Версия вторая: Смерть узника и казнь поэта

1

Все факты остаются.

Император Иоанн Антонович родился 12 августа 1740 года.

Шестнадцатого октября 1740 года императрица Анна Иоанновна объявила его императором[24].

Двадцать пятого ноября 1741 года Елизавета Петровна арестовала Иоанна.

С 25 ноября 1741 года арестанта перевозят из крепости в крепость, а 5 июля 1764 года офицеры Данила Власьев и Лука Чекин убивают его.

Все факты остаются.

Василий Яковлевич Мирович родился в 1740 году.

Он был подпоручиком Смоленского пехотного полка.

В ночь с 4 на 5 июля 1764 года Мирович поднял восстание. У него было 38 солдат.

Он был казнён 15 сентября 1764 года, в среду, в Петербурге, на Петроградской стороне, в Обжорном ряду.

Все факты остаются. Факты — важны. Но не менее важна и трактовка фактов.

Итак, трактовка.

Происхождение Иоанна Антоновича. Что говорит о происхождении официальная историография? Вот список слабоумных предков Иоанна и попытка комментария:

1. Прадед — царь Иван Алексеевич: от природы скорбен головой, заика, болел цингой, плохо видел.

Почему царь Иван был «от природы скорбен головой» — хорошо известно. Только потому, что, как старший брат, он должен был стать императором, а стал — Пётр I, младший.

Цингой он болел не потому, что был глуп. «Плохо видел» — этим недостатком страдали тысячи гениальных людей, в том числе и Гомер. Но никому ещё не приходило в голову приписывать Гомеру идиотизм.

2. Прабабка — царица Прасковья Фёдоровна: выросла в предрассудках и суевериях, грамоте была обучена довольно плохо, хитрость и вкрадчивость заменяли ей ум, страдала припадками бешенства.

В предрассудках и суевериях выросли Архимед, Спиноза, Кант, Лейбниц, Локк, Ломоносов, Гегель, Фёдоров, Ницше; Жанна д'Арк, Мария-Терезия, королева Виктория, Анна Иоанновна, Елизавета Петровна, Екатерина I и Екатерина II, Мария Медичи, Мария-Антуанетта, Маргарита Наваррская. Хитрость и вкрадчивость заменяли ум и им. Никакими припадками бешенства царица Прасковья не страдала. Она была вспыльчива и истерична.

3. Дед — Карл-Леопольд: был известен сварливым, вздорным и беспокойным характером; был слабоват умом.

Вздорны, беспокойны были Микеланджело, Гойя, Лев Толстой, Бетховен, Гюго, Бернард Шоу, Рабиндранат Тагор. «Слабоват умом» — суффикс «ат» вообще имеет только литературно-художественное значение, когда нужно сказать что-то приблизительное.

4. Бабка — царевна Екатерина Ивановна: могла служить типом пустой, избалованной барышни.

«Пустая, избалованная барышня» — уж никак это не характеризует дегенератизм рода. Так можно сказать о любом, кто тебе не нравится.

5. Мать — Анна Леопольдовна: недальняя по уму и ветреная, она была плохо воспитана. Все умственные способности её, от рождения слабые, были подавлены ещё в юности одной чувственностью.

Так пишет историографическая комиссия через сто с лишним лет. А вот что пишет современник Анны Леопольдовны, который видел её ежедневно и служил в её кабинетах. Пётр Панин пишет:

«Она одарена была хорошим умом, добрым сердцем и возвышенною душою, никому в жизнь свою не сделала зла, даже слуги её обожали, была весела и приятна в обхождении, по-русски, по-немецки и по-французски говорила свободно».

6. Отец — Антон-Ульрих: не кончил полного курса наук, белолицый, подслеповатый, золотушный, очень робкий.

Самый сильный аргумент не в пользу Антона-Ульриха — «белолицый». «Очень робкий» или «очень смелый» — пустословие. Гораций был «очень робкий» — он бросил щит на поле боя и убежал писать стихи. Герострат был «очень смелый» — он сжёг прекрасный храм, только чтобы прославиться. Но это ничего не прибавило и не убавило в характеристиках потомства: первый — гений, второй — дурак. «Не кончили полного курса наук» — Бальзак, Достоевский, Толстой, Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Байрон, Бах, Ван-Гог, Сен-Симон и другие.

7. Сестра — Елизавета: подвержена частым головным болям, страдала помешательством в 1777 году, но после оправилась.

«Подвержено частым головным болям» три четверти человечества. Как можно страдать помешательством в энном году, а потом оправиться в следующем году? Помешательство — это всё-таки не грипп.

8. Брат — Пётр: имел спереди и сзади горбы, кривобок, косолап, страдал геморроидальными припадками, прост, робок, застенчив, молчалив, до обмороков боится вида крови.

Паганини был уродлив. Геморроидальными припадками в средние века страдали чуть ли не все. Чтобы доказать глупость Петра III, Екатерина писала, что он — «любил устриц»! Чтобы доказать слабоумие предков Иоанна Антоновича, историческая комиссия пишет об их «застенчивости и простоте»! Особенно если человек до обмороков боится вида крови — он, безусловно, сумасшедший. Придётся ещё прибавить. Байрон был калека. Сервантес — тоже. Тургенев до обмороков боялся вида крови.

Все перечисленные выше разоблачения комиссии — никак не криминал для определения умственных способностей, а ведь комиссия пишет именно об умственных способностях предков Иоанна, чтобы приписать ему наследственное сумасшествие. Бетховен был глухой, а Фонвизин паралитик. Но они не были сумасшедшими.

В русской народной песне поётся:

Лишь слепые всё видят,

Лишь глухие всё слышат,

Лишь немые поют песни.

Из всей монографии о предках — только два серьёзных обвинения:

«Скорбен головой и слабоват умом».

Но эти обвинения несерьёзны. «Скорбен головой и слабоват умом» — так говорят о любом, кто не согласен с моим мнением.

Все.

Генеалогия Иоанна Антоновича медицински вполне нормальна.

Замечателен вывод комиссии:

«Достаточно взглянуть на силуэты этих несчастных предков, чтобы по профилям, по неправильной форме головы догадаться о их слабоумии».

Теперь. Как же доказывает сама Екатерина сумасшествие самого Иоанна Антоновича?

Она доказывает ещё проще. Она использует документы Сената, протоколы следствия по делу Мировича.

Процитируем ещё раз донесения Овцына и показания Власьева и Чекина.

Вот какую фразу использует императрица для своего манифеста:

«Овцын: „Иоанн Антонович в уме несколько помешался“».

Так цитирует Екатерина. Но донесение Овцына выглядит несколько иначе:

«Овцын: „Хотя в арестанте болезни никакой не видно, только в уме несколько помешался“».

Екатерина цитирует:

«Овцын: „Видно, что сегодня в уме помешался больше прежнего“».

А вот фраза Овцына из протоколов Сената:

«Видно, что сегодня в уме гораздо более прежнего помешался. Не могу понять, воистину ль он в уме помешался или притворничествует».

Екатерина использует фразу Овцына о хроническом беспокойстве Иоанна Антоновича:

«Овцын: „Арестант временами беспокоен“».

Фраза Овцына на самом деле:

«Арестант здоров и временами беспокоен, а до того его всегда доводят офицеры, которые его дразнят».

Екатерина ни слова не пишет об офицерах, которые дразнят Иоанна. Почему-то ей необходимо реабилитировать их, убийц — Власьева и Чекина. Почему — попытаемся выяснить ниже.

Сейчас главное: опровергнуть основной тезис императрицы — Иоанн болен. По традиционным понятиям медицины того времени («в здоровом теле — здоровый дух»), если человек болен телом, то он болен и душой.

Но здесь-то и начинается крушение всех аргументов, так старательно подтасованных Екатериной.

Ничего подобного.

В течение двух лет комендант Шлиссельбургской крепости Овцын ежедневно видит заключённого. Овцын еженедельно и честно доносит в Тайную канцелярию: «Арестант здоров».

Тайная канцелярия провоцирует — по наущению Елизаветы, а потом Екатерины:

«Не помешался ли узник?».

Им нужно, чтобы опасный претендент на престол был сумасшедшим. Тогда — расправа проста и безответственна.

Два года Овцын пристально присматривается к молодому человеку. И доносит о своих сомнениях:

«Если Тайная канцелярия подозревает, что узник помешался, может быть, он и помешался, только тщательно скрывает свой психоз. Но, может быть, он и не помешался, а притворяется».

«На прошлой неделе его опять дразнили офицеры. У него от ненависти почернело лицо».

Почернело лицо — ну, значит, помешался.

«Но арестант всё время здоров и физически развит, даже больше, чем положено узнику, не занимающемуся физическими упражнениями».

Так, пока Овцын подглядывал в замочную скважину за поведением «безымянного колодника» и прикидывал, помешался ли Иоанн или притворяется, это дитя тёмных тюрем подкралось к двери, распахнуло дверь, Иоанн схватил Овцына за рукав тулупа и так рванул, что оторвал рукав.

— Отдай хоть рукав, ты, полоумный! — в отчаянии взмолился Овцын.

— Ничего, помёрзни, холуйская морда! Не будешь больше подглядывать, свинья!

Оторвать рукав у тулупа, сшитого из овчины, замёрзшей на морозе, как свинец, может человек не просто сильный, а — очень сильный. Полицию никогда не одевали в гнилые шубы.

Овцын в смятении, он рассуждает:

«Иоанн или помешался, или высок и горд духом: он не побоялся оторвать рукав у коменданта, от которого зависит многолетнее его (Иоанна) благосостояние».

Иоанн Антонович был здоров.

Он был здоров, как может быть здоров человек двадцати четырёх лет, который двадцать лет провёл в камере-одиночке, плохо питался, не дышал свежим воздухом.

Но ведь его посадили в тюрьму ребёнком, его организм с детства приспособился к таким условиям, такие условия стали для него естественными.

Никогда — за двадцать четыре года — Иоанн не болел ни одной болезнью.

Сама Екатерина не упустила бы случая перечислить его болезни, если бы они были.

Она не упустила бы распространиться о его единственной болезни, если бы болезнь — была.

Она ни слова не написала о его болезнях. Значит, их — не было.

И императрица Екатерина II, и её обер-гофмейстер, действительный тайный советник Никита Панин, глава Тайной канцелярии, сенатор и кавалер, — и она, и он мечтали, чтобы Иоанн заболел. Об этой их мечте свидетельствует инструкция, данная коменданту Бередникову (Овцын ушёл в отставку, Бередников — заместил).

Вот текст инструкции:

«Гарнизонного лекаря к Власьеву и Чекину допускать, лишь бы лекарь не увидел арестанта. А если арестант заболеет, то лекаря к нему не допускать, а сообщить мне (Панину)».

Та же мечта и в инструкции об обслуживании арестанта. Инструкция Власьеву и Чекину:

«Если арестант опасно заболеет и не будет никакой надежды на выздоровление (!!!), то позвать в таком случае для исповеди священника (!!!)».

НО НЕ ВРАЧА!

Напрасные грёзы.

Иоанн Антонович оказался катастрофически здоровым больным.

Власьев и Чекин дразнят узника. Им тем более приятно его дразнить, что им нечего делать. Их обязанность — лишь смотреть на императора и кормить его. Но Иоанн — не шедевр живописи, чтобы на него можно было беспрестанно и с наслаждением смотреть. Но Иоанн — не гусь в клетке, которого нужно откармливать на ярмарку. Полицейским персонам скучно. Они дразнят Иоанна ещё и потому, что дразнить его — лестно. Они простые офицеры, а он император. Это-то и льстит их холуйскому самолюбию.

Иоанн сердится, ругается, дерётся, бьёт офицеров по морде ложкой. Офицеры обижаются и доносят:

«Он буйствует. Он бьёт нас по морде ложкой. Он — сумасшедший».

Кто же сумасшедший?

Молодой человек двадцати четырёх лет, который на оскорбление словом (его дразнят два дурака) отвечает оскорблением действием (бьёт двух дураков ложкой по морде)?

Более нормальную реакцию нормального человека трудно себе представить в такой ситуации. Сумасшедший ещё подумает, бить или не бить обидчика, — человек нормальный обязательно ударит.

Самый сильный силлогизм в донесениях Овцына:

«Безымянный колодник» кричит на все обиды и оскорбления: «Я — император Иоанн Антонович! Я — вашей империи государь, вы — свиньи!»

Овцын пишет:

«В припадках бреда называл себя императором. Он, несомненно, умалишённый».

Без тени стеснения последующая историография цитирует эти фразы как самые несомненные доказательства сумасшествия Иоанна Антоновича.

Пускай у недоразвитых офицеров хватало наглости писать о сумасшествии Иоанна. Они — убийцы. Они — свидетели пристрастные. Им нужно оправдаться во что бы то ни стало. Одно дело — убить помешанного колодника, другое — убийство разумного императора. За это просто поплатиться. Клевету офицеров можно понять. Она — во имя спасения самих себя.

Но как можно оправдать историографическую комиссию — ведь им досконально известно, что сумасшедшие слова: «Я — император Иоанн Антонович!» — кричит сам император Иоанн Антонович!

Он, доведённый до отчаянья тупоумием телохранителей, орёт в их пьяные морды свою страшную и беспомощную тайну, а это бешеное полицейство хохочет и — определяет степень его умственных способностей!

Запомним: больше ни в одном показании, ни в одном донесении, ни во время процесса, ни после суда, нет ни одного доказательства, ни одного конкретного примера или случая, который каким бы то ни было образом, прямо или косвенно, доказывал бы, что Иоанн был сумасшедшим.

ЗНАЧИТ, ОН НЕ БЫЛ СУМАСШЕДШИМ.

Власьев и Чекин рассказали на допросе новеллу о косноязычии императора. Их новелла — гипербола. Для пущей убедительности они рассказали, что он заикался до такой степени, что его нижняя челюсть ходила ходуном и совсем отваливалась.

Екатерина подтвердила версию убийц.

Она сама оповестила Сенат, что встречалась с Иоанном. Он произвёл на неё самое отталкивающее впечатление. Она расплакалась и уехала вся в слезах. Ей страшно было разговаривать с ним — так он заикался, как самый что ни на есть настоящий сумасшедший. У него была уродливая физиономия зверя.

Это — неправда.

Екатерина не встречалась с Иоанном.

Если бы она встречалась, она посмаковала бы встречу сразу же.

Она всё перепутала. Одним она рассказывала, что встречалась с императором два года назад в доме А. И. Шувалова. Другим — что встречалась год назад в доме И. И. Шувалова. Третьим — что встречалась в крепости. Четвёртым — что Иоанна привозил в её кабинет Н. И. Панин. И так далее.

Екатерина помнила все даты и все встречи до мельчайших подробностей. Все её записки сверены с архивами — ни разу она ничего не перепутала. Если уж Екатерина перепутала событие двухлетней давности, значит, этого события совсем не было.[25] Императрица не видела заключённого, иначе она не стала бы описывать его «уродливую физиономию зверя».

Потому что барон Ассебург, тайный советник датского посла при русском дворе, видел Иоанна.

Восемнадцатого марта 1762 года Ассебург вместе с Петром III посетил Иоанна Антоновича в Шлиссельбурге[26]. Пётр хотел освободить Иоанна, но не успел. Произошёл государственный переворот 28 июня.

Ассебург записал в дневнике:

«Иоанн был очень белокур, даже рыж, роста среднего, очень бел лицом, с орлиным носом, большими глазами».

Ни слова об отваливающейся челюсти. Он описывает красавца! — орлиный нос, большие глаза, рыжие кудри.


Восемнадцатого марта 1762 года Пётр III посетил Иоанна в Шлиссельбургском каземате[27].

Пётр III не заметил, что Иоанн заикается.

Пётр рассказывал английскому послу графу Букингему:

«Разговор Иоанна был не только рассудителен, но даже оживлён».

Может быть, Иоанн схитрил и притворился не заикой?

Можно скрыть любую болезнь, косноязычие скрыть невозможно.

Пётр несколько часов говорил с Иоанном — и ничего не заметил.

Первое же слово, произнесённое калекой, должно было выдать его.

Барон Н. Корф[28], полицмейстер Петербурга, присутствовал при этой встрече, он знал Иоанна с детства.

И барон Корф — ничего не заметил!

Обер-шталмейстер Нарышкин, барон Штернберг, секретарь Волков сопровождали Петра III. Они — присутствовали, они ни на минуту не отлучились из каземата.

И они — ничего не заметили. Никакого косноязычия.

Иоанн жаловался, шутил, шумел — волновался. Он даже запустил в потолок табуретку, и табуретка разбилась вдребезги.

Но «безымянный колодник» — ни разу не заикнулся.

В. Ф. Салтыков, который отвозил мальчика в Ригу, капитан Миллер, который отвозил Иоанна в Холмогоры, полковник Вындомский, начальник полиции в Холмогорах, сто тридцать семь несчастных полицейских, которые жили с Иоанном в Холмогорах двенадцать лет, сержант лейб-кампании Савин, который тайно вывез Иоанна из Холмогор в Шлиссельбург, майор Силин, который возил юношу в Кексгольм, капитан Шубин, первый полицейский при Иоанне в Шлиссельбурге, четыре коменданта Шлиссельбургской крепости — майор Гурьев, капитан Чурмантеев, майор Овцын, подполковник Бередников — более ста пятидесяти свидетелей в течение двадцати лет! — никто не заметил, что Иоанн Антонович был косноязычен.

ЗНАЧИТ, ОН НЕ БЫЛ КОСНОЯЗЫЧЕН.

Итак.

Иоанн был здоров.

Он не был сумасшедшим.

Он не был заикой.

Он знал, что он — император.

Он был — опасен.

Он был уже серьёзно опасен, потому что ему было уже двадцать четыре года, потому что в его пользу было уже четырнадцать заговоров.

Это Власьев и Чекин были малограмотны. Об этом свидетельствуют все (больше полусотни) их доносы. Овцын писал:

«Арестант доказывал Евангелием, Апостолом, Минеею, Прологом, Маргаритою и прочими книгами».

А Власьев и Чекин писали, что «он не знал азбуки».

Чтобы читать перечисленные комендантом Овцыным книги, нужно было знать по крайней мере два языка: современный русский и церковнославянский.

Комендант Бередников писал, что он «читал газеты».

Иоанн читал книги и газеты: он многое знал, обо всём слышал. Над ним издевались двадцать лет только потому, что он — претендент на престол. Он мог взбунтоваться.

Он мог взбунтоваться и найти в той же Шлиссельбургской крепости людей, которые с радостью помогли бы ему расправиться с: Екатериной.

Все мысли всех сословий — Шлиссельбургская крепость. Все мысли, все слухи. Наивность — Россия думает, что любой новый император её спасёт. В крепости — император. Ему — 24 года. Все знают — он разумен и религиозен. Чуть ли не каждый месяц — Сенат, суд: открылся ещё один заговор в пользу Иоанна. Его имя — уже миф. Четырнадцать заговоров за два года — неслыханно за всю историю России.

Екатерина храбрится (диктатор — прихорашивается); но она напугана. Смертельно.

Что-то нужно делать с Иоанном Антоновичем. Но — что?

Убить тайно невозможно. Будет бунт!

Убить публично нельзя: ни собственная Россия, ни Европа не простят. Будет бунт в России и ссора, разрыв со всеми королевскими домами Европы, то есть — смерть.

Но и жить нельзя, когда в нескольких верстах от Зимнего дворца в камере-одиночке — император. Вся Россия — в беспокойстве, вся Европа сочувствует Иоанну.

Опасного претендента нужно устранить. Но как?

Сама по себе напрашивается другая версия убийства Иоанна Антоновича.

Императрица — хитра.

Она ищет исполнителей.

Ей не нужны исполнители слепые, ей нужны романтики.

2

Впоследствии, в манифесте от 17 августа 1764 года, Екатерина писала:

«Мирович проведя жизнь свою в распутстве, мотовстве и беспорядке…»

Какую жизнь?

Мировичу двадцать четыре года.

Он родился в Тобольске. Семья Мировичей, потерявшая все имения, сосланная, совсем обнищала. Отец Мировича служил капитаном в армейском полку. Из последних сил, из последних средств мальчика отдали в «немецкую» школу.

В школе училось всего восемь человек, дети ссыльных дворян. Директором и преподавателем по всем предметам был Сильвестрович, русский немец, лютеранин, человек блестящего образования. Он обучал юношей немецкому языку, музыке, математике и нескольким другим предметам.

Один из восьми учеников Сильвестровича, капитан Иван Андреев, соученик Мировича, так писал о последнем:

«Василий Мирович отличался перед товарищами способностями, шёл быстрее всех их и выучился между прочим хорошо говорить по-немецки и играть на скрипке и на бандуре».

Мало того.

В рапорте Бередникова Н. И. Панину комендант писал:

«При аресте подпоручика Мировича найдены у него мною… живые писания».

«Живые писания» — Мирович рисовал.

Мало того.

Писатель Г. П. Данилевский, педантичный исследователь архивов, писал:

«Прилагаю список с предсмертного, доныне нигде не изданного стихотворения Мировича».

Он писал стихи. Не может быть, чтобы он написал только одно стихотворение, предсмертное. Судя по слогу этого стихотворения, автор был, несомненно талантлив.

М. В. Ломоносов, угрюмый гений, — вся профессура шарахалась от него, ему одному позволяли являться в университет без парика, ненапудренным и ненапомаженным, и он вот именно — являлся, а не приходил читать лекции, облысевший, обрюзгший, с толстыми и мягкими губами, с тростью, выточенной собственноручно из голубого агата, в малиновом халате, расшитом золотыми цветами, круглый год — в восточных валенках, инкрустированных собственным стеклом, когда Ломоносов произносил (вот именно — произносил, а не говорил) речь в университете, он цитировал стихотворение Мировича (речь о «новейшей поэтической школе»).

Когда Бецкий, блестящий администратор и эрудит XVIII века, объявил конкурс на рисунок перил для небольших петербургских мостов, победителем конкурса был Мирович.

Мирович жил в Петербурге всего два года.

В доме партикулярной верфи в Литейной части он снимал карликовую мансарду над сенями. Он сам смеялся над своей беспросветной судьбой. Вот что он написал на обратной стороне билета — пригласительный билет на придворный маскарад 21 февраля 1764 года:

«Было и гулено, и пешком с маскарада придено по причине той, что гранодёр с шинелью ушол, и я, не сыскав лошадей, в маскарадном платье домой пришол».

Что Мирович мог проматывать?

Офицерское жалованье, которое ему не выплачивалось вот уже восемнадцать месяцев? Воровать гороховую похлёбку в трактирах и продавать похлёбку — кому? фельдмаршалам? а выручку проматывать?

Какому «распутству» мог «предаваться» нищий подпоручик?

Играть в карты? Не исключено. Только — так, по последней копейке.

Женщины? Может быть. Но… в такой беспросветности вряд ли Мирович был основателем гарема.

Конечно же, он хотел славы, денег, поместий, орденов и чинов. Но не больше, чем любой молодой офицер. Он знал: он имеет больше оснований, чем кто-либо, мечтать о привилегиях и о самостоятельности, — он талантлив.

Если бы он был бездарен, распутен, глуп, труслив (так охарактеризовала его императрица после расправы), то его кандидатура не привлекла бы внимания Екатерины.

Не сохранилось ни одного документа, который бы доказывал связь императрицы с Мировичем. Остались только смутные слухи, недобросовестные сведения иностранцев.

Но эта связь — была.

Попробуем на основании косвенных документов доказать эту связь.

Попробуем при помощи перекрёстных вопросов определить степень причастности Екатерины к делу Мировича, то есть к убийству Иоанна Антоновича.

Н. И. Панин, Н. Корф, С. Шешковский, И. Н. Неплюев, И. Веймарн — вельможи Екатерины, и сама Екатерина, и все последующие государственные историки единодушно пишут, что Мирович был безвестен и не мог иметь сторонников.

Это — не так.

Мирович не только был известен — ОН БЫЛ ЗНАМЕНИТ. Он был знаменит как поэт (не по публикациям, по рукописным спискам), он был знаменит и своей родословной.

Пятьдесят пять лет (с 1709 года!) восемь императоров и восемь поколений Сената занимаются делом Мировичей.

Прадед Мировича, Иван Мирович, бежал в Крым. Переяславский полковник, он отстаивал независимость Малороссии, он был один из предводителей Запорожья. За ним охотились, к нему подсылали убийц, чтобы «этого бездельника истребить».

Дед Мировича, Фёдор Мирович, был генеральным есаулом при Орлике. Генеральный есаул — это почти канцлер Запорожской республики. Он сражался в войске Мазепы. Он сбежал в Швецию, а потом в Польшу. Его брат Василий собирался бежать в Швецию, но его схватили и сослали в Сибирь, на каторгу. Ещё пять братьев Мировичей были сосланы в Тобольск.

Дядя Мировича, Пётр Мирович, был секретарём Елизаветы Петровны.

Отец, Яков Мирович, был секретарём польского посла графа Потоцкого.

Пётр и Яков составляли заговор в пользу Малороссии, но их схватили и отправили в Тобольск.

Сам Василий Яковлевич Мирович не был простым подпоручиком Смоленского пехотного полка, он был адъютантом П. И. Панина, полковника Смоленского полка, родного брата Н. И. Панина, начальника Тайной канцелярии.

Ближайший родственник Мировичей, полковник Полуботок, — герой Малороссии. Полуботок — в тюрьме, в кандалах. Нужно учесть, что все вельможи Малороссии, как и вельможи России, были родственники, одна семья. Мирович несколько раз говорил с К. Г. Разумовским, который был родственником Полуботка.

Неизвестно, о чём говорил Разумовский Мировичу, которого знал с детства, известно лишь, что посоветовал подпоручику «хватать фортуну за чуб».

И Мирович — хватает.

Василий Мирович ещё только два года в Петербурге, но его уже знают. Его не только знают, его узнают на улицах и в трактирах. Он затеял процесс в Сенате: он требует возврата имений своего рода.

Процесс бессмысленный. Поступок дерзкий.

Его дед ещё жив и бунтует в Варшаве. Возвратить имения внуку — значит опять создать легальный очаг бунта в Малороссии.

Сенат отказывает Мировичу. Поэт пишет челобитные Екатерине. Он не стесняется в выражениях по адресу Сената. Поступок опасный — челобитные. Ни у кого нет желания пропагандировать эту фамилию. Брось клич «Мирович!» — и всё Запорожье схватится за свои кривые сабли.

Василия Мировича ещё просто убрать, устранить, сослать, чтобы — ни слуху ни духу.

Почему же Екатерина 1 октября 1763 года присвоила прапорщику Мировичу чин подпоручика? За какие особые заслуги? Срок следующего чина ещё не подошёл. Успокоить скандал в Сенате? Дать взятку (чином!) скандалисту? Посмотрим.

Почему Екатерина не наказала Мировича за сенатский процесс, а назначила Мировичу аудиенцию, как сообщают слухи?

Потому что она нашла кандидата.

Мирович знаменит, но нищ. Его можно обласкать. Ему можно посулить, к примеру, гетманскую булаву.

Но Мирович — потомок ещё живых бунтовщиков. С ним просто будет расправиться.

Неизвестно, на что может решиться обездоленный подпоручик.

А тут задание пустяковое: под каким-нибудь благовидным предлогом вывезти из крепости Иоанна Антоновича. И — никаких усилий: гетманство обеспечено.

Диалоги Мировича и императрицы нигде не записаны. Какое было соглашение (подробности!) — неизвестно. Но на допросах Мирович намекает на своё истинное желание — гетманство, значит, разговор был и о гетманстве. Какой план предложила Екатерина Мировичу — неизвестно. (Последующие события доказывают поговорку: какой план — такой и клан.)

Но начиная с октября 1763 года (присвоен чин, дана аудиенция) фрейлины Екатерины чуть ли не ежедневно находят в подъездах и в урнах Зимнего дворца подмётные письма. Письма не запечатаны, в письмах пространное изложение нового заговора в пользу Иоанна Антоновича. Фрейлины предупредительно передают письма Екатерине. Императрица спокойна. Были письма и поглупее. Не обращает никакого внимания.

Проходит ещё два месяца, и Екатерина получает ещё несколько десятков писем. Копии распространяются по всему Петербургу. Весь Петербург только и сплетничает о письмах. Императрица — спокойна! Впоследствии она скажет:

— Все эти письма моим молчанием презрены были.

Неизвестно. Может быть, и «молчанием презрены были», может быть, и написаны были её собственной рукой и переписаны Мировичем.

Правдоподобнее второе предположение.

И вот почему.

Вспомним так называемый «заговор Хрущёвых и Гурьевых». Никакого заговора не было.

Двадцать девятого сентября 1762 года была пьянка в «Съестном трактире город Лейпциг».

Пили: П. Хрущёв, пригласивший, и гости — А. Хрущёв, И. Гурьев, В. Сухотин, С. Бибиков, П. Гурьев, И. Хрущёв, Н. Маслов и домохозяин Петра Хрущёва — Данилов. Обслуживали: хозяин трактира Колька Коняхин, его супруга Анфиска.

Была простейшая офицерская пьянка с простейшей офицерской болтовнёй.

Поручик Измайловского полка, хвастун, болтун и пьяница, постоянный посетитель «Съестного трактира город Лейпциг», сказал следующие слова. Он уже был вдребезги пьян, исчерпал весь свой словарный запас, язык не слушался уже этого поручика. Вот что сказал Хрущёв, слово в слова:

— Последний день пью, десятый день, — и хватит пить. Это последний день радости. Ныне будет фейерверк. Мы дела делаем, чтобы государыне не быть, а быть Иоанну Антоновичу!

Типичное офицерское бахвальство. Простейший бред алкоголика.

Каковы же были результаты этого бреда?

Ведь на следствии всё выяснилось. Как императрица квалифицировала эту чепуху?

Вот что было.

Был шум, дебош, бокалы, цыганские бубны, табачный туман, солнце и тьма.

Н. Сухотин был вдребезги пьян, он ничего на свете не слышал, только пил за здоровье какой-то то ли собачьей радости, то ли последней радости.

В. Сухотин совершенно ничего не слышал, потому что он вообще-то не пьёт, а тут его невзначай напоили.

П. Гурьев ничего на свете не помнил, потому что он алкоголик, и отстаньте на веки вечные! — он ухитрился напиться и на первом следствии.

П. Гурьев не помнил даже состав компании, потому что он пришёл на обед «в пьяном беспамятстве».

Д. Данилов, домохозяин, сказал, что П. Хрущёв живёт в его доме, и больше ничего он прибавить не в силах к характеристике этого типа. Тогда его пытали, Д. Данилова, домохозяина. Данилов сказал; что П. Хрущёв — такое трепло гороховое, что его буйную болтовню уже давным-давно не слушает, на него никто давно не обращает никакого внимания, — шут этот человек.

П. Хрущёв, вождь заговора, сказал, что за здоровье последней радости — пил, про фейерверк — говорил, а про императрицу и про Иоанна Антоновича говорил в самых тёплых и нежных дружественных тонах. «Но никогда не прощу доносчикам — Маслову и Хрущёву!» — гневался П. Хрущёв.

Гнусный донос. Никакого заговора. Это подтвердили и те, кто обслуживал обед: хозяин трактира Коняхин, его жена Анфиска.

Следственная комиссия развила бурную деятельность. Допрошены были чуть ли не все офицеры Измайловского и Преображенского полков (там служили Хрущёвы — Гурьевы). П. Хрущёва и С. Гурьева пытали. Ничего: никакого заговора — пустая пьянка.

Однако императрица назвала эту чепуху, эту безвестную историю — «повреждение спокойствия нашего любезного отечества» и расправилась с «повредителями» следующим образом. По её наущению следственная комиссия приговорила к смертной казни П. Хрущёва, А. Хрущёва, С., И., П. Гурьевых; к ссылке — В. и Н. Сухотиных и Д. Данилова. Потом процесс ещё продолжался, потом их, кажется, не казнили, но всех били палками и сослали.

Екатерина боялась даже пьяных восклицаний, даже упоминания всуе имени Иоанна Антоновича.

Как же расценивать её величественное молчание в данном случае — в деле Мировича? Пятнадцать писем — с подробностями серьёзного заговора, петербургская полиция (барон Н. Корф), Тайная канцелярия (граф Н. Панин) умоляют императрицу поручить им расследование, а императрица — спокойна! Она отнекивается. Она запрещает заниматься «ерундой».

Значит, был сговор.

Нужно хорошенько подготовить общественное мнение к предстоящему событию: пустому восстанию. Только — так.

Иначе: при такой сложной ситуации уехать путешествовать в Лифляндию можно только в припадке умопомрачения. А она уехала путешествовать 20 июня 1764 года — за две недели до осуществления заговора.

3

«Съестной трактир город Лейпциг».

Об этом трактире иностранные дипломаты и драматурги написали немало.

Хозяину трактира Кольке Коняхину и его жене Анфиске приписывали чудесные роли: Коняхин — чуть ли не русский Цезарь Борджиа, Анфиска — вообще Медуза Горгона.

Но это и так и не совсем так. Биография трактира проста и поучительна.

Колька Коняхин был никем, поваром Коняхой: крепостным жандарма-комильфо Н. И. Панина. Коняху полюбила горничная Анфиска. Она была старше Коняхи на много-много лет, но девушка. Это-то и потрясло повара. Он любил её снисходительно и восторженно, как всякий юноша, который впервые познакомился с девушкой. Он, как бывает в таких случаях, пообещал жениться.

Обещания обещаниями, а действительность — она невыносимо реальна.

— Когда же он женится? — узнавала Анфиска у псарей Панина. Но какие сентиментальные чувства у псарей? Они отвечали (формула популярная):

— Отдайся — узнаешь!

Анфиска забеременела. Повар Коняха к этому времени хорошенько потолстел и — не расплакался. Первое потрясенье прошло. Коняха посматривал по сторонам — где какие девушки ходят. Коняху совсем замучила жажда ласки.

Беременная Анфиска была горничной. Она жила в хорошей семье. Хозяин — Маркел Тимофеевич, умница, скромник, брился, играл на арфе, 65 лет. У него были кое-какие поместья. Управляющий присылал ему деньги за поместья. Жена — Оленька, умница, скромница, квасила капусту со слугами, играла на лютне, 22 года. Ничего у неё не было, никаких поместий. Только — муж. У них было тогда четверо детей.

Анфиска показала тяжёлый живот Оленьке. Оленька пощупала живот и прищурилась.

А н ф и с к а. Выхожу замуж. Позволяете?

О л е н ь к а. Позволяю. А как же! Будь счастлива! Получишь приданое.

А н ф и с к а. Согласна. Пусть приданое. Но жених-то мой — Коняха, крепостной. Выкупайте!

О л е н ь к а. Прости, пожалуйста! Как это — выкупайте? А деньги?

А н ф и с к а. Но, барыня! У вас денег — уйма!

О л е н ь к а. Ты с ума сошла, моя радость! У меня — ни копейки.

А н ф и с к а. Да-да, ни копейки! Пусть платит хозяин.

О л е н ь к а. Но хозяин меня засмеёт, а ты получишь по морде, моя радость!

А н ф и с к а. А вы попросите у Сухотина.

О л е н ь к а (лицо её, ещё совсем девичье, заливается постепенно белой, а потом красной краской, смятение). Ну, если только у Сухотина… попробую… не знаю.

Сухотин, капитан Преображенского полка, уже четыре года лучший друг семьи. Лучший из лучших. Он друг Маркела Тимофеевича, друг Оленьки, друг детей, всех четырёх. У него наследство — миллион, но из-за сердечной привязанности к этой семье он даже не путешествует в свободное от службы в лейб-гвардии время, не кутит в карты, не алкоголик, не добивается девок, — Сухотин квартируется в доме Маркела Тимофеевича и даёт всей семье полезные советы, настоящий товарищ.

Оленька попросила — Сухотин дал Анфиске пять тысяч рублей. Анфиска принесла золото и банковые билеты Коняхе. Коняха потрясён во второй раз. Его не касается, откуда всё это. Крепостной повар выкупает себя сам. Теперь Коняха — независимое существо. Он женится на Анфиске. Ничего не поделаешь. Прощай, любовь и грёзы, здравствуй, роскошь. Во вдохновенном воображении Коняхи мелькает мысль: если открыть трактир — это как раз то, чего ему не хватало в его крепостной жизни.

Анфиска опять пошла и попросила Оленьку. Оленька опять пошла и попросила Сухотина. Сухотин дал деньги Оленьке, Оленька дала деньги Анфиске, Анфиска — своему любимому Коняхе. Трактир открывается. Но не хватает денег — трактир нужно переоборудовать: в подвале нужен ледник для свежих овощей, фруктов, рыбы и мяса; на чердаке — нет никаких запасов продовольствия; мало вина, круп; нужны современная мебель и бронзовые подсвечники.

Просьбы повторяются. Сухотин даёт 15 000 рублей. Трактир расцветает. Сухотин начинает играть в карты. Трактир трактиром, но и Анфиске ни с того ни с сего потребовались кольца с бриллиантами и персидская шаль с кисточками. И Коняха уже присмотрел себе в немецком магазине часы с брелоками и соболий халат, вечерний.

Оленька отсылает все свои драгоценности Анфиске. Месяц все счастливы, и каждый по-своему.

И вот в конце концов известному в Петербурге трактирщику Коняхину потребовалась карета. И шесть английских лошадей. Анфиска побежала к Оленьке: в последний раз! покупай карету и — простимся! Оленька осатанела, она швыряет в Анфиску щипцы для завивки волос. Тут же и Сухотин. Он совсем проигрался, он пьян, он обнищал. Он бьёт Анфиску кулаком по морде и выбивает у неё передний зуб. Анфиска огорчается и идёт в спальню Маркела Тимофеевича, который ещё совсем-совсем ничего не знает, а только спит в спальне и любит свою жену и своего друга Сухотина. Анфиска повторяет просьбу про карету. Маркел Тимофеевич обалдевает (ведь он всё проспал и не в курсе всех предыдущих просьб). Анфиска всё рассказывает и обижается, что ей прежде не отказывали, а теперь — ещё и бьют. Маркел Тимофеевич ласково разговаривает с Анфиской, сочувствует её стеснённым обстоятельствам, целует её в здоровенные губы, гладит её по черноволосой башке, потом нежно берёт её голову в обе свои ладони, зажимает её между своих колен, задирает подол и — более часа! — хлещет Анфиску кавалерийской плетью!

Анфиска не плачет. Хозяин устал, вспотел, он как большая, несчастная птица после дождя, у него тяжёлое дыхание, 65 лет, астма. Он отпускает Анфиску. Анфиска оправляет бархатную юбку, усмехается мстительно и просит Маркела Тимофеевича прочитать в таком случае вот эти две-три незначительные записочки. Ещё не отдышавшись по-настоящему, Маркел Тимофеевич несколько раз читает записочки, знакомый почерк. Так и не отдышавшись, Маркел Тимофеевич скоропостижно скончался на 65-м году жизни и счастья.

Записочки писала Оленька. Она писала Сухотину когда-то, а передавала Анфиска. Но она и передавала и припрятывала. По записочкам выясняется: ещё до свадьбы с Маркелом Тимофеевичем Оленька была любовницей Сухотина. После свадьбы ничего не изменилось, всё осталось так, как было. Все четверо детей — от Сухотина. Маркел Тимофеевич, оказывается, имел к счастью приблизительное отношение. На Сухотина впоследствии донёс Коняхин, и разорившегося миллионера приписали к заговору Хрущёвых — Гурьевых и сослали. Оказалось, что у Сухотина есть брат, поручик лейб-гвардии конного полка. Сослали и брата.

«Съестной трактир город Лейпциг» расцветает.

Там собирается богема: поэты и полицейские из Тайной канцелярии, философы русского Просвещения и фавориты императрицы, барабанщики Шлиссельбургского гарнизона и адъютанты её императорского величества.

Там бушует капрал Гаврила Державин[29]. Он ещё беспомощен и безвестен как поэт, но хорош и хорошо известен как шулер. Он сидит за ломберным столиком. Он выигрывает тысячи золотых монет, и взбешённые офицеры и генералы допытываются, как это ему удаётся: махинации Державина невидимы и блестящи. Генералы допытываются — капрал Державин отмалчивается. Они пьяны — он не пьёт ни капли, только уносит тысячи золотых монет.

Там лихорадочный прапорщик Новиков. Он остроумен, он ядовит, он декламирует полицейским Тайной канцелярии Вольтера и ещё чёрт знает что, а они его боятся, он не только начинающий писатель, но и великолепный фехтовальщик. Новикову двадцать лет.

Там вельможа-пенсионер, фельдмаршал Миних, полководец восьми русских императоров, со студенистыми немецкими бакенбардами, он курит лучший в мире табак, «сюперфин-кнастер», он сидит в матросской куртке, в шароварах, в деревянных башмаках и рассказывает в завесу табачного дыма — сам себе: какая мерзость и мразь ваша современная действительность, как его любили бабы, как он шёл к Екатерине I, никому не кланялся, посмотрит на солнце и кивнёт, как собаке, какому-нибудь временщику Меншикову, — вот и весь юбилей! Какая у него, Миниха, была трость из слоновой кости, на трости золотой набалдашник, похожий по форме на голову царя Соломона. Бабы его любили (не Соломона, а Миниха), бабы его уж так любили, — вот основа основ. Императрица Анна Иоанновна пала к его ногам, как спелая слива. Правительница Анна Леопольдовна смотрела на него, как рысь, — влюблённо. Бутылка коньяка для него была — как напёрсток амброзии. Хлебнёт бутылку, сожрёт лимон — и все бабы у его ног, и что нам, нибелунгам, Семилетняя война! Хватай баб за жабры и радуйся, мальчик мой. Как он скакал на колесницах! Стоит на колеснице во весь рост, в России — эллинский праздник! А он стоит и смотрит на ипподром, как Фаэтон[30]. Светло-зелёный сюртук, лацканы — красные, обшлага — такие же, шпага и молодое лицо! А на ипподроме одни бабы, все — императрицы, все — принцессы! А сейчас? О время!

Там девкам приносят сидр из яблок и фаянсовые блюдца…

— Что я теперь имею? — кричит фельдмаршал с болью. — Вместо баб — оранжереи с померанцевыми, лимонными и лавровыми деревьями!

Там капралы курят табак и запивают пивом. Говорят капралы, адъютанты, фавориты и барабанщики:

— Что сказала матушка? Слушайте. Не тряси пепел в винегрет, ты, барбаросса!

— Эй, девка, чего ты машешь всеми ногами!

— Перед вами гений. Снимите шляпу, капустница!

— Если ты гений, так почему скрывал раньше?

— Она читает в очках, притом с увеличительными стёклами. Ну и смех! уже столько лет, а читает в очках.

— Ум хорошо, два лучше, а три с ума сведут.

— Ну и морда у моей вакханки!

— Петербург!

— Я и говорю, мы — Петербург. Москва — столица бездельников и холуёв!

— Что ты там сказал про Москву, сын человеческий? Повтори — и не нужно будет никакой дуэли. Смерть на месте!

— Смерть — смертный грех.

— Не трогай мою сестру, она — моя сестра, и у нас есть мать.

— А у меня что — нет матери? Я что — сирота, что ли?

— Это не я сказал про Москву. Это слова её императорского величества — Екатерины Второй.

— Блеф — твоя Вторая!

— Эй-эй! Не попади к Панину, сын человеческий!

— Солдат — это Россия!

— Дурак! Россия — это солдат!

— Мама, я ещё вернусь в твой домик!

— Семь «червей»! Все «черви»-мои!

— Вист!

— Все «черви» — твои, и сам ты не человек — а червяк, мой мальчик!

— Отдай мне всех червей — я отнесу их матушке государыне нашей, пусть половит рыбку в мутной водице!

— Что Генрих Четвёртый[31], Наваррский, говорил французам? Он говорил вот что: «Монсеньоры! Вы — французы, неприятель — перед вами!» Вспышка патриотизма. Что генерал Цитен говорил немцам? Он стоял перед немецкими дивизиями с хорошо причёсанными седеющими волосами и говорил вот что: «Солдаты и офицеры! Сегодня у нас генеральное сраженье, следовательно — что? Следовательно, всё должно идти как по маслу». Рассудительно! А как победили мы Берлин? Кто крикнул: «За Бога, за царя, за святую Русь?» Кто крикнул? Мы — не знаем. Все без памяти бросились на врага, и — победа! Вот это клич!

— За Бога мать тоже можно крикнуть.

— Молодец, и это — клич!

— Дадите вы мне, в конце концов, сказать слова Екатерины?

— Давай. Уймитесь, этот словарь хочет сказать слова!

— Вот что сказала императрица: «Дворянство с величайшим трудом покидало Москву, это излюбленное ими место, где главным их занятием является безделье и праздность».

— Ха-ха-ха! Вот так уха!

— А ещё что она сказала, не помнишь? Я помню: «В России всегда было много тиранов, потому что народ по природе своей бездеятелен, а также много доносчиков, и все их любят».

— Эй-эй! Не цитируй стерву!

— Мама, я ещё вернусь в наш домик!

— Не пей вино, дитя, от вина слепнут!

— Пас!

— Чепуха! Я пью, пью, четырнадцать лет пью — и не ослеп.

— А ты попей месяц подряд, потом выверни карманы — и ничегошеньки не увидишь!

— Никита Иванович Панин!

–. . .

— Что я слышу? Я слышу — тишину, и все встают!

— Скотские шуточки.

— Адъютант, послушайте про Панина. Марья Дмитриевна Кожина посплетничала насчёт Орловых. Императрица узнала и позвала Панина. Эта Тайная канцелярия явилась во всём блеске своих бриллиантовых пряжек и бакенбард. В этот момент во дворце был маскарад. Кожина, как ни в чём не бывало, плясала на маскараде и вертела хвостиком и язычком. Государыня приказала Панину, он исполнил: он тихонько попросил генеральшу Кожину поехать с ним, побыстрее, их ждут. Она поехала. Он привёз её в Тайную канцелярию, снял свои франтовские манжеты из драгоценных брюссельских кружев и высек Марью Дмитриевну собственной холёной ручкой, в которую он взял розгу — ветку голландской розы с цветами и шипами. Потом Никита Иванович отвёз, как и полагается, танцовщицу на бал. Обратно. Бедняжка, ещё совсем молоденькая и неискушённая генеральша, не сказала ни единого слова. Она затаила слёзы и продолжала пляски. Менуэт, монимаска, котильон — она всё плясала. Только острый глаз мог бы приметить, что она танцует со странностями, приседает. А ведь была — королева бала.

— Я — Николай, а ты?

— Ну, тогда и я — Николай! Давай называть друг друга «Николай» — всё же жить будет повеселее.

— Ну что ж, Николай, мне кажется, что жизнь потихоньку налаживается.

— Правильно, Николай. Жизнь потихоньку налаживается: потихоньку поумираем!

— Все полки как полки, только у нас, негодяев, не полк, а чёрт знает что: казаки, греки, албанцы, татары, горцы, черемисы, один я — русская душа.

— Пей, пей, колокольчик, а потом поблюём — и баюшки-баю!

— Ах, Княжнин! Княжнин написал драму «Вадим». Панин побеседовал с автором. Голос начальника Тайной канцелярии был — одна лишь ласка. Княжнин прибежал домой в слезах. Он поплакал, слёг и умер утром. А Александр Николаевич? Ему сказали это имя — он упал в обморок.

— Какому Александру Николаевичу? Какое имя сказали?

— Радищеву — Панина!

— Послушай, Мирович, писать пиши, хоть стихи, хоть что хочешь, но прошу тебя Христом — не плюй в мою душу! Знать не знаю я твоего Иоанна Антоновича! Не слышал такого имени!

— А у кого теперь есть имена? Имён-то и нет, мой мальчик! Все — псевдонимы.

— Ну-ка, ну-ка, объясни!

— Чего объяснять? Догадайся! Пётр Третий — псевдоним Карла-Петра-Ульриха, Екатерина Вторая — псевдоним Софии-Фридерики. А ЕГО спрятали в Шлиссельбург.

— Ты-ты, кого — его? Договаривай!

— Иоанна! Ивана Антоновича! Припрятали, сволочи!

— Мама, мама, я ещё вернусь в твой домик!

— Где капрал Державин?

— Нет, и нет поручика Ушакова! Ребята, мы недосчитались, в своих рядах лучших из лучших: шулера и алкоголика. Где они, дети наши?

Державин сидел на канапе с девчонкой. Девчонке семнадцать лет. У неё фарфоровое личико, фарфоровая шейка. Двое цыган, с большими животами, в малиновых жилетах, с толстыми чёрными усами, все пальцы в серебряных перстнях, — цыгане яростно рвали струны гитар и пели сногсшибательными голосами:

Рассудок мне велит:

Себя ты не губи,

А сердце всё твердит:

Пожалуй, друг, люби!

Поручик Аполлон Ушаков проигрался на бильярде. Он расстегнул свой мундир медного цвета и сосредоточенно, с разумным выражением лица отрывал пуговицу за пуговицей. Время от времени он брал со стола бутылку мадеры и поливал свою мраморную грудь вином, объясняя себе разумным голосом (голос разума!) — не жалко мне мадеры, только бы на груди росли волосы страсти.

Красномордый от пива Коняхин разносил на деревянных подносах блины: с вареньем, с коровьим маслом, со сметаной, с подливками, с красной икрой, с сёмгой, с гусиной печёнкой. Блины — блестели! Падали бокалы и кружки, их пинали башмаками, они кувыркались и звенели.

Подпоручик Мирович декламировал:

— По почтовому тракту мимо галерной гавани ехала оливковая с гербами карета. Солдаты обвили шляпы и мушкеты дубовыми ветвями. Кто ехал в карете? В карете был котёнок ЕЁ императорского величества Екатерины Второй. Котёнок был пушист и пьян. Он повеселел, а потом повесился.

— Пюсовый фрак и синие панталоны с узорами по бантам — сорок рублей! Ничего себе синяя лососина!

— Дуй мою музыку, мандолина!

— Кто изобрёл бильярд? Не знаешь? А я знаю! Я! Это мной и никем другим открыта священная форма бильярдного шара. Меня обокрали! Посмотри на этот паршивый бильярд: даже фигура шара та же самая, какую изобрёл я!

— Ты что? Посмотри на себя. У тебя и очи-то от пьянства стали бирюзовыми. Зачем ты выписываешь на бумажную салфетку цифры? Ты что, хочешь превратиться в Пифагора?

— Поздно, Гаврила! Я пересчитываю своё призванье!

— Ну и как? К чему же ты призван в нашей бренности?

— Простейшая арифметика. Возьми грифели и пиши: сколько времени ты потратил на жратву, сколько проспал, сколько опохмелялся, сколько побегал за бабами — вот и всё твоё время и всё призванье. Остаток, полезный отечеству, — мал. Смысл бытия — пуст. Смысл, говорю я тебе, мал и нуден — комарик?! Это ты давно сочинил: «Жизнь — жертвенник торжеств и крови».

Петербургские судьи сидели и пили квас и ели толстые пироги с подливкой.

Граф Н. Н. Блудов ходил по трактиру, маневрировал. Он был в белом кафтане с золотыми позументами. Его не интересовали офицеры. Он надел небольшую наглазную маску, его интересовали судьи.

У судей были башмаки с оловянными пряжками, манжеты из брюссельских кружев, на пучке пудреной косы — чёрный шёлковый кошелёк. Когда происходил спор о юриспруденции, судьи вставали и раскланивались друг с другом, чтобы не пускать в ход кулаки. Судьи время от времени выходили на улицу и ходили на окостеневших ногах вокруг трактира — они разгоняли кровь, и раздавали кучерам по калачу, и подносили по стаканчику пенника, — кучера скучали на козлах.

Граф Блудов положил перед собой заряженный пистолет и пил с судьями.

— Кто ты? Тебя мы не знаем! — изумлялись судьи, уже надравшиеся за счёт Блудова.

— Ещё узнаете! — успокаивал граф в белом библейском кафтане.

— Давайте познакомимся, — предлагали судьи.

— Ещё познакомимся, — пообещал граф.

Судьи смотрели отчаявшимися глазами на пистолет, а граф мирно и свято сидел и вязал деревянными спицами белые перчатки, часто-часто посматривая на судей. Граф Блудов был небезызвестный шулер и валютчик и на всякий случай пил со всеми судьями.

Хозяин Коняхин сидел за ширмой и записывал все разговоры посетителей. Писал он грамотно и скорописью, поэтому ни одно постороннее слово, вовремя сказанное, не пропадало даром. Потом Коняхин приносил свои дневниковые записи Н. И. Панину. Красномордый Коняхин был ещё и неплохим графиком. Поскольку тогда не существовало фотографии, он делал моментальные наброски неизвестных лиц, а Тайная канцелярия разыскивала их впоследствии.

Пиво, раки, солёные огурцы, солёные сухарики, спаржа, вобла, маринованная свёкла, свиные ножки, мочёный горох, — потом вся компания отправлялась в городок Валдай.

— Гусар должен знать только саблю и лошадь, как земледелец — плуг и волов, остальные науки — муть, милая моя!

Валдайские баранки были знамениты по всей России, не менее знамениты были и валдайские девки. Девки торговали баранками и изобретали мази для румянца, а также снадобья любви для отдыхающих путешественников. Торговля баранками не останавливала и не тормозила девичьих страстей. Девки продавали в гостиницах баранки и хитренько распространялись о своём целомудрии. Путешественники хитренько сомневались. Чтобы рассеять сомнения, девки приглашали вечером в баню. Там никого не будет. Никто не узнает. Нужно только хорошенько отдышаться днём и отоспаться! Путешественник спал весь день. Сон был несладок и мечтателен, какой там сон, человек предвкушал вечернее целомудрие. Вечером приходила суровая старуха в чёрном, требовала денег и приводила взволнованного юношу или мужа в тёмную баню. Там уже сидели на белых деревянных полках две-три девки. Они раздевали путешественника, а сами уже были нагие. Зажигали свечи. Затягивали окна бычьими пузырями. Не потому, что не было стёкол, потому, что пузыри чуть-чуть прозрачны, пусть для случайного постороннего глаза чуть-чуть брезжит огонёк, людей — не видно, и что там в бане девки делают — неизвестно. Вместо воды на парильные камни бросали пиво (из ковшиков!) и парились в пивном пару. Путешественник лежал, как Нерон, и не шевелился. Девки без всякого смеха переворачивали его распаренное тело, хлестали (для здоровья!) берёзовыми вениками, обмывали с торжественностью, как мертвеца, мазали тело мазями, и человек со всей активностью ощущал радость жизни и прелесть женщин. В бане была полутьма, колебались и мигали синенькие огоньки нескольких свечей, ОН забывал пошлый реализм службы и семьи, он чувствовал себя, как на небе с небесными принцессами, — теперь все смеялись и хохотали, все вместе веселились, грызли грецкие орехи, кусали конфеты, флиртовали в фантики, ну и до тех пор, пока обессиленный ОН, совсем больной, ослабленный, без карманов, не убегал на последней коляске в Петербург, с радостью уступая баню следующему.

Страсти страстями, но ростовщики тоже не дремали.

«Съестной трактир город Лейпциг» посещали все лучшие ростовщики Петербурга. Эти-то не пили и не играли. Они дышали и ждали. Когда кто-то проигрывался, ростовщики успокаивали его и давали в долг деньги. Проигравшийся подписывал вексель. Цирюльник Преображенского полка Мишка Евсевьев быстрым глазом оценивал фраки, камзолы, сапоги. Он платил наличными — серебром и медью. Он платил примерно в двадцать раз меньше настоящей стоимости, но игра крутилась, никто на такие пустяки не обращал внимания, у всех горели глаза, тряслись руки. Цирюльник Мишка Евсевьев уезжал из трактира на специальной фуре по полкам — распродавать барахло, палаши и пистолеты. Офицеры и генералы с лихорадочной поспешностью проигрывали последние нитки и, бесперспективно тоскуя, ожидали наступления темноты (сидели в шерстяных шезлонгах в комнатах хозяина Коняхина, сидели с закрытыми глазами и цедили сквозь судорожные зубы ругательства и матерщину в адрес правительства и Российской империи, а Коняхин ходил за ширмы и записывал). Когда наступала темнота, офицеры и генералы заворачивались в простыни Коняхина и, согрешившие, убегали из трактира вприпрыжку — по переулкам! по перекрёсткам! — по своим квартирам и казармам.

4

Двадцатого июня 1764 года Екатерина отправилась путешествовать. Она позабыла передать Панину инструкцию о начале следствия над лицами, сочиняющими возмутительные письма (Мирович и Ушаков!).

Но ум её был пунктуален.

Потому что: ничто не помешало ей, она не позабыла передать инструкцию Власьеву и Чекину.

Кто же такие Власьев и Чекин? Действительно ли «больные и честные офицеры»? Все архивные исследования опровергают эту версию императрицы.

Сержант Ингерманландского пехотного полка Лука Матвеевич Чекин и прапорщик Игнерманландского же пехотного полка Данила Петрович Власьев — два «больных» бандита — заурядные карьеристы. Они ушли с регулярной службы в тюремные надзиратели в 1756 году. Ингерманландский полк входил в состав петербургского гарнизона. Петербургский гарнизон никогда не воевал. Какой болезнью болели молодые офицеры? Больных на службу не брали. Им захотелось чинов и денег — они продались Тайной канцелярии. И — не ошиблись. Через шесть лет, в 1762 году, прапорщик Власьев — уже капитан, сержант Чекин — поручик. Через два года, после убийства Иоанна Антоновича, Власьев — премьер-майор, Чекин — секунд-майор. Они получали жалованье и премии, а питались вместе с узником. Таким образом, за восемь лет безделья в Шлиссельбургской крепости они отложили около 50 000 рублей каждый. Это бешеные деньги для простого армейского офицера. Если министру платили 10 000 ежегодной пенсии, то капитану — не больше 50 рублей. На службе в Тайной канцелярии Власьев и Чекин заработали на 1000 лет обыкновенной пенсии. Был смысл продаваться и убивать? Для них — был. Убивать и чувствовать себя честными — редкая привилегия, за всю историю человеческих отношений её заслужили только государственные полицейские, — безответственность и безнаказанность. Их служба — несложная: донесения. В Государственном архиве хранятся все их донесения с 23 августа 1762 года по 5 июля 1764 года (день смерти Иоанна). Сорок пять доносов.

Сохранились инструкции Н. Панина о питании. За стол садились втроём: Власьев, Чекин, Иоанн. На день «на пищу и питьё» — 1 рубль 50 копеек. Фунт говядины стоил от 13/4 копейки до 2,5 копейки (первосортной!), фунт хлеба стоил полкопейки, десяток яиц — 3 копейки, бутылка молока — полкопейки.

Двойники-полицейские клялись на суде, что Иоанн «был лишён вкуса и не отличал приятного от противного», что «арестант насыщался суровыми яствами, оставляя нежнейших и приятнейших яств». Это — понятно. Как же арестант мог отличить «приятное от противного», если они крали и жрали, а ему оставляли объедки. Мёртвые сраму не имут, — Иоанн уже был мёртв и не мог опровергнуть их ложь.

Тринадцатого октября, через месяц после казни Мировича, с Власьева и Чекина была взята подписка, что «они никогда и никому ни при каких обстоятельствах не будут рассказывать о том, что участвовали в секретной комиссии», то есть что убили Иоанна. Подписка взята, расписка оставлена. И расписка датирована 13 октября 1764 года «в том, что ими за участие в секретной комиссии получено по 7000 рублей». Так Екатерина оценила жизнь Иоанна Антоновича — 14 000 рублей двум убийцам. Сумма, конечно же, баснословная для армейских офицеров, но пустяковая для Екатерины, которая была щедра и никогда не жалела государственной казны. Так, после переворота она послала своему родственнику князю Фридриху-Августу 25 000 000 рублей золотом, чтобы Фридрих позабыл про смерть своего кузена Петра III, и Фридрих — позабыл.

Значит, убийство — не инициатива Власьева и Чекина. С полемическим пылом, с научно-исследовательским темпераментом ещё сто тридцать лет после смерти Иоанна доказывали непричастность Екатерины к убийству его; писали, что она дала Власьеву и Чекину инструкцию, где было приказано «в крайнем случае» — убить; что это — молва недоброжелателей, лживые и тенденциозные слухи, что на самом деле Екатерина была человеколюбива и никак не могла дать подобной инструкции.

Через сто тридцать лет в архивах Шлиссельбургской крепости инструкция — всё-таки! — была найдена. Это был страшный удар по всей самодержавной историографии. Инструкция написана рукой Н. Панина, подпись Екатерины — несомненна. Обрушились все так старательно построенные дворцы невиновности царицы.

Проанализируем же сначала инструкции и письма Н. Панина, а потом — инструкцию Екатерины.

Между Екатериной и Мировичем, несомненно, был сговор.


Всё началось где-то летом 1763 года.

По инструкции Н. Панина (предварительной), офицерам Власьеву и Чекину запрещалось: выходить из крепости, переписываться с кем бы то ни было, разговаривать со знакомыми. Они поначалу радостно взялись за гуж, потому что получили чины и деньги, но потом управлять этой тележкой им стало не под силу. И офицеры пишут Панину: вы обещали, что наша секретная служба скоро кончится, что она временная, но мы сами теперь не тюремщики, а заключённые, нам ничего нельзя, как самому последнему колоднику. Панин отвечал: я не сомневаюсь в том, что вы, находясь в вашем месте, претерпеваете долговременную трудность от возложенного на вас дела, однако помню и то, что вам обещано скорое окончание вашей комиссии. «Извольте ещё немного потерпеть и будьте благонадёжны, что ваша служба тем больше забыта не будет, а при том уверяю вас, что ваша комиссия для вас скоро окончится и вы без воздаяния не останетесь. Ваш всегда доброжелательный слуга Н. Панин. 10 августа 1763 года».

До 10 августа Панин не писал ни разу, что «их комиссия скоро окончится». Значит, ещё не было кандидата на провокацию. Теперь кандидат появился. И это был Мирович.

Панин заискивает перед своими полицейскими, просит их. Первое лицо в государстве — просит своих пешек!

Двадцать девятого ноября 1763 года Власьев и Чекин ещё пишут Панину: никаких сил нет добровольно сидеть под замком, помилосердствуйте, Христом-богом просим выпустить нас из Шлиссельбурга.

Двадцать восьмого декабря 1763 года Панин отвечает: потерпите ещё чуть-чуть, посылаю вам премию по 1000 рублей. «Оное ваше разрешение не далее как до первых летних месяцев продлиться может».

В декабре 1763 года Панин уже знает, что в первые летние месяцы произойдёт провокация! Через полгода. Как он мог знать точно этот срок, как мог предвидеть пустяковый заговор Мировича, если ни о заговоре, ни о Мировиче ещё никто и слыхом не слыхал? Он указал точно дату: первые летние месяцы. Заговор произошёл с 4 на 5 июля 1764 года.

Значит, был сговор.

И вот, когда уже всё подготовлено, когда сговор уже решён, Екатерина и Панин пишут последнюю, настоящую инструкцию Власьеву и Чекину. Вот её текст, слово в слово:

«Ежели паче чаяния случится, чтоб кто пришёл с командою или один без именного ЕЁ императорского величества повеления и захотел того арестанта у вас взять, — арестанта умертвить, а живого его никому в руки не отдавать».

Вот и весь заговор наивного подпоручика. Ему навязали роль. Он её исполняет храбро и тщательно, ничего не зная об инструкции. Мирович обманут: его посылают не на славу, а на смерть. Если бы он знал, как его перехитрили, ещё неизвестно, чем закончилась бы вся эта история. Мало того — ни одна живая душа, кроме Власьева и Чекина, не знала об этой инструкции. Мало того — ещё сто тридцать лет никто не знал об инструкции.

Мирович стал провокатором.

Он ещё сто тридцать лет был провокатором перед лицом истории, и только найденная инструкция как-то объясняет его роль в этой истории.

Любимая госпожа предала своего любящего и честолюбивого раба, который писал стихи, рисовал картинки, играл на бандуре и вот — впутался в политику.

Ещё одна загадка — Аполлон Ушаков.

Происхождение Ушакова неизвестно.

Судя по всему, Ушаков — сверстник Мировича.

Мирович — подпоручик, Ушаков — поручик.

Мирович говорил на процессе, что он выбрал «верного, надёжного и во всём способного товарища». Ушаков — «давнишний, в нравах совсем сходный приятель».

Мирович в Петербурге только два года. Вряд ли среди офицеров-собутыльников поэт сумел найти верного и надёжного друга. Для этого двух пьяных лет маловато. Тем более — друг «давнишний».

«В нравах совсем сходный приятель». Мирович — поэт и художник. Значит, они сходны по характерам и по роду занятий, если «совсем сходный».

Если так, если Ушаков сверстник Мировича, то и ему 24 года. Значит, и он родился в 1740 году. А 1740 год — времена мутные. Умирает Анна Иоанновна, регент — Бирон, заговор Миниха, правительница — Анна Леопольдовна, указы издаются от имени Иоанна Антоновича, интриги Остермана, Черкасского, Головкина, готовится к восстанию партия Елизаветы Петровны…

С какой стати Ушаков мог оказаться «давнишним приятелем» Мировича? Всё «давнишнее» у Мировича — в Сибири. Там-то они познакомились, обе семьи, обе сосланные. И у Ушаковых, как и у Мировичей, не хватило денег, чтобы определить сыновей в гвардию, — и Аполлон, и Василий пошли в пехотные полки.

Тринадцатого мая 1764 года Ушаков и Мирович отслужили акафист и панихиду. По самим себе — как по умершим.

Если бы Ушаков был просто пьяненький солдатик, кукольная игрушка Мировича, он выполнял бы поручения повелителя, но служить панихиду не стал бы.

А это был трогательный и героический шаг.

Значит, Ушаков очень любил Мировича, значит, это действительно были близкие люди, значит, они друг другу беспредельно доверяли, если за какие-то полчаса один открыл другому опасную и грозную тайну и взял его в сообщники, а другой, не задумываясь, пошёл за ним, — а это был последний, смертельный шаг.

Императрица пообещала неприкосновенность. Хорошо. Они ей доверяли. Они её любили. Тогда её любили почти все без исключения — она всех угощала и всем обещала. Но могли быть и непредвиденные случайности. Любая оплошность в этом предприятии — смерть.

Всё-таки в их руках судьбы двух императоров.

Но императрица не так наивна, чтобы вручить свою судьбу какому-то подпоручику.

Это нужно было предвидеть.

Но Мирович — идеалист.

Неизвестно, как узнала Екатерина о сообщнике — признался ли чистосердечно Мирович или рассекретила Тайная канцелярия.

Но в дальнейшей судьбе Ушакова всё — загадка, всё — «почему».

Почему 23 мая 1764 года Ушаков был отправлен в командировку?

В мае в Великолуцком полку это была единственная командировка от военной коллегии.

Из всех офицеров полка отправлен был именно Ушаков, единственный сообщник предстоящей операции.

Случайность? Нет. Потому что действия развивались так.

Военная коллегия организовала отъезд Ушакова с небывалой для неё скоростью.

Сохранились документы: коллегия оформляла командировки в двух-, пятидневный срок. Разыскивали лошадей, ремонтировали колёса, разыскивали командированных, ремонтировали мундиры, разыскивали деньги, ретушировали дебет и кредит, бухгалтерия выписывала деньги.

Отправка Ушакова — рекорд канцелярской деятельности всего XVIII века!

Ушакова вызвали в девять часов утра — отправился он уже в час дня!

Случайность? Нет. Потому что вот что произошло. Ошеломлённый такой стремительностью, Ушаков стал присматриваться. Он заподозрил что-то не то.

Ушаков следовал в Смоленск. Ему поручили передать генерал-аншефу и сенатору князю Волконскому М. Н. 15 000 рублей серебром. 15 000 рублей — это не меньше 750 килограмм монет. Следовательно, коляска, в которой уехал Ушаков, была большая, на тяжёлых рессорах.

Сопровождал Ушакова фурьер Григорий Новичков. Он ехал в простой кибитке, обитой рогожей.

Места в коляске хватило бы и на троих. Почему Новичков ехал в отдельной кибитке?

Ушаков не страдал манией преследования. В 24 года офицеров не очень-то преследуют мании. Но по обстоятельствам получалось так, что Новичков не сопровождает Ушакова, а конвоирует его.

Ушакова охватывает беспокойство. Вот что рассказывает Новичков. Вот его рапорта по возвращении.

Двадцать третьего мая они отправились из Петербурга в Смоленск.

В 37 верстах от Порхова, в Сухловском яму, Ушаков начал жаловаться на головную боль. Он заболел. До Порхова всё-таки доехали.

Ушаков подал рапорт генерал-майору Петрикееву. Петрикеев — командир Новгородского карабинерного драгунского полка. Ушаков писал: он болен и никуда ехать не в силах. Позвали полкового врача. Врач осмотрел Ушакова и никакой болезни не обнаружил. Петрикеев приказал ехать. Поехали.

Пока показания Новичкова не вызывают подозрений. Лгать — слишком опасно. Есть два свидетеля: Петрикеев и врач. Немного подозрительна такая точность Новичкова: 37 вёрст. Вёрсты на дорогах стояли, но не были пронумерованы. Может быть, эта точность — от солдатского усердия? Или же он прекрасно знал местность?

Дальше.

В 90 верстах от Порхова, в деревне Княжьей, Ушаков окончательно и серьёзно заболел. Он остаётся в деревне, а Новичков с деньгами отправляется в Шелеховский форпост. Там — князь Волконский[32].

Новичков отдаёт деньги, получает квитанцию и отправляется обратно.

Так. Новичкову и здесь нет смысла лгать. Он поехал к Волконскому один. Он один отдавал ему деньги. Лгать опасно. Свидетель грозный — генерал-аншеф и сенатор. Правда, и здесь есть одно но: Михаил Никитич Волконский — самое приближённое лицо к Екатерине после Н. Панина, Орловых и К. Разумовского. Волконский был один из самых ответственных и активных участников переворота 28 июня 1762 года. Во всей этой истории (дело Мировича!) почему-то всё те же действующие лица, ни одного постороннего: Панины, Разумовский, Корф, Вейнмарн, Волконский. Случайность? Нет.

Новичков приезжает в деревню Княжью.

Спрашивает: где Ушаков?

Крестьяне отвечают: как только уехал Новичков, Ушаков, не теряя ни минуты, поскакал в Петербург.

Новичков едет дальше. Во всех деревнях он расспрашивает о своём потерянном поручике. Все отвечают: поручик ускакал в Петербург.

Село Опоки. Жители взволнованы. Они рассказывают:

— Здесь, в селе Опоки, в реке Шелони найдена кибитка, обитая рогожей, и в ней подушка, шляпа, шпага, рубашка; потом приплывшее тело офицерское, которое зарыто в землю.

«Кибитка, обитая рогожей». Значит, в деревне Княжьей Ушаков отдал Новичкову коляску с деньгами, а сам пересел в кибитку.

Почему он прикинулся больным? А он прикинулся больным, потому что если бы он действительно был тяжело болен, то лежал бы и болел в Княжьей, а не поскакал бы сломя голову в Петербург.

Он поторопился в Петербург, чтобы поскорее приступить к исполнению задуманного? Ни в коем случае. Раз у них тройственный сговор — Екатерина, Мирович, Ушаков, — то в первую очередь они сговорились — о числах. Императрица уезжала в Лифляндию 20 июня. Торопиться было некуда. До 20 июня можно было по крайней мере дважды добраться до Шелеховского форпоста и возвратиться дважды в Петербург.

Предположим, что Ушаков не знал дату отъезда Екатерины, то есть не был участником сговора. Всё равно, эту дату не так уж трудно было определить. Разговоры о путешествии начались ещё в марте. Но совершенно ясно, что ни в апреле, ни в мае, ни в начале июня в Лифляндию ехать незачем. Там — дожди, распутица, бездорожье, грязь. По таким ландшафтам путешествуют лишь великомученицы, но не императрицы.

Почему же торопился в Петербург Ушаков?

Можно многое предполагать, но не будем делать ложных и безосновательных предположений. Пусть факты сами говорят за себя.

«В реке Шелони найдена кибитка, обитая рогожей».

Почему кибитка найдена — в реке? Почему — не у реки?

Лошади понесли и занесли кибитку в реку?

Это — исключается. Лошади уже измучены. Без передышки они проделали путь от Петербурга до Княжьей и без передышки поскакали обратно.

Ушаков так торопился, что не стал дожидаться парома, а бросился искать брод, загнал лошадей в воду, лошади стали тонуть, в истерике оборвали постромки и уплыли, а Ушаков — утонул?

Это — исключается. Во-первых, ни одной, даже самой сильной лошади не оборвать в воде постромки, а лошади — замучены. Во-вторых, как бы ни торопился Ушаков, нужна была исключительная причина, чтобы он бросился в воду, на верную гибель.

Но пусть так. Пусть он бросился. Пусть лошади оторвались и уплыли. Он остался в кибитке. Кибитка стала тонуть.

Если Ушаков не умел плавать, то первое, что он сделал бы, как всякий тонущий человек, он позвал бы на помощь и постарался бы продержаться на крыше кибитки до спасителей (ведь кибитка была из фанеры и обита рогожей, она не могла утонуть ни в коем случае!).

Хорошо, предположим, что это случилось ночью. Что Ушаков звал на помощь и никто его не услышал. Он мог бы просидеть на кибитке до рассвета, даже несколько дней. Река Шелонь — не гоголевский Днепр. Редкая птица не долетит до середины её. Всё равно его увидели бы и спасли.

Если Ушаков умел плавать и так торопился в Петербург, что не в силах был ожидать спасителей, то — правильно, он бросился в воду и решил самостоятельно переплыть реку.

Пусть так. Он бросился в воду, попал в омут, попытался выбраться и не выбрался — утонул.

Это — исключается.

В кибитке были найдены: «подушка, шляпа, шпага, рубашка». Всё. Больше ничего. Значит, он отцепил шпагу, снял и рубашку и бросился в воду. В чём же бросился пловец? Всем известно, что ни в какую командировку никакого офицера никакой армии не отправляют без мундира, без штанов и без сапог.

Что же получается? Ушаков снял рубашку, снял шляпу и шпагу — вещи незначительные и почти не мешающие при плавании, — а потом надел мундир, надел штаны и сапоги и бросился в воду, чтобы… утонуть?

Может быть, он и не надевал, а все эти вещи связал в узелок и поплыл нагишом? Нет. Крестьяне показывают: «Приплывшее тело офицерское». Офицерское. Значит, труп был в мундире. Только по мундиру (а не по шляпе и не по шпаге) можно было определить офицерство. На шляпы нацеплялись только значки полков. Шпаги носили и капралы.

Если Ушаков проделал все эти манипуляции и утонул, то должны были быть исключительные причины.

Можно предположить самоубийство. Но версия самоубийства — самая бессмысленная. В XVIII веке ни русские поэты, ни русские офицеры ещё не убивали самих себя. Да и для самоубийства не нужно было проделывать столько лишних движений с одеждой, во-первых, и, во-вторых: для этого нужны были совершенно исключительные причины.

Что же делает Новичков?

Он ведёт себя как опытный человек.

Он только осматривает платье Ушакова, он говорит крестьянам, что это платье он знает, это платье Ушакова. Крестьяне говорят ему: нужно разрыть могилу и посмотреть, Ушаков ли там и нет ли на его теле каких-нибудь следов насилия? Новичков осторожен. Он знает, как поступать в таких случаях. Он вызывает комиссию, но не из Петербурга (а он должен был вызвать опознавательную и следственную комиссию из Петербурга, с места жительства и службы Ушакова, чтобы труп опознали люди, не причастные к происшествию. Ведь Новичков косвенно, но причастен — он отправлялся вместе с Ушаковым), нет, Новичков вызывает комиссию из Порхова. Комиссия прибывает в следующем составе: писарь Василий Холков и солдат Ерофей Петров. Ни писарь, ни солдат не имеют даже приблизительного представления о следствии. Новичков опознаёт труп — они записывают. Они не удосуживаются даже допросить ни одного из крестьян, постскриптумных свидетелей происшествия. Они не удосуживаются даже осмотреть труп (им не терпится — «сделал дело — гуляй смело!») — они напиваются с Новичковым.

Нечего мудрствовать лукаво. Ушаков был убит.

Как и кем — неизвестно. Может быть, за ним ехала специальная кибитка Тайной канцелярии. Может быть, его убил Новичков. Ведь в истории существует только рапорт Новичкова, больше нет ни одного показания, ни единого свидетеля. Ведь это Новичков пишет, что он приехал в село Опоки и крестьяне ему сказали… На самом деле он мог накануне объехать стороной село Опоки, убить Ушакова и уехать, а потом возвратиться и спросить крестьян.

Крестьяне говорят, что Ушаков поскакал обратно в Петербург. Неизвестно. Ведь крестьяне говорят только со страниц рапорта Новичкова.

Теперь ТРИ последних вопроса.

Перед вопросами необходимо оговориться, что сговор был только между Екатериной и Мировичем, что Ушакова Мирович пригласил самостоятельно.

Первый вопрос.

Почему в командировку был отправлен именно поручик Великолуцкого пехотного полка Аполлон Ушаков, «давнишний, во всём сходный нравом, верный и надёжный приятель» Мировича — накануне заговора?

Второй.

Почему «утонул» при таких исключительных обстоятельствах Аполлон Ушаков? Накануне — заговора?

Третий.

Почему через полтора месяца после командировки фурьер Новичков получил чин прапорщика (прыжок через несколько чинов)?

Случайности? Слишком много их. Такой набор случайностей появляется только в одном случае: если совершено преднамеренное убийство.

Несомненно: Ушаков был убит. Какая разница — может быть, его убил Новичков, может быть, и не Новичков, а мало ли кто — наёмных убийц множество. Но причастность Новичкова к убийству несомненна. Причастность — соучастие.

Так, убийство Ушакова доказывает, что сговор между Екатериной и Мировичем — существовал.

5

Двадцатого июня 1764 года Екатерина уезжает в Лифляндию.

Событие должно произойти в её отсутствие.

Впоследствии Екатерина утверждала в манифесте, что Мирович не только не видел Иоанна Антоновича, но и не знал, где он находится, в каком каземате Шлиссельбургской крепости.

Нужное утверждение.

О том, в какой казарме находился Иоанн, знали только пять человек: Бередников, Чекин, Власьев, Панин, Екатерина. Иоанн содержался в строжайшем секрете.

Мирович знал, где находился Иоанн.

Четвёртого июля 1764 года, в воскресенье, в 10 часов утра, в Шлиссельбургскую крепость по своим делам приехал подпоручик князь С. Чефаридзев.

Вот показания Чефаридзева.

Чефаридзев и Мирович закусили у коменданта. Потом пошли прогуляться по крепости. Чефаридзев спросил, просто так:

— Мне говорили, что здесь содержится Иоанн Антонович. Так, слухи.

— Я давно знаю. Он здесь, — сказал Мирович.

Погуляли.

— Интересно, — сказал Чефаридзев, — в какой же камере ОН? Или — нельзя? Или — неизвестно?

— Почему? — сказал Мирович. — Можно и известно. (Сегодня ночью операция, почему бы и не поиграть в кошки-мышки?) Пойдём, — сказал Мирович. — И примечай, — сказал он, — как только я тебе куда-нибудь кивну головой, туда и смотри: где увидишь мостик через канал, над мостиком ЕГО окошко.

Адрес точный.

Мирович — знал. Кто же мог сказать ему, где окошко узника? И Бередников, и Власьев, и Чекин — исключаются. В инструкции ясно сказано: в случае выдачи места заключения «безымянного колодника нумер первый» — смертная казнь. Значит, место заключения указала Мировичу Екатерина: разъяснила. Больше — некому. Сговор — был.

В ночь с 4 на 5 июля происходит событие. Власьев и Чекин великолепно выполнили инструкцию. Екатерина недаром написала столько пьес и опер. Премьера этого спектакля прошла блестяще.

Мирович обманут. Он не ожидал убийства. Он действовал безукоризненно. Он всё предусмотрел. Они договорились даже о том, чтобы во время операции не было никаких жертв, никакой крови. Какая материнская забота государыни о своих чадах! Мирович должен был так расположить свою команду, чтобы никто никого не ранил. С обеих сторон было выпущено СТО ДВАДЦАТЬ ЧЕТЫРЕ патрона! И — ни одного убитого, ни одного раненого. Стреляли с расстояния ДЕСЯТЬ — ПЯТНАДЦАТЬ шагов!

Не меньшую заботу об убитом императоре проявил и Н. Панин. 6 июля 1764 года Панин писал Бередникову:

«Мёртвое тело арестанта имеете вы предать земле в церкви или в каком другом месте, где бы не было солнечного зноя и теплоты. Нести же его в самой тишине».

Начинается следствие.

Мирович убеждён: получилась нелепость, императрица его не бросит. С подпоручиком обходятся прекрасно: хорошо кормят, позволяют бриться и не допрашивают. Ему только не дают газеты и не разрешают ни с кем разговаривать. Поэтому Мирович ничего не знает, он целиком полагается на сговор с императрицей и сочиняет всевозможные были и небылицы — пять пунктов о своём офицерском достоинстве (см. версию первую), чтобы представить себя единственным виновником события.

Этого только и нужно Екатерине. Мирович не знает закулисной игры. А игра идёт простая: спектакль сыгран, актёра нужно убрать.

Почему же с такой страстью Екатерина и её приспешники настаивают на том, что у Мировича не было сообщников? Казалось бы, наоборот: произошло серьёзное антигосударственное событие, подпоручик не мог действовать в одиночку, наверняка замешаны многочисленные враги Екатерины, необходимо их искать и отрубать головы, как она и делала и раньше и позднее.

Но — нет.

Панин пишет:

«Не было в сём предприятии пространного заговора».

Екатерина:

«Я опасаюсь, чтоб глухие толки не наделали бы много несчастных… Мирович виноват один».

«Осторожность вашу не иначе как похвалить могу, что вы за Мировичами приказали без огласки присматривать. Однако если дело не дойдёт до них, то арестовывать их не для чего, понеже пословица есть: брат мой, а ум твой».

При чём здесь пословица? Она боится Запорожья.

Екатерина всех успокаивает, никого не подозревает. Она даже пишет обращение к Смоленскому пехотному полку, в котором служил Мирович:

«Преступление, учинённое злосердием одного, не может вредить других, никакого участия в том не имевших».

Какая предупредительность. «Злосердие одного»!

Почему Екатерина так старательно не хочет расследовать это дело? Ответ только один — был сговор. Если дело расследовать — всё откроется: Власьев и Чекин — проинструктированные жандармы, Мирович — сам спровоцированный провокатор, автор же убийства — ОНА!

Императрица торопит Сенат. Сенат — Верховный суд. Простого подпоручика судили СОРОК ВОСЕМЬ сановников империи: митрополит Дмитрий, архиепископ Гавриил, епископ Афанасий, архимандрит Лаврентий, архимандрит Симеон, граф К. Г. Разумовский, граф А. Бутурлин, князь Я. Шаховской, граф П. Чернышёв, граф З. Чернышёв, граф И. Чернышёв, граф М. Скавронский, граф Р. Воронцов, граф Н. Панин, граф П. Панин, Ф. Ушаков, Н. Муравьёв, Ф. Милославский, А. Олсуфьев, князь П. Трубецкой, граф B. Фермор, С. Нарышкин, Л. Нарышкин, граф Эрнст Миних, C. Мордвинов, граф Минних, И. Талызин, князь А. Голицын, вице-канцлер князь А. Голицын, граф И. Гендриков, Д. де Боскет, И. Бецкий, граф Г. Орлов, граф С. Ягужинский, Ф. Эмме, барон А. Черкасов, И. Шлаттер, А. Глебов, Ф. Вадковский, Г. Вейнмарн, барон фон Диц, Н. Чичерин, Я. Евреинов, Д. Волков.

Такой высокий состав суда — неспроста.

Екатерина знала, что делает: свои сановники и иностранные представители (Беранже, Прассе, Гольц) должны были разнести по всей вселенной весть о ЕЁ невиновности, — и разнесли. Весть — молва — легенда.

Императрица приказала князю А. А. Вяземскому, генерал-прокурору Сената, глядеть за каждым членом Сената, слушать каждое слово и доносить ей — обо всём.

«Возмутителя Мировича, нимало не мешкая, необходимо взять в Царское Село и в скромненьком месте пыткой из него выведать о его сообщниках. Нужно у него в рёбрах пощекотать, с кем он о своём возмущении соглашался?»

Первого сентября 1764 года — очередное заседание Сената. Обер-прокурор Соймонов и барон Черкасов — обсуждают вопрос о пытке. Генерал-прокурор Вяземский[33] приказывает: прекратить!

Черкасов возмутился. Он написал «собственное мнение». Он обращался к Сенату:

«Нам необходимо нужно жестокой пыткой злодею оправдать себя (себя — Сенат, нас, судей!) не только перед всеми живущими, но и следующими по нас родами. А то опасаюсь, чтоб не имели причины почесть нас машинами, от постороннего вдохновения движущимися, или и комедиантами».

Президент государственной медицинской коллегии барон Александр Черкасов был совестлив. И проницателен. Этот суд так и остался в истории: фарс.

Екатерина сделала Черкасову выговор: «Вместо того чтобы побыстрее закончить пустяковое дело, вы, барон, вздором и галиматьёй занимаетесь».

Побыстрее.

То же самое она написала и Вяземскому:

«Одним словом, шепните иным на ухо, что вы знаете, что я говорю, что собрание, чем ему порученным делом заниматься, упражняется со вздором и несогласиями».

Побыстрее!

«Порученным делом заниматься». То есть без последнего следствия, только по предварительному, а следовательно — без суда приговорить Мировича к смертной казни. Концы — в воду…

По всей России прогремели письма митрополита Арсения Мацеевича, который самым серьёзным образом предупреждал императрицу, что если Мировича не будут пытать, то подозрение, так или иначе, падёт на Екатерину — если она противница пытки, значит — сообщница. Мацеевич был темпераментен и мудр, но Екатерина уже разжаловала его, судила 14 апреля 1764 года и сослала.

Мацеевич протестовал из ссылки.

Восходящее солнце полиции, будущий (самый страшный в России) глава Тайной канцелярии С. Шешковский (то ли перестраховался, то ли переборщил!) тоже потребовал пытки Мировичу. Он сказал, что сообщники — существуют. Екатерина воспротивилась. Не из жалости к преступнику, совсем нет. Вспомним пресловутый заговор Хрущёвых — Гурьевых. Болтунов пытали несколько суток — самыми зверскими способами.

Государственного преступника, провокатора убийства императора Иоанна Екатерина — отказывается пытать! Запрещает. На Шешковского налагается взыскание. ЕКАТЕРИНА БОЛЬШЕ МИРОВИЧА БОЯЛАСЬ ПЫТКИ. ПОД ПЫТКОЙ МИРОВИЧ МОГ ЗАГОВОРИТЬ. А ВЕДЬ СУЩЕСТВОВАЛ СГОВОР.

К Мировичу были приставлены (всё те же!) К. Разумовский, Н. Панин, П. Панин — чтобы «уговорили преступника признаться». Но такие «уговоры» — не решение Сената, Сенат совсем растерялся: так — приказала императрица. ЕКАТЕРИНА БОЯЛАСЬ — ОНА ИЗОЛИРОВАЛА МИРОВИЧА ОТ СУДА, приставив к нему преданную ей троицу.

И тогда-то Мирович всё понял. И подпоручик помогает императрице — сам!

Примечание к протоколу. Заседание суда 9 сентября 1764 года:

«Примечена в нём окаменелость, человечество превосходящая…» Судьи заметили состояние Мировича — он был потрясён таким предательством, такой провокацией.

Он встал.

Он сказал:

— Недолго владел престолом Пётр Третий, и тот от пронырства и от руки жены своей опоён смертным ядом. После него же не чем иным, как силою обладала наследным престолом Иоанна самовлюблённая расточительница Екатерина, которая из Отечества нашего выслала на кораблях к родному брату своему, к римскому генерал-фельдмаршалу князю Фридриху-Августу, на двадцать пять миллионов денег золота и серебра, и, сверх того, она через природные слабости свои хотела взять себе в мужья подданного своего Григория Орлова с тем, чтобы из злонамеренного и вредного Отечеству её похода (путешествие в Остзейские провинции) — не возвратиться, за что, конечно, она перед Страшным судом не оправдается.

Мировича предупреждали, что его ожидает помилование (как бы там ни было!), что помилование засекречено, что награды — приготовлены, только бы он молчал о сообщничестве.

Но в эту игру Мирович уже не хотел играть. Он почувствовал себя обманутым и оскорблённым, кровь предков, кровь рода — заговорила. Прозвенели цепи, прозвенели и отзвенели, Панин и Разумовский увели Мировича «уговаривать», и напрасно: теперь и под пыткой он не выдал бы соучастия императрицы, он ЕЁ теперь так ПРЕЗИРАЛ — не рассказал бы, не произнёс бы вообще вслух её имя.

И — не произнёс.

Мировича привезли накануне в какой-то, похожей на кораблик, карете, дверцы оклеены какой-то кожицей с цветочками. В таких каретах возили почту или казённые деньги. Конный конвой (башкирцы) сопровождал карету до эшафота, а потом оттеснили толпу, образовалась окружность радиусом метров в двадцать, по окружности расставили роту мушкетёров, а башкирцы летали на лошадках туда и сюда — конвоировали.

Эшафот построили за одну ночь — не хотели волновать обывателей: излишние сплетни, сенсации, — ночью металось два костра, поморосил дождик и прошёл, в переулках голосили гуляки, к утру получилось то, что надо — сруб из брёвен с лесенкой. Всё-таки «сие сооружение» было уродливо, на брёвнах пестрели сучки, и командир мушкетёрской роты капитан Д. Корольков откомандировал к полицмейстеру С. — Петербурга барону Н. Корфу курьера: не покрасить ли «сию архитектуру»?

Пока полицмейстер просыпался и застёгивался, пока соотносился с начальником Тайной канцелярии графом Н. Паниным, а тот, в свою очередь, испрашивал «именных повелений» у Екатерины, а та выразила «высочайшее согласие на приведение места казни в божеский вид», — прошло утро, пора уже было начинать казнь, весь Петербург теснился в Обжорном ряду, проталкиваясь в толпе, девушки-аристократки устраивались на крышах карет, а девки — на водовозных бочках, дети, как всегда в таких случаях, плясали на плечах у родителей и размахивали разноцветными леденцами на палочках, на холмах домов примостились подмастерья со всеми своими кирзовыми сапогами и самодельными трубками, собаки растеряли хозяев, и невозможно было разыскать в непроходимой толпе родственника.

Седовласый маляр с металлическими зубами (иностранец), в спецовке, в штанах из чёртовой кожи, нежно макал кисть в цинковое ведро с масляной краской — докрашивал последнюю ступеньку лестницы, докрасил, опустил кисть в ведро и ушёл в толпу, его пропустили.

Мировича привезли накануне, чтобы не было паники, лошадей выпрягли и увели, оглобли опустились на землю; знали или не знали, что там, в карете?

Эшафот был покрашен самой дорогой краской, золотой, солнце слепило, и краска слепила. Землю вокруг эшафота посыпали песком, тоже золотым почему-то, прибалтийским, как будто предстояла не казнь, а премьера итальянской оперы. По песку порхали (повсюду!) воробьи, они что-то искали в песке, мёртвых мух, что ли, и что-то клевали, муравьёв, может быть.

Палач поднялся на помост первым, он шёл балансируя, чтобы не поскользнуться на свежей краске, на лесенке появились тёмные пятна от его тяжёлых подошв, палач был одет в чёрно-красный балахон с капюшоном, — прорези для глаз, а у капюшона заячьи уши — тоже оперный гардероб. Палач, как ружьё, нёс на плече большой блестящий топор; кто выковал такой топор, какой инженер мучился над этим уникальным инструментом, или разыскивали в арсенале Анны Иоанновны, ведь после смерти Анны Иоанновиы не было ни одной публичной казни — двадцать два года.

В общем, никому не приходило в голову, что казнь состоится, — слишком похоже на фарс.

А потом произошло следующее.

Карета шатнулась. Разлетелась кожаная дверца с цветочками. С подножки кареты на лестницу прыгнул офицер — блеснули пуговицы, — упал на ступеньки, закарабкался по-собачьи наверх, на коленях, на ладонях, встал на помосте во весь рост, перекрестился быстро-быстро, махнул палачу — и палач, как послушная машина, опустил топор.

Ни вздоха. Никто не осмыслил, не сообразил. Увидели: наверху, в воздухе, блеснула ладонь, измазанная золотом, и блеснул большой топор.

Потом брызнула кровь, потом хлынула кровь, блестящие брёвна всё чернели и чернели, народ смотрел во все глаза — где голова? А голова упала с эшафота и покатилась по песку, переворачиваясь, она уже лежала (с чистым, незамазанным лицом), а из горла, снизу, на песок выливалась кровь, и только цыганские кудри чуть-чуть пошевеливались и поблёскивали.

Засуетились солдаты, палач стоял надо всеми, на помосте, ни на кого не смотрел, в капюшоне, с топором на плече.

Дверца кареты распахнута, а на подножке — солдат с морщинистым лицом, в руках он слабо держал кандалы.

Появился полицмейстер, и священник полез на эшафот.

Полицмейстер, белёсый немец, моргал куриными очами, бегал со своей саблей и кричал голосом, растерянным и детским:

— Кто снял кандалы? Кто снял кандалы, дьявольщина!

Священник полез к палачу и зашумел, размахался крестом, а палач кое-как высвободил из-под балахона руку и показал священнику свои часы с цепью.

Мирович был казнён точно: минута в минуту.

Василия Яковлевича Мировича казнили 15 сентября 1764 года на Петербургской стороне, в Обжорном ряду.

Державин писал:

«Осенью случилась поносная смертная казнь на Петербургской стороне известному Мировичу. Ему отрублена на эшафоте голова. Народ, стоявший на высотах домов и на мосту, не обыкший видеть смертной казни и ждавший почему-то милосердия государыни, когда увидел голову в руках палача, единогласно ахнул и так содрогнулся, что от сильного движения мост поколебался и перила обвалились».

Бильбасов писал в 1888 году, через сто двадцать четыре года после казни Мировича:

«Записанное поэтом аханье толпы, колеблющиеся мосты — единственное сообщение русского современника о впечатлении, произведённом казнью Мировича на русское общество. Русские люди привыкли быть осторожными, научились уже быть необщительными, они предпочитают молчать. Наша мемуарная литература крайне бедна, у нас мало записок, да и те под запретом».

Пятнадцатого сентября 1764 года был солнечный петербургский день, листья уже пожелтели, но ещё не опадали. Они свисали с деревьев, вялые и влажные.

В магазине кружев мадам Блюм появились чудесные брюссельские перчатки для девушек не старше пятнадцати лет. Но сейчас витрины были завешены железными гофрированными шторами, а под шторами, чуть-чуть над тротуаром, висел бронзовый литой замок, отполированный, как золотой.

Церкви стояли, как голубые статуи в металлических шлемах.

Караул уже уехал. Оливковые кареты с гербами уже умчались. Солдаты ушли в кабаки. У магазинов мод ходили девушки со страстными глазами. Но оживления — не было.

Петербург был растерян и потрясён.

Слухи о великодушии императрицы — распространялись. Все ожидали помилования.

Украинский писатель Г. Ф. Квитка-Основьяненко писал:

«Екатерина располагала непременно даровать жизнь преступнику. Скрытно от окружающих она подписала о сём указ, чтобы выслать указ к эшафоту перед самым исполнением казни. Но она была обманута действовавшими: казнь была совершена днём раньше. Может быть, некоторые были заинтересованы, чтобы Мирович был казнён скорее».

Может, и были эти некоторые. Но сведения о том, что «казнь была совершена днём раньше», сочинил сам Основьяненко.

Казнь была совершена в срок — минута в минуту.

Правительственные газеты с облегчением писали:

«Великолепный карусель, данный Екатериной Второй на Царицыном лугу, и вслед за тем торжественный въезд в Петербург турецкого посла, осенью того же года, изгладили из памяти жителей столицы впечатление, произведённое на них казнью Мировича».

Загрузка...