Радий Петрович ПОГОДИН
ДВЕРЬ
Повесть
________________________________________________________________
ОГЛАВЛЕНИЕ:
КАНАРЕЙКИ ДУШИ
ЗИНА
МЫМРИЙ
АМАЗОНКИ
ГУСИ-ЛЕБЕДИ
ВОСЕМЬДЕСЯТ ВОСЕМЬ
АПЕЛЬСИНЫ
ДВЕРЬ
________________________________________________________________
Улицы были белыми от белого солнца и белой пыли. Мины лопались сухо, как лампочки. Ветер тащил по асфальту бумажные астры - СОН.
Посреди тесной круглой площади в золоченом кресле сидит Старшина. Справа и слева от него стоят Каюков и Лисичкин. У Каюкова автомат в руке, как дубинка. Лисичкин с перевязанной головой. На бинте, на виске, почерневшее кровяное пятно.
- Ты, Петров, кто, по-твоему? - спрашивает Каюков. - Мы воюем как распоследние сукины дети, а ты диссертируешь.
- Повтори! Убью! - хрипит Петров, холодея от несправедливого унизительного упрека.
- Диссертируешь - от "диссертация", - уставным голосом говорит Старшина. - Через час выступаем. - И глаза его, серые, как черноморская галька, смотрят в ту сторону света, где всех их ждет война.
Сотрудники отдела феноменологии, в котором работал Петров, тоже видели сны, что естественно и полезно. Просто толкуемые - например: кто-то видел себя в заграничном ресторане "Moulin Rouge", что означало приближение дня зарплаты; кто-то видел себя на коленях у мамы, что означало желание сложить с себя всякую ответственность. И более сложные например: собак, навоз, мел, воду, комолую корову, падающих с неба белых куриц. Но никто из невоевавших не видел себя на войне, а Петров Александр Иванович видел.
В мае сорок первого года его мама и тетя, артистки Ленинградского ТЮЗа, испросив разрешение у Брянцева, уехали на гастроли в Свердловск с бригадой от Госконцерта и Сашу с собой взяли. В Свердловске они и прожили почти до конца войны, так что детство Петрова было не опалено войной, как принято выражаться, но окрылено и приподнято. Война наполнила его детство мощью народного подвига - такого громадного, что у Петрова и его одноклассников коллективно останавливалось дыхание от гордости за свою детскую сопричастность к великому.
В начале войны школьная самодеятельность массово пошла выступать в быстро развернувшиеся в Свердловске госпитали. Она толпилась смятенными стайками у дверей палаты, пела и танцевала робко и скованно, иногда просто ревела в три ручья, и раненые, утешая ее, плакали вместе с нею. Саша Петров талантами артиста не обладал, потому пристроился к старшеклассникам, которые добились разрешения в райкоме комсомола и организовали на Свердловск-Товарной бригаду по ремонту вагонов. И война подкатила к нему кровью, грязью, гарью в развороченных, сожженных теплушках. Бригадирами от школы были у них Плошкин, Лисичкин и Каюков. Бригадиром от военной комендатуры был Старшина, немногословный, подтянутый и гибкий в талии, как перешедший в стан красных аристократ. Когда Старшина смотрел на Петрова, Петрову казалось, что взгляд Старшины не оптически прям, но охватывает его с боков, со спины и сверху, как магнитное поле.
Старшина ушел на фронт первым. Всем пожал руку. За ним исчезли Каюков и Лисичкин. Удрали в отремонтированном танке.
Пока механики-водители, приехавшие за машинами, махали девушкам шлемами и, перекрывая гудок паровоза, обещали не погибнуть в бою, эти двое залезли в танк. Если бы их ссадили, они бы вернулись, такой был уговор, поели бы, выспались и побежали бы снова.
Не смог убежать только Плошкин Женька: его вызвали сначала в райком комсомола, потом в райком партии. Женька позеленел от злости и ответственности. А Петров Саша именно в те дни начал видеть военные сны. И во всех его снах присутствовали Старшина, Каюков и Лисичкин.
Затем военные сны потеснила лирика.
Затем их потеснил быт.
Но последнее время они снова пошли. Сериями. Были в них требовательность и какой-то настойчивый зов.
Кроме военных снов Петров, конечно, видел сны разные. Среди их обилия и многообразия выделялись сны повторяющиеся.
Сон, от которого Петров просыпался чуть ли не с криком, назывался "Уход жены Софьи к другому". Софья в этом сне всегда показывалась молодой, с гордой осанкой и как бы в профиль, отчего ее грудь красиво прорисовывалась. Уходила она от него навсегда либо к артисту Баталову, либо к артисту Яковлеву, либо к артисту Мастроянни Марчелло.
Вторым повторяющимся сюжетом в сновидениях Петрова была "Прогулка по городу".
Город всегда был другой, но очень красивый, с каналами, часто с морской набережной и многофигурными памятниками. И всегда с пустыми домами, сильно тронутыми разрушением. На морском рейде было много пароходов. И вода была ярко-синяя, с отраженными в ней белыми облаками. Но, приглядевшись, Петров вдруг отчетливо различал, что пароходы те ржавые, с выбитыми стеклами в салонах и капитанских рубках. Усилием воли Петров наполнял улицы городов народом, в основном сослуживцами. Но сразу же становилось ясным - этот уличный народ к городу отношения не имеет, просто толпится, назначенный присутствовать при чем-то, Петрову не совсем ясном.
Лидия Алексеевна Яркина, доктор наук, заведующая отделом, толковала "Прогулку по городу" следующим образом:
- Вы, любезный Александр Иванович, всей душой хотите встретить и полюбить красивую ВАШУ женщину.
- У меня есть жена, - застенчиво возражал Александр Иванович.
- При чем тут жена? Нет более случайных женщин, чем жены! - Лидия Алексеевна вставала - повышая голос, она всегда вставала, - поднимала руки над головой, чтобы поправить прическу. Ее густые рыжие волосы шли волной за ее руками - казалось, она колдует. - И вообще! Один знаменитый московский поэт сказал: "Лишь немногие жены понимают, что барана нужно держать на длинной веревке, иначе баран убежит вместе с колом".
Лидия Алексеевна была близорукой и свободной. Имела сына. К Петрову относилась почти как мама, хотя и была молодой.
- Вы талантливый человек, Александр Иванович, - говорила она. - Но ваш талант вы сдали в ломбард подсознания, и вам сейчас не на что его выкупить. Вы слишком многое сдали в этот ломбард. Не думали, что качества превращаются в свойства. Непроявленный талант чаще всего превращается в угрюмость, или застенчивость, или желчность. У вас - в боязнь женщин.
Женщин Петров действительно побаивался, как все мужчины, выросшие без отцов, под неусыпным оком и неустанной добротой мам и теть в Тихом и Великом океане их нежности.
И нельзя о Петрове сказать, что однажды он решил начать новую жизнь, но все же такой поворотный день в его жизни случился.
Местный комитет института направил Петрова, как человека безответного, в комиссию по проверке подвалов.
Комиссия собралась в коридоре жилищно-эксплуатационного треста No1, от имени которого должна была действовать, - сплошь пожилые мужчины. Они быстро сплотились, решили жить весело, но тут из двери под дуб вышла женщина с крепкими икрами, хорошо развитым бюстом, с волосами цвета железной стружки, оглядела всех, как бы принюхиваясь - зубы у нее были из нержавейки, - и сказала хриплым и негромким, но не вмещающимся в коридор голосом:
- Люди, люди, не ходите чужими дорогами.
- Да кабы знать, которые наши, - ответил Петров.
Женщина навела на него глаза. Были они как торцы световодов, уходящих в запредельную даль, и свет оттуда был мертвым светом.
- Я председатель, - сказала она. - Скромно будем работать. Скромно. В скромности наша сила.
- Так ведь действительно - кабы знать, - прошептал Петров, густо краснея.
Женщина-председатель охладила его стальным свечением своих плоских глаз. Но Петрову показалось вдруг, что в их глубине, в запредельной дали, заголубело и зазеленело ожидание.
КАНАРЕЙКИ ДУШИ
Дом был семиэтажный, с высоким гранитным цоколем и великолепным парадным входом, торжественным, как вход в казначейство.
Петров отыскал дворника, объяснил цель своего прихода и попросил либо доверить ему ключи, либо сопровождать его. Дворник, темноликая горянка, сорвавшая голос, как потом выяснилось, на конкурсе в театральный вуз, пнула ногой в решетку подвального окна и прошептала пугающе:
- Клуч там. Внызу. Иды.
- Спасибо, - сказал Петров тоже шепотом и пошел в подвал по широкой лестнице.
Кошками не пахло. Пахло дезодорантом.
На площадку подвального этажа выходили две стальные сварные двери. На одной висел замок, густо смазанный солидолом. На другой белилами, да похоже пальцем, было написано: "Вход".
"Вход куда?" - Петров задумался над словами "вход" и "выход". "Дверь не может быть сразу входом и выходом; хоть она и едина, но существует принципиальная разница в подходе, даже в цветовом восприятии, в отношении тепла и холода, не вдаваясь в глубинный психологический аспект..." Мысль Петрова была прервана тонким голосом за его спиной, как бы свирелью. Петров отряхнул штаны и пиджак и попытался заглянуть себе за спину, полагая увидеть там кусачее насекомое. Звук, словно досадуя на Петрова, изменил форму, стал похожим на некую геометрическую фигуру - октаэдр синего цвета. Петров понял - фигура эта синяя рождается где-то в нем. Еще вчера он мог бы поклясться, что здоровый человек сам, без фонендоскопа, из всех своих внутренних звуков может расслышать лишь переливы в животе, звон в ушах, хруст в суставах, но чтобы нечто шестивершинное, - как все простодушные люди, Петров считал, что звук не имеет формы. Сейчас он явственно слышал могучее, свитое из многих звуковых волокон гудение медленно вращающегося акустического октаэдра.
- Хватит. - Петров потряс головой.
Гудение раздробилось, приобрело форму падающих из ведра кристалликов. Они сверкали и таяли и вскоре превратились в прогретую солнышком лужу.
На мелком скакал воробей и чирикал.
- Нервы, - сказал Петров.
Подумав, Петров понял, что чирикает у него в груди, и не какой-то отдельный орган, скажем бронх, но нечто непознанное - может, даже душа.
Эта догадка как бы согрела его.
Петров постучал. Дверь без скрипа раскрылась. Широкопузый мужик в расстегнутой ковбойке - с волосами сивыми, густыми и вислыми, как на козле, сказал:
- Еще один странник приблизился к нашему роднику. Входи, брат.
У мужика была пегая борода, похожая на разъяренную кошку. Петров заслонился даже.
За дверью гудела котельная. Чисто было. Вдоль стен и по потолку тянулись крашенные в разный цвет трубы, отчего возникало впечатление важности происходящих тут теплообменных процессов. Прямоугольный, как сундук, оштукатуренный паровой котел был эмалево-белый, а манометры и вентили на нем - эмалево-красные. Пол, выстланный двухцветной керамической плиткой, влажно блестел.
В топке синхронно подрагивали газовые синие свечи - ровными рядками, как перья лука на грядке. Иногда по ним проносились искры - это сгорали случайно залетевшие в топку пылинки.
- Стерилизованный огонь, - сказал мужик-кочегар. - Равномерная температура. Ничейное счастье. Отогрей руки, странник.
Ноющая мысль, привычная, как гастрит, сложилась в слова: "Не позабыть бы купить кефир. Может, лучше уйти?"
Но тут же в груди раздалось чириканье. Теперь уже не один воробей ликовал возле лужи, просвеченной солнцем, а целая стайка.
"С кефиром успеется. Кефир никуда не уйдет. Кефир облагораживает микрофлору кишечника. Препятствует дискомфортности и диспепсии".
Петров объяснил Кочегару, что пришел проверять подвал. Что в котельную за ключом его послала симпатичная горная леди.
- Слепец! - взревел Кочегар. - Эта леди состоит из сплошных когтей. Ее Рампа зовут. Рампа Махаметдинова. Горная баба-яга. Неясыть. Камнедробилка. - В глазах Кочегара полыхнуло коптящее пламя. - Зачем тебе подвал проверять? Раз замок не сорван - значит, чисто. А что еще? Пиши: состояние удовлетворительное.
- Я согласен, - сказал Петров. - Вы правы. Но если бы еще и ключ у вас получить... Совесть будет спокойнее.
- Значит, ты из этих, которые с чистой совестью? Небось на плечики свою совесть вешаешь? Пятнышки, не дай бог, бензинчиком сводишь? На время отпуска нафталином пересыпаешь? Знаешь, что над твоей могилой произнесут? "Ушел от нас человек с чистой совестью, можно сказать с неиспользованной". И все. И никаких прилагательных. Эх, Петров, самые горячие надгробные речи произносят те, кому ты сто рублей должен и не отдал. - Кочегар поскреб Петрова немигающими глазами, в которых все еще светился дымный пламень. Глаза у него были маленькие, островидящие, но создавалось впечатление, что у него еще и другие глаза есть и те глаза смеются. - Нам нужно быть скромнее, товарищ Петров. Не надо нам свою совесть выпячивать.
Петров шею вытянул, чтобы решительно возразить, но только спросил:
- Откуда вы знаете мою фамилию? - Его просквозил ветерок раздражения. - И при чем тут скромность? - Он разобиделся. Но чириканье в его душе не оборвалось и не утихло - напротив, возле солнечной лужи вроде прибавилось воробьев, они браво скакали в воду, выпрыгивали на бережок, дружно отряхивались и желали чего-нибудь поклевать.
Кочегар открыл тумбочку. Там стояли бутылки с кефиром.
Петров поморщился.
- Не любишь... Тогда чайку.
Чай кипел в полуведерном, жестко надраенном медном чайнике, каковой, по представлениям Петрова, был обязательным на водолазных лайбах и судах каботажного плавания.
Кочегар разлил чай по кружкам. Открыл чугунную дверку топки.
- Какой-никакой, а все же огонь. Горение - суть и смысл жизни... Чего ты все дергаешься, Петров? Чего ты нервничаешь? Выпьем чаю под негромкий шум пламени. Ну, будь здоров, Петров.
Пахло липовым цветом, мятой - луговым сонным зноем.
- А вы поэт, - сказал Петров. - Сейчас многие поэты работают в котельных. У моего сына-артиста трое приятелей поэты. Работать по специальности не хотят.
- Поговорим, - сказал Кочегар, подвигая Петрову табурет. - Что для русского человека сладостнее, чем поговорить? Может, насчет футбола?
Не умеют наши в атаке линию держать. Как в атаку, они либо по одному прут, словно на них уголовное дело повесили, либо толпой, будто там впереди пивной ларек. Нет чтобы держать линию... Или ты, Петров, насчет футбола не волокешь? Может, об искусстве поспорим?
Был я на выставке картин. Бился. Локти в крови. Рожа покарябанная. Прорвался. Вижу - новое направление. Баб художник рисует с тремя ногами. Мужиков на одной ноге. Нонконформистика. И об искусстве не хочешь? Ну тогда, может, это...
Молодежь нынче пошла хоть и громоздкая, но хлипкая. Помню, на фронте... Или ты, Петров, после первого стакана не разговариваешь?
Взгляд Кочегара был ощутимый, как прикосновение, и, когда он смотрел в лицо, хотелось от него заслониться.
"Нужно было купить кефир и идти домой, - подумал Петров. - Зачем мне эти беседы? Нынешнюю молодежь я не считаю плохой. Боюсь я таких бесед. В футбол я не играю. Споры об искусстве бесплодны. Интересно, кем он был на фронте?"
Голова у Петрова кружилась слегка. Печень побаливала. Разболелось вдруг давно ушибленное колено. Но в груди у Петрова все пело. И то, что болело, пело, и то, что боялось, пело. В душе у него была уже не одна мелкая лужа, а сверкающий солнечный берег. И на берегу том в толпе озорных воробьев стояли желтые птицы на длинных ногах. Они выводили трели, задрав кверху носы, - это были канарейки его души.
После второй кружки чая Кочегар спросил:
- Петров, тебя баба бьет?
- Было, - сознался Петров. И испугался. И птицы в его душе притихли, втянули головы в плечи.
Кочегар почесал лоб.
- Прямой ты мужик, Петров, искренний. - А когда помолчали, Кочегар объяснил: - Петров, нужно нащупать под собой синий камень. Все дело в синем камне. И встать во весь рост над быта зловонной жижей. Болото оно. А в болоте пиявки... Молчишь, Петров. Ты, видать, сильно бабой запуганный.
Такой поворот Петрову не понравился. Никем он не запуганный. Он кому хочешь может что хочешь сказать. И этому бородатому скажет - не старый, а брюхо распустил, как басмач.
- Давай ключи, - сказал Петров. - Пора подвал проверить.
- Конечно, конечно, у тебя совесть есть, а поэты все бессовестные, все жулье, кроме классиков, - закончил его мысль Кочегар, и застегнул свою фланелевую рубашку на все пуговицы, и живот подобрал немножко. - Может, еще? - Кочегар приподнял чайник, но Петров выставил ногу вперед - мол, ему приятно было познакомиться и можно, конечно, выпить чайку, но только после посещения подвала.
- Ну что тебе в нем? - спросил Кочегар печально.
- Долг! - Петров тронулся было на выход, но Кочегар удержал его.
- Ну, если ты так настаиваешь, то, как в старину говорили матросы: пошли нам, бог, берег, чтобы оттолкнуться, мель, чтобы сняться, шквал, чтобы выстоять.
Кочегар повел Петрова за котел. В стене была небольшая дверь. Некрашеные толстые доски потемнели от тепла, как в деревенской бане.
Петров прислушался к звукам в своей душе - там сопел кто-то маленький, вроде щенка.
Кочегар распахнул дверь трагически, словно в сокровищницу. Сказал, как бы все потеряв:
- Входи, Петров. Владей.
И они вступили в низкий неширокий коридор, крашенный шаровым цветом; под тусклую лампочку, упрятанную в проволочный намордник: справа было три двери, далеко отстоящие друг от друга, слева - две, рядышком.
Петров ощутил ломотье в локтях, боль в пояснице. Ощутил озон и запах пельменей.
Кочегар постучал в дверь с табличкой "Помещение No1". Дождавшись ответа, приоткрыл ее и подтолкнул Петрова вперед.
Петров очутился в большой комнате - можно сказать, зале. Кочегар пыхтел за его спиной, привалясь к косяку. На зеленой скамейке посреди комнаты, обнявшись, сидели двое: то ли студенты, то ли старшеклассники. "Акселераты. И не дети и не взрослые. Черт знает что, - подумал Петров. Целуются". На полу перед ребятами стояла электроплитка, на ней в кастрюльке варились пельмени.
Мальчик и девочка нехотя расцепили объятия и уставились на Петрова без раздражения и любопытства.
- Шурики, это Петров, - сказал Кочегар. - Он вас не тронет.
- Поженились, что ли? Нарушили законодательство? - спросил Петров.
Мальчик и девочка дружно кивнули.
- Мой сын Аркадий тоже нарушил в свое время. И охота вам?
- Охота, - сказали мальчик и девочка.
- И у моего сына Аркадия это было - на чердаке жили, пока мама, то есть моя жена Софья, не разрешила им жить у нас. Ваши еще не резрешили? Разрешат - куда денутся.
Мальчик резко вскинул голову.
- Мы не пойдем. После всех оскорблений.
- Нате вам рубль, - сказал Петров. - Мне он не нужен уже.
Мальчик и девочка переглянулись. Мальчик насупился. Уши у него стали как у гуся лапы. Девочка подошла к Петрову. Стыдясь, взяла у него рубль. "Рубль взять стыдится, а жить с мальчишкой в подвале ей не стыдно, подумал Петров. - А этот басмач Кочегар, наверное, с них деньги берет за приют". Петров глянул на Кочегара сурово. Тот курил.
- Петров, ты зачем сюда прислан? Подвал проверять - вот и проверяй. Тягу проверь. - В голосе Кочегара Петров угадал грустные интонации позабытых друзей.
- И проверю, - сказал Петров.
- Может, с нами пельмени будете? - предложила девочка. Волосы у нее были светлые, легкие.
"И мальчишка серьезный, курносый, не какой-нибудь ловелас и артист, как мой сын Аркадий. И книжек у них тут много разных. И плюшевый медвежонок. Она принесла, - подумал Петров. - Ишь, глазастенькая".
- Спасибо, - сказал Петров девочке. - Я тягу проверю. Вы кушайте. Он подошел к вытяжному шкафу, чиркнул спичкой. Спичка погасла. - Тяга есть... Тут у вас одно помещение, что ли, на такой дом?
- Три. - Кочегар показал три пальца. Пальцы у него были толстые и короткие. - Следуй, Петров, за мной. - Он вывел его в коридор прямо к двум дверям - "М" и "Ж".
Девочка раскладывала пельмени по тарелкам. Она улыбнулась Петрову как виноватая. Мальчишка нахмурился, стараясь скрыть голодное нетерпение. "Сейчас в горячую пельменю вонзится, и зубы у него заноют. Нет бы подождать, подуть. Не понимают - торопятся. А от горячего портится эмаль". Спина у девочки была гибкая, узкая, и узкими были бедра, затянутые в джинсы. "Может, поэтому они все теперь длинноногие - плоть в длину формируется по джинсам. Что они теперь по литературе-то изучают? Лермонтова? "Пускай она поплачет, ей ничего не значит..."" Последняя фраза привела Петрова в смятение своей болезненной несправедливостью, ему захотелось побежать, купить ребятам чего-нибудь сладкого или ветчины свежей, но денег у него не было.
Петров ткнул пальцем в буквы "М" и "Ж".
- Это у вас строго по нормативам?
- Не сомневайся, - сказал Кочегар. - Проверяй дальше.
На других дверях были прибиты таблички: "Помещение No2" и "Помещение No3".
Кочегар постучал в дверь с табличкой "Помещение No2". Громко позвал:
- Емельян Анатольевич! Емельян Анатольевич! - И пояснил, ковыряя для убедительности у себя в ухе: - Глухой как пень. - Когда дверь открылась, сделал вид, что чешет висок.
- Да уж знаю, что вы меня дразните, - сказал высокий, наклоненный вперед, седой, виноватый мужчина. - Это от тишины. Здесь тишина такая, словно создатель еще не сотворил Еву.
И тут же, как бы самосотворясь, из-под его руки вынырнула женщина. В красных джинсах. В синей майке с белозубым певцом на груди. Туфли на высоком тонком каблуке у нее были желтые. Длинные пластмассовые бусы в несколько рядов - розовые. Лицом она была некрасивая, рыжеватая.
- У Люси душа прекрасная, - сказал наклоненный вперед Емельян Анатольевич.
Кочегар объяснил громко:
- Тоже жить негде. Шуриков родители в дом не пускают, Емельяна Анатольевича дети из дома выставили.
- Их раздражало, что я такая молодая, - сказала Люся. - Но еще больше, что я Емельяна люблю. Это их бесило.
Емельян Анатольевич поцеловал Люсю в маковку.
- Дети осудили меня, как они выразились, за антиобщественный вкус.
- Петров тягу у вас проверит! - прокричал Кочегар и подтолкнул Петрова вперед.
Петрову было стыдно; но он все же прошел в жилище Емельяна Анатольевича. Оно было обширно. Гораздо обширнее помещения No1, где жили Шурики. Надувные матрацы, покрытые новенькими пледами, казались лодочками на черном озере.
Помещение No2 уходило в темноту: пол, потолок и стены теряли в темноте свою соразмерность, они как бы вытягивались в тоннель - в трубу, из которой шел непрерывный зов, похожий на шум прибоя.
Петров потряс головой, ему показалось, что там, в призрачной дали, стоит еще один Кочегар и манит его. Петров еще энергичнее потряс головой, приподнялся на цыпочки и резко опустился на пятки - это ставит мозги на место. Поднес спичку к вытяжному шкафу. Огонь оторвался и улетел, красный, как лепесток мака.
Петров не удержался, спросил:
- Так и живете?
- Я же говорю вам, - улыбнулся Емельян Анатольевич. - У Люси душа золотая. Мы в театр ходим. В кино. Иногда в ресторан. До Люси я не жил, если сознаться.
- Всего вам хорошего, - сказал Петров. - Совет да любовь.
Когда Петров и Кочегар вышли в коридор, Кочегар обнял Петрова за плечи.
- Ну что, друг Петров?
Глядя на буквы "М" и "Ж", Петров спросил печально:
- Тут у вас все в ажуре?
- Как в аптеке. Жильцы аккуратные. Петров, она его и похоронит. Закроет его счастливые светлые очи.
- Как-то мрачно.
- Чего же тут мрачного? Как сказал поэт: и жить, и умирать нужно с ощущением счастья.
- Но какое же счастье жить в подвале?
- Может, ты в своей двухкомнатной квартире живешь счастливее?
Душа Петрова не чирикала - душа молчала. И страшно стало Петрову. Захотелось кефира, кухонного тепла, бумажных салфеток и мягкого хлеба с маслом.
- Где ты этого Емельяна нашел?
- А я его и не терял. Мы с ним брали город Моздок. Потом меня ранило. В Ленинграде встретились.
- Еще помещения есть? - спросил Петров.
Кочегар повернул его к двери с табличкой "Помещение No3".
- Самое маленькое. Пока не занято. - Сказал и открыл дверь.
У стены стояли стол - столешница в конопушках, прожженных сигаретами, и скамейка, когда-то зеленая, но отструганная.
Кочегар и Петров сели.
На противоположной стене холмилась саванна. Широкогрудые быки стояли, опустив маленькие заостренные головы к рыжей земле. Вокруг них танцевали гибкие охотники с копьями. Движения охотников были легкими, ритм торжественным. В белесом небе кружили птицы.
- Охота. Потом праздник, - сказал Петров. - Красный цвет. Цвет праздника - цвет охоты. Самый древний цвет, приносящий радость.
- Помещение Сева занимал - одинокий художник. Тогда хорошо было: две молодые семьи и один разведенный холостяк. Когда холостяк рядом, семьи крепчают, сбиваются в кружок рогами наружу.
- Чего же он такой мотив написал? Фрески Тасили какие-то, - спросил Петров и поинтересовался дальнейшей судьбой художника.
- Сначала охота, как ты сказал, потом праздник, а потом - уход. Рампа Махаметдинова его доконала, горная баба-яга. Повадилась его жалеть. Ты, Петров, кюфта-бозбаш ел? А сулу-хингал? А дюшбара? Чулумбур апур? Нухулды чорба? Шуле мал ягы билен? Не едал. А Сева все это ел. С кислым молоком. Так что он отбыл... Жаль - занятный был хмырик.
Петров уставился на потолок.
Провода на потолке были свежими, шли по роликам ровно, как троллейбусная линия. Лампы в фарфоровых чашках чистые. И никакой паутины.
"Может, тягу проверить" - подумал Петров. Встал и проверил.
А когда снова садился, показалось ему, что быки на стене сместились, повернули рога к нему. Петров прищурился, расслабил члены, и саванна знойнодышащая легла ему под ноги. Он даже запах почувствовал - полынь и сбродившие соки трав. И хрип быков услыхал.
- Куда живописец отбыл? - спросил Петров.
- Туда и отбыл, куда ты сейчас смотришь. Вот он. - Кочегар ткнул пальцем в гибкую черную фигурку с копьем. - Видишь, на нем галстук. Сева всегда галстук на голое тело надевал. Стоит, бывало, перед стеной в таком виде и кисточку галстуком вытирает. - Кочегар уставился на Петрова пристальными глазами. - А ты что подумал?
- Мало ли - художники норовят заниматься абстракциями...
- Эх, Петров, Петров. Робкий ты, Петров, неуверенный в себе. Узкий ты. А надобно смотреть шире.
- Нарываешься, Кочегар, - сказал Петров.
- Так я же насчет Севы и этой росписи. Сева считал, что живопись, как таковую, породила стена. Пока человек жил на ветке, никакой живописи не было. Она ему была не нужна. Куда ни повернется, всюду пейзажи, ландшафты, виды земли плодородной. И куда хочешь можно уйти. Но как только человек забился в пещеру, стало ему тоскливо, стены начали на него давить. Голова и сердце несчастного дикаря заболели. И тогда пришел Гений. И нарисовал на стене быков. И стена в этом месте исчезла. Дикари, конечно, его убили. За гениев у дикарей никто ответственности не нес. Понял, Петров? Хочешь туда? Если хочешь, устрою. Там тепло. Бананов навалом. И девки там тугие, как мячики.
- Не, - сказал Петров. - Я спать хочу. - И лег на скамейку.
Птицы его души чирикали и пели, невзирая на сырые сумерки, на белую ночь, холодную и темную от низких туч.
В прихожей у Петрова, оклеенной пенопленом цвета какао, отчего казалось, будто находишься на теплоходе, на входной двери висела железная никелированная рука-зажим. Рука-зажим и ямочки на щеках были фамильной ценностью жены Петрова Софьи. Ямочки со временем преобразовались в сильные волевые складки. Руку время не тронуло. Пальцы у руки были длинные, плотно сжатые, с выпуклыми красиво очерченными ногтями.
Уходя утром на работу, жена Петрова зажимала в Железную руку записку и два рубля денег. На эти деньги Петров должен был пообедать, купить хлеб и кефир домой. Кефирные обязанности Петров исполнял аккуратно, но жена все писала ему напоминания, каждый день их писала, и улицы, по которым Петров ходил на работу, из пространства, где воля и ветер, превращались в коридоры мелких забот и недобрых шуток. Так и жил Петров, торопясь не позабыть про кефир. Даже кружку пива не мог выпить в свое удовольствие все торопился. И купив кефир, торопился.
Хлопали, скрипели, чмокали бесконечные двери. Двери к начальству, двери в аптеку, двери в автобусах, двери в метро. Двери стеклянные, деревянные, алюминиевые. Двери, обитые дерматином. Двери двойные и двери тройные. И ко всем этим дверям, как Петрову казалось, имела отношение его жена Софья. Словно она стояла за незримым пультом, управляя всеми дверями, к которым Петров прикасался.
И Железная рука ежедневно выдавала ему два рубля и записку. Вернее их приходилось ежедневно вытягивать из длинных, плотно сжатых пальцев. Почему-то Железная рука казалась Петрову Испанской.
Иногда так хотелось пива! Но двери! Он боялся, что когда-нибудь какие-то жизненно важные двери не откроются перед ним и он, Петров, либо куда-то не войдет, либо не выйдет откуда-то. О том и речь.
Сады цвели бурно. Одно цветение вытеснялось другим. Все торопилось.
Асфальт был усыпан лепестками вишни. Петров нес на плече пулемет "максим". Он шел по лепесткам. Они казались ему еще теплыми.
Лисичкин и Каюков, один палкой, другой каблуком, писали на асфальте недлинные слова и хохотали. Они тащили станок и коробки. Улица вела сквозь сады к дому, облицованному метлахской плиткой.
На ступенях лестницы по всем этажам на сквозняке дрожали и переворачивались, как мертвые поденки, вишневые лепестки.
Петров поднялся на пятый этаж, огляделся, постучал носком башмака в дверь, обитую синим сукном. По его расчетам выходило, что именно за этой дверью он должен установить пулемет, чтобы держать на прицеле мост через Эльбу.
Дверь приоткрылась внутрь. Исхудалая женщина с лицом, похожим на картофелину, проросшую в темноте, протянула Петрову пачку печенья. Петров шевельнул пулемет на плече. Женщина спряталась и тут же возникла с бутылкой коньяка в руке.
Грохнуло где-то внизу. Дом сотрясся. Петров ухватился за ручку захлопнувшейся двери и устоял. Лисичкин и Каюков повалились на пол. Лестница наполнилась скрипами, вздохами, хрустом, шуршанием. Когда все замолкло, Лисичкин и Каюков принялись скучно материться.
- Англичане бомбят. Ведь знают, суки, что мы тут карабкаемся.
Когда и они утихли, Петров опять отворил дверь, Теперь за дверью ничего не было - только небо.
Петрова потянуло в проем, в пустоту.
С криком, похожим на мычание, Петров свалил пулемет на руку и, балансируя на пороге, приседая и выгибаясь, толкнул пулемет от себя - тем и спасся.
Дом стоял на утесе. Глубоко внизу текла Эльба. Часть утеса, подорванного бомбой, сползла в воду вместе с частью дома. Река ворочала балки, ставила их на попа, вымывала из осыпи двери, оконные рамы, стулья, паркет. Река, наверное, уже унесла подоконник, на который Петров хотел установить пулемет.
Лисичкин и Каюков бросили в реку станок и коробки.
- На хрен они теперь.
Лисичкин сказал, щурясь:
- Такую ширь, ребята, можно увидеть только с очень большой горы.
- После войны махнем на Кавказ, - сказал Каюков.
Петров поднял глаза к небесам, там, как в зеркале, отражался омут, где утонули его пулемет "максим" и женщина с коньяком, похожая на печальную артистку Елизавету Никищихину.
А по лестнице поднимался Старшина. Стал в дверном проеме, потеснив Лисичкина и Каюкова. Может, минуту стоял, смотрел. Потом сказал грустно:
- И это пройдет. Все позабудется. Трудолюбивые немцы снесут дом, поставят на его месте ротонду. Туристы будут пить Kummel и любоваться историческим пейзажем. - Он вдруг повернулся и круто сказал: - Не позабудешь ты, Петров.
Иногда во сне, ближе к утру, в отдохнувших глазах Петрова возникало видение прекрасной лесной поляны, вскипавшей цветами, брызгавшей пчелами и кузнечиками. Петров открывал глаза и, натолкнувшись взглядом на сильную спину жены, торопился зажмуриться. Зажмурившись и не дыша, он дожидался, пока не возникало видение стеклянных дверей - "выходов" - на перроны, взлетные полосы и причалы.
Зрела в душе Петрова уверенность, что однажды он остановится перед дверью, за которой ему откроется мир неведомый и лучший.
А жена его Софья, бросив работу по специальности, устроилась на автоматизированную базу по хранению скоропортящихся продуктов.
Петрова ее шаг восхитил - только люди великой души могут так круто повернуть жизнь. Опасаясь, что сослуживцы не поймут сути Софьиного поступка, извратят, офельетонят и опохабят, Петров постеснялся его обнародовать: для сослуживцев Софья по-прежнему трудилась технологом на заводе "Искусственная ароматика".
Постепенно Петров узнал, что среди работников автоматизированных баз даже поэты есть, а художников - этих много. И на гитарах играют - барды. И что в торговле не менее интересно, чем в творчестве.
Однажды в Михайловском саду задумчивый Петров столкнулся с группой, как ему показалось, иностранных туристов, одетых в черную лайку: он даже не понял, что говорят они на русском языке. Лайковые люди театрально бросали друг в друга охапки оранжевых листьев. Смех их не был замутнен сомнением. Среди них веселилась Софья.
Софья купила кожаное пальто, когда они были еще единичны, когда в них облачались лишь преуспевающие режиссеры.
- Кожа - одежда не женская, - сказал ей Петров.
- Брюки тоже, - ответила Софья. - Но что поделаешь, кто-то должен носить брюки.
Сыну Аркадию Софья купила однокомнатную квартиру и в свободное от работы время обитала там. Ей было там интересно. К сыну Аркадию приходила молодежь, что естественно. Ей нравился их агрессивный тон, их неуступчивость, пренебрежение к чужому мнению и чужой мебели. Но она накупила пепельниц и всегда успевала их подставить. Она следила, чтобы крикливые Аркашкины гости не переступали границ, чтобы ее уважали. Она там царила.
Петров полагал, что последнее время жена забегает домой лишь затем, чтобы вложить для него в Испанскую руку два рубля и записку.
По воскресеньям, когда Софья не ездила к сыну, она наводила чистоту дома, и Петров чувствовал себя как бы внутри работающей стиральной машины.
Когда Аркашка в девятом классе привел домой девочку, Петров хоть и кричал на него и укорял, но в глубине души хвалил: "Молодец, хоть и рано, зато по-людски".
Но скоро он подловил сына на кухне, пожирающего втихаря от девочки и свиную шейку и шейную вырезку. А жена его Софья умильно на Аркашку поглядывала.
- Отощал. Изголодался, - говорила жена, промакивая глаза углом полотенца. - Такой девице нужен богатырь Лука. Неужели ты не видел, что она хищница? Упыриха.
Сын Аркадий жрал буженину, карбонат и кивал.
Девочка вскоре ушла. Продала перстенек и уехала к бабушке в Ярославль. Кажется, она и сейчас там живет. "Кто знает, может быть, у меня в Ярославле внук", - думал иногда Петров.
К сыну Петров ездил редко. Он его вроде боялся. Однажды он был у него на вечеринке по поводу Нового года. Аркадий без конца говорил - все говорили, но Аркадий неумолчно.
- Мещане - те, кто не слушает других.
- А немещане?
- Это у кого клопы.
- Гамлет, Мышкин - портреты людей. Дон-Кихот - портрет Человека. Выпьем за мою маму.
- Я же не могу переступить через себя. А через тебя могу.
- Смещение либидо в сторону творчества не универсально, оно доступно немногим.
- Великий Логос.
- Постригся и как будто умнее стал.
- Я тост произнесу.
- Логос...
- Заткнись морковкой. Я тост... Слушайте тост! Починяет мастер Вася канализацию в люке - специалист. Стоит в жиже по горло. Протягивает руку вверх, не глядя, и командует своему подмастерью джинсовому Пете: "Шведку!" Джинсовый Петя ему шведский ключ в руку. Вежливо. Мастер ныряет в жижу. Что-то там подкрутил - жижа стала булькать, уходить. Мастер снова протягивает руку вверх, как хирург, не глядя, и командует: "Разводник!" Джинсовый Петя ему разводной ключик. Вежливо. Мастер что-то отвинтил в жиже, и она вся ушла. Вылез мастер-специалист из люка, почистил щепочкой одежду. Стряхнул что-то со щек. И говорит Пете джинсовому: "Учись, говорит, - пока я жив, не то всю жизнь инструмент подавать будешь".
- Ужас, - сказала девушка, сидевшая рядом с Петровым.
Аркашка глянул на нее глазами конокрада. Кивнул.
- Так выпьем же за родство душ, поскольку мы не кони.
- Какая гадость; Как он доволен, - сказал девушка, сидевшая рядом с Петровым. - По-моему, он дурак.
В Аркашкиных разговорах кипели амбиции. Талант Аркашкин был мелок. Петров это видел и потому грустил.
- Рвение к тостам - признак карьериста, - сказала девушка. И спросила: - Вы кто? Вы тут зачем?
- Я его отец, - сказал Петров.
Сын Аркадий с историческим напором объяснял гостям, что нация и народ - понятия жутко и совершенно разные. Нация - это элита, народ - все остальное.
- Важно сохранить нацию! - кричал сын Аркадий.
- Значит, как я понял, ты - нация, а зрители в зале - народ, - сказал Петров.
- А ты пиши диссертацию. Может, прорвешься. - Сын Аркадий осмотрел его с пренебрежением. И захохотал. И сказал сквозь веселые слезы и кашель: - Не в ентим дело, папашка. Здоровье дороже. Правда, мать?
Петров ушел незаметно. Девушка, которая сидела рядом, тоже ушла.
- Извините, - сказала она на улице. - Я все думала: какие же у него родители? Я о вас плохо думала.
- Правильно. Мы не приучили Аркадия к одиночеству. А не научившись быть наедине со своими мыслями, не научившись оппонировать самому себе, человек так и не научится мыслить. От собственных мыслей, если они вдруг появляются, Аркадий, я думаю, испытывает зуд по всему телу, как, знаете ли, от насекомых.
- Не знаю, - сказала девушка сухо и исчезла в слякотной новогодней мгле.
В новогодних лужах плыли морские львы, их спины лоснились, играли радугами, как нефтяные пятна. Их голоса сливались с музыкой из счастливых окон.
Уже много лет Петров писал докторскую диссертацию на тему "Праздники, их возникновение и психологический феномен в структуре социально-экономической функциональной дифференциации".
Когда дети были маленькие, они думали, что их отец вскоре станет профессором. Когда подросли, перестали так думать. Сейчас они говорят с пожиманием плеч: "Не в ентим дело".
Петров не желал защищаться. Праздников оказалось неисчислимо больше, чем он полагал, начиная работу. Больше, чем все полагают. А психологический феномен праздника объяснить оказалось так же трудно, а может быть, и совсем невозможно, как и феномен счастья. Петров раскапывал новые материалы, все анализировал, и систематизировал, и классифицировал похоже, докторская перерастала в ненавязчивый труд всей его жизни.
На работе его ценили - он никогда не отказывался вести протоколы собраний и ученых советов, к тому же докторов в институте было много, а специалист по праздникам - один во всем мире. Шутники говорили ему: "Издайте вашу работу как календарь - сплошные красные дни - разбогатеете". И в этой шутке сквозь иронию сквозила зависть.
Прочие знакомые, узнав, какова тема его диссертации, говорили без тени смущения; "Делов-то: биеналии, сатурналии, масленица..." А сам феномен объясняли громогласно и безоговорочно ленью и древней тягой к обжорству. Иногда Петрову хотелось треснуть какого-нибудь умника по башке. Особенно одного, который сказал ему скромно: "Чтобы исследовать морскую воду, не обязательно вычерпывать все море".
Что ж, он был прав. Но он не понимал того, что море завораживает своей неисчерпаемостью.
Кроме сына Аркадия была у Петрова дочь Анна. К ней он тоже не любил ездить. Дочь была замужем за солидным человеком. Чтобы не показывать содержимое холодильника, зять показывал тестю библиотеку. Он любил книги. Обожал. Особенно по искусству. Особенно "Skira". Поглаживая дорогую новинку, он говорил с улыбкой и вежливой готовностью взять свои слова обратно:
- Гении и герои нужны для того, чтобы в конечном счете мы могли примерять на себя их одежды. Вы так не думаете? Но ведь все театр. Нет?
Петров так не думал. Все театром не считал. Но молчал. У зятя был здоровый румянец на щеках и голубые, пристальные, почти неподвижные глаза. Выпив рюмку-другую холодной водки, он говорил тестю тихо и как бы вскользь:
- Человеку нравится жить иллюзиями, человек - генератор иллюзий. А не нужно - иллюзии нам мешают.
На закуску у них ставились консервированные, нарезанные тонкими ломтиками языки, консервированная, нарезанная тонкими ломтиками семга, свежие помидорчики размером в пинг-понговый мяч и колбаса такого твердого копчения, что из нее можно было делать ручки для финских ножей.
Зять был лысоват, гладко выбрит. Наверно, дочери было хорошо с ним. Она охотно теряла иллюзии, согнув свою сильную спину перед мощным бесшумным холодильником.
Внук Петрова, Антоша, изучал японский.
От тоски своего подчиненного существования Петров уходил к праздникам в честь корыстных богов, скандально ликующей плоти, в честь весны и других забот человеческих. Занятные попадались праздники. Например, праздник горных славян Зимнижар. Недавно Петров опубликовал статью об этом празднике в журнале "Вокруг света".
В последнее воскресенье февраля на круглой деревенской площади собирается вся деревня. Кладут на землю два-три листа железа. Естественно закусывают слегка, чтобы согреться. Молодежь танцует вокруг железа вприпрыжку, с выкриками. И тут выходят старухи, наряженные в древние одежды, но босиком. Каждая с глиняным горшком, укутанным в шерстяную шаль. А молодежь пляшет все быстрее, все быстрее... Самая старая старуха начинает первой: она высыпает на железный лист из глиняного горшка горячие угли и принимается на углях топтаться и петь. Выпевает она деревенские сплетни: кому жена изменила, кто долги не отдает, кто здоров, а прикидывается больным. За первой вступает вторая старуха. Третья. Четвертая. Все со своими углями и со своими разоблачениями. Больше поют про измены. А вокруг все хохочут - считается, что старухи от жара углей бред несут - околесицу. Потом все идут праздновать. А поутру то одна молодуха выскакивает из дома с подбитым глазом, то другая. И весело так и громко объясняют: "Кума, я вчера в темноте-то как ударилась о сундук". Кума ей в ответ: "И я тоже. Я о печку". И мужик вылезает забинтованный и мычит: "Кум, ты не помнишь, случаем, обо что я?" И всем весело. Все друг друга жалеют - целуются...
Хороший праздник.
Наверное, просыпался Петров в жесткой саванной траве, отмахивался от диких быков пиджаком. Потому что, когда он проснулся совсем, быки свирепо мычали, выдувая пыль из разбитой копытами суглинистой почвы, а пиджак лежал на полу.
Саванна иссушила Петрову горло. На столе стояла бутылка кефира. Зацепившись за нее взглядом, как за спасительную соломинку, Петров поднялся. Рядом с бутылкой лежала записка: "Петров, хорошо, что ты не храпишь. Кочегар". Ниже приписано: "Александр Иванович, кефир вам на завтрак. Помогает - по себе знаю. Емельян Анатольевич". Петров долго вспоминал, где он, кто такие Кочегар и Емельян Анатольевич. А саванна то надвигалась на него, то отступала. Ему казалось, что между охотниками на быков есть место, которое он мог бы занять сейчас, пока они не перепутались в битве, быки и охотники. Петрову так туда захотелось может, там воскрылит он и возликует...
- Александр Иванович, - позвал его кто-то.
Петров повернул голову. В дверях стояли Шурики. Девочка держала в руках мыло и полотенце.
- Идите умойтесь - пельмени готовы.
- Сегодня суббота - наверное, вам на работу не нужно идти? - сказал мальчик.
Пельмени и кефир - завтрак царей.
У Шуриков аппетит был.
- Мы две пачки сварили. Мы пельмени исключительно любим.
- Александр Иванович, вы вчера так красиво пели.
- Пел? - спросил Петров, холодея.
- Ну да. Очень красиво. Мы к вам заглянули - вы сидите, глаза закрыты, и поете военные песни. А Кочегара вы называли Старшиной. Вы его раньше знали?
- Первый раз вижу. - Петров, обжигаясь, разжевал пельмень. Встал и сказал: - Думаю, вас разведут. Скорее всего так и будет. Но то, что вы были вместе вопреки всем, вы не позабудете никогда. Это праздник. В праздниках я понимаю. Я пишу о праздниках. Некоторые утверждают, что легче всего писать о детях, праздниках и собаках. Но все равно трудно.
Съев пельмени, Петров спросил:
- Как у вас с деньгами?
Шурики опустили головы.
- Нам Кочегар дал немного, - сказала девочка. - У меня есть колечко, я его заложу.
Петров вспомнил своего Аркадия, как пожирал он буженину и карбона г на кухне, посмотрел на мальчика - тот отвернулся.
- Можно магнитофон продать, но как же без музыки?
- У меня дома двадцать пять рублей есть, - сказал Петров. - Не знаю куда деть - лишние. Кто со мной сходит?
После долгого молчания и переглядываний девочка сказала:
- Наверное, я. Только, я вас прошу, выйдем по отдельности. Там Рампа дежурит - она меня ненавидит. А Сева любил нас. Она беззастенчивая, она мне при вас скажет какую-нибудь гадость. И обзовет.
- Я ей морду набью, - сказал мальчик.
- Да она тебя перекусит, как нитку. - Девочка улыбнулась Петрову, как бы подтолкнув его к выходу.
В кочегарке Рампа Махаметдинова мыла пол шваброй.
- Что озираешься? Что забыл? Или уходы. Или приходы.
- Куда приходы? - спросил Петров.
- В себя приходы.
На площадке Петров внимательно изучил дверь подвала. Замок был на ней тяжел и крепок. Тяга в помещениях была хорошая. Канализация действовала исправно. Электропроводка в порядке. Но именно здесь, возле этой железной двери, зачирикал в душе Петрова воробышек - врабий, птичка, сопровождающая Афродиту.
Во дворе Петров подождал девочку, а когда она выскочила, пунцовая, видимо Рампа ей что-то сказала, взял ее под руку и спросил:
- Ты знаешь, сколько Афродит?
- О, их много. Милосская, Книдская, Капитолийская, Медицейская.
- Ты говоришь о скульптурах. Афродиты две: Афродита Пандемос - богиня чувственной любви и проституции и Афродита Урания - богиня высшей, идеальной любви.
- Значит, Афродиты простой любви, нормальной, нету?
- Нету. И быть не может. Потому что любовь не норма.
Дома на дверях в Железной Испанской руке, как всегда, были зажаты два рубля и записка.
- Дают понять, что нашего отсутствия не заметили.
- Кто дает понять?
- Жена Софья. - Петров снял с гвоздя Железную руку, выдернул рубли и выбросил руку в форточку.
В груди у него чирикнуло, то ли радостно, то ли испуганно, потом душа его зазвучала мощно, как ансамбль баянистов или лиственный лес, в котором живут иволги.
В ящике письменного стола, из-под старых рукописей, Петров достал четвертной, спрятанный им на какой-нибудь крайний случай уже четыре года тому назад. Отдал деньги девочке. Выгреб из вазы конфеты, дал их девочке. "Пламя". И пачку чая индийского. И кусок туалетного мыла - "Gold Mist".
И вышел из дома он вместе с ней. Она - к мальчику, он - в Публичную библиотеку.
Когда он вернулся, на дверях снова висела Железная рука.
Петров огляделся, соображая, что бы этакое в нее вложить, но с юмором у него всегда было неторопливо, он не стал мудрствовать и вложил в руку неоплаченные счета за междугородные телефонные переговоры.
ЗИНА
Чириканье и прочее звучание в душе Петрова, как явление для него новое, потребовало, естественно, если не исследования, то хотя бы раздумий. Главное, к какому уже известному это новое явление прилепить.
Итак: кроме валторн в животе и звона в ушах нормальный человек слышит кое-что еще, хотя и не задумывается и по своему безрассудству не прибегает к помощи классификации. Например, довольно часто слышит человек оклики. Посмотрит по сторонам, а никого нет, - либо пустой лес, либо пустая дорога. Чаще всего такой оклик происходит в толпе на оживленной улице. Человек крутит головой, вытягивает шею, надеясь увидеть лицо сослуживца или дальнего родственника, привстает на цыпочки, но нет знакомого - все лица чужие, более того - отчужденные. Нет приветливости во взглядах прохожих. Нет сочувствия. Пусто. И тогда в груди что-то сжимается и тревога овладевает нами. И мы вдруг понимаем, что голос, окликнувший нас, был голосом девочки, хотя сразу показалось, будто это родственник из Старой Руссы. Может быть, душа окликает нас голосом нашей первой любви; может быть, она хочет сказать: хоть ты и не молод уже и жена твоя Софья человек уважаемый в системе автоматизированных баз и лайковых спецовок, не теряй надежды, ты еще встретишь ту, которой ты нужен не как "мужик в доме" и не как оселок для оттачивания амбиций.
К этому неоспоримому природному явлению - "Таинственные оклики" Петров и прилепил свое - "Звучание души", как частный случай, и успокоился.
Ему даже интересно стало следить за сменой звуков: то воробышек, то иволга, то танцующая ворона. Он стал как бы мальчиком, голодным и независимым.
Петров сидел в кухне, пил кофе и размышлял над ксерокопией из книжки Смирнова "Мир растений", о празднике цветения стробилянта сонгойи.
"Сонгойя ростом с человека. Ее соседи по лесу цветут каждый год. Сонгойя выжидает свой урочный час. И вот свершилось: лес ломится от цветов, полных нектара.
Старые люди в племени знают, что в следующий раз сонгойя зацветет только через девять-десять лет. Те, кто не рассчитывает дожить до следующего праздника, надевают лучшие одежды и пускаются в пляс. Пляшут долго. До изнеможения. Иные не выдерживают. Падают бездыханными. Умереть в танце во время цветения сонгойи - удача, почет для клана и всего племени".
Петров отхлебывал крепкий кофе и представлял себе старых кенийцев в полосатых рубахах до пят, увешанных гирляндами белых цветов с шоколадным горлышком и красными волосками. Старики плясали, промокшие насквозь под сладким душистым нектаром, как под чудесным дождем чудесного бога. Счастье написано на лицах. Глаза зажмурены. Им, старикам, известно, что смерть (по Гертману) характерна не столько появлением трупа, сколько окончанием индивидуального развития. И как замечательно умереть в тот миг, когда твоя душа воспаряет на вершину самоочищения и самоусовершенствования в аромате нектара, под неумолчное гудение пчел, овеваемая ветром, поднятым крыльями миллионов бабочек. Именно тогда, в ослепительной близости к богу, разрывается сердце. Соплеменники, ликуйте, пейте и пойте - старый человек соприкоснулся с горней радостью, и его свет пал на вас.
Отворилась дверь. Вошел Кочегар в бархатном пиджаке табачного цвета, с портфелем в руках.
- Во-первых, - сказал Кочегар, - ты оставил свой портфель. Прибирай за вами. Потом ищи вас по всему городу.
- А чего вы в таком пиджаке? Как артист, - сказал Петров. Называть Кочегара в такой ситуации на "ты" показалось ему невозможным.
- У меня выходной.
- Прекрасно. Сейчас мы устроим праздник цветения сонгойи. В Кении на горе Элгон зацвела сонгойя.
- Я тороплюсь.
- Нет-нет. Я вам устрою прием по первому разряду. - Петров бросился в комнату, к бару. - Вот, - сказал он. - Ереванского разлива "Двин". И рыбка есть, осетринка, балычок. Дочка выделила. У нее, понимаете, муж...
Кочегар сел на табурет спиной к стене, заложил тяжелые руки за голову и вдруг сказал как бы с усмешкой:
Выхожу один я на дорогу,
Сквозь туман кремнистый путь блестит...
- Блестит, - подтвердил Петров, пытаясь сорвать с бутылки анодированный колпачок.
Кочегар смотрел на Петрова своими маленькими пристальными глазами, и Петрову казалось, что еще одна пара глаз, больших и грустных, смотрит на него сверху.
- Слушай, Петров, откуда Лермонтов взял эту строчку: "Спит земля в тумане голубом"?
- Как шар земной или как пахотное раздолье?
- Как шар земной. Планета спит в голубом тумане.
- Прозрел, - сказал Петров. - Гений. Давай, Кочегар, выпьем армянского. Содвинем разом по маленькой. Открути, пожалуйста. У меня, наверно, рука потная с непривычки.
- Нет-нет. Я тороплюсь. И вообще я пью только у себя в отсеке. Здесь мне некогда. Мне пора. - Кочегар подошел к двери и стал перед ней, любуясь Железной рукой.
- Петров, - сказал он печально. - Еще не поздно вернуться на старые рельсы. Там, конечно, свои неудобства и жертвы, но и комфорт. И харчи вкусные.
Петров изготовился было промямлить что-то неопределенное, вроде "тише едешь - дальше будешь", но голодный и независимый мальчик внутри него сказал звонко:
- Никогда! Лучше погибнуть.
- Ого! - Кочегар открыл двери, пыхтя от каких-то тяжелых раздумий, и вышел.
Петров бросился за ним с бутылкой в руке. Дверь за ними захлопнулась, чмокнув.
- Ну хоть по рюмочке. По одной. За знакомство. Когда ты вошел, мне стало легче. Как будто меня простили. Знаешь, так бывало в детстве. В детстве прощение много значит. Извини, ты на самом деле поэт?
- Ни в жизнь, - сказал Кочегар. - Я ближе к прозе. К натуральным жанрам и естественным наукам. Петров, ты захватил ключи?
- Здесь. - Петров похлопал себя по карману. - Я привязан к ключам. Я могу потерять их только с брюками.
Они шли по улице. Мимо сквера. Лето наступило холодное - сирень распустилась и застыла.
Петров забегал вперед и, потрясая бутылкой, все предлагал выпить.
Зашли в парадную жилого дома, просунувшего свой узкий лик между двумя особняками, преисполненными чванства.
Дворничиха с красными, словно ошпаренными коленями мыла лестницу. Она лила им навстречу горячую воду из шланга.
- Здесь пахнет прачечной, - сказал Петров.
Кочегар глянул ему прямо в глаза.
- Может, все же вернешься? Простирнешь свою совесть и сдашься?
Петров проглотил слюну.
- Петров, влачась по этой дороге, ты превратишь свою душу в бинты. А она у тебя, как я слышу, чирикает...
- Ладно, - сказал Петров. - Пошли, чего зря болтать.
Они шли вверх по лестнице. А дворничиха все лила и лила воду. Казалось, идет дождь. Кочегар позвонил в дверь с номером "22". Шляпки гвоздей на обивке располагались в виде волка и зайца. Подбоченясь, волк держал зайца за уши на весу.
Кочегар звонил, звонил, но никто не подходил к двери. Лилась вода. У Петрова возникло ощущение тревоги и безнадежности.
- Наверное, никого нет, - сказал Петров. - Напрасно мы ушли от меня. Выпили бы. Поговорили.
Кочегар достал из кармана ключи. И сразу же один подошел. Из квартиры пахнуло горелым. На плите обугливалась яичница.
В кухне у стола, привалясь плечом к стене, сидела молодая женщина в кофте из мягкого материала, белого и очень тонкого, в мелкий розовый горошек.
"Может, это батист? - подумал Петров. - Может, это халат?"
Кочегар выключил газ, подставил сковородку под тоненькую струйку воды. Кухня наполнилась паром и треском.
Женщина не шевельнулась. Глаза ее, серые, широко открытые, без мигания и без тревоги смотрели в холодное небо за окном. Кочегар подошел к ней, сгреб со стола штук двадцать аптечных упаковок с какими-то таблетками, Петров не разглядел какими, отнес их в уборную и вывалил в унитаз.
Женщина как бы проснулась. Посмотрела на него. На пустой стол.
- Зачем ты это сделал? - спросила она каким-то неокрашенным голосом. - Кто ты вообще? Что тебе надо? - Она повернулась к Петрову. Кто он такой?
Петров смущенно кашлянул.
- Джинн, - сказал Кочегар. - Взломщик.
Женщина хохотнула гортанно, словно прокатила граненый стакан по столу.
- Если ты джинн, то я пери. - Она поднялась, изогнула стан. Одну руку с растопыренными пальцами подставила к виску, другую - к обтянутому блестящим тугим нейлоном заду, изобразив то ли рыбий, то ли птичий хвост. - Я Дева Небесных Вод. И мне наплевать на тебя. Я по всему городу таблетки собирала не для того, чтобы первопопавший подонок их выбрасывал.
Кочегар почесал подбородок. Взялся за ручку двери.
Женщина загородила ему дорогу.
- Отдавай таблетки назад!
Кочегар мягко ее отодвинул. Вышел на лестницу. Петров бросился за ним. Женщина тоже выскочила, схватила Кочегара за бархатный рукав.
- Ты зачем явился? Я тебя не знаю. Я тебя не звала. Но раз пришел посиди для приличия.
Петров ее поддержал.
- Вот именно. Посидим втроем. Мы же хорошие люди. У нас хороший коньяк. Ведь правда же, мы хорошие люди?
- Хорошие, - согласилась женщина. - Меня Зиной зовут. А вас?
- Меня Александр Иванович.
- Вот и выпейте. - Кочегар затолкал их в квартиру и захлопнул дверь.
Пока они препирались, сосредоточенная дворничиха сыпала на мокрый бетонный пол стиральный порошок. Порошок вспухал лишаями и растворялся бетон, казалось, растворяется тоже.
Запах прачечной проникал в кухню.
Зина принесла из комнаты хрустальные стопки-бочонки.
- У спекулянтки брала. Тяжелые. Дурацкие. Словно не коньяк пьешь, а свинец.
Петров пыхтел, пытался отвинтить металлический колпачок. Стяжка колпачка не разрывалась. Анодированный алюминий, наверное, был толще, чем полагалось по технологии. "Почему все делают не так?" - думал Петров. Почему все делают толще?" Эта грустная мысль не мешала ему с улыбкой смотреть на Зину. Она была растрепана. Серебристый цвет ее волос был ненатурален, с черно-зелеными пятнами. Губы без помады казались бледными и смятыми. Мягкого серого цвета глаза, затененные высоким, без морщинки лбом, сочувственно следили за его действиями. Наверное, она могла быть очень привлекательной.
- Ой, - сказала она. - Погодите-ка. Я сейчас причешусь. Что же вы мне не сказали, что у меня вид кошмарный. - Прикрыв волосы руками, она убежала в комнату.
Петров отметил ее стройные спортивные ноги и спину, выгнутую, как шея коня.
Петров посидел немного, удивляясь и пугаясь тишины, вдруг обступившей его, потом поднялся и вышел на лестницу.
Дворничиха сгоняла шваброй с площадки мыльную пену. Она очистила от пены дорожку, чтобы Петров прошел.
- Куда же вы? - раздалось за его спиной.
Петров обернулся. В дверях стояла Зина, причесанная, в нарядном платье. Ее большие серые глаза быстро влажнели. И вот они брызнули.
- Хотели тихонько смыться. Меня это не удивило. Возьмите свой паршивый коньяк. - Она сунула Петрову коньяк, выкрикнула: - Герой - карман с дырой! - и захлопнула дверь.
Сутулясь под усталым взглядом дворничихи, Петров шагнул было на ступени лестницы, покрытые мыльной пеной, и вдруг услышал, как в груди у него запищало, словно выпавший из гнезда птенец. И заиграл клавесин на каком-то, наверное несуществующем, чердаке. И возник еще один звук, который нельзя описать при помощи акустических ассоциаций, но можно, прибегнув к характеристикам боли.
"Саша!" - позвал его голос давно позабытой девочки.
Он побежал обратно, забрызгал брюки пеной и позвонил, сильно надавив кнопку.
- Вы правы, - сказал он, когда Зина открыла дверь. - Вы правы. И я не могу уйти, не объяснив вам вашей ошибки.
- Ну объясните, - сказала Зина, пропуская его в прихожую. - Валяйте. Я вся внимание. - В серых ее глазах не отражалось ничего, как в наждачной бумаге.
- Наверное, я не сумею. Видите ли, моя мама и моя тетя были артистками в ТЮЗе. Одна играла Павлика, другая играла Гаврика.
- А этот бородатый негодяй, с которым вы пришли, он ваш папа. Он играл заднюю часть слона в кинофильме "Слон-обжора".
- Нет, мой папа - вернее, отчим - погиб в катастрофе. - Петрову было неловко, но он был твердо уверен, что каким-то образом нужно коснуться темы таблеток. От жалости к этой красивой женщине у него сжималось сердце и перехватывало дыхание.
- Я вас в комнату приглашаю. Вежливость того требует, - сказала Зина. - Биографию отчима принято выслушивать сидя.
- Да, да, - согласился Петров. - Сидя лучше. - А голос забытой девочки серебристо смеялся, словно он, Петров, выделывал что-то очень смешное с ее детской точки зрения.
Зина усадила Петрова в кресло.
- Если не секрет, - спросила она, - за что вы хотели выпить с этим Мафусаилом?
- За цветение сонгойи. - Петров встал. - В Кении на горе Элгон расцвела сонгойя. Это похоже на взрыв. На шторм, на лавину.
- Вы алкоголик? - спросила Зина, разливая коньяк. - За ваше здоровье. - Она выпила содержимое рюмки единым духом, не дожидаясь Петрова. - Вы хотели задать мне сакраментальный вопрос: "Зачем?" Вы же знаете, что на вопрос "зачем?" могут ответить только попы и очень юные комсомолки. Вы же это хорошо знаете.
- Я не алкоголик, - сказал Петров, почувствовав, что это важно. - Два дня назад я мог бы с уверенностью сказать, что я непьющий.
- Начинающий, значит. - Зина налила себе еще коньяку. - Если бы вы не побежали как последний дурак, мы бы могли посидеть путем, может, я бы даже поплакала. Последнее время я много плачу, как дура. - Ее глаза увлажнились, и она заплакала, низко склонившись над своими коленями. Так плакала дочка Петрова Анна, когда была девочкой... Аркашка-сын ревел, развалясь на диване, мог и на полу, но обязательно развалясь.
Петрову очень хотелось погладить Зину по голове. Он встал резко, шагнул к ней и погладил.
- Спасибо, - сказала она. - Больше не надо.
Оглядывая комнату, Петров заметил на журнальном столе разорванную фотокарточку: мужчина подполковник и привлекательная женщина в широком белом воротнике, с подколотыми над ухом волнистыми волосами. За ними, стараясь не засмеяться, стояла юная Зина. В ней было столько жизненной силы, что фон вокруг был засвечен.
- Все, что осталось от моего детства, - сказала Зина.
- Зачем же вы ее разорвали?
- Случайно. Отец все мои карточки сжег... Александр Иванович, вы не знаете, что такое мажоретка?
Петров смутился, пошевелил губами.
- Наверно, французское. Если мидинетка - девушка на обеденный перерыв, то есть на короткий срок, то мажор...
- Может, девушка для ресторана? - спросила Зина. - Дорогостоящая шлюха?
- Но может, это девушка в военной форме...
Зина засмеялась.
- Добрый вы человек, Александр Иванович. - И слезы снова побежали по ее щекам. - Хотите, я вам сделаю маску из бодяги, или отбеливающую, или от пигментных и родимых пятен? Хотите? Я мастер. - Слезы еще быстрее побежали из ее глаз - полились. - Нет, вам не нужна маска. Вы, Александр Иванович, сейчас ищете лицо. А я что ищу? Я себя всю ищу, всю до последней клеточки.
- Нельзя так убиваться из-за карточек.
- Нельзя, - сказала Зина. - Сама знаю. Смешно даже. Он ушел, отец. И вдруг я почувствовала, что детства у меня нет. Что я и пионеркой не была, и комсомолкой, и чемпионкой республики по волейболу; как будто я об этом только в книжках читала, а на самом деле меня недавно сделали где-то в темной бане втихую, для каких-то неприличных целей. Мне кажется, что и за дверью ничего нет - открою дверь, а там пусто, ни лестницы, ни соседей, небо и дождь.
Звучание в душе Петрова изменило характер, теперь уже не воробышки чирикали и не другие живые существа - звучала некая струнная схема, несущая на себе разноцветные плоскости, некий пространственный мобиль.
- У меня тоже такое бывает, только во сне, - сказал Петров.
- Александр Иванович, можно я вам про себя расскажу?..
- Можно, - прошептал Петров, внутренне сжавшись.
- Пошли в Летний сад. Мне легче будет в саду.
"А мне?" - подумал Петров.
Население города было одето в плащи и куртки, но все были простоволосы - лето все же. Мужчины поглядывали на Зину - Петров смущался, словно нес позолоченный напольный канделябр из комиссионки, спрашивается, зачем, это же из другого быта? И во взглядах мужиков тоже что-то подобное спрашивалось. Но маленькая девочка в его душе смеялась смехом маленьких колокольчиков. Снова пошло чириканье и попискивание, и мобиль гудел струнами, хлопал разноцветными плоскостями, поворачиваясь в пространстве и как бы деформируя его. Но голосистее всех были желтые птицы на длинных ногах - канарейки петровской души. И душа Петрова распускалась щедрым деревом. Она готова была зацвести... Зацвела...
Ни испуга перед Зиниными откровениями, ни зажатости Петров больше не чувствовал, он приготовился дарить ей плоды своей мудрости, полагая, что рассказ ее будет коротким и, может, даже смешным. Петров даже подумал о Зине: "А что она любит в быту? Какую пищу? Наверно, простую. И овощи".
В Летнем саду, прямо над Фонтанкой, на гранитной дорожке, отгороженной от сада густыми, стриженными в рост человека кустами, стояла скамейка. Было тихо. Совсем безлюдно. На спуске у самой воды сидел рыбак.
На другой стороне реки ширококрыло раскинулся Прачечный дом.
- Я сюда иногда прихожу посидеть, - сказала Зина. - Эта скамейка, наверное, потерянная или списанная. Наверное, здесь молодежь целуется, а милиционер их ловит. Приманка такая, - добавила она шепотом.
Не поехал подполковник пехоты в Ленинград, не решился оставить жену на степном кладбище без присмотра. Он часто спрашивал: "Вызова еще нет? и качал головой: - Ты не мучайся, Зинка, ты поезжай". И уходил в город к друзьям или в часть, но чаще к жене на кладбище, где пахло полынью и масляной краской. Веки его превратились в красные валики от слез, которым он не давал вытекать.
А Зинка уже свое выплакала и теперь скучала.
Возвращаясь домой, отец говорил:
- Опять с парнем в параднике терлась?
- Да это Илюшка, он просто так.
- Смотри, Зинаида!
Зинка поднимала над головой руки, сцепленные в пальцах, изгибалась в стане, как бы потягивалась, и пуговички на ее блузке расстегивались.
Отец махал на нее рукой.
- Эти выпуклости, Зинка, в Ленинграде приемная комиссия в расчет не берет. Хочешь через выпуклости пройти - давай в Чикаго.
Зинка смотрела на своего вдруг резко постаревшего отца жалеючи. Он стригся наголо, отчего казался морщинистым и щетинистым. Кожа на открытых местах была у него серо-коричневая, с тем рисунком, что называется крокодиловым, такого цвета, что бывает у человечков, вылепленных ребятишками из грязи. А глаза - как две голубые ягодинки. У Зинки глаза были серые.
Ее отец, подполковник пехоты, еще недавно горел мечтой, отчего, невзирая на лютый радикулит, обливался холодной водой под душем.
- Там, - говорил он, - климат сырой. Все хорошо, а климат сырой. Мечтал подполковник вернуться после демобилизации на родину, в Ленинград.
Губы у него были узкие, будто капкан. Когда капкан открывался, то изумленный собеседник невольно откачивался от этого громадного рта, полного белых, веселых зубов.
- Зубами ты, Зинка, в меня пошла, - говорил подполковник дочке. - А вот ростом и статью в кого - красивая? Я недомерок от недоедания в блокаду. Из-за роста в мирное время мне в генералы никак не пробиться. Мама наша из породы "среднерусская коротконогая". Наверно, ты в моих прекрасных предков, которых я, к сожалению, не видел. - Был подполковник детдомовцем.
"Наверное", - думала Зинка. Переезд в Ленинград она воспринимала как начало новой, блистательной, гармонической жизни. Кроме средней школы с английским уклоном Зинка посещала еще и вечернюю музыкальную.
Подполковник пехоты полагал выехать в Ленинград один. Полагал устроиться, как это делают все отставники, вернувшиеся на родину, общественным инспектором горжилотдела, чтобы ускорить получение квартиры, положенной ему по закону. За ним следом должна была ехать Зина, сдавать экзамены на архитектурный факультет. И уже потом, по получении своей квартиры в шестнадцатиэтажном доме и проведении в ней косметического ремонта сообразно вкусу и моде, подполковник пехоты полагал ехать в часть за женой.
Жена подполковника все мелкое и все мягкое упаковала в мешки с надписями, где что лежит, крупное все вычистила, а мужнево неношенное, неиспользованное - отрезы и кожаное спецобмундирование сложила в большой, неподъемный чемодан, перетягивающийся ремнями.
И однажды тихим весенним днем у открытого окна с иголкой в руке придремала она от запаха багульника и степной клубники и более уже не проснулась.
Не поехал подполковник пехоты в Ленинград, не оставил жену на степном кладбище без присмотра.
А Зинка поехала. Поплакала и поехала сдавать экзамены. Писала Зинка из Ленинграда письма отцу.
После демобилизации и короткого отдыха устроился подполковник на большой завод, где и в жаркий солнечный день было сумеречно, но благодаря какой-то автоматической циркуляции грустно пахло полынью. Великолепные зубы подполковника, когда он, случалось, показывал их, все тридцать два, поражали собеседника своей белизной, но уже не казались веселыми, что естественно, впрочем, для человека, никогда не имевшего своего дома.
Приходя к жене на могилу, подполковник укорял ее, зачем она поспешила. Так и не пришлось ему увидеть ее отдыхающей в кресле-качалке с котенком на коленях и чашечкой кофе в руках, а в окне чтобы купол Исаакиевского собора, Адмиралтейская игла и шпиль Петропавловской крепости. "А на тебе, на плечах твоих, хорошо бы пушистый платок или шаль с розами".
Такие картины рисовал подполковник пехоты, сидя на голубой скамейке над могилой, пел жене ее любимые песни. И читал Зинкины письма из Ленинграда.
А у Зинки в Ленинграде все шло в волнениях надежд, восторгах мечтаний, в слезах и страхах, в бессоннице, сонливости и непрекращающемся желании сбегать в уборную.
- Во живем, - сказала одна девица, похожая на козу в босоножках. Как на приеме в зубной поликлинике. Час простоял, вышел на улицу - и зуба нет, и нет надежды, что вырастет другой. И больно. И стыдно. Тебя спрашивают: "Девушка, как вас зовут?" - а у тебя зуба нет, и именно спереди.
Общежития Зинка не получила. Две ночи ночевала на вокзале, где один молодой человек, как ей показалось, попытался украсть у нее что-то из внутреннего кармана. Она прошипела в его мерзкую харю:
- Деньги тянешь, да? А по статье закона?
- Нужны мне твои деньги, Фрося, - сказал он.
У Зинки был мощный резаный удар наискосок сверху вниз. Девчонки в команде называли Зинкин удар "костылем".
Парень упал как подкошенный, вытянулся вдоль скамейки, лягнув ногами чей-то чемодан.
Зинку водили в пикет милиции для объяснений.
- Здесь двадцать два абитуриента ночуют - у меня все сосчитаны. И все ведут себя в рамках, - объяснил Зинке молоденький чистенький лейтенант.
- Может, к ним под кофточку не лазают, - огрызнулась Зинка и спросила: - Если еще полезут, что делать?
- Самбо знаешь?
- Немножко. Отец показывал.
- Применяй.
Здесь же на вокзале Зинка сговорилась с одной девчонкой с юга снять комнату. Сняли случайно. Да и не сняли - так поселились. Приютили их.
На Загородном проспекте из дома, поставленного на ремонт, их окликнули девчонки в касках, попросили сбегать за сигаретами, им самим, мол, в рабочее время нельзя - "скипидару вольют или чего похуже".
А когда закурили в параднике - девчонка с юга курила - и выяснили, кто что и кто куда, каменщицы, они только что закончили ПТУ, предложили:
- Айда к нам в общагу. У нас трехкомнатная квартира. Три девчонки в отпуске. Свободно. Только жрать у нас нечего. До получки еще пять дней. День рождения справляли у одной Ляли. Сначала сбрасывались. Потом скидывались.
И общежитие было почти в центре. И девчонки были хорошие. Готовиться не мешали.
Зинка недобрала балл. Отплакала сутки, еще сутки отшлепала губами и собралась ехать домой, но не нашла свою оранжевую японскую куртку. Под подкладкой куртки, между пластинами поролона были зашиты двести рублей на обратную дорогу.
Зинка всех обозвала воровками и проститутками. Общежитие - притоном и ловушкой.
Девчонки сначала ее успокаивали, даже обещали деньги собрать, но потом, брыкающуюся, царапающуюся, вынесли на улицу в газон. А вещички ее выбросили в окно. Хорошо, чемодана не было - сумки, чемодан лопнул бы.
Вахтерша подошла к ней, спросила:
- Украла что-нибудь?
- Это у меня украли! - закричала в исступлении Зинка. - Милицию позову!
Вахтерша покачала головой, попыталась помочь ей собирать рассыпавшееся барахло, но Зинка и ее, старую женщину, отпихнула.
- Не трогайте! - закричала.
Вахтерша посетовала:
- Говорю, говорю девкам: не водите в дом кого ни попало с улицы. Нет, волокут. От этого инциденты.
Зинка погрозила кулаком девчонкам, высунувшимся из окон, и, зло застегнув сумки, пошла. Нет, еще обернулась и крикнула:
- Грязь!
Сначала действительно хотела пойти в милицию, но представила, что ей еще придется в это общежитие идти, да и у милиции ведь доверия к ней нет может, она сама свою куртку куда замотала. И не пошла. Все равно куртку уже успели унести в другую общагу либо продать.
Пошла на вокзал. Затолкала вещи в автоматическую камеру хранения. В сумочке и в карманах еще оставалось немного денег. Пообедала в "Сонетах" у цирка в трагической немоте - Зинка казалась себе взрослой и многоопытной.
После "непрухи" при поступлении на архитектурный факультет - она все сдала: и рисунок, и композицию, и общеобразовательные, и, живи она в Ленинграде, ее приняли бы кандидатом, - естественно, должен был вступить в силу "закон подлости" - он и вступил.
Куртка! - да плевать на нее. Деньги! - да не в них счастье. Очень обидным казался Зинке сам факт кражи. Девчонки были хорошие, душевные и бесхитростные. Они обещали писать ей. Ждали в будущем году. И вот кого-то из них надо было обвинить в воровстве. А ни одна не накладывалась на возможный образ воровки. В Зинкином воображении лиходейка рисовалась такой: ворот свитера натянут на подбородок, челка нависает на глаза, ресницы накрашены, аж краска сыплется, глаза удлинены обводкой, и зеленые тени, и нечистые, свисающие на грудь патлы.
Поев, она пошла помыть руки и, глянув на себя в зеркало, увидела не саму воровку, но по образу ее ближайшую родственницу.
Она драла волосы гребнем, терла глаза платком. Лягала ногой желающих вторгнуться. Потом, повязав свитер вокруг талии, с глазами красными, как у волчицы, огрызаясь, вышла на улицу.
Она пошла на почтамт и дала телеграмму отцу: "Провалилась украли куртку деньгами вышли дорогу почтамт востребования зина".
Телеграфистка, тоже молодая, глубоко вздохнула. Спросила:
- Может, тебе на обед дать?
Зинка всхлипнула - по самым оптимистическим подсчетам деньги от отца могли прийти только утром.
Зинка обошла все знакомые улицы, прошлась по набережным, насиделась на каменных скамейках и парапетах. Поехала в аэропорт на экспрессе от Кирпичного переулка. Там поужинала в буфете, почитала в журнале "Аврора" рассказ "Пузырь небесный". И уснула, сидя в красном неудобном кресле.
Утром перевода не было. Она послала отцу еще одну телеграмму. Оставшихся денег хватило только на чай и бутерброд с сыром.
Днем перевода не было.
Зинка шла и тихонько плакала, слизывала слезы с губ. Ей хотелось умереть, но не шумно, не мокро - но уютно свернувшись. К тому же она сломала каблук. К тому же ей смертельно хотелось в уборную, а они все не попадались и не попадались.
У Инженерного замка она вошла в куст сирени и, будь что будет, хотела присесть, но столкнулась с широкоплечим, хорошо загорелым хмурым мужчиной.
- Простите, - сказала Зина. - Я заблудилась.
Мужчина молчал.
- Вы не скажете, где тут Марсово поле? - спросила Зинка и опять заплакала.
Мужчина еще помолчал, потом сказал:
- С облегченьицем. Марсово поле - вот оно.
- А вы могли бы уйти, не стоять столбом.
- Мог бы. Тогда бы ты убежала... Идем. Я тебя чаем напою. Я с женой развелся. Понимаешь? Сегодня...
Зинку убедило именно это нелепое: "Я с женой развелся". И они пошли. Мужчину звали Лев Николаевич - "как Толстого". Зина пыталась поотстать, как будто они не вместе, но Лев Николаевич взял ее за руку.
- Жратву какую-нибудь сварганим. Захотим - мяса нажарим. Захотим омлет. Выпивать не будем...
Они перешли мостик Пестеля. На набережной Фонтанки Лев Николаевич и проживал во дворе, в хорошем высоком доме. И дворик там был зеленый, и гипсовый, почему-то тоже зеленый, амур.
- Моей первой жены квартира. Наследное гнездо. Теперь придется аннулировать.
Квартира была небольшой, двухкомнатной, с узким коридорчиком и просторной кухней. В кухне, на возвышении, стояла ванна.
Лев Николаевич подвел Зинку к ванне.
- Все собирался древесной плиткой обнести, а с другой стороны, смысла нет - тесноты прибавится. Вот занавеска - пластик. Удобно. Со всех четырех сторон плотно задергивается. Я тебе душ налажу. Сбрасывай туфли. - Он нагнулся, снял с ее ноги туфлю со сломанным каблуком. - И платьице выстирай.
Зинка покраснела, а Лев Николаевич подтолкнул ее вперед так, что она шагнула прямо в ванну, и шумно задвинул пластик.
Просунул голову в щель и сказал строго:
- Мойся как дома, со всеми подробностями. - Он включил и отрегулировал душ.
Зинка начала со стирки. В ванне поперек была положена доска, на ней, наверное, стирали. Потом она села на эту доску под душ и заплакала тихо, как плачут дети после перенесенного заслуженного наказания. На полочке стояли порошки, шампуни - хозяйка, вероятно, любила все это и собирала, как коллекцию.
- Шампунь любой выбирай, - сказал ей хозяин. - Там все мое. Я кузнец. Я люблю мыться. Не называй меня Лев Николаевич, я еще не такой старый, называй Лев. А тебя как?
- Зина, - сказала Зинка.
- Зина, мяса пожарим или омлет?
- Мяса, - сказала Зинка, слегка охрипнув.
А когда запах жареного мяса пересилил все парфюмерные запахи, она вдруг подумала, что ей же ему отдаваться надо. Она снова села на доску и снова заплакала - не было у нее еще этого.
- Лев Николаевич, мне что на себя надеть - у вас не найдется?
- Лев, без Николаевич.
Он перекинул ей через занавеску рубашку в голубую клетку и голубые спортивные трусы с белой каемочкой.
- Если в трусы не залезешь, что-нибудь другое поищем.
Но Зинка залезла.
Когда она вышла из ванны, он дал ей красивые шлепанцы на каблучке.
- Мадам забыла. Придет - заберет вместе с магнитофоном. Считает, что мне, кузнецу, магнитофон не нужен.
- Мясо! - крикнула Зинка. Они столкнулись плечами у плиты. Выключайте и прикройте тарелкой. Травы никакой нет? Можно траву под тарелку набросать. Тогда ароматом пропитается. Петрушку, скажем, сельдерей.
- Нету, детка, - сказал он.
Они ужинали в комнате на красивых тарелках.
Зинка неторопливо и как-то само собой рассказала всю свою жизнь. Всплакнула, когда говорила о матери. О девчонках из общаги так сказала, прижав к груди вилку:
- Ну вот знаешь, Лев, не верю. Хоть и факт, а не верю - раздвоение личности.
- В жизни всякие раздвоения бывают. Ты кофе будешь или чай? Моя мадам кофе любила. Всю посуду со стола уберет, чашечки поставит маленькие, музыку включит и кофием лакомится. Аферистка она. Я с ней в пивбаре познакомился. Сижу - ликую. Идет, красивая. Оказываю вежливость присаживайтесь. Присела. Улыбается. Говорит: "Брата ищу". Приехала, мол, к брату, а его нет. Может быть, пошел пива попить, он любитель. Может, в командировке. Мы с ней посидели. Выпили по кружечке. Я ее до брата проводил. А он дома уже, оказывается, в кино был. Заходите, мол, гостем будете - и праздник! И на второй день - праздник! И на третий - я с работы отпросился. На четвертый - заявление в загс. Потом она мне объяснила, что давно меня на крючок взяла. А нужна ей была прописка ленинградская. Денег-то у нее нет на фиктивный брак. Да и зачем, с дураком-то и имущество кое-какое нажить можно. Да тьфу на нее. Ну не хочу о ней даже думать. Пусть вот чем хочет, тем и подавится...
Зинка быстро убрала со стола и, словно кто ее подтолкнул, села к фортепьяно.
- Ты и это умеешь, - прошептал Лев. - Этот инструмент моей первой жены. Умерла при родах...
Он сидел, слушал, как Зинка играет, потом пошел на кухню. Вымыл посуду. А потом затих.
- На, - сказал он, войдя в комнату через некоторое время. - Постели себе на диване. А я пойду прогуляюсь, что-то расшевелила ты во мне нашатырное.
Зинка играла долго. И, постелив, долго лежала - не спала, все ждала его и почему-то тревожилась. "Только бы не очень пьяный пришел, думала, - от очень пьяного очень пахнет". И слезы текли по ее щекам, и она незаметно уснула.
Проснулась она потому, что ее трясли за плечо. Она села. Помигала. Протерла глаза кулаками. Перед ней стоял Лев.
- Ну и спать, - сказал он. - У людей обед.
- А я поздно уснула, все вас ждала.
Он улыбнулся и кивнул ей, и она улыбнулась и кивнула ему. Он протянул ей коробку.
- Подарок.
В коробке были белые босоножки.
- Примерь.
Она отбросила одеяло: она так и спала в рубашке в голубую клеточку и голубых спортивных трусиках.
- Прелесть, - сказала она. - У меня туфли есть в сумке, в камере хранения. - А сама уже надела босоножки и смотрела на свои ноги то с одного бока, то с другого. А перед зеркалом даже сплясала.
- А я у знакомого ночевал, - сообщил ей Лев. - Пива выпили - подумал, чего девчонку пойду пугать.
Зинка покраснела. А он сказал:
- Иди глаза сполосни - яичница уже на столе.
Утром перевода от отца не было.
Днем перевода не было.
Вечером не было.
Съездили, взяли вещи из камеры хранения.
- Что-то случилось, - сказал Лев. - Тебе нужно срочно лететь. Завтра пойдем в аэропорт, там у меня Маня в кассе.
После ужина он попросил ее поиграть, потом сказал тихо:
- Ложись, - и вышел.
Зинка заробела. Ноги стали ледяными, пальцы рук тоже. Она постелила себе на диване и легла, прижавшись к стене. Потом вскочила, вытащила из сумки подаренные отцом на окончание школы французские духи "Papillon". Надушила волосы, грудь и под мышками и, клацая зубами, снова забралась под одеяло.
Лев ходил по коридору, вот остановился около двери, постоял. В щели пробился дымок от его сигареты.
- Зинаида, спишь?
- Нет, - ответила Зинка. Ее колотило.
- А ты спи. Я пойду - дело у меня. Ты о чем-нибудь хорошем вспомни, лучше всего о собаке, и сразу уснешь.
Лев ушел. Хлопнула дверь.
Зинка ревела. Била кулаком подлокотники. Потом хохотала, потом захотела есть. Пошла в кухню, поставила чайник и съела толстый бутерброд с колбасой. Потом вытерла рот полотенцем и, наверное, с минуту простояла в коридоре перед зеркалом. И от вида своей шеи, груди, живота, крепких ног, от их красоты, от всего этого, такого чистого, поднялось в ней желание. Оно испугало ее, оно заслоняло ее разум, как темная воля. Зинка стиснула груди, выгнулась и, чтобы спастись, не завыть, сильно ударилась головой в стену.
Потом она лежала вытянувшись, усталая и опорожненная. Дрожь пробегала по ней, как по тихой воде, затухая в пальцах ног. Зинка думала о собаке, большом неуклюжем щенке по кличке Авель.
На следующий день Лев купил ей билет на самолет. И, когда пришла пора им прощаться, Зинка поцеловала его в щеку сухими распухшими губами. А пальцы скребли его рубашку возле ворота. И, чтобы успокоить, он взял и крепко прижал ее пальцы к своей груди.
- В Ленинграде будешь - приходи. Корреспонденцию посылай на почтамт, до востребования - не хочу, чтобы твое письмо моей клизме в руки попало... Ну, иди, иди... - И закричал вдруг, когда она прошла ограждение: Приезжай!
Прилетев домой, Зинка узнала - "закон подлости" действовал безотказно, - что неделю назад, взяв отпуск за свой счет, отец уехал в горы на охоту. Охотников ждали только через три дня.
Знакомые и соседи сочувствовали Зинке своеобразно. Например, говорили: "Стоило в такую даль ездить, чтобы провалиться. Провалиться можно и где поближе, в Алма-Ате, скажем". Советовали, не мешкая, поступать в местный металлургический институт. Или в педагогический. Или в медицинское училище. Или в сельхозтехникум. Или на курсы киномехаников.
Приехал отец. От него и от его вещей пахло дымом. Он повел Зинку на могилу матери. Зинка сама так и не сходила. Она сидела на голубой скамеечке и думала: "Неужели он ее так любил - чуть что, на могилку?"
- Она умерла, - сказал отец. - Нашей вины здесь нет. И все равно кто-то из нас за ней недоглядел... Я, конечно, женюсь, я мужик не старый и здоровый. Но с твоей матерью как бы ушло от меня что-то такое, чего уже никогда не будет. Такой огонь, какой можно в руки взять, можно держать его, как птичку.
"И чего говорит, - думала Зинка. - Наверно, уже девицу себе завел птичку. Ну и пусть, я все равно уеду в Ленинград".
По возвращении степной край, где они жили, ей не понравился. Собственно, сам край еще ничего. Но город! Как можно его любить? А ведь она говорила и писала в школьных сочинениях совершенно искренне - "мой любимый город".
- Куда надумала? - спросил отец, когда шли с кладбища.
- На курсы поваров в "Иртышзолото". Знаешь, сколько они зарабатывают?
- Абортами они богаты.
- Не понимаем мы друг друга, батя.
Илюшка Лихачев, ее одноклассник, не поступивший в Томский университет, сговаривал ее пойти устраиваться на зоотехника по маралам.
- Панты, понимаешь? Деньжищ - миллионы. Пантокрин, понимаешь? Москвичи-импотенты - как пчелы на мед. - Но он не знал, где такие курсы, адреса их не знал. Обещал узнать, говоря: - Ну, пойдем, Зинка, в степь... Ох, там красиво и земля еще не холодная...
- И ты туда же, детский сад. - Зинка сильно прищемила ему нос между пальцами.
Другой одноклассник, тоже не поступивший, сманивал ее поехать в Туркмению на курсы змееловов.
Подружка шепнула, что ею интересуется богатый и не старый заведующий пушной базой, ему секретарша нужна.
Зинка пошла в официантки в кафе-стекляшку "Зорька".
Когда она пришла домой первый раз сильно подвыпившая, отец отстегал ее офицерским ремнем и очень мирно попросил:
- Зинка, уезжай в Ленинград. Здесь ты будешь для меня позором. Я вижу, куда тебя гнет. А в Ленинграде, Зинка, сам город не даст тебе скатиться.
"Еще как даст, - подумала Зинка. - Еще и подтолкнет. Из-за него я и дергаюсь". Все же просьба отца на нее подействовала. Но еще больше посылка.
Пришла из Ленинграда посылка с ее курткой, в которой были целехоньки зашитые под подкладку двести рублей. Девчонки из общежития писали, что куртку они нашли у ее подружки, с которой она с вокзала пришла. Что они простили ей ее обидные слова, поскольку ее хорошо понимают, и звали приезжать снова. Даже прислали альбом с видами Ленинграда. "А эту "подругу" мы били долго... - сообщили они. - Хотели в ее школу написать, что она воровка. Да плюнули. Даже на билет собрали..."
- Я тебе деньги посылать буду каждый месяц, - сказал отец. - Потом у тебя сынок родится. Он будет, как и я, ленинградец... Там, Зинка, Эрмитаж. А где Эрмитаж, там и культура.
Зинка уволилась из "стекляшки" и, как ее ни уговаривали, не выпила "на отвал" ни капли. В Ленинград она послала письмо, чтобы сообщили, когда набор в какое-нибудь приличное ПТУ. Ей ответили сразу же телеграфом: "Вылетай".
Набирали строителей, Зинка пошла в ПТУ с питанием.
"Отцовские деньги буду копить, - сказала она. - У меня на сей счет планы". Поселилась она, хоть ей и дали общежитие, у своих девчонок из треста "Капремстрой".
- Поздравьте, - сказала она, заваливаясь на кровать. - Я теперь, стало быть, каменщик.
Девчурка Нюрка - метр восемьдесят шесть росту, объем бедер - не хватает портняжного метра, - вытащила из-под кровати кирпич двумя пальцами и положила его на подоконник. Вытащила из-под кровати еще кирпич и тоже уложила на подоконник.
- И так семьсот пятьдесят раз - норма. И все двумя пальцами. Не говоря уже о прочем, как-то: положить раствор, разровнять раствор, выровнять кладку. Ну и качество надо, иначе развалится. Хотя на новых домах качество - дело шестое. Далее: холод, ветер, кашель, губы потрескались, распухли, а тебе целоваться охота. Возьми у меня из-под кровати кирпичи, там двадцать штук. Тренируйся.
- Я долго не пробуду, - сказала Зинка. - Пробьюсь куда-нибудь.
- Передом? - спросила Нюрка.
- Головой.
Так и стали ее называть - Головастая.
Ко Льву Зинка пошла сразу же по приезде в Ленинград. Деньги - долг она отправила ему телеграфом, и теперь у нее даже как бы причина была: мол, получил ли он перевод?
На ее звонок дверь открыл парень, бесформенный, лоснящийся и какой-то оплывший, но, видать, не злой.
- Привет, - сказал парень. - Ты ко мне или к маме?
- Мне Льва, - сказала Зинка.
- Он же сменялся. Адреса не знаю и не спрашивай. Шестерной обмен: кто куда поехал, сам черт не разберет. Заходи. Побалдим. Тебе понравится.
- Иди ты, - сказала Зинка. - Индюшье сало.
Гуляла Зинка по Ленинграду много, надеясь встретить Льва на улице. Однажды остановилась она у киоска "Горсправки" и тоскливо осознала, что за двугривенный можно получить его адрес и уже сегодня у него пить чай и кофе. И испугалась. И побежала. В дальнейшем, гуляя по городу и, как прежде, надеясь встретить Льва Николаевича, она обходила киоски "Горсправки" как нечто в вопросах судьбы запрещенное. Задувал холод, набухала слякоть, морось выносило из-за углов и окатывало со всех сторон. И представлялось Зинке ее строительное будущее с непроходящим кашлем и лихорадкой на губах. И потихоньку у Зинкиных прогулок возникла цель, она зародилась в поверхностных слоях сознания, где рождаются легкие идеи и легкие слезы.
Нюрка спросила ее, Нюрка была к ней особенно расположена:
- Ты что шляешься без конца? В экскурсоводы готовишься?
- Мужа ищу.
- Зачем тебе этот детектив? Ты же на архитектурный сдавала?
- Сейчас не хочу. - Зинка просвистела "Жил-был у бабушки серенький козлик" и спросила: - А ты чего хочешь?
- Я бы в театральный пошла. Но кто же меня возьмет? Подо мной сцена провалится. Я и в самодеятельности ни разу не участвовала - гнали, говорили: "На роль Кощея Бессмертного у нас парень есть". Я их, конечно, била. Один раз на всю ихнюю самодеятельность во время спектакля, когда они все на сцене толклись, высыпала мешок трухи. Вот уж они чесались. И первые ряды чесались. И весь зал чесался.
- Тебя злость погубит.
- Нету во мне злости. Во мне одна лирическая доброта. А то была месть перед уходом со сцены сельской жизни... А на стройке мне иногда даже нравится. Ведешь кладку на верхотуре, а вокруг - ух ты! А спускаешься когда вниз - и слева и справа квартиры, квартиры. Подумаешь - во всех этих квартирах карапузики будут бегать. А у тебя ни квартиры в обозримом будущем, ни карапузика. Лет через пять дадут, как одиночке, комнатенку восемь квадратов - и весь хепи энд.
- Приехали, - сказала Зинка. - Цель - замуж. У тебя схема: муж карапузики - квартира. У меня схема: муж с квартирой - квартира без мужа красивая жизнь.
- Авантюристка ты. И как тебя в комсомол брали?
- Тогда у меня другая схема была. В ЛИСИ - на руках. Из ЛИСИ в "Ленпроект" - на руках. В "Ленпроекте" сначала в "гапы", потом в руководители мастерской - на руках. Медаль Государственной премии на грудь.
- А муж? А квартира?
- В той схеме это было несущественно. Некая комната с фортепьяно и букетом роз. И некий молодой человек в белых джинсах без имени и без лица...
Зинка принялась искать жениха.
Она заходила в пивные бары с несформулированной надеждой встретить Льва.
Охотно разговаривала с одинокими парнями. Компаний избегала. К ней подсаживались, пытались лапать. Она отряхивала это с себя, как брызги, досадливо, иногда со всякого рода сравнениями и аллегориями по адресу активистов. Пьяных она не боялась. Один раз особо распалившемуся парню, оравшему: "Хочу тебе отдаться, мона Лиза!" - рассекла кружкой бровь. И, как назло, - она бы ушла, гардеробщик уже ей пальто приготовил - появился наряд милиции. Проверили документы. Все было в порядке. Официанты сказали: "Заходит иногда... Нет, насчет этого не замечали - уходит одна. Да и непохожа..."
- Неужели вы так страстно любите пиво? - спросила милиция.
- Я ищу брата. А он да - он любит пиво.
- Ну что же. Желаем успеха. Только старайтесь без драк.
- А пусть они руки не распускают.
Зинка погрозила кулаком активисту, которому она рассекла бровь, и пошла домой.
Уже подморозило. Уже гололедицу припорошило снежком. Город стал чище и шире, как коридор с открытыми окнами.
Зинка гуляла в Михайловском саду, она любила гулять в этой округе: выйдет на Марсово поле, посидит у дворца Петра Первого, по Неве пройдется неспешно; там он и встретился ей, в Михайловском саду у павильона, бледный, можно сказать фарфоровый, - играл в шахматы с каким-то осклизлым типом в шапке-ушанке. Волосы на его голове отросли, топорщились ежиком, уши были прозрачные - наверное, он уже слышал зовы небес.
- Ты что такой? - спросила Зинка.
Он посмотрел на нее чуть улыбаясь, он снисходил до людей, как усталый ангел, - даже не спросил: "Кто ты?"
- У него мать и отец померли от случайного отравления газом, - сказал осклизлый. - Он, бедняга, теперь папашины ордена продал фулеристу. Фулеристы - звери, чего хочешь купят. - Осклизлый двинул фигуру. - Зевает. А раньше играл. Он разрядник.
Улыбка усталого ангела была печальна и меланхолична.
Он был неумытый, голодный, но когда-то он был счастливым - Зинка это почувствовала больно сжавшимся сердцем. Она сняла с осклизлого ушанку, надела ее на ангела, посмотрела - ровно ли, и сказала:
- Вот так.
- Он мне трюндель проиграл, - возразил осклизлый, достав из-под себя кепочку. - И в этой партии у меня преимущество - проходная пешка.
Зинка ему пригрозила:
- Повякай - шахматы отберу. - Ангелу сказала: - Пойдем.
Ангел послушно встал. Зинка взяла его за руку и повела. Когда отошли, объяснила:
- К тебе пойдем. Я обед приготовлю. Поесть тебе надо.
Озябшие шахматисты, примороженные к скамейкам, смотрели им вслед.
По дороге Зинка купила еду: молока, мяса, картошки, луку, хлеба, макарон.
По Фонтанке со стороны Невы неслись скутера - восемь штук. За каждым выгибалась волна хвостом. Скутера были похожи на петухов. А шуму-то от них было, шуму.
Дерево, расцветшее в душе Петрова, сильно привяло. Словно под ним развели костер. Казалось, оно корчится в муках.
Роняет лес багряный свой убор,
Сребрит мороз увянувшее поле...
- Слышите, Александр Иванович, вы бы видели эту квартиру. Хорошая, чистая, ну, еще не загаженная. И пусто. В одной комнате Цветаева увеличенный портрет. В другой - увеличенная фотография. Красногвардеец и барышня - поясок на платье по бедрам. Вы никогда не думали, как быстро женщины тогда разделись? В девятнадцатом еще в юбках до полу ходили, а в двадцатом чуть ли не в мини. И все крепдешин, креп-жоржет, чтобы видно было насквозь. Смотрю я на фотокарточку, а он говорит: "Дедушка и бабушка". Значит, так: Цветаева, дедушка и бабушка - значит, сердце мне подсказало правильно... Вам противно, Александр Иванович?
- Да нет. Что ты? Мне просто больно и душно.
- Ну подышите. Отдохните. Вы замечали, Ленинград как будто пристроен к небу? Отдохнули?..
- Хорошо у тебя, Гена, - сказала Зинка ангелу. - Просторно. - Когда покупали продукты, выяснила, как ангела зовут.
Гена объяснил с усмешкой:
- Скоро этот простор кончится. Кого-нибудь подселят.
- А ты женись.
- На ком?
- На мне.
- Я не могу, - сказал Гена. - Я слабый... - И отвернулся.
Пока варился обед - суп с говядиной, картошкой и макаронами на первое и макароны с тушеным мясом на второе, еще ею был задуман чай с протертой клюквой и сушками - Зинка вымыла полы, Гену заставила вынести мусорное ведро и обтереть подоконники.
На кухне был столик, и две табуретки, и почти пустая полка с посудой: две кастрюли, сковорода, тарелок штук пять, все треснутые.
- Слышите, Александр Иванович, оказывается, нажитое всей человеческой жизнью добро можно спустить так быстро и так безжалостно. Он даже штопор умудрился обменять на стакан "каберне". Петров, это - лучше повеситься...
Гена хлебал суп жадно, и вместе с тем суп не шел в него, он давился, словно ложка супа была комком глины.
- Ты ешь спокойно, - говорила ему Зинка. - Передохни и снова ешь.
Он вспотел от еды. И прямо за столом уснул после чая. А когда Зинка вымыла и убрала посуду, часть на подоконник, часть на полку, он разлепил глаза и сказал:
- Ну давай, что ли, попробуем.
- Что попробуем, Гена?
- Поженимся немножко.
- На немножко уговора нет, только на очень долго. На сто лет.
- Не пойму я тебя. Ты что, фиктивный брак предлагаешь: мне комната, тебе комната? На это дело тариф есть.
- Не нужен мне фиктивный брак, - сказала Зинка вкрадчиво. - Ты не безнадежный, Гена. Ты еще на ноги встанешь. Мне по-настоящему замуж надо. С чувствами, с ребятишками. Вот как у них. - Зинка показала на фотографию Гениных дедушки и бабушки.
- Не оскверняй, - сказал Гена хмуро.
- Если ты еще такие слова помнишь - значит, и до филармонии недалеко. Гена, я ведь красивая, это ты своими запойными глазами видишь?
- Вижу, - пробурчал Гена, вздохнул, взял тарелку с подоконника и налил себе супу.
- Я настоящие обеды умею готовить, - сказала Зинка. - И по книге можно. У меня книга есть.
- Приходи завтра, - сказал Гена. - А сейчас дай треху.
На следующий день Зинка пришла к Гене с девчонками.
Гена был бледный, умытый и, похоже, заплаканный. Под глазом у него голубел синяк, губа была рассечена.
- Куда вас столько? - сказал он, морщась. - У меня и сесть не на что.
Нюрка, разодетая как пава - большие роста не расхватывают, даже джинсы можно купить с прилавка, - вытащила из сетки два кирпича.
- Оберните газеткой - это для жениха и невесты. Мы по-турецки. Нюрка прижала Гену к груди. - Эх, Генчик, тебя бы ко мне в деревню на поправку. Если рай на земле есть, то он у меня в деревне. Она и называется-то у нас Парадизовка.
- Чего ж ты уехала? - спросил Гена.
- Там мне дела нет: в доярки не гожусь, меня коровы пугаются, и в трактор не помещаюсь. И парня мне в Парадизовке не подобрать, в раю парень мелкий.
Когда все сели в кружок на пол, выставили кое-что, Нюрка сказала:
- Гена и Зина, объявляю вас помолвленными - теперь вы жених и невеста. Поцелуйтесь три раза.
Гена отвернулся, но Зина ласково за подбородок повернула его лицо к себе и тихо поцеловала.
Написали заявление. Отнесли в загс. Там была очередь на два месяца, но Нюрка пошла к заведующему, пробыла там долго и каким-то образом добилась, что Гену и Зину зарегистрировали через неделю.
Свадьба была шумная. Девчонки скинулись. Подполковник пехоты сам не приехал, но денег на свадьбу прислал. Купили тахту, стол, шесть стульев и три табуретки.
В разгар веселья случился инцидент странный и грустный. С вопросом "Что тут происходит?" к ним ворвалась соседка, живущая через площадку.
- Свадьба.
- Как свадьба? А квартира?
- Что квартира? - поинтересовались девчонки.
Женщина завизжала, и заплакала, и завыла, и из всех этих невеселых звуков выяснилось, что Гена дал согласие на обмен своей двухкомнатной квартиры на соседскую однокомнатную и уже некоторый аванс взял. И успел израсходовать.
- Я задавлю эту шлюху! - кричала женщина. - Отравлю.
Нюрка пред нею предстала. Соседка побежала в милицию.
Пришел участковый. Выпить рюмку за молодых сначала отказался документы проверил.
- Все правильно. Ты знаешь, что он беспробудный? - спросил участковый у Зинки.
- Пробудится, - ответила она. - У него еще шанс есть.
- И ты так считаешь? - спросил участковый у Гены.
Гена поморщился. Он уже хорошо принял. Потом засмеялся и сказал:
- А вдруг?
- В этом деле вдруг не бывает. - Участковый налил себе рюмку водки и произнес тост, в котором предостерегал молодых от поспешности в смысле рождения детей.
- В вашей ситуации нужно, чтобы сначала муж вылечился и совсем, окончательно от водки отошел - обновился бы. А так, ну что же - желаю вам счастья. Совет да любовь.
Соседка билась в истерике на кухне под надзором Нюрки, а ее муж танцевал с девчонками.
Пьяного Гену уложили спать на тахту. Девчонки кутили до утра, постепенно утрачивая смысл происходящего. Кто-то давал руку на отсечение, что Зинка Гену подловила как дурачка, чтобы оттяпать у него одну комнату, - "через полгодика на развод подаст", "и молодец". Другие утверждали, что Зинка сама сумасшедшая. Третьи - что Гену нетрудно и посадить или сдать на принудительное лечение. Но это так, для болтовни, никто в это не верил, у каждого в груди жил праведный ужас, все понимали, что Зинка решила Гену спасти.
"Господи, господи, - говорили девчонки. - Бог, если ты есть, пусть даже в виде кубика, помоги нашей Зинке".
Утром Гена потребовал опохмелиться и снова уснул. Девчонки ушли на работу. Осталась с Зинкой только Нюрка.
- Хочешь, я у тебя поживу с недельку, - предложила она. - Не ляжешь же ты с этим пьяным в одну постель.
- Не лягу.
Гена проснулся, услышал эти слова.
- Протестую, - сказал. - Я тебе кто? И никаких. Если хочешь знать, я твой муж.
- Геночка, ты мне будешь мужем, только когда бросишь пить. Ну что за любовь, когда водкой разит. Что это за поцелуи?
- Такого уговора не было, - сказал Гена и снова заснул.
На третий день Гена, сине-зеленый, долго мочил голову под холодной струей, потом сушил ее у духовки и пошел на работу.
Работал он в магазине грузчиком.
Укладывая кирпич на ветру, Зинка зябла, а Нюрка даже кофточку расстегнула от предчувствия схватки.
В доме было полно мужиков. Они уже ползали на карачках - свадьбу играли. Крутили бутылку, и целовались, и ржали. На одном из них была скатерть - наверное, он невесту изображал. Гена лежал на тахте - спал. Мужики уходить не хотели, их позвал хозяин - и они, как им казалось, имели право.
У Нюрки лучше всего получался прямой. Она проводила удар молниеносно. Потом стряхивала кровь с кулака. Зинка била своим "костылем" сверху вниз по диагонали. Мужики были гордые, но слабые. Дольше всех продержался маленький и лопоухий улыбчивый мужичок. Он сидел по-турецки на кухне в углу, выдувал губами марш Мендельсона и подыгрывал на кастрюле. Зинка и Нюрка его не стали бить, взяли под руки и в той же позе вынесли в парадную. В парадной, сидя на полу возле батареи, мужичок запел высоким тревожным тенором: "Ты взойди, взойди, солнце красное..."
На следующий день вечером Зинка и Нюрка нашли Гену в пивбаре.
- Мужики, - сказала Зинка. - Это мой муж. Я хочу иметь от него детей. А какие дети от пьяницы?
- Дебилы, - дружно сказали любители пива.
- Так вот, - Зинка повернулась к прилавку, где в кучке сгрудились бармен и официанты и где Нюрка уже сдувала пену с кружки пива. - Особенно вы, - сказала Зинка. - Не давайте ему пить. Зачем вам скандалы? А мы с Нюркой на это очень способные. Нас милиция оправдает...
Круглое солнце висело над куполом Мухинского училища. Погода была красивая, но теплее от этого не становилось.
Петров думал, что крыши в Ленинграде надо бы красить в зеленое, тогда Ленинград еще больше приблизится к небу.
Петров озяб. Вспоминал он себя школьником в Свердловске в тот день, когда удрали на фронт Каюков и Лисичкин.
Тогда он слонялся по улицам, погруженный в бездонную пучину печали.
Под вечер он увидел, как через улицу, держась за шарфики, идут малыши. Щеки у них были впалые, глаза пристально-смиренные и тонкие пальцы, как лапки насекомых. Петрова что-то кольнуло больно, он понял, что это его земляки, что, останься там, он был бы таким же вот, проходящим сквозь сердце, или бы помер уже. Он проводил их, почему-то прячась за прохожих, до их детдома. А на следующий день собрал шоколад и конфеты все, что нашлось, - получилась полная коробка из-под башмаков.
Открыла ему нянечка, наверное тоже блокадница, спросила:
- Тесе кого?
- Заведующую.
- Зачем? - Глаза у нянечки были настороженные и фанатичные.
Петров открыл коробку.
- Пойдем, - сказала нянечка потеплевшим голосом. - Только ты сразу ей скажи, где украл. Она поймет, она педагог.
Но все обошлось. Директор, старая, седая, сказала:
- Спасибо, сынок, - и поцеловала, крепко обняв.
Дома конфет не хватились; пришел танкист Соломатин - тетин капитан, как его звал Петров, принес большую коробку шоколадных конфет "Мишка на Севере" - капитан отбывал в часть, и мама с тетей пошли его провожать.
На следующий день Саша Петров понес "мишек" в детдом. Встретила его та же нянечка, одетая в ватник и шерстяной платок. Она загородила дверь. От нее пахло лекарствами.
- Где воруешь?
- Я не ворую. Это подарок. Тетин капитан...
Санитарка побледнела, лицо ее стало голубовато-прозрачным.
- Жрете, - прохрипела она. - А у капитана жена есть. Может, дети. Может, померли... - Глаза у санитарки закатились под лоб, наверное она была нездорова. - Люди гибнут. Мрут люди... - Она вырвала коробку из Сашиных рук, швырнула ее на пол и стала топтать.
Саша увидел сквозь ее бледность, сквозь морщины, что не старая она, хоть и сгорбленная. Он попятился. Побежал. Чуть не попал под трехтонку.
А через месяц пришло письмо, что тетин капитан тяжело ранен, что пишет его товарищ по госпиталю, поскольку сам он еще "не того", - и больше писем от капитана не было.
И когда попадалась тете конфета "Мишка на Севере", она задумчиво вертела ее в пальцах и клала обратно в вазу. А Петров считал себя в чем-то виноватым.
- Александр Иванович, вы не слушаете, - сказала Зина.
- Слушаю, слушаю, - встрепенулся Петров. - Знаешь, немного задумался. Я бы не сказал, что тепло. Я бы сказал - прохладно.
- Не прохладно, а холодно. Обнимите меня за плечи. Мне нужно все рассказать.
Так мы с Нюркой ходили месяц. По всем пивным. По всей округе. По всем магазинам - винным отделам. Мы устраивали такие упоительные скандалы, такой шум, такие рыдания, что вскоре вокруг Гены образовалась мертвая зона. Ему нигде не отпускали спиртного. Говорили: "Иди, Гена, гуляй. Поезжай в Павловск, в Лахту, куда твоя Зинка с этой дурындой Нюркой не добрались". Спали мы: он в одной комнате на тахте, мы с Нюркой в другой на раскладушках. Он грозил, что убьет нас, - мы запирались на ночь... Слышите, Петров, все происходит в голове, и в голове у Гены что-то свершилось. Один раз он попросил:
- Зина, пойди купи квасу.
Я купила. И с тех пор он пил квас. Я на пробу девчонок позвала. Мы кутили, а он пил квас. И даже танцевал.
Но понимаете, Петров, в нас уже бродила ненависть. Борьба с алкоголем замешала в нас такую ненависть, что я от нее уставала, как от тяжелой ноши. И Гена уставал. Но ему, я думаю, эта усталость была на пользу.
Петров, ненависть в человеке сильнее, чем любовь, горячее, открытее. И чаще встречается. Есть ненависть всепоглощающая, безумная, мы до такой не дошли. Но старались не прикасаться друг к другу. Я жила в ожидании истерики. Все время боялась сорваться. Чтобы не сидеть дома, пошла учиться игре на гитаре. Иногда, когда я разучивала что-нибудь, он наклонялся, заглядывал в ноты: он играл на фоно, - я замирала вся, и ногти у меня на пальцах превращались в сталь. Как у кошки, выползали они откуда-то изнутри.
Он устроился работать наладчиком на завод, где когда-то работал. Восстановился в институте.
Петров же опять думал о себе. Когда у них с Софьей произошла подмена любви скукой? Давно. Когда терпение стало у них главным чувством? Давно. Очень давно. Мелкие обиды, усмешки, насмешки сначала высосали из них все живое и преобразовались в скуку. И ведь, наверное, большинство супругов, долгое время живущих вместе, держатся на этом чувстве. И выяснение отношений уже не забавляет их, но углубляет скуку. Но где же верность и долг? Верность чему? Петров смотрел внутрь себя, в свое прошлое, и не видел там этого дня, этого мига, которому можно было бы всю свою жизнь сохранять верность.
Когда нет чувства ненависти, и нет раздражения, и нет сил на иронию, - только терпение и скука, отягчающие твое одиночество...
Одиночество! Не так уж и страшно оно, как о нем пишут поэты.
Однажды Гена пришел домой с девушкой. Хорошенькая такая, и глаза любопытные, как у зверька.
- Зина, - сказал он. - Мы с Валей решили пожениться. Мы уже полгода вместе...
- Давайте, - сказала Зинка. - Вы друг другу подходите.
- Зина, подадим на развод и разменяем квартиру. На однокомнатную и комнату. Однокомнатную тебе и комнату мне.
- Почему же мне такая привилегия? - спросила Зинка.
- Вы его спасли, - сказала глазастенькая, его новая невеста. - Я вас так уважаю... Я же Гену знаю давно... Вы его вернули... А потом, - она заторопилась, чтобы не дать Зинке засмеяться, - у меня есть квартира. Однокомнатная. Хорошая. Мы даже на трехкомнатную можем сменяться...
Слышишь, Петров, так и кончилось мое замужество. Таким образом. И когда уже они поженились и я переехала в мою квартиру, я позвала Гену якобы по делу.
- Слышишь, Гена, - сказала я ему. - Ты все-таки был моим мужем. А хорошо ли, когда разведенная женщина на самом деле девушка? Что могут обо мне подумать?
Он пил свой квас, а я пила коньяк.
Он поперхнулся квасом.
- Как девушка?
- Обыкновенно. Ты же пил. Потом ты меня ненавидел. А потом тебе было не до меня.
Он упал на колени и целовал мне руки. И ненависть преобразовалась во мне во взрослость.
- Ну ладно. Гена, - сказала я ему. - Иди к Вале. Люди должны подходить друг другу не приблизительно, а будто их подогнал лекальщик. Я поняла, Гена, семьи создаются на небесах. Вы с Валей друг другу подходите.
- Зина, я теперь знаю - я любил тебя. Я все время буду тебя любить.
Когда Гена ушел, не стало Зинки, появилась Зина, хотя он так и не сделал меня женщиной. Только руки целовал... А потом, Петров, случилась другая история. История моего краха.
Петров сидел согнувшись, сунув сцепленные руки между колен. Ему было так жаль ее... Жалость эта, почти божественная, превратила Петрова в купол над миром, в купол, с которого капало, - слезы капали, как дождь.
Скутера теперь летели по Фонтанке в обратную сторону, к Неве. Казалось, первый ухватил кусок булки, что бросают прохожие с Прачечного моста уткам, и удирает, но по всему было видно: догонят его и отнимут булку.
Подполковник пехоты приезжал к дочке. Зина предложила ему у нее прописаться. Но он отказался - уехал обратно. Теперь ему нужны были горы и степь.
- Жалко, что вы с мужем ребеночка не завели, - сказал он. - Хотелось бы внука.
Девчонкам квартира нравилась. Особенно то, что она почти в центре и с телефоном. Кто загуляет где, звонит Зине:
- Зинка, я у тебя переночую.
- Давай, - говорит Зина.
А потом Зина со стройки ушла. Закончила курсы массажисток при Институте красоты, прошла платный вечерний семинар у доктора Грубо по акупунктуре и некоторым направлениям тибетской медицины, познакомилась с травами и принялась богатеть.
А вышло это так.
Искала Зина сапоги себе австрийские. Толкалась в "Гостином дворе" на галерее. И увидела, как милиционер подошел к одной гражданке и спросил:
- Сапоги продаете?
Сапоги у гражданки были в руках. Черные, длинные. Рублей, наверное, за двести пятьдесят.
- Нет, - сказала гражданка. - Купила.
- А это чьи, тоже ваши? - Милиционер нагнулся. У ног гражданки стояли еще две коробки.
Гражданка побледнела.
- Нет, - говорит. - Это подругины. Подруга купила...
- А где она? - спрашивает милиционер.
- Не знаю... - сказала дама. А сама шею тянет. И тут ее глаза встретились с Зиниными. Зина едва заметно кивнула.
- Вот она, - закричала дамочка. - Вот же...
Зина подошла, протянула милиционеру руку. Сказала:
- Будем знакомы. Зина. - И забрала обе коробки. - Одни сапоги мои, другие Нюркины. Нюрка метр восемьдесят шесть росту, представляете, а нога как у меня - маленькая. Ну, будьте здоровы. - И пошла. Милиционер и дамочка за ней. Потом милиционер отстал: кто-то у кого-то что-то спер пришлось ему разбираться.
Потом они сидели в кафе "Север", и пили кофе с коньяком, и ели блинчатые пирожки.
- Ах, жадность фрайера погубит, - говорила дама в нос. Звали ее Елена Матвеевна. Но высшее образование у Елены Матвеевны было. Об этом свидетельствовали ее разговор, и ее облик, и темы, которые она затрагивала, - например поэма Мильтона "Потерянный рай".
- А я сапоги искала, - сказала Зина.
- Так, может, ты возьмешь? - предложила ей Елена Матвеевна.
- Да у меня и денег таких нет.
- Возьми в рассрочку.
После кафе пошли к Зине, потому что у нее и половины денег с собой не было.
- На обувь никогда не жалей, - поучала ее Елена Матвеевна. - Пусть пальто будет из дерюги, но обувь - удобная и элегантная.
У Зины Елене Матвеевне понравилось - бедно, но без притязаний, без претенциозной нищеты.
- Знаешь, этот самодеятельный модерн: дощечки, обожженные паяльной лампой, макраме. Зина, если я к тебе с друзьями забегу? - спросила Елена Матвеевна, внимательно Зину оглядывая.
- Пожалуйста, - прошептала Зина, предчувствуя крутой поворот в своей жизни.
Когда она рассказала о встрече Нюрке, Нюрка вздохнула и долго курила.
- Сапоги хорошие, - сказала она наконец. - Смотри не дай себя втянуть.