Данные из электронной картотеки Клуба хронодайверов, детская секция:
«… Раевский Руслан Александрович, двенадцати лет.
Проживает в Екатеринбурге, имеет сестру-близнеца, перешёл в 6-й класс средней школы. Рост средний, телосложение худощавое, глаза карие, волосы русые, вьющиеся, особых примет нет, эмоционален, подвижен, воображение 94 балла по шкале Доджа. Спортивные навыки — шахматы, плавание, верховая езда, также изучал основы рукопашного боя по системе Кадочникова. Прошлые погружения: сентябрь-октябрь 1812 года (окрестности г. Москва (Россия)). Исторический фон: наполеоновские войны. Характер погружения: случайный („нырок обыкновенный“). Исход первого погружения: самостоятельный, благополучный.
Текущее погружение (предположительно): 1804–1805 гг. (акватория Атлантики и Тихого океана). Исторический фон (предположительно): первая российская кругосветная экспедиция под руководством И. Ф. Крузенштерна (1804–1806 гг.). Характер погружения: намеренное несанкционированное перемещение в прошлое. Цель: поиски нырка, одноклассника Лазарева Макара. Возможные побочные эффекты: „эффект близнецов“ с недолётом. Исход погружения: пока неизвестен…»
«…Лазарев Макар Алексеевич, двенадцати лет.
Проживает в Екатеринбурге, перешёл в 6-й класс средней школы. Рост ниже среднего, телосложение худощавое, глаза зелёные, лицо круглое, нос слегка вздёрнут, волосы светлые, особых примет нет, эмоционален, подвижен, воображение 91 балл по шкале Доджа. Спортивные навыки — акробатика, плавание, прыжки в воду, также изучал основы рукопашного боя по системе Кадочникова. Увлечён историей кругосветных путешествий. Последняя прочитанная книга — „Водители фрегатов“.
Текущее погружение (предположительно): 1804–1805 гг. (акватория Атлантики либо Тихого океана). Исторический фон (предположительно): Первая российская кругосветная экспедиция под руководством И. Ф. Крузенштерна (1804–1806 гг.). Характер погружения: случайный (нырок вследствие несчастного случая (укус змеи)). Исход погружения: пока неизвестен…»
«Надежда» покидала холодные быстрые воды Ла-Манша.
Пользуясь попутным ветром и морским отливом, корабль уже почти поравнялся с Лизардом — скалистым безлюдным мысом на самом юге Британских островов. Позади остался суровый, весь выстроенный из гранита, английский Фальмут, как прежде — прохладный и чопорный датский Копенгаген, а ещё прежде — родной Кронштадт.
В эту светлую, безоблачную октябрьскую ночь 1803 года — последнюю ночь у берегов Европы — на палубе «Надежды» было особенно людно.
Над толпой, собравшейся на верхнем деке[39], высилась исполинская фигура капитана Крузенштерна. Он был едва ли не на голову выше окружающих его офицеров. Пальто, накинутое поверх мундира на широкие капитанские плечи, не скрывало его молодцеватой, атлетической выправки.
Капитан оглядел с высоты своего роста пёструю и весьма шумную компанию, собравшуюся на шканцах — здесь были не только все офицеры судна, но и его высокопоставленные пассажиры.
Крузенштерн кашлянул в кулак, сдержанно вздохнул. Помимо научных и торговых дел, у первой русской кругосветной экспедиции была ещё одна задача — доставить в Японию русского посла, графа Николая Петровича Резанова со свитой.
Извещённые о том, что «Надежда» — на пороге океана, пассажиры из свиты посланника, не пожелав упустить столь значительный момент прощания с Европой, громче других изъявляли вслух свои восторги. Сам посланник также изволил выйти на воздух. Его холёное, слегка одутловатое лицо при виде прелестей первой океанской ночи озарилось благосклонной улыбкой.
Кинув прощальный взгляд на пустой, голый, безотрадный утёс Лизарда, Резанов усугубил свой вечно страдальчески-капризный изгиб бровей и замер, картинно отставив ногу.
Крузенштерн, скрестив на груди руки, спокойно глядел на него сверху вниз, слегка исподлобья.
Выдержав театральную паузу, Резанов воздел руку и произнёс высокопарно:
— Прощай, Европа! Обошед Вселенную, полагаем засим к твоим древним берегам вернуться!
Тут внезапно поддало в корму, и оратор потерял равновесие. Камергер его величества неловко крутанулся на каблуке, но, к счастью, тут же был пойман под локоть.
На обветренном лице Крузенштерна мелькнула лёгкая усмешка. Он быстро опустил голову и отвернулся. Никто ничего не заметил, и слава богу. Проявлять иронию по отношению к государственному посланнику, было, разумеется, негоже.
Сразу после неудачного пируэта Резанов отправился почивать, зевая в ладошку. По примеру посла потянулись в свои каюты Фридерици, Фосс и прочие. Эти господа были аттестованы Крузенштерну как «благовоспитанные молодые люди». Их взяли в плавание по высочайшему повелению в качестве кавалеров посольства, исключительно для придания ему «подобающего блеска».
Ещё в Кронштадте Крузенштерн крепко поморщился, будто пол-лимона откусил, глядя, как появились на борту военного шлюпа эти люди, совершенно бесполезные в трудном плавании, заполонив собой и без того не слишком просторную «Надежду».
Посольство едва поместилось на забитое до отказа судно, со всем своим скарбом, прислугой и личным поваром посланника. Что уж говорить о громоздких подарках японскому императору, вроде огромных дорогих зеркал.
Для того чтобы умилостивить японского императора, кроме подарков решили взять с собой японцев — из числа рыбаков, десять лет назад потерпевших крушение у Алеутских островов и проживавших теперь в России. Через всю страну помчался курьер, и пятерых японцев доставили на корабль аж из самого Иркутска.
А ведь ещё следовало погрузить на шлюп товары, принадлежавшие торговой компании. Всё это заняло изрядную часть трюма…
Моряки удивлялись — начальство словно бы не понимало, что речь идёт о дальнем плавании и об опасностях нешуточных. По недостатку на корабле места большую часть сухарей пришлось переложить в мешки, хотя и опасались, что те быстрее подвергнутся порче. Десятимесячный запас солонины вообще пришлось оставить…
Когда в Копенгагене на шлюп просился немецкий естествоиспытатель Лангсдорф, Крузенштерн только рукой махнул. Пускай! Раз такое рвение — будет полезен. Учёный примчался из Гёттингена, несмотря на письменный отказ, надеясь «победить невозможности» — его просьба об участии в экспедиции была прислана в Петербург слишком поздно…
И Лангсдорфа взяли на борт, в придачу к прочей учёной братии — астроному Горнеру и натуралисту Тилезиусу.
А места так и так не было: даже свою каюту капитан Крузенштерн был вынужден делить с посланником.
Пассажиры разбрелись по каютам. Из свитских на палубе остался только граф Фёдор Толстой. Он дисциплинированно курил сигару на баке[40], возле кадки с водой. Граф жмурился от удовольствия, и оттого сильно смахивал на сытого, довольного жизнью кота.
Гвардии поручик Фёдор Толстой производил впечатление человека себе на уме. История его появления на борту «Надежды» была обескураживающе похожа на авантюру. «Надо будет с этим разобраться», — отметил про себя Крузенштерн, разглядывая издали статную фигуру графа.
Офицеры оставались на шканцах до полуночи.
Каждый в душе желал, чтобы эта ясная ночь была предзнаменованием благополучного путешествия. Наверное, на палубе «Невы» — второго шлюпа российской кругосветной экспедиции, идущего следом, сейчас также стоят моряки, вместе со своим капитаном Лисянским, старым товарищем Крузенштерна ещё по морскому корпусу.
Размышляя о предстоящем плавании, Крузенштерн не мог забыть о пристальном внимании к экспедиции всей Европы. Не было сомнений — удача предприятия принесёт ему и его соратникам великую славу, а неудача — навсегда омрачит его имя. Теперь крепко-накрепко были связаны честь капитана Крузенштерна и честь его Отечества…
Крузенштерн нахмурился. Он, бывалый моряк, так любивший море и столь долго добивавшийся осуществления своей мечты, согласился принять командование экспедицией не без сомнений. Ведь когда Крузенштерна впервые посетила мысль о плавании вокруг света, он был холост. Но на то, чтобы экспедиция стала явью, ушли годы. За это время многое в его жизни изменилось — Крузенштерн женился, у него родился сын.
Когда он узнал, что проект экспедиции получил, наконец, высочайшее одобрение государя и ему, капитан-лейтенанту Крузенштерну, предложено стать её начальником, он понял, что ему невыносимо трудно будет оставить родные берега на столь долгий срок. Легко ли было покинуть нежно любимых жену и сына? Уйти в море на три, а то и на четыре года… Когда он вернётся, маленькому кудрявому Отто Крузенштерну будет уже пять! Думая о нескольких предстоящих им годах разлуки, Крузенштерн крепко стиснул в кулак свою сильную, легко поднимавшую двухпудовую гирю, руку.
Но кроме него во всём российском флоте некому было возглавить эту экспедицию. Не было в России капитана опытнее, он это знал. И другие знали. Ведь именно он, Крузенштерн, к своим тридцати двум годам на английских и американских судах обошёл уже полсвета. Откажись Крузенштерн, и плавание бы не состоялось. Он не отказался.
Крузенштерн был человеком долга.
И вот теперь капитан «Надежды» вместе со всеми всматривался в удаляющийся огонёк Лизардского маяка — последнего маяка Европы. Но вскоре свет Лизарда окончательно растворился далеко за кормой. «Надежда» взяла курс на юго-запад.
Впереди был океан.
И три года морских скитаний.
Перед длинным переходом через Атлантику полагали сделать остановку у острова Мадейра. Однако Крузенштерн передумал — не желая терять попутного ветра, он решил направить корабль прямо к Канарским островам.
Подгоняемая свежим зюйд-остом, стройная «Надежда» горделиво несла паруса. Рассекая и вспенивая носом воду, она оставляла за кормой широкую серебристую ленту.
Утро выдалось погожее, солнечное. Недавно на корабле пробили семь склянок — и, по заведённому распорядку, матросы, подвернув до колен штаны и засучив рукава, убирали, чистили, скоблили шлюп. Щедро поливали водой палубу, наводили глянец на пушки, натирали до блеска корабельную медь.
Кадет Мориц Коцебу, бывший в вахте лейтенанта Ромберга, стоял на баке, глядя на неустанно вздымающуюся поверхность океана. «Будто дышит», — думал мальчик. Океан виделся ему живым, одушевлённым существом. Сегодня он казался ленивым и умиротворённым, однако Мориц хорошо понимал, что так бывает не всегда, что в гневе и ярости этот зверь бывает страшен. Ещё у скандинавских берегов «Надежду» здорово потрепало в Скагерраке — проливе между Балтийским и Северным морями, — и в свои тринадцать лет Мориц не понаслышке узнал, что такое настоящая буря. Но сегодня день был чудесный, а величественное, размеренное дыхание океанской толщи не предвещало ничего, что могло бы поколебать спокойствие на уверенно и ходко шедшей вперёд «Надежде».
Вдруг, далеко впереди, мальчик увидел качающийся то вверх, то вниз обломок мачты.
Бледнея, Мориц подался вперёд.
На обломке, едва различимая из-за мерного колыханья тяжёлой океанской волны, ему померещилась фигура человека.
— Человек за бортом! — испуганным фальцетом вскрикнул Мориц.
— Человек за бортом! — секундой позже во всю силу своих лёгких прокричал часовой матрос.
Эти два крика словно разорвали воздух. Размеренный рабочий ритм утренней уборки сбился. Люди побросали работы, столпились спереди, на баке. Часовой матрос, показывая вперёд просмолённым корявым пальцем, взволнованно повторял:
— Там он, там. Только что видно было!
— Там, там, я видел! — захлёбываясь, вторил ему Мориц.
Вахтенный лейтенант торопливо вскинул подзорную трубу и принялся лихорадочно обшаривать горизонт. Найдя, наконец, среди волн обломок мачты и держащегося за него человека, он набрал в грудь побольше воздуха и над шлюпом полетел его зычный, протяжный, властный крик:
— Свистать всех наверх! — Фок и грот на гитовы![41] — Баркас к спуску!
Раздался топот ног. Всё пришло в движение. На шканцы, застёгиваясь, выбежали Крузенштерн и его старпом Ратманов. Пронзительно засвистела дудка боцмана:
— Пошёл все наверх! — надрывался он, краснея от натуги и выкатывая глаза.
Но матросов не надо было подгонять. Как угорелые они бросились по местам, и в какие-то десять минут паруса были убраны, корабль лёг в дрейф, и баркас проворно спустили на воду.
— С богом! — крикнул Крузенштерн, гребцы под командой мичмана Беллинсгаузена что есть силы навалились на вёсла.
Теперь уже вся команда сгрудилась на юте и на шканцах. На шум выбежали пассажиры, и, возбуждённо переговариваясь, тоже присоединились к тем, кто напряжённо следил за удаляющимся баркасом.
— Что же это, уж и в трубу не видно! — в отчаянии повернулся к своему старшему брату Мориц, уже сдавший к этому времени вахту и тоже вместе со всеми стоявший теперь на юте.
— Пусти, Мориц! Дай я погляжу! — бесцеремонно выхватил у него подзорную трубу Отто, нетерпеливо топтавшийся рядом, и, зажмурив один глаз, впился другим горизонт.
— Ну же, Отто! Что там? Видишь, нет? — частил Мориц, возбуждённо пихая брата локтем в бок.
Белокурый, раскрасневшийся от волнения Отто, похожий на брата, только на полголовы выше ростом, неохотно опустил трубу.
— Далеко вперёд проскочили, — хмуро пояснил младшему. — Вот и не видать.
— Да ведь быстро с парусами управились.
— Всё равно… — скривился Отто и с разочарованным видом вернул брату бинокль. Щуря серые глаза, серьёзно, по-взрослому, заметил: — Да живой ли он?
Мориц испуганно приоткрыл рот. Об этом он вообще не подумал…
— Даст бог, живой! — послышалось кругом. — Вода тёплая!
— Гляди-ко, обратно плывут. Нашли али нет?
— Нашли, стало быть. Беллинсгаузен — дотошный, если б не нашли, он так сразу бы не вернулся.
Не прошло и часа, как баркас был поднят на борт.
— Живой! — громко и радостно заверил Мориц окружающих.
Да все и так видели, что живой.
Спасённый оказался мальчиком вроде Морица, или даже чуть помладше.
Мориц во все глаза глядел на дрожащего, едва стоявшего на ногах мальчишку. На прилипшие ко лбу мокрые волосы, беззвучно шевелящиеся посиневшие губы, обведённые тёмными кругами карие глаза — огромные, в пол-лица…
«Adventure» — большими белыми буквами было написано на его тёмно-лиловой, прилипшей к телу мокрой фуфайке.
— Англичанин, что ли? Что у него на груди-то написано, кто у нас по-англицки разумеет?
— Адвенча — приключение, — со знанием дела поспешил сообщить Отто, занимавшийся в свободное время с самим капитаном, и делавший кое-какие успехи…
— Вот тебе и приключение… Чуть не утоп!
— Видно, корабль так именован! — предположил старпом Ратманов. — Точь-в-точь, как один из кораблей знаменитого Кука… — Англичанин, стало быть. А может, американец…
По распоряжению капитана мальчика тут же подхватили и унесли в корабельный лазарет, отдав на попечение доктора Эспенберга.
Мориц хотел пойти следом, узнать — как и что, но тут как назло явился их здешний учитель — лейтенант Левенштерн. «Ментор», как звали его за глаза братья Коцебу, остановился, подбоченился и выразительно поглядел на братьев. С видимой неохотой Мориц и Отто отправились в кают-компанию. Пора была заниматься геометрией.
Наверху матросы уже ставили паруса, торопясь наверстать упущенное время.
Вновь оперившись, «Надежда» белоснежной птицей понеслась вперёд.
Слегка кренясь подветренным бортом, с ровным гулом рассекая синюю океанскую волну, шлюп на всех парусах шёл к главному из Канарских островов — острову Тенерифе.
Корабль мерно качало. Руся (а вы уже, конечно, догадались, что это был он) лежал на подвешенной на два крюка матросской койке, до носа укрытый одеялом. До его слегка затуманенного сознания доносился громкий шёпот:
— Как будет по-английски «привет, я тебя первый увидел?» — говорил голос пописклявее.
— Скажи: хэлло, май нэйм из Мориц. Этого достаточно, — второй был ниже по тону, и принадлежал, видимо, старшему.
— Нет, как будет — «я тебя первый увидел»? — добивался младший.
— Не знаю, отстань, — недовольно шипел другой.
— Вот-вот, не знаешь, а делаешь вид, что тебе просто отвечать неохота.
— И неохота тоже, — отрезал старший, и оба замолчали.
Слышно было только близкое дыхание и скрип переборок.
— Он, по-моему, спит.
— Отто, а ты уверен, что он — англичанин?
— Так у него английские буквы на груди были.
— Ну и что?
— А то. И англичане, они везде плавают. Вокруг света ходят. Ну уж точно — не российский подданный! Хочешь сказать, что мы выловили русского в атлантических водах?
«Меня приняли за англичанина, — равнодушно отметил про себя Руслан, — … и всё из-за надписи на футболке».
Громкий шёпот, меж тем, не утихал.
— Мы тут — первые из россиян, — гордо произнёс младший.
— Ну, конечно! — хмыкнул старший. — Крузенштерн наш тут уже плавал, и Лисянский…
Руся издал слабый стон. Крузенштерн. Надо же…
— Они на английских кораблях плавали, а мы — на российском!
— Вот, то-то и оно! А англичан здесь кишмя кишит.
— Ага, куда ни взгляни — на каждом обломке мачты — по англичанину…
Хихиканье.
— Да не, ну мало ли — может американец.
— Доктор Эспенберг говорит, вроде англичанин.
— Да много Эспенберг понимает, он же по-английски ни бум-бум!
— Зато он латынь знает.
Возня и хихиканье усилились.
Руся с трудом поднял свинцовые веки. Перед ним стояли два загорелых белокурых мальчишки, один постарше, другой почти ровесник.
— Привет! — шевеля одними губами, почти беззвучно прошептал Руся по-английски. — Это ты меня первый увидел? — он с видимым трудом перевёл взгляд на того, что пониже ростом.
Мальчик всё понял и просиял:
— Йес! — радостно затряс он головой.
— Спасибо тебе! — Руся, сделав над собой усилие, выпростал из-под одеяла руку, и Мориц осторожно пожал её.
— Май нэйм из Мориц, — торопливо сообщил он.
Руся еле заметно кивнул. Рукопожатие отняло почти все его силы.
— Май нэйм из… Руся, — прошептал он, не имея ни сил ни желания выдумывать себе английское имя, и устало прикрыл веки.
Послышался стук шагов — это приближался доктор Эспенберг с чашкой горячего бульона. Он укрыл Русю, выбранил мальчиков за своевольный визит, сказав, что пожалуется капитану, и погнал их прочь.
— Мы ещё придём! — шёпотом пообещал Мориц, опасливо покосившись на Эспенберга и украдкой показав ему язык, и мальчики ушли.
Некоторое время Руся молча глядел на доктора. Тот, дожидаясь, когда питьё немного остынет, аккуратно сдувал в сторону белёсый парок, вьющийся над чашкой.
Утомлённый ожиданием, Руся снова закрыл глаза. Крузенштерн, кажется они говорили про Крузенштерна, подумал он. «Наш Крузенштерн», — сказал один из мальчиков… Макар должен был нырнуть к Крузенштерну, у него, Руслана, не было на этот счёт ни малейших сомнений. Значит, он там, куда и собирался… Но теперь не всё ли равно?..
Сколько дней прошло? Сколько он плавал на обломке мачты? Он давно сбился со счёта. Во всяком случае, не одни сутки. День сменился ночью, потом снова настал день… Потом всё спуталось. А сколько он уже провёл здесь, на корабле?..
Глотая с ложки горячий бульон, мальчик чувствовал, как внутри теплом разливается животная сонная тяжесть. Хотелось спать. Думать становилось всё труднее.
Он попал именно туда, куда хотел, но поздно, уже поздно… Он не встретил здесь Макара, и не спас его. Он не знал, где его теперь искать. К тому же, в поисках уже не было никакого смысла — яд, верно, давно убил его лучшего друга… Поздно, поздно, слишком поздно! Всё было зря… После почти двух суток плавания на обломке мачты в открытом океане было удачей, что его вообще нашли и подобрали люди.
Глаза закрывались. Выпив всё до капли, Руся с трудом перевёл дух, откинулся на подушку и тут же забылся сном — тяжёлым, как многотонная океанская волна.
Шли дни. За день до прибытия на Тенерифе Отто Коцебу, засев у себя в каюту, к неудовольствию Морица, рассчитывавшего на весёлое совместное времяпрепровождение, взялся — впервые за прошедшие несколько дней — за свой личный путевой журнал. На обложке толстой тетради был аккуратно приклеен бумажный ярлычок с надписью: «Путевой журнал кадета Отто Коцебу, совершающего кругосветное путешествие на трёхмачтовом шлюпе „Надежда“».
Отто перечитал последние записи и, раскаиваясь в том, что столько времени ленился и не садился за дневник, почерком твёрдым и красивым принялся записывать свои впечатления за всю последнюю неделю.
«Как вышли в океан, так скоро стало тепло. Ветер свежий, и потому шлюп наш идёт быстро. Море каждый вечер светится. Некоторые места особенно блестят и кажется, что там вода состоит из одних огненных искр.
10 октября появились небольшие птички. Вообще, морские птицы стали показываться ещё с позавчера. Но эти — не буревестники, а маленькие пичужки. Их, как говорит наш натуралист Лангсдорф, случайно отнесло от берегов юго-восточными ветрами.
Птички были такие усталые, что позволяли брать себя руками. Налетело их на корабль столько, что все наши кошки остались довольны. Один Мориц не доволен — он кошек гонял. Только всё зря.
Ближе к ночи видели необыкновенное явление — огненный шар двигался по небу. Горнер важно заявил, что он явился при созвездии Стрельца, а уничтожился при Северном Венце[42]. Левенштерн стал приставать, экзаменуя меня, где этот Венец. Я спутался. Оказалось, в хвосте Большой Медведицы. А ведь астроном у нас в экспедиции — Горнер, а вовсе не я!
На другой день к вечеру настало совершенное безветрие. Чёрные, мрачные облака висели над горизонтом. Вдали была гроза и страшная молния в полнеба. Все говорили, что будет буря. И точно — настала ночью, и дождь был сильный.
Октября 13-го было тихо, с „Надежды“ спускали шлюпку, и Горнер с Лангсдорфом производили измерения температуры морской воды на разных глубинах Гельсовой машиной. Гельсова машина — никакая не машина вообще, а пустой медный цилиндр с термометром внутри.
Октября 15-го произошло необыкновенное происшествие!! Мы подобрали в море мальчика!!! Мориц его первый заметил, и страшно важничает по этому поводу. Если бы не наша „Надежда“, его бы в конце концов ожидала верная смерть. Но, слава Богу, мы его подобрали!
На корабле все думают, что спасённый мальчик — англичанин. Поначалу он вообще ничего не говорил, потому что совсем обессилел за то время, пока болтался на волнах на обломке мачты — ему пришлось провести в морской воде несколько дней, одному.
Его растёрли уксусом, завернули в одеяло и пить давали по чуть-чуть. Сразу много нельзя, а то помрёт, заявил Эспенберг. Он известный скряга, но на этот раз, видимо был прав. Если не есть и не пить несколько дней, точно помрёшь, если тебе сразу дадут напиться вволю…
На другой день, несмотря на запреты, мы решили навестить мальчика — потихоньку, пока доктор куда-то отлучился. Мальчик лежал в койке, но не спал, и хотя был очень слаб, мы почти успели познакомиться, правда, вредный Эспенберг быстро вернулся и выгнал нас. Он сказал, что мы утомляем больного. Вот глупости. Это Эспенберг всех утомляет — меня, например.
Мальчик назвал себя Русем (или Русей?) — я так не разобрал, потому что говорил он тихо, вообще еле губами шевелил. Мориц пообещал ему, что мы снова придём. Мы и правда собирались прорваться к нему в свободное от вахт время, однако вредный доктор после того случая был всё время начеку…
А ещё позавчера в море вокруг шлюпа играли дельфины. Лобастые, крупные, метра четыре в длину. Спины у них гладкие, блестят, переливаются на солнце. Я вперёд Морица их заметил, но что такое дельфины по сравнению с человеком за бортом! Так что он по-прежнему задаётся и претендует на звание самого бдительного вперёдсмотрящего на этом судне.
• Вчера спасённый мальчик первый раз вышел на верхнюю палубу. Мориц удивляется, почему он такой грустный и неразговорчивый. Ведь это же ему счастье, что он жив остался. Мориц — он как всегда сама жизнерадостность, и не смущаясь своими скудными познаниями, пытается говорить с мальчиком по-английски. Но как Мориц знает мало, то сбивается всё время на немецкий. А Русь глядит так, будто и по-немецки понимает, и по-русски, только просто говорить ему не хочется.
Он всё больше молчит, смотрит грустными глазами, и всё время задумчив. Спросишь — вздрогнет, ответит, а сам будто и не здесь…
Взрослые считают, что это, верно, временно. Мол, как на берег сойдёт — сразу повеселеет.
А Тенерифе уже скоро. Говорят, там в октябре — гранаты, сливы… И апельсины — огромные. Сладкие, наверное. Ещё я бы винограду поел».
Отто какое-то время сидел, размышляя о преимуществах тех или иных фруктов, и так размечтался, что едва не поставил кляксу на аккуратно исписанную страницу. Вовремя заметив каплю, повисшую на кончике пера, он проворно отодвинул тетрадь, немедленно вытер перо, развернулся и легонько щёлкнул по затылку зазевавшегося Морица.
Смутные очертания огромной горы то появлялись, то исчезали в полупрозрачной дымке утреннего тумана.
В семь утра Лисянский, наконец, отчётливо увидел остроконечную вершину Тенерифского пика. Вид исполина привёл капитана «Невы» в восхищение. Лисянский ходил мимо острова Тенерифе прежде, но, увы — тогда, из-за туманов и пасмурной погоды, ему вообще не довелось как следует разглядеть тенерифские берега.
Капитан широко улыбался, не отрывая взгляда от сияющей снежной вершины, озарённой лучами утреннего солнца.
Его выпуклые, широко расставленные серые глаза сияли. Он были словно ртутные капли — подвижные, блестящие. И весь он был такой — круглолицый, широкоскулый, коренастый, с гривой густых, буйно вьющихся волос.
За свой энергичный, неугомонно-деятельный нрав Юрий Фёдорович получил на корабле ласковое прозвище «живчик».
«Живчик» был искусным мореплавателем, и к своим тридцати годам избороздил моря и океаны почти по всему земному шару. Когда Крузенштерну нужно было найти капитана на второй шлюп, он даже не раздумывая, назвал имя Юрия Лисянского — искусного моряка и своего давнего товарища.
Теперь «Нева», под командой «живчика» резво обогнавшая «Надежду», первой приближалась к самому крупному из Канарских островов, Тенерифе, где собиралась запастись вином, пресной водой и свежими съестными припасами для команды.
Сам остров пока не было видно за облаками, и словно вырастая прямо из них, высился над океаном белоголовый вулкан-исполин.
— Ух, братцы, это что же — никак снег? — матросы, работавшие в одних рубашках, недоумённо разглядывали его вершину, покрытую сверкающей белой шапкой.
«Надежда» пришла на два дня позже. Лисянский незамедлительно явился шлюп — поприветствовать своего товарища и командира.
Улыбнулся, сверкая белыми зубами, стиснул руку Крузенштерна. Крузенштерн не остался в долгу. Обняв Лисянского, крепко, от души, хлопнул ладонью между лопаток.
— Полегче, Иван Фёдорович! — хохотнул Лисянский и осторожно повёл плечами, проверяя, цела ли спина. — Вижу, вы свои занятия не оставляете даже в дальнем плавании? Ага? — И Лисянский шутейно согнул руку, словно бы для того, чтобы продемонстрировать размеры бицепса.
— На это, — расправив свои богатырские плечи, ответил Иван Фёдорович, — у капитана Крузенштерна всегда время найдётся!
Лисянский добродушно хмыкнул. Все знали, что большой любитель силовой гимнастики Крузенштерн взял с собой в кругосветное плавание две двухпудовые гири, вызвав недоумение коллег-офицеров. И не только взял, но и действительно занимался поднятием тяжестей — ежедневно, минут по сорок.
— Хыть! — Лисянский весь напрягся, делая вид что обеими руками поднимает вверх тяжёлые гири. — Швунг жимовой[43]?
— Точно! — скромно подтвердил Крузенштерн.
Оба захохотали.
Потолковали о делах насущных. О купцах, к которым знающие люди рекомендовали обратиться за поставками провизии. О месте сверки хронометров. О предстоящем визите к губернатору острова, маркизу де-ла-Каза Кагигал, который они должны были нанести вместе с посланником Резановым. Договорились и о том, что сегодня Лисянский обедает на «Надежде».
Лисянский уже заторопился на свою «Неву», когда Крузенштерн, кивнув в сторону изрядно разбитого американского брига[44], стоявший на якоре неподалёку, заметил:
— Крепко же их потрепало!
Лисянский задержался. Нельзя было не рассказать, чего они избежали, отказавшись от мысли зайти на Мадейру, и отправясь прямиком к Канарским островам.
— Вчера капитан этого брига гостил на «Неве», — сообщил он, с сочувствием глядя на истерзанное судно. — По его словам, на Мадере дней десять тому назад был жесточайший ураган. Что творилось! Дома сносило ветром. Почти все стоявшие на рейде корабли разбросало по берегам. Бриг американца сорвало с якорей и потащило на скалы. А это же верная гибель! Но им повезло — ветер сменился буквально в последний момент. Видно, капитан в рубашке родился…
Крузенштерн слушал молча, и на скулах его ходили желваки.
— Слава богу, что мы сами не зашли на Мадеру! Или, лучше сказать, противный ветер не пустил нас к этому острову.
Лисянский согласился:
— Да, Мадера могла бы стать пределом нашего плавания…
Вдруг, словно вспомнив о чём-то приятном, Крузенштерн весело прищурил свои серые, цвета родной балтийской волны, глаза.
— А мы, Юрий, несколько дней назад подобрали в море мальчика. Он держался за обломок мачты… Видимо, и его судно стало жертвой этого урагана. А он, видишь ли, жив остался…
И Крузенштерн тепло улыбнулся.
Купец Армстронг пригласил посланника Резанова пожить в его доме на берегу, и тот немедля туда переехал. А кроме того, в доме Армстронга ежедневно устраивались вечера с танцами и угощением для российских гостей.
Офицеры «Невы» и «Надежды» с радостью посещали гостеприимный дом. На увеселительные вечера брали и обоих кадетов Коцебу, чем те были весьма довольны.
Отзывчивый и дружелюбный Мориц хотел уговорить, чтоб взяли и Русю, но тот сам не выразил ни малейшего желания. Он часами молча сидел на палубе, часто в обнимку с корабельным спаниелем, любимцем Крузенштерна. Спаниель, который обожал, когда ему чешут промеж ушей, укладывался обычно рядом, и, с удовольствием подставлял кудлатую голову, умильно поглядывая на мальчика своими умными добрыми глазами.
Мориц, слегка разочарованный тем, что ему пока так и не удалось растормошить Русю, поехал на берег в компании с одним Отто. На вечерах у Армстронга из их с Отто ровесников присутствовали только девчонки — дочери хозяина.
Поначалу кадеты напускали на себя важный вид, кисло косились на флиртующих с дамами офицеров, украдкой лопали пирожные и смирно слушали девичье пение под звуки фортепиано. Аплодировали — Отто сдержанно, вежливо улыбаясь, Мориц — восторженно, отбивая ладони и крича неизменные браво и бис. Между пением и ужином Отто, подняв бровь, вёл, запинаясь, светскую беседу перемежая английские, немецкие и русские фразы. Мориц только улыбался и кивал. Девочки половину не понимали, но кокетливо моргали, накручивали локоны на указательный палец, тоненько хихикали в ладошку.
Потом кадеты окончательно освоились, распрыгались и расшалились. Девчонки заливались хохотом, забыв моргать и кокетничать, Мориц корчил уморительные рожи, Отто показывал пантомиму «Спаниель Крузенштерна и мухи». Было весело, и расставаться совсем не хотелось.
Но настало время отправляться в путь.
Отто и Мориц увозили с собой по кусочку лавы, выброшенной во время извержения спящего ныне Тенерифского пика и по кружевному платочку на память.
Лисянский тоже уезжал не с пустыми руками. Госпожа Армстронг подарила ему редкие раковины, привезённые на Тенерифе с Ямайки. При любом упоминании о г-же Армстронг Лисянский принимался меланхолически приглаживать свои кудрявые волосы, и взгляд его живых блестящих глаз становился каким-то туманным. Учитывая, что больше никто от этой очаровательной дамы не получил сувениров на память, можно было предположить, что, вспоминая его густую львиную гриву, она также теребит кружевной платочек и вздыхает печально.
Что касается остальных, то кроме Лисянского счастливым обладателем тенерифских даров оказался посланник Резанов. Ему на приёме у губернатора поднесли прекрасно сохранившуюся мумию и, в придачу к ней, две ноги «старинных жителей» Тенерифа.
«Видимо, здесь издревле владели искусством бальзамировать, — прокомментировал Резанов полученные дары, — и погребали тела умерших в таких местах, где сама природа сохраняла их от истления.»
Ноги были почерневшие, но в целом — как новенькие, учитывая их почтенный возраст. Разумеется, дарителем в этом случае руководила не любовь, а дипломатия. Тем не менее, не вздыхать, глядя на эти мумии, было невозможно.
Печально вздыхал также Мориц Коцебу. Мумии его не трогали, но Дельфина! Младшая дочка госпожи Армстронг, юное и прелестное создание, вот кто пленил сердце бедного Морица.
Дамы стояли на пристани, и махали платками вслед отплывающим «Неве» и «Надежде».
После того, как отгремели выстрелы прощального салюта, Мориц, весь в слезах, полез на мачту.
— Прощай, Дельфина! — орал он оттуда что было мочи, и махал рукой.
Когда корабль отошёл на порядочное расстояние, Мориц шмыгнул носом и утёрся плечом. Мигая мокрыми слипшимися ресницами, трагически прошептал: — Прощай, любовь моя! — И, кусая распухшие губы, полез вниз.
Отто, всё это время стоявший внизу, глядя на брата, сделал усилие, чтобы не расхохотаться.
Руся, в отличие от старшего Коцебу, смотрел на Морица без иронии, с нескрываемым сочувствием — не как на полоумного, но как на человека, подхватившего тропическую лихорадку.
Отто же не мог успокоиться. Отойдя подальше, он всё же прыснул в кулак, поперхнулся, покраснел, до слёз закашлялся.
— О, кругом слёзы! — переводя взгляд с одного брата на другого, удивился лейтенант Ромберг.
— Это лучше, чем если бы кругом были мумии, — иронически ухмыльнулся граф Толстой, с праздным видом отиравший спиной деревянный шпиль[45] для вытягивания якорных цепей. И, скосив глаза на посланника, он вдруг заговорщически подмигнул Ромбергу.
— Не дай бог! — искренне ужаснулся Ромберг и почему-то покраснел.
Покинув Канарские острова, «Надежда» и «Нева» пересекли Северный тропик и, наконец, оказались во власти благодатных северо-восточных пассатов.
Пассат — неизменный ветер, от века дующий между тропиками в одном и том же направлении круглый год. Корабль в этих широтах не нуждается ни в каких манёврах, матросу не надо быть всё время начеку, а раз поставленные паруса могут стоять целую неделю.
«Надежда» и «Нева» достигли вод, благословенных для тех, кто ходит по морю, пользуясь только силой ветра да собственных мускулов.
Мягкий, ровный ветер надувал паруса. Небо, кое-где слегка подёрнутое кружевными перистыми облачками, казалось бесконечно высоким, бездонным. С тихим ропотом нагоняли одна другую светло-синие волны, вскипая пенистыми верхушками.
— Море тут и вправду синее! Синее не бывает, — удивлялся Руся этому насыщенному, глубокому, кобальтово-синему цвету океанской воды.
Бесконечная синева, волнуя и завораживая, простиралась до самого горизонта.
Поверхность воды сверкала под ослепительным тропическим солнцем. Солнечный блеск, словно растворённый в прозрачном воздухе, струился отовсюду. Слепила белизной палуба, резала глаз начищенная корабельная медь, нестерпимо блестели и небо, и море.
Спасаясь от жгучих солнечных лучей, над шканцами развесили широкую парусину. Все прятались тени, под растянутым тентом. Двери и окна кают были распахнуты настежь. Матросам было запрещено находиться на солнце без нужды, а палубу то и дело поливали водой. Она тут же высыхала, издавая запах дерева и смолы, такой крепкий, что першило в горле. Впрочем, ровно дующий, освежающий пассат умерял зной тропического полдня.
Каждый день большие касатки и проворные дельфины окружали корабль. Обычно им предшествовали лоцманы — рыбы с широкими тёмно-синими полосами поперёк спины. Они держались чуть впереди, и Русе казалось, что они, как настоящие лоцманы, показывают путь.
Встречались и акулы, тоже в сопровождении лоцманов. Акул здесь называли на английский манер — «шарки». Или попросту — прожоры.
Акул привлекала солонина, подвешенная на бушприте[46] в верёвочной сетке.
Крузенштерн, считавший заботу о здоровье команды делом первостепенной важности и знавший по опыту, что избыток соли способствует цинге[47], приказал вымачивать солёное мясо не в кадке, как обычно, а подвесив на бушприте. Так получалось лучше и быстрее — нос шлюпа мерно подымался и опускался, и солонина беспрестанно обмывалась новою водою.
Как только появлялась акула, матросы сбегались на бак, гальюн[48] и бушприт, поглазеть на хищницу, которая собиралась полакомиться частью их будущего обеда. «Охота» прожоры чаще всего была неудачной. Дав для развлечения акуле несколько попыток, матросы затем старались отогнать разбойницу, кольнув её острогой. Оставив на поверхности кровавый след, прожора обычно уходила под киль, и уж больше не появлялась.
Ещё интереснее были летучие рыбы. Они появлялись неожиданно, и недолго проскользив по поверхности воды, стайкой взмывали в воздух, веером разлетаясь во все стороны.
После обеда, когда на «Надежде» наступало полное безмолвие, нарушаемое только петухами, чьи звонкие голоса разносилось среди безмятежной тишины, Русе нравилось стоять на баке и глядеть вниз.
Навалившись грудью на планшир[49], он различал в воде тёмно-синие спины «летучек». Форштевень с мерным гудением резал воду. Рыбы срывались, застигнутые врасплох, испуганно взмывали вверх. В воздухе они моментально превращаясь в сереброкрылые планеры. Через несколько метров рыбы шлёпались в воду, чтобы опять взлететь, но уже как следует разогнавшись.
Иногда за ними гонялись, играя фиолетовыми спинами, бониты. Или дельфины. Не зная, куда укрыться от погони, беглянки то погружалась в воду, то выпрыгивали на воздух, выбиваясь из сил. Некоторые из них перелетали через корабль или, запутавшись в снастях, падали на палубу.
Одна едва не шлёпнула Русю по лбу. Мальчик испуганно шарахнулся в сторону. Потом присел на корточки, с интересом рассматривая диковинную летунью.
С размаху ударившись о доски, рыба лежала без движения, распластав по палубе свои широкие, длинные плавники-крылья.
Подбежал Мориц. Встал рядом. Упираясь ладонями в колени, и смешно отставив «корму», нагнулся к рыбине. С минуту молча разглядывая её синюю спину, серебристые бока.
— Почти с локоть длиной, — деловито отметил он, — дюймов десять будет.
Посопев, добавил со знанием дела:
— На селёдку похожа! Только голова круглее, и толще.
Руся пожал плечами. Он, материковый житель, селёдку представлял себе в виде кусочков под винегретовой шубой или, на худой конец, под кольцами репчатого лука.
— Селёдка не летает… — с какой-то тихой грустью возразил он.
— Но тоже вкусная… — облизнулся Мориц.
— И как это её угораздило, — сочувственно покачал головой Руся, осторожно трогая пальцем полупрозрачный грудной плавник.
— А-а, летучая рыба! — послышалось за спиной, и на рыбу надвинулась чья-то тень. — Летает далеко, но не умеет менять направление полёта.
Руся поднял глаза. Натуралист Лангсдорф, конечно, он. Нос уточкой. Говорит по-немецки. Всем интересуется. Им бы с Тилезиусом всё потрошить да чучела делать, особенно Тилезиусу…
Увидев, что под мышкой у Лангсдорфа альбом, Руся смягчился. Просто зарисует.
— Плохо когда летать умеешь, а управлять полётом не можешь, — вставая, пробормотал мальчик, думая о своём…
Ночью Русе не спалось. Выйдя подышать на палубу, он оказался под чёрным, мерцающим мириадами огней куполом тропического звёздного неба.
Это было восхитительно, но где-то в глубине шевелилась тоска — от невозможности разделить этот восторг с родными ему людьми.
Домой, он, Руся, возможно, вернётся. Увидит Лушку, маму, всех-всех-всех…
Но вот Макар… Руся судорожно сглотнул и резко закинул голову, не мигая уставившись в замысловатые узоры созвездий.
Вдруг вспомнилось: поздняя осень, он дома, стоит у монитора за папиной спиной, и отец показывает ему только что сделанную с балкона фотографию ночного неба. Крыша соседнего дома вышла чётко, а бледные северные звёзды выглядели короткими, чуть смазанными штрихами.
— Пап, почему тут звёзды такие? Ну, нерезкие…
— Выдержка длинная.
— И что?
— Пока я снимал, за эту четверть секунды Земля повернулась…
— Значит это их путь?
— Земля повернулась, — повторил отец. — Это наш путь, сынок.
Руся поднял голову, и, сощурившись, попытался увидеть, как двигаются Земля и эти дерзкие, яркие южные звёзды. Конечно, не получилось…
Утонув взглядом в светлой мерцающей пучине Млечного пути, он стоял на палубе «Надежды» и думал о времени. О том, что всё в мире относительно, и то ли время двигается мимо нас, то ли мы плывём, как корабли, по волнам времени. А некоторые вот ещё и ныряют…
Он думал том, что можно обогнать время, а можно отстать от него. А можно…
Можно плыть по течению и терпеливо дожидаться своего часа!
И он, почти смирившийся за этот месяц с мыслью о том, что никогда не увидит друга, вдруг понял — надежда остаётся.
Макар ещё появится, сказал Руся звёздам и они словно ярче замерцали ему в ответ.
Если нужно дождаться — он будет ждать. Хоть все три года, или сколько там осталось времени до возвращения «Надежды» обратно в Кронштадт… Жизнь друга стоила того, чтобы совершить кругосветное плавание!
Ближе к экватору северо-восточный ветер стих. Корабли вступили в область безветрия.
Впрочем, прошло немного времени, и мёртвый штиль, обычный в полосе по обе стороны от экватора, сменился первым шквалом с громом, молнией и проливным дождём.
Маленькое тёмное пятнышко, едва заметное на горизонте, быстро превратилось в тяжёлую чёрную тучу. Туча стремглав приближалась, неся с собою огромный, серый дождевой столб, застилавший солнце. Стемнело, как будто надвинулись сумерки. Навалилась невыносимая духота, вода почернела.
Матросы спешно убирали паруса. Шквал был всё ближе.
Несколько коротких мгновений, и шлюп окутала мгла. Чёрное небо с треском раскололось. Сверкнула молния, вторая, третья.
Яростный тропический ливень ударил, забарабанил по палубе. Захлопали, вздулись снасти. Шлюп накренился набок, чертя кипящую, вспененную воду подветренным бортом.
Полчаса свирепый шквал терзал судно, затем унёсся дальше, съёжившись в маленькое пятнышко на другой стороне небосклона.
К вечеру явился новый, более сильный, продолжавшийся более двух часов. Наутро — ещё один, потом ещё.
Наступили несносные, пасмурные дни. По нескольку дней путешественники вообще не видели солнца. Беспрестанные проливные дожди промочили «Надежду» насквозь. Просушить одежду, проветрить постели было невозможно. Везде царила сырость, на корабле появились желтоватые ржавые пятна.
Воздух был жаркий, влажный и тяжёлый. Любая царапина тут же гноилась и вспухала. Продукты портились. Ботинки и костюмы в сундуках некоторых господ позеленели, покрывшись пушистой нежной плесенью — она не разбирала чинов и званий. В довершение, несколько бочек с квашеной капустой взорвалось.
Опасаясь за здоровье людей, капитан приказал поставить на нижней палубе жаровни с горящими углями. Корабль всюду опрыскивали горячим уксусом.
Команду поили слабым пуншем с лимонным соком. Вообще, никому не велели пить простой воды, а непременно разбавленную вином.
«Для дезинфекции», — понял Руся. Будучи докторским внуком, он, благодаря бабушке, с пелёнок владел кое-какой терминологией…
Руся чувствовал себя как в бане. Нет, вообще он баню любил. Особенно зимой — чтоб после жаркой влажной парилки с вениками, миновав прохладный предбанник, хлопнуть дверью и выскочить прямо в снег. Голышом, с визгом и хохотом.
Но тут выбежать было совершенно некуда!
Длилась эта тропическая баня ровно девять дней. Одно было утешение — дождевой воды накопили предостаточно, запаслись недели на две, а потому — устроили в ней купанье. Подвесили парусиновый тент между грот- и фок-мачтами[50] как люльку и получилось маленькое озеро, в котором по свистку боцмана Петрова разом плескались человек двадцать, а после купания ещё стирали бельё.
— Что не раздеваешься? — кричал Петров самым ленивым, отирая пот, капающий с небритого подбородка. — Марш в воду!
Неугомонный, знавший службу боцман строго следил, чтобы выкупались все:
— Где японцы? Позвать сюда японцев и перекупать их!
Японцы, надо сказать, держались на корабле обособленно. Заставить их вымыться и выстирать свою одежду было крайне сложно.
Смотрели они всегда угрюмо, исподлобья. При виде капитана, который был к ним более чем терпелив и снисходителен, кланялись, зато издали шипели, как гуси.
Все попытки Крузенштерна приспособить бывших рыбаков к посильным работам по хозяйству оканчивались неудачей. Японцы всё кланялись и кланялись, но ничегошеньки — будто бы! — не понимали.
Со своим толмачом, таким же, как они, японцем, жили во всегдашнем раздоре. Злобно сверкая глазами, время от времени клялись отомстить за то предпочтение, что отдавал переводчику посланник Резанов.
Крузенштерн вскоре махнул на японцев рукой, и стал относиться к ним как малым неразумным детям. Даже когда по недостатку питьевой воды всем, от капитана до матроса, выдавали по две кружки в день, японцам было позволено пить сколько влезет.
Наконец, подул свежий юго-восточный пассат и очистил атмосферу. Сразу стало веселее. А на следующий день «Нева» подошла поближе к «Надежде» и в десять тридцать утра расставленные по вантам матросы обоих шлюпов грянули многократное «ура!».
Было 26 ноября 1803 года. После тридцатидневного плавания от Тенерифе шлюпы «Нева» и «Надежда» пересекли экватор. В честь первого в истории прибытия российских кораблей в Южное полушарие был произведён салют. Над экваториальными водами прогремело одиннадцать пушечных выстрелов. Борта шлюпов застлал на мгновение белый дымок.
Традиционное в таком случае морское торжество в честь Нептуна прошло довольно скромно. Крузенштерн, как единственный человек на корабле, уже пересекавший экватор, выбрал из матросов одного — поосанистее, побойчее и поречистее, и какое-то время терпеливо втолковывал ему что-то.
Матрос Курганов шевелил губами, кивал с пониманием, улыбался, а затем отменно сыграл роль Владыки морей, как будто и впрямь был старым, посвящённым служителем морского бога.
Божество украсили картонной короной и окладистой бородой из пакли, сунув в засмолённые шершавые руки трёхзубые вилы. Ни мало не растерявшись на публике, божество зычно поприветствовало россиян и представителей прочих народов с первым прибытием в «южные Нептуновы области».
Мориц и Руся стояли рядом, восхищённо глядя на чудесное преображение Курганова.
— Во басит! Как настоящий!
— А я слышал, кто первый раз на экваторе, тех должны морской водой обливать, — на ухо приятелю зашептал Руся.
— Тогда всех обливать надо, — ухмыльнулся Мориц, — кроме капитана.
Искупаться всё же получилось. Капитан Крузенштерн, разумеется, откупился, предложив ведро рому. Откупились и многие офицеры, и пассажиры.
— Эй, Мориц, ты будешь откупаться? — подняв бровь, важно спросил брата Отто.
— Что я дурак, что ли? Ха, откупаться! Я хочу купаться! — заявил Мориц, и первым полез туда, где матросы с хохотом окатывали друг друга морской водою из парусиновых вёдер. Руся ринулся следом. Надо же было принять морское крещение!
А после был знатный обед. На каждую артель зажарили по две утки, приготовили пудинг и сварили свежий суп с картофелем, тыквой и прочей зеленью, которая сохранилась от самого Тенерифе, прибавив к тому по бутылке портера на каждых трёх человек.
Обед закончился тостами, опять подняли флаг и стреляли из пушек.
— Каждый бы день так! — произнёс «прожора» Мориц, быстро растущий и потому вечно голодный, мечтательно потягиваясь и выкатив вперёд сытое пузо.
Руся согласно вздохнул.
Близился вечер. С бака, где матросы уже собрались послушать корабельных «песенников», лилась песня. Молодой, чистый голос запевалы струился, звенел. Ему вторили ещё несколько голосов — низких, густых и сочных. Песня крепла, росла, в ней были одновременно и ширь, и удаль, и ликование, и какая-то невыразимая тоска.
Руся заслушался. Ему было одновременно и радостно, и грустно, и ничего было с этим не поделать. Он только знал, чувствовал, что с другими происходит то же самое. И это чувство связывало его с командой «Надежды» крепче крепкого, и совсем неважно было, что он, самый младший на корабле, старше их всех на целых два века.
Огромный шар солнца уже спустился за горизонт, и на пламенно-золотом небосклоне высились фантастические города и башни. Фиолетовые, розовые, пурпурные облака громоздились, сталкивались. На глазах рушились исполинские крепости, безмолвно обваливались бастион за бастионом, и тут же возникали вновь. Вот бедуин в высокой чалме превратился в парусник. Вот шествуют мимо диковинные существа, торжественно плывут колесницы…
День угасал.
В сгустившихся сумерках «Надежда» продолжала идти вперёд. Отныне и надолго её путь осеняло созвездие Южного Креста.
«В Бразилии придётся задержаться.
Крузенштерн говорил — пробудем здесь всего дней десять. Ведь нужно обогнуть мыс Горн до наступления сильных бурь.
Все наши спешно готовились к отплытию. И на тебе, выяснилось — „Неве“ нужно ставить новые мачты. И грот, и фок… Тут готовых мачт и вовсе нет! Бразилия, одно слово. Здешний губернатор по просьбе Крузенштерна послал нарочных[51] в леса, искать подходящие деревья.
Деревья на мачты срубили в 2 милях от берега, и ровно неделю по бездорожью тащили их к морю. Теперь матросы „Невы“ и „Надежды“ работают, не покладая рук.
Граф Толстой купил себе в Бразилии обезьяну. Макаку. Как они тут не водятся, стало быть, эту красотку привезли из Африки. Она смешная. Мориц с Русем от неё не отходят. Я сказал как-то Морицу, что она почти такая же милая, как его Дельфина. Набросился на меня с кулаками. Шуток не понимает! Левенштерн ругает нас, что мы с братом живём как кошка с собакой, но это неправда. Уж во всяком случае, по сравнению с тем как живут между собою Резанов с Крузенштерном, мы с Морицем живём душа в душу.
После того, как посол заявил, что он — начальник экспедиции, и у него есть на это бумаги, прошло уже больше месяца. Теперь он изо всех сил пытается командовать офицерами и отдавать приказы Лисянскому, не ставя об этом в известность Крузенштерна.
Кто ж из моряков его послушает. На корабле один начальник — капитан. Он здесь и царь, и бог.
Резанов злится, грозит написать Государю.
В конце концов господин посланник решил, что слишком поздно пускаться в плавание вокруг мыса Горн. Нужно, мол, идти в Японию мимо африканского побережья, на восток, через Индийский океан! Крузенштерн сказал, что не позволит ему похоронить планы кругосветной экспедиции. Вот так-то! Наши шлюпы пойдут на запад, как заранее решено было, чтобы прибыть в Японию через Тихий океан.
Мальчишки тут все стреляют из луков. Только не стрелами, а маленькими шариками из обожжённой глины, а то и мелкой галькой. Очень метко стреляют. Я видел, как мальчик лет десяти подстрелил бабочку, садившуюся на цветок. Она просто разлетелась на куски!
Мы стреляли по апельсинам. А чучельник Лангсдорф — по колибри. Такие маленькие птички, меньше некоторых здешних бабочек. Порхают над цветами, пока их не подстрелят приезжие иностранцы, чтобы сделать чучело!
Мы с Морицем долго упражнялись в стрельбе по апельсинам и достигли успехов. С нами был Русь, наш новый юнга. Ничего, тоже метко стреляет. После того, как мы пересекли экватор, он заметно поздоровел и повеселел. И по-русски говорить быстро выучился. Теперь Левенштерн его Морицу в пример ставит — мол, кто хочет выучиться чему-нибудь, тот и научится. Мориц обижается, говорит, одно дело ваша геометрия, а другое — когда поговорить с людьми хочется. Но с Русем дружен. И от меня отстал немного — всё время теперь с ним занят, и задираться ему больше неохота. Даже немного скучно стало.
А этот Раевски — он не без странностей, что говорить… Лангсдорф, кстати, называет его полиглотом. Это не ругательство — просто тот на многих языках болтает. Какой его родной язык — вообще непонятно. Я сам слышал, он с японцами пытался изъясняться на их варварском диалекте. Они, похоже, не сильно-то обрадовались. Насторожились, скорее. А Мориц в нём души не чает. Резвятся вдвоём, как младенцы. Их Толстой на разные шалости подбивает. Давеча вот граф обезьяну учил трубку курить, а они хохотали до упаду.
Ну, по крайней мере Толстой купил обезьяну, чтобы она всех забавляла, а не для того, чтобы засунуть её в колбу со спиртом! Не то, что другие… Я согласен с Левенштерном — все наши учёные мужи ни одно живое существо, попавшее к ним в лапы, живым не выпустят.
Если поймают рыбу или птицу — сделают их них чучело. Насекомых и червей насаживают на иглы. А что нельзя превратить в чучело, насадить на иглу или высушить, засовывают в спирт…
Однако бразильские муравьи уже отомстили Лангсдорфу за прочих умерщвлённых им насекомых: несколько ночей подряд совершали набеги на его обширную коллекцию бабочек. Сожрали её всю подчистую.
Забавнее всего из насекомых здесь огненные мухи! Их тут несколько видов. Одни походят на обыкновенных мух, с тем лишь отличием, что у них задница сияет. А есть ещё такие продолговатые козявки. У этих — на голове два жёлтых круглых пятнышка, производящих в темноте удивительный свет. Взяв в руки сразу трёх таких козявок, можно ночью читать книгу. Этими светящимися насекомыми столь наполнены здешние места, что от вечерней до утренней зари повсюду довольно светло.
К вечеру начинают свой хор местные лягушки. Шум преужасный. Одни издают звуки, вроде собачьего лая, другие квакают так, будто часовые колотят в доски, третьи скрипят, четвёртые свистят. В болоте, что близ губернаторского дома, вопят все разом. Наши офицеры прозвали это болото адмиралтейством. В самом деле, ночью можно подумать, что в этом „адмиралтействе“ с большой поспешностью занимается работами тыща человек.
В Бразилии всё так и кишит тварями и гадами.
Змей тут — великое множество. И, по-моему, большинство из них страшно ядовитые. Они лежат поперёк дорог целыми кучами. Говорят, что посылаемые здешним губернатором курьеры в Рио-де-Жанейро, спасаясь от укусов, скачут на лошадях верхом, удирая от змей как можно быстрее.
Только наши натуралисты вроде Лангсдорфа везде носятся в погоне за бабочками и колибри, и ничего не боятся.
Зато Русь, услышав, что в Дестеро на днях кто-то помер от змеиных укусов, весь побелел, и всё спрашивал — взрослый или ребёнок? Лангсдорф зачем-то ему объяснил, что ребёнок помрёт быстрее: ему яду меньше потребуется. Тот ещё сильнее испугался, затрясся так, что стоять не мог…
Меня бы на его месте подобные речи тоже не слишком успокоили! Хорошо, что я уже, считай, взрослый. На голову их обоих выше. И Морица, и, тем более, Руся. Так что хоть змеи и противные на вид, но я их не боюсь.
Гигантские пауки гораздо страшнее. А то ещё сколопендры…
Крокодилы, точнее аллигаторы, здесь тоже водятся. Одного такого поймали матросы Лисянского и отослали Тилезиусу на „Надежду“, чтобы срисовал, а кожу положил в спирт. Говорят, эта кожа прочная, как броня: её не смогли пробить острогой, и потому крокодила втащили на корабль с помощью петли. Лучше бы сделали из бедняги чучело — пусть бы он составил компанию тенерифской мумии! Чтобы она не скучала… Если только она ещё окончательно не раскисла — всюду так влажно, что заплесневеть или сгнить ей, наверное, ничего не стоит.
Самому Резанову нынче не до мумий. У него есть дело поважнее — ссориться с нашим Крузенштерном и требовать, чтоб мы вместо Тихого океана поскорее плыли в Индийский, и вообще всеми на кораблях командовать. Да только не сухопутного это ума дело!»
После Бразилии Руся почему-то снова загрустил. Он часто задумывался, и, к большому огорчению Морица, отказывался участвовать в разных забавных проделках. А тут ещё на шлюпе произошла одна история с его участием.
История была странная.
И, хотя Мориц не был свидетелем тех событий — он попал на место происшествия аккурат к финалу и узнал всё из рассказов Ромберга и самого Руси, — история эта, а также её последствия не могли не взволновать кадета Коцебу. Ведь он считал Русю своим другом.
Началось всё с того, что Николай Петрович Резанов попросил господина Лангсдорфа, как человека учёного, помочь в составлении японского «лексикона», то есть словаря. Тот с охотой согласился, потому как не было ни одной отрасли знаний, которая бы не вызывала живейший интерес этого учёного человека.
В самом деле, натуралиста Лангсдорфа, которого на «Надежде» называли на русский манер Григорием Ивановичем, интересовало всё на свете. В чём — тыквах или кокосовых скорлупках — лучше заваривать чай мате, который пьют в Бразилии; как устроена машина для отделения семян от хлопка; чем отличаются между собой двадцать видов южноамериканских папоротников, в чём опасность для человека красивой медузы «фрегат» с латинским названием Physalis pelagica?..
Так вот, пригласив Лангсдорфа к себе, господин посланник посетовал на то, что японский словарь уже довольно обширен (благодаря его собственным трудам и помощи японца Киселёва), но составлен только исходя из понятий человека простого звания, каковым являлся японский толмач.
— Видите ли, герр Лангсдорф, Киселёв — простолюдин. Слова отвлечённые понятия изображающие, не в курсе его разумения, а потому и труд мой не может достичь желаемого совершенства, — излагал посланник, любивший выражаться витиевато.
Учёный кивал с пониманием.
— Полагаю, и многие из благородных японских обычаев он потому описать не в состоянии, — незамедлительно вынес он свой вердикт.
Резанов, однако, подозревал в одном из японцев по имени Цудаю, судя по обхождению и внешнему виду, человека не простого звания. Лангсдорф готов был согласиться с посланником. Одевался Цудаю не так как другие — на вытертом халате его был герб, а на поясе, в отличие от прочих японцев, он всегда носил короткий меч в ножнах.
Призвали Киселёва, который, несмотря на неподходящее происхождение, вполне был в состоянии перевести на русский рассказы прочих своих соотечественников. Получив от посланника распоряжение в любой момент быть готовым оказать услугу господину Лангсдорфу, Киселёв кланяясь и пятясь, удалился.
Засим раскланялся и Лангсдорф.
К поручению принять посильное участие в научных трудах Резанова Лангсдорф отнёсся ответственно. Как неплохой рисовальщик, он даже был в состоянии вполне удовлетворительно запечатлеть важные для японских обрядов позы и жесты. Была лишь одна загвоздка. Он не говорил по-русски. Выучиться было как-то недосуг, научные занятия занимали всё его время. Благо, на корабле была масса приличных людей во главе с капитаном, свободно владевших немецким.
Но офицерам, стоявшим вахты, часто было некогда. Переводить с немецкого на русский взялся Толстой, видимо от скуки.
— Рад пожертвовать своим драгоценным временем ради науки, — церемонно поклонился он Лангсдорфу, хотя все на шлюпе знали, что свободного времени у него более чем достаточно.
Сопровождаемые Киселёвым, явились японцы. Они уселись кружком на пятки и закивали своими гладко выбритыми головами. Головы сверкали, замасленные пучки волос, оставленные на их затылках, покачивались в такт.
Вокруг собрались заинтересованные зрители, считая происходящее хорошим развлечением в довольно однообразной корабельной жизни.
Разговор Лангсдорфа с японцами выглядел немного странно. Григорий Иванович спрашивал, Толстой, посмеиваясь, переводил его слова на русский, а Киселёв, почтительно выслушав, обращался к своим, в основном к Цудаю.
Ответы двигались к Лангсдорфу в обратной последовательности, и в целом дело шло до крайности медленно. Подвижный, привыкший схватывать всё на лету Григорий Иванович от такой тягомотины быстро пришёл в нетерпение, и пустился с места в карьер:
— Скажите лучше, правда ли, что японские господа иногда взрезают себе живот в гневе или… э-э-э… нетерпении? Нельзя ли описать сей обычай? А лучше показать, как он происходит. Разумеется, в общих чертах, — добавил он с улыбкой, повернувшись к Цудаю.
Толстой скороговоркой перевёл. Киселёв, удивлённо взглянув на него, передал сказанное Цудаю.
Сильно изменившись в лице, тот вопросительно уставился на Лангсдорфа.
— Йа, йа! — подтвердил Лангсдорф на своём немецком, благодушно кивая. — Покажите нам в целом, как выполняется этот обряд!
— Давай, давай, показывай! — перевёл Толстой. — Начальство ждёт. Посланник приказал.
Киселёв с каменным лицом заговорил по-японски. Цудаю тихо отвечал ему что-то.
Принесли войлочный коврик, кинжал и кусок холстины.
Цудаю поклонился присутствующим, сел на коврик, сняв до пояса халат и тщательно заправил его рукава себе под ноги.
— Зачем это? — поинтересовался Лангсдорф, не желавший упускать детали.
— Чтобы мёртвое тело не упало навзничь. Это — некрасиво. Так не подобает умирать самураю.
Лангсдорф удовлетворённо кивнул и принялся записывать.
Киселёв тем временем завернул меч Цудаю в кусок холста и с поклоном подал ему. Тот взял меч, положил перед собой. Киселёв с обнажённым кинжалом в руке стал у него за спиной, чуть поодаль.
Григорий Иванович хотел спросить, зачем кинжал — на его европейский взгляд одного меча было бы вполне достаточно. Однако в этот момент Цудаю заговорил бесстрастным тихим голосом.
— Он говорит, что готов искупить свою вину перед господином, и потому сейчас распорет себе живот, — выслушав пояснения Киселёва, перевёл Толстой Лангсдорфу.
Японец церемонно поклонился. Окружающие притихли.
Цудаю с непроницаемым лицом медленно взял в руки острый как бритва меч, занёс его над головой, зажмурился…
В повисшей над палубой мёртвой тишине раздался испуганный возглас. Это новый юнга что-то громко, отрывисто крикнул японцу на его наречии.
Бледный как мел Цудаю дрогнул и открыл глаза.
Мальчик, волнуясь, повторил сказанное.
Кажется, Цудаю понял его слова. С диким, безумным видом он взглянул на юнгу. Меч со стуком выпал у него из рук.
Японцы подавленно переглядывались. На их лицах был написаны испуг и смятение.
— Как вам не стыдно! — в ярости закричал мальчишка Толстому. — Это же просто убийство!
— Да как ты смеешь, наглец! — Толстой вскочил, схватив юнгу за грудки.
— Поставьте его на место, граф! Отпустите! Вы его задушите! — К Толстому бросились лейтенанты Ромберг и Головачёв, боясь, как бы гвардии поручик в порыве ярости не прикончил мальчишку.
— Нет, это серьёзное обвинение, — злобно сипел граф. — Я вас, юнга, в порошок сотру!
— Что? Что такое? — недоумевал по-немецки Лангсдорф, тараща глаза то на взбешённого Толстого, то на юнгу, то на сдержанно ухмыляющегося японца Киселёва.
С помощью офицеров мальчик вырвался из цепких объятий графа, дёрнул плечом и, упрямо вскинув голову, заговорил по-немецки, обращаясь к Лангсдорфу. Голос его срывался от негодования и злости.
— Цудаю только что чуть не покончил с собой — на самом деле! Ему неправильно перевели вашу просьбу, господин Лангсдорф!
— Каким образом? — быстро спросил Лангсдорф, ужасаясь услышанному.
— Приказали совершить харакири. Он японец, он не мог ослушаться приказа начальства.
Лангсдорф схватился за голову.
— Киселёв тоже хорош! — сверкнул юнга потемневшими от гнева глазами в сторону японского толмача, и резко бросил ему что-то по-японски.
Не дожидаясь ответа, мальчик развернулся и бросился прочь, едва не сбив с ног явившегося на шум младшего Коцебу.
Мориц, удивлённо обвёл глазами собравшихся и кинулся вслед за приятелем, ещё не зная о том, что в его короткое отсутствие тот успел завести себе врагов.
Происшествие, признаться, надолго отбило у Лангсдорфа охоту заниматься русско-японским лексиконом. Он переключился на разглядывание морской воды под микроскопом, и в поисках причины её свечения нашёл, что кроется она вовсе не в трении частиц, как утверждал Тилезиус. В самом деле, в свечении воды не было ничего электрического, в ней плавали особые органические существа. Их малые светящиеся тела занимали учёного теперь целиком и полностью.
А графа Толстого Лангсдорф теперь обходил за три версты.
Толстой же вины за собой не чувствовал. Он оправдался перед возмущённым его выходкой обществом, свалив всё на японского толмача. По словам поручика, всё происшедшее было причиной взаимной неприязни Киселёва и прочих японцев, считавших его предателем, сменившим подданство и веру.
Гвардии поручик Толстой обладал удивительной способностью всегда выходить сухим из воды.
История с харакири получила всё-таки своё продолжение, правда не сразу. А пока корабли первой российской кругосветной экспедиции приближались к всегда ветреному и пасмурному мысу Горн. Пассажиры притихли. Интриги замерли, ссоры и неудовольствия друг другом были забыты — всё казалось мелким и ничтожным перед лицом бушевавшей морской стихии.
Граф Толстой, в отличие от своих свитских коллег, качки не страшился и морской болезнью не страдал, поэтому в один из таких бесконечных вечеров, когда корабль, весь содрогаясь и скрипя, переваливался с волны на волну, решил от нечего делать заглянуть в кают-компанию. Демонстрируя хорошие задатки эквилибриста, он добрался туда и обнаружил на диване двух братьев Коцебу.
Толстой в два прыжка достигнул дивана, и завладел вниманием скучающих кадетов, внезапно решив поведать им историю Летучего голландца. Не без тайного умысла, конечно — гвардии поручику всегда нравилось ставить людей в неожиданные ситуации и потом наблюдать, что будет дальше.
Толстой, отдать ему должное, был прекрасным рассказчиком. Не скупясь на цветистые эпитеты, в красках принялся расписывать братьям леденящую душу историю голландского капитана Ван Страатена.
«Он, лихой и опытный моряк, был, однако, упрям, как морской чёрт. Было время, когда вокруг мыса Горн постоянно дуют страшные, необоримые ветры. Много дней и ночей бушевали буря, и корабль не мог обогнуть мыс Горн, как ни старались капитан и его команда. Но Ван Страатен не желал сдаваться.
Команда взбунтовалась, прося шкипера повернуть назад.
Обозлённый Ван Страатен изрыгал проклятия небу. Он рычал, что будет штурмовать мыс Горн, даже если ему придётся плыть до второго пришествия.
И Бог осудил упрямца до скончания веков скитаться по морям и океанам, никогда не приставая к берегу! А если „Летучий голландец“ всё-таки пытается войти в гавань, то что-то немедленно выталкивает его оттуда, как плохо пригнанный клин из пробоины».
Рассказ был окончен.
— Вот к чему ведёт самонадеянность! — подвёл итог Толстой. — Каждый в этих краях, вознамерившийся переупрямить стихию, может услышать страшный голос неба: «Да будет так — плыви вечно!»
Граф умолк, наслаждаясь произведённым эффектом. Кадеты сидели, разинув рты. Каждый из них кое-что слышал о Летучем голландце, но никто не предполагал, что завязка этой леденящей душу истории произошла как раз в тех краях, куда держала путь их «Надежда».
Мыс Горн! Крайняя южная точка архипелага Огненная Земля, омываемая проливом Дрейка. Этот мыс следовало обогнуть всякому, кто намеревался двигаясь из Европы на запад, попасть в Тихий океан.
— Страшно подумать! А вдруг эта участь поджидает всякого, кто рискнёт обогнуть его в сезон бурь? — пробормотал Толстой и испытующе посмотрел на братьев. — Кажется, он начинается в марте?
Мальчики притихли.
— Вот ещё! — несколько неуверенно рискнул возразить Отто. — Крузенштерн знает, что делает! И вообще, кругосветное путешествие может считаться состоявшимся при условии, что судно сумело обогнуть мыс Горн, — добавил он, поджав губы.
— Вот-вот, неуёмные амбиции! А ведь, возможно, мы слишком задержались в Бразилии! — воскликнул Толстой. — А раз так, вдруг всё же прав был наш досточтимый посланник, призывая капитана не рисковать судьбой и двинуться в страну восходящего солнца восточным путём? — И граф, как змей-искуситель, выгнулся над Морицем, глядя на него сверху.
Мориц поднял глаза, передёрнулся, и неожиданно для самого себя громко стукнул зубами.
— А вдруг и нам будет суждено носиться, подобно Летучему Голландцу, взад и вперёд по морям? — не унимался Толстой. — Ночью огни святого Эльма[52] будут дрожать на верхушках наших мачт, а днём лучи солнца просвечивать между рёбрами шпангоутов[53]. Паруса наши всегда будут полны ветром, даже если на море штиль и другие корабли лежат в дрейфе. Встреча с нами будет также неизменно предвещать кораблекрушение! Кто знает, может кораблей вроде Летучего голландца на деле много — бороздят океаны Летучие Терезы, Летучие Паллады, Летучие Адвенчеры…
— А ещё бывают летучие рыбы, — нервно засмеялся Мориц, пытаясь отвлечься от пугающих мыслей.
— Ну, на этих-то мы насмотрелись, — преувеличенно беззаботно отозвался Отто. Он тоже чувствовал себя несколько подавленно. — Ничего особенного! Вполне съедобные, к тому же.
— И летучие юнги! — прошептал Толстой, заговорщически подмигнув Морицу.
Мориц растерянно хихикнул, чувствуя какой-то подвох.
— В которых порой преображаются весьма опасные духи моря… — зловеще продолжил Толстой, оскалившись самой что ни на есть дьявольской ухмылкой. Не похоже было, что граф шутит. Вид у него был самый что ни на есть серьёзный.
В начале плавания по Атлантике Фёдор Толстой — тоже на полном серьёзе — уже подбивал братьев Коцебу стать морскими пиратами, расписывая все прелести каперского ремесла. За что получил потом порицание от случайно прознавшего про то Крузенштерна.
Помня об этом, Мориц открыл рот и задумался, не зная, что ответить на столь странные речи.
— Он не летучий, он плавучий, — пришёл младшему брату на помощь Отто, решив свести всё к шутке.
Но Толстой с жаром продолжал излагать свои странные домыслы.
— Их появление на корабле ведёт к раздорам! — вдохновенно сочинял граф, которого присутствие этого молодого человека на корабле с некоторых пор страшно раздражало. — Ведь досточтимый посланник объявил о своих претензиях на руководство экспедицией не где-нибудь, а на Тенерифе! Всего лишь через несколько дней после появления этого мальчишки на борту начались раздоры и неприятности. Мне, например, Резанов, вообще обещает немедленное разжалование по приезду в Россию. А на деле вот в чём корень наших ссор!
Толстой желчно прищурился.
— Говорят, проклятие может быть снято, если его носителя в лунную ночь незаметно для всех сбросить в воду, — быстро проговорил он, и умолк, сам удивляясь сказанному.
Кадеты в ужасе переглянулись.
— Ну, или на худой конец, надо высадить его на берег, — видя их испуг, гвардии поручик решил немного смягчить приговор. — Только вот не знаю, кому сначала стоит рассказать об этом…
— Лучше никому не надо рассказывать, — попросил Мориц.
— Но тайна может оставаться тайной лишь до поры до времени! — пожал плечами Толстой, и, насвистывая, отправился к себе в каюту.
Руся узнал об этом разговоре не сразу. Братья долго колебались, стоит ли рассказывать ему о странных речах Толстого.
— Просто он хочет отомстить, — сделал вывод Мориц.
— Он не привык прощать обиды, — подтвердил Отто, неприязненно подняв тонкую бровь. — Ну не на дуэли же ему с тобой драться!
Руся нахмурился.
— Киселёв тоже зол на меня. Всё из-за того случая. Смотрит исподлобья, бормочет ругательства.
— Надо сказать кому-нибудь из старших.
— Лучше не надо. Никому не говорите. Вдруг они поверят Толстому?
— Суеверия на корабле — штука страшная… — задумчиво произнёс Отто. — Но не думаешь же ты, — повернулся он к брату, — что его, и вправду, лунной ночью…
— Что-о? — Мориц широко открыл глаза.
Отто замолчал. Братья замерли, испуганно глядя друг на друга.
С тех пор Русе стало казаться, что окружающие смотрят на него с подозрением. Нельзя сказать, что тревоги его были напрасны. Конечно, «Надежда» благополучно обогнула мыс Горн, да и сбрасывать юнгу в море вроде никто не собирался, однако…
Однако у юнги Раевского всё-таки начались неприятности.
Фёдор Толстой по-прежнему скучал. Вынужденное многомесячное безделье явно не шло ему на пользу.
Картёжник и отчаянный дуэлянт гвардии поручик Толстой попал на «Надежду» случайно. Правда, он, как в своё время Крузенштерн, Лисянский, Ратманов и прочие офицеры помладше, учился в морском кадетском корпусе… Однако полной опасностей и тягот морской службе он предпочёл службу в элитном Преображенском полку — вот уж куда без связей, соответствующего происхождения, а равно и статной фигуры попасть было не просто.
Исправным служакой Толстого назвать было нельзя. Он превосходно стрелял из пистолета, отлично фехтовал и мастерски рубился на саблях, однако презирал муштру и педантичность. Его пылкая душа авантюриста всюду искала острых ощущений. И находила, разумеется.
Пожелав первым из россиян подняться в воздух на воздушном шаре, который собирался запустить в Петербурге конструктор Гарнерен, Толстой 20 июня 1803 года, никому из начальства не сказавшись, сбежал из полка.
Собственно, с этого полёта всё и началось. Во всяком случае, так рассказывал Толстой Ромбергу, как-то допоздна засидевшись со свободным от вахты лейтенантом в кают-компании, угощая его французским вином из своих личных запасов.
Толстой вернулся в полк, окрылённый успехом невиданной доселе авантюры. Ветер высоты ещё гудел у него в ушах. Невыветрившийся хмель полёта бурлил в крови. Он по праву чувствовал себя героем.
Как назло, в полку в его отсутствие был произведён внеочередной смотр. Поручика ждал публичный нагоняй за нарушение дисциплины.
Тут случилось из ряда вон выходящее. Ощущая прилив свободы необыкновенной, гвардии поручик, не дослушав выговора, взял и плюнул в полковника!
Полковник, разумеется, взбесился. Дело кончилось дуэлью. Отменный стрелок, Толстой тяжело ранил противника, и тот оказался одной ногой в могиле. В случае его смерти поручика ожидало разжалование и крепость. Оставалось только молиться о здравии раба божьего полковника Дризена, имевшего высокое положение при дворе…
И тут графу в очередной раз повезло. По странному стечению обстоятельств его двоюродный брат и тезка Фёдор Петрович Толстой как раз готовился идти в кругосветное плавание. Кузена Толстого вписали в свиту камергера Резанова в качестве одного из «благовоспитанных молодых людей».
Фёдор Петрович был и в самом деле достойным молодым человеком. Более того, он был талантливым художником, и всё говорило о том, что на этом поприще в будущем его ожидает известность.
Однако этот одарённый молодой человек пребывал в ужасе от открывшейся перед ним «блестящей перспективы». Толстой-художник, как на грех, страдал морской болезнью. Путешествие кругом света могло серьёзно расстроить его здоровье.
Заменив одного другим, родным обоих Фёдоров удалось бы убить сразу двух зайцев — избавив Фёдора Ивановича от наказания, а Фёдора Петровича от плавания.
Хлопоты близких увенчались успехом. Толстой-художник остался в своей мастерской, а гвардии поручик Фёдор Толстой в августе 1803-го взошёл в Кронштадтском порту на борт шлюпа «Надежда», предполагая обойти на нём вокруг света.
Замену удалось проделать так ловко, что Крузенштерн не успел ничего узнать о новом члене экипажа. На корабле «благовоспитанный» Толстой своим откровенным бездельем, пьянством и пристрастием к картёжным играм быстро стал раздражать капитана. Однажды за свои бесчисленные выходки он был на некоторое время посажен под замок. Это не возымело желаемого результата.
Кипучая натура Толстого по-прежнему жаждала деятельности. Дуэли на борту шлюпа затевать было несподручно. Помогать учёным в их попытках объять необъятные тайны Вселенной быстро наскучило. Оставалось ссорить всех подряд и дерзить начальству.
Последнее время скуку многомесячного плавания Фёдору Толстому скрашивала купленная в Бразилии обезьяна. Манон бродила за графом по пятам и всё за ним старательно повторяла. Научилась ловко тасовать карты, разливать по бокалам вино, курить трубку.
Как-то, отложив сторону краткие путевые заметки, Толстой, сидя в каюте и подперев холёный подбородок кулаком, загляделся на Манон.
Обезьяна, наряженная в треуголку, сосредоточенно обгрызала гусиное перо. Второе перо она в то же самое время пыталась макать в чернила. Толстой, недолюбливавший Крузенштерна за строгость, с усмешкой отметил некоторое, пусть и карикатурное, сходство обезьяны и капитана.
И тут графа осенило. Он придумал, как досадить капитану.
Пока капитанская каюта пустовала, Фёдор Толстой тайно явился туда вместе со своей Манон. Взяв на столе чистый лист, граф оставил на нём несколько энергичных росчерков пером, для пущего эффекта полив свои иероглифы сверху чернилами.
Манон, ясное дело, заинтересовалась. Она проявила решимость незамедлительно взять урок каллиграфии. Убедившись в том, Толстой тут же удалился, весело насвистывая. Обезьяна осталась. Она с увлечением принялась испещрять каракулями бумаги Ивана Фёдоровича.
Никто из матросов и офицеров не видел, как Толстой зашёл в каюту к капитану с макакой на плече, и как потом он ловко и непринуждённо ретировался, уже в полном одиночестве.
Слоняясь по палубе в радостном возбуждении от ловко проделанной каверзы, Фёдор наткнулся на японского толмача. Тот посмотрел на графа как-то странно. Однако же и сам этот японец Киселёв — в европейском платье, с бритой на японский манер головой, с промасленной фигой из волос на затылке, — казался графу ходячей диковиной. А потому Толстой не придал этой случайной встрече ровным счётом никакого значения.
Отто, Мориц и Руся стояли на баке и болтали о том, о сём, когда к ним подошёл Киселёв, и, кланяясь, сообщил:
— Капитан Крузенштерн просир Равски явиться в его каюта. Незамедритерно.
Мориц хихикнул и отвернулся. Он никак не мог привыкнуть к тому, что японец, не выговаривая «л», заменяет её раскатистой «эр». Киселёв зыркнул на него, а затем удалился, пятясь и кланяясь.
Руся кивнул приятелям и потрусил на ют.
Дверь в капитанскую каюту была слегка приоткрыта. Руся постучал, и не услышав ответа, заглянул внутрь, ожидая увидеть там Крузенштерна.
Однако в каюте никого не было. Кроме Манон. Вытянув губы трубочкой, она старательно поливала чернилами судовой журнал.
— Что ты делаешь! Вот дура! Иди, иди отсюда! — зашикал на неё Руся.
Обезьяна проказливо загукала и принялась царапать и рвать уже залитые чернилами страницы.
Руся попытался удержать её. Но поймать Манон было не так-то просто. Сделав несколько стремительных кругов вокруг письменного стола, она с задором вернулась к прежнему занятию.
Послышались уверенные шаги. Через мгновение на пороге каюты стоял Крузенштерн.
Он увидел испорченный судовой журнал, радостно верещащую обезьяну и юнгу, стоявшего рядом. Обычно спокойное, лицо капитана исказилось от гнева.
Произошло короткое разбирательство.
Записи о путешествии, сделанные в одном экземпляре, нужно было срочно восстанавливать. Юнга, молчавший как рыба, готовился понести наказание.
Братья Коцебу пришли к Крузенштерну просить за Раевского. Они сумбурно изложили, как было дело, краснея, и перебивая друг друга. Капитан, немного смягчившись, сказал, что и так догадывался, чьи это на самом деле проделки.
Вызвав Ратманова, Иван Фёдорович потребовал у своего старшего помощника навести на судне военный порядок. Ратманов кивнул, щёлкнул каблуками и удалился.
Порядок Ратманов навёл быстро. Находясь на командирской вахте, он одернул пьяного графа за его очередную выходку.
— Я вызываю вас на дуэль! — оскорбился граф.
Ратманов только засмеялся. Долг старшего офицера на корабле не позволял ему принимать участие в дуэлях.
Услышав пренебрежительный смех Ратманова, Толстой набросился на старпома с кулаками. Случилась короткая, но весьма ожесточённая потасовка.
Когда на крики из каюты выскочил Крузенштерн, матросы уже затирали на палубе свежую кровь, денщики уносили Толстого, а Ратманов, заложив руки за спину, невозмутимо осматривал горизонт.
Несколько дней, пока граф Толстой отлёживался в каюте, на корабле никто не дебоширил.
Японского толмача тоже не было видно. Во всяком случае, встречи с Русей и братьями Коцебу ему успешно удавалось избегать.