О время, время преходящее,
В коем дни дней множат!
Семнадцатого октября 1740 года в Петербурге скончалась императрица Анна Иоанновна. Она царствовала десять лет. Она прожила 46 лет. Великая княгиня Анна Леопольдовна была дочерью Карла-Леопольда, герцога Мекленбургского, и Екатерины Ивановны, дочери царя Ивана Алексеевича, старшего брата Петра I. При крещении её нарекли Елизаветой-Екатериной-Христиной. В 1733 году она приняла православие и переменила имя: стала Анной Леопольдовной. С 1722 года Анна Леопольдовна воспитывалась при русском дворе. Она была племянницей Анны Иоанновны. Анна Иоанновна её удочерила[1].
В 1739 году, в возрасте 21 года, Анна Леопольдовна вышла замуж за Антона-Ульриха[2], принца Брауншвейг-Вольфенбиттельского. Антон-Ульрих был племянником Шарлотты-Христины, жены казнённого царевича Алексея, сына Петра I.
Двенадцатого августа 1740 года у Анны Леопольдовны и Антона-Ульриха родился сын. Он был назван Иоанном. Иоанном Антоновичем. Итак, Иоанн Антонович — правнук Ивана Алексеевича[3], правнучатый племянник Петра I.
Когда Иоанну Антоновичу исполнилось десять недель, племянница Петра I, императрица Анна Иоанновна, объявила его императором. Регентом при младенце-императоре был назначен Бирон.
Анна Иоанновна умирала.
Ей мерещились призраки, ей грезились кладбища и кошмары. 17 октября у неё отнялась левая нога. Она перепугалась, попросила ружьё, но не сумела выстрелить. Принесли бриллианты, но и бриллианты не развеселили умирающую. У неё начались судороги. Вечером 17 октября 1740 года Анна Иоанновна скончалась.
Все сословия России ненавидели Бирона. Ему нужен был официальный пост, поэтому Анна Иоанновна перед смертью разыграла комедию[4]. Императором стал двухмесячный ребёнок. Титул регента при нём создавал иллюзию законности диктатуры Бирона.
Но торжественный титул не спас Бирона.
Фельдмаршал Миних арестовал Бирона.
Переворот был прост.
Снег повсюду.
Восьмого ноября в два часа пополуночи фельдмаршал Миних, его адъютант подполковник Манштейн, три офицера гвардии и восемьдесят гренадёров пришли во дворец Бирона. Дворец спал. Часовые пропустили Манштейна. Бирона охраняло триста человек. Двери спальни были не заперты. Подполковник Манштейн и двадцать рядовых Преображенского полка открыли двери. Часовые ходили, удаляясь в тёмные коридоры дворца, делая вид, что их ничего не касается. Бирон услышал и забрался под кровать. Когда его вытаскивали, он истерически рыдал и проклинал всё на свете. Когда его вытащили, отяжелевший от слёз и от страха регент пустил в ход кулаки. Манштейн расхохотался и солдаты — тоже. С минуту он смотрел, как невозмутимый в обычных обстоятельствах и жестокий диктатор размахивает кулаками и мундиром с золотыми пуговицами. Потом — схватили, связали, завернули в шубу и унесли.
Миних привёз Анну Леопольдовну, и все ей присягнули. Ей было 22 года. Она стала правительницей Российской империи до совершеннолетия Иоанна Антоновича, сына. Антон-Ульрих стал генералиссимусом всех русских войск.
Ни Анна Леопольдовна, ни Антон-Ульрих ничего не знали о заговоре Миниха[5]. Он самостоятельно распределил награды. Кроме звания правительницы, Анна Леопольдовна полудала ещё орден святого Андрея и сама надела на себя этот орден.
Лишь 9 ноября, прочитав манифест о перевороте, государственные чиновники с изумлением обнаружили, что и они причастны к событию, и они получили награды и повышения.
Канцлер граф Андрей Иванович Остерман стал великим адмиралом. Князь Алексей Михайлович Черкасский стал великим канцлером. Граф Михаил Гаврилович Головкин стал вице-канцлером. Все стали великими. Зять графа Остермана сенатор Стрешнев был награждён орденом святого Александра Невского. Барон Менгден, президент коммерц-коллегии, тоже получил орден святого Александра Невского. Просто так — ни за что. Миних назначил самому себе награду в 200 000 рублей серебром и получил их. Он хотел стать генералиссимусом, но Антон-Ульрих успел предупредить его, и Миних стал первым министром.
Антон-Ульрих стал во всеуслышание говорить, что он хотел произвести переворот, а Миних, по хитрости, предвосхитил. Остерман мстил Миниху за то, что Миних — талантливее. Головкин глядел за Остерманом, чтобы занять его пост, Черкасский доносил на Головкина, — змеиный клубок вельмож. Миних получил отставку как раз накануне войны со Швецией, когда командовать армией никому, кроме Миниха, было не под силу. Он получил отставку и пенсию 15 000 рублей в год.
От имени Иоанна Антоновича публикуются указы, объявляется война, распоряжаются финансами империи.
Больше года империей юридически правит ребёнок. Он ещё только-только учится ходить по комнате, в его невнятном лексиконе пока только одно слово — «мама».
Но политические приёмы требуют присутствия. Петербург должен видеть своего императора. Петербург иллюминирован. По Невской перспективе церемониальным маршем идут индийские слоны. Их четырнадцать. Они взяты в Дели. Четырнадцать слонов и тридцать верблюдов. На мраморных спинах слонов — кружевные квартирки-будочки, там — посол Шах-Надира с миниатюрным гаремом для путешествий. То ли посол хочет установить дипломатические отношения с Россией. То ли хочет увезти для Шах-Надира Елизавету Петровну, великую княжну, будущую императрицу. Петербург пьёт и обсуждает характерные особенности и внешний вид больших животных: слонов ещё Петербург не видел. Этому сногсшибательному зрелищу устраиваются овации. Мелькают выстрелы и фейерверки. Слонов забрасывают цветами, живыми и искусственными. Петербург торжествует:
— Ура! Урра! Императора! Петербург хочет, чтобы император присоединился к всеобщему воодушевлению. Император присоединяется.
Вспыхивают все балконы дворца. На большом балконе — вельможи. Они улыбаются всеобщей улыбкой. Выносят драгоценный свёрточек с императором. Разворачивают одиозное одеяльце и показывают народу ножку или ручку императора, маленькую, розовенькую и живую, чтобы все присутствующие убедились, что Иоанн Антонович не бестелесен, не куколка для игр в политические кошки-мышки, но — настоящее, самостоятельное существо, то же самое, которое изображено на монетах в профиль и анфас. Все рады. Все рукоплещут.
Ровно через год и две недели, в ночь с 24 на 25 ноября 1741 года, происходит очередной государственный переворот. Дочь Петра I Елизавета Петровна арестовывает внучку Ивана Алексеевича Анну Леопольдовну, мужа Анны Леопольдовны генералиссимуса Антона-Ульриха, их сына, императора Иоанна Антоновича.
Император Иоанн Антонович особенно опасен для дальнейшего благоденствия империи ему — год три месяца двенадцать дней.
Напрасно хитрили и мучили друг друга интригами вельможи. Миних, Остерман, Головкин, Черкасский были сосланы.
Елизавета Петровна издала манифест:
«Хотя Анна Леопольдовна и её сын Иоанн Антонович не имеют ни малейшей претензии и права к наследию всероссийскою престола, но из особливой к ним нашей императорской милости, не желая им причинять никаких огорчений, с надлежащей им честью и достойным удовольствованием, предав все их предосудительные поступки по отношению к нам забвению, всемилостивейше повелели отправить их в их отечество (то есть в Брауншвейг)».
Император Иоанн Антонович «не имеет ни малейшего права» на престол. Но что подразумевать под правом: если генеалогический статут — Иоанн Антонович правнук великих царей, он имеет все права; если силовые приёмы, которые применила Елизавета, — то все права в таком случае — фикция, ни больше и ни меньше.
«Предосудительные поступки». Какие предосудительные поступки совершил пятнадцатимесячный мальчик по отношению к тридцатидвухлетней женщине?
«Особливая милость», «никаких огорчений», «с достойным удовольствованием», «всемилостивейше повелели».
Елизавета подписала манифест об отправке Иоанна Антоновича в Брауншвейг. Она сама расписалась в неприкосновенности его личности. Но расписки расписками, а дело делом.
Иоанна Антоновича отправляют из Петербурга. Всю семью.
Двенадцатого декабря 1741 года мальчика-императора отправляют из Петербурга в замаскированных кибитках, под конвоем. Маршрут: Нарва — Рига — Кенигсберг — Брауншвейг. Такой маршрут официально сообщают газеты. Но это — лишь для общественного мнения, для огласки. Она пообещала — она исполняет.
Кибитки благополучно минуют первый пункт — Нарву.
Но уже во втором пункте — Риге — этот караван осторожно останавливают.
Девятого января 1742 года Иоанна Антоновича поселяют в Риге, в маленькой каменной казарме. В смежных комнатах расквартировывают множество полицейских. Официальным надзирателем над ребёнком ехал В. Ф. Салтыков[6], один из свиты Елизаветы. Но и к Салтыкову она подселила нескольких негласных агентов Тайной канцелярии. Вот как выглядели клятвы императрицы, «особливая милость», «никаких огорчений».
Блокада. Тюрьма. Полицейские.
На всех заводах уничтожают и переплавляют монеты с профилями и фасами Иоанна Антоновича. Медали с его изображением отнимают у ветеранов и переплавляют на монетном дворе. Тысячи манифестов, официальные бумаги, всю государственную писанину пересматривают педантичные представители Тайной канцелярии. Каждая бумажка, в которой упоминается имя Иоанна Антоновича, — в канцелярские костры! Пусть его имя превратится в пепел, пусть полиция пепел рассыплет, никакой памяти, всё — забвению.
Прошло восемь месяцев. Июль 1742 года. Заговор Турчанинова.
Камер-лакей Турчанинов, прапорщик Преображенского полка Ивашкин, сержант Измайловского полка Сновидов.
Мотив заговора: Елизавета не выполнила обещанья по отношению к Иоанну Антоновичу. Император не в Брауншвейге, на родине своих родителей, а все они в Риге, в тюрьме[7]. Елизавета обманула Россию, а следовательно, смертельно оскорбила все сословия. Начало её царствования — обман. Что же дальше?
План действия: убийство Елизаветы, престол — возвратить Иоанну.
Результаты заговора: Турчанинову вырвали язык и ноздри, Ивашкину и Сновидову — только ноздри. Всем троим — кнуты и Сибирь.
Июль 1743 года. Заговор Лопухина. Подполковник Лопухин, тринадцать заговорщиков. Им обещает помочь австрийский министр, посол маркиз де Бота[8]. Мотивы заговора: те же, что и у Турчанинова. План действий: тот же. Результаты: те же. Четверым вырывают языки, — в Сибирь. Двоим кнуты, двоим плети, — в Сибирь. Троих переводят из гвардии в пехотные полки, из дворцовой гвардии — в простую пехоту. Одного ссылают в саратовские деревни. Самое странное наказание получает подполковник Лопухин, душа и вождь заговора. Его разжаловали в матросы (?) и отправили на Камчатку.
Добровольного помощника маркиза де Ботта австрийская королева Мария-Терезия[9] посадила в замок Грац.
Эти заговоры не имели никакого значения для благосостояния империи. И императрицы. Они никак не повлияли ни на маскарады Елизаветы, ни на парики, ни на её кухню, ни на урожаи страны. Тайная канцелярия оперативно ликвидировала опасность.
Заговор Турчанинова — вообще миф, состряпанный Тайной канцелярией, чтобы хоть как-то оправдать своё существование, потому что после ссылки всех высокопоставленных вельмож прошлого царствования полиция бездействовала. Кто-то был в кабаке, кто-то что-то сказал, — вот и готово дело. Суд, смерть.
Заговор Лопухина — никакого заговора, пошлость. Жена генерал-кригс-комиссара, Лопухина[10], была любовницей маркиза де Бота[11]; красавица Бестужева — сестра графа Головкина[12], которого сослали; её муж был братом государственного канцлера Бестужева-Рюмина. Она говорила повсюду, что Головкина сослали несправедливо. Отомстить ей было немыслимо — нужно было арестовывать весь двор. Арестовали сына Лопухиной, подполковника Лопухина, и его подчинённых. Мария-Терезия была в курсе всех событий. Только из политики она арестовала де Бота[13]. Он жил в замке Грац ничуть не хуже, чем в Петербурге, и через несколько недель был назначен главнокомандующим армии, действующей в Италии.
Заговоры не напугали Елизавету. Она их совершенно определённо мистифицировала. Раньше не было причины притеснять Иоанна Антоновича. Елизавета «заподозрила» заговоры в его пользу — теперь причина появилась. Во всеуслышание императрица объявляет, что потенциальным вдохновителем бунтов является Иоанн Антонович.
Заговоры пустяковые: три простолюдина, один подполковник-повеса, который узнал, что он вождь восстания, лишь в тюрьме, и сочувствующий всем им, как всякий нормальный человек, кстати сказать, — австрийский министр-идеалист.
Беспокоиться нечего. Но есть возможность ещё дальше убрать Иоанна. Пусть ему три года — он претендент.
Елизавета опять играет: она сообщает своим двенадцати гренадёрам, что её священная жизнь в опасности. Свои светлые волосы она перекрашивает в чёрный траурный цвет. Она заставляет перекрасить волосы в цвет траура всех фрейлин и всех новых невест из Правительственного Кабинета Двенадцати Гренадёров. Она пишет специальный манифест (всё о волосах!). Манифест публикуют петербургские и московские газеты.
Отечество в опасности! Автор опасности — трёхлетний мальчик. Его нужно изолировать. Пусть поблуждает по тюрьмам до совершеннолетия, пусть поумнеет, а потом — посмотрим.
Начинается лихорадка: поиски изоляторов. Тринадцатого декабря 1743 года Иоанна перевозят в крепость Дюнаминде.
Это ещё не так далеко и не надёжно. Через полтора месяца Иоанна переправляют в Раненбург. Это ещё досягаемо.
Двадцать седьмого июля 1744 года Елизавета пересылает указ барону Н. Корфу, полицмейстеру Петербурга. Указ гласит: «Переправить Иоанна в Соловецкий монастырь».
В сентябре переправляют. Четырёхлетнего человечка везёт капитан Пензенского полка Миллер. Конвой — двести солдат с заряженными мушкетами.
Распутица. Дождь. Холод. Лошади вязнут и тонут в болотах. До Соловецкого монастыря не добраться.
Девятого ноября они останавливаются в Холмогорах. И останавливаются там на двенадцать лет. Итак, вместо Брауншвейга — тундра, сектанты, рыбаки, комары, болота, морошка, отдельный деревянный домик.
— Хорошо ли жить ему? — радостно беспокоится Елизавета.
— Замечательно! — в письменной форме отвечают полицейские. — Он уже потихоньку читает Библию, цитирует наизусть тексты псалмов Давида и Асафа[14], смотрит не насмотрится на северное сияние. Просит прислать серебряную посуду.
Елизавета посылает посуду и обращается к своему фавориту А. Г. Разумовскому:
— Вот, пожалуйста! Все сплетничают о недопустимых условиях Севера. Он ест на серебряной посуде, как самый настоящий принц!
Он ел на серебряной посуде: солёную треску, винегрет из ревеня и турнепса и котлеты из тюленины.
Двенадцать лет одного ребёнка охраняла целая «секретная комиссия», сто тридцать семь человек!
Вот состав «секретной комиссии»:
1. Военный караул — 14 военных чинов и 17 вдов;
2. Придворные официалисты — 1 мундкох; 1 мундшенкский ученик, 1 тафельдекерский ученик, 1 подлекарь, 6 вдов;
3. Мореходы — 13 матросов первой статьи, 9 матросов второй статьи, 1 подлекарь, 2 подштурмана, 1 писарь, 1 штурманский ученик, 2 квартирмейстера, 4 канонира, 7 мушкетёров, 3 камердинера, 1 кормилица, 2 поваренных ученика, 1 мундкох, 14 вдов;
4. Штатная команда — 29 человек, 6 приказных и канцеляристов, 9 вдов.
Сорок шесть вдов?! два подлекаря! и два повара (мундкох)!
В какой роскоши жили эти 137 полицейских, свидетельствуют документы из канцелярии тогдашнего архангельского губернатора, генерал-поручика П. П. Коновницына.
Анна Леопольдовна умерла в 1746 году в Холмогорах. Ей было 28 лет.
Через десять лет, в 1756 году, из 137 полицейских осталось в живых лишь 62! Остальные умерли от голода и от цинги. Они не просили сверхъестественных милостей у Елизаветы. Их послали насильно, они добросовестно исполняли свои обязанности — держали Иоанна в тюрьме, они за свою принудительную работу просили совсем немного, пустяки — хлеба!
В канцелярии Коновницына сохранилось 42 прошения, написанных 62 живыми и 75 ныне мёртвыми охранниками.
Они писали:
«Всемилостивейшая государыня! Матерь отечества! Воззри милосердным оком на наше бедное состояние и благоволи, из монаршиего своего милосердия, высочайше повелеть нам, всеподданнейшим, в рассуждении означенных недостатков и дороговизны хлеба к получаемым ныне тридцати рублям наградить ещё чем-нибудь».
Двенадцать лет они караулили ребёнка и умирали.
Двенадцать лет Иоанн просидел в Холмогорах и сошёл с ума.
В 1756 году сержант лейб-кампании Савин переправил Иоанна в Шлиссельбург. Тайно. Совершеннолетие настало. Теперь — пусть поближе к столице, непосредственный контроль и присмотр.
Тайная канцелярия, граф А. И. Шувалов[15] писал коменданту крепости полковнику Бередникову:
«В ту казарму никому, ни для чего не входить. Чтобы арестанта никто видеть не мог. Арестанта из казармы не выпускать. Когда кто впущен будет к нему для убирания в казарме всякой нечистоты, тогда арестанту быть за ширмами, чтобы его видеть не могли. Без особого приказа Тайной канцелярии не впускать в крепость никого».
Шлиссельбург.
Опять одиночка.
Крепость, церковь, крест, колокола, офицеры караула, какие-то коменданты. Одно зарешёченное окошко, забрызганное чёрной масляной краской, железная койка, табурет, Библия, деревянный люк в полу — уборная. В блюдечке — свеча, над свечой трепещет ночная бабочка, вот и бабочка прилетела, потрепетала и уснула, на подоконнике, что ли, — живое существо.
Ещё восемь лет заключения.
В 1764 году Иоанну было 24 года, он просидел в тюрьмах уже двадцать лет.
Естественно, император был болен. Вши и нечистоты, от тюремной пищи — рахит. Двадцать лет он ни с кем не разговаривал, запрещалось — и ему, и с ним. Он говорил только с самим собой, заговаривался. Он говорил невразумительно, сильно заикался.
Искалеченный двадцатью годами тюрьмы. У него отваливалась нижняя челюсть, когда Иоанн что-нибудь пытался попросить у караульных, — так сильно он заикался.
Естественно, Иоанн перестал быть человеком в настоящем смысле этого слова, — просто существо, оно. Рыжеволосый, с белым нежным лицом, он был больше похож не на двадцатичетырехлетнего юношу, а на девушку-монахиню; он ещё ни разу не брился — ни усы, ни борода у него совсем не росли.
Несчастный дегенерат; ничего удивительного — таким его сделали исключительные условия жизни, если этот кошмар животного существования можно назвать жизнью. Пещера с решётками, свеча-огонёк, полусырое мясо.
Теперь о наследственности.
Группа историков «Русской старины» (XIX век, журнал по истории России) девять лет (1870–1879) занималась беспристрастным исследованием документов семьи Иоанна Антоновича.
Вот объективные выводы.
Причины многих важных исторических событий заключались в болезненном состоянии отдельных личностей, в руках которых находились судьбы государства. Так, сыном слабоумного Клавдия был Нерон — свирепый мономан[16]. Сыном Иоанна Грозного, страдавшего, как и Нерон, припадками мономании, был слабоумный Фёдор. В династии французских Меровингов[17] почти все короли были идиотами. Примеры наследственного помешательства находим мы в истории шведского королевского дома Вазы, в истории ганноверско-английского дома и у Габсбургов. История испанского королевского дома особенно поучительна. Вот потомки королевы Изабеллы и Фердинанда Католика[18]: их дочь, Иоанна Безумная, вышла замуж за эрцгерцога Фердинанда Австрийского. От этого брака (Иоанна — помешанная, Фердинанд — глупец и эротоман) родился император Карл V[19]. Он сошёл с ума. Его сын Филипп II был кровожадным фанатиком. Но что такое фанатизм, если не то же сумасшествие? Сын Филиппа II — инфант дон Карлос — с детства страдал припадками помешательства.
Краткий очерк всемирной истории. Теперь — конкретно.
Иоанн Антонович — правнук Ивана Алексеевича (1666–1696). Иван Алексеевич — брат Петра I. В истории его называют «царь Иван».
«Царь Иван был от природы скорбен головой, косноязычен (заика), страдал цингой, плохо видел.
Жена царя Ивана, царица Прасковья Фёдоровна, выросла в предрассудках и суевериях, грамоте была обучена довольно плохо, хитрость и вкрадчивость заменяли ей ум, страдала припадками бешенства.
Дед Иоанна Антоновича Карл-Леопольд был известен по сварливому, вздорному и беспокойному характеру, был слабоват умом.
Бабка — царевна Екатерина Ивановна — могла служить типом пустой избалованной барышни. Все умственные способности её, от рождения слабые, были подавлены ещё в юности одной чувственностью.
Отец — Антон-Ульрих — не кончил полного курса наук. Белолицый, подслеповатый, золотушный, очень робкий.
Сестра Иоанна Антоновича, Екатерина[20], сложения больного, чахоточного, несколько глуха, говорила немо и невнятно, одержима болезненными припадками.
Вторая сестра, Елизавета, подвержена частым головным болям, страдала помешательством в 1777, но после оправилась.
Брат — Пётр — имел спереди и сзади горбы, кривобок, косолап, страдал геморроидальными припадками, прост, робок, застенчив, молчалив, до обмороков боится вида крови.
Второй брат — Алексей — совершенное подобие своего брата в физическом и нравственном отношении».
Комиссия по генеалогии обобщает:
«Достаточно, наконец, взглянуть на силуэты этих несчастных, чтобы по профилям, по неправильной форме голов их догадаться о врождённом их слабоумии. Болезненное состояние Иоанна Антоновича само по себе не только лишало его всяких прав на престол, но едва ли могло допустить и самостоятельное пользование правами простого гражданина».
Это — синтез и анализ через сто пятнадцать лет.
То же пишут и современники.
Овцын, комендант Шлиссельбургской крепости, доносил:
«Май 1759 год.
Он (Иоанн Антонович) в уме несколько помешался.
Июнь 1759 год.
Видно, что сегодня гораздо более помешался прежнего.
Апрель 1760 год.
Арестант временами беспокоен».
Капитан Данила Власьев и поручик Лука Чекин, непосредственные представители Тайной канцелярии, надзиратели, показывали на суде:
«Ни единого нами не замечено момента в течение восьми лет, когда бы он настоящим употреблением ума пользовался».
Екатерина писала о Власьеве и Чекине, и писала справедливо, как о «двух честных и верных гарнизонных офицерах». Восемь лет они ежедневно общались с узником и ни разу не услышали от него ни единого умного слова.
Им можно поверить. Им нет смысла лгать. Их служебная совесть чиста.
Власьев и Чекин постеснялись рассказывать на суде подробности помешательства Иоанна. Слишком вопиющие факты идиотизма компрометировали всю царскую семью. Но впоследствии, в домашней обстановке, они рассказывали следующее. Молва распространила их достоверные рассказы по всей России.
Иоанн Антонович никогда не видел солнца. Пыльная камера, мутные свечи. Прогулок по тюремному двору ещё не существовало.
Он одичал. Его все боялись, — он делал невесть что. Если бы его связали, его судьба была бы получше. Екатерина слишком снисходительна к узнику. По приказу императрицы Власьев и Чекин должны были выполнять все желания Иоанна. Все претензии.
Он панически боялся воды и не мылся. Помыть его — мука. Волосы перепутались на его голове и стали как ненастоящие, какой-то рыжий, красноватый парик.
Голубые крошечные глазки прятались в путанице волос. Нос у него красный, в склеротических прожилках, он поминутно вытирал нос рукавом, и от этого рукав стал как стеклянный.
Он кричал по ночам. Он требовал любви, то есть женщин. Власьев и Чекин трепетали перед Иоанном: зажигали свечи и молились, а при свете свечей у него — не лицо, а оскаленный череп, так просвечивали кости сквозь тонкие, как перламутровые, щёки. Ничего удивительного: Иоанн двадцать лет не дышал свежим воздухом.
Читать он не умел, сколько его ни учили. Он запомнил какую-то молитву и шептал её постоянно, задыхался, челюсти сводили судороги, он плакал.
Он грыз ногти и заусенцы. Он ел мыло. Он бросался на всех, под утро, хихикая хитренько, выламывал дверные ручки.
А по ночам он ходил со свечой в матросской шинели и в вязаном колпаке (дурацком!) и ловил крыс. Он вывешивал крыс на решётки окна, как игрушки, и — хохотал, а потом только — спал.
Ничего не поделаешь: Власьев и Чекин снимали крыс, выбрасывали трупики в Неву.
Он хорошо ловил мух и давил их на листе белой бумаги, а потом расклеивал листки по стенам камеры и любовался, как красивыми картинками.
У него было всего несколько зубов, и проваленный рот никогда не закрывался.
Там, где висит икона, в левом углу темницы, он разводил пауков и объяснял с весёлой усмешкой своим полицейским, что пауки — самые питательные существа на земле, что ему не хватает жиров, — и бросал пауков в свои и без того жирные щи. Власьев и Чекин выхватывали пауков из щей — деревянными ложками, чтобы дурачок не отравился.
Он был совсем слаб, после очередного приступа бешенства он лежал несколько дней и не вставал, так ослабевал.
Исполнительные мученики, Власьев и Чекин сдерживали слёзы страха и сострадания, восемь лет издевательств этого так называемого императора.
Теперь по достоинству можно оценить беспристрастие Екатерины. Ведь она читала донесения. Она слышала об Иоанне.
Используя показания Власьева и Чекина, донесения Овцына и вспоминая свою страшную аудиенцию с самим Иоанном (Екатерина встречалась с Иоанном в 1762 году, в доме А. И. Шувалова[21], чтобы удостовериться, действительно ли так невменяем юноша-император, как о нём говорят, может быть, он ещё может быть полезен государству и обществу хоть в какой-нибудь деятельности? Аудиенция потрясла и расстроила императрицу — так безумен, так болен был Иоанн, когда его привезли к Шувалову в закрытой карете), анализируя допросы свидетелей, свои личные впечатления и слухи, Екатерина написала объективное объяснение смерти Иоанна Антоновича:
«Кроме косноязычия, ему самому затруднительного и почти невразумительного другим, он решительно был лишён разума и смысла человеческого. Иоанн не был рождён, чтобы царствовать. Обиженный природою, лишённый способности мыслить, мог ли он взять скипетр, который был бы только бременем для его слабости, оружием его слабоумных забав?»
Бильбасов писал:
«Таков был Иоанн Антонович. Безвинный, безобидный для общества, ни на что не способный, он родился, жил и умер коронованным мучеником деспотизма. С колыбели до могилы, в течение двадцати четырёх лет, он всегда был только слепым бессознательным орудием политических страстей: никто не хотел в нём видеть человека, для всех он был политическим „фантомом“. Он был и убит потому только, что появился какой-то подпоручик, избравший его орудием своих честолюбивых замыслов».
Подпоручику пехотного Смоленского полка Василию Яковлевичу Мировичу было двадцать четыре года. Как и императору Российской империи Иоанну Антоновичу.
Предыстория Мировича пустая.
Екатерина писала:
«Он был лжец, бесстыдный человек и превеликий трус. Он был сын и внук бунтовщиков».
Действительно, дед Мировича, переяславский полковник Фёдор Мирович, был (не бунтовщиком) предателем. Он предал Петра I, присоединился к Мазепе и с войсками Карла XII ушёл в Польшу. Отец — Яков Мирович — несколько раз был в Польше, тайно. Был сослан в Сибирь. За Польшу и за связи. Все наследственные именья Мировичей (правда, небольшие) конфисковала Тайная канцелярия. Род Мировичей не был ни знаменит, ни влиятелен. Как-то известен в пределах Украины был дальний родственник Мировичей, полковник Полуботок. Он тоже оглядывался на Польшу. Семья Мировичей попала в Сибирь. Полуботок — в крепость, в кандалы. Так бесславно окончились претензии этого рода.
Мирович — мечтатель. Он пишет письма.
Он пишет письма императрице Екатерине II, в которую после переворота были влюблены все офицеры гвардейских, конных и пехотных полков. И Мирович влюблён. Всех награждают, всех повышают, повсюду — пир, а подпоручик нищ. И он участвовал в перевороте, но не познакомился с вождями, он всем сердцем был со всеми и два дня — 28 и 29 июня 1762 года — ходил с обнажённой шпагой и на каждом перекрёстке обнимался с кем попало, со всеми пил и торжествовал.
Потом все просили поощрения и получили кое-что. Мирович — ничего. Его даже не принимают в гвардию, не потому, что нищ, хотя и поэтому, но и потому ещё, что — опальная фамилия. А все опальные каллиграфически записаны в Книгу Судеб — в секретные списки Тайной канцелярии. Тайной канцелярией теперь заведует Никита Иванович Панин, сенатор, действительный тайный советник, кавалер, первый франт петербургской полиции. Кем он был до Екатерины? Никем. Мальчиком на побегушках в иностранных миссиях. Вовремя возвратился из Швеции, стал воспитывать цесаревича Павла, попался на глаза после переворота, и теперь в его холёных, женственных руках, окольцованных бриллиантами, — все списки, все судьбы.
Мирович просит императрицу: пусть возвратит ему хоть несколько крошечных поместий его фамилии, он займётся усовершенствованием хозяйства, он заплатит государству втройне, он останется служить, а служит он лучше всех, вот и характеристики, писал их не кто-нибудь, а полковник Смоленского полка Пётр Иванович Панин. Он, Мирович, не виноват, что его родители — предали, сам-то он — честен и ненавидит родителей за прошлое, ему не нужны ни слава, ни счастье — хоть как-то устроиться с деньгами, а служба — сама пойдёт!
Безответные мольбы.
Он служит в простом пехотном полку и занимается текущими офицерскими делами: молодёжь — пьянствует.
Он играет в карты, но не умеет, проигрывает последние копейки. Питается в дешёвых трактирах, живёт где попало, кто пустит, а завтра — будет завтра.
Ничего судьба не сулит. Ничего он не умеет делать. Нигде он не учился. Никакую службу не любит. В отставку не уйти — некуда податься, если только в Сибирь, в Тобольск, к родителям.
Девятнадцатого апреля 1763 года Мировича вызывают в канцелярию полка. Вестовой сообщает: на петициях господина подпоручика появилась резолюция. Резолюцию написала сама императрица.
Мирович опрометью бросается в парикмахерскую. Предчувствия одно другого восторженнее… Парикмахер бреет его светлую щетину, подвивает горячими щипцами парик (совсем запущенный) и припудривает парик серебристой пудрой. Мирович подмигнул себе в зеркало: юноша, двадцать три года, смуглое цыганское лицо, парик — серебрится! Прощай, жизнь-жуть! Здравствуй, жизнь-надежда! Пусть парикмахер почистит ему ботфорты. Парикмахер посопротивлялся, а потом почистил ботфорты, как отлакировал.
Мирович влетает в полковую канцелярию и хватает своё письмо. Резолюция написана красными чернилами. Глаза слезятся. Поперёк пространных жалоб и просьб подпоручика — одна фраза: «Детям предателей Отечества счастье не возвращается».
Надеяться больше не на что. Императрица помнит свои резолюции, а Тайная канцелярия фиксирует их. Нужно что-то делать.
Но что может предпринять подпоручик пехотного полка? Он опять пьёт. И проклинает весь род людской.
Тогда трактиры были демократичны. «Съестной трактир город Лейпциг». Там пили и фельдмаршалы, и барабанщики. Знакомство с фельдмаршалами не сулило ничего хорошего — лишь насмешки собутыльников. Знакомство с барабанщиками — определённые знания закулисной политики, полезные для продвижения по службе. Барабанщики в качестве музыкантов присутствовали на многих государственных церемониях, недоступных простым пехотным офицерам.
Двадцать четвёртого октября 1763 года Мирович услышал от барабанщика Шлиссельбургского гарнизона новость, в Шлиссельбургском каземате, в камере-одиночке, сидит «безымянный колодник нумер первый». Так его называют официально.
Барабанщик пьян и хвастается своей эрудицией:
— Кто он, «нумер первый»? Не знаешь? Кто бы мог подумать! Ну, признавайся, кто это? Какой квас! — восхищается сам собой вдребезги пьяный барабанщик.
— Не знаю и не думаю, — чистосердечно признался Мирович.
Барабанщик оглянулся, посмотрел, как будто поправляя суровый ус — левый и правый, — и сказал счастливым голосом Архимеда:
— Безымянный колодник нумер первый — на самом деле не кто-нибудь, а сам император Иоанн Антонович! — воскликнул изо всех сил барабанщик, упал головой в тарелки и уснул, улыбаясь, а суровые усы солдата разметались по всему лицу.
Про Иоанна Антоновича ходили опасные слухи. За слухами охотилась Тайная канцелярия.
Мирович перепугался. Потихоньку, осмотрительно подпоручик выбрался из трактира, опустив глаза; гвалт, гул, пьяные ораторы и оратории, охапки пивной пены — всё позади, Мирович побежал.
Он бежал через мост (куда-то!) быстро-быстро, не касаясь перил, потом остановился, оглянулся — никого, — ни на мосту, ни на всём свете! Вечерело.
Шёл дождик, парик промок, был вечер, на Неве шаталась баржа с углём, на барже суетились, как чёртики, крохотные фигурки грузчиков-солдат.
Руки замерзали. Мирович вспомнил, что позабыл перчатки, зелёные, замшевые, выронил в трактире или украли, — ну и пусть!
В брезжущем вечернем воздухе летали дождинки, совсем невидимые и незаметные, как иголочки.
Шлиссельбургская крепость мутно просматривалась в дождевой завесе, там, в устье Невы.
Мирович рассмеялся.
Уже были заговоры.
Уже был заговор Петра Хрущёва, трёх братьев Гурьевых. Они уже попытались освободить Иоанна. Но не успели. Их было слишком много: тысяча офицеров и солдат. На тысячу человек всегда найдётся десяток агентов Тайной канцелярии.
Сенат. Приговор — смерть.
Но императрица заменила смертный приговор публичным ошельмованием. Ошельмовали и сослали на Камчатку.
Это было 24 октября 1762 года. Фатум: сегодня 24 октября 1763 года. Жребий брошен: или всё, или ничего.
К оружию! К действию!
Оружие — одна шпага. Действующее лицо — один подпоручик.
Мировича лихорадит. Он ищет сообщников. Немного. Хоть нескольких.
Он расспрашивает офицеров, сослуживцев. Отклика — нет. Все смеются. Все думают: его вопросы — пьяный бред.
Мирович не понимает, как он смешон. Денег — нет, связей — никаких, авторитет — лишь застольный, чин подпоручика — сомнителен для организации батальонов восстания; Мирович — вождь несостоятельного государственного переворота, над ним смеются товарищи по оружию, на него даже не доносят в Тайную канцелярию, так бессмысленна, так бессистемна его болтовня.
За что же он борется? Какова его программа?
Впоследствии, на суде, Мирович диктует Никите Панину все свои претензии по пунктам. Офицерское самолюбие. Офицерские формулы. Программа плебея. Вот пункты:
1. В те комнаты, где присутствовала императрица, допускались только штаб-офицеры. Мирович мечтает, чтобы и его допустили, чтобы и он присутствовал.
2. Императрица посещала оперу. Туда допускались только любимцы Екатерины. Мирович мечтает стать любимцем Екатерины. Он хочет ходить в оперу.
3. Штаб-офицеры недостаточно уважали его, Мировича, когда приходилось сталкиваться с ним по служебным обязанностям. Он мечтает, чтобы штаб-офицеры достаточно уважали его.
4. Императрица не возвращала ему именья фамилии. Надо возвратить.
Четыре пункта, объясняет Мирович на суде, — первопричина бунта. Но пункты ничтожны и пошлы.
Вольное честолюбие, дешёвое фрондёрство — присутствовать там, где присутствуют любимцы власти. Жажда обожания.
Но эти объяснения — для суда, трусливые объяснения — для помилования.
Это — офицерская обида. Потом, когда суд принимает всё более ответственный и серьёзный характер, Мирович проговаривается.
Граф Никита Панин спросил Мировича мягко, поигрывая перстнями, охорашивая холёными пальцами парик:
— Для чего вы предприняли сей злодейский умысел?
Мирович сказал быстро, и цыганское лицо его побледнело:
— Для чего, граф? Чтобы стать тем, кем стал ты, дубина!
Вот программа Мировича. Не пустяки. Стать первым министром, великим вельможей, а там — и генералиссимусом. Если Иоанн Антонович при помощи Мировича станет императором, «генералиссимус Мирович» — зазвучит не так уж плохо!
Мирович с пафосом писал перед казнью:
«Я желал получить преимущества по желаниям и страстям».
Писатель Г. П. Данилевский писал о Мировиче. Его романы были опубликованы в конце XIX века. Он писал:
«Я старался быть верным преданию и истории, которые рисуют Мировича самолюбивым, мало развитым и легкомысленным „армейским авантюристом“, завистливым искателем карьеры, картёжником, мотом».
Да. У Мировича — самомнение. Он неврастеник. В его судьбе нет никаких предпосылок власти, он её жаждет.
Своим птичьим умом он размышляет:
«Что такое государственный переворот? Пустяк, меланхолическое шествие с барабанным боем, не нужно никакой особенной организации, вон как прост был переворот 28 июня 1762 года!»
Его лихорадит. Он позабыл, что простым переворотом руководила Екатерина, жена императора. Что восстанию содействовали фельдмаршал Кирилла Разумовский, сенатор Никита Панин, статс-дама Екатерина Дашкова, сорок офицеров гвардии, что практически их семьи — это вся свита, всё правительство России. Что на ИМЯ «ЕКАТЕРИНА» явилась многотысячная армия, как на ИМЯ СПАСИТЕЛЬНИЦЫ ОТЕЧЕСТВА.
А Мирович? — подпоручик, и ничего больше.
Что такое государственный переворот в стране с населением в двадцать с лишним миллионов обывателей, с полумиллионной регулярной армией, с двумя миллионами регулярных чиновников, с миллионом полицейских и с несколькими тысячами тюрем?
Абстрактная обстановка, не так ли? Государственный переворот — весёлое затейничество. Со всем этим фарсом Мирович справился бы и один — так он думал.
Но Мирович — актёр.
Ему нужен сообщник. Не столько помощник, сколько слушатель. Какой-нибудь офицерик-балбес, который бы беспрекословно слушал храбрые глаголы вождя. Перед которым можно покрасоваться умом и изобретательностью. Мировичу, эстету бунта, необходима небольшая, но рукоплещущая аудитория.
Подпоручик не бросает пить. Вино сопутствует успеху. Пьяному — и море по колено, и морда на коленях.
Девятого мая 1764 года Мирович напивается и идёт лёгким, несколько условным, как у всех пьяниц, шагом к последнему приятелю — к поручику Великолуцкого пехотного полка Аполлону Ушакову.
Аполлон, как и Василий, пьян.
Он стоит на карауле при кордегардии у Исаакиевского моста. У него восемнадцать солдат-атлетов, он смотрит на солнце очами орла, у него золотые офицерские ремни, он поёт популярную песню.
Счастливая встреча. Приятели вынимают шпаги и приветствуют друг друга взмахами шпаг. Они обнимаются.
Мирович восклицает, без предварительных объяснений:
— Все свои силы, весь разум, все помышления мы обязаны к тому употребить, чтобы оного императора Иоанна Антоновича, вызволивши из Шлиссельбургской крепости, привезти в Санкт-Петербург для водворения его на престол всероссийский.
Ушаков ещё не слышал о таком дивном намерении своего приятеля.
Но Аполлон понимает Василия с полуслова. Он слышит и радуется. Он откликается на слова Мировича:
— Правильно говоришь! Но нужны обязательства. Друг перед другом. Крепкая клятва. Так давай действовать побыстрее, чтобы в кратчайшие сроки отвязаться от этой галиматьи. А при новом императоре мы утолим все страсти и пожелания наших юношеских сердец.
— Не волнуйся! — восклицает Мирович. — Вся эта, как ты правильно сказал, галиматья — дело на несколько дней. В первую очередь нужно помолиться. Бунт бунтом, а грехи грехами.
— Когда же? — восклицает Ушаков. — Когда же мы можем молиться?
— Тринадцатого мая, — отвечает Мирович. — Тринадцатого! Это число я люблю.
— И я! — соглашается Ушаков. — Это число мне нравится, в нём — опасность и приключения. А что делать сейчас?
— Делать, что делается! — философия Мировича.
И они делают то, что им делается.
Мирович и Ушаков ходят по кабакам и хохочут. Они тем и другим рассказывают о своём замысле. Одни одобряют. Другие порицают. Все они — собутыльники. Алкоголь всегда настраивает умы на опасные и грозные приключения. Алкоголь раскрепощает даже лакейские сердца и делает их свободолюбивыми.
Чтобы запугать и затравить Екатерину, Мирович и Ушаков ходят по ночам, как бесы, вокруг Зимнего дворца и подбрасывают в подъезды красные конверты. В конвертах — письма. В письмах — подробности заговора. И ультиматумы.
Они советуются с полицейскими. Тайная канцелярия относится к их глаголам дружелюбно. А полицейские говорят:
— Ну что ж, друзья, бунт бунтом, а тюрьма — тоже государственное учреждение.
Так проходит пять дней.
Предварительная подготовка восстания.
Несравненное руководство двух вдохновенных алкоголиков.
Комедианты; их действия — пустые. Никто не принимает всерьёз их немыслимые признания. Даже Екатерина в письме к Н. Панину от 10 июля 1764 года вспоминала:
«Нищая нашла на улице письмо, писанное поддельным почерком, в котором говорилось об этом. С святой недели о сём происшествии точные письменные доносы были, которые моим неуважением презрены».
Вот именно.
Если бы Мирович преднамеренно избрал такой открытый метод бунта, он был бы гениальнейшим стратегом всех восстаний. Лучший метод сохранения опасной тайны — самое широковещательное разглашение её. Когда все знакомы с тайной — в неё уже никто не верит. Сам факт этой тайны подсознательно выносится за скобки. И тогда начало действий — неожиданный и сокрушительный удар! Но всё несчастье Мировича заключается в том, что он ничего преднамеренно не делал. Он действовал как сомнамбула, как придётся. Тринадцатого мая Мирович и Ушаков идут в церковь Казанской Божьей Матери. Самая государственная церковь в России. Там принимали присягу многие императоры.
Они приближаются к алтарю настоящим шагом офицеров пехоты и, на всякий случай, отслуживают — сами по себе — акафист и панихиду.
Так поступали ветераны: панихида по самим себе на случай смерти в торжественном бою.
Мирович и Ушаков растроганы. Они дают следующую сентиментальную клятву: если заговор удастся (какие сомненья!), то ни Мирович, ни Ушаков во всю свою блистательную жизнь не выпьют ни напёрстка коньяка, перестанут нюхать табак и не побегут уже, как барбосы, сломя голову ни за какой первой попавшейся юбкой. Крепкая клятва.
С 13 по 23 мая Мирович работает.
Двадцать третьего мая Мирович оповещает Ушакова о результатах работы.
Драматическим голосом он читает ему план действий.
Вот вкратце партитура этой оперы.
Действующие лица: солисты Мирович и Ушаков.
Место действия: Шлиссельбургская крепость.
Время действия: ночь с 4 на 5 июля 1764 года.
Декорации: белые ночи, белая луна и нежное небо, каменные казематы, светятся огоньки Светличной башни, золотится купол церкви святого апостола Филиппа, часовой ходит по стене и поёт позывные часового:
— Слу-шай!
А вообще — тишина. Естественно, что откуда-то с окраин раздаётся трепетный лай собак.
На башне бьют часы — двенадцать ударов.
Как раз в этот момент на Неве мелькает шлюпка.
Это Аполлон Ушаков плывёт на шлюпке. У него за пазухой пистолеты. Пули подготовлены.
На Неве блещут блики.
В шлюпке корзина. В корзине провизия. Шампанское, херес, коньяк и индейка, откормленная грецкими орехами. Вина холодные, индейка жареная, ещё тёпленькая, всё завёрнуто в фольгу.
Мирович стоит на карауле. Он — дежурный офицер. Он командует караулом. Он освещён голубоватыми небесами. Он машет небрежно белой ручкой. Он окликает лодку:
— Стой! Кто плывёт?
Лодка останавливается.
Блещут блики.
Ушаков откликается:
— Это я! Моё имя — подполковник её императорского величества ординарец Арсеньев!
Никакой конспирации. Все должны слышать.
— Часовой? Слышал? — кричит Мирович изо всех сил.
— Пропусти ординарца её величества!
— Слы-шал! Слу-шай! — поёт часовой.
Лодку пропускают в крепость.
— Давайте бумагу, подполковник, ординарец её величества Арсеньев! — кричит Мирович с таким расчётом, чтобы все слышали.
Ушаков-Арсеньев без лишних слов подаёт бумагу. Бумагу написал сам Мирович. Это — манифест от имени Екатерины. Манифест начинается словами:
«Освободить „безымянного колодника нумер первый“, который есть не кто иной, как император Иоанн Антонович. Освободить императора Иоанна Антоновича в самый этот момент, нимало не мешкая!»
Мирович читает манифест с хорошей дикцией.
— Слышал? — кричит Мирович часовому. У часового блестит штык. — Что должен делать часовой в таком случае?
— Слы-шал! Слу-шай! — поёт часовой. — И зна-ю! слу-шай! В ружьё! В ружьё!
Часовой объявляет тревогу.
Все солдаты выбегают.
Пока Мирович оповещал манифест, все, так или иначе, проснулись, все уже в курсе дела.
Комендант Шлиссельбургской крепости полковник Бередников Иван выходит на крылечко из своей семейной спальни; каменное крыльцо, на стропилах висят вёдра.
Полковник выносит кандалы и цепи.
— Заковывайте меня, ребята! Поскорее! — восклицает Бередников. — Это кандалы и цепи Иоанна Антоновича. Я хорошо расклепал молотком кандалы. Вы ведь знаете, Иоанн — рыжий, а у рыжих такая нежная кожа и вся в веснушках. Я ничуть не повредил его веснушки! Заковывайте меня, я осмелился принудительно содержать в темнице императора. Не надо мне ни суда, ни ссылки. Наденьте на меня цепи и бросайте меня, как там поётся в русской народной песне, — «в набежавшую волну»! Пусть я мгновенно пойду ко дну и захлебнусь по заслугам.
— Молодец, полковник! — похвалил Мирович. — И песни знаешь! Честный поступок с твоей стороны, простодушный и новый! Никто не бросит такого полковника на дно Невы. Нечего такому храбрецу захлёбываться! Но про цепи — это ты хорошо придумал. Цепи — вот чего столько лет не хватало тебе в крепости.
Бередникова заковывают в цепи, и он благодарит.
Как раз в этот момент солдаты под предводительством Ушакова разбегаются по квартирам гарнизонных офицеров.
— Вы арестованы! — заявляет офицерам Мирович. Он отбирает у них шпаги, ломает сталь о согнутое колено.
— Убирайтесь прочь! — говорит Мирович.
— Как же так? — удивляются офицеры.
— А может быть, вы нас убьёте? — робко спрашивают два толстяка, Власьев и Чекин. — Убить нас или повесить — как раз благоприятный момент. Это будет торжество справедливости.
— Ну нет! — говорит Мирович. — И не настаивайте! Живите, жабы, мучительно раскаивайтесь.
Победители церемониальным маршем идут к камере Иоанна. Они взламывают все деспотические замки и засовы.
На них из полутьмы бросается что-то: в трепещущих тряпках, волосатое и заикающееся. Солдаты хотят схватить императора, чтобы сообщить ему приятную новость. Но Мирович не только военный вождь, он ещё и психолог. Он останавливает солдат. Он говорит:
— Не трогайте императора. Пусть он подышит хорошим воздухом. Подышит — и сумасшествие с него как рукой снимет.
Несколько минут Иоанн Антонович бегает по двору каземата и дышит хорошим воздухом.
Потом он останавливается перед Мировичем и смотрит на него осмысленными глазами.
Мирович удовлетворён: у императора появились некоторые признаки ума. Знает ли он, кто он на самом деле? Мирович спрашивает:
— Ты кто?
— А ты кто? — огрызается император. Иоанн пришёл в себя!
Мирович обижается:
— Знаешь, если мы так и будем «тыкать», ничего не получится из нашего государственного переворота.
Иоанн оживляется:
— Что, разве произошёл государственный переворот?
— Вот именно.
— В чью пользу? — деловито осведомляется император.
— В пользу императора Иоанна Антоновича!
— Я — император Иоанн Антонович! — сурово и грозно говорит Иоанн.
— Ну вот, пожалуйста, — сумасшествия как не бывало! — восхищается Мирович. — Поздравляю вас, ваше императорское величество! Вы выздоровели, и, как бы получше выразиться, вы уже не сумасшедший, а взошедший на ум!
Солдаты быстренько парят Иоанна в финской бане, опрыскивают его веснушчатое лицо, завивают его свежие красноватые кудри тёплыми шомполами.
На Иоанна набрасывают халат (малиновый, золотые цветы!), купленный Мировичем в антиквариате для такого случая (торжественного!).
В крепостные шлюпки садятся солдаты. В отдельную шлюпку садятся: император, Мирович, Ушаков, барабанщик и флейтист.
Уже рассвело и небо покраснело. Вот-вот взойдёт солнце. Оно уже поигрывает наверху: на окнах учреждений, на вертикальных решётках петербургских мостов. На крышах кричат кошки. Они ходят по крышам и подслеповато щурятся на солнце.
Император пьёт шампанское и совсем перестаёт заикаться: подействовал наш оздоровительный напиток! Иоанн прекрасно пьёт, — неописуемое счастье, он и помнить позабыл, что ещё вчера страдал сумасшествием.
Они приплывают в артиллерийский лагерь на Выборгской стороне.
В лагере — артиллеристы и артиллерия.
Уже утро.
Повсюду — пушки, деревянные бочки с порохом, арбузные ядра, гадючьи фитили, артиллерийская прислуга с факелами, офицеры со светлыми, стальными саблями, рассеивается весёлый ветерок, на Неве блещут блики, — восстание!
Мирович встаёт во весь рост и читает манифест. Он сам сочинил манифест. Вот смысл ответственного документа:
«Долой деспотию Екатерины! Да здравствует демократия Иоанна!»
Войска и простой Петербург — все присягают. Все восклицают традиционное «ура!» и надевают шляпы, увитые дубовыми ветвями.
Беспрестанно бьют барабаны, играют флейты, пушки — стреляют, солдаты — стреляют из мушкетов в сторону Зимнего дворца, простой Петербург, народные массы — бросают все свои ножи и тяжёлые камни в сторону Зимнего дворца, — остервенение, вот это бунт так бунт!
При поддержке народного мнения войска быстрым и блестящим штурмом берут Петербург. Все улицы и переулки в руках бунтовщиков. Мирович рассыпает рукописные экземпляры манифеста. Документы относят в Сенат, в Синод, во все коллегии и присутственные места.
— Что же нам делать с Екатериной Второй? — растерянные, спрашивают Сенат, Синод, коллегия, присутственные места. — Повесим её, четвертуем или просто-напросто расстреляем?
— …Что же вы хотели сделать с Екатериной Второй? — спрашивал впоследствии Мировича на суде генерал-поручик Петербургской дивизии И. И. Веймарн[22], следователь.
Мирович милосерден. Он отвечает:
— Сослать императрицу в отдалённую и уединённую тюрьму, а окроме того, для здоровья и жизни её никакого вреда учинить у нас не было.
Думал Мирович, что получится такая оперетта.
Заговор задуман, и Ушаков узнал подробности. Но осуществление надежд всегда зависит от случайностей, пустяков. Они были романтиками, но получился реализм.
Двадцать третьего мая 1764 года военная коллегия командирует Аполлона Ушакова в Смоленск.
Исполнение мечты оттягивается. Ушаков уехал. Мирович служит. Он ходит в караулы и ожидает возвращения Ушакова.
Проходит месяц. Никаких известий.
Мирович беспокоится, посещает фурьера Новичкова: они вместе были в командировке, все возвратились, но нет Ушакова, где же он, чёрт побери, куда запропастился этот тип? Он мой лучший друг!
Фурьер Великолуцкого полка Григорий Новичков пожимает плечами: подпоручик Мирович только что спохватился, а уже всем известно — Ушаков утонул. Все пили в командировке, духота, купались, кто-то неизбежно должен был утонуть, вот Ушаков и утонул.
Вот и утонул. Мирович скис. Но не расплакался. Ушаков участвовал в плане-мечте. Но и план, и мечта остаются, в конце-то концов, несмотря ни на каких Ушаковых.
Ушаков сыграл свою положительную роль на первом этапе восстания: он смотрел на Мировича, главнокомандующего, с нескрываемым восхищеньем и беспрекословно слушал его сентенции.
Что ж, рабочую часть восстания можно выполнить и одному, тем более — уже написан такой подробный план с репликами и ремарками.
Как всякий уважающий себя заговорщик, Мирович начинает подготовку, или обработку общественного мнения.
Вот как хитро он пропагандирует свои идеи, и что из этого получается.
Он ловит придворного лакея Тихона Касаткина, гуляет с лакеем по Летнему саду, говорит:
— Вот что, Тихон, братец. Как скучно сейчас и как может быть весело потом, когда произойдут прекрасные перемены.
Лакей Тихон объясняет Мировичу своё мировоззрение:
— Да. Сейчас грустно и гнусно. На этот счёт не может быть двух мнений. Вот что, Василий, братец. Знаешь ли ты причину всего плохого, что происходит в Российской империи? А причина простая. Причина проще простой: прежде, когда увольняли придворного лакея, то ему присваивали звание подпоручика или поручика. А теперь? Страшно даже сказать вслух, засмеют: теперь увольняют — кого же? — придворного лакея! — в звании сержанта! Стыд и стыд! Никакого торжества справедливости!
Мирович поддакивает и провоцирует:
— Вот бы переворотик! Чтобы вместо этой ведьмы Екатерины Второй — Иоанн Антонович!
Тихон приседает, оглядывается во все стороны, его бритое лицо покрывается гусиной кожей от страха, даже пуговицы на его лакейской куртке как-то бледнеют, он быстро-быстро крестится:
— Господи, господи, упаси нас от очередных переворотов! И так эти прекрасные перемены осточертели. При Петре Третьем выплачивали жалованье серебряными деньгами, теперь — суют медяшки. Ещё какой-нибудь переворот — и совсем перестанут платить! Пусть уж так, как есть!
Лакей как лакей.
Сомнения лакея.
Касаткин поуспокоился и рассказал Мировичу сказку, сказку лакея.
Был в Египте самый страшный фараон.
Народы Египта носили цепи и рыдали.
Много-много лет полиция не фиксировала ни одной улыбки.
Слева и справа от Нила ничего не осталось — лишь слёзы и муки.
Душевное состояние у всех было самое худшее, и только одна старушка, самая старая старушка во всей вселенной, ходила в храм бога солнца Ра.
Она ходила и хохотала в храме. По нескольку часов.
Она молилась за здоровье и за продление срока жизни жуткого фараона.
Фараон слышал краем уха: народы его ненавидят. Это совсем не расстраивало тирана, но интересовало в некоторой степени. Заинтересовала его и старушка.
Фараон спрятался за жертвенным камнем, и, когда старушка перестала хохотать и молиться, когда она подобрала свои тяжёлые цепи, чтобы уйти восвояси, фараон встал и спросил.
Он сказал:
— Скажи, пожалуйста, красавица, почему весь народ меня ненавидит, а ты молишься за моё здоровье с таким хорошим хохотом?
Старушка ничуть не смутилась и не испугалась. Она сказала:
— Слушай. Я знала твоего прапрадеда, прадеда, деда и отца. Я видела, как управляли они по очереди Египтом. Таким образом, я пережила четырёх властителей. И каждый из них был хуже предыдущего. Всё хуже и хуже. Теперь ты — пятый. Ты, безусловно, самый скверный. Потому-то я и молюсь, чтобы ты как можно дольше прожил на свете, потому что думаю: кто же, в таком случае, будет после тебя? Казалось бы, хуже быть не может. Но так думают только глупые народы. А я знаю: нет пределов человеческой злобе. И я знаю: если ты умрёшь — будет ещё хуже.
Египетская мораль.
Если челядь напоена таким мёдом премудрости, то чего же ожидать от остальных.
И Мирович совсем один приступает к исполнению заманчивого замысла.
Двадцатого июня 1764 года Екатерина уезжает в путешествие по Лифляндии.
Она уже две недели путешествует. Заговор нужно приводить в исполнение в её отсутствие.
Мировичу не терпится.
По графику его караул — в ночь с 7 на 8 июля. Мирович просится в караул 4 июля. В ночь с 4 на 5 июля, в ночь с субботы на воскресенье, весь Петербург пьянствует. А когда Петербург пьян, все антиправительственные действия воспринимаются, под влиянием алкоголя организм человека настроен антидеспотически.
Мирович в крепости. У него команда — 38 солдат.
Вечер 4 июля. Мирович ходит по крепости. Он старается определить на глаз: где окошко «безымянного колодника нумер первый»? Никто не знает, в какой камере Иоанн Антонович. Знают Власьев и Чекин. Но узнавать у них — нелепо. Они — личные телохранители императора. У них — служба, тайна.
Солнце гаснет поздно.
Последние муравьи уползают в щели крепости. Неподвижные мухи — на потолках. На Неве уже потемнели разводы от рыбы. Спят птицы, спит Петербург.
Мирович возвращается в кордегардию. Он пересматривает манифесты, написанные собственной рукой, — фальшивки. Именем Екатерины II, именем Иоанна Антоновича. Всё правильно, всё убедительно. Никаких описок, никаких недоразумений. Сердце бунтовщика бьётся спокойно. Его ожидает удача.
Он занавешивает окно голубым кафтаном от комаров, от мух, от постороннего глаза. Вызывает своего вестового Писклова. Объясняет ситуацию.
— Бунт! — говорит Мирович, и его цыганские глаза пристально изучают лицо Писклова, гипнотизируют. — Всё! — говорит Мирович, отпуская Писклова. — Потом ты будешь майором!
Писклов согласился.
Мирович вызывает трёх капралов: Андрея Кренёва, Николая Осипова, Абакума Миронова. Капралам он обещает: «Потом — подполковниками!»
Он вызывает остальных. Поодиночке. Он сулит им блестящее будущее. Он осыпает их орденами, одаривает именьями, присваивает звания. Он их провоцирует: все согласны, а вы? Солдаты вы, товарищи по оружию или сопливые трусы?
Солдаты отвечают по прусскому уставу:
— Если все согласны, и бунт будет, и я — последний, — присоединяюсь.
Полутьма в комнате.
Глухо в крепости.
На крепостной стене стоят фонари.
На небе нет звёзд. Не темно и не светло. Белые ночи. Белая тьма.
По стене, как по луне, ходит часовой и кричит время от времени, чтобы не уснуть, и голос его раздаётся еле-еле, как в высоте, в безвоздушном пространстве:
— Слу-шай!
Всё хорошо, всё просто, солдаты согласны, жарко, сыроватый воздух, летом в Петербурге не бывает темно, только туманно, воздух сыр и туманен, Мирович лежит на кровати, голубым пламенем мерцают свечи, нужно встать и отдать две-три команды, всё произойдёт, успех.
Часы бьют полночь. Пол-ночь.
Часы бьют час. Груст-но.
Часы бьют четверть второго. СТУК В КОРДЕГАРДИЮ! Мирович вздрагивает, вскакивает. Передвинул на столе пистолет.
В дверях фигура.
— Кто ты?
Это фурьер Лебедев. Он рапортует:
— Комендант приказал пропустить из крепости гребцов.
— Пропустить!
Лебедев поворачивается на каблуках, уходит (дверь открыта) в пустоту (дверь закрывается).
Мирович вытаскивает шпагу из ножен, протирает её суконкой, опускает шпагу на стол (чтобы не услышали, чтобы не зазвенела!), теперь на столе пистолет с пулями, шпага (поблёскивает!) и подсвечник с тремя простыми свечами.
Мирович улыбается самому себе, он рассеян, он гасит одну из трёх свечей (фитилёк давит пальцами, фитилёк мнёт), он отодвигает подсвечник на край стола, от себя, поближе к двери, чтобы свет свечей освещал вошедшего, чтобы кровать подпоручика оставалась в тени, невидимка. Актёр играет с самим собой в опасность.
Часы бьют половину второго.
Стук.
— Кто ты?
Опять Лебедев.
— Комендант приказал пропустить в крепость гребцов и канцеляриста.
(Кан-це-ля-ри-ста!).
— Пропустить! — Мирович подписывает пропуск на том краю стола, где свечи.
Больше ни слова.
Часы бьют без четверти два. Опять Лебедев.
— Комендант приказал пропустить из крепости гребцов и канцеляриста.
Мирович подписывает пропуск.
(Греб-цов-и-кан-це-ля-рис-та!).
И вдруг! одна мысль! одна-единственная:
«Предательство».
Мирович уже семнадцатый раз на карауле в крепости.
Лебедев стучит по каменной лестнице каблуками, каблуки стучат всё тише и тише, как часы, которые останавливаются, как ос-та-нав-ли-ваю-щие-ся часы.
Случайность? Один час — три пропуска. Такого ещё не бывало. Ни в крепости, ни в Петербурге никаких чрезвычайных происшествий. Значит, комендант знает о заговоре, узнал! Солдаты рассказали! Бередников отсылает канцеляристов в Тайную канцелярию! С доносами на Мировича! Больше для торопливости нет причин!
Мировичу не страшно, он играет с самим собой в страх.
Он лежит в ботфортах и слушает часы. Часы тикают. Часы бьют два раза.
Мирович вскакивает. Не одевается. Как в романах про венецианские приключения, подпоручик хватает шарф и шляпу, оставляет пистолет и шпагу, чтобы случайно вспомнить о них и возвратиться, на лестнице вспоминает и возвращается, распахивает двери, чтобы погасли свечи, одна свеча гаснет, одна не гаснет, колышется огонёк, на столе блестит шпага и — тусклый пистолет, Мирович хватает пистолет и шпагу, локтем смахивает на пол свечу, свеча на лету гаснет, Мирович бежит вниз по лестнице, перепрыгивая в полутьме через ступеньки, ни о чём он не думает, он думает вот о чём: хорошо, что он знает все ступеньки, не спотыкается, — вниз, в солдатскую караульню, он кричит в караульню, в пустую, пьяную полутьму:
— К ружью! К ружью!
Он стоит на лестнице (казарма, камни!) — и тяжело и легко дышит.
Темнота, в темноте вспыхивает огонёк, трепещет маленькая, как пальчик, свечечка, она мелькает и падает на пол, на каменный пол (каменного цвета!), вспыхивает тряпка (ружейная промасленная тряпица!), чья-то волосатая рука бьёт по тряпке пустым сапогом, стучит железо и дерево, бормотанье, блестит множество пуговиц.
Мирович истерически плачет, без слёз, его просто лихорадит: началось!
Солдаты уже унесли ружья, убежали. Мирович без мундира, шляпа упала на лестнице, укатилась (куда-то!), серебряный парик порвался, висит на последней шпильке, ползёт по шее, над глазами перепутались волосы (цыган! кудри!), в крепости туман, тёплый, светлый, июльский.
— Ружья! пулями! заряжай!
Солдаты заряжают.
Туман совсем не рассеивается и не рассеивает звуки: шомпола и замки звенят в тумане.
Мировича вдохновляет этот оркестр, он уже — на сцене — главный герой. Он отдаёт приказания бешеным голосом, жестикулирует, а рукава красной сорочки болтаются на локтях.
На крыльцо комендантского домика выбегает полковник Бередников, карлик в очках, в золотистом халате жены, он запутался в халате супруги, маленькая мумия, на лобике блестят очки, он растерялся, у него фальцет:
— Я… Ружья заряжать не приказывал! (Кашляет.) Я… тревогу… не объявлял! Сами… самовластье! Дисциплина! Подпоручик Мирович! Объяснитесь!
Мирович объясняется с комендантом, но по-своему: бросается на крыльцо, бьёт подполковника (кулаком — в лоб!), карлик в халате катится с крыльца, крошечная лысая головка затерялась в халате, Мирович хватает халат за шиворот и тащит, и бросает халат в караульной и оторопевает — совсем нет коменданта, это пустой халат, расстояние — короткое, до кордегардии десять шагов, Мирович и не почувствовал, как Бередников выпал из халата, подпоручик притащил и бросил пустой халат, комендант пропал, ну и пусть — пропал так пропал!
Повсюду солдаты зажгли факелы.
Факелы сильно сияют в тумане — нимбы.
Лихорадка охватывает всех.
— Примкнуть штыки! Обнажить тесаки! Мы должны умереть за государя!
— Мы! должны! умереть!
— Где гарнизонная команда? Пусть присоединяются!
— В три шеренги становись!
— Какой туман! Где казарма? Где гарнизонная команда?
— Стой, кто идёт? Стой, сволочь!
Мирович со шпагой и с пистолетом:
— Иду к государю!
— У нас нет государя! Где государыня?
В тумане голос:
— Часовой, почему не стреляешь?
Выстрел!
Ещё голос:
— Всем фронтом пали!
Залп!
Мирович тоже кричит:
— Всем фронтом пали!
Залп!
У Мировича — 38 ружей, у гарнизонной команды — 16. Беспорядочная перестрелка. Стрельба в пустое пространство, приблизительная стрельба, — туман.
Около склада пожарных инструментов солдаты окружают Мировича. Передышка в стрельбе. В тумане передвигаются лишь лица солдат. Мирович вынимает манифест, написанный им самим от имени Иоанна Антоновича. Мирович читает манифест бешеным голосом!
Впоследствии (на суде) солдаты признавались:
— Хоть манифест и был зачитан Мировичем в самый ответственный момент, когда мы сомневались, нужен ли братоубийственный бой в крепости, но никто так ничего и не понял, каково же содержание манифеста, к чему он клонится.
Подействовал голос. Голос начальника. Он загипнотизировал солдат.
У Мировича мелькает мысль:
«Во время перестрелки убьют императора. Шальная пуля — смерть!»
Мирович объявляет своим солдатам:
— Прекратить стрельбу!
Они прекращают. Но гарнизонные солдаты продолжают стрелять.
— Прекратить стрельбу! — кричит Мирович им, в туман.
Но у гарнизонных солдат своё начальство — Власьев и Чекин. Солдаты стреляют. Пули слышны, но на некотором расстоянии, стреляют не прицеливаясь — туман! Мирович в бешенстве.
— Ах так! — кричит он в туман. — Тогда выкатить пушку!
Выкатывают пушку.
Пушка шестифунтовая, медная. Приносят порох, пыжи, фитили, шесть ядер. Те, из тумана, стреляют.
— Заряжай! Зажигай фитиль!
Пушка заряжена, фитиль зажжён, из тумана голос:
— Стойте! Не стреляйте! Мы — сдаёмся!
Из тумана выходит капитан Власьев. В расстёгнутом мундире, безоружный, толстое лицо трясётся и как-то слезится, что ли.
— Всё! — вздыхает капитан. — Пошли.
Он вздыхает и ни на кого не смотрит, отворачивается.
Мирович восхищён; обнимает капитана, эту тушу ему не обхватить, усы у Власьева обвисли, соломенные, он осторожно отстраняется от Мировича, как несоучастник.
Солдаты разбегаются по казармам (искать камеру Иоанна). На галерее всех встречает поручик Чекин.
Мирович хочет обнять и Чекина, а Чекин, как и Власьев, отстраняется, он тоже туша, но поменьше и без усов, а с какими-то студенистыми (в тумане, что ли?) бакенбардами.
— Где государь? — спрашивает Мирович резко. Он возбуждён до последней степени, он то вскакивает, то садится на камень, то хватает за рукава, за пуговицы офицеров. Его мечта — в двух шагах! Его лицо подёргивается, нервный тик.
Осуществленье! У него совсем пересохло во рту, он дышит, как рыба, судорожно хватая раскрытым ртом воздух. И Власьев, и Чекин — в нерешительности, в меланхолии.
— Где государь? Ты, туша! — Мирович обращается к Чекину, приставляет к его горлу остриё шпаги.
— Нет государя, — чуть не плачет добродушный Чекин, и его бакенбарды трясутся.
Ни слова не говоря, Мирович бьёт (болван!) рукояткой пистолета — в лоб! Он хватает Чекина за бакенбарды и тащит тушу и трясёт:
— Где государь? Показывай камеру!
Власьев стоит у перил галереи, отделяется от перил, усы — опущены, лицо — толстое, блестит, как слезится:
— Пошли… я покажу… отпусти человека.
Мирович отпускает и послушно идёт. Идёт за Власьевым, и хвалит его, и даёт ему всякие обещания. Власьев — ни слова, безответен, не оборачивается. Он какое-то время возится с ключами.
А Мирович кричит на всю галерею, в сторону Чекина. Мирович ещё не остыл, кричит:
— Посмотри на Власьева, ты, байбак! Это — молодец! У него усы! А ты? Тупица! Другой бы давно заколол тебя, кабан! Колите кабана! — кричит Мирович, обращаясь неизвестно к кому.
Мировичу нужно покричать. Никто не понимает его криков и не прислушивается. Кого колоть? Какого кабана? Солдаты переспрашивать боятся.
Дверь камеры открыта, распахнута. Мирович рвётся в камеру. Там темно.
Неизвестно откуда взялась свеча: Власьев зажигает свечу, прикрывая огонёк от лёгкого ветра ладонью (большой, с толстыми пальцами, ладонью).
Он входит в камеру.
— Ну вот, — вздыхает Власьев и поднимает свечу.
Камера освещена, большая и пустая, в стены вбиты деревянные колышки, гвоздики, на колышках одежда, матросская, на подоконнике склеенные из газет и раскрашенные кубики и матрёшки — игрушки двадцатичетырехлетнего императора. В последнее время Иоанн окончательно впал в детство и мастерил детские игрушки, кубики и матрёшки.
— Где же… — Мирович оглядывается и не договаривает.
Власьев опускает свечу. На полу — распростёртое человеческое тело… Чьё?
— Это… кто? — спросил Мирович и не пошевелился. — Кто это? — закричал Мирович, оглядываясь то на Власьева, то на труп.
Власьев не отвернулся. Он смотрел на Мировича не мигая. Смотрел, и ни один мускул не шевельнулся на его толстом лице с соломенными опущенными усами. Он смотрел на Мировича так, как смотрят в окно, в пустую тьму.
Всё.
Бунта не будет.
В ушах — какой-то странный тик, руки онемели и повисли, они болят, наверное, болят от напряжения ногти, то есть под ногтями, — Мирович ещё судорожно сжимал рукоять шпаги.
Всё. Мирович вкладывает шпагу в ножны. Он вертит в руке отяжелевший пистолет и не знает, как с ним, с пистолетом, быть, он делает несколько шагов в сторону подоконника, подходит к подоконнику и бросает пистолет на подоконник, перебирает раскрашенные кубики, безучастно рассматривает матрёшек.
В дверях уже — солдаты. Самих солдат не видно, они в какой-то мути, брезжат лишь тусклые лица и поблёскивают, серебрятся и золотятся пуговицы и пряжки.
На полу блеснула бритва. Мирович поднимает бритву, рассматривает, — не дешёвая, английская, с английской короной, выгравированной на лезвии, и с вензелями на лезвии.
В камере уже вибрирует голос Чекина. У него так вибрирует голос, скорее всего, потому, что Чекин отчаянно жестикулирует. Голос — вопль, но всё время срывается:
— Это — мы! Но не мы! То есть мы не виноваты! Нам всё равно, кто он! Он не император для тюрьмы — арестант! Мы по присяге! Так приказано! Мы знали, кто он, но — присяга! Мы виноваты! Или — нет!
Чекин совсем запутывается. Что он говорит — разобраться нет сил.
Мирович ни на кого не смотрит.
— Эх вы, — говорит Мирович, — сволочи. Бессовестные вы люди, — говорит он тихо и страшно, — убийцы. Его-то за что вы убили? Ну ладно меня бы, ладно уж, — говорит он, — но такого-то человека за что?!
— Мы не убили! Присяга! Мы только ударили! — бормочет Чекин.
— Он же был глупый и тихий, как птица, — говорит Мирович. — Разве можно ударить птицу — бритвой?
Мирович подходит к трупу и опускается на колени, целует руку мертвеца, поднимает свою чёрную цыганскую голову, глаза его полны слёз, он целует ногу мертвеца. И встаёт.
Он распрямляется и приказывает положить мёртвое тело на кровать и накрыть простынёй. Притихшие солдаты опускают тело на кровать и прикрывают простынёй. Кровать выносят из казармы, солдаты строятся, Мирович идёт перед кроватью, за ним шагает Чекин и спрашивает шёпотом, когда кровать переносят через канальный переход:
— Что же теперь с нами будет? Что же произойдёт?
Солдаты останавливаются и опускают кровать.
— Что произойдёт и будет? Это — ваше дело, — бросает Мирович.
Переживания прошли, Мирович становится опять самим собой, он входит в новую роль. По всей крепости носят кровать с мёртвым императором. Ни шёпота. Факелы потушили. Рассветает.
Золотится фрунтовой песок.
Команда строится в четыре шеренги. Маленькая команда, 54 человека.
Мирович стоит простоволосый, без парика. От пота, от солнца его волосы блестят, как угольные, он поправляет волосы пальцами, глаза — отрешённые, он говорит:
— Солдаты! Отдадим последний долг императору Иоанну Антоновичу! Он страшно жил и страшно умер.
— Солдаты! Бить утреннюю побудку!
— В честь мёртвого тела ружья на караул!
— Бить полный поход!
— Залп!
— Солдаты! Вот наш государь Иоанн Антонович! Мы могли бы быть счастливы, а вот — несчастны. Я виноват. Я за всех отвечу. Вы нисколько не виноваты, ведь вы не знали моей цели, вы подчинялись. Так я вам говорю: пускай вся ответственность, пускай все муки — на меня.
Мирович обходит шеренги и целует рядовых.
Появляется солнце, оно ещё только немножко краснеет в стеклянном тумане. Солдаты в смятении. Никто не знает, что же дальше.
Первым опомнился капрал Миронов.
Хитрец капрал подкрался к Мировичу сзади и выхватил из его ножен шпагу. Солдаты перестали обниматься и целоваться, зашевелились.
— Отдай шпагу, трус, — закричал Мирович, — комендант, я отдаю вам шпагу!
Солдаты бросились на Мировича.
Семнадцатого августа 1764 года был опубликован манифест Екатерины II о заговоре Мировича и об убийстве Иоанна Антоновича.
Власьев и Чекин ничем не поплатились за убийство. Они выполнили свой долг полицейских. Правда, их никто не уполномочивал убивать Иоанна, но в такой ситуации у них не было другого выхода: или смерть одного сумасшедшего, или государственное кровопролитие, междоусобная война. Убийство порицала и Екатерина, но делать было нечего — в манифесте она похвалила их за выполненный долг, а потом отстранила от службы.
Сентенцией Сената Мирович был приговорён к четвертованию[23].
Императрица пожалела авантюриста. Она заменила четвертование «обезглавлением».
Шестьдесят два солдата были наказаны шпицрутенами и батогами и сосланы в Сибирь.
Капрал Абакум Миронов, несмотря на хорошую инициативу при аресте Мировича, получил 10 000 палок и был сослан на каторжные работы.
Приговор был приведён в исполнение 15 сентября 1764 года.
Весь Петербург пришёл посмотреть на бунтовщика — как его будут казнить.
Мировича казнили на Петроградской стороне. Подпоручик Мирович был в голубом кафтане. Кафтан застёгнут на все пуговицы, а пуговицы блестели. Он в серебряном, припудренном парике. Холодновато, и его лицо разрумянилось: Мировича не пытали и хорошо кормили в крепости. Он был — весел!
Надеяться — не на что. Он совершил двойное преступленье: бунтовал против императрицы и спровоцировал смерть императора. Пощады быть не могло. Моросил дождик.
На эшафоте Мирович подмигнул священнику:
— Батюшка! Не смотри на меня, смотри на Петербург. Вот он весь — у эшафота. Смотри — глаза. Они — ненавидят. Не сочувствуют! А если бы поменять на минутку декорации? Если бы это не эшафот, а тронное место, а я — генералиссимус победившего восстания? Какие были бы глаза! Не глупость и злоба, о нет, — восторг и холуйство.
Мирович рассмеялся тихонько, и тёмное цыганское лицо его посветлело.
— Чего ты смеёшься, дурачок! — пожалел Мировича священник.
Полицмейстер читал сентенцию о казни.
Мирович махнул рукой. Всё равно. Это — его последняя сцена. Последняя игра. И она должна быть превосходна.
Мирович стоял во весь рост и не шевелился, лишь серебряный парик и голубая шинель понемногу темнели от маленького дождика. Мирович поблагодарил полицмейстера за то, что он прочитал указ. Поблагодарил императрицу и Сенат, что в приговоре нет никакой напраслины. Он поблагодарил простой Петербург, что пришли его посмотреть. Он сказал, что раскаивается во всём, в чём только хотят, чтобы он раскаялся, но не перед кем-то его молитвы — лишь перед Богом.
Простой Петербург залюбовался храбрецом, все заплакали.
Мирович был превосходен.
Он театральным жестом снял с пальца перстень и бросил палачу. Палач ничего не понял и отшатнулся. Палач ещё не имел никакого опыта в своей области (в России уже двадцать лет не существовало публичной смертной казни). Обыкновенный гренадёр, бурлак, он стал палачом лишь неделю назад, ему предложили несколько рублей на кабак, он и согласился. Неделю его обучали: как получше отрубить голову барану. На баранах и научился.
— Возьми перстень, — сказал Мирович, — он дорогой. Такой у тебя труд: пожалеешь — промахнёшься. Возьми перстень, дружок, и смотри — не промахнись.
Мирович откинул полы голубой шинели, встал на колени, снял серебряный парик, отбросил парик, положил свою чёрную цыганскую голову на плаху.
(В толпе: «Какие кудри!»).
Приблизительно так выглядит версия официальной историографии.
Теперь посмотрим другие документы.