Под утро Карташову приснился сон. Бессмысленный, путаный, как и все сны. Снилась жена, с которой он не жил уже давно, лет семь. Они куда-то идут, жена отстает, отстает и уже рядом с ним не жена, а нечто расплывчатое, неопределенное, наподобие облачка, неуловимо тающего в жарком небе. Затем ни с того, ни с сего, как это обычно бывает во сне, в руках у него новенькие дверные петли, черные, с раззенкованными дырками для шурупов, блестящие магазинной скользкой смазкой. И мнится ему, что откроется сейчас что-то очень важное, надо только малость потерпеть, подождать. Но терпеть Карташов не привык, и он порывисто напрягается душой, насильно пытаясь проникнуть в сокрытую от него тайну.
В этот миг на постель к нему вспрыгнула кошка. Вкрадчиво проступая лапками сквозь одеяло, кошка прошла по ногам, помедлила и улеглась, мягко и тяжело привалившись к левой ноге. Карташов сознавал, что петли — сон, но глаза открыть медлил, осязая ладонью прохладную тяжесть петель. Он собрал пальцы в кулак и с детским чувством сожаления и досады убедился: ладонь в самом деле пуста.
Бережно, чтобы не потревожить кошку, он отодвинул ногу, встал, прошел на кухню, поставил чайник, умылся, оделся. И все это время, пока он скатывал с дивана постель, убирал ее в шкаф под висевшие рубахи и единственный костюм, пока пил чай и собирался на работу, сон нет-нет да и напоминал о себе. Никак он не мог отвязаться, забыть его. «Может, случится чего? — суеверно подумал Карташов. — Говорят, сон иногда правду скажет». Только что случится? Жизнь его давно настроилась и текла тем ровным, равнодушным чередованием дней и ночей, праздников и будней, получек и авансов, которое, по всей вероятности, изменить ничто не могло.
Не то что, к примеру, в Исландии, где на днях очнулся от спячки вулкан и завалил пеплом целый город.
Карташов же родился и жил в Вологде. Геологическая деятельность здесь давно замерла, и даже старожилы не упомнят мало-мальски стоящего потрясения.
Работал он землекопом-трубоукладчиком в бригаде, строившей на трассе Сокольского шоссе аэродром, и принадлежал к тому широко распространенному типу выносливого русского рабочего, который может все, все у него в руках ладится, но который — если наблюдать со стороны — только и делает, что курит: в бригадном вагончике, на бровке траншеи, а то, беспечно опираясь на лопату, воткнутую в кучу песка, прямо посреди улицы, на виду у занятого, куда-то спешащего деловитого народа.
Рабочие этого типа не вполне удовлетворяют требованиям, предъявляемым расхожему понятию «современный» рабочий. Инструменты, которыми они работают, при всем желании сложными назвать трудно. Это лом и лопата, кувалда и топор, пила и мастерок. Это — сильные, умелые руки, которые монтируют плиты и кладут кирпичи; это — верный глаз, чтоб точно по визирке прокинуть трубы коллектора.
Сегодня на работу можно было не торопиться. Хотя мастер Юра Соломин велел прийти в контору к восьми — бригада отправлялась в пригородный совхоз на картошку — раньше половины девятого машина не придет. Это уж как заведено… И поэтому, уложив в старый чемоданчик полбуханки черного хлеба, две луковицы, спичечный коробок с солью, пустой мешок, стакан и складной нож, Карташов не спеша шагал вниз по улице к одноэтажному зеленому зданию конторы.
Ночью выпала обильная роса, и сейчас с крыш капало. Почти как весной.
Его уже ждали. На асфальтированном дворе конторы стояла машина с фургоном, в которой сидела вся бригада.
— Здорово, орлы! — громко, как он любил, поздоровался Карташов и по железной стремянке, зацепленной за задний борт, проворно вскарабкался в фургон.
Он надеялся, что на улице, среди мужиков, впечатление сна, непрошеная размягченность души ослабнет, пройдет, но она, напротив, становилась отчего-то даже приятной ему. И, сидя в поскрипывающем на поворотах фургоне, теперь он желал сберечь ее. Но мужики как назло не давали и на миг остаться с собой просили закурить, надоедали: чего он такой задумчивый, не влюбился ли, не пропился ли?
— Мишка, — звали с передней лавки, где резались в «секу», — иди, двинешь копеечку.
— Нынче не мой день.
— Иди, Мишука, иди. Горбатый мост проехали, твоя карта пошла.
— На, двадцать копеек дам, как денег нет, — издевался кто-то сбоку.
— Отвяжитесь, — пробормотал Карташов, а сам невольно слушал, что загибает на соседней лавке Женька Колесников.
— Помирал как-то мужик в деревне и наказал бабе своей, чтоб гроб она ему в городе купила. В городе гроб культурно сделан, кумачом обтянут, украшения разные, с виду серебро натуральное, а с боков ручки, как у самовара, чтоб нести сподручнее. Вот отдал мужик богу свою душу грешную, а баба его взяла машину и поехала в город. Купила гроб, катит обратно. Попросился прохожий какой-то подвезти. Залез в кузов, а баба с шофером в кабине. Едут они. Вдруг начался дождь. Мужик туды-сюды — некуда деться. Залез он в гроб, под дождь и закимарил. Спит он, дождь прошел, а в машину попросились знакомые шоферу бабы. Гроб увидели, сперва испугались, но залезли. Присмирели было, а потом, понятное дело, пошел у них базар-вокзал, трешь-мнешь, ни черта не разберешь. Мужик проснулся, слышит голоса, крышку чуток приподнял, голову высунул и говорит:
«Дождь-то давно кончился?».
Карташов захохотал вместе со всеми и полез к последней лавке.
— Давайте, живоглоты, карту.
Приехав на место, дядю Лешу Мойкина оставили напечь к обеду картошки и сгонять до сельмага, а сами дружной оравой направились на поле, что поднималось по пологому холму, белея картошкой в распаханных бороздах.
Работа была известная; подобрать картошку в двуручные плетеные корзины, пересыпать из корзин в мешки, грузить на прицеп колесного трактора и везти в большой сарай на вершине холма на сортировку.
В обед все расположились вокруг костра. Над прогоравшим костром стеклистым полотнищем волновался жар и, отрываясь, таял вверху. Где-то на широком просторе полей отчетливо стрекотал далекий трактор. А за сараем, в котором грохотала пыльная сортировка, низко, почти над самой землей, над деревенькой вдали висело огромное, непривычно резких, угловатых очертаний тяжелое облако. По краям ослепительно белоснежное, в глубине с легкой костяной желтизной, с четко отделявшейся на фоне яркого неба, золотимой солнцем воздушной кромкой — его, казалось, можно было рассматривать бесконечно.
Все облако было лучезарным, праздничным, но праздничным как бы внутри, про себя, и только на верху его, в недоступной, пугающей вышине, где мелькающей точкой реяла какая-то отважная птица, сгустились синие тени.
Как бы удивились, наверное, мужики, если б могли знать, что он занимается таким пустячным, не мужским делом: любуется облаком. Ведь что — облако? Вода, по сути дела.
— Да-а, — начал разговор о политике дядя Леша Мойкин, — народу в деревне мало. А почему? В городе лучше жить, все туда и бегут. Обратно — театры, кино.
Мужики засмеялись.
— Налей, Женька, ему еще одну, — посоветовал кто-то, — он тогда с обеда и работать пойдет.
— Давай, давай, — помаргивая синими плутоватыми глазками, зашепелявил дядя Леша.
— Сиди, старый пестерь, потом грузи тебя в машину, — сказал Колесников, разливавший вино.
— Начитаешься, дядя Леша, газет, — сказал Карташов, принимая стакан, — повторяешь, чего другие говорят. Не лучше в городе, а легче, не работая проживешь. А в деревне каким ты придурком устроишься?
— Старый, — язвил Колесников, — ты в театре-то давно ли бывал? Тебе там, поди, больше всего буфет нравится. Еще бы даром давали.
Дядя Леша Мойкин, исполнявший в бригаде необременительную роль шута и гонца за вином, работал последний год. Ему, изработавшемуся за свою трудную ломовую жизнь, работать в бригаде становилось тяжело, но он держался, чтобы пенсия вышла побольше, и его обычно ставили на легкие, пустяковые работы, хотя, подвыпив, мужики порой ворчали, что они его обрабатывают.
— Бабоньки, — зычно закричал Колесников, — идите сюда!
Из сарая сортировки вышли четыре женщины. Лиц их разглядеть было нельзя, заметно только, что они смотрят в их сторону и смеются.
Пересмеиваясь, чтоб придать себе больше смелости, женщины спускались по холму.
— Нам-то дадите картошки? — улыбаясь, крикнула та, что шагала впереди. Полная, в темно-бордовом старом, тесном ей в плечах и животе, пальто она бодро выступала крепкими в красных резиновых сапогах ногами.
— Шевелитесь, — подгонял Колесников, — не останется!
— Ишь, радешеньки, напустились. Рожи-то сколь не толсты.
— Да и вы не шибко тонки.
— Передняя особенно.
— Есть за что подержаться, — зубоскалили мужики.
Гостьи подошли и остановились, решая, где присесть. Наконец уселись, подвернув под себя полы пальто и плащей, брали картошины, разламывали и осторожно, чтоб не замараться в саже, выедали жаркую сердцевину.
— Старый, а ты говорил, в деревне народу нет.
— Мы не деревенские, — возразила самая молодая, которой, видно, было зазорно прослыть деревенской.
— Откуда же вы эдакие баские взялись-то? — любезничал Колесников.
— Из вытрезвителя, — в тон ему ласково отвечала пожилая в сером платке женщина.
— Вот где свидеться пришлось. Здравствуй, Маня! — Карташов под хохот мужиков обнял ее.
— Да что ты, леший какой, медведь, — отталкивала она его сердито.
— Попалась, Анфиса! — смеялись ее товарки.
— Ничего, ничего, — подзадоривали мужики, — пускай, он соскучился.
— Со второго кирпичного мы, — когда хохот стих, приветливо сказала та, что в красных сапогах, и, дотянувшись до чемоданчика Карташова, взяла щепотку соли.
Она одних лет с ним, пожалуй, даже чуток помоложе. У нее небольшие руки, ровно остриженные ногти, подвижные губы, Она взяла соли и улыбнулась, очевидно, сама себе, не той общей, публичной улыбкой, с какой хохотала только что, а улыбкой своей, милой, преобразившей ее. Карташов так удивился этой подсмотренной перемене, что чуть сам не улыбнулся какой-то новой, неизвестной ему улыбкой.
— Бабоньки, будете? — Колесников откупоривал очередную бутылку.
— Как же, как же, только ждите. Нам на смену еще.
— Во, бабы после картошки и работать пойдут.
— Пойдем, не вы, пьяницы.
— Попросили нас, народу на заводе не хватает.
— Деньги-то куда хоть девать будете? — спросил Карташов.
— Приходи, так и тебе дадим, — ответила та, в красных сапогах.
— Ой, Лизка, — недоверчиво ахнула Анфиса.
— Мишка, не теряйся! Обряди ее чередом.
— Не верь им, — отговаривал Колесников, — у баб язык шерстяной, зовут только.
— Ну, — согласился Карташов, — придешь, а за дверью мужик с безменом.
— Может, мы вовсе без мужиков, — говорила Анфиса и, обняв Лизку за плечи, что-то шептала ей в ухо, указывая картошиной на него. Лизка смеялась. Нет, не смеялась, скалилась, обтягивая зубы губами, глаза ее ничуть не смеялись, и была в них какая-то тайная, неприятная мысль. Карташову на миг стало не по себе. Но ему ли смущаться бабьего взгляда?
— Мужиков-то своих вы куда дели? — сказал он, сплюнув в костер вязкую винную слюну.
— На курорт отправили.
— В Устюг? — подхватили мужики.
— Туда, туда, пусть проветрятся.
— Ой, бабы, бабы, бойки вы стали.
— Ты где живешь-то? — под шумок спросил Карташов.
Она была застигнута врасплох этим вопросом. Лицо ее вмиг сделалось серьезным, настороженным.
— Смелый, что ли, — тихо сказала она, отвернулась и больше за весь обед ни разу не взглянула на него.
Обед кончался. Мужики пошли на поле, недавние их гостьи — к своему сараю. Весело переговариваясь, они смотрелись на ходу в единственное зеркальце и, ахая, оттирали губы и щеки от угольных пятен.
Зачем он оглянулся? Вместе с ним оглянулась и она.
«Надо будет подсесть к ним в машину, договориться путем», — подумал он.
…жизнь моя текла,
Она явилась и зажгла-а, —
разлился вдруг по полю сильный широкий голос. Это Валька Полымов включил свой транзистор.
Однако подсесть к ним в машину Карташову не удалось. Машина за бабами пришла вскоре после обеда, он опомниться не успел, как она уже пылила по проселку.
Уже давно не было видно ни муравьиных фигурок мужиков, копошившихся на поле, ни переезжавшего по полю словно игрушечного синего трактора с прицепом, давно машина свернула на бетонку и ходко пошла нырять и взбираться по богатой спусками и подъемами Ленинградской дороге, а Лиза все смотрела и смотрела назад. На душе было грустно и в то же время легко и свободно. Так в серый холодный день вдруг прорвется из-за облаков резкий луч солнца и озарит живым, радостным светом одинокую рощицу берез вдали. Не хотелось ни о чем думать, ни слушать, что бубнит рядом Анфиса. Хотелось просто смотреть вдаль. А что случилось? Да ничего. Поели картошки, посмеялись, а Мишку этого она, быть может, не увидит никогда больше, может, через неделю перестанет и помнить о нем.
А Анфиса опять принялась за свое: завела разговор о женихах. Обычно Лиза, весело потешаясь, высмеивала и одного за другим отклоняла многочисленных кандидатов Анфисы, но сегодня чем назойливей жужжала Анфиса над ухом, тем сильней закипало в Лизе не свойственное ей раздражение и злость. «Что за старуха! Впилась в меня, как клещ, со своими женихами. Уже который день».
Не ужившаяся с двумя мужьями из-за своего сварливого характера, Анфиса под старость приобрела повадки умудренной житейским опытом женщины, любящей всех поучать. С недавних пор ее особенно занимала мысль выдать работящую скромную и веселую Лизу замуж и погулять на ее свадьбе.
— Чего молчишь-то? — по-дружески нетерпеливо подтолкнула Лизу Анфиса. — Говорю, говорю, хоть бы к слову пристала.
— А чего говорить? — поглядев в сторону, где по далекому холму ползла тень облака, ответила Лиза и не удержалась: — У тебя одно на уме: увидишь мужика, вот, Лизка, тебе жених! На поле сегодня вышептывала: смотри, смотри, Лизка. Сейчас уж шофер какой-то появился.
— На поле! Ой! — натянуто, недоумевая, почему Лиза рассердилась на нее, засмеялась Анфиса. — Разве ж это мужики?! Калаголики! У них ни денег, ни черта. От получки до получки не знают, как дожить. Бригадир-то ихний…
— Он не бригадир, — вставила Лизина подружка Капа Поливанова, — я узнала.
— Ну, за старшего, он тут у них атаман, ишь, как на меня кинулся, когда я про вытрезвитель сказала. До сих пор шею повернуть неловко.
Лиза с Капой дружно расхохотались.
— Откуда ты, Анфиса, знаешь? Привыкла языком болтать, врешь на человека.
— Да что ты, Лизка, взбесилась сегодня? Чего знать-то, видать по нему: из вытрезвителя не вылазит. Пожилую женщину так лапать. А у шофера этого денег… — Анфиса многозначительно помолчала. — Машину, сказывал, собирается справить. Телевизор цветной есть. Квартира — не твоя хибара. Жены только и не хватает. Из себя тоже мужчина видный. Немного тебя постарше. Одевается так хорошо.
Лиза молчала. «Пусть болтает, не скажу больше ни слова».
— Так что, — ласково сказала Анфиса, — Елизавета Николаевна, может, устроить встречу? Не надумала?
— Отвяжись ты от меня, ради бога. Выйди за твоего жениха, а потом мучайся. На работе надоело матюги слушать да пьяные морды видеть, а тут еще своего заведи.
— Анфисушка-матушка, — обнимая Анфису, лукаво посмеивалась Капа, — ты старика-то своего турни, а сама шоферу под бочок. Телевизор цветной посмотрите — и в машину.
— Ты, Лизка, ровно вчера родилась, — не обращая внимания на Капу, продолжала Анфиса. — Жить и не мучиться… И не мечтай, не найдешь непьющего. Кто в наше время не пьет? Раньше от нужды пили, а теперь, видно, от богачества.
— Отстань. Мне и одной хорошо. Не нужно мне твоих женихов задаром. Сама найду, если надо.
— Я ж от всей души.
— Вот и отстань. Не надо больше, — жалея обидевшуюся старуху, миролюбиво прибавила Лиза.
— Давай, Лиза, споем лучше.
…Машина, миновав таксомоторный парк, повернула налево и остановилась перед Горбатым мостом, пережидая встречные машины.
Сколько дней и лет
Я улыбки жду и тепла, —
обнявшись, пели Лиза и Капа.
«Хороший, наверно, этот Мишка. Как он удивительно смеется. Как-то громко и сердечно», — думалось Лизе.
Оглушительно стреляя пускачами, вычихивая лохмотья густого сизого дыма, разрывая тишину сентябрьского, с зябким холодком утра, заводились бульдозеры, и весь будущий аэродром с окрестными светло-зелеными полями, желтеющими островками тростника, с росой, серебристо отливающей на траве, дрожавшей на капотах бульдозеров, принимал рабочий вид.
Из вагончика, стоявшего возле насыпи взлетно-посадочной полосы, выходили рабочие, доставали из-под вагончика ломы, разбирали сцепившиеся лопаты и толпились вокруг Юры Соломина.
— Карташов, Миша, — позвал Соломин, приотворив за нижний угол дверь вагончика. — Вас ждем, девятый час уже.
Юра изо дня в день добивался всеобщего сбора, чтоб не повторять каждому, что сказано всем.
Из вагончика вылетел взрыв хохота, дверь распахнулась настежь, и первым по крутой лесенке в брюках с насохшей на них глиной спускался Карташов.
— Какая, Юра, разница, все равно на коллектор, и так знаем, — говорил он и, оборачиваясь назад, хохотал.
Распределив всех по местам, Соломин вместе с Карташовым, Колесниковым, дядей Лешей и Полымовым шагал к коллектору, откуда начинал ежедневный обход объекта.
— Рассказывай, Миша, чего уливались. Опять какое-нибудь приключение с тобой?
— Шустрый ты, Юра: там — дак выходи скорее, а здесь — рассказывай. Чего-нибудь одно.
— Рассказывай, рассказывай, — терпеливо настаивал Соломин. «Играет Карташов, капризничает, любит, чтоб его попросили».
— Иду я вечером мимо магазина, достал портсигар, хочу закурить. Подваливает трое салажат лет по восемнадцать, порточины широченные, волосье, как у лошади. Покажи-ко портсигар, говорят. Я первому портсигаром — он в витрину, стекла так и повалились. Другому — по тыкве. И надо же — дружинники из магазина выходят. Видят такое дело — и ко мне. Я от них. Сам, Юра, понимаешь, с ними мне делить нечего. Рву я, они за мной. Портсигар я кинул, мало ли чего, да и измялся он весь. Догоняют меня. Не уйти. Молодые дружинники попались, резвые, студенты, не иначе. Что делать? Знаешь, дом строится напротив пивнушки? Я в подвал. Бегу, спотыкаюсь: кирпичи, обрезки труб. А они не отстают, смелые ребята. Выскакиваю я в одну комнату, а в ней между подъездами стенка из блоков, а меж стенкой этой и капиталкой — щель. Для водопровода, горячей воды, ну, знаешь ты. Я в эту щель. И застрял. Тыр-пыр. Влетают студенты. «Вот он!» Цоп меня за руку, и давай мы канат перетягивать. Только вижу я, ничего путного мне не светит, я не лебедка: четверых мне при всем желании не перетянуть. Дернулся я изо всех сил, чего-то затрещало. Думаю, неужели руку оторвали? Нет, рукав от пиджака. Так он у них там и остался.
Мужики опять захохотали.
— Ох, Миша, Миша, — Соломин покачал головой и все ж невольно улыбнулся. Рисуется Карташов: перетягивание каната!
— А чего — Миша?
— Да что живешь ты так. Все у тебя приключения.
— Как, Юра, ни живи, только чтоб время провести, а с приключениями все интересней.
— Время по-разному проводить можно.
— Чего ты, Юра, в натуре, вычитываешь-то мне! — Карташов нахмурился. — Не я ведь к этим бесам полез с портсигаром, сами напросились.
— Юра, а ты как время проводишь? — спросил Колесников.
Соломин некоторое время молчал. Колесников, вне сомнения, заводит разговор неспроста, а для Карташова: мол, не расстраивайся, Мишка, сейчас я его оттяну как надо. Но раз уж сам затеял разговор, не отмолчишься.
— Детей воспитываю, книги читаю, работаю, — спокойно ответил Юра.
— О детях помолчим, они у тебя маленькие, еще неизвестно, какие спиногрызы вырастут. О работе и так все ясно, до пенсии дожить бы, как дядя Леша. Ты какие книги читаешь?
— Всякие. — Соломин насторожился. С Колесниковым надо быть настороже, читал он, конечно, много, но больше брал эмоциями, чем доводами. Горлопан, одним словом.
— Всякие так всякие, — и, хитро подмигивая всем, Колесников подхватил Юру под руку. — Купил я как-то, Юра, на базаре соленых огурцов. Завернули мне их, а на кульке рассказец занятный оказался. Приходит будто один керя к другому в гости, а у того поп сидит. Поп от туберкулеза лечиться приехал и жил тут, а туберкулез-то, Юра, обрати внимание, не чем-нибудь, а спиртягой залечивал. Керя этот с похмелюшки, тоска у него с утра, ну, ему тут голову наладили, и давай он у попа о боге все выспрашивать. Батюшка доказал ему ловко и просто, что такого бога, как все думают, нет, есть одна идея. Керя этот про идею наверняка ничего не понял, как, впрочем, и я, но спрашивает: как же, товарищ поп, нельзя же жить, ни во что не веря?
— Это козе понятно. — Соломин сам недавно прочел этот рассказ, конечно, не на мокром от огуречного рассола журнальном листке, а в книге. Интересно, какое впечатление произвел он на Колесникова.
— Поп ему и толкает проповедь: верить надо в жизнь!
— Точно! — воскликнул Соломин, и мысль эта снова поразила его. Разом искупались все сомнения. Но куда же клонит подковыра Колесников?
— Нет, Юра, не точно, это только на бумаге все гладко. Что ж бабы наши в жизнь верить не хотят, недовольны всем: то мужики денег им мало носят, вино жрут, то ребенка в ясли не устроить…
— Это только одна сторона жизни, — возразил Юра.
— Да? — взъелся Колесников. — Это не одна сторона жизни, а ложь…
— Кончай, Женька, бакланить, — сказал Карташов, — пришли.
На дне глубокой, с широко раскопанными откосами траншеи тянулись призаваленные с боков утоптанной глиной серые асбестоцементные трубы коллектора ливневой канализации. По горам бурой глинистой земли на левом краю траншеи перелетала бойкая желтогрудая птичка. Завидев рабочих, она громко пискнула и упругим ныряющим полетом понеслась прочь.
Конец крайней трубы коллектора был скрыт в мутной луже. Из середины лужи торчала грязная доска.
— Так, Юра, каждый день, — жаловался Колесников, — с вечера уходим — сухо, а к утру насосет.
— Женька, — по-хозяйски распорядился Карташов, — растаскивайте с Валькой трубы по бровке, а ты, старый, поднеси колец да муфт и помоги экскаваторщику, позавчерась чего-то говорил он.
Карташов сошел в траншею, скинул куртку на откос, поддернул до локтей рукава трикотажной застиранной рубахи и, погрузив в холодную мутную воду белые с загорелыми кистями руки, нащупал в глубине заглушку, которую забили позавчера, чтобы труба не заплыла глиной.
Соломин смотрел с бровки, как ворочаются под рубахой лопатки Карташова, ходят плечи и вдруг застынут в напряженном тяговом усилии.
— Что, Миша, не идет? — с усмешкой спросил Юра.
— Разбухла, с-суконка! — Карташов разогнулся, поправил запястьем наехавшую на глаза кепку. — А вытащу! Спорнем, Юра.
— Вытащишь и без спора. Куда ты денешься, — посмеивался Соломин, — работать-то надо.
Карташов склонился над трубой. Вот он чуть качнулся назад, и вслед за сырым чмокнувшим звуком послышался шум воды, бурно устремившейся в глухую полую трубу.
— Юра, лови!
— Миша, — посторонившись от пролетавшей заглушки, спросил Соломин, — до пикета к обеду сделаете?
— Даже раньше. Ты с обеда кран посылай да колец вези. До конца недели еще колодец задвинем. В понедельник я в отпуск, сам знаешь…
Дождавшись, когда сбежит вода, Карташов взял свою персональную, с изогнутым черемуховым чернем лопату и, сноровисто подрезая слои липучей тяжелой глины, укладывал вдоль трубы блестящие веские лепешки.
— Песок! — вычистив под трубу узкую длинную площадку, крикнул он и отошел в сторону. Полымов с Колесниковым стали швырять лопатами песок.
— Значит, в пятницу, Миша, праздник — получка да отпускные, — говорил сверху Соломин.
— У него завсегда праздник, — сказал подошедший от экскаватора дядя Леша и сел отдышаться. — Круглый год. Сколько денег принесет, когда придет, кого приведет — все ладно.
— Да, да, праздник, — передразнил его Карташов, — переселение порток с вешалки на гвоздок.
По графику, вывешенному в вагончике, отпуск ему полагался летом, но в апреле завернул он с аванса в бар и влип там в заваруху. В контору потом пришла бумага, по которой отпуск ему передвинули на осень. Так-то разницы нет, когда отпуск гулять, ему не к Черному морю ехать, но погано, что наказали тебя вроде, как котенка, носом ткнули. И за что? Никто и разобраться не подумал. Хотел тогда он уволиться и уж отгулять не один отпуск, а все лето. Юра отговорил. Молодой Юра, кое-чего не понимает, а поговорить по-хорошему, по душам может. А в другой раз человеку, может, больше ничего и не надо.
— Миша, лопату-то свою кому оставишь на сохранение? — подшучивал Соломин. — Сломают ее без тебя, все труды твои пропадут, черенок ведь выбирал, обстругивал.
— Тебе. Поставишь в углу в вагончике, как знамя в конторе, — Карташов быстро разровнял песок. — Давайте трубу. И, Женька, сюда.
А неподалеку от него, раскачиваясь в воздухе, брякая цепями, с грохотом провалился в тесное пространство траншеи стальной ковш драглайна. Тяжко рухнув на дно, он волочился вдоль траншеи, слегка вздрагивая, и наполнялся заворачивавшимся в него разламывавшимся пластом жирно поблескивающей глины.
Кто спорит, жить не думая — проще, но как быть, если мысли, до поры до времени заботливо отгоняемые, вдруг являются, напирают и не отвертеться от них, не убежать. Накатывала такая тоска — хоть вой, хоть плачь. Выть он не умел, а плакать разучился. Кошка в такие дни уходила из дому. Видно, тоже что-то чувствует. И у нее, видно, душа есть, так что говорить о человеке. Было ясно одно: жизнь его, которую все считают свободной, завидуют ей, да и сам он, подвыпивши, не прочь побахвалиться ею, на самом деле проклятая собачья жизнь.
Лежа ничком на диване, Карташов пошарил рукой по стулу, нащупал и смял пустую папиросную пачку.
Вчера он поставил мужикам с отпускных, разошлись поздно, и сегодня болела голова. Женька и ночевал тут, недавно ушел.
Добрести до кухни, может, осталось чего?
Вчерашнее вспоминалось обрывками. Вроде песни пели, спорили о чем-то. Полымов опять затянул волынку о том, как ездил в колонию к сыну, плакал, ругал вино: все оно, подлое, виновато. А ему надоело его слушать, он и сказал, что вино тут не при чем. Что-то он еще сказал, потому что Полымов захрюкал, полез драться. Хотел он его отоварить — не у себя дома, не возникай, да что-то отвлекло его.
Карташов нехотя поднялся с дивана, побрел на кухню. На кухне был мерзостный беспорядок вчерашней попойки: грязь, плевки, куски хлеба, растоптанные окурки. Ничего нет, все выпито до капли. Окурки в пепельнице залиты томатным соусом из консервов. О, вот так находка! За банкой консервов он обнаружил стопку водки. Он взял ее двумя пальцами, сморщившись, стараясь не нюхать, выпил и, прихватив черствую корочку хлеба, возвратился на диван.
Тоскливое, как пишут в газетах, угнетающее психику похмелье исчезало. Воспоминания оживились, стали ясней. Однако теперь курить захотелось по-настоящему. Он поставил чайник, чтобы, вернувшись, помыть посуду, и вышел на улицу.
У магазина разгружалась машина с пивом. Карташов помог грузчикам перетаскать ящики в магазин, купил в штучном отделе двадцать пачек «Беломора», семь бутылок пива и, предвкушая близкое наслаждение, выбирал горстью с прибитого к прилавку блюдечка сдачу. Не дошурупил он взять сетку, папиросы и бутылки в охапке нести будет неловко.
Сзади почудился знакомый голос. Карташов взглянул в зеркальную стену за спиной продавца: в молочном отделе две девочки покупали молоко, у кассы, спиной к нему, стояла женщина в черном пальто. Женщина отошла от кассы, и что-то показалось ему знакомым в ней. Он подковырнул ногтем последнюю монетку, обернулся и увидел красные сапоги. Это была она, Лизка, Конечно, та же ее легкая и бодрая походка.
Усмехнувшись, Карташов собрал в охапку папиросы и бутылки. Она шла к двери, даже не подозревая, что он смотрит на нее. Когда она проходила мимо, Карташов фыркнул, и она взглянула на него. Взглянула, переложила сумку из руки в руку и спокойно прошла мимо. Не узнала? Но в тамбуре она опять взглянула на него, и Карташов понял, что она узнала и смотрит, смотрит ли он.
А-а, вот что отвлекло его вчера от ссоры с Полымовым! В пьяном чаду ему вспомнилась она. Вспомнилась и тут же забылась, но ему уже было наплевать на Полымова: мели, чего хочешь.
— Ну, так здравствуй! — сказал он, похохатывая. Ему стало отчего-то очень смешно и радостно.
— Здравствуй, здравствуй. — Она улыбнулась краешками губ.
— Конфеток брала? — Он пропустил ее в дверях. Вдруг одна бутылка медленно поползла вниз. Чем сильней он прижимал ее, тем скорей скользила она.
— Брала. — Она взглянула на него коротко, как будто боялась посмотреть долго, и рассмеялась, увидев, как он скособочился, воюя с бутылкой.
— Пойдем ко мне чай пить, — используя благоприятный момент, предложил Карташов.
— Еще чего не придумаешь?
— А чего, — не терялся Карташов, — у меня индийский, со слоном, заварочка будь-будь, как заварганишь — что твой суп, ложка стоит.
А чайник-то дома ведь на самом деле поставлен! Он и забыл о нем.
— Слушай, — торопливо, как будто опасаясь, что она не поверит ему, заговорил он. — Постой минутку, я добегу чайник выключу. Я близко, рядышком живу. Вон дом-то мой через дорогу, с верандой на втором этаже.
Карташов влетел домой — кошка пулей шмыгнула с сундука, — первым делом уставил бутылки в сетку, скинул пиджак, вытащил из шкафа и надел шерстяной выходной свитер. И, просовывая голову в его мохнатое, теплое, щекочущее нутро, Карташов с непонятной, распирающей грудь радостью думал: «Добро, добро!»
Он пробежал на кухню, выключил газ и, выскочив на крыльцо, спешно запирал замок.
Справа послышался резкий неравномерный звук побрякивающего ведра и шаркающие шаги. Так, всей подошвой, шаркал Аркаша, глухонемой старикан, сосед Карташова по двору. Лет ему было много, говорили, что в молодости он служил дворником у купца, которому в прежнее время принадлежали этот и еще два дома. Карташов жил здесь восьмой год и раньше никогда не замечал Аркашу: мало ли какие старики бродят. Но однажды зимой Карташов шел из бани. Морозило крепко. Впереди него сгорбленный старикашка нес ведро воды. Его так шатало, так вело в сторону ведра, что, казалось, вот сейчас ведро перегнетет его, и он брякнется на тротуар и весь обольется. «Так ведь это, наверно, и есть тот самый немой, о котором вечор говорила ему Галя, соседка сверху, когда он заходил к ней починять утюг». Вода переплескивалась через край ведра, мочила брюки старика. Карташов догнал его.
С того раза он помогал старику. При случае поднесет воды, а зимой — сарайка Аркаши была далеко — в выходной день навозит на санях к крыльцу Аркаши на неделю дров и занесет их ему на второй этаж.
Однако сегодня Аркаша отправился по воду явно не вовремя: Лизка-то куда успеет уйти! Но как сделаешь вид, что не заметил его, если он стоит у тебя за спиной и мычит беззубым старым ртом.
— Давай, — с напускной суровостью сказал Карташов, выхватывая из скрюченных пальцев немого прохладную дужку ведра.
Он догнал ее у каменушки — хлебного магазина, продавщицы из которого снабжали его индийским чаем: он каждую весну скидывал им снег с крыши. Она, видать, не спешила, за это время можно было уйти значительно дальше.
— Вот и я, — сказал Карташов, приподнимая сетку с бутылками.
Лиза искоса взглянула на него, задержалась взглядом на свитере: на груди по серому полю шли белые звезды.
— Теплый. — Она кончиками пальцев пощупала рукав.
— Чистая шерсть.
— Дорогой, поди.
— Полсотни, — небрежно сказал Карташов, округлив на пятерку. — Давай сумку-то понесу.
— Близко уже.
В воздухе пахло тонким, задумчивым запахом опавшей листвы.
Лиза жила неподалеку от бывшего тубдиспансера в старом деревянном, с высокими окнами доме. Таких задушевных, неодинаковых домов лет десять назад было полно в Вологде. А теперь их сводили на дрова.
Через калитку с затейливой железной решеткой, по хлябающим мосткам они подошли к крыльцу. Взойдя на первую ступеньку, Лиза остановилась и посмотрела на Карташова. Понять ее взгляд было никак невозможно: и просьба, и робость, и сомнение, и еще что-то читалось в нем.
Потупив голову, Карташов ждал дальнейшего хода событий.
— Смотри, только тихо, — понизив голос, сказала Лиза. — Соседи услышат.
— Какой разговор, — понимающе отозвался Карташов.
Они остановились в конце длинного коридора. Вдали, в полукруглом оконце, наполовину забитом фанерой, светился день, а здесь стоял серый, зыбкий, таинственный сумрак.
Бесшумно растворилась дверь.
— Заходи, — шепотом, которому охотно повиновался Карташов, сказала Лиза.
Карташов очутился в небольшой, можно сказать, крошечной кухонке. Как он сразу сообразил, кухня — часть небольшой комнаты, разделенной не доходящей до потолка, с ситцевой занавеской посередине, перегородкой. На кухне печка, столик с кастрюлями и керосинкой, над ним посудник с тарелками, а слева в углу умывальник.
— Бутылки-то куда поставить?
— Проходи в залу, стол там, — сказала Лиза, с ревнивым вниманием наблюдавшая за ним.
Во всю длину залы, как раз от перегородки до стены, стояла кровать с кружевным подзором и синим с тиснеными белыми цветами покрывалом. Напротив кровати через узкий проход к единственному окну — комод со швейной машиной. У машины на белой салфеточке — фаянсовый пугливый олененок на зеленом обломке лужайки. Над комодом зеркало, впритык к комоду квадратный стол с двумя стульями. На табуретке у окна, в горшке, обернутом листом серебряной чайной бумаги, фикус.
Карташов поставил бутылки на стол, свернул с одной пробку и, жадно выпив полбутылки, разглядывал фотографии над кроватью. На одной — Лиза, еще молодая, с косой, в школьной форме, на другой — солдат в кителе, какой носил еще и Карташов, рядом солдат в нынешней форме, при галстуке, а на крайней фотографии — сплошной туман, ни черта не разобрать. Карташов нагнулся над кроватью, чтобы рассмотреть получше. Несколько молодых женщин. Перед ними гробик. Карташов с трудом различил среди женщин Лизу.
Карташов выпрямился, глянул направо, на перегородку, и обомлел: на булавке с голубой головкой висела картинка. Недаром что-то мельтешило все сбоку, пока он разглядывал карточки.
Облокотившись на кувшин, из которого с шумом и брызгами падала струя воды, загорелый, с мускулистой спиной мужик смотрел на голую белую дородную бабу. Она же, вложив свою ручку в его могучую волосатую руку, умильно молчала, приоткрыв рот с пухлыми губками. А внизу, в луже, плескались ее пацанята.
— Курить-то можно у тебя?
— Кури, что с тобой сделаешь.
Карташов надорвал пачку, щелчком вышиб до половины папиросу и хотел прикурить, но прошел на кухню, где Лиза резала хлеб, открывала банку сайры и ставила все это на круглый, расписанный сказочными цветами поднос. Карташов прислонился к печке и, приоткрыв дверцу, пускал дым в дымоход.
— Пачкает она, увозишь свитер.
— Увозишь. Дров-то за зиму у тебя много уходит?
— Машина.
— Машины разные бывают.
— По мне все одинаковые. Дрова-то еще покупать надо. Иди, иди, не дыми тут.
— Так и ты, дернем пивка вместе. Чего мне одному сидеть? — Карташов, стряхнув с плеча побелку, сунул папиросу в дырочку в дверце печки и вернулся в «залу», — улыбаясь, сказал он себе.
— Ты сегодня на работу?
— Да.
— Денек-то прогуляй. — Карташов из бутылки прихлебывал пиво.
— Глазунью хочешь? — из-за перегородки спросила Лиза.
— Хочешь, — перекинул ей назад слово Карташов и еще раз взглянул на картинку. Ай да Лизавета.
В комнату с подносом вошла Лиза. Ее густые темные волосы, пришпиленные над белыми висками, открывали небольшие с розовеющими мочками уши, в которых, как две капельки, были вкраплены голубые сережки. Она сняла с подноса на стол еще шипевшую, дымящуюся глазунью, выдвинула ящик комода, достала тонкий стакан и две высокие зеленые чашки с толстыми донышками.
— Как насчет денька-то? — Карташов взял Лизу за запястье, когда она ставила чашку.
— За день-то ты мне заплатишь?
— Хочешь, так заплачу. Сколько?
У Лизы дрогнула щека, она слегка побледнела, вынула свою руку и села напротив.
— Пиво-то не будешь, что ли? Свежее, сегодняшнее.
— Пива твоего нажучишься, еще уволят с работы. За пьянство. По статье. — Лиза засмеялась, сложив руки под грудью. — Ты свое пей, а я свое. Люблю чаек! Покрепче.
— Дров-то купи у меня, — сказал Карташов, наливая пиво, — я сейгод богатый дровами. Дом рядом ремонтируют, я натаскал вечерами много.
— От старых домов дрова-то, говорят, пустые, — обсыпая глазунью зеленым луком, сказала Лиза. — Да ты, поди, дорого возьмешь.
— Не дороже денег. — Карташов, поднявшись вместе со стулом, пересел к Лизе. — Бутылку поставишь, и хорош.
— Кто за бутылку продает, — с легкой улыбкой, посматривая за окно, отвечала Лиза.
— Кто? Я, — сказал Карташов и положил руку ей на плечо. — Лиза, — шепнул он, обнимая ладонью ее теплую шею.
— Не надо, — сказала она и, качнув головой, освободила шею. — Посидим, поговорим лучше.
Карташов откинулся к перегородке, добродушно рассмеялся. Не в его привычках было разводить лишние, никому не нужные разговоры, но, с другой стороны, почему бы и не посидеть, не поговорить. Всему свое время. И он остался, не ушел, хлопнув дверью, как хотел сделать, когда она сняла его руку.
Карташов просидел у Лизы до трех часов, выпил все пиво и чаю еще напился. Он узнал, что живет она в этом доме всю свою жизнь, только раньше она жила с отцом и матерью в большой комнате с другого конца коридора, а как осталась в шестнадцать лет одна, соседи и ухлопотали ее в эту клетушку. Отец ее, одноногий инвалид войны, трезвый — душа человек, под пьяную руку бил мать и выгонял их из дому. По пьянке отец и погиб. Его задавило поездом. Мать рассказывала, что нашла в кармане его шинели сплюснутое яблоко. Нес домой. С питанием-то тогда совсем худо было. Лиза сперва работала на швейной фабрике, а потом перешла на кирпичный. Была у ней дочка, но месяцев шести померла. Лиза ушла мыть лестницу в соседнем доме, где она прирабатывала, в спешке рано закрыла печь, и девочка угорела.
Рассказывая это, Лиза помотала головой и вышла на минутку на кухню. А Карташову было отчего-то неловко, как человеку, которому оказывают незаслуженное доверие. Почем она знает, может, он прохвост какой, а она перед ним душу свою открывает.
В четвертом часу Лиза собралась на работу. Карташов проводил ее до автобуса.
— Смена-то у тебя во сколько кончается? — спросил он на остановке. — Я приду.
— Не придумывай, — сказала Лиза, обегая взглядом лицо Карташова, его орехового цвета веселые глаза, светлые волосы, небритую щетину на подбородке и всю его свободную, ловкую и сильную фигуру. — Ночью спать надо, а не в гости ходить.
— Так я не в гости, — сказал он, смеясь и пытаясь поймать своими глазами, остановить ее бегающий, скользящий по его лицу взгляд.
«Хорошо бы сегодня кончить пораньше», — думала Лиза, выйдя из автобуса и направляясь к заводу, труба которого, состоявшая из двух частей — круглой верхней и квадратной нижней — виднелась за домами.
Завод был построен очень давно, когда технология изготовления кирпича почти целиком основывалась на физическом труде. Технология со временем претерпела изменения, но и сейчас еще довольно проста.
Глина с определенной добавкой опилок и воды перемешивается в громадных чанах. Затем густая глиняная масса подается в насос, который выжимает ее толстым глянцевитым брусом на конвейер. Механический нож, напоминающий лук со стальной проволокой вместо тетивы, энергично, без устали сечет движущийся брус на сыро поблескивающие плоскостью отруба прямоугольные плашки. Их ставят рядами в вагонетки, похожие на кубические этажерки с множеством полок, и везут в сушильные камеры. От камер мужики-катальщики катят вагонетки к печи для обжига — широкому, высотой более двух метров кольцевому туннелю, в котором сухо и горячо пахнет кирпичной пылью.
А Лиза работала садчицей. Сажала сырец в печь. Вчетвером — это было их звено — они закатывали вагонетку в печь и быстро, оставляя лишь промежутки напротив газовых горелок, выкладывали из сырца высокую решетчатую стену.
Они отойдут далеко от этого места, когда здесь включится газ. В печь ворвется свистящее пламя, а через несколько часов темно-коричневый глухой сырец превратится в красный, звонкий, с острыми царапающими краями кирпич. Сколько домов в Вологде построено из него, старых и новых, уже давно умерли те, кто строил этот завод, кто строил из прежнего кирпича дома и церкви, торговые ряды и купеческие амбары, дымовые трубы и бытовые печи, а старик-завод, подкрепляясь время от времени ремонтом, все несет свою службу.
Работа шла хорошо. Катальщики бесперебойно подкатывали вагонетки к печи. «Часам к десяти норму сделаем, а к половине одиннадцатого, если автобус не запоздает, дома буду», — прикидывала Лиза, закатывая с товарками в печь очередную вагонетку.
Но в седьмом часу работа застопорилась. Вагонеток с сырцом не было. Они стояли у сушильных камер, метрах в двадцати пяти отсюда.
— Эй! — закричали все хором. Вагонетки не трогались. Постояли еще немного, подождали. Лиза накинула на плечи фуфайку и по рельсам быстро зашагала к сушильным камерам.
За камерами был закуток — курилка катальщиков. Еще издали Лиза услышала их голоса. Она подошла тихо. Катальщики в первый момент оба изменились в лице, и Васька Жуков, который бессчетное количество раз увольнялся и вновь поступал на завод, что-то сунул за железный ящик.
— Черт! Лизка! — сказал он, увидев, что беспокоиться было нечего. — Думал, мастер. Напугала.
Лиза заглянула за ящик.
— Ой вы, — она покачала головой, — мы ждем, а они… Неужели вам времени мало, надо и на работе еще?
— Лиза, покурить-то можно.
— Начальник тоже нашлась, — махнул на нее рукой Митька Крылов, недавно вернувшийся с череповецкой «химии». — Торопишься, так катай сама.
— Покурить, покурить… — Лиза подошла к вагонетке и резким толчком, напрягшись, вкатила ее на поворотный круг.
— Да посиди-и, Лизок, — звал Васька, — успеешь до конца смены.
— Некогда мне конец смены ждать.
— А чего, ни мужика у тебя, ни ребенка, куда торопишься-то? На танцы, что ли?
— Не твое дело.
— И не в свою смену тем более. С кем подменилась-то?
— С Симой.
— Вроде вы разругались с ней на днях, я слышал.
— Ума у тебя нет, — сказал Митька, — все с кем-нибудь подменяешься; просят тебя, дуру, все кому не лень.
— Чего мне с ней ругаться, это она завела. С мужем неладно у ней.
— Постой, постой, — говорил Васька, доставая из-за ящика бутылку. — Анфиса, мать-то твоя родная, слышал я, грозилась: в лепешку расшибусь, устряпаю Лизку замуж. Такая девка, говорит, ни за что пропадает.
— Какая уж она, поди, девка, — дернув нижней губой, сказал Митька.
— Давайте вагонетки! — Лиза повернула на поворотном кругу тяжелую вагонетку, упираясь руками, столкнула ее с места и повезла вперед. Поравнявшись с печью, она услышала, как сзади, постукивая по рельсам, с шумом приближался караван вагонеток.
Кто-то верно сказал, что обстоятельства сильней человека. Он не пришел к ней ни после смены, ни завтра, ни даже послезавтра.
Вернувшись с автобусной остановки домой, он нагрел воды и начал мыть посуду, оставшуюся с вечера. За этим занятием и застал его Женька Колесников и двое Женькиных корешей. Ладно Женька — свой человек, а эти-то двое? И чего он их смутился? Вроде наплевать, на каждого смотреть — самому не жить, один человек живет, кому какое дело, но вот картинка: стоит он у таза, рукава засучены, в руках тарелка и трет он ее тряпкой. Передник еще — и будет чистая баба. Не хотел ни пить, ничего не хотел, а тут сдвинул посуду в угол, закрыл от стыда газетами — и понеслось! И ведь держал он в голове: приду к ней, приду, а сам — мужики давно ушли — задремал на стуле.
Где-то хлопнула дверь, повеяло свежим, и оказалось — он у Лизы. Сейчас дрогнет занавеска, войдет она. Он с изумлением видит, как все вокруг него заливает высокий дрожащий свет.
— Ты еще спишь? — нежно прошелестел ее голос.
— Сплю, — смиренно ответил он, и вся его взрослая жизнь, за исключением отдельных редких дней, показалась ему сном. Проснуться бы от этого сна, но как? Нет, поздно мне просыпаться, — подумал он и очнулся у себя на кухне.
Второй час ночи. Куда пойдешь? С утра тогда сразу к ней.
А утром, он еще спал, пришел сосед со второго этажа, Галин муж Колька. Надо привезти лодку с лодочной станции. Он не уважал Кольку, хвастуна и пропойцу; что за человек — утюга самому не починить, но раз просят помочь, отказать как-то грешно.
На лодочной станции повстречались старые друзья — где их только не встретишь! То да се, слово за словом, рублем по столу, как с друзьями не трахнуть. И пошло, и поехало. День за днем. Такая карусель закрутилась, насилу он из нее вырвался.
Отворяя знакомую дверь, Карташов почуял запах варящегося супа. Правда, пока варилось одно мясо, а Лиза чистила картошку и крошила ее в кастрюлю.
— Пришел, — как бы самой себе сказала она. — Где пропадал-то?
— Дела. — Карташов повесил кепку на проволочную вешалку, стал у печки, закурил. На щеке у Лизы лежал розовый отсвет, на лбу блестело несколько капелек пота, а губы и глаза поигрывали скрытой и рвущейся наружу улыбкой. Казалось, так было всегда: пришел, стоит у печки, курит. И так же когда-то варился суп, он даже знает наперед, что сейчас скажет или сделает она.
— Миша, — сказала Лиза вполголоса.
— Что? — отозвался Карташов.
— Ничего, ничего, — поспешно, как будто боясь проговориться, сказала она. Ей хотелось спросить о многом: почему его долго не было, и женат ли он, и где работает, почему сегодня не в свитере, и еще о чем-то но она не решалась.
Поворачивая картошину, Лиза быстро спускала с нее неровную двухцветную ленточку кожуры.
— Лихо у тебя получается, в армию бы тебя. Там бы ты дала шороху. Вот у нас в части на шестьсот человек надо было картошки начистить.
— А как же вы чистили?
— Мы? У нас картофелечистка была. ГАЗ-69 с передним ведущим мостом. Затаришь в нее два мешка, картошины оттуда, как гильзы отстрелянные, вылетают.
Лиза внимательно посмотрела на него.
— Ой ты, пустомеля. Врешь ты все. — Она докрошила последнюю картошину и собирала ложкой накипь, бурыми ошметками бурлившую у края кастрюли.
— Почему все? — метнув в ведро зашипевший окурок, сказал Карташов и шагнул к ней.
— Стой где стоишь. — Лиза выставила навстречу ему руку. — Лучше ври чего-нибудь, а не подходи. Не дашь обед сварить.
Карташов отвел ее руку и левой рукой обнял со спины, пониже лопаток, чувствуя, как шерстинки на кофте цепляют за мозолистую кожу ладони.
— Миша, а ты с женой не живешь? — вдруг спросила она.
Карташов правой рукой увернул фитиль керосинки.
— Не сошлись характерами.
— А со мной, думаешь, сойдешься? — насмешливо и твердо сказала она и вывернула фитиль обратно. — Не просят тебя.
Карташов молча сильнее привлек ее к себе и, чувствуя, как безмолвно и сразу она прижалась к нему, осторожно поталкивал ее в залу.
Лиза забыла, что кровать близко, робко охнула, наткнувшись на нее, присела на край и выронила ложку, которую все еще держала в руке. Карташов приблизился к ней, чтоб поцеловать, и заглянул в запрокинутые, с чуть вздрагивающими веками глаза. Они смотрели на него пристально с серьезным, вопрошающим и жалким выражением. Что-то вздрагивало в них и вновь появлялось, словно глаза что-то говорили ему, а он не мог понять.
— Что? Скажи, — шевельнул губами Карташов. Лиза испуганно пожала плечами.
Никогда раньше не мог он и подумать, что можно столько увидеть в глазах.
— Нет, нет, — вдруг громким, грубым голосом сказала она, встала и, поправляя юбку, отошла к окну.
Карташов долго молчал, молчала и Лиза, лишь слышно было, как булькает на керосинке суп.
— Лиза…
Она недоумевающе, будто видела его в первый раз, взглянула на него и опять отвернулась к окну. Хоть бы слово сказала.
Надо мотать отсюда. А думал, что она ждет его. Надеялся. Ему вспомнилась та унизительная сцена, когда он, как клоун, бежал, торопился за ней с дурацкой выскальзывающей бутылкой. Сидел тут, пиво распивал, разглагольствовал.
Карташов за четыре шага дошел до двери, помедлил секунду, снял с вешалки кепку, пнул дверь и вышел. Постоял в коридоре. Вернуться? Чего она, ведь взрослая баба. Нет. Нечего тут ловить, пусть ломается, сколько хочет. И, выругавшись, громко топая — слушайте соседи! — он пошел прочь.
Только затихли его шаги, Лиза составила горшок с фикусом на пол, табуретку придвинула к окну, открыла широкую форточку и долго смотрела, как уходит он, мелькая среди прохожих.
Как странно и удивительно началось их знакомство. Как будто кто подстроил их встречи. Разве не удивительно, что они встретились в магазине. Ведь и раньше встречались, наверное, сталкивались в дверях, стояли в очереди в кассу, но, как в потемках, не замечали друг друга. Удивительна была и встреча на картошке. И странный сон, который приснился ей накануне.
В этот день была годовщина смерти дочки, и снилось ей, что шьет дочке распашонку, а выходит мужская рубаха. Сроду не шила мужских рубах, а получается хорошо. Отворяется дверь, кто-то вошел. Она спросила, кто — ей не ответили. Взяла ножницы и вышла на кухню — никого. Выглянула в коридор — и там никого. Вернулась в комнату и замерла от ужаса: у кровати стоит мужчина. Замахнулась на него, но в руке у нее оказались не ножницы, а цветок, чудесный летний цветок — длинненький мохнатый стерженек с зеленовато-розовыми бледными лепестками…
И когда на картошке она увидела Карташова, хоть он и был как все — так же пил, курил и ругался, она вспомнила сон. Но у того мужчины были злые потемневшие глаза, а Мишка веселый, озорной.
У двери послышались возня, шум. Лиза спешно поставила фикус на место, оправила кровать. Он?
— Заходи, заходи, Костенька, — говорил у открывшейся двери молодой смеющийся голос, — заходи, холод ведь идет. Тетя Лиза тебя забранит.
Это молодые соседи, Аня и Николай, опять вели к ней своего сына, полуторагодовалого Костю.
— Не забраню, не забраню, — кротко улыбнувшись, сказала Лиза кудрявенькому на толстеньких кривоватых ножках Косте. Но Костя закапризничал и не хотел перешагивать порог.
— Тетя Лиза, — попросила Аня, — посидите, пожалуйста, с ним, у нас культпоход в театр. Мы бы раньше зашли, да у вас кто-то был.
— Посижу, посижу, — покраснев, ответила Лиза.
Аня переставила маленького упрямца через порог и, не обращая внимания на его рев, внесла в комнату и поставила на стол бутылочки с кефиром, игрушки, на угол положила две большие фланелевые пеленки, несколько сухих колготок и клеенку.
— Тетя Лиза, так вы его и спать положите. Одну бутылочку полвосьмого дадите, а половинку перед сном, около девяти, он и заснет. Вот ключ.
— Нет, я в чужой комнате хозяйничать не буду. Укладу у себя на кровати, а вы потом перенесете к себе.
Лиза не раз сидела с Костей, бывало, и маялась с ним, когда спокойный, веселый мальчик начинал капризничать и плакать. За труды Аня с Николаем подарили ей картинку, что теперь висела на перегородке. Что-нибудь другое она отказывалась взять.
Только мать с отцом ушли, Костя сразу успокоился и полез к Лизе на колени, чтоб она играла с ним. Лиза рассказала ему «Сороку-ворону», и Костя заранее ежился и забавно, тоненько визжал. Наигравшись на коленях, Костя попытался засунуть Лизе палец в рот, но Лиза, смеясь, отворачивалась, и Костя с коленей перебрался на кровать. Лиза встала и ходила у кровати, оберегая шалуна.
Всю жизнь она была с детьми. Когда мать умерла, на руках у нее остались брат и сестра. Чего стоило вырастить их. В детдом их она отдать не могла, а из интерната они на третий день прибежали в слезах: «Лизочка, сестричка, мы тебя всегда, всегда слушаться будем, не отдавай нас. Нам без тебя скучно». И пришлось ей быть им за мать, а вскоре она и сама стала матерью. Накорми всех, одень, постирай, в баню своди, проследи, как уроки сделаны, помири, когда поссорятся, поиграй с ними, повесели. А какое тут веселье… Сядешь, задумаешься. Одна. Денег не хватает. То дочка заболеет, то молоко пропадет. Солдат, отец дочки, уехал — и с приветом. Чего он ей не обещал, чего не сулил. А после его отъезда стали к ней было захаживать его друзья. Вроде как по старой дружбе. Выгнала она их однажды и весь вечер ревела. А потом и дочка умерла…
Всю свою жизнь она хотела рассказать ему, все, что залежалось в душе за долгие годы одиночества и тоски. Не было у нее подруг, не сходилась она с ними. А так хочется встретить человека, которому легко рассказать о себе, не боязно и не стыдно довериться. Не все забывается и обессиленное временем безвредно оседает в душе: неразделенные страдания томят чуткую душу и резкими возвратными уколами ранят ее. Надо человеку отворить душу, скинуть тяжесть гнетущих воспоминаний, чтобы можно было мечтать о будущем и жить настоящим.
Отпуск шел своим чередом. Заглянули к нему на днях мужики с бутылкой. Он провел их на кухню, сготовил закусить, а сам пить не стал. Есть неотложные дела по хозяйству. Одну стопочку, правда, выпил, как говорится, для запаха, чтоб мужики не подумали чего. И хватит! Надо успокоиться, передышку взять. А то и спиться недолго. Как Алик Тихонов. Вместе в школе учились. Деловой человек был — инженер, институт закончил, а сейчас дошел до ручки: кочегаром вкалывает. Конечно, и кочегар — работа нужная, кто-то должен котлы топить но если можешь быть хорошим инженером, не штаны в конторе протирать, а дело настоящее делать, зачем же губить себя.
Он вставил два стекла в зимние рамы — в конце марта была катавасия, зашли какие-то алкаши насчет стакана, он дал им, а они вместо благодарности оборзели, пришлось вышибать их с боем из квартиры; перекрыл сарайку, починил половицу на крыльце, съездил на кладбище, изобиходил там могилы отца с матерью. На обратном пути с кладбища разговорился он в автобусе с женщиной — воспитательницей из детсада. Посетовала она: никак не удается им песка для детей привезти. На другой день скатал он на работу, договорился с одним шофером и привез в детсад самосвал чистого речного песка. Пришлось, конечно, шоферу свою пятерку отдать, да не жалко, не столько в другой раз пропиваешь.
Думалось: за заботами и трудами привычно протечет время, но минуло всего три дня. Ну и что, а к ней ни ногой!
«Ох, Лизка, Лизка!» — вспоминал он ее. Теперь его особенно бесило и возмущало то, что она угощала его глазуньей. Заманивала. Думала, бич бездомный, пьяница горе-горький, накормлю, и Вася! Будет похаживать, куплю глазуньей.
«Что я, ее глазуньи дешевой не едал?!» Он с грохотом вытащил из духовки сковородку. Вскоре растопилось, зашипело и забрызгало масло. Только бы тюкать яйцо боком о край сковородки и, разламывая его на половинки, выпускать на скользкое сковородное дно упругую массу белка и желтка.
А яиц-то нет, не куплены!
Он в сердцах затолкнул сковородку назад в духовку.
Все, довольно! Наплевать и забыть! Но забыть было не просто. За что ни примись, воспоминания окольными путями приводили к ней. Вставляет он те же стекла и думает: кажись, у ней правое верхнее стекло в раме треснуло. Перекрывает сарайку, а в голове: интересно, у нее сарайка не течет?
Даже принявшись за мытье недельной посуды и отскребая ногтем намертво приклеившуюся рыбную кость, он не мог уйти от мыслей о Лизе. Хорошо ему воду на газе греть, пять минут — и чайник готов, а ей-то с керосином каково?
В детстве он бегал с трехлитровым бидончиком в «керосинку» к пристани. Сейчас на ее месте четырехэтажный дом с хлебным магазином. В «керосинке» постоянно был грустный, одуряющий керосиновый запах. Почему-то думалось, что так должны пахнуть пальмы, нарисованные на коробках, продававшихся тут же в «керосинке». А сколько всякого другого добра было на полках! Мотки фитилей разнообразнейшей ширины, бокастые, с длинными трубчатыми шеями стекла к лампам, страшные бутылки денатурата, ведра, лопаты, напильники, гвозди, заманчивые и недоступные перочинные ножички, фонарики, однажды даже вкусно пахнущий новыми ботинками хомут.
И откуда у плешатого дядьки берется столько сиреневатого, пахучего керосина, что сколько он его ни черпает литровым черпаком, керосин никогда не кончается. Воображение рисовало что-то необыкновенное, фантастическое, но, зайдя случайно за «керосинку», он увидел отпотевшую ржавую цистерну на чурбаках и подходившие к «керосинке» трубы.
Часто потом бывало в жизни: заранее радуешься чему-нибудь необычайному, мечтаешь, ждешь, а в конечном итоге получается, что ничего нет, из-за чего стоило бы волноваться, все сводится к ржавой цистерне и знакомым неизбежным трубам.
Но, вспоминая «керосинку», Карташов незаметно для себя вспоминал сумрачный коридор, кухню, запах супа, ее глаза, картинку, весенним пятном светившуюся на унылых обоях перегородки.
Пойти, что ли, к ней? И чего тогда расфуфырился, разозлился, убежал? Не вытерпел, надоело. Подумаешь, нетерпеливый какой. Больно горяч! Да что она одна, что ли!
Дохлый номер все это. Никуда ходить больше не следует, не мальчишка бегать за ней. Но ведь он пообещал привезти дров. И не привезти нехорошо, болтуном окажешься, подумает — спьяну намолол — и в кусты; а с другой стороны, с какой стати везти, если больше туда не пойдешь?
Да отвезу, после хоть сорвать с нее можно. Кому-то платить ей надо, все не чужому, своему. — Карташов невесело усмехнулся. — И где она дров сухих теперь купит, проволынила до осени. Тоже мне…
Домыв посуду, Карташов сходил на лесотаску, что была неподалеку, нашел машину. В обед они с Колькой накидали дров: потолочных балок, половиц, бревен, отвезли и свалили к ее сарайке. О сарайке пришлось спрашивать у соседей, Лиза работала. И хорошо — не объясняться с ней. Кольке он соврал, что дрова для двоюродной сестры, сочинил, почему сама не заготовила, и повел его на веранду угощать за помощь пивом.
На веранде — обширном зале с бетонным полом и крышей из цветных волнистых листов — несмотря на середину дня, у высоких, по грудь, столиков пило вино, разговаривало, курило и ругалось много взрослых мужчин. Под столиками бродила собачонка и, искательно помахивая хвостиком, попрошайничала. Сквозило: ветерок шевелил на полу смятые комки бумаг.
— Не климат, — поеживаясь, сказал Карташов.
— Да, — согласился Колька и намекнул: в баре, дескать, в тепле.
Но у Карташова были еще слишком свежи воспоминания о баре, да и не намерен он был поить Кольку. Перебьется. Кружки четыре — и хватит с него.
За три столика от себя Карташов увидел Эдьку Быкова. Года четыре назад они в одной бригаде вкалывали грузчиками в порту. Карташов там надорвал себе спину, и с того времени зимой стали мучить его приступы радикулита. Хотел он на спор какую-то хреновину от земли оторвать, да не так взялся.
Пока шли обоюдные разговоры о житье-бытье — заработках, знакомых мужиках — Колька, чутко уловивший перемену обстановки, обернулся до магазина.
По веранде прохаживался участковый. Карташов знал его хорошо, однако в компании на знакомство рассчитывать не приходилось, и во избежание недоразумений, отхлебнув пива, водку разлили прямо в кружки.
С веранды открывался вид на реку: на том берегу стеной желтели тополя, вдали виднелся белый Петровский домик; глава церкви, недавно покрытая оцинкованным железом, вспыхивала белым блеском в лучах прорывавшегося сквозь облака солнца, внизу у переправы шумно бурлил винтом катер, и с плота доносились звуки полоскаемого белья.
Карташов, невнимательно слушая Эдьку, рассеянно поглядывал по сторонам и улыбался, сам не зная чему. Что-то ждало его впереди, ну не сегодня, так завтра или вообще. Ведь каждый надеется, что случится и с ним что-нибудь хорошее, и вся тусклая, как немытое окно, жизнь повернется иначе.
— Клавка, Клавка, — суетливо зашептал Колька, по лицу его пробежала жадная и жалкая гримаска. — Мишка, секи момент.
Слегка откинув крупную, с высокой копной черных волос голову, лениво и хитро посматривая на улыбавшихся и задевавших ее мужиков, среди столиков плавной, вызывающей походкой шествовала девушка. С добросовестно накрашенными губами, с глазами в синячных полукружьях теней, слегка под хмельком, она играла в этом балагане перед самой собой роль Кармен, которая может с уверенностью смутить и увести любого.
Друг подавал мне водку в стакане.
Друг говорил, что это пройдет.
Друг познакомил с Веркой по пьяни,
Мол, Верка поможет, а водка спасет, —
затянул сзади хриплый магнитофонный голос.
Карташов посмотрел в спину Клавке.
— Что за баба у тебя? — спросил Эдька. — Женился опять?
— Иди ты!
— Кроме шуток. Неделю назад едем с холодильника, вижу, идешь с какой-то.
— Не женись, Михаил. Ты что, — решительно вступил уже совсем окосевший Колька.
— Есть тут у меня одна. Похаживаю изредка, чтоб не зазнавалась, — начал было Карташов и замолчал. Что попусту языком молоть. Не о чем было рассказывать. Обнял-то один раз. И то она позволила. Мужик, называется!
«Ну, рассказывай, рассказывай! О картинке, о глазунье, что дрова сегодня за спасибо привез. О глазах Эдьке расскажи, чего ты в них увидел. Какое кино. Посчитает он тебя за дурака. И правильно сделает. Что в бабьих глазах увидеть можно? Уловку одну. И что такое, по сути дела, глаза? Студень, и стеклышко внутри».
Карташову были приятны эти мысли, было приятно, что в пьяном озлоблении перечеркнул он все, что необъяснимо влекло его к Лизе, словно вернулся он в ту удобную обношенную одежду, в которой ходил столько лет, обтерпелся и привык к ней. Что с ним такое случилось, блажь какая-то. Ведь, бывало, и раньше давали ему от ворот поворот. А он только присвистнет, и аля-улю… рулю! А тут? И за кем?! Фря какая нашлась, сырец-то в печку садит, а туда же — выкобенивается, порядочную корчит. Видал он всяких. Не живой человек она, что ли?
— Вот так, Эдик. Прощай! — сказал он угрюмо, с размаха припечатав ладонь к холодной мраморной плите столика.
«Если сразу зауркает, скажу, что за деньгами пришел».
Обшарив всю дверь — ручка куда-то пропала — Карташов рванул за край мешковины у притвора и вошел.
Все здесь было то же, только конторка застелена новой цветастой, еще распространявшей острый запах, клеенкой, на полу раскатаны мягкие домотканые половики, а под умывальником — не старая, с серым хоботом жестяная раковина, а нарядная белая, эмалированная.
«Ждала», — успел подумать Карташов.
— Кто там? — Занавеска колыхнулась, и на кухню вошла Лиза.
На лице ее играла улыбка, глаза ее сияли.
— Я и оклеить хотела, — сказала она.
— Зда-рово, — икнув, сказал Карташов и достал из-за пазухи бутылку вина и большую шоколадку. — Это вам, моя дорогая, — сказал он вежливо, как говорят хорошие кавалеры в кино, и хотел даже поклониться, но поостерегся.
Лиза не ответила. И так же быстро, как на лице ее выразилась радость, глаза ее потемнели, что-то отгородилось в них от него.
— Как оно ничего-то? — расплываясь в довольной ухмылке, сказал он и хотел пройти в комнату.
— Куда? — холодно сказала Лиза. — Нечего делать.
— Ну ладно, Лиз. Подумаешь, выпил малость.
— Малость.
Лиза ушла в комнату. Ее долго не было. Карташов отогнул край занавески. Лиза, неподвижно глядя перед собой, стояла у комода.
— Не заходи, — строго сказала она и вышла на кухню, сжимая в руке перед грудью деньги.
— Дрова сколько стоят?
— Кончай ты, какие дрова. Волоки лучше чего-нибудь занюхать.
— Я говорю — сколько? Сколько? — повторила она прыгавшими губами, и слезы брызнули у нее из глаз.
Карташов опешил. Ему было и лестно, что она плачет из-за него, и в то же время сейчас бы в самый раз обнять ее.
— Тридцать рублей тебе хватит? — сказала она, поднимая на него покрасневшие глаза.
— Да кончай, чего ты неродная какая?
— С чего родной-то к тебе быть?
— А чего я сделал? — смерив ее взглядом, сказал Карташов.
— Ты?! — вскрикнула Лиза и, раскрыв конторку, быстро выставляла на новую клеенку блюдце с тонко нарезанной копченой колбасой, сыр, яблоки в вазе, конфеты, домашнее печенье.
— Выпьешь? — с восхищением спросил Карташов, сорвал пробку, разлил, хотел чокнуться, но Лиза схватила стопку и выпила.
— Ну чего ты? — виновато сказал Карташов и взял ее за руку.
— А то, — сказала Лиза вначале глухо, а потом громче и запальчивей, — а то. Один раз как человек пришел. Ты за кого меня принимаешь? Ты, может, думаешь, что я… я, может…
Как ни был он пьян, из этого потока слов ему было ясно, что она, эта чужая ему, с которой он знаком без году неделя, баба, заявляет на него властные, каких ей никто не думал давать, права, возмущается, кричит. Да кто она выговаривать ему?
— Чего ты кричишь на меня? Пьяный, драный — не нужен? Скажи спасибо, что такой пришел.
Лиза вырвала руку, презрительно сжатыми губами показала на деньги.
— Забирай, коли надо, и…
— Чего?
— Что слышал.
— Лиза! — крикнул он, придыхая, и шагнул к ней. — Лиза!
— Нечего, нечего, — сказала она, сведя брови, — только посмей.
Нет, нахрапом ее не возьмешь, перед ним была не та милая и нежная Лиза, какую он встречал в ней всегда, а твердая, ершистая баба, которая не даст себя в обиду.
— Эх ты, — сказал он сквозь зубы, и все, что он думал о ней на веранде, чем тешил себя, выпивая с ней, мутной яростью подперло к горлу. — Да забери ты их, что я, на тебе зарабатывать буду? — остановившись взглядом на деньгах, взорвался Карташов, и, не желая больше сдерживать себя, вырвал у нее деньги и швырнул их на пол. Он кинулся к двери, но всегда легко отпиравшаяся дверь не открывалась. Он толкал ее плечом, бешено пинал коленом, пока Лиза не откинула перед его лицом крючок. Он едва не упал, но удержался за ручку.
Он посмотрел последний раз на Лизу, и так ему хотелось сказануть что-нибудь такое, чтоб утолить все, что накипело в душе, да в голову ничего не шло. Он горько и жалко улыбнулся, увидев ее ситцевый тонкий халат, белые ноги в стоптанных тапках, глаза, и бросился вон.
— Миша, Миша, — крикнула Лиза вдогонку, но он не слушал ее.
Лиза подобрала деньги, положила их в комод и достала из ящика спичечный коробок, который он оставил, когда был в тот раз. Коробок был старый, с отодранной наклейкой, между корытцем и нижней стенкой несколько горелых спичек.
«Пойти догнать его, поговорить с ним. Он успокоится. Нет, сейчас бесполезно. Не поймет, не услышит».
В коробке было три спички. Лиза зажгла одну и смотрела на ярко-желтое, по низу с голубоватой и фиолетовой кромочкой пламя.
«Но и так все оставить нельзя, невозможно…»
Карташов дошел до веранды и, пока шел, все оглядывался, грозил кулаком. «Хватит надо мной издеваться!»
На веранде народу было невпроворот, он направился к «Поплавку», там вообще не протолкаться, и он побрел по набережной куда глаза глядят.
«Домой идти? Забираться в пустую, одинокую конуру? К друзьям податься? Опротивели все, осточертели. Не друзья — собутыльники, нет у него ни одного настоящего друга. Скоты, скоты все. Скотская собачья жизнь. Нет никого, кто бы, расставшись с ним, подумал, вспомнил о нем».
Обленившись, остыв душой, привыкнув с годами жить только своими побуждениями и привычками, с каким мучительным трудом человек открывает вдруг, что встретилась на пути его посланная неисповедимым жребием судьбы открытая, добрая и светлая душа, которая простит ему все, которая будет любить не за что-то, а только потому, что он есть.
Карташов шел по лужам, не замечая сторонившихся прохожих.
— Куда прешь?! — Встречный толчок в плечо остановил его.
Карташов поднял голову. Навалившись спиной на перила набережной, в куртке с бахромой по поясу, на него безразлично смотрела Клавка. Та, с веранды.
— Это мне, что ли? — спросил Карташов у стоявших рядом с Клавкой двух парней.
— Тебе, тебе. Дергай отсюда, — выпячивая нижнюю губу, говорил парень с огибавшими рот, каких Карташов терпеть не мог, усами.
— Неясно? — нехорошо улыбнувшись, сказал второй парень в очках. Можно пояснить, — и он играючи пошлепал Карташова по щеке.
Карташов, слегка покачиваясь, со скорбным, задумчивым выражением лица, прищурив левый глаз, долго смотрел на этих сосунков. А парни, уже забыв о нем, в два голоса плели Клавке какую-то чушь.
Карташов левой рукой мотнул с размаху парня в очках на железные перила набережной, схватил усатого за плечи, крутанул спиной к себе и, толкнув что было сил вперед, послал вдогонку пинок. Ноги парня не поспевали за туловищем, и после нескольких безуспешных попыток совладать с непослушным телом усатый, ссаживая в кровь ладони, полетел на дорогу.
— Пошли, Клава. Я вина куплю.
Клавка подхватила Карташова под руку.
Парни, обескураженные столь решительной и скорой расправой, опомнились не вдруг, и Карташов с Клавкой прошли порядочно, пока услыхали торопливую дробь настигавших их шагов. Клавка занервничала, заспешила, но Карташов не давал ей идти быстро.
— Отстаньте, ну, — обернувшись, сказала Клавка.
— Замри, курва, — оборвал ее дрожащий, прерывистый голос.
Карташов резко остановился. Усатый с исказившимся от злобы лицом сунул руку в карман. Карташов прыгнул к нему и, запнувшись за чью-то ногу, растянулся на асфальте. Встать он не успел. Его пнули снизу под грудь. Долгое, ужасное мгновение, когда все в нем остановилось, перешибленное этим пинком, он стоял на четвереньках. Страшным усилием воли Карташов все же поднялся, Парни били его со всех сторон, однако свалить его снова и скорей начать пинать никак не могли. Обливаясь кровью из разбитого носа, прижимая голову к груди, уворачиваясь, Карташов медленно восстанавливал дыхание. Усатый наконец вытащил из кармана вентиль водопроводного крана.
— Милиция!
От дивизиона дорожной милиции сюда бежало несколько человек в развевавшихся как крылья кителях.
Карташов левым крюком подцепил зарвавшегося очкастого и, набычившись, ринулся на усатого. На этот раз тот не отскочил, правда, вентилем он его все же двинул, но в ударе уже не было силы, да и пришелся он в грудь.
Забежав во двор, они с Клавкой спрыгнули в неглубокую траншею, пробежали по ней под забором и через другой двор, где в песочнице играли дети, петляя между поленниц и сараек, выбежали на другую улицу, далеко от набережной.
Клавка подвела Карташова к колонке и, отставив ноги, чтоб не забрызгать чулки, вымыла ему лицо.
Клавка жила в крупнопанельном доме. Три двери на лестничной площадке. Клавкина средняя. «Двухкомнатная, значит», — машинально подметил Карташов. Он около двух лет проработал на ДСК, сначала в формовочном цехе, потом на стройке, и хорошо знал планировку домов этой серии.
Дверь им открыла старуха.
— Бабка моя, — сказала сразу Клавка. — Старая, Ольга где?
— Уроки готовит, тише, — сказала похожая на мышку бабка.
— Нечего «тише», пусть привыкает. Да не копайся ты, ну! — Клавка ткнула Карташова длинным наманикюренным ногтем. — Иди в башмаках, старая затрет, все равно ей делать нечего.
А он решил развязать шнурок. В пятом классе учили они по истории, как какой-то там греческий царь не мог распутать узел и рассек его мечом. Надо же, царь! Он не распутал, а я распутаю! Нужно только очень, очень внимательно вникнуть, куда шнурок повернул, ведь, по сути дела, поворачивается-то он всякий раз вокруг самого себя. Потерпеть, и все выйдет. «А с Лизкой-то не вышло!» — вдруг тихонько шепнул ему чей-то голос.
— Заснул там, что ли, эй! — звала Клавка.
— Не вышло, так выйдет, — зло сказал он и, рванув, оборвал шнурок.
— Конечно, заснул, — сказала Клавка, входя в прихожую. — С кем это ты тут болтаешь? Вставай, вставай.
А он устал сегодня и от драки, и от всего. Какой длинный, сумасшедший день. Зачем еще вставать да куда-то идти, посидеть бы тут, подремать в уголке.
Дверь, за которой скрылась бабка, скрипнула, и в прихожей появилась девочка. Большая, в чистеньком платьице, в туфельках. Девочка внимательно осмотрела Карташова, взглянула на мать и пошла к бабушке.
— Куда? — вернула ее Клавка. — Как я тебя воспитываю?! Почему не здороваешься?
— Здравствуйте. — Девочка подошла к Карташову. — Это мой новый папа?
— Да, да, — хрипло захохотала Клавка, — поцелуй его.
Оля с беззастенчивостью попрошайки забралась на колени Карташова, поцеловала его в щеку, глянула на мать и, видя ее в том состоянии, когда она не злится по всякому поводу, а, наоборот, все разрешает, снова поцеловала Карташова, удивляясь, отчего же этот дядя не дает ей шоколадку.
Клавка говорила ему в магазине, когда он брал вино, чтобы он купил шоколадку. Карташов подумал, что она просит для себя, и покупать не стал.
— Фу, дядька, — сказала Оля, слезая с колен Карташова, и хлопнула его ладошкой по щеке. Клавка засмеялась.
— Оля, Олюшка, — шепотком звала ее из комнаты бабушка, но Оля не шла: если бабушка и рассердится, мать заступится.
— Фу, дядька! — Оля вновь подошла к Карташову и попятилась: Карташов плакал.
Очнувшись на миг, он увидел Олю, ее тонкие ручки, ножки в коричневых рубчатых колготках, губки, целовавшие его, и ему стало отчего-то тяжело и грустно. А глядя на Клавку, хохотавшую накрашенным ртом, он совсем не к месту вспомнил Лизу, как вышла она из сарая, над которым застыло большое, так удивившее его тогда облако.
У Клавки в квартире был натуральный шанхай: чуть не каждый вечер сюда закатывались компании пьяных парней и девок, и начинался гудеж. Снизу прибегали соседи, их встречали руганью и хохотом, и только при угрозе позвать милиционера ненадолго стихали.
Казалось, чего бы еще желать: веселая жизнь, не заскучаешь, но ему здесь быстро надоело. Как и обычно на всех временных, которые он скоро забывал, пристанищах. Надо было сматываться отсюда, а он все медлил, чего-то оттягивал. Может, из-за Оли? Они подружились с нею, раза два он читал ей единственную в доме старую, истрепанную книжку. Оле очень нравился рассказ о льве и собачке.
— Дядя Миша, — спрашивала она, — почему же лев одну собачку разорвал, а другую нет?
Карташов усмехался.
— Полюбил, видно.
— А почему ту не полюбил?
Карташов пожимал плечами. Как он мог объяснить Оле, если и сам не знал. Знать, судьба ее такая. Клавка, наблюдавшая эту сцену, посмеивалась.
— Ты еще в куклы с ней поиграй. Иди-ка я тебе бантик завяжу. Иди.
Оля была смышленая, избалованная и хитрая девочка, умело пользовавшаяся выгодами своего двойственного положения. Бабушка как, могла учила ее добру, а мать старалась все делать наперекор. Карташов видел, что Клавка портит девчонку, а что он мог поделать. Не оставаться же тут навсегда.
И ушел он отсюда из-за Оли.
В понедельник Оля ушла в школу, Клавка отправилась добыть опохмелиться, бабка уползла на рынок, а Карташов хлебнул из заварного чайника горького холодного чая и сел у окна ждать Клавку.
Так сидеть было тошно. От нечего делать он стал прибираться: выполоскал в ванне, метелку, подмел везде, намочил тряпку и стер пыль с телевизора, полированного шкафа, серванта, полного посуды. Обстановочка, нечего сказать, не сравнишь с Лизкиной, только здесь, как в гостинице, а у Лизки хоть и убого по нынешним понятиям, зато привычно и уютно, как в гнезде.
За чайным сервизом он увидел темно-сиреневый альбом с вытисненным в правом углу оленем. Карташов достал альбом, полистал, хотел положить назад — какое ему дело до жизни незнакомых, чужих людей, но перевернул еще листок. Перед большим тенистым кустом, опустив руки вдоль легкого, расширявшегося книзу платьица стояла девочка лет десяти. На лице ее было выражение удерживаемой улыбки, будто ей сказали не улыбаться, и она старается выглядеть серьезной, но не только губы и глаза — все светится в ней, лучится полной счастливой улыбкой детства.
Как была далека эта светлая девочка от той, с кем ночует он здесь. Отчего же, как получилось, что девочка сделалась Клавкой? Но на этот вопрос не было ответа. Как и на тот, почему люди пьют? Вернее, ответ был, и ученые люди весьма подробно вскрыли причины, по которым человек пил или делался Клавкой. Только ответы не меняли дела, они не уничтожали зла.
Что-то часто стали посещать его эти новые мысли, которые он считал давно похороненными вместе с куцыми, быстро промелькнувшими мечтами юности.
«Зачем я здесь? Если б я не пришел…»
— Эй, чего носом клюешь? Ночь-то где был? — прервал его мысли голос Клавки.
Карташов положил альбом в сервант, прошел в прихожую.
— Не достала ничего. Сволочи проклятые, — злилась Клавка. — Видела, что мужику какому-то сунула, а мне нет. Стерва, спекулянтка проклятая.
Следом за матерью из школы пришла Оля. Карташов помог ей выпростать руки из ремней ранца.
— Как училась? — для порядка спросила Клавка.
— Учительница сказала, я плохо пишу, — бойко ответила Оля: кажется, сегодня мама в хорошем настроении.
— Тетрадь! — рявкнула Клавка, и Оля поняла, что промахнулась. Дрожащими ручками Оля расстегивала ранец.
— Долго ждать? — Клавка вырвала тетрадь из ранца, перелистала, сунула Карташову и сняла с гвоздя ремень.
В тетрадке были рядки закорючек, над которыми в свое время пыхтят все первоклассники. Карташову закорючки понравились, ему бы сейчас так не нарисовать.
— Что ты, собака, — попыталась вступиться за Олю бабушка. — Ребенок не разделся еще.
— Заткнись, старая вешалка!
Карташов, как взрослый человек, понимал: не надо соваться не в свое дело, но и равнодушно слышать Олин визжащий плач он не мог. Может, правда не поняла чего девчонка, устала, вечор опять до полночи глумились.
Оля вырывалась, но мать держала цепко, и всюду девочку настигал черный, вероятно, оставшийся от одного из пап ремень.
Карташова в детстве отец порол почем зря, но несмотря на это, Карташов не считал, что битье прибавляет детям ума.
— Хватит, хватит. Хорош, Клавдия. — Он подставил руку под ремень.
— А-а! — радостно взвизгнула Клавка и огрела его ремнем по щеке. Карташов вздрогнул, но при Оле ударить ее не смог.
Перехватив Клавкину руку, он вырвал ремень. Клавка, как кошка, кинулась на него, плевала в лицо, пиналась. Карташов, краем глаза увидев, как трясется в рыданиях, обнимая бабушку, Оля, заломил Клавке руки к лопаткам, затолкал ее в уборную и запер там. Хотел он дать ей хорошую плюху, чтоб не издевалась над ребенком, да пожалел ее.
Вечером этого же дня, помывшись в бане, он пил у себя на кухне чай. Кошка лежала на коленях. Когда он пришел домой, она, соскучившаяся по нему за эти дни, долго терлась у его ног.
Отпуск кончался. Осталась неделя. И как всегда отпуск — одно только пьянство. У Клавки просадил оставшиеся отпускные: поил всех ее гостей-пьянчуг, а сегодня подал ей последнюю пятерку. Жалко Олюшку, влетит ей за его заступничество.
Придется или раньше из отпуска выходить, или на халтуру идти. На Товарный двор, а то в тот же порт. Или загнать чего-нибудь на барахолке.
В окно легонько постучали. Карташов отдернул занавеску.
— Это я, я, Миша, — говорила за окном Галя. — В дверь стучусь, не слышишь, а вижу, что дома. Дай, Миша, на ночь твоей кошки, крыса вторую ночь за обоями скребется, спасу нет.
Карташов взял за шиворот дремавшую Буфку и подал в окно.
— Муська-то где у вас?
— Задавили. Весной еще. Машин-то теперь, носятся как бешеные.
— Чего же ты мне раньше не сказала? Эта притвора, — Карташов погладил по голове норовившую спрыгнуть с рук Гали и удрать кошку, — пятерых нынче принесла. Трех-то я кое-как пристроил, распихал по знакомым…
— Миша, — сказала Галя, которой, видимо, не терпелось сказать это, — на днях женщина тебя какая-то спрашивала. Я как раз белье развешивала. Она и спрашивает: живет в вашем доме Миша? А фамилии не знает. У нас двое, я говорю, один Миша — художник. Она говорит — какой художник, работяга он, в земле колупается.
— Утюг-то как? Ничего? — уходя от разговора и ничем не удовлетворив любопытство Гали, спросил Карташов.
— Хорошо, хорошо, спасибо, Миша.
Еще днем, уходя от Клавки, он хотел зайти к ней. Можно бы, конечно, сделать наглую рожу и закатиться, но после скандала, после Клавки…
Выходит, не одно пьянство, было и хорошее в отпуске. Да чего уж хорошего, ходил к ней, как кобель, только для себя, а о ней не подумал. А она ведь тоже человек, а не машина для… С чего он взял, что она такая, как все, то есть, как он сам в первую очередь?
В тот вечер она что-то кричала. Надо было вернуться, поговорить по-хорошему. Да какие уж тут разговоры, когда так нализался.
Днем он не зашел. А сейчас идти поздно, ночь уж на дворе. «Ну так что, хоть мимо дома пройти», — подумал Карташов и усмехнулся. Он, тридцатилетний путаник, который развелся с женой, пил и шатался где попало, сейчас был совсем как мальчик, которому и мимо дома Лизы пройти в радость.
В ее окне горел свет. Карташов походил под окном, хотел заглянуть, но окно было высоко: полезешь — услышит. Он закурил, прошелся по проспекту до «Золотого якоря» — магазина через два дома от Лизы.
Он любил этот укромный, в центре города, с лепными гирляндами по потолку магазинчик. В послевоенные голодные годы, когда и за хлебом приходилось выстаивать очереди, упросил он мать, и она купила ему здесь сто граммов фруктового сахара.
Карташов зашел в магазин. В кондитерском отделе и прилавок был еще тот, прежний, с лучистой дыркой в гнутом стекле витрины. Улыбнувшись, Карташов выгреб последнюю мелочь из кармана — 28 копеек. Как раз на двести граммов фруктового сахара, словно знал он, что зайдет сюда.
Он поднялся в знакомый, в котором не был столько дней, коридор, крадучись, подошел к ее двери, едва прикасаясь ухом к холстине обивки, прислушался. Сначала в ушах была шумящая тишина, затем сквозь нее просочились звуки, сливаясь в приглушенную, словно у него в голове звучащую мелодию:
Пусть осень проходит,
Зима-а пролетит.
Зи-и-има-а пролети-и-т, —
еле различимо звенел комариный голосок.
А ему вдруг показалось, что за дверью стоит Лиза и тоже прислушивается. Но как она могла узнать, ведь он стоял тихо, не скрипнул половицей, не прислонился к двери. И чем сильнее он об этом думал, тем явственнее ощущал это; ему даже казалось, что он слышит ее настороженное горячее дыхание.
И правда — Лиза стояла за дверью. Она разделась, чтобы лечь спать, и уже хотела выключить радио, как вдруг ей стало невыразимо страшно. Как будто кто-то стоял за дверью. Она сняла тапки, подошла к двери и, стоя на пороге, прислушалась. Ничего не слышно. Но страх не проходил. Она хотела открыть дверь и посмотреть, чтобы успокоить себя, но не могла. Она отошла от двери и с захолонувшим сердцем услышала шорох. Замерев, она медленно вернулась к двери, постояла, приотворила ее и выглянула. Никого. Что-то упало с легким стуком. Лиза с опаской подняла небольшой кулек.
Карташов вернулся домой, лег сразу спать и, улыбаясь, как школьник, сделавший незлую проказу, радовался, что утром она найдет кулек и будет гадать: откуда он?
И припомнилась ему его недолгая, нескладная семейная жизнь. Женился он, можно сказать, на спор, сразу после армии. Друзья, показав одну деваху, подзадорили его, что она не пойдет с ним после танцев. Он побился на литр водки, и деваха не только пошла, но и стала его женой.
С первых же месяцев начались ссоры, ругань, что домой пьяный приходит, денег мало дает, по дому не помогает. А ему хотелось с друзьями гулять. И ведь все, кого он знал, жили так, и пили, и деньги от жен утаивали, случалось, и погуливали, и это считалось нормальной жизнью, все как-то устраивались, свыкались.
Последняя ссора, в которой вылилось все, накопившееся за год совместного житья, была из-за пустяка. Из-за дверных петель. У них уже был ребенок, а дверь в комнату так скрипела, что ни зайти, ни выйти, ребенок просыпался и начинал верещать. Жена не раз говорила ему о петлях, он обещал и забывал тут же, но однажды он только вошел в дом, она завелась и понесла на него. Он пришел пьяный, с мужиками, и ему было не до петель, и не до ребенка, и, чтоб она замолчала, он ударил ее. Несильно, так, для вида, чтоб отвязалась. Жена разревелась, вызвала милицию, и его посадили на 15 суток… Короче говоря, они разошлись и договорились только, что на алименты подавать она не будет, он станет высылать сам.
Но если многие так живут, значит, нужно жить не так. Нужно отойти от прошлой жизни и подумать о себе. Если верить в жизнь, как спорил Юра с Женькой, то только в добрую жизнь. Но что такое — добрая жизнь?
Карташов приподнялся над подушкой. Кажется, стучат? Может, послышалось? Нет, стук не умолкал. Карташов соскочил с постели, вышел в прихожую. В дверь колотили без передышки, крючок так и прыгал. Карташов, нахмурившись: кто еще дурачится тут, открыл дверь.
На крыльце стояла Лиза. В руке она держала кулек, и глаза ее, как тогда на остановке автобуса, бегали вверх-вниз по его лицу. Холод осенней ночи пахнул ему по ногам. Батюшки, он же стоит перед ней в одних трусах!
— Ты… Проходи, проходи, Лиза. Проходи на кухню, выключатель у окна, проходи, я оденусь.
Лиза вошла в прихожую, но на кухню не пошла, а следом за ним в комнату.
— Чего ты? Дай одеться-то мне. Иди на кухню, — говорил Карташов, стесняясь, поспешно натягивал брюки, отвернувшись, застегивался.
— Дров-то не пилила еще?
Лиза молчала.
— Ну, что делать будем? — одевшись, сказал Карташов и, опустив руки, смотрел на нее.
— Чай пить. Сам звал.
— Когда?
— Забыл, что ли?
— А когда? Ну, ладно, ладно, пошли тогда чай пить.
Карташов шел впереди нее узким коротким коридорчиком, между стеной и нетопившейся русской печкой.
— Я пилу свою принесу, у меня хорошая, сама тонет. Надо расшаркать тебе поскорей, пока дожди не начались, — говорил он.
Лиза потянула его за рукав. Он обернулся. Она обвила его за шею рукой и поцеловала. Карташов обнял ее.
— Давай вместе жить, Лиза.
Она глядела на него исподлобья.
— Ну, так чего?
— Чаем-то будешь меня поить? Где со слоном-то твой хваленый? — Она прошла мимо него на кухню и, включив свет, высыпала на стол сахар, цветные сладкие кубики, которыми, перед тем как съесть, можно поиграть.