком общий характер. Так он думал, не зная, что в Москве каждое его сообщение ждали с нетерпением, в них неизменно был глубокий, проницательный анализ обстановки в стране и в Европе в целом, анализ, сделанный умным, высокообразованным человеком. В конце концов, в этой гигантской войне военный потенциал Болгарии весил немного, но и о нем имелась обстоятельная информация и от Заимова, и от другой антифашистской группы, возглавляемой Пеевым, в которую входил генерал Никифоров. Но не менее важно, а в некотором отношении даже более важно было знать, как выглядит жизнь в стране, почти полностью отданной в распоряжение Гитлера. Это «почти» содержало в себе много важнейших, часто неуловимых в своей конкретности обстоятельств, дававших основания делать далеко идущие политические и стратегические выводы. Многого стоило одно его сообщение о том, как встречен в Болгарии первый разгром немцев у стен Москвы, как реагируют на него сами немцы, находящиеся в Болгарии, как реагируют те, кто им прислуживает. И очень часто, как он думал, его слишком общие данные были крайне важным дополнением к тому более конкретному, что шло от группы Пеева — Никифорова.

Но он этого не знал и, будучи человеком огромной требовательности к себе, считал, что делает мало. Вот почему в тот сумрачный мартовский вечер он принял решение дать знать болгарским коммунистам, что он отдает себя целиком в их распоряжение.

Зазвонил телефон. Он поднял трубку и приложил ее к уху, не отвечая.

— Папочка, ты? — услышал он голос дочери.

— Да, я слушаю тебя.

— Тебе срочно надо прийти домой, иди скорее, — она положила трубку.

Спустя десять минут он был уже дома. В передней его дожидался незнакомый человек лет тридцати пяти. Он был в сером демисезонном пальто, в руках держал помятую шляпу, он внимательно смотрел на Заимова, и на его смуглом лице то возникала, то гасла осторожная улыбка.

— Большой привет от Карла Михалика, — неизвестный негромко произнес пароль, означавший для Заимова, что этому человеку он обязан верить. — Я прибыл из Чехословакии, — добавил гость, и это тоже не было неожиданным или странным — этот пароль имел предыдущий связной оттуда — Стефания Шварц.

— Жду вас давно, — ответил он также условной фразой, и в это время перехватил тревожный взгляд Анны.

Заимов пригласил незнакомца в гостиную. Они сели в кресла и некоторое время молчали.

— Как мне вас называть? — спросил Заимов. Гость не успел ответить. Анна позвала мужа, сказала, чтобы он взял кофе.

Заимов извинился и вышел.

— Володя, это шпион, — тревожно, шепотом сказала Анна. — Он вошел без звонка, открыл дверь своим ключом.

— Наверное, дверь была не заперта, — ответил он.

— Ты посмотри ему в глаза, они у него бегают, как мыши, — продолжала Анна.

— Успокойся, я его проверю.

Он вернулся в гостиную с двумя чашками кофе. Потом он наблюдал, как гость чересчур сосредоточенно размешивал ложечкой сахар, как затрудненно, будто пил лекарство, сделал первый глоток. Гость явно нервничал. Но это было естественно — человек, рискуя жизнью, издалека прибыл на тайную встречу.

— Давно в Софии? — спросил Заимов.

— Первый день. На границе пережил неприятные минуты. Паспорт у меня отобрали, — ответил гость, не поднимая глаз.

— И вы теперь без документов?

— Надеюсь, что завтра вернут. — Гость поднял голову, и Заимов увидел в его глазах любопытство, будто сейчас для него самым важным было знать, как к его сообщению отнесся хозяин дома.

— Отобрали документы буквально у всех, кто ехал в Болгарию, и приказали явиться за документами здесь, в Софии, в дирекцию полиции.

— Какой у вас был паспорт? — спросил Заимов.

— Болгарский, вполне надежный.

— Почему же отобрали документы? Как это объяснили?

— Массовая проверка.

— И у немцев тоже отобрали?

— Пожалуй, только у болгар, — не сразу ответил связной.

— Было ощущение, что они кого-то искали?

— Тогда искали явно не меня, — улыбнулся гость.

«Все-таки это странно, — думал Заимов. — Сначала сказал, что документы отобрали у всех, а теперь только у болгар. И откуда он мог это знать? Не мог же он опросить весь поезд? И почему он вначале нервничал, а теперь успокоился?»

— Вы пойдете за паспортом?

— Да. Завтра утром.

— Где вы остановились?

— Отель «Индустриал».

— Разве там у вас не требовали документы?

— Требовали, но я сказал все, как было, что завтра получу в полиции свой паспорт и принесу. Их это устроило.

Самоуверенность гостя тревожила его все больше.

— Какая цель вашего приезда? — спросил он.

— Все та же — нам нужна связь с людьми из советского посольства. К ним у нас очень важное дело.

Последнее сообщение гостя лишает Заимова осторожности. Он знает, какое значение советские товарищи придают каналу связи с чехословацким антифашистским подпольем. Знает, как они волновались, на какие рискованные действия шли, когда в Софии был предыдущий курьер из Словакии Стефания Шварц. Заимов втайне гордился тем, что тогда, по сути дела, отвел грозную опасность от советских товарищей и взял на себя всю работу с курьером. И помог словацким товарищам восстановить радиосвязь с Москвой.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Прибыв в Софию, Стефания Шварц, не имея адреса Заимова, пришла прямо в советское посольство, которое осаждала полиция. Во всех соседних с посольством домах круглые сутки дежурили агенты охранки, наготове стояли их автомашины. Гестаповцы тоже вели наблюдение за посольством. Немцы уже давно и все настойчивее требовали от болгарских властей закрытия посольства большевиков и только ждали для этого предлога. И вдруг без всяких мер конспирации, даже элементарной осторожности, в посольство приходит тайный курьер из-за границы. Но, может быть, столь открытые действия этой женщины, к тому же явно беременной, и ввели в заблуждение охранников? Однако было совершенно ясно, что, когда Шварц выйдет из посольства, она будет или задержана, или ее возьмут под наблюдение.

В посольстве быстро убедились, что имеют дело с настоящим курьером, но это была молодая женщина, совершенно неопытная в конспиративных делах, и надо было немедленно решить, как с ней поступить.

Решили помочь Стефании Шварц незаметно покинуть посольство, снабдив ее явкой к Заимову — именно он тогда осуществлял всю связь с чехословацкими товарищами. Шварц научили, как воспользоваться явкой, соблюдая необходимую конспирацию.

Люди, принявшие это решение, впоследствии объяснили, что оставить Стефанию Шварц в посольстве было нельзя, так как охранка засекла ее приход, и это могло стать поводом для налета полиции на посольство и даже для его закрытия. Спрятать ее где-то в городе, чтобы иметь возможность убедиться, что охранка потеряла ее след, было признано неразумным, так как это потребовало бы времени, а курьер прибыл с таким важным для чехословацких товарищей делом, что затяжка с его осуществлением могла стоить слишком дорого. (Этот мотив все же можно подвергнуть сомнению — чехословацкие товарищи не имели связи с Москвой уже давно, и разумней было бы подождать, скажем, еще неделю, но зато быть уверенным, что важнейшая операция проведена с соблюдением необходимой осторожности. Впрочем, сейчас, через 30 лет, не ощущая огненной обстановки сорок второго года в Софии, легко судить о том, правильным или неправильным было принятое, в конце концов, решение.)

Стефания Шварц незаметно для шпиков была вывезена из здания посольства и вскоре появилась у Заимова. Потом она две недели жила на одной из конспиративных квартир Заимова, ожидая, когда все, зачем она пришла, будет сделано. Судя по всему, охранка потеряла ее след. За это время люди Заимова добыли для чехословацких товарищей выбывшую из строя лампу радиопередатчика, а Стефании Шварц изготовили более надежные документы, взамен тех, с которыми она прибыла. Когда все было готово, Стефания уехала назад, в Словакию.

И вот теперь из Чехословакии, уже прямо к Заимову, прибыл новый курьер.

ГЛАВА ОДИННАДЦТАЯ

С началом войны Германии против СССР в Болгарии развернули особенно активную и почти незаконспирированную деятельность два гитлеровских ведомства: абвер (военная разведка и контрразведка) и СД (служба безопасности). Центром службы СД в Болгарии было посольство Германии во главе с послом Бекерле. Абвер имел в Софии свою контору, которую возглавлял доктор Делиус. Он же Отто Байнигер. Это был один из крупнейших деятелей военной разведки, которого руководитель абвера Канарис шутя называл «некоронованным царем на Балканах».

Из всех Балканских стран оба этих ведомства больше всего беспокоила Болгария. Здесь все шло не так гладко, как, скажем, в Венгрии. Не удавалось подавить симпатии населения к России и к русским. В Софии оставалось советское посольство, и уже одно это, как доносил в Берлин доктор Делиус, являлось «постоянно действующим против Германии морально-политическим фактором». Немцы считали, что болгарское правительство Филова могло быть более послушным Берлину, если бы не царь Борис, который, по выражению Делиуса, в том же его донесении, «продолжает свое отношение к Германии корректировать страхом перед собственным народом, не понимая, что он останется в истории своего государства, только став открытым и до конца союзником великой Германии».

Именно в то время, когда в Софию к Заимову прибыл второй чехословацкий курьер, царя Бориса вызвали в Берлин. В газетах сказано было, что он «отбыл с официальным визитом». Какой был разговор у царя Бориса с Гитлером, неизвестно. По протокольной книге можно, однако, установить, что разговор был более чем кратким — он длился всего шестнадцать минут. Очевидно, большего времени Болгария в глобальных делах фюрера не заслуживала. Известно также, что в Берлине царь Борис виделся еще с шефом абвера адмиралом Канарисом. Есть резюме этой встречи, составленное самим Канарисом или, может быть, присутствовавшим при встрече доверенным его сотрудником. «Делиус прав, — говорится в резюме, — а из этого следует сделать только один вывод: для того чтобы обезопасить себя от возможности прорыва нашего политического фронта на Балканах в этом звене, необходимо решительно действовать нам самим и фактами доказать руководителям болгарского государства всю опасность положения в их стране и самоубийственный характер их нерешительности...»

Получив это резюме, доктор Делиус принялся за дело. На его стол ложится груда папок из болгарского досье абвера, и среди них папка с надписью «Владимир Заимов».

К этому времени абверское досье Заимова состояло всего из трех страниц. На первой — донос племянника Заимова Евгения Чемширова в немецкое посольство в Софии в 1939 году. В доносе говорилось, что генерал Заимов уволен в отставку за участие в военном заговоре против царя, что он, находясь на секретной службе, под видом экспортера винограда ездил в Берлин, что он как советский агент очень опасен, но что, возможно, он связан и с другими иностранными разведками.

На второй странице — краткая характеристика доносителя Чемширова, написанная, очевидно, военным атташе немецкого посольства Брукманом, принявшим от него донос. В ней говорилось, что это молодой человек с заметно неустойчивой нервной системой, без ясно просматриваемых убеждений, но с обостренным желанием делать не рядовую жизненную карьеру, иметь большие средства для жизни и возможности вращаться в высших кругах. Предлагая свое сотрудничество, видимо, рассчитывает на то и на другое. На вопрос, не находится ли он во вражде со своим родственником генералом Заимовым, он ответил: «Нет, он и его семья относятся ко мне хорошо». Скрытого смысла вопроса он явно не понял. Никакой другой информацией он не располагал.

На третьей странице изложено мнение по данному вопросу какого-то более высокого чина: «По сути данной информации: прорусское направление Заимова широко известно. Оно носит фамильный характер со времен войны русских и болгар против турок в прошлом веке. Связь Заимова с советскими представителями также не может считаться открытием, ибо она сама собой подразумевается. Как активный прорусист Заимов давно внесен в список потенциально интересующих нас, однако военный потенциал находящегося в отставке Заимова невелик. Его связь с разведками других стран требует подтверждения и маловероятна. По поводу поездки Заимова в Берлин необходимо запросить службу безопасности. Что касается источника, то можно воспользоваться его услугами на разовых началах и с чисто символическим вознаграждением. То, что он не располагал никакой другой полезной информацией, свидетельствует о том, что он дал нам только то, что было у него под рукой...»

Делиус прочитал эти документы и стал обдумывать схему действий по дальнейшей разработке Заимова и подбирать кандидатуру из своих агентов для ее исполнения.

Но Делиус запаздывал. В это время Заимовым уже занялись гестаповцы, и эти господа действовали более решительно. Они уже давно получили от своего агента, инспектора софийской полиции Цонева, обстоятельное досье на Заимова, в котором были документы агентурного наблюдения за ним, за его встречами, телефонными разговорами и перепиской.

На основании досье гестаповцы составили заключение, что Заимов является врагом не только и не столько Болгарии, сколько самой великой Германии.

Гестаповцам оставалось решить заключительную задачу: арест Заимова на месте преступления или хотя бы в момент, когда при нем будут улики, пусть даже косвенные.

Именно в эти дни им позвонили из Берлина и предупредили, что в Софию из Братиславы выезжает инспектор гестапо Отто Козловский, который везет важнейший материал, требующий немедленных и решительных действий.

Здесь перед нами возникает очень мутная история, прояснить которую, очевидно, уже нельзя. Известно одно, что в это время в Чехословакии были арестованы подпольщики Ганс Шварц и Генрих Фомфер, а также Стефания Шварц, которая в качестве курьера приезжала в Софию и которой помогал Заимов. И еще ясно, что Стефания Шварц, вольно или невольно, выдала гестаповцам явку и пароль Заимова. Кроме как от нее, они получить ее ни у кого не могли.

По-видимому, Стефания Шварц была прослежена гестаповцами, когда она явилась в советское посольство. Затем она пропала из поля их зрения. Совершить налет на советское посольство гестаповцы не решились, так как не были уверены, что найдут ее там. Естественно, что ее «словесный портрет», а может быть, даже фотографию они разослали во все свои службы, и, когда она возвращалась в Чехословакию, они арестовали ее на границе. Но могло быть еще проще — ведь о прибытии Стефании Шварц в Софию знал Чемширов.

Так или иначе она была схвачена, и ее подвергли гестаповской «обработке». Известны методы, которые применялись гестаповцами к беременным женщинам, рассчитанные на то, что ради спасения ребенка будущая мать может пойти на все.

Предательство, чем бы оно ни объяснялось или даже оправдывалось, все равно предательство. Тем более если человек, спасая себя от мук, обрекал на муки и смерть других. В данном случае именно так и было. Понять поступок Стефании Шварц можно. Простить трудно.


Козловский приехал в Софию не один. С ним прибыл профессиональный провокатор Флориан. Они привезли уже разработанный план операции. Вместе с гестаповцами, действовавшими в Болгарии, и с помощью местной охранки они немедленно приступили к его реализации.

Флориану нужен болгарский паспорт. Для этого на границе жандармы отбирают паспорта у всех болгар, ехавших в тот день в Болгарию. Выбирают наиболее подходящий паспорт. На него наклеивают фотографию Флориана и умышленно неправильно ставят полицейский штамп — паспорт должен иметь вид поддельного и изготовленного не очень умело.

16 марта Флориан отправляется на квартиру Заимова в качестве нового курьера Чехословакии. Чтобы не дать Заимову возможности в последнюю минуту подать кому-нибудь сигнал о прибытии курьера, Флориан отмычкой открывает дверь и входит в дом Заимова. Анна обнаруживает его уже в передней, и ей сразу гость кажется подозрительным. Но сам Заимов, по телефонному звонку дочери прибывший домой, не разделяет тревоги жены, и мы уже знаем почему.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Флориан пробыл в доме Заимова около часа. Все это время Заимов испытывал противоречивое чувство. Чем дольше он был с этим человеком, слушал его, наблюдал, тем острее испытывал неприязнь к нему. Это не было подозрением или недоверием, просто он был ему несимпатичен: какой-то он был неопределенный, непрерывно изменчивый, скользкий. Даже возраст его не определишь — сперва он показался Заимову совсем молодым парнем, а пригляделся, нет, ему можно дать все тридцать. Вблизи видно, что желтоватая кожа его лица не свежая, дряблая, в уголках глаз мелкие морщины. Но необычайная важность дела, с каким прибыл этот человек, обязывала Заимова подавить в себе антипатию к нему и немедленно действовать.

— Завтра в пятнадцать часов мы встретимся в кафе «Сердика», это недалеко от вашего отеля, — сказал Заимов.

— Такая ответственная встреча в кафе? — удивленно спросил Флориан.

— Не беспокойтесь, мы не будем сидеть вместе, а ровно в шестнадцать уйдем оттуда, — ответил он, но, куда они пойдут, не сказал. Эту осторожность он проявил чисто интуитивно.

Когда курьер ушел, Заимов по срочной цепочке связи сообщил о прибытии курьера советскому разведчику Савченко.

Одним из связных у Заимова был Евгений Чемширов. Этот красивый молодой человек пользовался у него большим доверием. И не только потому, что он был его племянником. Он считал, что Чемширов очень хорошо помогает ему, не сомневался в его храбрости и находчивости. Заимов не любил в нем жадность к деньгам, легкомысленность, но думал, что как раз эта опасная работа переплавит его характер. Но ему и в голову не могло прийти, что Евгений может его предать.

Работники болгарской охранки и гестаповцы знали Чемширова лучше, они давно убедились, что за деньги, за «красивую жизнь» Чемширов отдаст и совесть и душу. Но держали они его на крепком поводке страха — у него должна не проходить тревога, что его связь с охранкой и гестапо непрочна, и он должен стараться делать все, чтобы она не оборвалась. Так что видимая Заимову храбрость его связного объяснялась очень просто — ему нечего было бояться.

У советских разведчиков Чемширов вызывал серьезные сомнения, но никаких обоснованных подозрений не было и у них — настораживала все та же несерьезность его характера, какая-то беспечная легкость, с какой он действовал, и даже его бесстрашие. Сказать об этом Заимову они не решались, зная, что он полностью доверяет своему племяннику и доволен его работой. Это было их непростительной ошибкой. Они предпринимали некоторые меры предосторожности — когда через Чемширова проходила важная встреча, в последнюю минуту внезапно меняли порядок или место встречи, ставя его в такое положение, чтобы с этой минуты и до конца встречи он был под контролем и не мог совершить какой-нибудь ошибки. Предосторожность эта была не лишней, но она, увы, положения не спасала.

Вот и на этот раз Чемширов всего за несколько минут до его появления возле кафе «Сердика» получил от Савченко новый адрес встречи.

Без пяти четыре Заимов расплатился за обед и неторопливо направился к выходу. Флориан сидел возле двери и, когда Заимов проходил мимо него, тоже встал из-за стола.

Заимов задержался немного у гардероба и вышел из кафе вместе с Флорианом. Чемширов, увидев их, быстро перешел на другую сторону улицы и пошел к перекрестку. Заимов пошел за ним по своей стороне улицы, немного позади — Флориан.

Впереди, на углу перекрестка, Заимов увидел Савченко — он стоял у афишной тумбы и читал объявления.

Савченко наблюдал за улицей, но ничего подозрительного не видел. И не мог увидеть. По приказу гестапо охранка не вела наблюдений за встречей, им было вполне достаточно того, что они знали о ней. А если бы наблюдение было обнаружено и Заимов, заподозрив неладное, отменил встречу, это означало бы провал всей операции. Наконец, эта встреча была для них не самой важной, они предполагали, что на ней не будет Савченко, а главной целью операции было добыть прямые улики связи Заимова с советской разведкой. О том, что произойдет на сегодняшней встрече, они будут подробно знать и от Флориана, и от Чемширова, но так как ни тот, ни другой не ведали, что оба они в одной упряжке, гестапо, кроме всего прочего, сможет перепроверить точность донесения каждого из них.

Когда они пришли на конспиративную квартиру, уже наступили ранние мартовские сумерки. Чемширов задернул гардины на единственном окне и зажег свет. Тепло, такое доброе после холодной слякоти на улице, домашняя обстановка маленькой комнаты, мягкий свет лампы над столом, за который они сели, сразу создали ощущение домашнего покоя и даже безопасности.

— Ну, вот видите, ничто не помешало нам встретиться, — сказал Заимов, обращаясь к курьеру. — И мы очень рады помочь нашим чехословацким друзьям и боевым товарищам. Чтобы бороться с фашистами, надо прежде всего не бояться их. Верно?

— Безусловно... безусловно... — согласился Флориан, пригладив ладонью волнистые волосы. Он сцепил на столе пальцы беспокойных рук, его узкое лицо выражало почтительное внимание.

— Конечно, то, что мы делаем, сопряжено с опасностью, — спокойно, размышляя вслух, продолжал Заимов — Но что такое для нас опасность? Это люди, стоящие по ту сторону баррикад. Но они люди, и им присущи все человеческие качества. Они могут думать точно так же о нас. Это и есть трезвое ощущение борьбы. Да, как у вас обошлось с паспортом? — сказал он.

Флориан достал из кармана паспорт.

— Безотказная немецкая четкость. В дирекции полиции мне вернули паспорт без единого слова, — ответил он.

Заимов вместе с Чемшировым внимательно осмотрели паспорт. Он был порядком потрепан и выглядел натурально. Однако Заимов сразу заметил, что печать на фотографии поставлена неправильно.

Отдав паспорт Флориану, он сказал:

— Часть печати, которая на фотографии, не совпадает.

— Вы не представляете наших трудностей, — угрюмо ответил Флориан, рассматривая паспорт. — Ошибки неизбежны. Мы по сравнению с вами зеленые ученики.

— Ну что ж, всему надо учиться, — примирительно сказал Заимов. — А то, что вам трудно и что у вас нет опыта, я понял еще в прошлый раз, когда была Стефания. Кстати, как у нее прошел обратный путь?

— Раз я здесь, значит, все сошло хорошо, — ответил Флориан. — Только врачи опасаются, что нервное напряжение может сказаться на ребенке.

— Да, да, я когда увидел, что она в положении, готов был заплакать, — сказал Заимов.

— Но у нас другого выхода не было, — объяснил Флориан. Он смотрел на красивое, лениво равнодушное лицо Чемширова, казалось, что происходящее его мало интересовало и он был занят какими-то своими мыслями. Какими? А Чемширов думал в это время о нем, о том, что курьер наверняка крупная птица и немцы за него хорошо заплатят.

— Мне ваше лицо кажется очень знакомым, — обратился Флориан к Чемширову.

— Ничего удивительного, я привел вас сюда, — ответил Чемширов.

— Ну да, конечно, — согласился Флориан, — Очевидно, нервы мешают мне думать логически.

— Нервы надо держать в руках, — назидательно заметил Чемширов. Флориан услышал в его словах скрытый смысл и насторожился. А ему еще советовали не тратить на него ни времени, ни нервов.

— Ваш паспорт следует исправить, — сказал Заимов и спросил Чемширова: — Мы можем это сделать?

— Попробуем, — не сразу ответил тот.

— Мы слышали, что делается в Чехии, а что делаете вы в Словакии? — спросил Заимов.

— Я лично? — спросил Флориан.

— Ваша группа... ну и вы в том числе.

— Мне приказано рассказать это советским товарищам. Не обижайтесь, пожалуйста, но я послан к ним. Именно к ним. Мне приказано... — Флориан виновато улыбнулся: — Мы учимся и конспирации... тоже...

— Тогда, может, вы расскажете нам о положении в вашей стране... вообще? — сказал Заимов.

— Это с удовольствием, — ответил Флориан и, подумав немного, начал рассказывать. Положение в стране, как сотрудник гестапо, он знал хорошо и рассказал о нем конкретно, приводя много примеров из жизни. По его словам получалось, что в Словакии царит террор еще более свирепый, чем в Болгарии, что патриоты загнаны в глубокое подполье и фактически лишены возможности реально бороться с врагом.

— Но у нас рассказывают, что там храбро действуют партизаны, — сказал Заимов.

Флориан посмотрел на него.

— Оставьте иллюзии... Топор занесен над каждым, — печально и подавленно сказал он. — Лично мне несколько легче, потому что немецкий мой родной язык. Оттого меня и курьером сделали.

— Как? Вы немец? — удивленно спросил Чемширов.

— Судетский немец, — уточнил Флориан, — По шкале нацистов, мы немцы третьего сорта. Кстати, и Ганс Шварц, и Генрих Фомфер тоже судетские немцы. Для всех нас это значит только то, что мы стали первыми жертвами Гитлера. И первыми его противниками.

— Население Судет приветствовало Гитлера, — произнес Чемширов с усмешкой.

Провокатор внимательно посмотрел на него и спросил:

— Может, вы будете утверждать, что Гитлера приветствовали и болгары?

— Вот это было бы ложью, — ответил Чемширов.

— Этой ложью закамуфлированы все действия Германии, — сдержанно, с напряжением начал Флориан. — Откуда вы знаете, как в Судетах встретили Гитлера? Из кинохроники, которую состряпали жулики Геббельса. Из газет и цветных журналов! А все это ложь, ложь и еще раз ложь! А правда в том, что мы — судетские немцы — первые жертвы и первые противники Гитлера. — На смуглых щеках Флориана выступили темные пятна.

— Все-таки, Евгений, надо признать, что наш гость ближе к Судетам, чем мы с тобой, — мягко сказал Заимов.

— Значит, ваша группа фактически не словацкая, а немецкая? — не унимался Чемширов.

— Мы действуем в Словакии, — ответил Флориан. — Во Франции, как известно, вместе с французами против немцев борются и англичане, и поляки, и даже, я слышал, русские, и мне, признаться, в голову не приходило делить их по национальному признаку, для меня все они борцы за свободу Франции. Нас судьба забросила в Словакию, и мы боремся за ее свободу.

Чемширов выслушал отповедь Флориана с равнодушным лицом, но останавливаться не собирался — он решил, что курьер не кто иной, как немецкий коммунист, а он знал, с какой яростью охотится за ними гестапо.

— Я готов понять все, что вы говорите, — сказал он, не сводя пристальных черных глаз с курьера. — Но мне непонятна ваша нервозность, ведь то, что вы немец, конечно, никакого значения не имеет... в конечном счете.

— Еще раз повторяю: я судетский немец, — опять уточнил Флориан и спросил Заимова: — Может быть, мы будем говорить о деле?

— Самое время, — улыбнулся Заимов, не заметив, что десять минут назад Флориан отказался об этом говорить.

— Интересно, как вы обходитесь в Словакии без их языка? — вдруг спросил Чемширов.

— У нас в ходу интернациональный язык борьбы, а не мутной демагогии, — отрезал Флориан.

— Но у нас в Софии ваш родной язык будет вам весьма полезен, — поспешил вмешаться Заимов.

— Я уже убедился в этом, — улыбнулся Флориан. — Когда в отеле я говорю с портье по-немецки, он встает со стула. А он, между прочим, болгарин, — добавил он Чемширову.

— Болгары бывают всякие, — ответил Чемширов и спросил: — Ваш передатчик работает?

— Увы... — вздохнул Флориан, — Нас по-прежнему не слышат. Очевидно, нужен новый передатчик. Лампа, которую доставила от вас Шварц, оказалась не единственным его дефектом. Я должен об этом говорить с русскими. Могут они помочь?

— Я не знаю — ответил Заимов.

— А может быть, нам лучше работать с вами? Пользоваться вашим шифром? И через вас проложить радиомост Братислава — Москва? Вас Москва принимает?

— У нас связь уверенная, — подтвердил Заимов. — Но то, что вы предлагаете, очень сложно. Я, правда, в радиоделах специалист неважный. Надо посоветоваться с нашим радистом.

— С ним можно встретиться? — спросил Флориан. — Нужно посоветоваться с ним, может, о нашей идее стыдно говорить русским?

Заимов только сейчас заметил, что курьер, вначале категорически уклонившийся от разговора о делах, теперь вдруг заговорил. Он молча, вопросительно смотрел на Флориана.

— Дорогие друзья, вы должны мне простить все, — начал курьер проникновенно. — И нервы... и непоследовательность. Если бы вы только знали, в каком мы там положении. Мы накануне решения прекратить всякую борьбу. Ведь все, что мы делаем, имеет смысл только при наличии связи с Москвой. Рискуя жизнью, добыть бесценную для русских информацию и выбросить ее в мусор, Ганс Шварц однажды дошел до того, что хотел с такой информацией пешком пробиваться к русским через фронт.

— Это уже истерика, — заметил Чемширов.

— Конечно... конечно... — поспешно согласился Флориан.

— Нужно все честно рассказать русским товарищам, и они наверняка помогут, — сказал Заимов.

— Где я с ними встречусь? — спросил Флориан.

— Это мы сообщим вам позже, — ответил Заимов.

— О встрече с ними я извещу своевременно, и прошу вас ежедневно в полдень быть у себя в отеле, — вмешался Чемширов.

— Хорошо, — Флориан наклонил голову. Он хотел взять свой паспорт, лежавший на столе, но Заимов остановил его.

— Паспорт останется у нас, мы приведем его в порядок.

— А вдруг он мне понадобится? Облава? Мало ли что... — с тревогой сказал Флориан.

— Не надо без дела ходить по улицам, — посоветовал Чемширов.

— Завтра к вечеру паспорт будет готов, — сказал Заимов. — А теперь расстанемся.

Все встали.

— Первым выхожу я, — сказал Чемширов. — Вы сразу за мной — постойте за дверью не больше минуты и выходите на улицу, — продолжал Чемширов. — Я буду стоять на другой стороне. Пойдем к вашему отелю — каждый по своей стороне. Понятно?

Флориан протянул руку Заимову.

— До свидания.

Закрыв дверь, Заимов вынул носовой платок и вытер руку — страшно неприятно пожимать потную руку.

Погасив свет, он отодвинул гардину и посмотрел на улицу — там уже никого не было. Падал редкий невесомый снежок. И казалось, посветлело.

На другой день он рассказал об этой встрече советскому разведчику Савченко.

Красивый, темноглазый человек, очень похожий на болгарина, Яков Савченко, хмурясь, слушал его, часто останавливал и просил повторить. Заимов дословно повторил рассказ. Потом Савченко попросил описать, как вел себя курьер. Заимов видел, что Савченко встревожен, и старался говорить как можно точнее.

— Очень много странного, — сказал Савченко, выслушав, и надолго замолчал. — Затея с радиомостом через Софию просто подозрительна. Он так прямо и предложил — работать на вашем шифре?

— Именно так.

— Учитывая абсолютную нецелесообразность такой связи, это выглядит как прямая провокация с целью получить шифр! Вы думаете иначе?

— А может быть, это от неопытности? — предположил Заимов.

— Боюсь, Владимир Стоянович, это не так, — сказал Савченко с побледневшим лицом. Он спросил: — Зачем ему понадобилась встреча с вашим радистом? Зачем ему понадобилось еще сегодня знать, где он встретится со мной? Зачем? Дальше. Согласен — Чемширов бестактно полез к нему со своим национальным вопросом. Но с чего курьеру было разозлиться? Он же мог ответить, как и Чемширов, — судетские немцы бывают всякие, и делу конец. Нет во всем этом никакой логики.

— Но Чемширов тоже говорил с ним нетактично, — напомнил Заимов.

— Кстати, вы ему поручили поднимать этот национальный вопрос?

— Нет.

— Бог с ним, с Чемшировым. Значит, по рассказу курьера выходило, что в Словакии борьбы с нацистами нет?

— Да. И когда я сказал о словацких партизанах, он предложил мне оставить иллюзии.

— Опять странно. Не дальше как на днях в сводке Информбюро было сообщение об успешных боях партизан в горах Словакии. Нет, Владимир Стоянович, надо немедленно принимать меры. Я с ним все же встречусь дня через два в квартире на Тотлебена. Чемширов вызовет его в условное место и приведет туда.

— Но зачем вам рисковать? — спросил Заимов.

— Пока еще риск вызван только предположением, — напряженно думая, ответил Савченко. — Если он провокатор, им руководят не дураки и я им нужен не меньше как с радиостанцией в кармане, или с шифром, или, на худой конец, хотя бы с каким-нибудь документом. А я приду пустой. Но пообещаю ему. Кстати, и вас я прошу помнить об этом.

Они уже должны были проститься, как Савченко сказал жестко, в тоне приказа:

— Вам надо уничтожить все улики и дома. Не задавайте вопросов, сделайте это сегодня же, сразу, как вернетесь домой. Береженого бог бережет. — Савченко подошел к Заимову, смотрел на него своими черными живыми глазами, и впервые Заимов видел в них плохо скрытую тревогу.

Однажды вы оказали мне высокую честь, сказав, что мы с вами родные братья, — тяжело произнес Савченко. — Я никогда не позволял себе... Но сегодня... Дорогой братче, я чувствую опасность. Но отступать нельзя.

— Мы же солдаты, братче, зачем об этом говорить? — чуть улыбнулся Заимов. — На войне как на войне.

— И впереди у нас, может быть, решающий бой, — ответил Савченко.

Их рукопожатие несколько затянулось, как будто оба хотели сказать друг другу что-то еще, но так и не сказали.


Заимов неторопливо шел домой. День был нелегкий, и он чертовски устал. Противно ныла раненая нога, и он подумал: все-таки необходимо выкроить часок и показаться врачу, что-то последнее время стало хуже. И сейчас нельзя сразу лечь в постель — надо сделать то, что просил Савченко. Только бы Анна не встревожилась.

Думал ли Заимов в этот вечер о грозной опасности, нависшей над ним? Анна отвечает — нет, он был такой, как всегда: спокойный, нежный, немного ироничный, подтрунивал над ее страхами.

В тот вечер она ждала его, не ложилась спать. Последнее время всякий раз, когда он не возвращался до темноты, она не находила себе места, в безотчетной тревоге бродила по комнатам, придумывала себе работу и все поглядывала на часы: не остановились ли? Хорошо еще, что дома теперь были дети, из Варны приехал сын, но она боялась, как бы они не заметили ее тревоги.

Подходя к дому, Заимов замедлил шаг и внимательно посмотрел: нет ли шпика? Улица была пустынна, ни одно окно не светилось.

Шпик сидел у темного окна в соседнем доме и в эту минуту уже докладывал по телефону, что «объект» возвращается домой. Дежурный офицер охранки записал время: «23 часа 19 минут». И немедленно доложил об этом начальнику полиции Драголову, в кабинете у которого в это время находился гестаповец Козловский.

— Где же это он пропадал после своей конторы? — спросил Козловский.

— Я смог бы вам ответить, если бы вы не приказали нам снять наблюдение за его передвижением по городу, — ответил Драголов. — Если мы их завтра же не возьмем, они улизнут.

— Это будет сделано, когда я прикажу, — ответил гестаповец. — До завтра.

Заимов не успел протянуть руки к кнопке звонка, как дверь перед ним раскрылась — в темноте передней он увидел силуэт Анны.

— Здравствуй, милая.

Он прикрыл за собой дверь и положил руки на плечи жены, она прижалась щекой к его руке.

— Почему так поздно? — спросила Анна, когда они прошли в его комнату.

— Ты иди спать. Я еще немного поработаю.

Заимов сел за стол и открыл все ящики.

— Надо привести в порядок бумаги.

— Что-нибудь случилось?

— Для того, чтобы не случилось, — улыбнулся Заимов. — Иди, иди, я скоро.

Она не ушла, помогала ему жечь бумаги. Легли спать, когда уже приближалось утро.

Анна сделала вид, будто сразу уснула. И сам он тоже долго не мог заснуть. Вокруг глухая, тревожная тишина.

— Я боюсь этого курьера, — вдруг услышал он тихий голос Анны.

Ощущение тревоги никогда не покидало ее. Она не хотела бы давать волю этому чувству, но было невозможно всегда прятать его в себе. Она хочет одного — чтобы он был осторожнее. Только этого: «Будь, милый, осторожней... осторожней... Ты же у меня такой храбрый... что это опасно. Но... будь осторожней...»

Прошло много времени, прежде чем он ответил ей:

— Все очень сложно, милая.

Ему тоже несимпатичен этот курьер, особенно сейчас, после разговора с Савченко, но он не собирается праздновать труса — на войне бывает всякое, в том числе и предательство. Конечно, все это дьявольски сложно и даже опасно. Посмотрим... посмотрим...

— Мне страшно за тебя, Владя.

Она не хотела бы сознаться в этом вслух, но это вырвалось из ее измученного тревогой сердца, как бы помимо сознания. И это было больше, чем признание в любви.

В ответ он только коснулся ее мягких волос, это было ответом на ее признание. «Я люблю тебя, Анна».

Она взяла его руку и прижала к своему виску.

А вокруг глухая тишина — дома, города, вселенной.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Адрес конспиративной квартиры Флориан получил от Чемширова на улице за десять минут до встречи, и с этого момента они оба находились под наблюдением Савченко.

Флориану было сказано: дверь будет открыта, звонить не надо, если квартира окажется пустой, нужно терпеливо ждать.

Он пошел прямо по указанному адресу, «хвоста» не было.

Свет в передней не горел, и Флориан, прикрыв за собой дверь, остался стоять у двери. Постепенно его глаза привыкли к темноте.

Он был профессиональной ищейкой гестапо и мог, конечно, предположить, что ему устроена ловушка, но вряд ли испытывал страх.

В темную переднюю вонзилась узкая полоска света. Флориан сделал шаг в сторону, и в это время услышал голос Заимова, приглашавший его войти.

Он вошел в освещенную комнату и невольно зажмурился.

— Садитесь, пожалуйста, — Заимов указал на стул.

— Я уже подумал, что ошибся адресом, — сказал Флориан, садясь к столу и быстро оглядывая комнату.

Это была, очевидно, столовая. Посредине — большой стол, покрытый светлой скатертью. Над ним — уютный зеленый абажур. Напротив старинного буфета с посудой висела картина: две женщины ссыпают в корзину золотистые гроздья винограда.

В передней хлопнула дверь — Флориан вздрогнул и оглянулся.

— Все спокойно, — сказал входивший в комнату Чемширов и тоже сел к столу.

— А вы ничего подозрительного не заметили? — спросил Флориана Заимов.

— Абсолютно, — ответил тот и, мимолетно взглянув на Заимова, продолжал: — А у себя дома мы боимся и шаг сделать. Видимо, нам нужно учиться у вас уверенности.

— Наука не хитрая. Она называется разумная осторожность, — заметил Чемширов, глядя на курьера своими большими черными глазами.


— Я уже говорил: наши противники тоже люди, — сказал Заимов, опасаясь, что племянник опять сцепится с курьером. — И мы, как правило...

Услышав звонок в передней, он извинился и вышел в переднюю.

Это, как всегда точно, минута в минуту, пришел Савченко.

— Здесь? — тихо спросил он, снимая легкое пальто и шляпу.

— Да.

— Как держится?

— Как и вчера. Евгения я предупредил — он его больше не задирает. — Они вошли в столовую. Флориан встал.

— Сидите, сидите, здравствуйте, — кивнул Савченко и сел напротив. Его красивое лицо не выражало ничего, разве что усталость. Он лишь на мгновение остановил взгляд на курьере.

Тишина. Только часы на стене вели свой размеренный счет. Чемширов, приподняв в изломе густые брови, рассматривал свои холеные ногти. Заимов сидел прямо и из-под опущенных тяжелых век ожидающе смотрел на Флориана, который, наклонясь вперед, уставился на полотняную скатерть, покрывавшую стол, на узком лбу у него обозначились морщины, будто он напряженно обдумывал что-то.

Никто не начинал разговора. Так было условлено — беседу должен начать Флориан. Теперь Савченко откровенно рассматривал его. Лет ему тридцать, не меньше. Лицо приметное: узкий высокий лоб, иссеченный морщинами, резко прочерченное надбровье, сильный подбородок. А желтизна лица, пожалуй, нездоровая.

Молчание затягивалось.

— Я хотел бы услышать о целях, с которыми вы прибыли? — спросил Савченко.

— Я должен сказать об этом советским представителям, — подняв голову, тихо ответил Флориан. Он прекрасно знал, с кем говорит — в охранке он хорошо изучил фотографии всех работников советского посольства.

— Вот я и пришел, — сказал Савченко.

Они смотрели друг на друга, и Савченко видел, как у курьера подрагивали белесые ресницы, такие неестественные на его смуглом лице.

— Могу ли я узнать... с кем имею дело? — запнувшись, спросил Флориан, с опозданием понимая, что его настойчивость в данной ситуации излишняя, если не подозрительная.

— Давайте не терять зря времени, его у меня мало, — сказал Савченко.

— Цель, собственно, одна — связь... Мы не имеем связи с Москвой, — начал Флориан, тщательно подбирая слова.

— Что с вашим передатчиком? — перебил Савченко.

— Я смог бы вам ответить, если бы не был полным профаном в радиотехнике, — ответил Флориан.

— Но тогда как мы можем узнать, что от нас требуется? — жестко спросил Савченко.

— Очевидно, нам необходима новая рация. Или нужно установить связь с Москвой через вас, мы могли бы работать вашим шифром.

— Право же, странно, — не сразу заговорил, словно размышляя вслух, Савченко. — Вас посылают в такой рискованный рейс, с такой ответственной и сложной целью, а вы начинаете деловой разговор со слова «очевидно». — Савченко из-под густых нахмуренных бровей смотрел на Флориана скорей сочувственно, чем строго. — Говорите, что вы профан в радиотехнике, и поднимаете вопрос о сложнейшей ретрансляционной радиосвязи через Софию. Вы попробуйте стать на наше место — как нам отвечать на ваше «очевидно»? Новая рация... Легко произнести... Это же не коробка спичек.

Флориан отвел взгляд в сторону, у его висков вспухли желваки.

— Да... Мы все люди без опыта, — тихо произнес он. — И потому пришли к вам. Больше обратиться за помощью некуда.

— Это лирика, — отрывисто сказал Савченко и, подождав, спросил: — Кто у вас работает на радиосвязи?

— Генрих Фомфер.

— Почему же не он пришел?

— Идти к вам должен был совсем другой, более знающий человек, но он заболел. Тогда было решено послать меня.

— Но товарищ Фомфер мог хотя бы написать пару строк по чисто техническому вопросу, он разбирается в этом лучше вас и знает, что вы в этом деле профан, — быстро проговорил Савченко, не сводя пристального взгляда с Флориана.

— Понимаете... С той лампой, которую привезла от вас товарищ Шварц, наш передатчик работает, но, наверно, сигнал у него настолько слабый, что Москва нас не принимает, — с отчаянием в голосе ответил Флориан

— А до того, как вышла из строя лампа, Москва вас слышала?

— Во всяком случае, по радиограммам, которые мы получали из Москвы, можно было понять, что они нас принимали.

— Установленные подтверждения приема вы получали?

— Каждый раз, когда мы начинали работать, на нашу волну влезала немецкая радиостанция, которая мешала нам уверенно принять подтверждение.

— Так. — Савченко откинулся на спинку стула. — Оказывается, вы не такой уж профан, картина чуть прояснилась. — Он вздохнул. — Но вы понимаете, какую неразрешимую задачу перед нами ставите?

— Догадываюсь, — тихо ответил Флориан.

— И все же мы попытаемся эту задачу решить.

Савченко встал из-за стола и попросил Заимова выйти вместе с ним в соседнюю комнату.

— Извините, нам надо посоветоваться, — объяснил он Флориану.

В комнате, куда они вошли, горела только настольная лампа с глухим абажуром, круг света лежал на полированной поверхности стола, а вокруг был полумрак.

— Я уверен, что это подставное лицо, он провокатор, — отойдя подальше от дверей, сказал Савченко.

— У меня он тоже вызывает сомнения, — не сразу ответил Заимов. — Хотя полной уверенности нет.

— Но как же? Вспомните все, что он говорил, — взволнованно, торопливо заговорил Савченко. — Не могли товарищи послать в такую рискованную поездку человека, по существу, не знающего, зачем он едет. А с другой стороны, он же предлагает сложнейшую техническую идею радиосвязи через нас.

Заимов молча слушал, но когда Савченко сказал в заключение, что провокатора необходимо немедленно обезвредить, он резко поднял голову.

— Как обезвредить?

— В самом радикальном смысле, — громко ответил Савченко и шепотом добавил: — Змею надо ловить, не ожидая, пока она укусит.

Заимов прошелся по комнате и сел к столу, положив свои сильные руки в круг света.

— У меня нет уверенности, что он провокатор... я не могу в этом участвовать, — произнес он очень тихо.

— Всю ответственность за это я беру на себя. — Савченко подошел к Заимову и продолжал: — Поймите, Владимир Стоянович, или мы его обезвредим теперь же, или завтра же он поставит под удар нас. А может, еще и сегодня. И дело-то не в нас с вами, вы понимаете. А то, что он провокатор, — несомненно, несомненно.

— А если это впечатление от... его неопытности? — спросил Заимов, подняв на Савченко обеспокоенные глаза.

— Нет, Владимир Стоянович, нет! Для неопытного все, что он говорит, чересчур гладко. За всем виден определенный расчет. Предложить передать им наш шифр! Это разоблачает его окончательно, это не могло прийти в голову неопытным, это замысел гестапо! Поймите, Владимир Стоянович, промедление может стоить слишком дорого. И повторяю — дело не в нас с вами лично.

Заимов, подумав немного, решительно встал.

— Хорошо, — сказал он. — Но я должен поговорить с племянником. Пришлите его сюда.

Савченко вернулся в столовую. Когда Чемширов вышел, он сказал с усмешкой:

— Задали вы нам задачку, втроем не разберемся.

— Может быть, если так трудно и опасно... — начал Флориан, но Савченко перебил его:

— То не надо делать? Да?

Их взгляды встретились, и в их скрещении — горячий живой взгляд черных глаз Савченко и отрешенный взгляд Флориана — точно замкнулась цепь высокого напряжения. Но в следующее мгновение Савченко улыбнулся.

— А делать меж тем надо, и ни трудности, ни опасности остановить нас не должны. Вы же вот тоже через силу взяли на себя обязанность курьера и тоже ведь поручение не дай бог.

— Какое там, — вздохнул Флориан. — Так вышло, человек заболел, а у нас каждый на счету. Надо — пошел...

— Перетрусили, наверно, когда паспорт на границе отобрали? — спросил Савченко, пытаясь улыбкой ободрить собеседника.

— Если б у меня одного отобрали...

— Но у вас-то чужой был и вдобавок сделан плохо. Я бы, пожалуй, не рискнул потом явиться за ним в полицию.

— А что же было делать? — спросил Флориан.

— Идти на явку и просить новые документы. Это разумней. Разве товарищ Шварц не рассказывала, какой отличный паспорт ей тут сделали?

Флориан молчал, опустив глаза, он прекрасно понимал всю опасность этого разговора и не хотел залезать в него дальше.

— В полиции легко могли обнаружить, что ваш паспорт — плохая подделка, — продолжал Савченко.

— Ну что об этом говорить, раз все сошло хорошо, — повысив голос, сказал Флориан.

— Все же это урок, — улыбнулся Савченко.

— Конечно, урок, — согласился Флориан и тоже улыбнулся.

Некоторое время они сидели молча.

— Скажите мне честно, может, вы сомневаетесь в моей личности? — вдруг спросил Флориан.

— С чего вы это взяли? — удивился Савченко. — Да если б у меня была хоть тень сомнения, разве я находился бы сейчас здесь? Вас там в вашей Словакии, видимо, порядком запугали, вам черти в раю видятся. — Савченко пригладил свои черные волосы и сказал: — Мы ведем переговоры о том, как в самом срочном порядке добыть для вас рацию. Дело, как вы понимаете, не простое.

— Вы считаете, что связь через вас невозможна? Или вы против? — спросил Флориан.

— Это задача вторая, сначала мы займемся первой, — ответил Савченко. — Мы не можем разбрасываться, у нас не так уж много сил и возможностей.

— Я все понимаю... и мои товарищи тоже понимают, — сказал Флориан, снова опустив голову. — Конечно, наша группа — капля в море. И, наверное, мы вызываем у вас если не подозрение, то, во всяком случае, иронию. Неопытные люди — и вместе с тем большие претензии. Но что же нам делать? Разойтись и прекратить борьбу?

— Нам известно, что в Словакии действуют сильные группы патриотов, почему вы не ищете связи с ними? — спросил Савченко.

Флориан ответил не сразу. Разговор подошел к очень важному моменту его операции — попробовать получить от русских связь в Словакию. Это входило в его задание одним из важнейших пунктов.

— Мы пытались это сделать, — наконец ответил он. — Безрезультатно. То ли мы вслепую шли, то ли словацкие товарищи загнаны в очень глубокое подполье.

— Расскажите, как вы это делали, может, мы поможем вам советом, — предложил Савченко. Его черные блестящие глаза ни на мгновение не отрывались от прикрытых белесыми ресницами глаз Флориана.

В Словакии в руки гестапо недавно попалась группа патриотов, которая слишком активно, но неумело искала связь с единомышленниками. Флориан знает материалы этого дела очень хорошо и начинает рассказ.

Савченко, сдвинув брови, слушает — похоже на правду. И вдруг, поначалу еле уловимо, а затем все яснее, он начинает ощущать, что курьер рассказывает о попытках группы выйти на связь с другими подпольщиками так, будто он наблюдал это со стороны. И тут же Флориан делает грубую ошибку. Рассказывая о себе и своих товарищах, он вдруг произносит: «Они надеялись», и в его рассказ вкрадывается ироническая интонация, он оценивает действия группы так, как это могли сделать только те, кому неумелость подпольщиков была на руку.

И вдруг он спрашивает:

— А вы не можете дать мне явку в какую-нибудь словацкую группу?

— Нет, — резко ответил Савченко и чуть мягче добавил: — У нас нет такой возможности.

В столовую вернулись Заимов и Чемширов. Сев к столу рядом с Савченко, Чемширов нервно смял в пепельнице сигарету.

— Чертовски сложное дело, — вздохнул Заимов. — И я еще раз попрошу вас на минутку выйти. Надо уточнить технику передачи рации, — натянуто улыбнулся он Флориану.

Савченко быстро вышел вслед за генералом.

— Что? — нетерпеливо спросил он.

— Устранение следует отложить. Надо предварительно сделать все возможное для проверки подозрений.

Савченко достаточно хорошо знал Заимова и понял, что спорить бессмысленно.

— У племянника есть какая-то возможность проверки, — добавил Заимов. — А завтра в это же время мы придем сюда, и вы сделаете все, что надо. Только не здесь, я не имею права погубить хозяев этой квартиры.

— Я увезу его за город, — сказал Савченко. — Но в отличие от вас я вовсе не уверен, что завтра мы встретимся.

Заимов положил руку на его плечо.

— Выслушайте меня, Яков Семенович.... Прежде чем, — сказал он с затруднением, — прежде чем обезвредить провокатора, мы обязаны проверить свои подозрения. Хорошо проверить!

— У нас нет для этого оперативных возможностей, — ответил Савченко.

Оставшиеся в столовой Флориан и Чемширов молчали. Флориан, опершись лбом на руку, тупо глядел на стол. Чемширов, устало отвалившись на спинку стула, рассматривал висевшую на стене картину — ему все было ясно, оставалось только сдать этого типа полиции.

Вернулись Заимов и Савченко.

— Надо думать, вы хотите, чтобы все мы сделали быстро? — спросил Савченко Флориана.

— Каждый день без связи для нас — трагедия, — ответил Флориан.

— Вы завтра получите или рацию, или шифр, — твердо сказал Савченко. — Не думайте, мы понимаем положение вашей группы и хотим сделать все, что только сможем. А пока все. До завтра.

Савченко ушел первым. За ним ушли Флориан и Чемширов. Еще одним подтверждением подозрений Савченко было то, что Флориан ушел, не спросив о своем паспорте, который ему сегодня должны были вернуть. В его положении такая забывчивость была немыслимой.

Последним ушел Заимов.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Гауптштурмфюрер СС Отто Козловский, приехавший вместе с Флорианом в Софию, был одним из высокопоставленных чинов гитлеровской службы безопасности в Словакии. Он возглавлял отдел контрразведки по борьбе с антифашистским подпольем. Его работа была отмечена приказом руководителя гестапо группенфюрера Мюллера, в котором особо отмечались решительность и радикальность его действий. За этой похвалой — кровь многих словацких патриотов.

После войны, в 1946 году, Отто Козловский был арестован. Он скрывался в Австрии, в городе Гладенбах. Его доставили в Словакию, и здесь его судил народный трибунал. 3 мая 1947 года он был повешен.

Показания Козловского дают возможность узнать, как рассматривали ход софийской операции сами гестаповцы.

Операции они придавали огромное значение. Кроме возможности перерезать одну из линий связи подпольщиков Словакии с Москвой, они могли доказать Берлину, что корни словацкого Сопротивления уходят в другие страны и что именно этим объясняется невыполнение приказа Гиммлера о полной ликвидации Сопротивления.

Арест антифашистской группы, от которой Стефания Шварц ездила в Софию, не дал гестаповцам данных о работе «моста» Словакия — София — Москва. Подпольщики на допросах молчали. Но от Стефании Шварц немцы получили явку к Заимову, и на этом была построена вся операция — они рассчитывали через Заимова выйти на советскую разведку.

Вот почему Отто Козловский сам возглавил и взял с собой опытного сотрудника Флориана. Однако с самого начала дело пошло совсем не так, как предполагал Козловский. Он имел приказ руководства гестапо в Чехословакии провести операцию без активного участия болгарской охранки и гестаповцев, действовавших в Софии. Сделать это не удалось. Софийские коллеги опередили группу Козловского, оказалось, что они давно шли по следу Заимова и уже готовили его арест. Козловский жалуется, что это обстоятельство внесло в операцию «вредную нервность и отсутствие необходимого взаимопонимания и доверия среди ее участников, а это плохо сказалось на результатах».

После первой встречи Флориана с Заимовым Козловский считал, что операция развертывается нормально. Главное — Заимов ничего не заподозрил. На следующую встречу, по их расчетам, должен был прийти советский разведчик Савченко, который являлся для них не менее крупной целью, чем Заимов. Козловский рассчитывал получить от Савченко сведения о советской агентуре.

По поводу того, когда надо брать Савченко, возникло разногласие между Козловским и полицейским атташе немецкого посольства Виппером, а также начальником софийской полиции Драголовым и его заместителем Праматоровым. Виппер и деятели болгарской полиции считали, что Савченко лучше всего брать на первой встрече. Козловский же считал, что он должен быть взят только тогда, когда при нем будут достаточно веские улики. В первый раз он явится на встречу пустой, он достаточно опытный человек, чтобы, доверяясь информации Заимова, сразу прийти с радиостанцией для словаков. Он не может предварительно не проверить курьера. Козловский считал, что эта первая встреча с участием Савченко должна быть подчинена только одной задаче — заставить Савченко поверить курьеру и попытаться выяснить связи Заимова с другими чехословацкими подпольщиками.

Козловский позвонил из Софии в Берлин, и его план получил одобрение.


Направляясь после первой встречи с Савченко на конспиративную квартиру, где его ждал Козловский, Флориан не торопился и нарочно шел кружным путем. Ему нужно было подумать и успокоиться. Нервное напряжение не проходило. Он почти не сомневался, что советский разведчик заподозрил его и завтрашняя встреча будет чрезвычайно опасной, не говоря уже о том, что вообще весь ход операции ставится под удар. Он был обязан и собирался все это сказать Козловскому, но ему не хотелось всю вину брать на себя. В течение всей встречи он придерживался схемы, которую разработал сам Козловский.

После доклада Флориана Козловскому было совершенно ясно, что Савченко оказался сильнее его агента, но он и не подумал упрекать за это Флориана.

Они стали обсуждать, как может развернуться операция дальше. Савченко обещал принести завтра радиостанцию для словацкой группы. Если это только приманка для курьера и они решили его ликвидировать, обеспечить безопасность Флориана нетрудно. Но тогда Савченко будет взят без улик. В этом случае, пожалуй, придется воспользоваться идеей Виппера и самим доставить на место встречи радиостанцию, имевшуюся у полиции.

Обдумав создавшуюся ситуацию, Козловский принял решение не менять своего плана, но внести в него уточняющие поправки. Когда он отправился в немецкое посольство, где его с нетерпением ждали, он был абсолютно тверд в своих намерениях. Он был готов к тому, что местные работники гестапо уже имеют от своего агента информацию о сегодняшней встрече, в этом случае он потребует предпочтительного доверия к информации Флориана.

Как только Козловский вошел, Виппер сказал:

— Их надо брать сегодня, сейчас же.

— Кого их? — спокойно спросил Козловский, садясь в кресло.

— Всех.

— Как вы собираетесь взять Савченко?

— Господин Драголов предлагает взять его у посольства, официально оформив эту акцию по существующим законам военного времени.

— А если Савченко из посольства не выйдет? — спросил Козловский. — Заимова мы можем взять когда угодно и где угодно, но Савченко нам нужен не меньше, вы это знаете.

— Вы думаете, он завтра придет? — спросил Виппер.

— Да. Он придет, чтобы устранить моего агента.

— А улики?

— Мне кажется разумным ваше предложение доставить туда рацию.

— Не думаете ли вы, что все они скроются сегодня ночью?

— Разве господин Драголов не заверил нас, что всех их просматривает круглые сутки? Где сейчас Заимов? — обратился Козловский к присутствовавшему при разговоре начальнику полиции Драголову.

— Дома.

— А если он будет пытаться ночью покинуть дом?

— Исключено. Дом блокирован прочно.

— Где Савченко?

— Вернулся в посольство.

— Он может незаметно выйти из посольства?

— Исключено.

— Тогда завершение операции вырисовывается абсолютно четко, — заключил Козловский. — Если они будут пытаться этой ночью скрыться, мы их схватим. Если же этого не произойдет, я предлагаю брать завтра. Сроки в часах и минутах мы уточним, но схема такая: примерно за два-три часа до темноты мы отключаем все телефоны советского посольства, это лишит Савченко возможности срочно связаться со своими людьми. Затем мы берем Заимова и его соучастников. Срочно перебрасываем радиостанцию к месту встречи, и там мы берем Савченко, берем, как только он войдет в подъезд дома. Очень важно взять его на месте встречи, это тоже улика.

— Где возьмем Заимова? — спросил Драголов.

— До того как он отправится на встречу, у него дома. Дальше... Чемширова надо взять вместе с Флорианом. Где — неважно. Это надо сделать для того, чтобы мой агент мог на следствии продолжить свою роль, а Чемширов будет свидетелем его ареста и на следствии поддержит игру.

Виппер должен был согласиться с предложенным планом, и почти до рассвета все они работали над уточнением каждого элемента операции.


22 марта 1942 года.

Чемширов пришел к Флориану в гостиницу ровно в пять. Он был весело оживлен, окончательно утвердившись в мысли, что Флориан очень ценная дичь для гестапо, и, кроме того, он уже знал, что все страшное, связанное с Савченко, его минует. Ему приказано после пяти часов быть неотлучно с Флорианом, а к семи часам под каким-нибудь предлогом оказаться вместе с ним на площади Славейкова. Что произойдет дальше, он не знал, но полагал, что именно там возьмут Флориана. В общем, вся эта нервная история шла к благополучному концу, сулившему ему заслуженную награду. Теперь его жизнь пойдет иначе — хватит ему таскаться в хвосте за знаменитым дядей и тратить нервы одновременно на двух хозяев.

— Как вам спалось? — весело спросил он, пожимая холодную руку Флориана.

— Неважно, — ответил Флориан.

— Ничего, все идет к концу, — Чемширов прошелся по комнате, взглянул в окно. — Весной запахло. Я люблю весну.

— Если я сегодня получу обещанное, хорошо бы сегодня же отправиться домой. Кстати, мой паспорт готов? — спросил Флориан.

— Вот, получите. — Чемширов протянул ему паспорт. — Классика, теперь и комар носа не подточит. Даже выездная виза поставлена.

Флориан, не глядя, спрятал паспорт в карман.

— Спасибо. Хорошо бы билет сейчас заказать.

— Это у нас не проблема. Возьмем на вокзале перед самым поездом. А сейчас идемте-ка на воздух, у вас тут от табачного дыма задохнуться можно. Идемте, я покажу вам город.

Они вышли из гостиницы и спокойно, прогулочным шагом, пошли по солнечной улице.

— Между прочим, по нашему календарю сегодня — первый день весны, — оживленно болтал Чемширов. — Природа это знает, еще вчера шел мокрый снег, это плакала зима. А сегодня, смотрите — весна, черт побери! Вы первый раз в Софии?

— Я думаю о своем городе, — угрюмо отозвался Флориан. — Там товарищи ждут меня, как Христа-спасителя.

— Насколько я знаю, все в порядке. В первый день весны в нашей доброй Софии благополучно завершается ваша миссия, и пусть это станет для вас счастливым предзнаменованием. Заберите у нас не только рацию, но и наш оптимизм! — рассмеявшись, сказал Чемширов.

— Хорошо бы. Ваша уверенность нам необходима не меньше, чем связь с Москвой.

Они гуляли по городу больше часа.

— А теперь мы истратим несколько минут на одно небольшое дельце, — весело сказал Чемширов. — Весна весной, а дело делом. Мне надо зайти в фотографию, взять заказанные снимки. Это рядом.

Когда они подошли к фотографии, Флориан остановился.

— Нет, нет, торчать на улице не надо, мы зайдем вместе. — Чемширов взял его под руку. — Кстати, посмотрите фотографию, это одна из наших точек.

Хозяин фотографии расплылся в улыбке.

— Господин Чемширов! Вы, как всегда, точны, ваш заказ готов.

Фотограф ушел в другую комнату.

— Очень полезно иметь у себя таких людей — любая фотокопия делается в два счета, — тихо сказал Чемширов.

Он получил снимки и вдруг предложил Флориану сняться вместе на память.

— Я не люблю сниматься, — сморщился Флориан и сделал шаг к дверям.

— Перестаньте! — Чемширов взял его под руку, усадил на диванчик и сам сел рядом.

Вспыхнул магний.

— Готово! — Чемширов рассмеялся и сунул фотографу деньги.

Они вышли на улицу. Флориан тревожно думал: зачем понадобилась его фотография? Не хотят ли они с помощью фото провести какую-то проверку?

На перекрестке он остановился:

— Мне нужен туалет.

— И это у нас тоже не проблема, — сказал Чемширов. — Пошли. Видите кинотеатр под названием «Славейков»? Там есть то, что вам надо. Идите, я подожду.

Но Флориан, зайдя за угол, бросился к телефону-автомату и позвонил в штаб операции.

— Мы находимся возле кинотеатра «Славейков», возникло новое обстоятельство, его необходимо брать немедленно.

Когда через десять минут он вернулся к Чемширову, тот посмотрел на часы.

— Нам пора взять курс на встречу.

Флориан стоял и любовался городом.

— Да, ваша София действительно прелестна. По сравнению с нашей Братиславой она выглядит гораздо спокойнее, даже теплее.

— Считайте добрым предзнаменованием, что именно здесь вы встретили первый день весны. Мне в этот день всегда хочется...

Возле них резко затормозили две полицейские машины, из которых выскочили люди в штатском. В одну машину они втолкнули Флориана, в другую — Чемширова.

Машины умчались. Прохожие, на глазах которых все это произошло, даже не остановились — к таким сценам на улицах Софии люди давно привыкли.


22 марта 1942 года.

Заимов пообедал и прилег отдохнуть — через час он должен был идти на конспиративную квартиру. Надо было выставить там на окно цветок — условленный с Савченко сигнал — и терпеливо ждать прибытия остальных участников встречи.

За минувшую бессонную ночь он не раз прогнал перед собой ленту воспоминаний обо всем, что произошло с момента появления в его доме Флориана, и ему теперь все яснее и убедительнее казались доводы Савченко. Но он продолжал упорно искать доводы против.

Боясь разбудить Анну, он осторожно поднялся с постели и вышел из спальни на площадку, откуда лестница спускалась на первый этаж. Снизу доносились возбужденные голоса сына и его приятеля — они играли в шахматы и о чем-то горячо спорили.

Он стоял на площадке, испытывая ощущение тихого покоя. Он любил свой дом, наполненный теплом дружной жизни. Сколько раз бывало — переживет нелегкие, опасные минуты, а стоит вернуться домой, и все тревоги становятся и глуше и отдаленней. Анна... дети — вот его главное человеческое счастье. На душе у него горько от мысли, что последние годы сам он в этот дом не приносит ничего доброго, только свои тайные от всех тревоги и заботы. Он ничего не рассказывает, но постоянно видит их отражение в глазах Анны. Сколько же мужества в ее нежном сердце! Сколько веры в то, что он ничего плохого или стыдного сделать не может! За все время, что они вместе, она никогда и вида не подала, что ей тяжело, что она устала от такой жизни. Наоборот, не раз, когда ему самому вдруг начинало казаться, что все напрасно и что он похож на Дон-Кихота, бросающегося на ветряные мельницы, Анна безошибочно угадывала его настроение и, безмятежно смотря ему в глаза, говорила: «Все прекрасно, Владя... Если бы ты знал, как я счастлива с тобой». И все только что мучившее его будто ветром сдувало. Последнее время он все чаще думает: без нее не выдержал бы то, что выпало ему на долю, он не устает благодарить судьбу, подарившую ему Анну и их счастливую любовь.

С грохотом и треском дверь внизу распахнулась, и с улицы в дом хлынули черные люди. Он не видел их лиц, видел черные мундиры, черные сапоги. Топоча по лестнице, это черное приближалось к нему.

— Вы арестованы! — слышит он злобный выкрик. Перед ним белое как мел, красивое, искаженное яростью лицо.

А мимо проносятся, затопляя дом, все новые и новые черные мундиры, от топота сапог все дрожит.

Его увезли, когда обыск еще не был закончен.

С Анной проститься не дали.

Уже внизу он обнял сына и громко сказал ему: «Ты прав — Германия победит». Он посоветовал сыну выдавать себя за прогермански настроенного офицера.

Когда Заимова вывезли из дому, он увидел, что улица забита полицейскими и даже военными автомобилями. Он улыбнулся, влезая в полицейскую машину, — его боялись.


22 марта 1942 года.

С приближением вечера Савченко начал думать, как ему покинуть посольство незамеченным: агенты охранки торчали на всех перекрестках. Автомобиль, принадлежавший одному из друзей Заимова, он еще ночью поставил во дворе дома в глухом переулке вблизи места встречи.

План действия продуман им и рассчитан по минутам. Заимов придет на место встречи заранее и, если все в порядке, выставит в окне условный сигнал, что он на месте. В случае, если охранка устроила в доме засаду, Заимову это ничем серьезным не грозит — он идет в квартиру своих давних друзей, которые всегда подтвердят, что ждали его, — это солидные, всему городу известные люди, живущие вне всякой политики. Савченко войдет в дом за десять минут до встречи и будет ждать в подъезде появления Флориана и Чемширова. Он скажет Флориану, что за рацией надо съездить в другой район города. Им надо только перейти улицу, там машина. Если Флориан откажется ехать, он ликвидирует его там же, в подъезде, и вместе с Чемшировым уедет на машине. С Заимовым условлено — спустя пятнадцать минут после срока встречи он уходит домой.

Савченко знает, что план исполнен риска, но ничего другого придумать нельзя. О грозящей ему лично опасности он заботится меньше всего, его мучает, что опасности подвергается Заимов. Все они попали в капкан провокации и уже находятся под прямым прицелом гестапо. Остается только одно, что называется, с боем выходить из создавшейся ситуации. Как бы ни развернулись события, провокатор должен быть устранен! Сейчас перед Савченко стояла труднейшая задача — незаметно выйти из посольства. Но что бы он ни придумывал, все оказывалось невыполнимым. Один из охранников стоял возле самой двери посольства.

Вечер был все ближе. Назревала угроза срыва первого момента операции — еще засветло Савченко должен проверить, есть ли в окне конспиративной квартиры сигнал Заимова.

Вдруг он увидел из окна посольства колонну студентов. Впереди шла девушка с болгарским флагом, а за ней беспорядочно шагали несколько сот молодых людей. Куда шли эти студенты, чему была посвящена их демонстрация, было непонятно, да и разбираться было некогда.

Савченко мгновенно принял решение. Его товарищ громко закричал в открытое окно и этим на мгновение отвлек внимание охранника, стоявшего у входа в посольство. Он повернулся на крик, и в это время за его спиной Савченко выскочил на улицу и исчез в толпе молодежи.

Спустя полчаса он приблизился к дому на бульваре Тотлебена и еще издали обнаружил, что в окне конспиративной квартиры цветка нет. Но, может быть, Заимов поставил его в другом окне, которое было за углом?

Обойдя кругом целый квартал, Савченко подошел к дому с другой стороны — и во втором окне цветка не было.

В это время у перекрестка остановилась полицейская машина. Савченко оглянулся назад — там тоже стояли полицейские машины — весь район был блокирован. Он бросился через улицу к проходному двору и услыхал за спиной крик:

— Вот он! Вот он!

Наперерез ему бежали агенты охранки.

Савченко нырнул в ворота. Он знал этот проходной двор, как знал еще десятки таких же дворов в Софии. Выбежав на параллельную улицу, он спокойно пошел, чтобы не привлекать внимание прохожих, а затем свернул в ворота следующего проходного двора. Минут через пятнадцать он был уже вне опасности. Но еще долго петлял по городу.

«Что случилось? Что случилось?» — частыми толчками стучало ему в виски, в голову. И ему страстно хотелось уверить себя, что беда не коснулась Заимова и что операция охранки на бульваре Тотлебена связана с чем-то другим, ведь подобные операции проводятся в Софии почти ежедневно. Но рядом была другая мысль — провокатор почуял опасность, и охранкой принято решение брать всех на сегодняшней встрече. Тогда Заимов уже схвачен. Но какой им смысл брать его одного?.. Тревогу сменяла зыбкая надежда, но ощущение страшной беды не проходило, жгло душу.

Что же теперь делать?.. Прежде всего нужно вернуться в посольство. Охранники с бульвара Тотлебена будут утверждать, что видели его. Это будет хотя и косвенной, но уликой против Заимова. В общем, во что бы то ни стало надо незамеченным вернуться в посольство, чтобы иметь основания утверждать, что он находился там весь день и вечер. Тем более что перед самым вечером шпики видели его — он нарочно выходил из посольства и стоял на улице возле ворот. Они не захотят сознаться, что упустили момент, когда он покинул посольство, — им своя шкура дороже.

Приближаясь к посольству, Савченко обнаружил, что охранка блокировала не только здание, но и весь квартал.

На перекрестках стояли полицейские автомашины, шпики патрулировали улицы. Как назло, ночь была тихая и ясная. Еще вчера город окутывала туманная мгла, а сейчас вверху было звездное небо и снег, еще не везде растаявший, казалось, излучал свет.

Савченко подходил проходными дворами к посольству с разных сторон и всюду видел усиленные посты охранников. И все же он принял решение — выбрать момент, когда охранники удалятся в конец патрулируемой ими коротенькой улицы, полого спускавшейся вдоль каменного забора посольства, и броском преодолеть забор. Однако, рассчитав это по времени, он понял, что не успеет, — над забором было три ряда колючей проволоки, и, пока он будет через них перебираться, шпики уже повернут обратно.

Рядом была русская церковь — не попробовать ли прыгнуть через забор с крыши церкви? Двери в церковь открыты круглые сутки, надо только перелезть через низенькую ограду.

Войдя в церковь, Савченко пробрался в дальний угол и притаился — нужно было убедиться, что его не заметили, когда он перелезал церковную ограду. Убедившись, что все спокойно, он поднялся на колокольню.

Выходов на крышу не было, а прыгать с тесной верхней площадки дело безнадежное — расстояние между колокольней и посольским забором довольно большое, нужен разбег.

Савченко спустился вниз, вышел из церкви и стал в нишу подъезда напротив забора посольства. Дважды охранники прошли, не заметив его. Когда они ушли дальше к перекрестку, он, сняв пальто, разбежался через улицу, бросил пальто на проволоку, подпрыгнув, ухватился за него и стал подтягиваться. Ободрав руки и лицо, он сумел поднять свое тело над забором и перевалился через колючую ограду в сад посольства. Несколько минут он лежал неподвижно — на улице было тихо. Вот снова мимо прошли охранники. Пальто, висящее на колючке, они не заметили, и, когда их шаги затихли, он сорвал его и пошел в здание посольства.


Возможно, на Западе найдутся ревнители дипломатического статута, которые углядят в этом рассказе признание, что сотрудники военного атташата советского посольства занимались разведкой. Для них, этих ревнителей, несколько слов.

В то время в Софии сложилась особая ситуация. Шла великая война, в нее была втянута половина мира, и в этой битве решалась судьба человечества. Ареной ожесточенной борьбы стала и Болгария. Для гитлеровцев эта страна была очень важным стратегическим плацдармом, проходным двором для их армий. И они чувствовали себя здесь полными хозяевами. Так, например, нацистское посольство в Болгарии представляло собой в то время не что иное, как крупный разведывательный центр на Балканах. Еще до нападения гитлеровской Германии на СССР немецкий посол писал в Берлин Риббентропу, что, «учитывая ключевой характер Болгарии, во всех будущих ситуациях на Балканах... самой срочной и самой главной задачей является укомплектование нашего посольства профессионалами разведывательной службы, а также службы безопасности». Он предлагал также «использовать в этом же направлении все иные официальные и неофициальные немецкие представительства в Болгарии».

В Берлине мнение посла было поддержано. По немецким данным, в Болгарии к концу 1941 года находилось более двухсот числившихся при посольстве немецких представителей. Было бы наивно думать, что эта орава сотрудников нужна была посольству для поддержания дипломатических отношений с болгарским правительством, которое и без того находилось в полной покорности Гитлеру.

Кроме того, в Болгарии действовала гитлеровская военная разведка — абвер. По свидетельству руководителя болгарского центра абвера Делиуса, к 1942 году в его распоряжении было более ста квалифицированных работников.

Что же касается советского посольства в Софии, то в нем было менее двадцати сотрудников, включая сюда и обслуживающий персонал, и еще до начала войны оно было поставлено в условия, когда попросту не могло выполнять свои нормальные дипломатические функции. Тот же немецкий посол в июле 1941 года в донесении в Берлин с удовлетворением и явным злорадством отмечал, что «русское посольство закупорено прочно, его работники фактически находятся в положении связанных и с кляпом во рту». И все же в конце донесения посол высказывал пожелание «найти обоснование для полной ликвидации здесь какого бы то ни было русского представительства, нежелательного даже в психологическом аспекте».

В этой обстановке мы проявили бы преступную наивность, если бы, имея формальное право сохранять хотя бы заблокированное посольство в столице государства, ставшего фактическим союзником гитлеровской Германии, не использовали бы это в интересах своей священной борьбы с фашизмом.

Да, советские люди в то время, рискуя жизнью, несли свою нелегкую службу, опираясь на помощь таких болгарских патриотов-антифашистов, как Заимов, Пеев, Никифоров и многие другие.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Судья Младенов зачитывал показания Флориана. Это было чудовищное нагромождение злоумышленной лжи. Заимов испытывал жгучее чувство — боже, какую черную работу может избрать себе человек!


Когда во время следствия Флориана привели на первую очную ставку, у Заимова похолодело сердце — Савченко ошибался, он не провокатор!!! У курьера был истерзанный вид, лицо в синяках, он падал и не мог сидеть прямо, когда его посадили на стул. Заимову в голову не могло прийти, что гестаповцы так «приготовили» своего агента для новой провокации. Заимов смотрел на него и благодарил судьбу за то, что они не убили этого человека.

— Вы знаете его? — спросил следователь, указывая на Заимова.

Флориан посмотрел оплывшими глазами и твердо произнес:

— Нет, я не знаю этого человека.

— А вы его знаете? — спросил следователь у Заимова.

— Нет, — не сразу ответил он. И в самом деле, он не знал этого человека, только три дня назад впервые увидел.

— Когда и при каких обстоятельствах вы арестованы? — обратился следователь к Флориану.

— Меня арестовали двадцать второго марта, на улице, вместе с... одним человеком...

— Накануне ареста вы с тем человеком встречались?

— Нет.

— Беспощадная ложь, — сказал следователь. — Человек, вместе с которым вы арестованы, — Чемширов, племянник сидящего перед вами преступника.

— Я ничего этого не знаю, — тихо произнес Флориан.

Его увели. Заимов в полном смятении смотрел ему вслед, не замечая, с каким напряженным интересом следователь наблюдал за ним.

Гестаповцы начали новую провокацию, они хотели убедить Заимова, что Флориан не провокатор, тогда он не сможет оспаривать его показания.

Вскоре была вторая очная ставка. Сначала все происходило, как и в первый раз, — оба подследственных отрицали, что знают друг друга. Но Заимов вдруг заметил какую-то, пока неуловимую, фальшь в поведении курьера.

Следователь стал разъяснять, что ложные показания усугубляют и без того тяжкую вину обоих, а соответственно усиливают меру наказания.

Флориан вдруг свалился со стула и на коленях подполз к Заимову:

— Простите меня... Умоляю, простите... Я больше не мог... Я сам проклинаю себя... Меня били... хотели убить... Я все рассказал, — бормотал провокатор, цепляясь за него руками.

В эту минуту Заимов обратил внимание на то, что следователь наблюдает эту сцену совершенно спокойно. «Все это фальшь, игра», — подумал он.

— Скажите, что вы простили меня... умоляю... мне легче будет умереть, — продолжал, ползая на коленях, Флориан.

Он притворяется. Лжет. Боясь смерти, он все рассказал охранникам, а теперь вдруг захотел честно умереть и умоляет о прощении. Ложь! Он выдал себя окончательно!

Следователь, вскочив из-за стола, бросился к Флориану.

— Встань, мерзавец! — крикнул он.

Два охранника уволокли Флориана.

Следователь вернулся на свое место и сказал брезгливо:

— И вы, генерал, вступили в сговор с такими типами. Не стыдно вам, генерал?

— Стыдно должно быть вам за эту позорную комедию, — ответил Заимов.

Сейчас в суде Заимов слушал показания Флориана, которые уже не оставляли никакого сомнения в том, что он провокатор.

Флориан излагал свой разговор с Савченко. И снова он гнусно лгал, будто советский разведчик в припадке откровенности рассказал о всех своих тайных делах в Болгарии и о связях с подпольем в Чехословакии. Ложь о его русском друге переносить было труднее, чем ложь о себе самом. Заимов резко поднялся.

— Я требую предоставить мне возможность задать вопросы господину Флориану. — Заимов не мог подавить гнев, и его голос прозвучал напряженно и громко.

Судья Младенов переговорил с другими судьями и ответил:

— Суд рассмотрит ваше ходатайство.

Вскочил Чемширов.

— Прошу суд вызвать... чтобы... — начал он сбивчиво. — На улице князя Бориса в доме номер один проживает Петр Тодоров. Он засвидетельствует, что я давно был связан с германским атташе полковником Брукманом.

Заимов, еще не справившийся с гневом, не понял просьбы племянника. Он сидел, выпрямившись, смотрел на портрет царя и думал: «Боже мой, все, все здесь построено на бесстыдной лжи!»

Судьи посовещались, и Младенов объявил скороговоркой:

— Суд считает, что присутствие здесь Петра Тодорова не вызывается необходимостью. Что же касается ходатайства подсудимого Заимова, то оно не может быть удовлетворено в связи с тем, что господин Флориан является подданным другого государства.

Заимов встал.

— Я не понимаю... В материалах суда имеется ложное свидетельство, касающееся меня и других лиц. Кто этот человек для суда? Провокатор из полиции? Свидетель обвинения? Так или иначе его показания зачитаны на суде, и я имею право увидеть этого человека здесь, задать ему вопросы, получить ответы и уличить его во лжи. Если же суд, как объявлено, не может его вызвать, тогда я требую изъять его показания из судебного дела. — Заимов уже овладел собой, и его мысль работала ясно, голос звучал спокойно и твердо.

Судьи снова стали совещаться. В зале стояла мертвая тишина.

— Вы не лишены возможности опровергать показания данного лица, — объяснил Младенов. — Что же касается вызова данного лица, решение суда остается прежним.

— Однако во время предварительного следствия, — возразил Заимов, — другой свидетель, тоже иностранный подданный, был даже доставлен из-за границы в Софию, и мне устраивали с ним, как и с Флорианом, очную ставку. Я имею в виду Стефанию Шварц.

— По этому вопросу суд уже объявил свое решение и возвращаться к нему не будет, — ответил Младенов.

Младенов имел тщательно продуманный план процесса, в котором все было подчинено одной задаче — не дать Заимову возможности углубляться в политическую суть дела, заставлять его отвечать суду на конкретные вопросы, помогающие установлению факта его шпионской деятельности. В план судьи входило и строгое предупреждение секретарю не вносить в протокол политические высказывания Заимова.

После письменного ответа Заимова на обвинительное заключение было ясно, что генерал не признает предъявленное ему обвинение. Оглашение показаний Флориана именно теперь, сразу после обвинительного акта, судья считал хитрым маневром для осуществления своего плана. С одной стороны, он как бы вынужден нарушить процессуальный порядок, потому что не мог вызвать данного свидетеля в суд. С другой стороны, отсутствие в обвинительном акте данных из показаний Флориана, как и отсутствие самого свидетеля, дает основание не вдаваться в обсуждение этих показаний. Они оглашены, и только потому, что Флориан передал их суду, который не имеет права не включать их в документацию процесса.

Главное уже сделано — показания Флориана, прозвучав сразу после обвинительного акта, сводили все дело к вульгарному шпионажу, и теперь Младенов может начать допрос по своему плану.

— Когда, где и кем вы были завербованы в шпионы? — спросил Младенов.

Заимов нетерпеливо встал и отчетливо глуховатым голосом произнес:

— Прежде чем ответить на ваш вопрос, я должен многое объяснить, чтобы суду стало понятно, почему то, что вы называете шпионажем, для меня было выражением моего патриотизма, моей любви к родной стране и ее народу и, наконец, моего твердого убеждения, что фашизм — это смертельная угроза всем народам.

Прокурор Николов вскочил и закричал с яростью:

— Слушайте, бе-Заимов! У вас спрашивают, когда вы стали московским шпионом? Кто вас завербовал? Вопрос более чем ясен! Отвечайте!

Заимов опустился на стул и стал перелистывать лежавшие перед ним бумаги.

— Вы будете отвечать на вопрос? — спросил Младенов.

Оскорбительное прокурорское «бе» хлестнуло по самому сердцу, и Заимов изо всех сил старался не чувствовать эту боль, мешавшую ему сейчас сосредоточиться.

— Вы будете отвечать? — повысил голос Младенов.

Заимов молчал. То, что мог он ответить и что было единственной правдой, не содержало в себе никакой преступной тайны.

— Стыд сковал ему язык! — крикнул прокурор.

Стыд?.. Это было, может быть, самой светлой страницей его жизни, когда понимание происходящего вокруг и любовь к своему народу помогли ему сделать шаг, которым он будет гордиться до последней минуты своей жизни.


Его никто, никогда не вербовал. Это было совсем не так.

Начиная с весны тридцать пятого года, когда Гитлер объявил воинскую повинность, Германия все громче говорила о своей решимости силой оружия устранить несправедливость Версальского договора. Первый шаг она уже сделала — вернула себе демилитаризованную Рейнскую область. На фронтах Испании она уже провела испытание своего оружия. В 1938 году она захватила Австрию. Ровно через год при содействии Англии и Франции захватила Чехословакию.

Всем своим существом Заимов ощущал приближение большой войны. Будучи высокообразованным военным человеком, умеющим мыслить масштабно, он вглядывался в карту мира, понимал, что Гитлер создает стратегический плацдарм для большой войны, в которую может быть втянут весь мир. Но куда нанесет Германия свой первый удар? Он каждый день слушал берлинское радио — гитлеровская пропаганда обрушивала свои угрозы и на Запад, и на Восток. Однако, куда бы ни ринулись немецкие войска, Болгария не сможет остаться в стороне. Гитлеровцы уже хозяйничали в соседских Балканских странах, они упорно лезли и в Болгарию. Катастрофа виделась ему неотвратимой и близкой. Гитлер уже поджег запальный шнур и не сегодня-завтра бросит свою страшную бомбу.

Заимова поражали беспечность и равнодушие окружавших его людей. Даже военные, которых все это касалось непосредственно, проявляли необъяснимую фатальную, что ли, апатию. Один генерал сказал ему: «Да, катастрофа неизбежна, но разве мы можем ее остановить? Зачем бесполезно рвать себе нервы?» Многих сбивали с толку болгарские газеты и радио, которые кричали о несокрушимой мощи Германии и серьезно рассуждали о неизменности болгарской политики нейтралитета. Люди успокаивали себя и друг друга: «Даст бог, минет нас чаша сия».

Ему хотелось крикнуть: «Вы помните, чем кончился наш нейтралитет в прошлой войне?!» Но что толку кричать в пустыне равнодушия? И только коммунисты, загнанные в глубокое подполье, пытались подать голос тревоги, но ему казалось, что их тоже никто не слышит.

Глубокие, традиционные в его семье симпатии к русским были широко известны, и никого не удивляло, что он поддерживал дружеские отношения с работниками советского посольства. С тех пор, как он познакомился там с полковником Сухоруковым, он бывал в посольстве довольно часто. Не было ничего удивительного и в том, что он, до мозга костей военный человек, общался главным образом с русскими, работавшими в военном атташате посольства.

Особые отношения сложились у него с новым военным атташе полковником Бенедиктовым. Заимову всегда нравились военные, для которых избранная ими профессия была не просто службой, а самой жизнью. В полковнике Бенедиктове все обличало истинно военного человека: и ум, и характер, и даже манера держаться.

Как-то незаметно их отношения переросли в глубокую сердечную дружбу. Владимиру Заимову было по душе спокойствие Бенедиктова. Все, что случалось в тревожном мире, казалось, не вызывало в нем эмоций, обо всем он думал спокойно, подолгу, молча и всегда отыскивал очень точную, твердую оценку событиям. Он не умел удивляться, ничто не выводило его из себя, и, вероятно, это было не только характером, он заставлял себя быть таким. Однажды он сказал Заимову: «Удивление всегда мешает точному видению. С выходом на мировую арену Гитлера, с его глобальным авантюризмом поводов для удивления стало более чем достаточно, и я все чаще думаю — не хочет ли Гитлер, все делающий с расчетом, так поразить мир, чтобы тот замер с открытым ртом и сложил руки в ожидании новых удивлений?»

Когда Заимов узнал про советско-германский пакт о ненападении, он был изумлен, если не сказать, потрясен. Сбивало с толку то, как подавали эту новость болгарские газеты, давно снискавшие его презрение своей лакейской беспринципностью. Они кричали о Германии и России, нашедших общий язык перед лицом угрозы со стороны англо-саксонской плутократии; о двух великих державах, вступивших в далеко идущее согласие; о том, что отныне исторические замыслы фюрера получили мощную гарантию на Востоке, и прочее и прочее.

Он позвонил Бенедиктову и предложил съездить прогуляться на Витошу. Бенедиктов охотно согласился, отлично понимая, чем вызвано это внезапное предложение.

Стоял добрый зеленый болгарский август, но день был уже нежаркий. Над горой Витошей, еще не тронутой желтизной, в высоком бледно-голубом небе плыли прозрачные облака.

Миновав дачные поселения с маленькими домиками в садах, машина по тенистой дороге стала подниматься в гору. Бенедиктов, наклонясь вперед, смотрел прямо перед собой на дорогу, плывшую с горы под колеса. Не нарушая молчания, Заимов обдумывал предстоящий разговор, нервничал и старался не показать этого. Еще один поворот, и вдруг сбоку, глубоко внизу, в зеленой долине открылась София. Заимов тронул Бенедиктова за локоть.

— Никогда не устану любоваться отсюда городом.

— Пейзаж вполне идиллический, — рассеянно отозвался Бенедиктов, мельком взглянув в окошко машины.

— Однажды я был на Витоше с отцом, — продолжал генерал. — Мы долго смотрели вниз, на город... солнце шло к закату... тишина первозданная... настроение какое-то... И я сказал, что сами вечные горы охраняют нашу столицу. А отец ответил: горы всего лишь вечные свидетели.

И снова они долго молчали. Размытая потоками, дорога становилась все хуже, машина шла медленно.

— Трудно было бы отцу сегодня, — сказал Заимов.

— Мне тоже нелегко, — ответил, не меняя позы, Бенедиктов.

Вскоре машина остановилась.

— Дальше дороги нет, — сказал шофер.

— Пойдем к реке, на камни? — спросил Бенедиктов. Он знал, что это любимое место его спутника.

Они вылезли из машины и пошли вверх по тропинке, извивавшейся в кустарнике. Бенедиктов шагал легко. У Заимова заныла раненая нога, и он отстал. Бенедиктов пошел медленнее и, когда услышал за спиной дыхание друга, сказал:

— Зря не лечите ногу.

— Некогда, — ответил генерал.

— Не верю. Правду говорит ваша жена — небрежность к своему здоровью. А для военного — это все равно что нерадивое отношение к оружию.

— Хорошо, хорошо, займусь.

Бенедиктов остановился, повернулся к нему и сказал серьезно:

— Очень прошу вас, Владимир Стоянович.

Наконец тропинка вывела их в затененное лесом ущелье, где между огромными каменными валунами сверкала быстрая хрустальная вода. Поднявшись на взгорок, они сели на поваленное дерево и долго смотрели вверх, где по склону ущелья громоздились серые камни.

— Эти каменные глыбы огранил сползший с гор ледник, — задумчиво сказал Бенедиктов. — И было это невесть когда. Ледник растаял, а результат его чудовищной работы мы видим сейчас. Нечасто человек имеет возможность столь явственно увидеть то, что было совершено тысячелетия назад, и даже попытаться представить себе, как все это было...

Заимов удивленно смотрел на собеседника, а Бенедиктов, улыбнувшись, продолжал:

— А когда ледник еще полз, его работа не была видна.

— Я, Александр Иванович, не понимаю происходящего на моих глазах, — сказал Заимов печально.

— Стратегический маневр, и больше ни-че-го, — ответил Бенедиктов, не отрывая взгляда от каменного водопада.

— Невозможно видеть эти подписи вместе, они противоестественно объединили добро и зло, огонь и воду, алмаз и дерьмо, — негромко продолжал Заимов.

— Ледник еще движется, — улыбнулся Бенедиктов. — Движение истории ее очевидцам тоже бывает незаметным и непонятным. Вспомните нэп в нашей стране — не все понимали тогда, что это спасет нас от разрухи.

— Вы бы послушали, Александр Иванович, что говорят мне ваши друзья, — взволнованно сказал Заимов. — Что им отвечать?

Бенедиктов повернулся к нему — его тонкое, покрытое ровным загаром лицо было, как всегда, невозмутимо серьезным, светлые глаза смотрели внимательно.

— Отвечайте, Владимир Стоянович, то же самое: стратегический маневр, и больше ни-че-го. — Бенедиктов пригладил ладонью свои зачесанные на пробор светлые волосы и добавил: — Важно, чтобы вы сами это поняли. И вам это легче понять, вы человек военный и умеете видеть карту глазами полководца.

— Непереносим психологический аспект, — сказал Заимов, его крупное, сильное лицо выражало искреннюю растерянность.

Они долго молчали, слушая сердитое бормотание реки.

— Вглядитесь в события, — снова заговорил Бенедиктов. — Кто может остановить надвигающуюся на всех беду?

— Советский Союз! — взволнованно ответил Заимов.

Бенедиктов взглянул на него и, повернувшись к бурлящей среди камней реке, спросил:

— Почему трижды благопристойный Запад продал Гитлеру Рейн, Австрию и Чехословакию? Почему этот Запад спокойно взирает теперь на его явную всем подготовку большой войны? Не является ли эта позиция Запада вознаграждением Гитлеру за его обещание уничтожить Советский Союз?

— Нет, Запад не может стать союзником Гитлера, — убежденно возразил Заимов. — Сегодня там могут быть слепые политики, завтра они прозреют или придут к власти другие.

— Полагаться на «или — или» мы не можем, — сказал Бенедиктов. — И разве этот Запад два года назад не предлагал Гитлеру свое участие в его военно-политическом блоке?

— Но этого не произошло! — воскликнул Заимов.

— Как не произошло? — невозмутимо спросил Бенедиктов. — А сделка в Мюнхене, когда Запад открыл Гитлеру дорогу в Чехословакию? Мы же с вами не знаем, какие переговоры предшествовали этой сделке. Но еще тогда, помнится, мы с вами полагали, что главным векселем Гитлера в той сделке могло быть только его обещание дальше на Запад не лезть и обратить свое внимание на Восток.

— Но пакт делает вас его союзником против Запада, и это непонятно, непереносимо, — сказал Заимов.

— Нет, дорогой Владимир Стоянович. Вы видите в пакте то, чего в нем нет. Пакт для нас прежде всего отсрочка войны, нам сейчас головокружительно дорог каждый день мира, чтобы лучше подготовиться к неизбежной войне. А что касается вероломства Гитлера, оно уже известно всем, и нам в том числе. В общем, Владимир Стоянович, стратегический маневр, и больше ни-че-го.

Из ущелья потянуло холодом, и Бенедиктов предложил выбраться на солнце.

Когда они возвратились к машине, он сказал:

— А теперь, спустившись с высот на грешную землю, оглядимся внимательно: не горит ли уже угол вашего дома?

— В нашем доме плохо, очень плохо, — тихо отозвался Заимов.


События будут развиваться с непостижимой быстротой. Когда Гитлер захватит Польшу и немецкие войска встанут вплотную перед русскими, Заимов будет вне себя от волнения. Он понимает, как много значит для России представившаяся возможность выдвинуть вперед свою самую опасную западную границу, но он понимает и другое — Гитлер вышел на плацдарм для войны с Советским Союзом.

А пока он с негодованием наблюдал продажное лицемерие политиков в своей стране. Гитлеровцы лезли в Болгарию напролом. Их послушные слуги из болгарского правительства, да и сам царь Борис, делали вид, будто рады советско-германскому пакту. Но теперь он уже ясно видел — это было лицемерие. Все, что происходило в Болгарии до пакта, продолжалось и теперь. В эти дни продажные болгарские газеты писали, будто отныне все свои действия Берлин консультирует с Москвой. Болгарам, таким образом, предлагали поверить в то, что Советский Союз одобряет полное подчинение их страны гитлеровской Германии. И одновременно болгарские газеты и радио кричали до хрипоты: «Великая Германия!», «Новая Европа!», «Гений фюрера», «Счастье жить в одно время и в согласии с Гитлером!» Самое страшное — многие этому верили и не хотели понять, что еще шаг по этой дороге — и там пропасть...


Утром, встав очень рано и пройдя в свой кабинет, Заимов достал из шкафа военные справочники: немецкие, английские, американские, французские. Сел к столу и погрузился в чтение, делая выписки на листах бумаги.

Несколько раз к нему заходила Анна, звала его завтракать, но он каждый раз просил принести чашечку кофе.

— Что за дела у тебя? — не выдержала Анна.

— Да все проклятая коммерция, Аня, что ж еще, — не поднимая головы, ответил он.

Для всех теперь он был всего лишь коммерсант, торговый посредник, владелец скромной конторы на площади Славейкова. И для любимой жены тоже. Не объяснять же ей, что сейчас перед его глазами колонки цифр глобальной коммерции, название которой в о й н а, и что он занят подсчетом ее приходов и расходов. Она может спросить: зачем тебе это? Что тогда ответить? Сказать ей неправду он не может, это у них исключено. Итак, «коммерция».

То, что он задумал, для чего сидел с рассвета над этими цифрами, было для него глубоко личным, но невероятно большим делом; принятое им решение должно перевернуть всю его жизнь, но даже Анне он сказать об этом не может... не имеет права. Может быть, потом, позже он скажет или она поймет все сама, но сейчас нет.

Он продолжал работу. Теперь на основе своих записей он готовил документ, который назвал очень просто: «Мое мнение». Он включил в документ некоторые выписки в качестве обоснования своего мнения, что следующей целью Гитлера будет Советский Союз. Он даже высчитал, что это произойдет весной 1941 года.

Три раза переписав черновик документа, он отпечатал его на портативной машинке в двух экземплярах и, поставив подпись под последней строкой, позвонил по телефону Бенедиктову.

На этот раз они поехали в местечко Банкя. Это совсем недалеко от Софии — не больше двадцати километров. Там был пустовавший дом одного из друзей Заимова, которым он всегда мог воспользоваться.

Но Бенедиктов идти в дом отказался, ему хотелось побыть на природе. Оставив машину, они прошли в парк и присели на скамейку под раскидистым каштаном. У ног их бесстрашно разгуливали черные дрозды. Глядя на них, Бенедиктов усмехнулся:

— Посмотрите, словно дипломаты во фраках, только у молодых фраки в серую полоску.

Заимов был слишком погружен в свои мысли, чтобы сразу ответить. Какое-то мгновение он слепо смотрел на птиц, но потом рассмеялся.

— Похоже, похоже. — И без паузы сказал: — У меня к вам дело. Прочитайте, пожалуйста.

Он вынул из кармана аккуратно сложенные листы, протянул их Бенедиктову и потом, пока тот читал, пристально смотрел в его сосредоточенное лицо.

— Интересно... И очень серьезно, — сказал Бенедиктов, прочитав и возвращая бумаги.

— Это может вам пригодиться? — напряженным голосом спросил Заимов.

— Весьма, — Бенедиктов, улыбнувшись, добавил: — Ваше мнение очень ценно.

— Возьмите.

— Спасибо.

Они долго молчали.

— Да, к этому идет... именно к этому, — нарушил молчание Бенедиктов, — хотя я и не занимался столь скрупулезными доказательствами-подсчетами. Но на днях у меня был разговор с моим английским коллегой. Он твердо убежден, что на Англию Гитлер не бросится.

— Его аргументы? — спросил Заимов.

— Он особенно не распространялся. Сказал: Гитлер превосходно понимает, что Америка от Англии не так далеко, как говорится об этом в школьных учебниках.

— И это, между прочим, правильно, — заметил Заимов. — Но раз все ясно, каждый думающий человек в моей стране должен... нет, просто обязан, уже сегодня спросить себя: с кем он? Хочу сказать вам: я с вами.

— Никогда в этом не сомневался, — ответил Бенедиктов.

— Спасибо, — наклонил голову Заимов. — Но мало сказать, с кем ты, надо еще найти свое место в схватке.

— Если иметь в виду вас, то на вашу жизнь войн было уже предостаточно. — Бенедиктов улыбнулся. — Вот когда вы пожалеете, что не лечили свою ногу.

Заимов протестующе поднял руку.

— Те войны, Александр Иванович, не в счет. Эта главная, в ней решается все, включая судьбу моей Болгарии. Ведь если наши политиканы, обезумев от любви к Гитлеру, втянут Болгарию в войну с Россией — это перечеркнет всю историю моей страны и отбросит ее назад к эпохе турецкого ига. Нужно будет начинать все сызнова.

— Вы верите в победу Германии? — спросил Бенедиктов.

— Ни в коем случае! — воскликнул он. — Никогда! Никогда! Но победа будет стоить России огромной крови — ей будет не до нас. А главное — немыслимый позор, который падет на наши головы, на головы наших детей, на головы многих, многих поколений! Об этом страшно даже подумать!

— Ваше правительство, судя по всему, думает об этом без страха, — заметил Бенедиктов.

— Проклятые богом изменники Болгарии, — тихо, с яростью произнес Заимов.

— Бог у них свой, карманный, — усмехнулся Бенедиктов.

— Царь? — спросил Заимов и взволнованно продолжал: — Он же немец по крови! Он не личность! Он меньше вашего Николая Второго.

— Но вы же не станете отрицать, что болгары почитают его как истинного царя.

— Я не собираюсь вместе с царем идти на плаху. Я до последнего своего дыхания предан Болгарии, ее народу и обязан доказать это делом. Всесторонне обдумав все, я решил посвятить себя борьбе с фашизмом. Только так я могу помочь Болгарии!

Бенедиктов смотрел на Заимова спокойно, чуть вопросительно, но ему все труднее было подавлять нараставшие в душе волнение, радость и гордость. Он давно знает этого замечательного человека, и именно ему этот человек доверяет сейчас свое сокровенное решение, фактически вверяет ему свою судьбу. В глубоких черных глазах Заимова он читал напряженное ожидание, но молчал. Он только чуть притронулся рукой к его локтю, и это прикосновение было яснее всяких слов. Заимов понял, что означает этот жест всегда замкнутого, никогда не допускающего в отношениях с ним даже тени фамильярности Бенедиктова.

— Дорогой брат мой, — тихо произнес Заимов и крепко сжал руку Бенедиктова. — Надо спасти Болгарию от позора, а для этого долг каждого болгарина помочь России. Другого пути, по крайней мере у меня, нет. Нет, — повторил он.

Не разрывая крепко сцепленных рук, Бенедиктов сказал внезапно охрипшим голосом:

— Я не смогу жить, если с вами что-нибудь случится.

Заимов улыбнулся.

— Мы оба военные, вокруг война, а это значит для нас обоих: на войне как на войне. Можно и погибнуть! Но в бою! Только в бою.


— Бе-Заимов! — кричал прокурор Николов. — Отвечайте суду: кто, где и когда завербовал вас в советские шпионы?

— Встаньте, когда с вами разговаривает суд! — потребовал судья Младенов.

Заимов тяжело поднялся, ощутив острую боль в спине. Он смотрел на судью и молчал. Всем своим существом он был еще там, в тенистом парке, где по зеленому лугу важно вышагивали черные дрозды...

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Во время перерыва члены суда Иванов и Паскалев ушли в буфет. В судейской комнате остались судья Младенов и прокурор Николов.

Младенов прекрасно понимал, что суд идет не так, как того хотели его организаторы. Высокие начальственные лица, беседовавшие с ним, прежде всего требовали, чтобы процесс не стал для Заимова политической трибуной. Но одновременно они подчеркивали, что Заимов — фигура не рядовая, популярность этой фамилии в стране огромна, и поэтому суд над ним должен быть неуязвимым с правовой стороны — все должно выглядеть законно.

— Все-таки получается, что не он идет за судом, а мы за ним. На каждый вопрос он отвечает пространным и преступным разглагольствованием, а мы это покорно выслушиваем, — сказал прокурор Николов то, что и без него судье было известно.

— Этого следовало ожидать, — не сразу ответил Младенов. — Конечно, основа его преступления политическая, и отделить его конкретные преступные действия от этой основы суду крайне трудно, если не невозможно. Замечу, кстати, что такого разграничения нет и в подписанном вами обвинительном заключении. А это дает ему формальное право прибегать к политическим мотивировкам своих поступков. Наша общая задача теперь — свести это к минимуму.

Младенов понимал, что оказался в опасной ситуации, особенно он боялся полицейского атташе германского посольства Виппера, который уже давно был главным судьей для всех болгарских судей, — карьера или крушение зависели главным образом от него.

До суда Младенов считал, что отношения с Виппером у него хорошие. Не без его содействия он был назначен на этот процесс. Последний раз они виделись неделю назад и проговорили тогда около часа в полном согласии.

— Я недоволен тем, как проведено следствие, — сказал Виппер. — Они попросту не поняли, что такое Заимов, и работали с ним примитивно и пошло. Вместо того чтобы внушить ему мысль о тщетности его замыслов и отсюда о бессмысленности всего с ним случившегося, они ожесточили его, довели даже до попытки самоубийства. Не повторите их ошибки.

— Я боюсь, что Заимов использует трибуну суда для недозволенных речей, — сказал Младенов.

— Во-первых, ваша трибуна в суде гораздо выше, — жестко ответил Виппер. — И не так уж трудно с помощью идей великой Германии расправиться с идеями, которые движут предательством. От вас зависит, чтобы это почувствовал и Заимов. Он человек умный.

Сейчас было видно, что Младенов не выполняет рекомендаций Виппера — убедительной демонстрации превосходства великих идей Германии не получается. Он уже пробовал один раз напомнить Заимову о священном антикоминтерновском пакте, но тот с убийственной иронией сказал в ответ, что увидеть в этом пакте святость могут только великие грешники.

Размышления Младенова прервал телефонный звонок.

— Мне докладывают, что процесс идет плохо, — не здороваясь, сказал Виппер. — Видимо, вы абсолютно не поняли сути дела. Скажу предельно ясно: заткните рот Заимову! Это вам понятно?

— Я вынужден оперировать материалами следствия, — стал торопливо объяснять Младенов, — а оно, как вы сами признали, со своей задачей не справилось.

— Но разве так трудно быть умнее функционеров господина Драголова? — ядовито спросил Виппер; не ожидая ответа Младенова, задал новый вопрос: — Когда вы займетесь берлинским эпизодом?

— Сегодня... сейчас... — неуверенно ответил Младенов.

— Мы должны знать, с кем он встречался в Берлине? Предупреждаю — это очень важно.

Младенов положил трубку.

— Виппер? — спросил Николов.

— Да.

— Что?

— Требует заткнуть рот Заимову.

— Я давно пытаюсь это сделать.

— Но нельзя все же, чтобы протокол суда состоял только из ваших реплик, — заметил Младенов.

— Во всяком случае, моя совесть чиста.

Младенов сделал вид, будто не заметил намека.

— Сейчас займемся поездкой Заимова в Берлин, надо выяснить его связи там, — сказал он.

— Работа за господина Драголова, — проворчал Николов.

Возобновляя после перерыва судебное заседание, Младенов чувствовал себя неуверенно, он не был хорошо подготовлен к эпизоду поездки Заимова в Берлин.

Когда выходили судьи и комендант провозгласил «суд идет!», Заимов встал, и в глаза ему ударило солнце.

— Заимов, расскажите суду о вашей поездке в Берлин в 1939 году, — начал допрос Младенов.


З а и м о в. Что именно вас интересует?

М л а д е н о в. Зачем вы туда ездили?

З а и м о в. Коммерция... Коммерция и еще любопытство.

Н и к о л о в. Ваша коммерция нас не интересует. Поговорим о любопытстве. К чему именно вы проявляли любопытство?

З а и м о в. К Германии.

Н и к о л о в. География, климат?

З а и м о в. Нет, ее люди... атмосфера жизни.

М л а д е н о в. Какие люди, конкретно?

З а и м о в. Самые разные.

Н и к о л о в. А военные предпочтительно?

З а и м о в. Нет, военные меньше всего.

М л а д е н о в. Как же так? Сами вы человек военный, и вполне естествен ваш интерес именно к военным.

З а и м о в. И все-таки особого интереса к военным у меня не было.

М л а д е н о в. Может быть, мы поймем вас, если вы расскажете нам, с кем же вы там встречались?

З а и м о в. Мне уже трудно вспомнить.

Н и к о л о в. У вас прекрасная память, мы в этом убедились. Отвечайте!

З а и м о в. Ну право же, самые разные люди.

М л а д е н о в. Припомните хотя бы одного.


Заимов прекрасно понимал, что им нужно, и сразу решил, что ни одной фамилии не назовет. Главное же, он на их вопросы отвечал правду.

— Ну что, бе-Заимов, будем называть вещи своими именами? — вдруг закричал прокурор. — Не хотите выдавать своих сообщников по шпионажу?

— Никаких помощников в Германии у меня, к сожалению, не было, — твердо ответил Заимов.

— Помощников в шпионаже? Да? — Прокурор ударил кулаком по столу.

— Еще в начале процесса мы установили: то́, что вы называете шпионажем, я называю иначе, — ровным голосом ответил Заимов.

— Дело не в названии, бе-Заимов, а в сути! — кричал прокурор. — А ваше «к сожалению» означает, что вам не удалось создать в Германии свою шпионскую сеть. Конечно, великая Германия — это вам не Болгария с ее подонками!

— Кого вы имеете в виду, говоря о болгарских подонках? — громко спросил Заимов.

— Оглянитесь! Они сидят с вами на скамье подсудимых! — закричал, багровея, прокурор, на его худом желтом лице проступили темные пятна.

Заимов обратился к Младенову:

— Разве теперь в задачу суда входит оскорбление подсудимых?

— Прокурор имеет право не скрывать свое мнение о вас, — ответил Младенов и продолжал: — Вернемся к вашей поездке в Берлин. Скажите суду более определенно о ее целях.

— Я уже ответил: коммерция и личное любопытство.

— Да, да, вы уточнили — любопытство к Германии, — кивнул Младенов. — Но согласитесь, что в краткий срок вашей поездки удовлетворить всеобъемлющее любопытство было немыслимо. Видимо, были предметы любопытства более локальные?

— Я ответил точно: Германия и ее люди. — Заимов устало опустился на стул, давая понять, что разговаривать он больше не намерен.

И он сейчас снова сказал им правду. Он мог бы рассказать, что произошло тогда в Берлине, рассказать все подробно, ничего не утаивая.

...Он поехал тогда в Германию действительно для того, чтобы своими глазами посмотреть обстановку в стране. Но одновременно он собирался выяснить возможность создания там антифашистской группы, на помощь которой можно было бы потом опираться.

Он бывал раньше в Германии и считал, что знает определяющую черту жизни этой страны, она была в характере самих немцев, в их педантичности, трудолюбии, в их во многом мещанской психологии. Ему казалось невероятным, как такой немец вдруг пошел за Гитлером с его бесшабашным авантюризмом. Он довольно хорошо знал многих немцев лично и не мог себе представить никого из них орущими «хайль Гитлер!».

Он верил, что большинство немцев понимают, насколько враждебен Гитлер самой Германии. А раз так, то их долг протестовать против безумных замыслов фюрера, которые приведут Германию к катастрофе. Когда ему говорили, что вся Германия сошла с ума, он возмущенно протестовал и говорил: этого не может быть, любая нация, любой народ исповедует здравомыслие, а любое временное заблуждение излишне доверчивых людей непрочно, если им разъяснить, чем это угрожает им самим в их стране. И он напоминал крестьянскую мудрость: если река у твоего дома мутная, иди вверх по течению и найди, кто мутит воду. Вот он и едет туда, откуда растекается ядовитая муть.

В Берлине он начинает с давно живущего там Друга. Он не немец, он болгарин, коммерсант с широкими связями в Германии, а главное — думающий, честный человек, с которым он сразу найдет общий язык, и они вместе будут устанавливать связи с немцами. Тем более что сам Друг, приезжая как-то в Софию, рассказывал, что среди его знакомых немцев есть немало таких, которые не терпят Гитлера. Лиха беда начало. Они начнут с малого — создадут небольшую группу противников фашизма, которая, расширяя круг своих связей, станет со временем центром, объединяющим честных немцев.

...Итак, в Берлине его встречал Друг. Заимов знал его живым, веселым, общительным человеком, а на берлинском перроне не узнал его: он был угрюм, нервно напряжен, молчалив. Решив, что Друг, как всякий честный человек, встревожен происходящим в Германии, Заимов не стал ни о чем его спрашивать, и они направились в город.

Внешне Берлин, кажется, нисколько не изменился — Заимов увидел его знакомо грузным, каменно-серым, до блеска прибранным. Но, увы, это касалось только его внешнего вида. Совсем иной, незнакомой ему была толпа, другим было даже звучание улицы, другими были глаза людей. Все население как бы поделилось на две части: у одной — глаза выражали страх и покорность, у другой — пожалуй, у большей части, — в глазах была наглость, жестокость и еще что-то отвратительное, похожее на похотливость.

Они с Другом шли с вокзала пешком, и, чем ближе подходили к центру, тем все труднее им было разговаривать — навстречу и обгоняя их, по улице маршировали колонны мужчин, одетых в коричневую форму, с красными или черными повязками со свастикой на рукавах. Они шли с оркестром — бухал барабан, визжали флейты. Другие сами орали какие-то воинственные песни. А на тротуарах стояли берлинцы — у всех были умиленные лица. Даже у тех, глаза которых были полны страха и покорности.

Провожая взглядом орущую колонну, Друг сказал:

— Они все ошалели в предвкушении военных трофеев. Но я больше боюсь вот тех, перепуганных, они похожи на шакалов, — всего боятся, а к трупу бросятся первыми.

— А если победят не они? — спросил Заимов.

— Попробуй спросить это у них, станешь смертельным врагом. Только победа, обязательно победа, ничего, кроме победы.

— Неужели Гитлер за такой короткий срок успел приготовить сильную армию?

— Я ездил недавно в Мюнхен, — оглянувшись, ответил Друг. — Военные лагеря, аэродромы, казармы по дороге буквально на каждом шагу. Наци имеют все: и авиацию, и танки, и сколько хочешь солдат. Каждого в возрасте от восемнадцати до пятидесяти лет можешь считать солдатом. — В интонации, с какой говорил Друг, было что-то тревожное, раздраженное, будто он не просто рассказывал, но предупреждал его о чем-то.

Неделю Заимов занимался коммерческими делами. Сразу же возникла выгодная сделка — ему предложили оптовую поставку болгарского винограда для немецких госпиталей. Оптовый торговец фруктами, пожилой флегматичный немец, очень хотел оформить сделку, но требовал внести в условия свое право отказаться от своих обязательств в случае непредвиденных обстоятельств и не желал при этом назвать эти обстоятельства. Было совершенно ясно, что имел в виду его партнер, но Заимов хотел услышать это от самого немца.

— О каком винограде может быть речь, если война потребует всех наших средств? — сказал, наконец, немец.

Заимов согласился, сделка соответствующим образом была оформлена, и они, как заведено у коммерсантов, пошли в ресторан отметить соглашение. Разговор за столом не клеился. Немец отвечал на вопросы односложно: да, нет. И только после вопроса о семье он вздохнул:

— У меня два взрослых сына. В том-то и дело.

— Да, вам война опасна, — согласился Заимов.

— Она всем опасна, — тихо произнес немец. — Прошлая война разорила дело моего отца. Я начал с нуля.

— Я тоже знаю, что это такое, — сочувственно сказал Заимов. — Две раны.

— Странно, что сыновья говорят о войне как о празднике. Вся Германия точно сошла с ума, — угрюмо сказал торговец.

Мимо зеркальных витрин ресторана по улице с оркестром впереди проследовала колонна молодых немцев.

— Эти все тоже ждут своего праздника, — сказал торговец, кивнув на окно.

— Неужели вся Германия действительно хочет войны? — тихо спросил Заимов, но немец не ответил.

Этот торговец фруктами оказался единственным немцем, который вслух сказал Заимову о Германии, которая сошла с ума. Но Заимов прекрасно понимал, что за его словами стояла просто личная боязнь войны, которая один раз уже обернулась бедствием для его семьи.

На другой день, когда Заимов шел по улице, раздался вой сирены, и уличная толпа стала таять на глазах. Люди бежали к воротам, на которых белой краской были нарисованы стрела и буква Б. Эти учебные тревоги были почти каждый день, но первый раз Заимов решил пойти в бомбоубежище.

В бункере было полно народу — сидели на скамейках, сколоченных из свежих досок и стоящих рядами, как в театре. Все стены были оклеены плакатами, наглядно объяснявшими, как надо действовать, если возникнет пожар или окажутся раненые. На стене был водружен огромный портрет Гитлера, и все сидели лицом к нему. В углах стояли ящики с песком и лопатами.

Заимов вглядывался в лица. И здесь он видел те же глаза, что на улице. Слышал отрывочные фразы:

— В нашем доме в бункере поставили радио, играет музыка.

— Стоит мне отправиться в магазин, обязательно тревога.

— А мой никогда не спускается в бункер. Я бегу, а он смеется.

— Когда упадет первая бомба, побежит.

— На Берлин никогда не упадет.

— А откуда вы знаете?

— Очевидно, вы не верите фюреру.

После этих слов долго молчали.

Сидевший рядом с Заимовым здоровенный рыжий мужчина громко сказал, ни к кому не обращаясь:

— Странные люди есть на белом свете: брюзжат, что продукты по карточкам, а когда им открывают дорогу к богатству, они брюзжат — война. У них есть желудок, но нет веры в нацию.

Люди сидели молча, поникшие, как провинившиеся ученики на уроке.

С каждым днем Заимову становилось все горше от сознания, что планы, с которыми он ехал сюда, были наивно беспомощными. Да, он не представлял себе, что сделал Гитлер с Германией и немцами. Найти честных немцев для борьбы он не мог, хотя по-прежнему был уверен, что они все-таки есть. Но попробуй найди их в этой атмосфере всеобщего психоза и страха, когда любой собеседник может сдать тебя в гестапо. Военный угар оказался столь сладким, что им надышались даже люди, которые еще вчера могли мыслить трезво. И еще страх. Он был частью этого угара, ибо он вызывал у немцев преклонение перед силой в любом ее проявлении, в том числе и в военном.

Теперь Заимов встречался главным образом с живущими в Германии болгарами. Ему хотелось с их помощью лучше во всем разобраться. Впечатление от этих встреч было тяжким.

Почти все его знакомые были из круга преуспевающих, обеспеченных людей. Они говорили, что Германия стала счастливым местом для приложения деловых способностей. Заимова поражало, что они не понимают страшного, — чтобы преуспеть в Германии, человек так или иначе должен включиться в главное разбойничье устремление этой фашистской страны. Адвокат, раньше прозябавший в Софии, здесь сколотил состояние на ведении наследственных дел погибших еврейских семейств... Мало чем приметный в Софии инженер сильно преуспел, приняв участие в разработке конструкции армейских канистр для бензина... Женщина, которую в Софии считали дамой полусвета, создала в Берлине салон — она устраивала браки невест из аристократических семейств с различными выскочками нового времени, желавшими заполучить голубое родство... Рядовой преподаватель истории Софийского университета в Германии стал фигурой, написав для ведомства Розенберга книгу об исторической подчиненности славянства германской расе...

Другие люди не сделали головокружительной карьеры, но жили здесь более прилично, чем раньше в Болгарии, в чем-то смыкались с теми преуспевающими. И прежде всего они тоже принимали все, что происходило теперь в Германии. Лишь один из всех высказал сомнение в правомерности антиеврейских акций. Только один!

Всех их равно объединял животный страх перед карающей десницей нацистов — гестапо. В общем, и эти болгары были похожи на немцев, ни на кого из них Заимов рассчитывать не мог.

Надо было уезжать. У него оставалась одна последняя надежда — Друг. Они встретились накануне отъезда, сидели в укромном уголке богатого ресторана «Адлон». Почти все столики занимали люди в военных мундирах. Оркестр непрерывно играл то сентиментальные, то бравурные мелодии. Когда он заиграл ставшую знаменитой в Германии песню, написанную в память о погибшем гитлеровском бандите Хорсте Весселе, все в зале встали и, подняв бокалы, трижды прокричали: «Зиг хайль!».

Заимов и его Друг вели тихий разговор.

— Такого единодушия Германия еще не знала за всю свою историю, — сказал Друг.

— Все это до первого серьезного испытания, — возразил Заимов.

— Ты не ошибаешься? — поднял густые брови Друг.

— Думаю — нет, и мой вывод основан на серьезных соображениях. Все это следует видеть, с одной стороны, в историческом аспекте, а с другой — в приложении к конкретному немцу с его личной судьбой, с его личными надеждами. И тогда в том, что ты называешь единодушием, обнаружатся серьезные трещины.

— Я этого не вижу.

— И какой же ты тогда делаешь вывод для себя? Капитуляция?

— Ты хочешь повторить подвиг Дон-Кихота? — спросил, в свою очередь, Друг.

— Дон-Кихот живет в памяти человечества как образец душевной чистоты и благородства.

— Что это дало ему, Дон-Кихоту?

— А он о себе не думал.

— Хорошо, что это дало другим?

— Образец честности, а это немало... — волнение Заимова становилось все больше — неужели он терял и Друга? — Оставим Дон-Кихота в покое, — сказал он и прямо спросил: — Будем мы поддерживать связь?

— Поймешь ли ты меня... правильно, — начал Друг.

— Ответь ясно, определенно, и я пойму.

— Ты знаешь, одну катастрофу я уже пережил.

— Финансовую, — уточнил Заимов.

— Да, финансовую. Ты знаешь, как я люблю свою жену, детей. Теперь, когда я вылез из ямы и дела идут хорошо...

— Теперь, конечно, можно плюнуть на родину. Плюнуть на собственную честь и стать на колени перед фашистами, поскольку сделки с ними выгодные. Так тебя понимать?

— Фашисты мне ненавистны, как и тебе.

— Но борьбу с ними ты поручаешь мне.

В это время в зале что-то произошло. Все вскочили со своих мест и под дикие крики «Хох! Хох! Хох!» устремились в центр зала. Там они встали в плотный круг, положили руки друг другу на плечи и дружно, громко, отрывисто стали кричать:

— Хайль Гитлер! Зиг хайль! Зиг хайль!

Раздались аплодисменты и восторженные крики. Оркестр заиграл «Хорст Вессель», и в зале громко, дружно подхватили песню.

Заимов наблюдал, как на все это смотрел Друг, — его бледное холеное лицо, прищуренные глаза, сжатые губы выражали злость. Он резко повернулся к Заимову.

— Что мы можем с этим сделать? Что?

— Давай расплатимся, — ответил Заимов.

Они долго молча шли по ярко освещенной Унтер-ден-Линден. Ветер играл пушистыми кронами лип, но шороха листьев не было слышно. По улице с ревом мчались военные машины.

Нужно было прощаться. Заимов сказал об этом и протянул руку Другу.

— И все же на меня ты можешь рассчитывать, — услышал он вдруг.

— Спасибо... Ты вернул мне надежду... — Заимов крепко сжал его руку.

В течение года от Друга приходила информация, иногда очень ценная. Но, когда Гитлер напал на Советский Союз, связь оборвалась. Заимов решил, что Друг схвачен гестапо.

Заимов бывал потом в Германии еще — это было неизвестно следствию. В первую же поездку он попытался выяснить судьбу Друга. И узнал, что с ним ничего не случилось. Но, когда они встретились, он увидел совершенно другого человека — сломленного, парализованного страхом, жалкого.

— Оставь меня в покое, — умолял его Друг. — Это же смешно — мы с тобой хотим голыми руками остановить то, что уже стало самой историей, что уже перевернуло судьбу целых государств.

— И все-таки это будет остановлено, — сказал Заимов и, не попрощавшись, ушел.

Тогда, после поездки в 1939 году, Заимов передал в Центр обстоятельную записку о положении в Германии. Это был образец анализа внутренних сил нации, подвергшейся психологической диверсии. Он писал: «Психологический и мыслительный сдвиг в аморальную сторону коснулся и вполне честных и умных людей и даже не немцев. Для всех незаметность сдвига обусловлена все тем же ощущением реального или ожидаемого благополучия, которое связано с новым курсом Германии. Иные из них ненавидят фашистов и фашизм, не обнаруживая при этом никакого противоречия со своей жизненной позицией. Таков главный итог воздействия на людей демагогии нацистов. И, наконец, страх, который можно выдать даже за мудрость, — весь мир, стоя на коленях, дрожит перед Германией, зачем же мне быть храбрым безумцем?»


М л а д е н о в. Заимов, мы не закончили ваш допрос. Встаньте, ответьте, вы оставались довольны вашей пен ездкой в Берлин?

З а и м о в. Нет, я вернулся оттуда подавленный.

Н и к о л о в. Вас подавила мощь Германии, на которую вы подняли руку?

З а и м о в. Нет, я был потрясен падением нации.

Н и к о л о в. Слушайте, бе-Заимов! Как смеете вы, изменник своей нации, оскорблять великую нацию немцев?

З а и м о в. Я не оскорбляю эту нацию, я скорблю о ней и думаю, сколь тяжелым для нее будет пробуждение.

Н и к о л о в. А мы скорбим, что нам приходится иметь дело с человеком без совести!

З а и м о в. У нас разные понятия о совести, господин прокурор.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Отведенный на время перерыва в ту же маленькую комнатку, где он ждал начала суда, Заимов, закрыв глаза, сидел, откинувшись на спинку стула... Итак, их интересовала только его поездка в Германию. О ней только они и знают. Впрочем, узнать о ней было не так уж трудно — как раз тогда был установлен новый режим въезда в Германию, и он получал визу в немецком посольстве. Теперь, обнаружив в своих архивах следы этой поездки, гестаповцы встревожились, тем более что их коллеги в Берлине его приезд туда явно проворонили. Еще во время следствия Заимов понял, что о поездке в Берлин, кроме самого факта, им ничего не известно...

В той поездке ничего существенного и опасного для гитлеровцев ему сделать не удалось, и он всегда помнил об этом с грустью и тревогой. Но они не знают с других его поездках, и не только в Германию...

Его дружба с чешскими антифашистами началась еще до войны. Первый раз он приехал в Прагу веской 1937 года. Вечером он был в гостях у своего друга — чехословацкого генерала, у которого собрались его друзья, большинство в военных мундирах. Настроение за столом было нервное, отражавшее настроение страны, над которой нависла черная туча фашизма. Говорили о единственной надежде — советско-чехословацком договоре, подписанном два года назад.

Рядом с Заимовым сидел мужчина лет сорока, с мужественным красивым лицом, с большими глазами, казалось, излучавшими ум и печаль. Заимов подумал, что печаль, видимо, от какого-то недуга, от которого этот человек, сидя за столом, не мог даже пригубить вина. Когда хозяин дома представлял его Заимову, сказал с улыбкой: «Это наш сердитый друг, товарищ Ян». На что тот заметил: «Не такой уж сердитый, чтобы пугать этим людей». Сейчас он вел себя так, будто не слышал разговора. И вдруг он спросил у Заимова:

— Что в Болгарии?

— Все то же, за спиной Гитлер, — ответил Заимов.

— Точнее, он перед вами, — сказал товарищ Ян задумчиво, точно про себя, и посмотрел на Заимова своими большими темными глазами. — У нас то же самое.

— Но у вас же договор с Советским Союзом, об этом мы и не мечтаем, — сказал Заимов. — Шутка сказать — взаимопомощь.

— Нет, нет... — повел головой Ян. — Еще когда готовился договор, наши деятели вели себя подозрительно. Ну, зачем им понадобился пункт о том, что договор вступает в действие только в случае, если Франция придет на помощь государству, подвергшемуся агрессии. Ну скажите, при чем здесь Франция, если договор касается двух суверенных государств?

— Так или иначе, зная, откуда всем угрожает агрессия, можно быть уверенным, что именно Франция никогда не окажется заодно с агрессором, — возразил сидевший напротив военный с седой головой.

Заимов не заметил, что за столом все умолкли и прислушивались к их разговору.

— Но французская буржуазия все-таки буржуазия, — ответил товарищ Ян. — И, если агрессор замахнется на ее интересы, она пойдет на многое, чтобы отвести удар от себя. Не забывайте, что французская буржуазия удушила в своей стране обе революции.

— Ныне век не девятнадцатый, а двадцатый, и есть все же государство победившей революции! — горячо воскликнул молоденький офицер.

— Именно в том и дело, что есть это государство, — кивнул товарищ Ян и, помолчав, добавил: — Любви к этому государству французская буржуазия испытывать не может.

— По-моему, наш Бенеш просто схитрил и бросил эту французскую кость Западу, — сказал седоголовый военный.

— А по-моему, больше оснований думать, что он схитрил по отношению к Советскому Союзу и к нам с вами... — Товарищ Ян помолчал и добавил: — Я уверен, что сейчас Бенеш думает, как бы отречься от договора вообще.

Больше с ним никто не спорил, как видно, все считались с мнением этого человека, и стол затих в нелегком раздумье.

Заимов вспомнил этот застольный разговор, слушая по радио первое сообщение о Мюнхенском соглашении, по которому Чехословакия была отдана на растерзание Гитлеру. Бенеш бежал из страны, никого не перехитрив. Но к зиме 1938 года Мюнхен уже не был неожиданностью. Еще за год до этого Гитлер в одной из своих программных речей заявил, что раздробленная Восточная Европа должна быть объединена идеей великой Германии и новой Европы, иначе она обречена на гибель. Это не было словами, брошенными на ветер. Гитлеровцы в этих странах действовали все активней и наглей. В Венгрии царил откровенный фашист Хорти. В стране вводились фашистские законы по образцам гитлеровских. За это Гитлер преподнес своим венгерским последователям Южную Словакию и Закарпатскую Украину.

Австрия превратилась в германскую провинцию. В Румынии была установлена королевская диктатура и под ее прикрытием — жесточайший фашистский режим. Нечто похожее Заимов наблюдал и у себя в Болгарии. Все последние правительства проводили фашизацию страны, а гитлеровцы действовали в Болгарии совершенно открыто, прибирая к рукам и экономику и политику.

Но Заимов знал и другое. Во всех уголках страны все активнее становилось сопротивление фашизму. Болгарская рабочая партия, в которую вошли коммунисты, бесстрашно звала народ на борьбу с фашизмом. Заимов постоянно слышал этот зов и считал делом своей чести отвечать на него действием, борьбой, хотя не раз испытывал томящее чувство, что остановить происходящее невозможно. Он решительно подавлял в себе это чувство, стараясь еще активнее делать свое дело. И он не забывал слов русского полковника о том, что силу и веру нужно черпать в своем народе.

Перед антифашистами Чехословакии встал вопрос наипервейшей важности — установить связь со своими руководителями, которые в силу ряда обстоятельств оказались оторванными от страны и находились в Советском Союзе. Заимов уже не раз время от времени выполнял отдельные поручения чехословацких друзей, помогая им связаться с Москвой. Но сейчас эту связь нужно было сделать действующей постоянно, бесперебойно.

Заимов выехал в Чехословакию. Цель — коммерческие дела его конторы. Маршрут был выбран через Югославию и Венгрию. Въезд в Югославию не был затруднен опасными формальностями, а там, в Югославии, тоже было нетрудно получить транзитную визу в Чехословакию, тем более что на руках у Заимова было приглашение от крупной чехословацкой торговой фирмы прибыть для переговоров.

По дороге Заимов внимательно наблюдал, что делается в странах, через которые он ехал, разыгрывая роль наивного в политике коммерсанта, разговаривал с попутчиками... На станционных зданиях в Югославии еще висели плакаты, связанные с выборами в Народную скупщину. Заимов уже знал, что эти выборы оказались полной фикцией. Оппозиция к нынешнему курсу страны получила более 40 процентов голосов, но по хитрому избирательному закону это предоставляло им непропорционально малое число депутатских мест.

На маленькой станции, уже недалеко от Белграда, в купе к Заимову подсел рослый старик. Его многочисленные чемоданы еле успели впихнуть в вагон, и, когда поезд тронулся, он с помощью Заимова размещал их в купе. Наконец они сели, и старик, вытирая лицо платком, спросил:

— Вы в Белград?

— Да, но потом еще дальше, в Прагу.

— Один черт, — проворчал старик и, внимательно посмотрев на Заимова, добавил: — Я тоже в Белграде не задержусь. Еду в Америку.

— Далекая дорога, — улыбнулся Заимов.

— Но, кажется, единственная, — проворчал старик.

Заимов все уже понял, но хотел, чтобы старик разговорился.

— В Америке, конечно, условия жизни завидные, — сказал Заимов.

— Для кого как! — покачал головой старик. — У меня там младший брат. Тридцать лет назад бросился туда за счастьем, сейчас работает швейцаром в отеле — вот и все его счастье.

— Тогда чего же едете туда вы, да еще в такие преклонные годы? — наивно удивился Заимов.

Старик долго не отвечал, смотрел в окно и вдруг резко повернулся к Заимову и сказал сердито:

— Хочу умереть спокойно... — Он смотрел на Заимова, сдвинув к переносице кустистые, еще черные брови, под которыми поблескивали черные глаза. — Вы кто? — вдруг спросил он.

— Болгарин, коммерсант, — охотно ответил Заимов.

Под усами старика губы сложились в усмешку.

— Коммерция — дело выгодное во все времена.

— Сейчас дела идут плохо, — вздохнул Заимов. — Я торгую овощами и фруктами, в ходу товар другой.

— Совестью сейчас торгуют! Совестью! — гневно проговорил старик. — И покупатели на этот товар денег не жалеют.

— Не понимаю. — Заимов наивно и вопросительно смотрел на собеседника.

— Может, вы скажете, что в вашей Болгарии не торгуют этим товаром? Я-то газеты читаю. — Старик пристально смотрел в глаза Заимову.

— Но я торгую овощами, — улыбнулся Заимов.

— И думаете, это дает вам право жить спокойно? — гневно спросил старик.

— Сейчас спокойно никто не живет — такое уж время, — ответил Заимов.

— Люди, продавшие совесть, живут прекрасно, — категорически заявил старик. — Их жизненное кредо: после нас хоть потоп.

— Такие есть и у нас, — кивнул Заимов. — Народ их знает и не любит.

— Любит не любит — это дамские разговоры, а они делают свое гнусное дело и на народ плюют, — со злостью возразил старик.

Заимов помолчал. Все-таки осторожность была необходима.

— Я занимался политикой, и, может, поэтому мне все виднее, — несколько успокоясь, заговорил старик, глядя в окно. — Был молодой, как все сербы, горячий, и, когда образовалось наше объединенное королевство и сербы получили в нем контрольный пакет акций власти, я занялся политикой. Но я не лез на высокую лестницу, да и не стремился к этому. Я действовал только в своем городке. И служебное мое положение более чем скромное — я всего лишь учитель, и только вот недавно стал директором школы. Я верил, черт побери, что политика — дело сложное, но святое. За десять лет от этой веры не осталось и следа. Все продается, все покупается. Последние годы я верил уже только в одно, что с грязным фашизмом Югославия дела иметь не будет. Черта с два! В прошлом году мы подписали договор о вечной дружбе с Муссолини, а сейчас у нас своими людьми стали господа из Берлина.

— Я об этом не слышал, — подлил масла в огонь Заимов.

— Все очень просто, — пояснил старик. — Мы экономически были тесно связаны с Австрией. Теперь Австрии нет. Это немецкая провинция. Австрийские капиталы стали немецкими, значит, добро пожаловать к нам, гости из Берлина. И те не заставили себя ждать. Что я должен говорить об этом людям в своем городе, которые мне верили. Что? — Старик снова распалился, но его рассказ оборвался внезапно — в купе открылась дверь, и в ее проеме возникли два жандарма.

— Здесь не проходила женщина в синем пальто? — спросил один из них, цепким взглядом ощупывая купе. В это время другой жандарм, став на нижнее сиденье, заглянул в багажный отсек под потолком.

— Никто здесь не проходил, — сердито ответил старик.

Жандармы ушли.

— Ну вот, типичная немецкая картинка. Как вам это понравится! — воскликнул старик.

Поезд приближался к Белграду.

— Конечно, мир переживает трудное время, — сказал Заимов. — Но правильно ли в это время бежать от своего народа?

Уже занимаясь своими чемоданами, старик повернулся к Заимову:

— Бежать. И только бежать...

Потом, в пути, Заимов, вспоминая этот разговор, думал, что все-таки этот старик человек честный. И он враг фашизма. Но он не хочет разделять позор и грязь большой политики и теперь бежит, потому что он к этой политике был причастен и ему стыдно глядеть в глаза людям...

Венгрия производила впечатление страны благополучной и даже веселой. В Будапеште в вагон ввалилась шумная компания молодежи. Они беспрерывно хохотали, пели песни. В коридоре Заимов поговорил с одним из них — красивым пареньком, лет восемнадцати. Оказалось, что все они едут осваивать венгерские земли, отобранные у словаков.

— Венгрия становится великой страной! — воскликнул паренек, и глаза его восторженно заблестели. — Все наше будет, наше!

Заимов думал: «Да-да, именно этого и ждут нацисты — чтобы у обманутых ими людей блестели глаза оттого, что им сунули кусок чужой земли...»

Вокзал в Братиславе был забит венгерской солдатней. Играл духовой оркестр. Заимов спросил по-немецки проводника вагона:

— Что происходит? — Но тот даже не обернулся, словно не слышал. «Наверное, он словак», — решил Заимов и повторил вопрос по-русски. Теперь проводник глянул на него удивленно и ответил с усмешкой по-украински:

— Как что? Мадьяры празднуют победу.

А когда поезд тронулся, проводник зашел в купе к Заимову, прикрыл дверь, сел напротив него и спросил:

— Вы говорите по-русски?

— Я болгарин, — поспешил ответить Заимов.

Проводник встал, снова открыл дверь в коридор, посмотрел в обе стороны вагона, опять закрыл дверь и сел.

— Нас продали с молотка, — сказал он тихо. — Было государство, была республика. Теперь не поймешь что. Даже глава государства сбежал.

— Раз нет государства, что ему тут делать? — осторожно сказал Заимов.

Проводник покачал головой.

— Умные люди говорят, что он сам надел петлю на горло нашей республики.

— Зачем ему это было надо? — наивно не поверил Заимов.

— Испугался своих левых.

— С чего бы ему пугаться? — продолжал играть в наивность Заимов.

Проводник с сожалением посмотрел на него, вздохнул, посидел еще молча немного и ушел.

«Народ все прекрасно понимает...» — думал Заимов, смотря в окно, за которым проплывали мертвые зимние поля и не было видно ни одной живой души, будто действительно государство умерло...

Заимов имел адрес в Праге, где его должны были ждать.

Чехословацкая столица выглядела совсем не так, как три года назад. Казалось, будто город был в трауре. Люди шли с поникшими головами, точно боялись или не хотели видеть свисавшие со зданий флаги со свастикой, мчавшиеся по улицам немецкие машины и даже друг друга.

«Неужели это ждет и нас?» — тревожно думал Заимов...

Нужный ему дом оказался на узкой тихой улочке старого города. Дома здесь жались друг к другу. Их толстые каменные стены с облупившейся штукатуркой и маленькими окнами делали их похожими на древние крепостные постройки. Уже наступили ранние зимние сумерки, но ни одно окно не светилось. Прохожих здесь не было, впрочем, сейчас это было к лучшему...

Заимов остановился возле узкого, как башня, дома, на котором был названный ему номер. Дверей не было, только низкая калитка в окованных железом воротах, встроенных в дом.

Заимов осмотрелся и вошел в калитку. Двора не было. Он оказался в глухом маленьком закутке и с трудом разглядел дверь. Она была заперта. Пришлось зажечь спичку, чтобы отыскать звонок.

Дверь открыл мужчина, у которого вокруг шеи был замотан теплый шарф. В руке он держал свечу.

— Здесь живет господин Словачек? — тихо спросил Заимов.

— Здесь, но он уехал в Брно.

— Он не оставил книгу для господина Ружечки?

— Не знаю. Надо спросить у его жены, заходите.

Заимов вошел в тесную переднюю. Мужчина запер дверь и сказал:

— Мы ждем вас вторую неделю. Здравствуйте...

Три дня, которые пробыл Заимов в Праге, пролетели незаметно, хотя он ни разу не покидал этого старого дома. Так решили чешские друзья, чтобы зря не рисковать. В городе непрерывно проводились облавы и проверки документов. Все, кому было нужно встретиться с ним, приходили сюда. С утра до вечера он вместе с чешскими товарищами обдумывал и обсуждал каждую деталь в цепочке связи Прага — София — Москва. Они старались предусмотреть любую опасную случайность, которая могла бы помешать связи антифашистов Чехословакии с их центром...

Потом, вернувшись в Софию, Заимов не раз с благодарностью вспоминал своих чешских друзей, которые предусмотрели все, в том числе и его личную безопасность...

Воспоминание об этом сейчас невольно вернуло Заимова в страшный день, когда под видом курьера от словацких товарищей к нему явился провокатор. Еще там, в Праге, когда они обсуждали всевозможные варианты связи, возникал вопрос о словацких антифашистах. Чешские товарищи в то время связи с ними не имели и говорили, что те находятся в более тяжелом, чем они, положении. Вот почему, когда из Словакии прибыл первый курьер, появление этой измученной беременной женщины сказало Заимову все о тяжести положения словацких подпольщиков и он сделал для них все, что они просили, и даже больше. Но затем явился этот мерзавец. У него был пароль, а это значит, что и ему он был просто обязан верить.

Что случилось, то случилось. Заимов больше думать об этом не хочет. Не каждый бой заканчивается успешно. Победа складывается не только из успешных сражений, но в конечном счете и из тех, что считались проигранными. Заимов помнил русское Бородино...

И сейчас он снова думает о своей работе для чешских антифашистов, о работе, которая шла довольно успешно и до последнего времени не знала неудач. Только раз Заимов пережил нелегкие сутки...

Он получил из Праги предупреждение, что к нему придет с установленным для особых случаев паролем один из товарищей, которого нужно переправить в Советский Союз. По всему тону предупредительной радиограммы Заимов почувствовал какую-то особую тревогу чешских товарищей за жизнь этого человека. Он немедленно связался с представителем Болгарской компартии, который, как и он, занимался мостом связи Прага — София — Москва. В подготовительные действия были включены невидимые Заимову люди «моста», и вскоре ему дали знать, что дорога София — Москва для чешского товарища обеспечена. Заимов прекрасно понимал, чего стоило людям сделать это и с каким риском для них была связана эта работа. И с тем большей ответственностью он приготовился сделать то, что касалось его непосредственно.

Человек из Праги на конспиративной квартире партии появился под вечер. Еще в дверях он произнес первую фразу пароля, и Заимов впустил его в переднюю. Свет проникал сюда только из соседней комнаты, и лица пришедшего Заимов как следует разглядеть не мог. Между тем человек снял плащ, шляпу и двумя ладонями пригладил волосы, зачесанные назад и на пробор. В это время Заимов произнес следующую фразу очень сложного парольного разговора. Человек ответил, но не сказал одного слова, а два других переставил местами. Заимов замер, не зная, что делать, а человек стоял и явно ждал продолжения пароля. Заимов произнес положенное, человек ответил, — теперь абсолютно точно. И наконец, они обменялись заключительными фразами. Человек тихо рассмеялся:

— Целая китайская церемония ради того, чтобы узнать, как живут болгарские коммерсанты.

Заимов провел гостя в комнату, и они сели в кресла. И только теперь Заимов обнаружил, что гость не кто иной, как тот самый товарищ Ян, который сидел рядом с ним за столом в гостях у чехословацкого генерала.

— Как добрались? — спокойно спрашивает Заимов, а сам в это время смятенно думает, что же он должен предпринять. Ему хотелось поверить, что ошибка с паролем носит характер случайный. Человек, совершив опасный переход из Праги в Софию, просто забыл одно слово, а места двух других перепутал. Но закон конспирации был строг и беспощаден к любой ошибке.

— Путешествие не из приятных, — отвечает между тем товарищ Ян, и в следующее мгновение он удивленно слышит просьбу Заимова повторить весь пароль. Его худое красивое лицо мгновенно приобретает выражение огромного напряжения. Утомленные, широко расставленные глаза человека из Праги буквально впиваются в глаза Заимова. Одну за другой произносит он фразы пароля. На этот раз в той фразе товарищ Ян делает только одну ошибку — по-прежнему не произносит одного слова.

Заимов молчал. Он думал, как надо поступить.

— Я делаю ошибку в пароле? — спросил товарищ Ян.

Заимов молчал.

— Разве вы меня не узнали? — после долгой паузы спросил Ян.

Заимов молчал.

— Впрочем, я понимаю вас, — тихо произнес товарищ Ян, и Заимов видел, что он не только взволнован, но и растерян.

— Прямо не знаю, что делать, — продолжал Ян. — Между прочим, я так боялся этого. Как всякий журналист, я привык мыслить и говорить логически, а в паролях всегда есть какая-то бессмыслица или алогичность.

Заимов внимательно смотрел на него и молчал. Он тоже не знал, что делать. Кроме того, он, вообще, сам, без консультации с товарищами из партии ничего радикального предпринять не имел права.

— Нет ли возможности связаться с Тодором Павловым? — вдруг спросил товарищ Ян.

— Зачем?

— Он знает меня лично... в лицо.

— Разве это меняет положение? — жестко спросил Заимов.

— Да, вы правы, — кивнул товарищ Ян и, помолчав, повторил: — Вы правы.

Тягостное их молчание длилось долго.

— Давайте повторим пароль, — попросил Ян. — Только помедленнее, пожалуйста.

Они стали произносить условные фразы. На той фразе товарищ Ян запнулся и сказал:

— Я чувствую, ошибка здесь.

Однако исправить ее он не смог.

— Может, посмотрите мои документы, — сказал товарищ Ян, протянув Заимову паспорт, в который были вложены какие-то бумаги.

Заимов посмотрел. Все сходилось, документы были именно те, о которых ему было заранее сообщено по каналам постоянной связи.

— Почему вы покидаете Чехословакию? — спросил Заимов, сам не зная, к чему он начинает этот разговор.

— Очевидно, сработал провокатор, и гестапо вышло на меня, — ответил товарищ Ян. — Партия приказала мне уезжать, но я тянул, надеялся, что гестапо точно меня не установило. Я ушел буквально в последнюю минуту. В общем, последние две недели пришлось порядком понервничать. Это, видимо, и отразилось... — И вдруг товарищ Ян энергично добавил: — И все-таки товарищ Тодор Павлов знает меня настолько хорошо, что он, я уверен, поручится за меня... Хотя я понимаю, что значит для вас моя ошибка, — добавил он.

— Я должен на пару часов отлучиться, — сказал Заимов, приняв наконец решение. — В доме есть люди, которые контролируют нашу встречу... — говоря эту фразу, Заимов опустил глаза, зная, что они могут выдать — он не умел говорить неправду.

— Возвратившись, вы найдете меня в этом же кресле, — устало улыбнулся товарищ Ян. — Я очень прошу вас — ищите выход из положения, от этого зависит слишком многое в нашей совместной борьбе. Надеюсь, вы понимаете, что я имею в виду не свою судьбу.

Заимов ушел.

Он помнит сейчас этот вечер буквально по минутам, ибо он помнил тогда, сколь дорого она стоит.

По цепочке срочной связи он встретился с представителем партии и рассказал ему все, не забыв и о том, что он знает этого человека по первой поездке в Прагу.

— Дело сверхважное, — сказал представитель партии. — Примем все доступные нам меры проверки, а вы идите к нему и ждите...

Товарищ Ян сидел в кресле. Он спал, уронив руки, висевшие плетьми по бокам кресла. Проснулся мгновенно и выжидающе, с надеждой смотрел на Заимова.

— Придется ждать, — сухо сказал Заимов и тоже опустился в кресло.

— Понимаю, — кивнул головой товарищ Ян с виноватой улыбкой и добавил: — Я измотан до предела, разговаривать нам бессмысленно. Позвольте мне поспать.

Заимов не успел ответить, как он закрыл глаза и голова его склонилась к плечу. В следующую минуту он уже дышал ровно и безмятежно.

Только на другой день на конспиративную квартиру пришел представитель партии и с ним еще один незнакомый ему человек. Они около часа разговаривали с чешским товарищем, а Заимов в это время из другой комнаты наблюдал улицу. Потом товарищи ушли, сказав, что все в порядке, но чешский товарищ покинет квартиру только вечером, когда стемнеет.

Вечером товарищ Ян, крепко пожимая руку Заимова, сказал с улыбкой:

— Ну что же, я убедился, что болгарские коммерсанты хорошие бойцы антифашистской армии. Спасибо, до свидания.

И он ушел...

Только значительно позже Заимов узнал, что это был один из руководителей Чехословацкой компартии Ян Шверма. И он гордился этим эпизодом своей работы.

Вспомнив о нем сейчас, он подумал: «А эти собаки хотят знать, что я делал в Берлине. Ничего серьезного я там, к сожалению, сделать не смог. А вот «мост» Прага — Москва стоил этим собакам дорого...»

Заимов думал об этом, смотря на стороживших его охранников, и ощущал в себе неодолимую моральную силу против них, против всех, кто полагал, будто он в их руках. «Нет, господа, если вы уверены, что я больше ни для кого не существую, — это только иллюзия, и очень опасная для вас иллюзия».

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Судья Младенов долго листал дело. Ему нужна была пауза, чтобы подумать.

То, что Заимов не признал обвинения в шпионаже, его не беспокоило. Факты, предъявленные судом, он не отрицал, он только дал им свое толкование. Судью тревожило другое. Директор полиции Драголов заверил Младенова, что на допросах в охранке Заимов сломлен и раздавлен. Но теперь Младенов уже окончательно убедился — перед судом был человек с непреклонной волей, ясным умом и со своей совершенно ясной политической позицией.

Главную трудность для суда представляло именно это. Он будет говорить о полном отрицании прогерманского курса Болгарии и о священной, традиционной для болгар признательности к России. Это вопрос, который волнует сейчас весь народ, всю страну. Нынешний курс правительства в народе не популярен, и именно это является камнем преткновения для болгаро-немецкого союза, только поэтому царь и правительство не решаются отдать Гитлеру болгарскую армию и объявить войну Советскому Союзу. И если сейчас такой уважаемый, известный стране человек, как Заимов, выскажет свои доводы против союза с Германией, этого не простят суду ни правительство, ни царь, ни немцы.

Те, кто в спешке готовил процесс, ушли теперь в тень, отведя себе роль свидетелей, и Младенову предстояло исправлять их ошибки.

Он надеялся, что прокурор грубостью и оскорблениями выведет подсудимого из себя, нарушит логический ход его мыслей, заставит сорваться, но этого, как видно, не случится. Младенов испытывал к подсудимому все более острую ненависть, как к своему личному врагу. Второй раз он судит Заимова. Шесть лет назад он был рядовым членом суда и от него мало что зависело, но ему, как и другим судьям, долго не могли простить оправдание Заимова. Теперь он председатель суда, все зависит от него, и он должен сделать все, чтобы осудить этого святошу, желающего доказать миру, что он выше всех на несколько голов.

...Деньги! Вот что больше всего интересует людей! И если речь пойдет о деньгах, которые получены за измену, значит, интерес к этому станет еще сильнее. Если суд заставит Заимова хотя бы косвенно признать свой заработок подобного рода, это перечеркнет все его возвышенные разглагольствования о любви к родине, ибо любовь за деньги имеет определенное название. Если суд установит продажность Заимова, то больше не понадобится никаких улик — эта стоит всех, она ставит черный крест на всем обличье обвиняемого, на всех его прежних и дальнейших попытках возвышенно оправдать свои действия.

Младенов встал.

— Прошу внимания...

Он зачитал показания подсудимого Чемширова о том, что Заимов получал высокое вознаграждение от советской разведки, и спросил, правильно ли записаны эти показания.

— Да, правильно, — подтвердил Чемширов.

— Заимов, что вы можете сказать суду по этому поводу?

Заимов медленно встал и поправил арестантскую куртку. В зале было слышно, как секретарь подвинул к себе лист бумаги.

— Чемширов о моих денежных делах ничего знать не может, — начал Заимов. — Я давал ему иногда какие-то незначительные суммы, как своему племяннику, который вечно нуждался. Родственные чувства, проявляемые таким образом, не могут считаться преступными.

— Бе-Заимов! — закричал прокурор. — Не считайте нас дураками! Говорите правду! Только в этом ваше спасение!

Заимов подождал, когда прокурор перестанет кричать, и продолжал:

— Лично для себя я не получил ни стотинки. Я просил суд приобщить к делу документы различных кредитных учреждений. Из этих документов видно, что мое материальное положение оставляет желать лучшего. В кредитном банке заложена даже моя пенсия. Что вы нашли в моем деле, кроме долговых расписок? Я жил только на доходы от своих коммерческих дел, а они тоже оставляли желать лучшего.

— Вы врете, бе-Заимов! — снова крикнул прокурор.

— Всякая ложь была мне ненавистна всегда, — ответил Заимов. — А обвинение в меркантильности должно быть доказано судом также документально, как я могу доказать суду свою материальную несостоятельность.

— Он надеется, что деньги не пахнут, — сказал прокурор.

— Разве не пахнут? — спросил Заимов. — Деньги пахнут и нередко очень дурно.

— Отвечайте суду, сколько вы получили за свое предательство? — решительно вмешался судья Младенов.

— Я уже ответил: ни стотинки.

— Подсудимый Белопитов! Вам платил Заимов за ваше предательское сообщество?

— У меня с Заимовым существовали денежные отношения только по делам совместной коммерческой деятельности в нашей конторе, и это зафиксировано в бухгалтерских книгах, — ответил Белопитов.

— У вас была двойная бухгалтерия! — продолжал прокурор. — Мы интересуемся второй!

— Я знаю только одну бухгалтерию, и в ней нет ничего, что может вас заинтересовать, — ответил Белопитов и, взглянув на Заимова, сел.

Заимов смотрел в этот момент на злобного, не меняющего своего настроения прокурора, и на его сером, опухшем лице можно было прочесть еле уловимую иронию. О, об измене за деньги он мог бы сейчас рассказать кое-что суду. Он знал, что это такое! Он столкнулся с этим совсем недавно...


...Это было в начале лета сорок первого года. Однажды вечером Заимов зашел в ресторан. Свободных столов не было. Он уже собирался уйти, но его окликнул и пригласил за свой стол знакомый полковник, он был наслышан о его похождениях — жуира и заядлого картежника. Это был мужчина около сорока лет, атлетического сложения, с красивым, истинно болгарским лицом — орлиный нос, иссиня-черные густые волосы, усы тонкими стрелками и черные, бездонные глаза, перед которыми, наверное, цепенели избранные им дамы.

— Я скоро ухожу, — сказал полковник, поднявшись и кланяясь.

Заимов поблагодарил, сел и заказал подбежавшему официанту ужин. Ему не доставляло удовольствия сидеть с человеком, которого он относил к племени всеядных, готовых служить кому угодно и чему угодно. Но раз уж сел, надо было поддерживать разговор.

— Как живете, полковник? — Теперь он всегда так начинал разговор со случайно встреченными людьми. По ответу можно было безошибочно судить, какому богу молится человек.

— Живу скверно: во-первых, изматывает служба, во-вторых, вечная нужда, — беспечно ответил полковник и сказал: — А вот вы еще раз показали, что у вас светлая голова. Коммерция нынче наивыгоднейшее дело, не так ли?

— Не жалуюсь.

— Я мечтаю заняться какой-нибудь коммерцией. Что для этого надо? — вдруг спросил полковник.

— Только деньги. Истинные коммерсанты говорят: деньги делают деньги.

— А если у меня нет денег, но есть хорошие идеи?

— Тогда вам надо найти компаньона с деньгами и без идей, — улыбнулся Заимов.

— Черт возьми! А что, если действительно ринуться в коммерцию? Разрешите мне как-нибудь зайти в вашу контору. Просто посмотреть, что это такое, с чего это начинается?

— Заходите, буду рад.

— Ведь ваша контора где-то на Славейкова? Я непременно зайду. А сейчас, к сожалению, тороплюсь. Свидание. — Полковник хитро улыбнулся и позвал официанта.

На другой день полковник явился в контору.

— Ну, видите? Сказано — сделано, — заговорил он с порога, окидывая взглядом скромный кабинет Заимова. — Значит, это здесь деньги делают?

Разговор был такой же несерьезный, как и в ресторане, но вдруг Заимов почувствовал, что полковник хочет, только почему-то не решается, о чем-то ему рассказать.

— Что вы продаете, если не секрет? — спросил полковник.

— Все, что у нас покупают, — ответил Заимов. — Моя контора посредническая. Скажем, в деревне мы закупаем фрукты, овощи, перепродаем их хозяевам овощных и фруктовых магазинов, ресторанов, кафе. Сделки оптовые, за посредничество берем проценты, — совершенно серьезно рассказывал он, и ему показалось, что на этот раз полковник интересуется его делами неспроста.

— Мне продавать нечего, а покупать не на что, — вздохнул полковник. — Вы знаете мою теперешнюю должность?

— Не имею чести, — сухо ответил он.

— По должности я курица, посаженная на яйца с динамитом, — решительно и серьезно сказал полковник. — А называется это оперативным отделом по мобилизационному плану. Вы прекрасно знаете, что это такое, — сиди и жди, пока кто-то наверху нажмет кнопку боевой тревоги. С ума можно сойти от безделья и... от безденежья. Ну, правда, что можно придумать, посоветуйте?

— Коммерция — безбрежное море для инициативы, — ответил Заимов. — Но советовать очень трудно и опасно. В коммерции, как правило, каждый рискует в одиночку.

— Я понимаю... понимаю, — согласился полковник и вдруг спросил: — Как вы думаете, выиграет Гитлер русскую кампанию, если он ее начнет?

— Россия все же не Франция, — заметил Заимов.

— Это верно. Но когда он смял Польшу, мы говорили: Франция — это не Польша. Конечно, Гитлер играет ва-банк, но козырей у него полные руки.

— Русские, надо думать, тоже не с пустыми руками.

— Вы потомственный русофил и потому оптимист, — возразил полковник. — А мне что-то страшно за Россию.

— Мне тоже, но поживем — увидим.

— А воюют немцы, прямо скажем, красиво, — сказал полковник.

— Начало есть не больше, чем начало.

— Когда я проигрываю в начале пульки, я всегда говорю себе то же самое, и это удерживает меня от паники, — рассмеялся полковник и спросил: — Вы здесь царствуете один?

— Почему? За стеной мой компаньон, есть еще бухгалтер, есть агент по закупкам.

— Невелика армия для генерала, — усмехнулся полковник и стал прощаться.

Прошло еще несколько дней, и как-то под вечер, когда Заимов собирался уходить домой, полковник позвонил ему и спросил, могут ли они встретиться.

— Я уже иду домой, — сухо ответил Заимов.

— Вот и отлично, подождите меня минут десять, и я встречу вас на Славейкова, — полковник положил трубку.

Заимов вышел из конторы и, встав в дверях, смотрел, откуда появится полковник и будет ли он один.

Он узнал его издали, хотя тот был сегодня в штатском. Полковник шел по противоположной стороне.

Заимов пересек улицу и повернул ему навстречу. Они поздоровались и пошли рядом.

— Чего вы боитесь? — спросил Заимов.

— Себя, — нервно рассмеялся полковник. — И еще вас, и еще много всякой всячины.

— Меня-то чего бояться?

— Это верно, вас я боюсь менее всего. Свернем сюда, — предложил он, когда они подошли к безлюдному сумеречному переулку. Полковник нервничал.

— Я тороплюсь домой, — сказал Заимов.

— Десять минут, не больше. — Полковник крепко взял его под руку. — Я хочу рассказать вам о своей коммерческой идее.

Они шагали по гулкому камню мимо заборов и серых домов со светлыми окнами.

— Скажите, ведь у вас полным-полно русских друзей, — сказал полковник. — Что, если курица предложит им купить яйца, на которых сидит? — спросил полковник и остановился, держа возле себя Заимова.

— Я вас не понимаю, — сказал Заимов.

— Я же говорил вам, что по должности я курица. Так вот, русские могут пойти на эту сделку?

— Откуда я могу это знать? — спросил Заимов.

— От них, только от них, — ответил полковник.

— Моя контора занимается овощами, фруктами, молочными продуктами. С куриными яйцами мы избегаем иметь дело, слишком большие потери при транспортировке, — улыбнулся Заимов.

Полковник, не отпуская локоть Заимова и приблизившись к его лицу, сказал:

— Я говорю совершенно серьезно. Мне нужны очень большие деньги, иначе мне грозит катастрофа. Скажу вам все: я проиграл в карты грандиозную сумму, отдал в залог драгоценности матери, она не знает. Скоро месяц, как я жду, что она обнаружит пропажу, и ищу деньги... Легко сказать... И скоро истечет срок, когда я еще могу их выкупить. Понимаете? Мне нужны деньги — я готов на все.

Заимов и сейчас видел его омерзительно красивое, пахнущее духами лицо.

— Я все продумал, — продолжал полковник. — Если мы сговоримся с русскими, они возьмут от меня документы на воскресенье, сделают копии и вернут.

— А если в это время нажмут кнопку боевой тревоги?

— А-а, — махнул рукой полковник. — Тогда вообще все летит к чертовой матери. Надеюсь, что этого не случится — они слишком боятся, — засмеялся он неестественно.

— Но тогда русским не нужен ваш товар, — сказал Заимов.

— Им не нужна вся схема связи с немецкой армией? Кто-кто, а вы-то знаете, как это важно при любом варианте с кнопкой. Я сказал все, теперь моя судьба в ваших руках.

Заимов долго молчал, полковник стоял перед ним бледный, с ввалившимися глазами.

— Я вам ничего не обещаю, — сказал, наконец, Заимов.

— Послезавтра я зайду к вам в контору, спрошу, как мои дела, — торопливо сказал полковник. — Вы скажете — плохи, и я уйду. И снова зайду через день. Мой срок — пятое число следующего месяца. Но если вы не поверите мне и не информируете о моем предложении своих русских друзей, они вам никогда этого не простят.

— Я вам ничего не обещаю, — повторил Заимов.

— Послезавтра я зайду, — сказал полковник, и Заимову показалось, что он стучал зубами.

Той же ночью русские уже знали о предложении полковника. Они ответили, что решение примут только после тщательной проверки.

Спустя три дня представитель русских встретился с полковником, и в тот же день от него на сутки были получены важнейшие немецкие документы, определявшие место болгарской армии и ее стратегические задачи в войне с Советским Союзом.

После этого полковник как ни в чем не бывало продолжал высиживать динамитные яйца. Его картежный долг, пожалуй, не был выдумкой, однако вскоре стало известно, что он купил особняк. Недавно в газете появился снимок: полковник стоял у карты вместе с немецкими офицерами. Под фотографией было подписано: «Болгарские офицеры вместе со своими немецкими друзьями обсуждают у карты ход войны».

...Заимов подумал о том, что этот полковник и сейчас совсем неподалеку от суда, сидит в кабинете военного министерства, ждет, когда нажмут кнопку.

— Что вы молчите, бе-Заимов? — снова и снова кричал прокурор. — Неужели вы думаете, вам поверят, что вы за свою измену не получали от русских денег?

— Для себя — нет.

— А для кого?

— Вы судите меня.

— Может быть, вы, бе-Заимов, брали золотом? Или русскими мехами?

Большего оскорбления нельзя было придумать! Заимов не думал, что у него еще есть силы для гнева и ненависти. Но силы есть. И их надо сберечь только на то, чтобы выдержать, не сорваться...

Русские деньги, русские меха... У него со словом «русские» связано совсем другое...


...Бенедиктов утром позвонил по телефону и попросил его в 22 часа быть по четвертому адресу. Последнее время они встречались вечерами. Уже нужно было принимать меры конспирации, и для их встреч было установлено семь адресов. Заимов приходил в условное место, и тотчас туда приезжал на машине Бенедиктов. Они ехали в безлюдное место и там разговаривали, не выходя из машины. Потом Бенедиктов высаживал его где-нибудь на окраине города.

На этот раз, как только он сел в машину и поздоровался, Бенедиктов сказал:

— Я уезжаю из Болгарии.

— Это ужасно, — вырвалось у Заимова.

Бенедиктов положил руку на его колено.

— Напомню ваши слова — мы с вами военные люди. Приказ. С вами будет встречаться Яков Савченко. Можете верить ему, как мне. Он работать умеет, смелый человек. Правда, у него есть существенный недостаток — молодость. Помните всегда об этом и... помогайте ему взрослеть. На днях он свяжется с вами.

— А вы куда?

— Узнаю только в Москве. Куда-нибудь на войну. Мне жаль расставаться с вами, но я благодарен судьбе за дружбу с вами. Ваш ум, ваша преданность правде, ваша чистота будут для меня примером.

— Я горжусь дружбой с вами, — сдавленным голосом отозвался Заимов. — И никогда не забуду, что именно вы... в это страшное время бесчестья... открыли передо мной дорогу чести. — Заимов говорил медленно, с трудом отыскивая слова.

— Вы сами нашли эту дорогу, — сказал Бенедиктов. — Берегите себя, прошу вас. Нам ведь еще будет о чем поговорить... после войны... на празднике Победы.

— Вы сказали — куда-нибудь на войну. Наши с вами расчеты подтверждаются? — спросил Заимов.

— Да... По всей видимости, — сдержанно ответил Бенедиктов. — Вы были правы. Прошу вас, Владимир Стоянович, утройте, удесятерите осторожность. Вы для них особенно опасны. И если для болгарской охранки ваше славянофильство, ваша любовь к русским давно известны и они вас другим даже не могут представить, то для службы безопасности Гитлера все это логически трансформируется в определение: «опаснейший враг великой Германии». Это значит для вас, что уже завтра непростительно то, что возможно было вчера. Савченко хорошо проинструктирован, и во всем, что касается конспирации, прошу вас... умоляю прислушиваться к его советам.

Лица Бенедиктова не было видно, но Заимов почувствовал, как волнуется его друг.

— Хорошо, я все понимаю, — сказал он.

— Однажды вы сказали мне при свидетелях, что свято верите в нашу победу над Гитлером, — сказал Бенедиктов.

— Какие свидетели? — удивленно спросил Заимов.

— Вы забыли дроздов в черных фраках, они расхаживали возле нас, как дипломаты на званом рауте.

Всегда серьезный Бенедиктов пытался сейчас шутить. Они помолчали, и Бенедиктов сухо, деловито сказал:

— У меня больше нет времени. Я подвезу вас поближе к дому, и мы простимся. Я уезжаю сегодня.

Машина остановилась на бульваре Карла Шведского.

— Ну... — глухим голосом произнес Бенедиктов.

Заимов помедлил минуту, хотел что-то сказать на прощание, и вдруг Бенедиктов обнял его за плечи и прижал к себе, бормоча какие-то слова, Заимов не мог разобрать что.

— Идите, — Бенедиктов отодвинулся в глубь машины и повторил резко: — Идите!

Заимов неловко выбрался из машины, и она, сорвавшись с места, помчалась в темноту. Он стоял и смотрел, пока не растаяли красные огоньки.

Потом рядом с ним были другие — Дергачев, Середа и в последний период Савченко. Ему казалось, что никто никогда не может заменить Бенедиктова. Савченко был совсем другой. Но за два года он полюбил этого красивого смелого парня, который мог быть ему сыном. Он и на болгарина был больше похож, чем на русского, — черноволосый, черноглазый, стремительный в движениях, никогда не унывающий и немного сентиментальный. Заимова безгранично волновало, как Савченко заботился о нем, как оберегал его, рискуя собственной жизнью. Вот совсем недавно, зимой, они должны были ночью встретиться в условленном месте. Савченко немного опаздывал, и Заимов, ожидая его, очень волновался.

— Что случилось? — спросил он, увидев, что правая рука Савченко завязана носовым платком.

— Да так, мелочь, — беспечно ответил Савченко, прерывисто дыша.

— Прошу рассказать, что случилось, я должен это знать.

Савченко смутился, не хотел рассказывать, но Бенедиктов приказал никакой мелочи не скрывать от Заимова, и пришлось рассказать.

Как обычно, он поехал на автомобиле не к месту встречи, а совсем в другой район, чтобы оттуда, оставив машину, идти на встречу пешком. Но он заметил, что сзади идет машина охранки, и приказал шоферу развить скорость. Оторваться от «хвоста» долго не удавалось, и Савченко велел шоферу ехать по направлению к месту встречи — времени оставалось совсем немного. Они мчались мимо парка Борисова Градина, постепенно отрываясь от полицейских все дальше и дальше. Савченко кивнул шоферу на приближавшийся переулок, машина на большой скорости сделала поворот, и Савченко на ходу выскочил из нее. Он ударился об ворота, но успел через калитку вбежать во двор. В это время промчалась мимо полицейская машина.

— Вот, когда о ворота ударился, немножко повредил руку, — смущенно сказал Савченко.

— Я прошу вас в следующий раз цирковых номеров не выкидывать, — строго сказал Заимов, и Савченко виновато наклонил голову.

Однажды они встретились на окраине Софии, в доме верного друга Заимова, знакомого ему еще с детства. Теперь он жил один, держал овец и сам пас их на пригородных лугах. Он все смеялся: только с овцами сейчас и можно беседовать откровенно.

Переговорив о делах, Заимов и Савченко ждали, когда можно будет уходить. Хозяин, как всегда, охранял их встречу на улице.

Заимов, видя, что Савченко сильно похудел, спросил:

— Вы питаетесь нормально?

— Мало сказать нормально, роскошно, — рассмеялся Савченко. — Ведь болгарские холуи Гитлера изо всех сил стараются, чтобы их немецкие хозяева были сыты, а я хожу именно в те рестораны, где обедают эти господа. Дорого, но здорово.

— А какое у вас жалованье, если не секрет? — улыбнулся Заимов.

— Я обеспечен как царь Борис, — с серьезным лицом ответил Савченко. — Но мне лучше, чем царю, мне не надо гнуть спину перед немцами. И раз зашел у нас разговор, скажите лучше, как вы живете.

— Еще лучше, чем вы, — ответил Заимов. — Я-то живу в семье.

— По-моему, в нашем районе полицейская облава, — сказал, входя, встревоженный хозяин.

Савченко вышел и вскоре вернулся.

— Точно, прочесывают дом за домом, а улица оцеплена. Погреб есть?

— Какой же болгарский дом без погреба? — ответил хозяин и, сдвинув в сторону бочку, приподнял половицу.

— Прошу вас, — сказал Савченко.

— Ни в коем случае, — ответил Заимов. — Я останусь здесь. Мы знакомы с Иваном давным-давно, и то, что я у него в гостях, никого не удивит. Меня охранка, слава богу, знает. А вот вам нужно спрятаться.

Савченко стал возражать, и Заимов приказал:

— Немедленно спуститесь в погреб!

Потом пришли охранники, и был обыск. Тыкали шашками в перину постели, под постель, в лаз за печкой, но бочку с места не трогали. Заимова узнали и отпустили. Все обошлось в тот раз хорошо. Савченко ушел утром в одежде пастуха, вместо хозяина погнал овец на выпас.

Они говорили в тот раз о деньгах, тоже о деньгах...


— Я знаю, бе-Заимов, почему вы молчите! — кричал прокурор, потрясая худыми длинными руками. — Вам стыдно, да, да, именно стыдно! Вы же Иуда, продавший Болгарию за тридцать русских сребреников!

Заимов смотрел на прокурора задумчиво и отрешенно, как будто с высокой горы в темную пропасть.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Младенову нужно было подорвать позицию Заимова, утверждавшего на предварительном следствии, что он действовал один, в свои дела никого не посвящал и не имел связи с заграничными подпольными центрами. Следствие опровергало эту позицию с помощью показаний Стефании Шварц, Флориана и Чемширова. Но Шварц знала о Заимове очень мало — у него была явка и он помог ей достать радиолампу. Флориан и Чемширов были людьми охранки, гестапо, и это слишком явно видно. Обвинение Заимова в том, что он был руководителем целой организации изменников, имевшей связи с подпольем в других странах, до сих пор было очень шатким, и нужно было обосновать, укрепить его. Младенов решил провести перекрестный допрос всех подсудимых, рассчитывая с помощью Чемширова запутать их и заставить говорить то, что нужно суду. Но подсудимые Прахов и Белопитов с убийственным упорством и однообразием подтверждали показания Заимова. А с Чемшировым творилось что-то странное. Он, очевидно, решил, что те, кому он тайно служил, бросили его на заклание, и был озабочен только своей собственной судьбой. Он изо всех сил старался выгородить себя и не говорил даже того, что показал на предварительном следствии. Отвечая на вопросы, он несколько раз проговорился о своих связях с немцами. Младенов прекратил его допрос, не без злорадства думая, что в конце концов не его забота руководить Чемшировым во время процесса.

Младенов устал и все чаще ловил себя на мысли — скорей бы все это кончилось. В зале было жарко, душно, и он все время ощущал взмокшую спину, прилипшую рубашку, то и дело вынимал из кармана влажный платок и вытирал лоб, шею, липкие руки. И с ненавистью смотрел на Заимова. Однажды их взгляды встретились, и Младенову показалось, что в запухших глазах генерала мелькнула усмешка.

Младенову совсем не помогали другие члены суда. Капитан Иванов за весь процесс не задал ни одного толкового вопроса и после ответов Заимова пускался вдруг в пространные рассуждения, как будто оправдывался перед кем-то и хотел показать свою верноподданность и праведность. Подпоручик Паскалев в военной юрисдикции попросту не разбирался. Это был рядовой юрист по гражданским делам. Его вопросы были не нужны, они часто мешали, и Младенову не раз приходилось дезавуировать или истолковывать их в нужном направлении. Младенов с полным основанием ощущал, что он ведет бой с Заимовым в одиночку. Что касается прокурора, он был на высоте, но он не в счет. Ему не придется обосновывать приговор.

Во время перерыва Младенов решил провести короткое совещание со своими помощниками. В судейской комнате, плотно сдвинув кресла, они сели друг против друга. Младенов расстегнул китель.

— Господа, вы недостаточно активны, — сказал он. — И нельзя занимать суд разбором третьестепенных вопросов. Дело идет к финалу, и мы должны вести его крещендо, — он посмотрел на подпоручика Паскалева, который, как и на суде, сидел с глубокомысленно задумчивым лицом. — Ваше содержательное молчание, подпоручик, меня никак не устраивает, — язвительно произнес Младенов.

— У меня... в подобных делах... нет опыта... — отрывисто, запинаясь, сказал Паскалев, и его сухое, изрезанное морщинами лицо изобразило виноватую и почтительную улыбку. — Я потрясен вашей выдержкой... господин полковник, и все время боюсь помешать вам.

Подавляя желание сказать подпоручику, что его мышиная хитрость слишком прозрачна, Младенов повернулся к капитану Иванову.

— Вы, помнится, собирались поднять вопрос о святости присяги его величеству? Самое время...

— Я давно готов, но для этой темы необходим тактически уместный момент, — ответил Иванов, смело глядя на председателя. Он был тесно связан с гестаповцами и знал, что немецкое начальство недовольно Младеновым и ходом суда.

— Согласен, — примирительно сказал Младенов, который, конечно, был осведомлен о связях капитана. — Сейчас я создам такой момент, будьте внимательны.

Остаток перерыва Младенов сидел у открытого окна, подставив лицо легкому ветерку. Он думал о том, что в завершающей фазе процесса надо заниматься только Заимовым, в конце концов, всех организаторов процесса интересует только он.

Возобновив заседание, Младенов, как всегда, приказал Заимову встать. Генерал неторопливо поднялся. Каждый раз, когда ему приходилось вставать, он испытывал мучительное неудобство тесной арестантской одежды. Он одернул тюремную куртку, натянул унизительно короткие рукава и спрятал руки за спину. Лицо его выражало только усталость, из-под припухлых век на судей смотрели спокойные, внимательные глаза. Он готов продолжать бой.

Младенов прокашлялся и мягко сказал:

— Объясните нам, Заимов, почему в 1912 году вы, не щадя жизни, бились с врагом Болгарии, а теперь стали пособником врага?

Заимов вопросительно смотрел на председателя.

— Ну-ну, мы слушаем вас, — все так же мягко продолжал Младенов.

— Разве нужно кому-нибудь объяснять разницу между этими войнами? — спросил Заимов. — Кроме того, мне неясно, почему вы называете врагом Советский Союз? Болгария с ним не воюет и находится в дипломатических отношениях.

— От вашей демагогии, Заимов, мы порядком устали, — начал Иванов и повернулся к председателю, молча прося разрешения продолжать допрос. Младенов кивнул, и капитан продолжал: — Здесь военный суд, а военная служба, как вы прекрасно знаете, не терпит демагогии — в армии все определяет святость присяги его величеству и святость приказа. Так вот, не обстоит ли с вами дело более чем просто: в 1912 году вы были верны присяге его величеству, а теперь вы изменили этой присяге?

Капитан Иванов старался держаться и говорить непринужденно, но лицо его выражало крайнее напряжение — тонкие губы сжались в ниточку, глаза спрятались в глубокие впадины, на лбу сдвинулись морщины.

Заимов помолчал, казалось, он собирается с мыслями, и произнес негромко:

— Да... Для всякого военного такое обвинение самое тяжелое.

— Еще бы! — торжествующе воскликнул Иванов.

— Но если бы все было так просто, как думает спрашивающий, — голос Заимова, чуть надтреснутый, с каждым словом звучал все тверже. — Дело в том, что присяга монарху любым думающим военным сознается не как присяга личности, хотя бы и царственной особе, а как присяга своему отечеству, народу, а исходя из такого понимания присяги я не изменил ей и теперь.

— Снова демагогия! — громко сказал Иванов, обращаясь к Младенову, но тот сосредоточенно копался в деле, он давал возможность капитану самому выбираться из опасной ситуации.

— Даже исходя из элементарной морали, вы поступили подло! — продолжал Иванов с драматическими нотками в голосе. — Его величество до последней возможности верил вам, а вы его доверие продали за иностранную валюту! Наш царь — человек открытой, доброй души — приблизил вас к себе, а вы пришли к нему, держа за спиной нож! Разве не так? — довольный своей филиппикой, Иванов откинулся на спинку кресла, ожидая, что скажет Заимов. В зале установилась напряженная тишина — затронута священная особа, и монарх сам смотрел на всех с портрета.

— Здесь, как вы сами заметили, военный суд, — голос Заимова звучал в этой тишине пугающе громко. — Добавлю: это суд еще и политический, и здесь, мне кажется, неуместно заниматься мелодраматическими беседами. Что же касается военного и политического аспекта неосторожно поднятого судом вопроса, то об этом я уже достаточно говорил. Видимо, я ошибся, рассчитывая на то, что судьи поймут меня.

Заимов сел. Капитан Иванов, бессмысленно подняв плечи, повернулся к председателю, который продолжал перелистывать дело.

Заимов чуть откинул голову, на несколько мгновений закрыл глаза и снова открыл. Перед ним неотступно маячило лицо царя на портрете.


Вскоре после присвоения генеральского звания и назначения его на высокий пост в военном министерстве Заимов поехал во дворец вместе с военным министром. Это был чисто формальный визит — царю, как главнокомандующему, министр должен был представить нового начальника артиллерии.

Царь принял их в своем кабинете, огромные размеры которого только подчеркивали его тщедушную фигуру, — издали над массивным столом была видна только его острая голова. Он был, как положено для такого визита, в военной форме, которую никогда не умел носить. Вот и сейчас, встав, он забыл одернуть китель, и погоны задрались вверх, а на груди обвисла складка. Заимов старался не замечать этого, но не мог.

Ритуал представления занял меньше минуты, и в кабинете возникло неловкое молчание. Царь строго посмотрел на министра. Тот встал. За ним Заимов.

— Заимова я прошу остаться, — сказал царь с улыбкой, которая, очевидно, должна была объяснить министру, что с генералом он хочет поговорить неофициально.

— Мы тоже уйдем отсюда, тут сами стены придают словам особый, иногда совсем ненужный смысл, — сказал царь, как только министр вышел.

По прохладному и сумрачному дворцу они прошли на веранду. Густые деревья вплотную подступали к стеклам, и трепещущая от ветра зелень создавала ощущение близости обычной человеческой жизни.

— Мое любимое место, — сказал царь, опускаясь в кресло и показывая Заимову на другое рядом. — Природа прямо магически притягивает меня.

— Вы ее изучали, хорошо знаете, — вежливо отозвался Заимов и, улыбаясь, добавил: — Вот она вас и зовет.

Царь поднял настороженный взгляд, и Заимов подумал, что его слова могли принять за какой-то намек.

Нелегко живется хозяину дворца, если ему за каждым словом может померещиться скрытый смысл. Но, очевидно, кесарю кесарево.

Откинувшись на резную спинку кресла, царь смотрел в парк, как ему казалось, с выражением глубокой сосредоточенности, но его мелкое, тусклое лицо в такие минуты становилось напряженно сморщенным, будто он претерпевал мучительную боль.

— Я часто вспоминаю тот парад в твоем полку, — начал Борис глуховатым голосом. — Сколько уже времени прошло, а у меня перед глазами картина великолепного марша и ты сам на белом коне, уверенный, счастливый... и твои солдаты, на лицах которых я видел не извечный страх, как бы не сбиться с ноги, а упоение маршем. Именно упоение. Признаюсь, я тогда завидовал тебе. Ведь военная служба, может быть, единственное мое предназначение, если бы не судьба стать хозяином этого дворца.

— Как царь вы первый офицер армии... главнокомандующий... — учтиво заметил Заимов.

Борис посмотрел на него укоризненно:

— Но ты же знаешь, сколько всякого стоит между мной и армией. — Он помолчал, ожидая, что скажет Заимов, и продолжал: — К сожалению, между мной и солдатом не только субординационная дистанция, но и множество людей, равнодушных к солдату и ко мне, у которых один бог и одна страсть — карьера.

Царь сказал правду, но Заимов промолчал.

— Ты молчишь, потому что знаешь это не хуже меня, — печально заметил царь, смотря в парк через стеклянную стену веранды.

Заимов молчал, понимая, что царь может истолковать его молчание как согласие. Господи! Как все просто было тогда, в день парада, о котором вспомнил царь. Действительно, полк прошел, точно песню спел. Царь громко крикнул: «Спасибо, Заимов! Ты возрождаешь болгарскую армию! Спасибо!»

В свите стали улыбаться, расступились, царь мелкими шажками приблизился к нему и протянул руку. Им было тогда легко разговаривать друг с другом, он рассказывал о военном деле, и царь охотно, с пониманием слушал, одобрял его мысли о том, что следует сделать для солдата, для того, чтобы он свою службу принимал умом и сердцем.

В какое-то мгновение Заимов вдруг увидел, с какими лицами свита слушает их разговор. И он понял — каждый из них сейчас думает: а не придется ли кому-то из них уступить свое теплое место на самом верху военной иерархии?

— Что это ты вдруг опечалился? — спросил тогда царь.

— Да нет, — смутился он. — Просто парад окончен, и я уже думаю о завтрашних буднях.

— У тебя не должно и не может быть никаких оснований расстраиваться, — строго и озабоченно сказал царь и добавил: — Наоборот...

Потом друзья, узнавшие об этом разговоре, шутили: «Быть тебе военным министром». Но произошло нечто другое — вскоре в полк прибыла комиссия из военного министерства, которая целую неделю старательно собирала факты отрицательного свойства, какие всегда имеются в жизни большой воинской части. Как честный человек Заимов сам рассказал комиссии о многих бедах и нуждах полка, а потом подписал акт комиссии. Ему не пришло в голову обратить внимание на то, что в выводах не сказано ни слова о хорошем, что отметил и видел царь.

Царь Борис положил свою желтую сухую руку на подлокотник кресла, где сидел Заимов, и, наклонясь к нему, сказал:

— То, что с тобой произошло сейчас, я должен был сделать гораздо раньше. Но лучше поздно, чем никогда. Верно?

Вот оно, извечное лицемерие Бориса. Заимов наслышан о нем давно, последние годы испытывал его на себе, но через третьи руки, а теперь он наблюдает его, так сказать, наяву. Он, видите ли, сожалеет, что не одарил его своей милостью раньше. Но Заимов точно знает, что именно он, царь, до самого последнего времени делал все, чтобы сбить его с ног, заставить уйти из армии. Весь вопрос: какую цель преследует он сейчас, сменив гнев на милость? Может быть, прямо спросить у него? Нет, перед ним царь. Можно думать про него что угодно, но существует определенный этикет. Сейчас более уместно сказать положенные случаю слова благодарности, но Заимов молчит, он не может себя заставить, он не произносит ни единого слова, зная, что его молчание снова может быть истолковано неправильно.

Впрочем, пускай он думает, что хочет. Да и не настолько он глуп, чтобы не понимать, что эта их встреча и та, после парада, разделены временем, наполненным событиями, которые в корне изменили все, в том числе и их отношение друг к другу. Теперь между ними, как высокий, непреодолимый для обоих барьер, стоит политика.

Борис тоже прекрасно понимал это. Еще вчера он советовался с братом Кириллом по поводу предстоящей встречи с Заимовым, и тот рекомендовал ему всячески избегать в разговоре политики и попытаться выяснить только одно — можно ли рассчитывать на то, что генеральские погоны и высокий пост уведут Заимова от той самой политики?

Царь смотрел в парк и ждал, что ответит Заимов.

— Я получил в свои руки дело, которое из всех военных дел больше всего люблю и знаю, — нарушил, наконец, молчание Заимов.

Бориса устраивает и такая форма благодарности. Слегка кивнув — благодарность принята, он сказал:

— И я и министр уверены, что ты поднимешь это дело до уровня своего высокого знания артиллерии.

Заимов не собирался затрагивать политику, но кому же, как не главнокомандующему, он может задать вопрос, касающийся его непосредственной службы?

— Я узнал, что у нас за основу берется новый устав немецкой артиллерии. Чем вызван этот выбор?

Борис приподнял свои узкие плечи и ответил буднично, скороговоркой:

— Я в это не вникал и к дискуссии с тобой не подготовлен. Этим делом, как ты сам понимаешь, занимаются специалисты, говори с ними. Такой вопрос единолично не решается.

Ясно, что аудиенция закончена, но Заимов не имеет права первым подняться. Царь опять о чем-то задумался, снова смотрит в окно, на лбу у него собрались морщины, а глаза точно ушли внутрь, ослепли.

— Мы с тобой живем в такое сложное время, — мягко сказал Борис. — Непросто жить тебе, непросто и мне. Златов доложил о собрании в Военном союзе, и меня очень обрадовала твоя трезвая позиция в отношении возможного правительства. Если бы мое правительство состояло из министров таких же умных, как ты, так же хорошо понимающих ситуацию, я был бы спокоен за нашу страну.

— Но наши министры, надо думать, тоже уверены, что хорошо понимают ситуацию, когда они предлагают нам не видеть впереди ничего, кроме Германии, — скорее грустно, чем с иронией, сказал Заимов.

— Очень рад услышать это от тебя, — живо отозвался царь. — Ведь известно: что́ ни человек, то свой взгляд, и не следует априори отвергать взгляды других только за то, что они не совпадают с твоим. Разумнее всем вместе искать истину. Что же касается твоей любимой России, то мы же установили с ней дипломатические отношения, и постепенно наши связи наладятся. Но этот процесс не скорый и не простой. И все дальнейшее будет зависеть не столько от нашей доброй воли, сколько от возможностей России, которые, увы, весьма и весьма ограничены. Надо трезво признать, что у Германии их больше. Нам нужна не лирика, не слова о взаимных симпатиях, а нечто весьма практическое. Сам знаешь, в каком мы тяжелом экономическом положении.

Заимов слушал царя с неподвижным серьезным лицом. Снова лицемерие. Конечно, дело совсем не в том, у кого больше возможностей оказать существенную помощь Болгарии, а в том, что царь и его окружение просто не допускают мысли об искреннем сотрудничестве с Советской страной, где народ сбросил своего царя и покончил с алчной буржуазией. Сказать это Борису было бы бесполезно, а в данной ситуации бестактно — воспитанность у Заимова, что называется, в крови.

— Знаешь, что огорчает меня больше всего? — спросил царь. — Все вы не хотите понять, что управлять государством — это не командовать батареей.

У него был обиженный, печальный вид, и Заимов вдруг улыбнулся.

— Вы упомянули батарею, имея в виду именно мою непонятливость?

Борис пошевелился в кресле и повернул недовольное лицо к Заимову.

— Оставь ты эту манеру обижаться по поводу и без повода. Наконец, тебе доверена теперь не батарея и не полк, а вся артиллерия.

— И все-таки я многое не понимаю, — тихо сказал Заимов и тоже, как царь, стал смотреть в сад.

— Скажу тебе прямо, по-солдатски, — вдруг сказал царь. — Я сам часто чувствую себя загнанным в угол... и рядом так мало людей, на мудрый совет которых я мог бы положиться... мало даже просто искренних, таких вот, как ты. Но вот и ты о чем-то умалчиваешь?

— Я просто не знаю, как я должен с вами говорить, — ответил Заимов.

— А ты привыкай! — сердито произнес Борис. — Я надеюсь на твою помощь, на твой ум и твою искренность.

Царь поднялся, и за ним тотчас встал Заимов.

— Спасибо за откровенный разговор. Передай мой привет твоим близким, — сказал царь, протянув руку. — И ради бога, поскорей привыкай говорить со мной без умалчивания.

Потом дома, обдумывая все, что было сказано во время аудиенции, Заимов с мучительной ясностью видел все коварство царя. И он проклинал себя за то, что какое-то ложное чувство, можно его назвать воспитанностью или почтительностью, помешало ему высказать Борису все, что он думает о нем и его политике. И разумеется, царь мог расценить его молчание как капитуляцию в ответ на его щедрые милости.

Именно так и случилось. Через несколько дней премьер Тошев предложил ему пост министра и возможность больших заработков на поставках для армии.

На этот раз он уже не молчал, а сказал все, что думает.

Сразу после этого свидания с Тошевым последовала отставка, арест и суд. Все это могло произойти только по прямому повелению царя.

На том суде Заимов не щадил ни царя, ни правительство. Говорил, что не Германия, а Россия является естественным союзником Болгарии, и неопровержимо доказал суду, что думать так — вовсе не означает изменять своему государству.

И когда Заимов выиграл суд и вышел на свободу, коварный царь распустил слух, будто это он сам потребовал оправдания Заимова.

...В протоколе суда эпизод о святости присяги его величеству отсутствует. То ли его от трепетного страха перед монархом не записал секретарь, то ли его изъяли из протокола уже потом. Но о нем говорится в донесениях о суде, поступивших через генерала Никифорова и адвоката Бочарова. Наконец, в своих показаниях князь Кирилл[18] приводит этот эпизод в качестве доказательства того, как низко пал авторитет царя даже у государственных лиц, если они могли позволить в зале суда публично демонстрировать полное неуважение к особе монарха.

Кирилл в своих показаниях на следствии признает, что, начиная с тридцатых годов, Заимов доставлял двору большое беспокойство, которое было тем сильнее, что само имя его пользовалось в стране огромной популярностью. Оказывается, по совету Кирилла царь после офицерского переворота применял к Заимову своеобразный «душ Шарко», чередуя то холодное, то теплое отношение к нему. Сюда входило и заигрывание, и материальное давление. Они хотели, чтобы Заимов сам понял, что лучше быть близ царя и пользоваться его милостями, чем обрекать себя на прозябание в заштатном гарнизоне и на недостаток средств. Успеху этого замысла должно было содействовать и то, что Заимов будет знать об устрашающей судьбе своих соратников по офицерскому перевороту. (Имеется в виду физическое устранение руководителей Военного союза, после которого Заимов оказался в полном одиночестве.) И далее Кирилл высказывает недовольство своим царственным братом, который-де не умел приближать к себе ценных людей и предпочитал иметь возле себя подхалимов...


Святость присяге его величеству! Измена присяге!

Лицемерие, коварство, подлость — вот чем был царь для Заимова.

Пусть подлости присягают подлецы.

Он присягал своему народу!

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Младенову передали указание князя Кирилла не затягивать процесс и позаботиться о крепкой мотивировке приговора. В противном случае это может бросить тень на авторитет царя, от имени которого будет вынесен приговор.

Он ни минуты не сомневался, что все, от кого он зависел, ждут от него смертного приговора, и никакого другого. Это о Заимове, и это главное. Приговор остальным обвиняемым должен стать не больше как рамкой для главного. Тодор Прахов, которого охранка взять не сумела, осуждается заочно. Его тоже — к расстрелу[19]. По мнению Младенова, это отведет подозрение, что охота велась только на Заимова, и подтвердит, что генерал действовал не один, а вместе с опаснейшими для государства сообщниками. О мотивировке этой казни заботиться нечего — достаточно одного того, что обвиняемый скрылся. И предполагается, что суду все о нем известно... Попцвяткова и Белопитова можно оправдать за недостаточностью улик. Этому сильно помог Заимов, явно взявший на себя их вину[20]. Оправдание двух обвиняемых покажет всем объективность суда... Что же касается Чемширова[21], то по ходу суда Младенов понял, что охранка и немцы списали его со своих счетов и теперь, наверное, даже заинтересованы в том, чтобы он был убран с глаз людских. А он племянник Заимова, значит, по логике, из всех сообщников — самый близкий ему человек. Однако казнить его не следует, он давал суду полезные показания. Ему — пожизненное заключение. Это также подтвердит, что у Заимова была организация, были опасные сообщники. И в то же время покажет объективность суда, воздавшего каждому по заслугам.

«Да, все надо сделать именно так... Быть по сему», — думал Младенов, но покоя на душе у него не было.

Указание князя Кирилла о мотивированности приговора касается Заимова, и только Заимова.

И нужно форсировать процесс.

Вечером, после заседания, когда увели обвиняемых и зал опустел, а Младенов уже собрался ехать домой, к нему в кабинет вошел директор полиции Драголов.

— Ну, что скажете? — спросил у него Младенов.

— Да... Заимов — это серьезно, — ответил Драголов, опуская в кресло крупное, грузное тело.

— Вы же уверяли, что он сломлен, превратился в собственную тень, — не преминул напомнить Младенов.

— А сейчас он почуял, к чему идет дело, и бросил в бой последние резервы. Так бывает, — задумчиво и примирительно продолжал Драголов, раскрыв свои большие выпуклые глаза. Резко качнув массивной головой, он точно сбросил задумчивость и сказал, пряча усмешку: — Ни к чему, полковник, излишний драматизм. Вы получили, конечно, нелегкое дело, но все венчает приговор, а он вам, как и мне, известен. Так что, когда получите за него генеральские погоны, не забудьте устроить хороший ужин.

— Судебное следствие не может полностью заменить предварительное, — официальным тоном сказал Младенов, ему было не до шуток.

— По-моему, мы сделали все, что в наших силах, — сказал Драголов и положил пухлые ладони на подлокотники кресла, собираясь встать. Но он не встал и продолжал: — Мы поймали матерого волка, связали, вырвали у него зубы и положили его к вашим ногам. Вам остается только засвидетельствовать, что это действительно волк, и уничтожить его. Что вы, впрочем, и делаете.

— Я с удовольствием принял бы вашу аналогию, если бы она соответствовала действительности. Да, волк пойман, но он плохо связан, и зубы у него целы.

Драголов слушал не возражая.

— Улик, господин Драголов, улик — вот чего не хватает в деле! — воскликнул Младенов, которому нужно было выговорить все, что у него наболело. Тратить заряд на Драголова было и бесполезно и небезопасно, но он не мог остановиться. — Вы же видели сами — за что ни возьмись, все непрочно! Получал от советских деньги, от кого, конкретно? Неизвестно. Сколько получал? Снова неизвестно.

— Мы говорили об этом: вы назвали бы сами какую угодно сумму, и пусть он потом отрицает, ведь никто не сомневается, что для него русские денег не жалели.

Это «мы говорили» прозвучало многозначительно, и Младенов должен был сбавить тон. Тем более что он действительно мог назвать любую сумму, и она произвела бы впечатление, а отрицание Заимова не имело бы никакого значения.

Но Младенов все-таки не желал оборвать разговор, пока он в невыгодной позиции, у него есть одна беспроигрышная карта против тех, кто готовил это дело, и он выбрасывает ее на стол:

— Главная беда — отсутствие в деле показаний другой стороны. Я просто не могу понять, почему среди подсудимых нет Савченко? Его назвал сам Заимов.

Драголов недовольно поморщился.

— Если бы это зависело только от меня, Савченко сидел бы рядом с Заимовым. — Драголов знает — судья прав, но придется ему разъяснить, что разглагольствовать об этом не следует... Драголов грузно, всем телом повернулся к Младенову и продолжал: — В этом вопросе мы оказались в ловушке с тремя замками. Во-первых, мы не смогли взять Савченко на месте преступления. Он изворотлив как черт. Мы видели, как он шел на встречу с Заимовым, а он потом доказал, что в тот день не покидал посольства. Но это не главное... Самое высокое начальство... самое высокое... — многозначительно повторил он, — требовало от нас в отношении советских представителей гарантий, немыслимых в подобной операции. Даже господину Випперу не удалось пошатнуть это условие. Но это уже дело начальства, и нам с вами обсуждать его действия не следует. К тому же сам Заимов, не отрицая своих встреч с Савченко, говорит, что встречи эти были вызваны его давней дружбой с русскими, которую он ни от кого не скрывал. Скажите, как мы могли открыть эти три замка?

— Я понимаю, — согласился Младенов, но снова не смог остановиться. — У каждого возникает вопрос, почему Савченко не был взят во время его первой встречи с Флорианом на конспиративной квартире, ведь тогда все уже было ясно?

Драголов вздохнул.

— Повторяю: нам с вами обсуждать этого не следует. — Он помолчал, давая понять, что больше на эту тему говорить не собирается. — Ничего, все будет как надо. — Продолжил другим тоном: — У господина Виппера есть неплохое выражение: «главное обезвредить, а обезглавить, это уже техника». Последнее он поручил нам с вами.

— Если бы Заимов не был Заимовым, я был бы спокоен, — тихо произнес Младенов.

— Заимова уже нет, — пренебрежительно махнул тяжелой рукой Драголов и спросил: — А не кажется ли вам, что одних высказываний Заимова на суде вполне достаточно для обоснования приговора?

— Нет, не кажется, — ответил Младенов.

Но потом, дома, когда снова начал обдумывать ход процесса, Младенов вдруг понял, что Драголов задал ему этот вопрос неспроста, — он подбросил ему полезную мысль. И приходил он к нему только для этого.

Надо дать Заимову выговориться, пусть он поподробнее изложит свое политическое кредо применительно к предъявленному ему обвинению. Он же говорит такие страшные вещи! До сих пор суд обрывал его, а теперь нужно вмешаться только в самом крайнем случае — пусть выговорится до дна. Секретарю будет дано указание протоколировать все самым подробным образом. Младенов полагал, что все, кто потом будет читать дело, даже будущие историки (он подумал и об этом), ознакомившись с тем, что говорил Заимов, поймут, что суд не мог вынести никакого иного приговора, кроме смертного. (Заметим, что эта тактическая «находка» судьи, показавшаяся ему единственным выходом из положения, не будет потом одобрена теми, от кого зависело производство Младенова в генералы.)

Прокурор понял замысел судьи, но сказал: «Я вряд ли выдержу», дав тем самым Младенову понять, что он чувствительнее его ко всяким антиправительственным заявлениям.

И суд продолжил свою работу.

ИЗ ПРОТОКОЛЬНОЙ ЗАПИСИ СУДЕБНОГО ПРОЦЕССА (Уголовное дело № 434/1942 г.)

...Г е н е р а л З а и м о в. Истина только одна. Я люблю свой народ, служил ему верно и преданно всю свою сознательную жизнь. Никогда не делал что-либо вредное для Болгарии. Если кто и повредил нашей стране, так это фашисты и их слуги, которым хочется, чтобы славянство стало навозом для гитлеровцев. Их опьяняет мысль, что Германия победит и завоюет Советский Союз. Они забывают, что каждая завоевательная война заранее обречена на неуспех, что никакими техническими средствами нельзя подавить естественные исторические законы развития человеческого общества. Вы обвиняете меня в том, что я был якобы советским шпионом, что я продал свою страну. Я не шпион. Шпионы служат за деньги, а я никому ни за что не продавал себя. Вы обвиняете меня в том, что я принимал участие в организации центров сопротивления в славянских странах. Но чем же эти центры, если они существуют в действительности, повредили нашей стране Болгарии согласно нашим законам? Как болгарин и славянин я делал только одно: исполнял свой священный долг в отношении Болгарии и славянства. Как офицер и гражданин я считал и считаю, что был обязан и сейчас обязан исполнить свой долг. Не допустить, чтобы наша армия пошла против наших братьев и чтобы офицерство не повело ее как наемников. Предостеречь граждан от совершения преступления, которое карается законами общества. Почему я должен был стать преступником в отношении самого себя? Я принимал участие в войнах, лживо названных освободительными и объединительными. Мы все еще страдаем от последствий этих прошедших войн, и наш народ, наверное, еще долго будет ощущать их. Однако наше участие в этой безумной войне на стороне фашистов будет гибельным.

П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. Здесь суд, а не место для публичных речей и пропаганды. Расскажите о вашем предательстве, о сведениях, которые вы собирали. Расскажите, за что в обществе требуют приговорить вас к смертной казни? Думайте о справедливом приговоре, ожидающем вас.

Г е н е р а л З а и м о в. Я знаю, какой приговор заставляют вас вынести слуги гитлеровцев, и хотел освободить вас от этой служебной обязанности, но что поделать, если мое шило оказалось коротким. Для меня этот приговор неважен. Я хочу, чтобы было известным одно, — я никогда не совершал ничего против Болгарии.

П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. А ваши встречи на разных тайных квартирах с сотрудниками советского посольства на протяжении стольких лет?

Г е н е р а л З а и м о в. Наши законы не запрещают встречаться. Я знал и убежден сейчас, что настанет день, когда нам придется просить Советский Союз о прощении и защите.

П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. А радиопередатчик, который вы передали для нужд чешских коммунистов, откуда вы его получили?

Г е н е р а л З а и м о в. Если бы действительно существовал такой передатчик, то тот, кто его получил, должен быть здесь, а не судим по чешским законам. И с каких это пор гестапо стало судить своих агентов по чешским законам?

П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. Подсудимый, вы во второй раз предстаете перед военным судом и обвиняетесь в тягчайших преступлениях в отношении его величества царя и отечества.

Г е н е р а л З а и м о в. Господин председатель, мне кажется, вы ошибаетесь — в отношении царя, но не отечества.

П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. Вы плохо ведете себя. В чем состоит, по-вашему, разница между преступлениями в отношении царя и в отношении отечества? Ваша судьба теперь, как и семь лет тому назад, зависит от милости его величества.

Г е н е р а л З а и м о в. Если я совершил преступление против родины, то и царю не следовало бы проявлять милость.

П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. Вы не забывайте, что и в первый раз вы были привлечены к судебной ответственности согласно параграфу 8, которым предусматривается смертная казнь за измену...

Г е н е р а л З а и м о в. Нет, я не забываю.

П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. Не забываете, а целых семь лет, с тех пор как вы вышли из тюрьмы до момента вашего нового ареста, вы вели тайную деятельность против его величества и государственной власти.

А г е н т о х р а н к и (из зала). Восемь, восемь лет, господа судьи, гонялись мы за ним!

Г е н е р а л З а и м о в. Наш спор, господин председатель, будет длиться долго, если вы не приступите сразу же к исполнению задания, поставленного перед вами царем и правительством. Частое упоминание его величества не свидетельствует об особом такте судьи, который судит по законам страны, а не по законам царя. У судебной комедии, которую вы разыгрываете, есть определенная задача, и вы знаете, в чем она состоит.

П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. В том, что вы, подсудимый, говорите, есть правда, но она состоит в том, что суд судит вас от имени его величества. Что же касается полиции, то она схватила вас на месте преступления. Запомните, что все ваши преступления квалифицированы согласно параграфам закона, предусматривающим смертную казнь: смерть через повешение, смерть через расстрел, как это определит суд.

Г е н е р а л З а и м о в. Напрасные усложнения. Сейчас идет вторая мировая война, господин председатель, а на фронтах этой войны умирают позорной смертью или смертью героев.

П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. Смерть по приговору всегда позорна, но есть смерть мучительная и более легкая.

Г е н е р а л З а и м о в. Бывает, что, вынося приговор, суд позорит себя. Легкая смерть, существование которой вы утверждаете, может иногда свести на нет целую трудную жизнь. Я вынужден заявить, господин председатель, что не чувствую за собой и тени вины перед моим отечеством и перед моим народом и поэтому не предприму ничего, с тем чтобы облегчить суду исполнение поставленной перед ним задачи — выбрать, какой смертью я должен умереть. Во время истязаний в полиции был момент, когда я был готов избавить суд от этой обязанности, но это был момент слабости.

П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. Что означает это ваше заявление? О каких моментах вы говорите?

Г е н е р а л З а и м о в. Полагаю, что суд понимает бессмысленность любой попытки прикрыть известную даже самым непосвященным в судебно-полицейские тайны зависимость суда от полиции и в особенности от гитлеровской полиции, которая вмешалась и в мое дело.

П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. Вы оскорбляете суд, в чем, может быть, будете раскаиваться, подсудимый.

Г е н е р а л З а и м о в. Здесь нет места для такой чувствительности, господин председатель. Я полностью сознаю, что отвечаю не так, как это было бы угодно вам, но это потому, что вы — председатель суда, а я — подсудимый.

П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. Вы ведете себя настолько дерзко, что вас следовало бы лишить слова и судить только по признаниям во время следствия и по показаниям свидетелей.

Г е н е р а л З а и м о в. И все-таки суду будет не безынтересно услышать и мои показания. И не только суду, но и тем, чьи приказания вы исполняете.

П р о к у р о р Н и к о л о в. Он злоупотребляет нашим терпением!

Г е н е р а л З а и м о в. У суда должно быть терпение выслушать подсудимых, вытерпевших мучения в полиции. В тюремной камере меня довели до состояния, когда терпение казалось мне уже бессмысленным, и поэтому я сделал попытку с шилом. Сейчас у вас должно быть терпение выслушать меня, так как законы, по которым вы судите, будут действовать и тогда, когда не вы, а вас будут судить те, которые перенесли все. В полиции я видел и слышал такие вещи, которые изменили меня. Раздавленные физическими мучениями, люди, среди которых были и совсем еще молодые, почти дети, сжимали зубы во время свирепейших истязаний и даже не стонали. Это солдаты, каких я не видел в своей жизни и во время войн. Такие солдаты непобедимы. Я постарался быть таким солдатом и поэтому не повторил своей попытки.

П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. Это вы о коммунистах говорите? Неужели у них учитесь вы, который по благоволению его величества достиг самого высшего чина в болгарской армии? Какой позор! Только за одно это вы заслуживаете тягчайшего приговора.

Г е н е р а л З а и м о в. Я принимаю этот позор во имя чести оккупированной, но непокоренной Болгарии!

П р о к у р о р Н и к о л о в. Изменник! Предатель! Он дерзнул говорить против великой Германии, которая своей победой делает великой и Болгарию!

Г е н е р а л З а и м о в. За эту ложь и я поплатился, господин прокурор. Она стоила мне изувеченной ноги и продырявленной головы, а Болгарии двух национальных катастроф. Господа судьи, разве это было так давно, что вы об этом больше не вспоминаете? Разве вы находились так далеко от тех событий в 1913 и 1918 годах, когда Болгария повисла над пропастью и ее фактически столкнули в пропасть? Разве трудно предвидеть конец этой войны, в которой сгорает старый мир, не сумевший в век расцвета науки и искусства найти способа мирного решения вопросов? Думаете ли вы, что миллионы людей оставят безнаказанным злодейство, каким является война? Кто может думать, что его не коснутся ужасы войны, если ее ведут любыми средствами, не считаясь с элементарнейшими законами права и морали? Простой народ видит то, чего наши правители не видят, видит, что Германия, вступившая на путь порабощения и ограбления народов, проиграет эту войну. Опьяненная легко давшимися до сих пор победами, завтра она будет глубоко сожалеть о том, что стала игрушкой в руках темных сил, всколыхнувших немецкий народ как уничтожающую стихию, тогда как он мог завоевать любовь и уважение народов своим примером созидательной творческой силы.

Я предоставляю немцам думать о тех несчастьях, которые они приносят народам и которые завтра нагрянут к ним. Я думаю о Болгарии. Болгарский народ не хочет быть сообщником темных сил в разрушении и уничтожении людей. Болгарский народ не хочет быть сообщником в преступной войне против русского народа. Он не хочет быть жандармом немецких завоевателей Балкан. Постыдна и обидна та роль, которая возлагается на болгарское войско в Югославии и Греции, и мы видим, что болгарский солдат не исполняет этой постыдной роли.

Ч л е н с у д а И в а н о в. Он сумасшедший!

П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. Нет, он платное орудие большевиков!

Г е н е р а л З а и м о в. Господам судьям нехорошо вступать в столь глубокие противоречия. Сумасшедший не может быть платным орудием. За деятельность, караемую смертью, не платят. Сегодня прибыли накапливают фабриканты оружия, военные поставщики, мародеры, а не те, кто борется за честь и свободу своей родины.

П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. Вы делаете заявление, подтверждающее общее впечатление от ваших показаний в полиции.

Г е н е р а л З а и м о в. А вы сознаетесь в зависимости своего мнения от мнения полиции, господин председатель.

П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в (читает). «Еще во время первого дружеского приема в советском посольстве, куда я был приглашен, я заявил представителю русского народа, что я сын деятеля эпохи болгарского возрождения, что люблю как наш признательный народ, так и русский народ, освободивший нас от пятивекового ига...» Сказали ли вы об этом своему начальству, которое доверило вам представлять болгарское войско на дипломатическом приеме? Не могли ли вы увидеть тогда и сейчас не видите ли разницы между дипломатическими разговорами и сердечными чувствами и сентиментальностями?

Г е н е р а л З а и м о в. С советскими людьми я не разговаривал как дипломат, да и они со мной не разговаривали так. Я не считаю, что на языке дипломатов говорится только ложь и что приглашенные на дипломатические приемы только притворяются. Так ли поступаете вы, находясь на приеме в гитлеровском посольстве?

П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. Каковы были у вас основания скрыть от своего начальства то, о чем вы говорили там?

Г е н е р а л З а и м о в. Много и разных оснований. Самое важное — это двуличность моего начальства. Я не сторонник двуличной политики, хотя из-за этого меня могут считать наивным в политическом смысле. Для меня несовместимо заявлять, что являешься другом Советского Союза, и в то же время преследовать и убивать тех людей из народа, которые хотят, чтобы была доказана на деле эта дружба.

П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. Даете ли вы себе отчет в том, что с этими признаниями, которых вы не делали даже в полиции, вы утопаете все глубже? Вы что, не понимаете, что Россия, а не Советский Союз, освободила Болгарию? Большевики-интернационалисты — люди без отечества.

Г е н е р а л З а и м о в. Этого я не понимаю. Русский народ совершил Октябрьскую революцию, изменил внутренний государственный строй России, но не перестал быть русским народом, и в Советском Союзе никакая национальность не исчезла, не была запрещена и не преследуется. Напротив, после революции мы и весь мир узнали о народностях, веками находившихся в пределах царской России, о которых до революции мы ничего даже не слышали. Национальности, о существовании которых мы не знали, выступили на историческую сцену и сегодня ведут Отечественную войну, защищая свою общую социалистическую родину.

П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. Вы хотите сказать об азербайджанцах? Вы хотите увидеть Болгарию Азербайджанской республикой?

Г е н е р а л З а и м о в. Не является патриотом тот, кто из любви к своей родине убивает патриотов другой национальности из-за того, что и они любят свое отечество. Я не могу ненавидеть и презирать азербайджанцев, как и никакой другой народ, из-за того, что я хочу защищать свое право любить мое отечество и гордиться, что я болгарин. Если это вы называете большевистским интернационализмом, то я хочу быть таким интернационалистом.

П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. Но желаете ли вы видеть Болгарию великой?

Г е н е р а л З а и м о в. Болгария не станет великой путем захвата чужих земель и порабощения других народов. Великим будет каждый народ, помогающий находящимся под рабством завоевать свободу и национальную независимость.

П р о к у р о р Н и к о л о в. За такие слова и виселица недостаточное наказание!

Г е н е р а л З а и м о в. За такие слова турки вешали лучших сынов нашего народа.

П р о к у р о р Н и к о л о в. Замолчи, предатель!

Г е н е р а л З а и м о в. Ваше оскорбление не задевает меня, так как оно ко мне не относится. Болгарский народ, воздвигший памятник любви и признательности русскому народу, — не предатель. Ополченцы Шипки не были предателями, не предатели и их сыновья, которых вы судите и казните за то, что они идут по стопам своих отцов.

П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. Я лишаю вас слова!

Г е н е р а л З а и м о в. Судебное следствие еще не окончено, господа судьи, иначе на каком основании вы вынесете свой приговор? (Штатские агенты вскакивают и хотят силой увести генерала.) Здесь суд, а не тюремная камера, господа полицейские!

П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. За оскорбление суда лишаю подсудимого слова, пока он не заявит, что впредь будет отвечать только на поставленные ему вопросы. Подсудимый, вы слышите?

Г е н е р а л З а и м о в. Я до сих пор отвечал только на поставленные мне вопросы, господин председатель.

П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. Отвечайте коротко и ясно — признаете ли вы себя виновным в том, что поддерживали преступные связи с людьми из советского посольства?

Г е н е р а л З а и м о в. Я не признаю себя виновным в поддержании таких связей. Если освободить советское посольство от полицейской блокады, будьте уверены, что тысячи патриотов со всех концов страны придут туда, чтобы засвидетельствовать, что они против превращения Болгарии в базу для войны против Советского Союза. Я нарушил эту полицейскую блокаду. Вот в этом состоит преступление, за которое вы меня судите. Такая блокада была навязана и другим европейским государствам, поэтому Европа стала легкой добычей гитлеровских завоевательных армий. Мир оцепенел, когда их танки загрохотали по улицам Парижа — города коммунаров. Москва осталась единственной надеждой народов мира. Москва сегодня — оплот каждого солдата предательски разгромленных армий порабощенных, но непокоренных европейских народов. Москва — надежда каждого человека, который хочет иметь свою родину.

П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. Довольно речей! Я военный судья уже тридцать лет, мне надоело слушать речи осужденных. Какая безумная амбиция заставила вас отречься от своей среды, от высокого поста уважаемого и всем обеспеченного высшего офицера?

Г е н е р а л З а и м о в. Я считаю этот вопрос человеческим, господин председатель, и поэтому отвечу вам вполне по-человечески, хотя и не буду понят. Одним словом, господа судьи, я считаю, что главным виновником моего отречения от привилегированной генеральской среды было влияние солдат, простых солдат из окопов. С ними я был на обеих войнах, с их сыновьями я любил разговаривать до последнего дня своей военной службы Они, солдаты, мне как-то более по душе, чем высшая среда. Они, простые солдаты, как мы их называем, яснее видят добро и зло. Вы слушали речи осужденных, а я слушал речи солдат. Вам надоели речи подсудимых, так как вы всегда были на диаметрально противоположных позициях. Я был с солдатами в окопах, на войне, при равной вероятности погибнуть. Поэтому солдатские речи мне не надоели. В окопе и в бою командир не судья, который обвиняет и выносит приговор, а подсудимый перед лицом солдат, если он идет против них, и приговор или оправдание зависят от того, куда он их ведет — к победе или на бесполезную смерть.

П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. И такие речи я слушал.

Г е н е р а л З а и м о в. Тогда послушайте еще одну, прежде чем вынести еще один приговор. В боях я вел простых солдат к победе. Я сомневаюсь, пало ли в сражениях обеих войн столько моих солдат, сколько пало от ваших приговоров. А сколько их пало от голода, от болезней и от ран, от безработицы, от отчаяния, на которые обречены герои-фронтовики после войны? Многие солдаты спрашивали меня: «Кто грабит нашу храбрость? Кто издевается над нашими страданиями? Кто бросил нас в войны, кончающиеся катастрофами?» Они спрашивали, а я молчал, потому что у меня не было смелости сказать им правду. Сейчас перед вами я могу сознаться, что именно эта проявленная мною трусость была оценена верховным военным начальством. Вы спрашиваете, какая безумная амбиция заставила меня отречься от среды, к которой я мог бы принадлежать и в этот момент, вместо того чтобы находиться в арестантской одежде на скамье подсудимых? Отвечаю вам: никакая другая амбиция, кроме честного желания сохранить верность простым солдатам, которые после героических подвигов в боях не получили никакого признания. Суд требует от меня вести себя так, чтобы заслужить хотя бы легкую смерть. Для меня было бы позором, пережив две национальные катастрофы, не спросить: почему снова толкаете нас на гибельную для Болгарии войну? Я был бы подлым трусом, если бы не сказал вам, что верить в поражение Советского Союза — безумие. Я верю и готов умереть за эту веру, что Советский Союз непобедим! У меня есть основания верить в это, потому что вот Советский Союз существует и побеждает армии, которые вооружены самым современным оружием, выпускаемым заводами всего мира. Меня обвиняют в предательстве. Где в моих признаниях, вырванных полицией, содержится малейшее доказательство того, что я предал Болгарию? Одно то обстоятельство, что в здании болгарской безопасности меня истязали люди немецкого гестапо, не знающие болгарский язык, является самым очевидным доказательством, что Болгария оккупирована, порабощена, что у нее нет даже своей госбезопасности. Согласно обвинительному акту, на основании которого вы судите меня, у меня нет никакого преступления перед болгарской государственной властью, я не нарушил никакого закона нашей страны. Правительство еще не создало закон, карающий граждан, не одобряющих внешнюю политику и высказывающих свою точку зрения на исход войны.

Я виновен только в отношении оккупантов Болгарии и тех, кто облегчил эту оккупацию. Тогда пусть меня судит гитлеровский суд. Здесь, в этом болгарском зале заседаний суда, присутствуют гитлеровские представители, поставившие под наблюдение болгарский военный суд. В качестве подсудимого я возмущен и протестую против этого унизительного состояния, в которое поставлены вы, судьи, одетые в форму болгарских офицеров.

П р о к у р о р Н и к о л о в. Господа судьи, после этих признаний подсудимого мне остается добавить немногое.

Г е н е р а л З а и м о в. Процесс против меня и моих товарищей только один из многих процессов, которые начались после вторжения немецких войск в Болгарию. Кто вдохнул силу и смелость в сердца тех народных сынов, которыми полны тюрьмы и концлагеря, которых вешают и расстреливают на улице без суда? Это вера в победу Советского Союза. Другой веры не осталось. После тридцатипятилетней службы царю и родине и мне не осталось верить ни во что иное. Не жалею, что из-за этой своей веры я предстал перед судом. Народы осудят и заклеймят своим проклятьем предателей и воздвигнут памятник любви и признательности павшим за свободу родины. Вечный и нерушимый памятник воздвигнет и наш народ советским воинам-освободителям.

П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. Хватит! Довольно! Лишаю вас слова!


Заимов чувствовал глубокое удовлетворение — он сказал все, что собирался сказать на этом неправедном суде.

Он расстегнул грязную серую куртку и держал руку на сердце, пытаясь унять его частые толчки. Повернув голову, он смотрел туда, где сидела Анна. Она смотрела на него блестящими, влажными глазами и, несколько раз покачав головой, сжала губы.

Его слушала Анна! Значит, слышали дети. Они должны знать правду. Он не раз ловил себя на ощущении, что говорит не суду, а Анне, сыну, дочери. Это ощущение давало ему свободу, он не искал какие-то более осторожные слова даже тогда, когда можно было это сделать.

Он решил говорить всю правду, не отрекаясь от дела, которому служил, он должен был сказать на суде о том, что составляло смысл жизни. Он исповедовался перед своим народом, перед историей, перед советскими друзьями, которым он из скромности своей никогда не говорил так подробно обо всем, чем он жил и ради чего готов был теперь умереть.

На снисходительность суда он не рассчитывал, а сойти в могилу молча, не сказав правды, он не мог.

Он снова посмотрел на Анну.

Она встала.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Прокурор брал со стола листы и читал свою обвинительную речь. В это время его правая рука жила точно сама по себе и делала резкие жесты невпопад. После нескольких фраз он отрывался от текста и негодующе смотрел в зал словно ослепшими от чтения глазами и дергался всей своей тщедушной фигурой. Заимов смотрел на него против светившего в окна солнца, и лицо прокурора виделось черным и весь он мечущимся на фоне стены силуэтом. В иные моменты его охватывало ощущение неправдоподобности происходящего: за окнами было нежное болгарское лето, зал пронизывали лучи солнца; в зале сидели люди, в большинстве болгары, и они с невозмутимыми лицами слушали, как прокурор — тоже болгарин — с пафосом говорил о священной преданности Болгарии фашистской Германии! Невероятно!

Судья Младенов слушал прокурора, по-домашнему опершись склоненной головой на руку, его гладкое, располневшее лицо ничего не выражало. Изредка он, из меняя позы, делал какие-то заметки. И, только когда прокурор обращался непосредственно к судьям, Младенов еле заметно кивал головой, как бы отвечая: да, да, мы вас слышим и согласны с вами.

Большую часть своей обвинительной речи прокурор Николов употребил на возвеличивание мудрых идей и планов великой Германии, распространялся об исторической гордости Болгарии, которой доверено стать знаменосцем «нового порядка» на Балканах. Затем он перешел к обвинению против «жалких пигмеев», поднявших руку на саму историю. Требуя смертной казни для Заимова, он так и сказал: в дни великой битвы за «новый порядок» в мире наш суд не может, не имеет права допустить либерализм — история всегда безжалостна к тем, кто пытается помешать ее движению вперед.

Даже князь Кирилл сказал, что речь прокурора была главным образом «его публичной исповедью в ненависти к Заимову и признанием в любви к Германии», и этот отзыв попал в донесение Виппера главному управлению службы безопасности.. В этом же донесении по поводу суда было сказано: он как бы завершил общую картину неумения болгарских инстанций осуществлять акции подобного рода.

Но это было написано уже после суда. А пока суд продолжался...

После речи прокурора должны были выступать адвокаты. Тумпоров воспользовался тем, что обвиняемый отверг его защиту, и отказался говорить. Адвокат Бочаров, не в силах скрыть переживаемого им страха, пролепетал что-то о евангельском милосердии судей. Другие адвокаты произнесли робкие речи в защиту своих подсудимых.


П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. Владимир Стоянов Заимов. Суд предоставляет вам последнее слово для раскаяния и просьбы о милости.

Г е н е р а л З а и м о в. Мне есть в чем раскаиваться, господа судьи, но только не в том, за что вы меня судите. Раскаиваюсь в том, что еще в 1918 году, когда наши солдаты по примеру своих русских братьев оставили поле битвы и отправились потребовать отчета у виновников войны, я не был среди них. Раскаиваюсь, что в сентябре 1923 года, когда народ поднялся на восстание против фашизма, я не был с ним. Единственно за эти мои преступления перед народом, а не за мой героизм во время войны, я не был давно выброшен из армии и достиг генеральского чина. Сейчас я отдаю себе отчет в том, что во время обеих войн, в которых принимал участие, я не проявил настоящего героизма, а только исполнил долг дисциплинированного солдата. Когда я после военно-фашистского переворота 19 мая 1934 года в качестве боевого и политического секретаря большинства офицеров попытался исправить зло, передав народу власть, отнятую у него переворотом, я был арестован, подвергнут истязаниям, меня судили и за неимением улик освободили с дальним прицелом — подвергнуть суду сейчас, с тем чтобы запугать войсковых командиров и заставить их снова быть против народа в готовящейся войне против Советского Союза.

Предоставляю вам, господа судьи, вынести приговор, которого гитлеровские оккупанты хотят от вас, но пусть они знают, что моя смерть им не поможет. И в этот момент, когда вы ожидаете от меня снова признания вины и просьбы о помиловании, я заявляю, что болгарский народ не поднимется на войну против своего собрата и освободителя, который освободил его от турецкого ига и сейчас борется за освобождение всех порабощенных народов.

П р о к у р о р Н и к о л о в. Хватит! Прекратите!

Г е н е р а л З а и м о в. Вы дали мне последнее слово. Господин прокурор, я слушал вашу клевету на протяжении более чем двух часов, теперь послушайте и вы эти несколько моих последних слов.

Для рабочего, для каждого угнетенного теперешним общественным строем человека, для каждого, кто не выносит черной неправды, встречающейся на каждом шагу в нашем плохо устроенном обществе, является естественным и логичным бороться за лучший и справедливый мир.

С тех пор как началась вторая мировая война, я мечтаю, иногда вслух, дожить до того дня, когда, будучи солдатом армии моего свободного народа, увижу на скамье подсудимых виновников этой войны и как солдат буду свидетельствовать против них и за их прошлые преступления.

Я принимал участие в сотнях боев во время Балканской и первой мировой войны, но никогда не стрелял во вражеского солдата, когда у меня была возможность спасти его, не позволив ему убить. Но я бы убил того, кто непрерывно организует заговоры против мира между народами, а сам всегда отсутствует на поле боя. С чистой совестью и ясным сознанием, что исполняю свой верховный воинский долг перед человечеством, я бы убил собственной рукой этого убийцу миллионов ни в чем не повинных людей.

Это мое последнее слово, господа судьи!..

Заимов защищался сам.


Господа судьи... Кто же они, взявшиеся судить за измену Болгарии честнейшего ее патриота? Понимали ли они тогда, что их «правосудие» было гнусным преступлением против совести, против своего народа? Или поняли это позже? Во всяком случае, когда пришел их час ответить за свои преступления, они признали свою вину. Только делали при этом оговорки. Младенов пространно ссылался на непреложность для него, полковника, воинской дисциплины, не допускающей-де обсуждения приказа. А когда ему сказали, что он мог найти предлог, чтобы отказаться вести это дело, он заявил, что это уже вопрос храбрости и силы воли. Нет, это был вопрос прежде всего совести. Она у него была необычайно гибкая, и в ту пору, когда Гитлер был еще на коне, совесть Младенова подсказала ему надежду сделать на этом процессе карьеру.

Князь Кирилл, участвовавший в подборе судей, признался позже, что при выборе главного судьи учитывался карьеризм Младенова, а его ограниченность позволяла надеяться, что умный Заимов не сможет вести «последовательный диалог с телеграфным столбом». Примерно в таком же духе князь Кирилл охарактеризовал и члена суда Иванова. Сам Иванов свое участие в этом позорном процессе называет «характерным заблуждением того времени». Судью Паскалева князь Кирилл охарактеризовал как бесцветную фигуру без собственного мышления. Сам же Паскалев ссылался на свое «ничтожное положение в табели о рангах, исключавшее всякое проявление собственных воззрений». Никто из них о совести даже не заикнулся.

В донесении антифашистской группы Пеева тоже есть аналогичные краткие характеристики судей Заимова и такой вывод: именно эти их качества и предрешили их выбор — организаторам подобных процессов нужны не умы, а сколь мелкие, столь и послушные исполнители приказа...

Теперь мы вернемся в судейскую комнату, где судьи готовят свой позорный приговор.

Полковник Младенов и члены суда — капитан Иванов и подпоручик Паскалев — просматривали вместе проект приговора, еще накануне подготовленный председателем. Конечно, все они видели, что мотивированная часть приговора выглядит бледно, но каждый думал об этом по-своему, потому что это были три разных человека и по своему положению, и по уму, и даже по характеру.

Полковник Младенов старался теперь попросту не обращать внимания на слабую мотивировку. Его все еще не оставляла мысль о том, что для него этот суд — важнейший рубеж карьеры. Он прекрасно знал, что те, от кого зависела его судьба, хотят уничтожения Заимова, ибо не могут существовать одновременно они и Заимов, его и их правда. Все, что являет собой живой Заимов, должно уйти с ним, мертвым, в могилу. Наконец, для них необыкновенно важно, чтобы смертный приговор Заимову сказал всей Болгарии об их силе, уверенности, сказал о том, что только их правда единственная и является законом жизни, а все, что против, подлежит смерти. В этом смысле смертный приговор должен явиться утверждением жизненности всего, против чего восстал Заимов.

Полковник Младенов был уверен, что сильные мира сего тоже не обратят внимания на юридическое несовершенство приговора. Они прочтут только последние два слова: «смертная казнь», это вызовет у них сладостное ощущение своего торжества, и они подумают в эту минуту: «Молодец Младенов, не дрогнул, ему можно верить». От этой их мысли до решения о генеральских погонах — один шаг. В суде над Заимовым шесть лет назад он принял участие в качестве члена суда. Оправдание Заимова вызвало тогда гнев начальства, и это, конечно же, сказалось потом на его продвижении по службе. Сейчас в его руках — исправить ошибку давнего суда.

Капитану Иванову всю жизнь казалось, что он — жертва служебных интриг и только поэтому он еле долез до капитанского звания, в то время как иные его сослуживцы, по его мнению, конечно, менее достойные, уже сумели сделать более эффектные карьеры. А его просто не любили и боялись все, кто работал с ним рядом, и даже те, кто по служебной иерархии был выше его. О его немецких связях всем было известно, и это как раз мешало его служебной карьере — никому не хотелось повышать его, ибо это означало самим сделать его еще более опасным.

Сближение Болгарии с Германией капитан Иванов всячески приветствовал. Но он исповедовал не столько идеи нацистов, сколько методы их самоутверждения. Неслучайно все его знакомые немцы были из гестапо. Он почти уверен, что его участие в этом сенсационном процессе не обошлось без помощи его немецких друзей. О назначении в состав суда он раньше всего узнал от своего немецкого друга, который поздравил его и тут же попросил «быть начеку». В связи с этим назначением его приглашал к себе в кабинет сам начальник военно-судебного отдела генерал Никифоров, единственный во всем военном министерстве человек, которого капитан Иванов боялся, не считая министра, конечно. Никифоров «приватно» просил Иванова информировать его обо всем, как он выразился, любопытном, что будет происходить за рамками самого процесса, то есть в судебной комнате. Капитан Иванов высказал полную готовность выполнять это поручение генерала, и его информации Никифорову станут потом единственным свидетельством очевидца о происходившем «за рамками» процесса.

Сейчас, просматривая проект приговора, капитан Иванов был безоговорочно согласен с тем, что Заимов должен быть уничтожен физически, а больше его ничто в приговоре не беспокоило и не интересовало. Он был искренне горд своей причастностью к этому убийству.

Поручик Паскалев был, как мы знаем, не молод, в военный суд призван недавно, и поначалу он был несколько растерян перед самим фактом, что ему поручено судить столь блистательного, известного всей стране генерала. Но он прекрасно разбирался в обстановке, понимал, что ждет от суда высшая власть, и совершенно не собирался, обсуждая приговор, обращаться к своим знаниям закона. Он знал, что закон тут ни при чем и что Заимов должен быть наказан самым суровым приговором. Он впервые участвует в суде, где выносится к р а й н и й приговор, и поэтому внутренне еще не привык к словам «смертная казнь», «расстрел», но он — за, за, за. А то, что он осудит на смерть генерала, да еще такого генерала, жутко и сладко щекотало его самолюбие, и тогда его удлиненное острым подбородком лицо каменело, а во впалых глазах появлялся блеск.

— Надо выбросить из приговора все, что вызывает ожидание конкретности, — предложил Младенов. — Суд как бы должен сказать, что для него детали не играли существенной роли, а главной основой для приговора являются сама суть жизни обвиняемого, его взгляды, его надежды, его цели.

Капитан Иванов гневно скривил свое чистое красивое лицо.

— Он облил грязью его величество! Я просто не знаю, как я не выхватил револьвер!

— В нашем решении сразу после заглавного слова «приговор» идут слова: «именем его величества Бориса Третьего, царя Болгарии», и одним этим приговор ответит на клевету и грязь, которые вас возмутили, — ни на кого не глядя, холодно сказал Младенов.

— Не расстрелять его надо, а публично повесить! — воскликнул Иванов.

— Все-таки... генерал — осторожно возразил Младенов. — На этот счет есть определенные традиции. Да и какая разница? Важно, что он будет мертв. Не так ли?

Эти трое готовились скрепить своими именами смертный приговор Заимову. В этот час они стояли у порога своего страшного позора перед лицом будущего, перед лицом своего народа.

Заимов знал, что его ждет. Сколько же осталось жить? Пока они напишут свой приговор?... Казнят, кажется, на рассвете? Смерть близко. Очень близко...

Он никогда не боялся смерти. Но всегда ее угроза была как бы отстраненной возможностью ее избежать. Иногда даже надеждой на спасительную случайность. Осколок снаряда, что попал ему в голову случайно на какой-то сантиметр выше точки, где была смерть... На войне, как бы ни был бесстрашен солдат, он, зная, что смерть рядом, хоть бы слепо, но все же надеется, что она его минует.

Все последнее время она ходила за ним по пятам — он это знал. Но он не боялся ее, он делал все, чтобы быть умнее тех, кто мог послать эту смерть за ним.

Сейчас все было иначе. Сейчас смерть рядом, и он уже ничего не может сделать, чтобы ее избежать. Только что на суде он сказал, что мечтает дожить до счастливого времени, когда будут судить виновников нынешней преступной войны. Он говорил об этом и понимал, что судьи улыбаются внутренне его наивности — они знают, что жить ему осталось, может быть, всего один день. Но он не жалел, что сказал это. Все, что он сказал им сегодня о себе, было о всех честных болгарах, и в этом смысле его мечта умереть вместе с ним не может.

Его смерть рядом. Неотвратима. К этому надо привыкнуть. Но по силам ли это человеку? И разве не живут все люди, зная, что впереди их ждет смерть? Когда-то, давным-давно, он в книге какого-то, кажется, французского психолога читал о том, какой ужас охватил бы население планеты, если бы каждый человек заранее узнал срок своей смерти. Тогда эта мысль его заинтересовала, но он подумал о том, что человек, узнавший о предстоящем ему долголетии, мог бы идеально спланировать свою жизнь. Он был тогда молод и даже в теме смерти отыскал мысль о жизни.

Он обязан встретить смерть мужественно, как подобает солдату, и он не должен подарить палачам торжество видеть его сломленным. Надо найти силы подавить в себе извечный страх человека перед непостижимостью небытия, надо подняться над этим страхом. Заставить себя не думать об этом. Все люди смертны. Все. И все остаются в людской памяти. Всегда остается память о человеке.

Отец как-то сказал: память о человеке равнозначна потере, какую с его смертью понесли живущие. Да, да, истина в этом!

Но думать о том, сколько он значит для других, Заимов не хочет, не умеет, — против этого восстает вся его скромность, она в его крови. Да, но что значит его смерть, когда в этой страшной войне каждый миг гибнут тысячи и каждый из них со своей судьбой, с извечной жаждой жизни? Просто в этот день будет убито на одного солдата больше.

Единственно, на кого смерть обрушится неизбывным горем и горькой памятью на всю жизнь, это его близкие — Анна, дети. Прокурор кричал: «Такой весь ваш проклятый род!..» Неужели раздавят и семью? Есть же предел и у подлости. Нет, не посмеют. Анна... В трудный час она становится такой сильной, такой смелой. Во время первого суда, когда ему тоже грозила смерть, его защищали самые известные адвокаты — их нашла Анна. Потом, когда он благодарил своих адвокатов, один из них сказал: «Ваш главный защитник — ваша жена».

Анна выстоит! Сын уже мужчина. Офицер. Сын унаследовал от него любовь к армии. Перенесет ли он позор разжалования, поймет ли, что это позор не для него, а для временщиков, которые являются врагами Болгарии и ее армии? Он его сын, он все мужественно перенесет и все поймет. И ему поможет сама жизнь, ход истории. Власть временщиков будет недолгой — все они обречены. Придет час, и ее раздавят танки Красной Армии. Важно, чтобы сын сейчас не потерял воли и веры.

Мог ли он сам избежать того, что произошло? Мог... и не мог. Это было в самом начале года, в январе. Его познакомили с тайно прибывшим из Москвы болгарским коммунистом Цвятко Радойновым, который привез ему благодарность за бесстрашную патриотическую деятельность от Георгия Димитрова и приглашение ввиду грозящей ему опасности перебраться в Советский Союз, где он как генерал-артиллерист будет очень полезен на фронте. Для переброски его в СССР коммунисты располагали самолетом.

Он был страшно взволнован. Нет, нет, в первое же мгновение он знал, что не покинет Болгарию. Он только думал: почему ему предлагают уехать? Ведь сам Радойнов приехал в Болгарию, чтобы здесь вести борьбу за свободу и честь своего народа. Георгий Димитров благодарит его за работу и тоже хочет, чтобы он оставил Болгарию. Почему? Опасается, что он не выстоит перед трудностями?

А Радойнов спокойно и терпеливо ждал его ответа.

— Я до конца исполню свой долг здесь, на родной земле, — сказал ему Заимов.

Вопрос о его отъезде был снят, и об этом больше разговоров не было. Радойнов попросил помочь ему в организации болгарской освободительной армии. Позже с Заимовым связался другой, также тайно прибывший из Москвы болгарский коммунист Антон Иванов. И Заимов помогал ему установить связь партизан с надежными офицерами болгарской армии.

Да, тогда он мог избежать всего, что с ним произошло, мог избежать близкой теперь смерти. Но он никогда бы потом не простил себе этого.

Владимир Заимов не знал, что в эти часы болгарские коммунисты Цвятко Радойнов и Антон Иванов были в беспощадных руках охранки и тоже ждали казни.

Он испытывал сейчас странное чувство уверенности, неопровержимой правоты своей. Он причастен к великому и светлому, что противостоит мраку и ужасу фашизма! Он свято верит в победный итог своей борьбы!

Все будет хорошо... все будет хорошо... Все будет так, как того хотят честные люди.

А его смерть... Что значит его смерть, когда за то же, что и он, гибнут миллионы?

За дверью гремят сапоги.

Лязгает запор. За ним пришли.

Судьи завершают свое позорное дело.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Выписка из приговора, полученная Анной Заимовой в канцелярии суда.

ПРИГОВОР
№ 418
от имени его величества Бориса III,
царя болгар

Сегодня, 1 июня 1942 года, в Софии Софийский полевой военный суд на открытом судебном заседании в составе:

Председателя: полковника Игн. Младенова,

членов: капитана Хр. Иванова,

подпоручика П. Паскалева,

секретаря Долапчиева и при участии военного прокурора подполковника Илии Николова, заслушал уголовное дело за № 434 (1942 г.) против Владимира Стоянова Заимова и других по параграфу 112 Уголовного закона и параграфу 3 Закона о защите государства и, выслушав чтение обвинительного акта, судебное следствие, прения сторон и последнее слово подсудимых,

П Р И Г О В О Р И Л:

1. Подсудимых: Владимира Стоянова Заимова, генерала запаса, 53 лет, уроженца города Кюстендил, проживающего в Софии, по улице К. Шведского, д. 52, болгарина, восточноправославного вероисповедания, женатого, грамотного, неосуждавшегося ранее, коммерсанта и . . . . . . . . .

з а т о, что в военное время — с 1939 года по март 1942 года, когда болгарское государство состояло в положении сначала предстоящей, а затем настоящей войны, они занимались шпионажем, выдавая в интересах иностранного государства государственные тайны, сообщая одному иностранному посольству в Софии, в интересах которого они действовали, факты и сведения, незнание которых другим государством необходимо для блага нашей страны и ее безопасности, на основании параграфа 112 «г» п. 3 и 118 Уголовного закона и в связи с параграфом 22 «б» и 22 «г» Закона о защите государства, к следующим наказаниям:

а) подсудимого Владимира Стоянова Заимова — к смерти через расстрел и лишением прав, перечисленных в параграфе 30, п. 1—4, 6 и 7 Уголовного закона Н А В С Е Г Д А и к оплате штрафа в пользу государственной казны размером (500 000) пятьсот тысяч левов[22].

Председатель: полковник Младенов,

члены: капитан Иванов,

подпоручик Паскалев,

секретарь Долапчиев.

Сегодня, 1 июня 1942 года в 9 часов согласно параграфу 526, в присутствии прокурора и секретаря я прочитал настоящий приговор в окончательной форме суду и подсудимым.

Председатель: полковник Младенов.


Накануне вечером, когда суд удалился в совещательную комнату для вынесения приговора, Анна, собрав все силы, подошла к прокурору. Полковник Николов в это время складывал на столе свои бумаги и нервно запихивал их в портфель.

— Можно у вас спросить? — услышал он напряженный голос.

Прокурор обернулся и непроизвольно отшатнулся. Анна стояла перед ним, изможденная, с бледным, осунувшимся лицом. Прокурора обожгли ее глаза — столько в них было ненависти и презрения.

— Когда будет объявлен приговор?

— Завтра... в четыре часа дня, — ответил прокурор и, подхватив портфель, ушел.

Он знал, что приговор будет объявлен утром, но вдруг подумал, что эта женщина с бешеными глазами может устроить в зале скандал и сорвать эффектный финал процесса. И он обманул Анну.

Она провела бессонную ночь. Утром ушла из дому и неприкаянно бродила по городу, ничего не видя, не слыша. Ей и в голову не могло прийти, что прокурору зачем-то понадобилось солгать ей.

«Нет, нет, они его не убьют, — твердила она себе. — Не посмеют... Его защитит и собственная слава, и слава его отца. Убить его не могут... Не посмеют...»

Где-то около полудня, обессилев от хождения, она вернулась домой. И только закрыла за собой дверь, как услышала дикий крик дочери:

— Папа! Папа!

Анна спокойно спросила:

— Что тут происходит?

— Папу приговорили к смерти.

Несколько мгновений она стояла неподвижно. Потом решительно пошла в кабинет мужа и, сняв телефонную трубку, назвала известный ей номер военного министра Михова. Она знала всю мерзость этого человека, его лживость и продажность, но она знала и то, что только он один мог пойти к царю и сказать, чтобы остановили палачей.

— Вас слушают, — донесся до нее в трубке строгий голос адъютанта.

— Говорит Анна Заимова, — стараясь не торопиться, начала она. — Мне необходимо срочно говорить с министром. Мой муж осужден к смерти. Это невероятно... Это ужасно... Это нужно остановить...

— Я ничего не понимаю. Повторите, — требовательно сказал адъютант.

— Я Анна Заимова... Мой муж приговорен судом к смерти. Мне нужно срочно поговорить с министром. Генерал Заимов...

— Министра нет... — адъютант положил трубку.

Она выбежала на улицу и несколько минут бежала не зная куда. И вдруг остановилась, подумав, что она своим видом унижает себя и мужа. И она пошла медленно, гордо выпрямившись и открыто смотря в глаза встречным. Кто-то с ней поздоровался, и она ответила наклоном головы. И все же как она ни старалась идти спокойно, она незаметно для себя шла все быстрей и быстрей. Она шла в суд, надо было получить разрешение на свидание с мужем — прокурор так подло ее обманул, и теперь он просто обязан выполнить ее просьбу.

Ей повезло. Она встретила прокурора в коридоре суда. Увидев ее издали, прокурор замедлил шаг, он готов был повернуть обратно или скрыться за какой-нибудь дверью, но было уже поздно.

— У меня к вам опять просьба, дайте мне разрешение проститься с мужем, — как только могла спокойно сказала Анна. — Вы же обманули меня, и я сегодня не видела его.

Прокурор смотрел мимо нее, ничего не отвечая.

— Вы же своего добились и должны быть удовлетворены, так сделайте же одно маленькое доброе дело, — продолжала Анна, чувствуя, как в ее душе закипает гнев, и боясь, что он толкнет ее на что-то страшное и это уже нельзя будет поправить.

— Ваш муж получил то, что заслужил, — ответил прокурор и, обойдя ее, удалился в сумрак коридора.

Она стояла на улице у здания, где происходил суд, и, как в столбняке, смотрела на шумную летнюю улицу. И вдруг сильно забилось сердце, она пошла... «В тюрьму... в тюрьму... он там...» — больно стучало сердце и толкало: — «Иди, иди, иди». Она шла сквозь толпу, сквозь душный запах сирени, сквозь все, что было жизнью и что уже было не для нее.

Возле входа в помещение тюремной администрации часовой хотел остановить ее, но промолчал, только посмотрел ей вслед удивленно и тревожно.

В темном коридоре она уверенно направилась к двери и решительно вошла в небольшую комнату с зарешеченным окном. Посреди комнаты стоял тюремщик, он с изумлением и каким-то суеверным ужасом смотрел на нее, пока она подходила.

— Я жена Заимова, — сказала Анна. — Разрешите мне проститься с мужем.

Тюремщик таращил на нее глаза и молчал.

— Прокурор обманул меня. Он сказал, что приговор вынесут днем, а вынесли утром. Я не видела мужа. Дайте мне проститься, — быстро говорила Анна, необъяснимо чувствуя, что этот человек может выполнить ее просьбу, только боится.

Тюремщик отошел в угол комнаты и посмотрел на Анну более осмысленно, и у нее еще больше окрепла уверенность: «он может... он сделает...» В это время из соседней комнаты вышел второй тюремщик. Он бросил в угол какие-то тряпки и уставился на Анну.

— Кто такая? Что ей нужно? — спросил он.

— Жена Заимова... просит свидания, — ответил первый.

— Еще чего, — огрызнулся второй тюремщик, со злым любопытством рассматривая Анну. — Она такая же негодяйка и предательница, как и муж.

— Не говорите так, — огорченно сказала Анна. — Вы ведь совсем не такой злой человек. Все люди имеют сердце.

— Заткнись!

— Боже мой, боже мой, — тихо произнесла Анна и схватилась за сердце. Она уже знала, это необъяснимо, но она знала, что ее Владимир в соседней комнате! Знала! И пока тюремщики наливали в стакан воду, она быстро шагнула к двери в соседнюю комнату.

Заимова привезли в тюрьму, может быть, за каких-нибудь полчаса до появления здесь Анны. Его завели в комнату без окон и предложили снять арестантскую одежду и надеть свою — тюремное начальство не хотело терять казенное имущество.

Заимов был в полной отрешенности от всего, будто его уже не было. Он механически сменил одежду и стоял посреди комнаты, не догадываясь даже присесть на лавку.

Вдруг дверь в соседнюю комнату открылась, и он увидел Анну. Отрешенность словно взорвалась в нем — в мозг, в сердце, во все его существо обжигающим жаром и грохотом ворвалась жизнь. И он крикнул радостно, громко:

— Смотрите, кто пришел! Кто пришел!..

Тюремщики, рванувшиеся было за Анной, замерли в дверях, остановленные этим радостным криком и его счастливыми, сияющими глазами. Анна бросилась к нему, ноги у нее подкосились, и он подхватил ее, прижал к себе. Она подняла голову и крепко сжала руками его совсем, совсем седые виски.

— Владя, не печалься, — тихо сказала она. — Смертный приговор — нам обоим. Ты умрешь, и через два-три часа я тоже буду с тобой. Помнишь наш разговор?

Он кивнул. Он помнил. Еще давно Анна как-то сказала: «Если ты умрешь раньше меня, я не переживу и дня. Клянусь...»

— Смерти я не боюсь, — сказал он. — Мне тяжело только... Они оскорбили меня... Тяжело за тебя.

— Хватит брехать! — крикнул второй тюремщик и сделал шаг к Анне, чтобы схватить ее.

— Не троньте ее! — гневно приказал Заимов.

Тюремщик невольно остановился.

— Вот что, Анна, — сурово сказал Заимов. — От клятвы я тебя освобождаю. Слышишь? Ты должна... ты должна... ты обязана жить для Клавдии... для Стояна... Это мое тебе завещание. Ты будешь жить! Да?

Она опустила голову.

— Да... Раз ты хочешь. Будь спокоен за детей... Прощай...

Они обнялись и замерли.

— Хватит! Убирайся отсюда! — заорал второй тюремщик и обернулся к первому. — Чего рот раскрыл? Гони eel

Они оторвали Анну от мужа и вытолкали из комнаты.


На помилование Заимов не надеялся и даже думал, что царская милость была бы для него оскорбительной. Это как если бы на фронте, во время сражения, в самый опасный момент, кто-то вдруг вывел бы его в безопасное место, предоставив погибать другим. Нет, нет, об этом он и думать не хочет, как бы ему ни хотелось жить. Он не хотел бы и часа прожить без права открыто смотреть людям в глаза. Нет, нет, на войне как на войне...

Анна тоже ни слова не сказала об этом — она все понимает. Она и сама готовилась умереть вместе с ним. Господи, сколько любви в ее сердце, если она могла принять такое решение! Но теперь она так не сделает. Раз она сказала, что будет жить для детей, она от своего слова не отступит. Только бы дети поняли, как немыслимо тяжко ей будет жить без него.

«Милая Анна, мы простились с тобой навсегда... Навсегда». Эта мысль как последняя черта под всем личным, с ним он тоже в эту минуту расставался навсегда.

Как все справедливо и жестоко... Он должен был успокоить ее... вселить надежду... Какую? Он торопливо взял бумагу и карандаш... Дрожат руки... Он начинает писать. Мысли и слова путаются, забегают вперед... Как мог он забыть, что ему дано право писать близким!

«Милые, дорогие мои Анна, Степа и ты, маленькая моя Клавушка, так рано остающаяся без помощи своего папы. Все мои мысли и муки в эти тяжелые дни — о вас. Вы должны ожидать самое худшее и приготовить себя перенести его, поэтому я начну с деловых вопросов, а потом попытаюсь объяснить вам свои чувства и дела так, чтобы вы могли меня понять. Вам будет очень тяжело прокормиться. Как назло, у вас был друг и отец, который очень мало заботился о семье, а все о Болгарии. Оставляю вас без средств, только один дом весь в долгах, и без способа прокормиться. Вы должны будете лишиться многого. Степа, ты должен заменить меня и в любви к матери и сестренке, и в поддержке, хотя бы до тех пор, пока она вырастет. Будь их нежным защитником и отдай себя им...

Самый большой ужас для меня был, когда мне сказали, что и ты, Степа, арестован. Было ли так или мне сказали это для морального удара? Но напишу тебе и о своих делах, потому что мне дано только пять листов.

Ты, Анна, знаешь, каким славянофилом я был и не со вчерашнего дня. Я сгорю с этим своим убеждением. Я не мог отречься от своих убеждений и порвать с друзьями из России, как это сделали многие после того, как Германия напала на Россию. Я знал, что это опасно, но видел, что опаснее для Болгарии будет, если она останется без друзей в России, когда Германия проиграет войну и повторится катастрофа 1918 года. Кто тогда будет спасать нас? Мы уже сердим и Лондон, и делаем такое безумие в отношении своих соседей — наших братьев югославян и греков. У нас уже осталась только законная русская легация[23], которая сможет назвать более умеренных людей среди нас, которые могут говорить и которых будут слушать. Одним из них я готовился быть в этом случае, но кто сейчас хочет слушать и понимать? Меня обвиняют в измене. Я обдумывал каждое свое слово — не принесет ли оно зло, прямо или косвенно, и только тогда обменивался мыслями. Но это только вы можете, и я вас прошу понять, потому что обвинение, которое свалили на меня, жестоко и нетерпимо!

Всю жизнь я старался делать добро. Такова была судьба моя и моих милых — получать только зло. И мама, старая, слепая, и мама из Карлово, и сестры, и близкие вряд ли поймут меня, но вы поймете, потому что знаете меня лучше всех. Анна, только горе видела ты со мной — войны, служба, ранения, и ты, верная моя подруга, перенесла все. Ты везде следовала за мной с теплой любовью и согревала самые тяжелые мои часы. Больше всего я думаю о тебе, о твоем пошатнувшемся здоровье и твоем горе, перед которым я забываю свое. В чем ты провинилась, моя благородная подруга, чтобы терпеть только зло? Сейчас, перед самыми тяжелыми днями моей и твоей жизни, я прошу тебя понять все. Знай, что только ты одна и больше никто и никогда не был в моем сердце. Ты заняла в моем сердце место матери и любимой, и только дети оторвали кусок этой любви, никто другой там не был.

Степа, о тебе тоже много думаю. Какое зло принес я тебе! Как ты продолжишь службу, когда там всегда будут корить и клеймить твоего отца? Ты стал таким самостоятельным, поймешь ли мою больную идею о славянстве? Пусть никогда не приходит время оправдать меня ценой тяжелых дней в Болгарии. Лучше только мы будем мучениками, а не весь народ, о котором я думал больше, чем о вас.

А ты, сладкая моя радость, Клавушка, как тяжело тебе! Папа знает, как ты его любишь и что ты всегда готова пожертвовать всем для него. Но злые люди сильнее и разлучили нас. Нас не скоро соберут, и тебе долго придется быть одной. Ты должна будешь отказаться от многих желаний. Увы, человек думает об одном, а приходит другое. Но что бы ни случилось, ты очень умна, у тебя доброе сердце, и ты будешь и впредь радостью и опорой для матери, вместе с братом, обнимая ее, будете ее утешать и скрашивать, насколько это возможно, тяжелые дни, которые она будет осуждена перенести. Обо мне думайте меньше. Одной вашей теплой любви мне хватит, и она будет мне утешением в моем тяжелом будущем.

Аня, что бы ни случилось, только ты одна поймешь меня. Я думаю только о вас и прикидываю, как будет лучше. Очень люблю вас и отдал бы все, чтобы обнять и поцеловать вас еще раз. Попытайтесь утешить наших друзей, матерей и близких. Анна, очень люблю вас...

Влади...»


Перечитывать он не в силах. Кажется, он сказал все, что хотел.

Теперь нужно сделать смотр своей боевой деятельности. Это ему необходимо. К той черте, за которой уже ничего не будет, он должен прийти с сознанием исполненного долга, это поможет ему мужественно ступить на черту. Да, только сознание исполненного долга заставляет его думать об этом. Для этого он должен был, опережая смерть, убить в себе самую главную и самую сильную черту характера — скромность. Она у него не была болезненной, она была твердым принципом жизни. Однажды шутя он сказал, что скромность — это трезвость на пиру тщеславия и, если бы в людях не было ее, пирушка закончилась бы потасовкой.

Как-то Савченко передал ему благодарность за его неоценимую помощь в борьбе с фашизмом и удивился, что это сообщение не вызвало у Заимова никакой радости. Наоборот, лицо его выразило недовольство.

Заимов, вероятно, заметил удивление Савченко и сказал глухим, напряженным голосом:

— В человеке скрыто много всяких опасностей, но самая страшная для него — отсутствие скромности, это делает человека слепым и глухим, он перестает видеть и понимать людей, среди которых живет. — И добавил: — Я, конечно, признателен за внимание, но благодарность считаю преждевременной, так как борьба еще не окончена.

Да, невероятно трудно было Заимову в свой предсмертный час оглянуться назад и увидеть самого себя: все дела свои, что он сделал для победы, для счастья людей, увидеть все это как бы чужими глазами.

Сейчас его странным образом огорчает, что судили его только за помощь Советской Армии. Это лишь его военное дело, которое он взял на себя в тот далекий летний день в парке Банкя. Но было и другое, не менее опасное для врагов Болгарии, что он делал в борьбе с фашизмом. Была его ежедневная деятельность, которую он для себя называл открытием людям правды. И это тоже была борьба, в которой он ежедневно рисковал жизнью, потому что люди бывают всякие и не всегда он мог заранее знать, какому богу человек молится. Так что беда могла настигнуть его и здесь. Он помнит, как однажды прошел по краю пропасти...

В министерстве внутренних дел у него был верный человек, с помощью которого он получал чистые бланки документов и образцы всевозможных печатей, это спасло от охранки многих болгарских антифашистов. Этот человек назвал ему однажды имя молодого юриста, считая, что им следует заинтересоваться — работая в прокуратуре, он может оказаться очень полезным. Заимов долго искал возможность встретиться с этим юристом и, наконец, узнал, что юрист будет в гостях у одного инженера, которого Заимов хорошо знал. Юрист был влюблен в его дочь, добивался ее руки...

В слякотный декабрьский вечер Заимов пришел в этот дом. Семья уже сидела за столом. Юрист был здесь, сидел рядом с дочерью хозяина Штудой. Заимов сразу включился в разговор. В те дни во всех болгарских домах говорили о поражении немецких войск под Москвой. У большинства болгар эта весть вызвала радость и надежды, но были дома, где она вызвала тревогу. Здесь о ней говорили, не скрывая радости. Заимов видел, что юрист улыбался вместе со всеми, однако участия в разговоре не принимал.

— Неужели история повторится и русские снова спасут нас! — радостно воскликнула Штуда, обращаясь к юристу. Заимов заметил, как он в ответ как бы солидарно пожал лежавшую на столе ее руку, глядя ей в глаза весело и счастливо. Заимов подумал, что он молчит только потому, что ему — государственному служащему да еще и блюстителю законности — наверно, просто боязно поддерживать такой разговор.

Заимов рассказал некоторые подробности подмосковного сражения, и это вызвало за столом новый взрыв радостного возбуждения.

— Представляю себе, что об этом думают наши продажные шкуры, — сказал хозяин дома, смотря на юриста. Тот сдержанно улыбнулся и сказал негромко:

— По-разному думают...

В этом доме за столом курить не полагалось, кто не мог вытерпеть, выходил в соседнюю комнату. Когда туда отправился юрист, Заимов встал из-за стола и, извинившись, вышел вслед за юристом.

Закурив, они стояли у окна с открытой форточкой и некоторое время молча смотрели в окно, через которое, впрочем, ничего не было видно — по стеклам плыл мокрый снег.

— Да, события развиваются по своим объективным законам, — задумчиво произнес Заимов.

Юрист повернулся к нему и, точно боясь продолжения начатой Заимовым мысли, торопливо сказал:

— Вы друг семьи, с которой у меня связана надежда на счастье... Поэтому прошу вас не говорить мне ничего, что обязало бы меня потом нарушить свой служебный долг. Надеюсь, вы понимаете меня...

— Безусловно, — спокойно ответил Заимов. — Ценю вашу откровенность, но теперь меня тревожит судьба этой семьи...

— Я уже сказал, что́ для меня эта семья, можете не тревожиться... — юрист затушил недокуренную сигарету и вернулся в столовую.

Когда юрист вместе со Штудой ушли в кино, хозяин дома спросил у Заимова — почему юрист так быстро вернулся к столу?

Заимов долго думал, что ответить, потом сказал:

— Могу посоветовать одно — Штуда не должна торопиться сказать ему «да».

Хозяин рассмеялся:

— Насколько мне известно, она вообще не собирается этого делать.

— Тогда у меня совет другой — она не должна торопиться сказать ему и «нет».

Его собеседник задумался и, видимо, все понял.

— Спасибо... — тихо сказал он и крепко пожал Заимову руку...

Впоследствии, во всяком случае до ареста Заимова, никакой беды с той семьей не случилось, а сам Заимов во время допросов с доносом юриста не столкнулся — все-таки, хоть какая-то порядочность в его служивой душе была...

Но каким счастьем для Заимова было, когда он видел, что помог людям освободиться от слепого страха, найти себя, а иногда и найти свое место в борьбе.

Однажды к его другу, видному софийскому врачу, по случаю дня его рождения пришли такие же, как он, известные в столице деятели медицины.

— Мы собрались на консилиум у постели больной Болгарии, — угрюмо пошутил хозяин дома. Никто даже не улыбнулся. Заимов был предупрежден, что придут люди честные и чистые. Хозяин два года назад овдовел, и его друзья, чтобы не тревожить эту рану, пришли без жен.

За столом говорились тосты по случаю даты, но каждый, сказав положенные в данном случае слова, начинал вспоминать какие-то давние истории из своей многолетней дружбы с виновником торжества, и это, иногда совсем еще недалекое прошлое сегодня казалось невообразимо далеким, почти неправдоподобным.

— Вам не кажутся ваши воспоминания невероятными? — спросил Заимов и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Когда я сейчас ловил себя на этом, я думал — неужели я потерял надежду и отрекся от всего, чем всегда была для меня моя милая Болгария, и даже начинаю все это забывать...

— Вы не оригинальны, — отозвался известный в Софии детский врач. — Если вы заметили, мы весь вечер разговариваем в прошлом времени, во всех его формах. И ни слова — в будущем времени!

— В этом и есть самый страшный замысел фашизма — отнять у людей будущее! — горячо подхватил Заимов. — Люди теряют достоинство — национальное, государственное, всякое, становятся на четвереньки и умоляют палача только не рубить им головы.

— А они рубят, — угрюмо добавил хозяин дома.

— И мы будем покорно ждать своей очереди? — гневно спросил Заимов и продолжал: — Одну голову можно срубить. Сто можно! Тысячи! Но миллионы — не по силам никому! Целый народ нельзя вычеркнуть из истории! — Заимов взволнованно оглядел всех и добавил мрачно: — Если, конечно, весь народ не станет на четвереньки, но на это, слава богу, не похоже...

Так начался этот памятный Заимову разговор. Там были люди действительно честные и чистые, но они не знали, как сделать свою честность оружием, и спрашивали об этом у него. Поскольку все они были врачи и каждый день имели дело с самыми разными людьми, он советовал им разъяснять своим пациентам простую и великую правду, что народ начинается с отдельного человека, если тот не стал врагом своей родины. Если пациент — человек, которому можно довериться, нужно звать его если не к борьбе, то хоть отказаться от покорности...

Прошло немного времени, и возле детского врача образовалась антифашистская группа, помощью которой Заимов не раз пользовался. Таких групп, возникших при его участии, в одной Софии было около десятка. А сколько еще честных людей вовлекли в Сопротивление другие! И это была целая армия честных, которую позвала на борьбу правда. Он участник создания этой армии, и никто не в силах отнять у него это или перечеркнуть. Это останется и после него, потому что останется народ, которому он беззаветно служил...


Меж тем гестапо, болгарская охранка и соответственно суд не располагали полными данными и о том, что сделал Заимов для Советской Армии. Это хранит специальный архив...

Когда перелистываешь аккуратные папки с надписью условного имени Заимова «Азорский», прежде всего поражаешься многообразию вопросов, которых коснулся Заимов. Читаешь его донесения, и перед тобой раскрывается живая панорама времени, страны и всего того, что стало тогда смертельной опасностью для болгарского народа. Сердцем ощущаешь великий накал борьбы. Как на ладони перед тобой грозный враг Болгарии, каждый его замысел, каждый шаг. Каждое донесение Заимова представляло огромную ценность, по каждому принимались серьезнейшие решения. Невольно думаешь, какой за всем этим был титанический, исполненный смертельного риска труд, и хочется преклонить колена перед подвигом героя.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Дорогой друг читатель! Теперь ты знаешь, что сделал Заимов для нашей победы, для всей нашей нынешней жизни и лично для тебя. Устремимся же сердцами своими в то грозное время, войдем в тюремную камеру, где ждет смерти Заимов, и побудем с ним хотя бы минуту.

Если бы он мог почувствовать, что рядом с ним люди, обладающие волшебной силой: их память сильнее смерти, она само бессмертие!.. Его бессмертие! Если бы он в этот свой последний час почувствовал нашу любовь!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Его перевели в камеру смертников.

Здесь было почище и не было того тяжкого тюремного духа, к которому он так и не смог привыкнуть.

Он сел на привинченную к стене единственную лавку — тоже чистую и будто вчера сколоченную. Подумал: здесь люди уже не живут, они здесь только ждут смерти.

Ни единого звука жизни. Только кровь стучит в висках: тук... тук... тук... И вдруг — пропуск, и тогда знобящее ощущение — падение в пустоту. Но сердце снова включается: тук... тук... тук...

Главное — спокойствие, вот такое отрешенное от всего спокойствие души. Солдат, если он настоящий солдат, в бою не думает о смерти, она настигает его внезапно, когда он в порыве самоотрешения идет в атаку.

Этот суд — его последний бой, он из него еще не вышел, он еще в атаке. В атаке... Надо сохранить это чувство до конца. До конца...

Он заставляет себя думать только о том, что должно поддержать в нем ощущение неоконченного боя. Он вспоминает суд, эпизод за эпизодом. И его охватывает знакомое по войне ощущение горячей схватки, когда каждый его ответ судьям — бросок на врага с предчувствием победы. Надо не потерять этого ощущения. Думать только об этом.


Палачи не стали ждать рассвета.

В камеру вошли четверо тюремщиков. Его поразила в них одна странность — все были без глаз. Но тут же понял: они прятали глаза.

— Вас переводят в другую камеру, — глухо сказал один.

— Это зачем же? — спросил Заимов, пытаясь поймать взгляд хоть одного из четверых.

— Приказ...

Он тяжело поднялся, выпрямился и шагнул к двери. Один из тюремщиков схватил его за руки и связал их за спиной.

Они шли по сумрачному тюремному коридору. Он впереди, вплотную за ним четыре тюремщика.

И вдруг он почувствовал, что близко есть кто-то еще. Он оглянулся и в смотровых кружках дверей увидел глаза... Глаза... Глаза... Такие же, как он, смертники из темноты своих камер смотрели на него.

Он замедлил шаг и громко сказал:

— Прощайте, товарищи! Меня ведут на расстрел. Свобода близка!

Тюремщик пихнул его в спину, но уже было поздно, его слова прогремели по гулкому коридору, и в ответ, казалось, сама тюрьма закричала:

— Прощай! Прощай, товарищ генерал!

Узники колотили в двери своих камер, что-то кричали. Заимов шел сквозь этот гром, гордо подняв голову, у него было такое ощущение, как на войне, когда он первым вставал под пули и увлекал за собой своих солдат.

В тесном тюремном дворе было темно. У самых дверей стоял грузовик с откинутым задним бортом.

Его схватили и впихнули в кузов. Он больно ударился об острый угол. Когда грузовик тронулся, он понял, что прижат тюремщиком к крышке гроба... Палачи боятся его даже на пороге смерти, они придумали еще один способ сломить его дух.

Грузовик с ревом мчался по улицам Софии. Пустой гроб грохотал, двигался под ним, а он смотрел на звездное небо.

Его привезли в офицерскую школу. Он хорошо помнил этот мощенный камнем двор. Он знал, что последнее время именно здесь, в подвальном учебном стрельбище, производили казни.

По выщербленным каменным ступеням он спустился в подвал и сразу увидел все: и прокурора Николова с папкой в руке, и сбившихся в кучу офицеров, и генералов, и черного попа, и солдат с винтовками, и вдали — освещенный яркими лампами деревянный, исщербленный пулями столб.

Ровным, размеренным шагом он направился туда, к столбу. К нему подошел священник.

— Исповедуйся, сын мой... Поцелуй крест господень...

— Моя исповедь окончена, отец, — сказал он громко, слыша свое эхо из каменного тоннеля. — Иду на расстрел, и мой крест — тот столб, облитый кровью болгарских патриотов, убитых теми, кто целует ваш крест и свастику Гитлера.

Он подошел к столбу и прислонился к нему спиной.

Прокурор Николов зачитал приговор торопливо, невнятно, боясь оторвать глаза от бумаги, и спросил:

— Вы имеете какое-нибудь последнее желание... просьбу?

— Я военный, не раз смотрел смерти в глаза, участвуя в трех войнах, и желание у меня одно — умереть с открытыми глазами, зная, что умираю за свою родину... И еще... Сообщите семье, что я погиб с любовью к ним...

— Капитан Радев, приступайте к исполнению приговора... и сообщите его семье. — Прокурор Николов отошел к группе военных.

Радев резким голосом подал команду. Солдаты построились в два ряда. Звякнули затыльники винтовок о каменный пол.

Команда. Солдаты взяли винтовки наперевес. Вразнобой клацнули затворы винтовок.

Команда. Винтовки вскинуты на прицел.

Жуткую тишину взорвал ясный голос Заимова:

— Советский Союз и славянство непобедимы! За мной идут тысячи!

Залп!

Заимов упал лицом вперед, как падают сраженные в атаке солдаты.

Доктор Славчев констатировал смерть.

Палачи, не глядя друг на друга, подписали протокол казни и заторопились к выходу.


Спустя несколько часов Москва объявила по радио на болгарском языке:

— Болгары, на колени! В Софии казнен великий сын славянства генерал Владимир Заимов!


Не прошло и двух недель после казни Заимова, как из немецкого посольства в Софии в Берлин была отправлена «информационная записка», которая адресовалась в министерство иностранных дел, а копия — в главное управление службы безопасности, лично магистру заплечных дел Кальтенбруннеру. Вот что говорилось в этой записке:

«...Надо признать, что ожидавшегося эффекта процесс Заимова не дал. Заверения министра-председателя Филова в том, что осуждение Заимова приведет в сознание врагов нынешнего курса, оказалось попыткой выдать желаемое за действительность. Казнь Заимова среди военных старшего поколения и особенно среди интеллигенции вызвала нежелательную реакцию. Зафиксированы такие, например, заявления: «Казнь Заимова — признание правительством слабости своей позиции в обществе». «Если уж нужно прибегнуть к террору, начинать надо было не с личности, имеющей символическую для Болгарии фамилию и биографию» и т. п.

Странно повел себя и Директор[24]. Как известно, он, находясь с визитом в Германии, получив известие об аресте Заимова, сказал, что он отнесется лояльно к любому приговору суда. А двенадцатого числа этого месяца он же в ответ на высказанную у него на приеме итальянским послом мысль, что пора уже Болгарии поставить свою армию под знамена держав оси, ответил: «Вы должны понимать, как нелегко мне это сделать, если даже в нынешней ситуации мне приходится расстреливать своих генералов». В этом свете не такой уже абсурдной представляется мысль, что Директор не отменил казнь, чтобы иметь потом этот тезис возражения против полного союза с рейхом... Сколь же долго мы будем терпеть эту опасную для нас неопределенность? Мы здесь не понимаем, чем вызвано наше бездеятельное терпение...»

В эти дни в агентурных сводках, составлявшихся болгарской охранкой, также встречается имя Заимова. Копии этих сводок получал полицейский атташе германского посольства Виппер, который готовил по ним специальные донесения в Берлин, в главное управление службы безопасности. В одном из донесений от 8 июня 1942 года читаем:

«Спустя три дня после казни Заимова в Плевене утром на могиле отца казненного обнаружена и изъята самодельная лента красного цвета с надписью: «Великому сыну славянства В. Заимову», а также цветы... В городе Сливене два офицера местного гарнизона (фамилии устанавливаются), находясь в ресторане, предложили всем присутствующим встать. На вопрос, по какому поводу, ответили: «Убит офицер нашего гарнизона». Большинство встали, хотя можно полагать, не зная о том, что офицеры явно имели в виду В. Заимова, некогда несшего службу в сливенском гарнизоне... Руководивший казнью Заимова капитан Радев получает письма с проклятиями и угрозами, хотя о его причастности к экзекуции знал очень узкий круг военных... Экзарх Стефан в воскресной проповеди говорил о безвинных жертвах, павших «от руки злодеев и иноземцев», а в поминальной части назвал среди других имя Владимир... Редактор лояльной газеты «Заря» получил анонимное письмо, в котором ему предлагалось поместить приложенное к письму траурное извещение о смерти Заимова. Извещение заканчивалось оскорбительными фразами в адрес царя Бориса, болгарского правительства, рейха и фюрера».

В главном управлении службы безопасности Германии на первой странице этой записки кто-то написал:

«Випперу. Почему сообщаете о бездействии местных властей и ни слова о собственных действиях?»

Тюремный телеграф сработал быстро, и Стоян Заимов уже на другой день узнал о казни отца. Не поверил. Еще накануне, когда его вели на прогулку, заключенный, убиравший коридор, сказал ему: «Твой отец на суде держится как герой». Потом, шагая по тесному кругу вытоптанного тюремного двора, Стоян думал об отце и ясно представлял себе его на суде. Последний раз он видел его на очной ставке — избитого, с окровавленными губами.

«Неужели он уже знал, что его ждет? — думал Стоян. — И хотел спасти меня любой ценой, но спасти». Он пытался тогда показать охранникам, что сын не разделяет его взгляды. Он снова подсказывал сыну выдавать себя за прогермански настроенного человека. И это, может быть, единственный случай в их жизни, когда Стоян не выполнил совет отца. Не мог выполнить! Он делал все, чтобы опровергнуть выдвинутые против него улики, запутывал следователей показаниями, требовавшими от них дополнительных проверок, разыгрывал из себя туповатого, плохо разбирающегося в политике офицера, не понимавшего, как могут быть расценены его поступки, словом, все, что угодно, но заявить, что он с немцами и, значит, против русских, он не мог. Когда его били, он твердил: «Все болгары не любят немцев... все».

— Как же все? А мы? Опять врешь? — кричал следователь...

Он все еще не верил в страшное известие и думал об отце: что, что с ним? Не может быть!.. Он передумал всю свою жизнь, свои отношения с отцом.

С необыкновенной ясностью он понимал теперь, что его решение вступить в тайную борьбу с фашистами было подготовлено отцом. Это он учил его быть честным перед собой, перед своим народом. Как же он, Стоян, мог после этого выполнить наивный совет отца, за которым была только любовь к сыну, только тревога за его жизнь?

В это утро разносчики еды, как всегда, подали ему через окошко кипяток и кусок хлеба. Когда он брал еду, один из разносчиков задержался и тихо сказал:

— Все честные болгары с тобой.

Это опять об отце. Но и тогда он еще не поверил. Они не посмеют!

Начав есть, он заметил, что к хлебной корочке прилепился клочок газеты. Осторожно отлепил его и прочел:

«Софийский военно-полевой суд приговором от 1 июня за шпионаж в пользу враждебной державы осудил софийских граждан Владимира Стоянова Заимова и Тодора Лулчева Прахова к смерти через расстрел, а Евгения Чемширова — к пожизненному заключению. Приговор приведен в исполнение».


Все... Все...

Еще раньше, когда Стоян надеялся на ошибку, он думал, что царь не допустит убить генерала, имя которого занесено в списки национальных героев Болгарии... Значит, посмели... Значит, так он был им опасен... Значит, не дрогнул он на суде, не пал на колени перед палачами. И это главный совет, который он давал своему сыну последними днями жизни... И смертью своей...

Он думал о том, что сейчас дома. Мать... сестренка... Как они будут теперь жить? Смогут ли? Теперь он их единственная опора... Какая опора? Еще одно их горе.

Скорей бы суд, чтобы все стало ясно.

А суд все откладывался, и обвинительное заключение не было ему вручено. Допросы давно прекратились. Стоян сам требовал вызова к следователю, он знал, что он скажет им об отце и о себе. Его словно пытали неизвестностью. Он не позволял себе расслабиться и готовился к суду.

Но шли дни, недели, месяцы, а пытка неизвестностью продолжалась.

В конце августа однажды утром за ним пришли тюремщики. Его вывели во двор, втолкнули в закрытую машину, и она тотчас тронулась.

Стоян решил, что палачи решили расправиться с ним без всякого суда, и не сводил глаз с сидевшего напротив жандарма. Ехали минут двадцать и привезли его в военную комендатуру.

В кабинете, куда его ввели, за столом сидел капитан Радев — тот самый, который руководил расстрелом его отца. Тогда Стоян этого еще не знал, но знал что Радев — один из страшных палачей, на совести которого жизнь многих болгарских офицеров, и ничего хорошего для себя не ждал.

Радев долго не начинал разговор, перекладывая с места на место какие-то бумаги, и точно не решался поднять взгляд, его узкое лицо было напряжено, тонкие губы сжаты. Наконец он, точно с досадой, отодвинул от себя бумаги.

— Вы освобождены. В соседней комнате — ваша одежда. Переоденьтесь...

Стоян не двигался с места. От этого человека можно было ждать что угодно, он мог выстрелить в спину.

— Я кажется ясно сказал, пройдите в соседнюю комнату и переоденьтесь, — повторил Радев.

Стоян вошел в соседнюю комнату, где на стуле лежал его мундир. Он стал переодеваться, все еще не веря происходящему, и через приоткрытую дверь наблюдал за Радевым. В это время к тому пришел другой офицер комендатуры — Стоянов, тоже известный палач. Мысль о том, что ему готовят расправу, окрепла. Но в это время он услышал разговор офицеров.

— Ты освободился? Поехали? — спросил Стоянов.

— Сейчас не могу, — ответил Радев. — Мне надо оформить освобождение Заимова и отправить его домой.

— Что? Он освобожден? — удивился Стоянов. — Ну вот что — тогда я тоже не поеду. Давай Заимова мне, я сам свезу его куда надо.

— Успокойся. Не надо этого делать. Ты же понимаешь, что приказ об освобождении не мой. И он еще молод, а проучен достаточно.

— Достаточно проучен? — переспросил Стоянов. — Ты не хуже меня знаешь, когда можно считать их проученными. Ну, смотри, не пожалей потом. — Стоянов круто повернулся и вышел из кабинета.

Заимов выждал немного и вошел. Радев взглянул на него и сказал с усмешкой:

— Ну вот, совсем другое дело. Идемте.

Они вместе вышли на улицу. У подъезда стояла машина с солдатами.

— Отвезите господина офицера на Карл Шведский, пятьдесят два! — приказал Радев солдатам и вернулся в комендатуру.

Стоян все еще думал, что это инсценировка, а затем последует расправа.

Но действительно его привезли домой. Солдаты откозыряли ему и уехали.

Мать встретила его так, будто они расстались только вчера.

— Кто явился, смотрите!! — сказала она тихо и нежно. — Что это ты, сынок, так похудел?

Он обнял мать, прижал ее к себе, и они долго стояли молча.


Стоян обошел все комнаты дома, он словно искал отца. Он остановился в его кабинете перед письменным столом, который был аккуратно, по-отцовски прибран, сбоку лежала стопка книг, в вазочке стояли его любимые красные розы. Все было так, будто отец только что отлучился куда-то, скоро вернется, сядет за стол и раскроет недочитанную книгу. У Стояна перехватило дыхание.

Его неотступно преследовало ощущение, что жизнь надо начинать сначала. Всему, что было в его жизни, смерть отца как бы подвела черту. По-другому виделось, воспринималось все, будто отец все время был рядом и смотрел на него внимательно и тревожно, ожидая, что он скажет, как поступит. Стоян и раньше, когда отец был жив, всегда чувствовал на себе его любящий и требовательный взгляд, даже когда отца рядом и не было. Так было и в детстве, и в юности, и это помогало ему лучше видеть себя, свои поступки. Сейчас, когда отца не стало, это чувство ответственности перед ним стало еще острее. В свое время, когда пришла пора ему решать, кем быть, какую жизненную дорогу избрать, у него не было и тени сомнения — армия. Только армия. Хотя отец в те дни сказал ему только одну фразу: «Армия — это часть народа, и нет более народной службы». Но и тогда все оказалось совсем не просто. Надеть мундир офицера может каждый. А вот как блюсти честь этого мундира? И снова рядом был отец. Поздравив сына с первым офицерским званием, он сказал: «Теперь тебе надо подумать о том, что надо делать, чтобы мундир не отделил тебя от солдат, а значит, от армии. Запомни главное: солдатская любовь, как любовь народа, неподкупна». Вскоре Стоян понял, что стояло за этими словами отца, и тоже все было не просто.

Но что он должен делать теперь? Стоян понимал, что в армии ему не служить.

Когда отца уволили в отставку и ему нужно было начинать новую, непривычную для него гражданскую жизнь, он сказал: «Мне сочувствуют, спрашивают, как я теперь буду жить. Я отвечаю: буду жить как жил — честно, — сказав это, он рассмеялся и добавил: Гражданский костюм тоже нужно носить с достоинством, и в этом тебе не поможет даже самый лучший парижский портной».

Мать держалась хорошо, вела дом, но Стоян видел, каких усилий ей это стоило. В волосах у нее появились седые пряди, и она часто говорила ему, смотря в одну точку:

— Он приказал мне жить... Как же мне жить, если я не могу даже посидеть у его могилы?..

Стоян понимал, что мать живет только ради него и сестренки. Тем больше его потрясло, когда она однажды сказала ему:

— Сынок, ты не думай о нас. Отец всегда хотел видеть тебя сильным и смелым.

Ночью он сидел у радиоприемника. Берлин передавал репортаж с берега Волги. Гортанным голосом с раскатистым «ррр» немец описывал, как горит Сталинград:

— Наши безостановочно бьют по городу! — кричал он. — А мы рядом, мы в местечке... Ер... Ер-зоф-ка... — репортер не мог сразу произнести это название и очень от этого смеялся. Потом он подошел к солдатам, которые плескались в Волге и гоготали. Один из них сказал в микрофон красивым густым баритоном: «Мой фюрер, мы в русской Волге моем сапоги, чтобы идти дальше».

Стоян повернул верньер приемника. Тишина. Только шорох пространства и чуть слышная морзянка... Еще движение верньера, и он услышал русскую речь. Говорила Москва. Передавались письма солдат с фронта в тыл, домой... Стоян слушал письмо девушки-снайпера. Она сообщала маме, что воюет, что все у нее в порядке и на ложе ее винтовки сделано уже двадцать три зарубки. Письмо читала женщина, голос у нее был молодой, звонкий, и казалось, это сама девушка-снайпер говорит со своей матерью: «Милая мамочка, прости мне, что я ушла на войну без спроса, но я не смогла бы перенести твои слезы. А теперь я по-настоящему счастлива оттого, что бью проклятых фашистов. Сообщи мне полевую почту отца...»

В эту ночь Стоян долго не мог заснуть — думал, как снова включиться в борьбу. Никаких связей в Софии у него не было, а все его варненские товарищи по антифашистской группе казнены или брошены за решетку. И все-таки он решил искать возможность установить связь с подпольщиками в Софии.


В начале октября к Заимовым пришел незнакомый человек, пожелавший говорить только со Стояном. Ему было лет сорок, одет просто: старое короткое пальто, кепка, на ногах стоптанные, замазанные глиной сапоги. Он назвался русским эмигрантом, сказал, что служит могильщиком на центральном кладбище, и сообщил, что знает, где могила генерала Заимова. Она за пределами кладбища, где хоронят бездомных и безродных. Могильщик предложил свою помощь, чтобы перенести прах в другое место, и сказал:

— Если упустите время, найти ее будет нельзя.

Говорил он слишком интеллигентно, держался независимо, как знающий себе цену, и Стоян заподозрил провокацию. Риск был очень велик, но это был, может быть, единственный шанс узнать, где лежит отец. Заимов попросил незнакомого человека прийти еще раз, ему нужно было время, чтобы все обдумать.

Он посвятил в это дело только своего родственника Константинова — опытного коммерсанта и юриста. Они обсудили, как обезопасить себя от возможной провокации, и решили делать только то, что не может быть квалифицировано как нарушение закона.

На другой день могильщик пришел со своим подробным планом действий. Перезахоронение должно быть официально оформлено. Заимовы приобретают на центральном кладбище место для могилы и указывают, что она предназначена для перезахоронения родственника. Все остальное брал на себя могильщик. Новая могила будет им заранее подготовлена, и перезахоронение займет меньше часа, но все надо сделать рано утром, до того, как на кладбище появятся люди. Константинов спросил о цене, но он ответил: мне ни одного лева. И объяснил, что другим рабочим нужно заплатить как положено — они не должны ничего знать.


В тот же день Заимов и Константинов пошли в контору кладбища покупать место. Они назвали фамилию родственника Константинова, умершего пятнадцать лет назад — именно такой срок был необходим для получения разрешения на перезахоронение. Объяснили, что родственник этот жил одиноким, умер в нищете и потому похоронен был не на самом кладбище. История вполне житейская, и в конторе никакого подозрения не вызвала. Они получили все необходимые документы.

Рано утром, когда над городом стояла туманная синяя мгла, Заимов и Константинов пришли на кладбище. Знакомый могильщик встретил их у ворот и быстро повел по узкой тропинке.

— Могила уже готова, надо торопиться, — сказал он.

Они шли вдоль забора, мимо могил и крестов, несколько раз сворачивали и вышли на открытое место. Здесь была ровная земля, покрытая небольшими холмиками с засохшей травой. Бригадир подошел туда, где стояли четыре других могильщика. Он внимательно посмотрел на землю и очертил лопатой прямоугольник:

— Начали... — и первый начал копать.

Заимов удивился, откуда могильщик так точно знает, где могила отца, — на месте, где он начал рыть, даже холмика не было. Ему и в голову не могло прийти, что могильщик этот на самом деле был советским разведчиком, которому было специально поручено устанавливать места захоронения казненных антифашистов. Потом, когда Болгария будет освобождена, Стоян узнает об этом, захочет найти могильщика, но выяснит, что он вместе с советскими войсками ушел дальше на Запад.

...Яма углублялась быстро, и вот лопата глухо ударилась о дерево.

Стоян не мог унять лихорадочной дрожи, но заглянул вниз. Гроб был светлый, из грубых досок.

Рабочие подпустили под него веревки и начали поднимать.

Стоян схватил бригадира за руку.

— Я хочу посмотреть...

— Нельзя... дорога каждая минута.

— Я должен посмотреть.

Бригадир взглянул на него и приказал открыть гроб. Стоян увидел отца!.. Казалось, что его лишили жизни только вчера. На пиджаке было много дырок от пуль. Одна пуля разбила часы на руке.

Стоян наклонился к гробу, но могильщик оттолкнул его и приказал забивать крышку. Рабочие подняли гроб на плечи и быстро понесли к новой могиле.

Когда все было закончено, прибежали люди из конторы, они начали проверять документы на купленное место и разрешение на перезахоронение. Бригадир объяснил, что гроб находился в плотной глинистой почве, через которую не проникала влага. И хотя объяснение было убедительным и документы были в порядке, Заимова и Константинова пригласили в контору и туда была вызвана полиция.

Узнав, что дело связано с фамилией Заимовых, полицейские предложили Стояну отправиться с ними в полицию. Его продержали там два дня, придраться было не к чему, и все же ему было объявлено, что он будет выслан из Софии.

Приказ этот был выполнен — Стояна сослали на окраину страны, и там он снова включился в борьбу. Уезжая в ссылку, он матери о перезахоронении отца ничего не сказал.


Спустя два года, когда Красная Армия освободила Болгарию, Анна Владимировна пережила другое перезахоронение мужа. На кладбище пришли тысячи людей. Гроб с прахом генерала Заимова стоял на артиллерийском лафете, и траурная процессия медленно двигалась по улицам притихшей Софии. Потом траурный поезд отправился в Плевен, и на каждой станции собирались болгары, чтобы поклониться праху своего славного сына, погибшего за их свободу.

Владимир Заимов похоронен на мемориальном холме в Плевене, рядом со своим отцом.

СПУСТЯ ТРИДЦАТЬ ЛЕТ...

Летом 1972 года в составе военной делегации автор побывал в Болгарии, где отмечалось тридцатилетие героической гибели Владимира Заимова.

Как только самолет взмыл над Шереметьевом и зеленое Подмосковье с разбросанными по нему зеркалами озер задернулось облаками, я стал невольно думать о том, как трудно сегодня встретиться с семьей Заимовых.

Всего несколько дней назад погиб сын Стояна Заимова, внук героя моей книги — замечательный парень, весельчак, умница, талантливый инженер-электрик, в котором удивительно, через поколение, повторился и облик и характер генерала Заимова. И звали его так же, как деда, — Владек.

Он только что был в Москве в служебной командировке. Переполненный впечатлениями, он рассказывал своим советским друзьям, как удачно поработал в СЭВе.

— Это так здорово, что мы можем приехать сюда и здесь вместе решать, — говорил он.

Они вспоминали Владимира Стояновича.

— Не могу себе представить, что дед не увидел Москвы, не был на Красной площади. Это чудовищно несправедливо! Пойду сегодня вместо него к Мавзолею и буду думать о нем.


Я увидел Стояна Заимова и его жену Райну еще из окна самолета — на залитом солнцем, казавшемся белым бетоне стояли одетые в черное стройная женщина и высокий, худощавый, ссутулившийся мужчина. Долго, томительно долго тянулись минуты, пока к самолету подкатывали трап, открывали двери, и люди чередой спускались на землю. Дождавшись своей очереди и ступив на бетон, сам того не замечая, я шел все медленней.

Мы обнялись все втроем и долго молчали.

Этой семье не занимать ни горя, ни мужества.

Вечером мы бродили по улицам Софии, старались найти тихие, безлюдные места, но София — удивительно жизнерадостный город, он был полон музыки, веселья, и уйти от этого никак не удавалось, да, может быть, и не надо было. Стоян явно не хотел говорить о сыне и хмурился, когда жена все вспоминала и говорила, какой он был хороший, какой честный, веселый и добрый. И я видел, как она постоянно смотрела на встречающихся нам парней. Стоян сказал тихо:

— Она первый раз вышла из дому, ей надо как следует устать, все эти дни она совершенно не спит.

И мы идем, идем по вечерней Софии долго-долго...

Вдоль бульвара Владимира Заимова мчались машины, бросая летучий свет на бронзовое лицо генерала. Мы стояли около памятника, и Райна снова стала говорить о Владеке-младшем, ведь старшего она никогда не видела, и, хотя это отец ее мужа, он был для нее легендой, героем, которого трудно представить себе в жизни. И тогда Стоян сказал:

— Наш Владек говорил как-то, что нелегко быть внуком такого деда — ничего нельзя делать плохо. И вы знаете, он все делал хорошо: учился, работал, жил. У молодой Болгарии немало таких дедов, и молодежь у нас хорошая. — Он улыбнулся и измученными глазами посмотрел на жену. Она кивнула, соглашаясь, и вдруг, прижав сжатый кулак ко лбу, медленно закрутила головой:

— Ой, Владек, Владек...

Около полуночи, порядком уставшие, мы зашли в гостиницу. Сидели, тихо разговаривали. Стоян включил радиоприемник, и, когда он прогрелся и кончился треск, первое, что мы услышали, были слова Указа Верховного Совета СССР о присвоении генералу Владимиру Заимову звания Героя Советского Союза.

Такой минуты никто бы не мог придумать. Стоян не отрывал взгляда от приемника, я впервые видел его таким взволнованным, даже растерянным. Всегда замкнутый в себе, неулыбчивый, он вдруг бросился к телефону:

— Надо сообщить маме.

Он несколько раз набирал номер, но никто не отзывался. Наконец он положил трубку и тихо сказал:

— Она не подходит к телефону.

На другой день в Софию прибыла наша делегация: полковник в отставке Василий Тимофеевич Сухоруков, полковник в отставке Яков Семенович Савченко (оба они лично знали генерала Заимова) и глава делегации генерал-лейтенант из Министерства обороны СССР. Вечером мы отправились к Заимовым. Я видел, что всем идти туда нелегко, каждый искал в своей душе слова, какие он там скажет, и не находил. Когда мы входили в дом, у Якова Савченко лицо было белое, как полотно, и красные гвоздики у него в руке дрожали.

— Меня прямо колотит, — сознался он.

А Савченко, вы знаете, человек мужественный и повидал в своей жизни всякого.

Вся семья была в сборе. Со стены, с большого портрета, на нас с доброй, сдержанной улыбкой смотрел генерал Заимов. На столике, внизу, увеличенное фото Владека — в точности повторенные черты деда, отец и сын редко бывают так похожи.

— Он тоже погиб в борьбе, — сказала Анна Владимировна. — Назло нашим врагам он строил новую Болгарию, о которой мечтал его дед. Разве не так?

Сколько мужества у этой седой и такой хрупкой на вид женщины! Генерал-лейтенант — бывалый, опаленный огнем войны, — передавая Анне Владимировне красные гвоздики, хотел что-то сказать, но запнулся и умолк, опустив глаза, на скулах у него вздулись желваки.

Анна Владимировна взяла его за руку.

— Он любил вас. — Она оглядела коренастую фигуру генерала в парадном мундире, его грудь с пестрыми полосками орденских лент и, прямо смотря в его открытое, крестьянское лицо, повторила: — Он любил вас.

Генерал смотрел на стоящую перед ним седую женщину и молчал.

Потом он тихо откашлялся и сказал:

— Вашего мужа знают и любят советские люди.

Анна Владимировна слушала его, чуть склонив седую голову, и взгляд ее был устремлен далеко, куда наш взор достать не может.

Она сказала еле слышно, с придыханием:

— Он верил вам... так верил... И вы пришли к нему. Здравствуйте, здравствуйте, здравствуйте, — произнесла она с неподвижным трагическим лицом и взглядом, устремленным внутрь себя.

Меня всякий раз охватывает волнение, когда я вижу эту женщину с красивым тонким лицом, седыми, по-молодому коротко подстриженными волосами, на вид такую хрупкую и такую мужественную, сохранившую живую, общительную душу, открытую людям, оставшуюся до сих пор хозяйкой дома и главой семьи.

— Мама — это совесть нашего дома, — сказал однажды Стоян. — Ее любовь к отцу так сильна, так чиста, она живет, будто отец все еще рядом с ней, с нами, и это передается всем нам.

И сейчас она держится лучше всех, ей явно хочется помочь нам преодолеть скованность. Она обращается к Якову Савченко, который стоит точно каменный, в его черных блестящих глазах и скорбь, и сострадание, и готовность сделать для нее все, что бы она ни попросила.

— Как хорошо, что ты приехал, — говорит она ровным низким голосом. — Ты знаешь его лучше всех, ты работал с ним, и ты с ним побратим — не так ли? Значит, ты и мне брат.

— Спасибо, Анна Владимировна. Я... я горжусь, — сдавленно ответил Савченко.

— Болгарский язык, я вижу, не забыл? — слабо улыбнулась вдруг Анна Владимировна.

— Все понимаю, а нужное слово другой раз уже не могу найти.

Она быстро сказала ему что-то по-болгарски, он ответил, и я вижу, как оттаивает его лицо, как оживают глаза.

Савченко пояснил нам:

— Мы вспомнили с Анной Владимировной, как однажды Владимир Стоянович сказал, что об умершем человеке, если он жил честно, не следует вспоминать только с грустью, и просил о нем тоже вспоминать радостно и добавил: радость-то живет дольше печали, таков закон жизни.

— Это касается всех честных, — добавила Анна Владимировна.

Стоян Заимов принес семейный альбом, мы смотрели фотографии генерала Заимова, а Анна Владимировна рассказывала о них.

Вот молодой Заимов снят с бородкой. Я не видел раньше этой фотографии и не узнал его.

— Да это же Владя! — как будто радуясь и удивляясь, воскликнула она и рассказала: — Он однажды вдруг отрастил бороду. Я только спросила у него: «Зачем это тебе?» И он в тот же день сбрил. А посмотрите, какой он хороший вот тут. — Она показала на фотографию, где Заимов снят среди таких же молодых, как он, офицеров. — Я не знаю, кто эти офицеры: все они хорошие болгары, с плохими Владя никогда не снялся бы.

Мы долго смотрели на его последнюю фотографию, снятую тюремщиками: опухшее, изможденное лицо со следами побоев, седые, всклокоченные волосы, ввалившиеся глаза.

— Это уже не он... — тихо, на одной ноте говорит Анна Владимировна. — Только душа его и верность его, но это на фотографии не видно.

Савченко стал вспоминать, как однажды генерал сказал ему, что после победы они обязательно встретятся в Москве на Красной площади.

— Не довелось, — заключил он тихо.

— Как не довелось? — вдруг удивленно посмотрела на него, на всех нас Анна Владимировна черными глазами. — Вы же вот сейчас встретились. И привезли ему великую награду Кремля.


На другой день в софийском Доме офицеров было торжественное собрание, посвященное памяти генерала Заимова.

В глубине сцены — его огромный портрет на фоне знамен Болгарии и Советского Союза: чуть наклонив голову, он смотрит в зал, заполненный офицерами Болгарской народной армии, молодежью. В первых рядах много седых людей — соратники и друзья генерала, его родные. Анна Владимировна и сын Стоян сидят в президиуме. Лица их суровы, неподвижны, когда они слушают взволнованные слова о великом гражданине Болгарии, о своем самом близком, родном, любимом человеке.

На сцену церемониальным шагом, со вскинутыми на плечи винтовками, в бело-красной гвардейской парадной форме выходят солдаты подразделения, несущего почетный караул у мавзолея Георгия Димитрова. Невольно думаешь, что этих солдат направил сюда, к Заимову, сам Димитров, как в сорок первом он присылал к нему своего человека с сердечным словом привета и благодарности.

Солдаты становятся в почетный караул у портрета и по краям сцены.

Начинается торжественная оратория. Звучат бессмертные стихи Христо Ботева: кто погибает за свободу, не умирает никогда! Мы слушаем взволнованное слово о жизни и подвиге Владимира Заимова, о его пламенной, неподкупной любви к своему народу, о его верности бессмертной болгаро-советской дружбе. Приглушенно, издалека, из зала суда 1942 года, в этот притихший зал доносятся слова самого Заимова: «Истина только одна. Я люблю свой народ, служил ему верно и преданно все свою сознательную жизнь».

Всплеск торжественной музыки — и тишина. Метроном отсчитывает секунды. Последние секунды жизни героя. В тишину зала врывается предсмертный возглас Заимова: «Советский Союз и славянство непобедимы! За мной идут тысячи!»

Реквием — печальный и торжественный. На его затихающем фоне звучат позывные радиосигналы Москвы, и голос диктора повторяет слова, которые прозвучали из Москвы спустя несколько часов после казни: «Болгары, на колени! В Софии казнен великий сын славянства генерал Владимир Заимов!»

Минута молчания.

Торжественная музыка, точно на крыльях, поднимает всех Победно гремит бессмертный стих Ботева, воспевающий героизм болгарского народа и счастье быть борцом за свободу.

Все в зале встают. К портрету Заимова обращены множество глаз, в которых горят восторг и гордость Я смотрю на Анну Владимировну — она жила со своим горем и гордостью уже тридцать лет, привыкла думать о нем одна, среди близких, и сейчас она обводит зал затуманенными глазами, в которых и любовь, и благодарность людям, принявшим в свои сердца ее горе и гордость.

Потом все вышли на улицу и направились к мавзолею Георгия Димитрова. Он стоит на главной площади Софии — светлой, окруженной густой зеленью бульвара. На площади должна была скоро начаться вечерняя зоря в память погибших героев.

Ежегодно 1 июня вечером, накануне дня гибели в бою великого болгарина — революционера и поэта Христо Ботева, по всей Болгарии весь ее народ участвует в этой торжественной церемонии, а потом на священные могилы, к памятникам героев, возлагает цветы.

Перед белым, словно светящимся в слабых сумерках мавзолеем Димитрова — строй военных частей, отряды рабочих, комсомольцев, пионеры. Все пространство вокруг площади, которое видишь с трибуны мавзолея, — все прилегающие улицы, бульвар Русский, площадь Ленина, — все, все кругом заполнено людьми. Стоит приглушенный, сдержанный гул.

Появляются руководители партии и правительства Болгарской республики, и над площадью, над городом взлетает протяжный сигнал фанфар. Он летит, повторяемый динамиками, и замирает вдали, там, где синеет над городом гора Витоша.

После сигнала на площади стало совсем тихо, и откуда-то с бульвара вдруг слышится детский голосок, так ясно, протяжно. Рядом со мной на трибуне мальчуган то и дело дергает за рукав седого мужчину со множеством орденов на груди.

— Дедушка, скажи.

— Пожалуйста, тише.

— Дедушка, а где...

— Тсс... смотри!

Генерал, командующий столичным гарнизоном, отдает команду, и вдоль всего строя взблеск ножевых штыков, солдаты берут винтовки на караул.

Представитель правительства начинает речь. Он говорит о героизме болгарского народа, о бессмертной славе павших в борьбе, о том, что всегда, во все времена люди будут любить и помнить их великие неумирающие дела.

Еще короткая, страстная речь, и начинается вечерний рапорт-поверка. К мавзолею подходят и выстраиваются в шеренгу командиры подразделений и отрядов, стоящих на площади. Каждый рапортует командующему:

— Рота построена на вечернюю поверку. Все налицо, кроме... — они называют имена военных героев, погибших за честь и свободу родины, навечно зачисленных в их личный состав.

— Комсомольский студенческий отряд построен на вечернюю поверку, — произносит звонкий девичий голос. — Все налицо, кроме комсомольца Димитрия Иванова, погибшего в борьбе за счастье народа.

Через эти рапорты проходит вся история борьбы народа со времен турецкого ига до великой войны с фашизмом.

Командиры строевым шагом возвращаются через площадь к своим подразделениям и отрядам.

Раздается торжественная музыка. Из воинского строя выходят три солдата с зажженными факелами, они направляются к трем огромным светильникам на середине площади и зажигают их. Все это происходит в напряженной тишине, слышно, как хлопает пламя светильников, оно колышется и озаряет площадь багровым светом. И по краям площади, там, где построены отряды, появляются трепещущие светлые языки, их все больше и больше — это зажглись факелы, множество факелов.

Перекличку героев, начатую рапортами, подхватывают радиодинамики — на фоне тихой, скорбной музыки торжественный голос называет имена бессмертных героев болгарского народа: Христо Ботев... Васил Левский... Александр Раковский... Каждое имя — страница из столетней истории героической борьбы за свободу. Каждое имя — шаг этой истории вперед, через огонь, муки и кровь к сегодняшнему счастью страны социализма.

Никто не забыт на этой торжественной зорьке.

Мы слышим имена погибших в битве с фашизмом: Цвятко Радойнов... Антон Иванов... Кавалер болгарского ордена «За народную свободу», Герой Советского Союза генерал Владимир Заимов.

Приглушенно звучит музыка. Пылают факелы. В глубоком молчании стоят люди, тысячи людей.

Генерал командует:

— На коленете!

Опускается сам. И вся площадь — войска, отряды, оркестр, люди на трибуне и на всех прилегающих улицах и площадях, где бы они ни были, опускаются на колени.

Оркестр играет «Вы жертвою пали в борьбе роковой».

Рядом со мной стоит на коленях, опустив седую голову, пожилой человек с орденами и его внучек. Когда они встали, дед поднял маленького на руки и поцеловал. Мальчик смотрит расширенными черными глазами на деда, на его ордена, оглядывается вокруг — кажется, он понял что-то. Разве он сможет забыть этот вечер?

Откуда-то в мелодию суровой печальной песни сначала очень тихо вплетается солдатское «ура», потом оно волнами перекатывается по площади, набирает мощь, гремит все громче, не умолкая. И из этих поднимающихся ввысь, к небесам, мощных звуков возникает наш неповторимый всеобщий священный гимн:

Вставай, проклятьем заклейменный,

Весь мир голодных и рабов!..

Люди поют, незаметно включился оркестр, и все дружнее, крепче, воодушевленнее звучат великие, первозданные слова.

Вдруг, где-то справа, потом слева из разных мест доносится пулеметная стрельба, как эхо минувших сражений.

Это есть наш последний

И решительный бой!..

В темном летнем небе высоко справа над мавзолеем взлетает густой яркий фейерверк, и, пока слышатся пулеметы и звучит «Интернационал», он взлетает и взлетает, светится и рассыпается искрами над городом.

С Интернационалом воспрянет род людской!

Мороз пробегает по коже. Немногие удерживают слезы. Люди не могут смотреть друг на друга. Но все думают об одном!

В наступившей вдруг тишине генерал отдает команду. Войска и отряды перестраиваются. Они уходят с площади под звуки сурового марша. Уходят с площади все. Но не домой...

Огненные реки факельных шествий растекаются в разные места города — к памятникам и могилам героев.

На бульваре, где стоит памятник, совсем темно. Там уже ждут все Заимовы. Подходит военный отряд, он пришел с площади.

Под звуки траурной музыки, при свете факелов мы возлагаем венок от воинов Советской Армии. Рядом ложится венок от трудящихся Софии. И цветы, цветы, цветы — их несут сюда много людей. Подошла девочка-пионерка, положила свои гвоздики и отдает салют генералу-герою.

Анна Владимировна глядит на застывшее в бронзе лицо мужа и чуть слышно произносит:

— Ты счастлив, Владя... Ты счастлив...

В небе прокатывается протяжный гром. Это не салют — надвигается гроза. Болгары говорят:

— Редкая зорька без грозы, сама природа салютует героям.

Загрузка...