Елена Матвеевна и устроила Зину на курсы массажисток при Институте красоты и на платный семинар иглоукалывания и тибетской медицины. Вернее, не сама Елена Матвеевна, а поджарый, спортивного вида мужчина с каучуковой походкой, в серо-малиновом и черно-белом, человек, как он говорил о себе, нетипичный. Имя его Зина старалась не вспоминать. Называла его ракетоносителем. Он и диплом об окончании медучилища Зине принес. Без диплома на курсы при Институте красоты нельзя.

- Послушай, Александр Иванович, когда я с этим "носителем" легла, нужно ведь когда-то становиться женщиной, я знаешь о ком думала, - о том Льве. И я внушала себе, что это он. Иначе бы я сдохла. И потом, когда я спала с кем-нибудь по необходимости, я всегда представляла себе того Льва.

Я все время искала его. Это вошло у меня в привычку. Я и сейчас нет-нет да и вытяну шею и таращусь поверх толпы.

На работе Зину ценили. Она умела увлечь своих дам разговором: много читала, ходила на выставки и в филармонию. Сначала ее заставляла Елена Матвеевна, потом она и сама втянулась. И Нюрку втянула.

Еще Зина ходила по вызовам. Есть дамы, которые просят сделать массаж на дому, - это толстухи. Зина погружала свои сильные пальцы в деформированную, в складках и валиках плоть.

Попервости она толстух презирала: деньги с них драла несусветные: "У меня такое ощущение, что я от них отмыться не могу, мне на дорогой шампунь нужны деньги и на хорошее мыло". Потом начала их жалеть. Среди толстух были артистки, преподавательницы - короче, те, кто вынужден много бывать на людях. Все они говорили: "Зиночка, девочка, спаси, я и не ем - толстею, и не дышу - толстею". Зина применяла к ним иглоукалывание и тибетскую медицину. Но главное - вселяла в толстух волю к победе. "Очень вредно, что вы стесняетесь своей полноты. Сутулитесь. Горбитесь. Выше голову! Распрямляйтесь! И полноту, и загривок нужно носить как бальное платье". Зина сбивала толстух в кучки, водила их по выставкам и в мороженицу. С Зиной толстухи чувствовали себя атлетически.

О Зине пошла слава. Ставки возросли.

Зина приспособила Нюрку к массажу. Сначала толстух. Но у Нюрки это дело не пошло. Толстухи ее не приняли. Нюрка насобачилась мять, как она говорила, "засолков" - мужиков, у которых соли. Толстяками Нюрка не гнушалась тоже. Особо чтила чудаков - лодырей, считающих массаж спортом богатых. Этих Нюрка мяла с особым усердием. Говорила: "Чтобы чувствовали себя чемпионами. Эх, как они после массажа вскакивают, глаза блестят, и прямо к телефону, если жены дома нету. "Але, але. Елизавета Степановна? Елизавета Степановна, не встретиться ли нам, что ли, сегодня? Можно сейчас. У меня, знаете ли, подъем чувств".

Работу на стройке Нюрка не бросала. "У засолков мне уважение, а на стройке - почет".

Зина очень уставала. Включала проигрыватель и ложилась в ванну, в хвойную воду.

Елена Матвеевна одобрительно кивала головой: "Вот ты и выросла. Теперь тебя в самый раз выдать замуж". "Рано, - думала Зина. - Я еще не готова к этому". Был у нее "Жигуль", записанный на отца, была японо-американская радиосистема "Пионер". Книг было много. Девчонки к ней приходили из шикарных чашек чаю попить. Но все реже и все в меньшем числе. Одни не выдержали, разъехались по своим городам, скучая по близким людям, по привычному укладу, по родной почве. У других стало туже со временем, у третьих пропала охота к чаю.

Были на Зине серьги. Были на Зине кольца. Сочинский загар не сходил с ее кожи.

Но иногда ей начинало казаться, что все вокруг неживое, что это такая игра с туманом, что все из тумана - парообразное, зыбкое.

Елена Матвеевна говорила, что самое важное в жизни - степень независимости от среды и социума. Какая разница, кому ты делаешь витаминную маску, - жене спекулянта или жене академика? Твой клиент должен быть при деньгах. Можно ли стать совершенным? Можно. Динамические условия для этого существуют. Нет условий экономических для каждого. Так что красота и совершенство - иллюзии людей, располагающих средствами.

Придет какая-нибудь глупышка-блондиночка и попросит, моргая и пачкая тебя тушью: "Пожалуйста, витаминную маску". А что ей витаминная маска, если она раз в год. Ей нужно несколько раз сделать маску из бодяги, чтобы кожа очистилась, угри прошли, тюбаж, а затем витаминную и цветочную маски с лепестками роз в неделю по два раза. Тогда она будет не блондиночка, а блондинка. Зинуля, во что это ей обойдется? Не говоря о маникюре, гриме и прочем? От зарплаты ей на чулки останется?

После таких бесед Зина казалась себе ненужной, а ноосфера - так Елена Матвеевна называла город - парообразной и ирреальной. Хотелось сильно удариться головой обо что-нибудь твердое.

В один из дней, когда у Зины было такое вот настроение, приехал отец. Она пришла усталая домой, пошла в ванную. Он что-то раскладывал на столе. Потом и говорит:

- Зинаида, слышишь? Интересная вещь получается.

Когда Зина, в розовом халате, в облаке аромата от наследников Кристиана Диора, подошла к столу, отец пододвинул ей кучу фотографий. Это были Зинкины детские и школьные карточки...

- Ну и что? - спросила Зина. Ей хотелось чаю или холодного тоника.

- А вот другая концепция, - сказал отец. - Ты посмотри внимательно обе кучки. Только внимательно, Зинаида, вдумчиво. - И откинулся на спинку кресла.

Во второй кучке были снимки из ее теперешней жизни, в основном южные. В основном в подпитии или во время застолья. Не вульгарно - без открытых ртов. Без хепи эндов. Зина бросила взгляд на школьные карточки - там она все время куда-то шла: с рюкзаком, с красным флагом, с собакой, с мячами, с провизией. Там ее премировали, там она побеждала. Получала дипломы. Читала, закусив губу от переживания. Там она не стеснялась сидеть у костра к фотографу задом. Там она не стеснялась орать и петь во все горло. Там в ее глазах не было паров и туманов. А как красиво взлетала она над сеткой. Столько мощи и атлетизма было в ее разящем теле. Там вокруг нее всегда были люди, люди: они с ней, она с ними.

В другой кучке томилось всезнайство, скучающая снисходительность, понимание пустоты и жертвенность - всегдашняя готовность открыть газовую духовку.

- Пока тебя ждал, читал. Тут у тебя Фрейд. Небось сумму отвалила при нынешних ценах? Раньше-то я слышал - не читал. Буржуазный ученый. Лженаука. Прислужник. Открываю и натыкаюсь на мысль. Слышишь, Зинаида? Никакая другая техника поведения человека не связывает с жизнью так, как делает это увлечение работой, вводящей его прочно по крайней мере в одну часть реальности - в реальность человеческого общества... Зинаида, думаю, предала ты себя. "Предала" - слово плохое, может быть просчиталась? Умные-то, они иногда дураками выходят. Вот где ты жила, Зинаида. - Отец собрал стопкой Зинкины детские и школьные карточки. - Ты была девчонка хорошая. У тебя в ванне белье не замочено?

- Нет, - сказала Зина. Она все смотрела на свои теперешние фотокарточки, в основном цветные, многие сняты "поляроидом". Все они странным образом напоминали что-то вроде серии "Из жизни морского дна".

Почувствовала запах горящей бумаги. Запах шел из ванной. Она пошла туда. В ванне горели ее школьные карточки. Отец пошевеливал их линейкой. Сгорали Зинкины глаза, сгорали Зинкины волосы, сгорала собака, сгорало небо.

- Ты чего делаешь-то? - спросила она.

- Нет у тебя, Зинаида, теперь того детства и той юности. Теперь ты себе другое детство придумай, соответственное. Можно из журналов вырезать. - Отец держал в руке фотокарточку, где они были сняты втроем, с матерью. Зина потянула ее к себе. Карточка разорвалась.

- Я, Зинаида, пойду, - сказал отец. - Тут у меня полковник есть, ты его помнишь, наверное, Владимир Евгеньевич, - у него буду. Дай, если не жалко, Фрейда. Любопытный тип. Я тебе его потом бандеролью пришлю. А ты, знаешь, ты кто, - мажоретка.

Отец ушел, взвалив на плечо тяжеленный рюкзак.

Зинка собрала со стола остальные фотокарточки, свалила их в ванну и подожгла.

- Слышишь, Петров, понимаешь - ерунда ведь. Папаша дурью маялся. Но, Петров, не поверишь, случилось какое-то несусветное чудо. Я все позабыла не помню, какого цвета волейбольная форма у нас была. Не помню, в каком классе косы остригла. С кем за одной партой сидела. Ничего не помню. Собака у меня была, а какая и как звали ее - не помню.

На следующий день открыла дверь на лестницу, на работу идти, а у дверей собака сидит. Я ее в дом позвала. Зашла. Осмотрела все, обнюхала и вышла, поджав хвост.

Врачей у меня знакомых, сам понимаешь, много. У каждого попросила рецепт на люминал. Говорят, он теперь от печени помогает. По аптекам проехалась... Но кто меня остановил? Может, Тонька-дворничиха твоего Мафусаила подослала?

- Нет, - сказал Петров. - Думаю, это не так. А как - не знаю. Петров посоветовал ей слетать домой, собрать фотокарточки у подруг и школьных товарищей, да и дома, наверное, остались.

- Ты молодец, Петров, ты молодец. - Зина не заметила, что перешла с Петровым на "ты", а Петров заметил. Взял ее за руку.

Они шли вдоль Лебяжьей канавки поверху, а внизу по-над самой водой какой-то мужик, который сам себе очень нравился, вел на поводке могучего ротвейлера. Вернее, ротвейлер тянул его, и мужик, отбивая пятки о широкий гранитный поребрик, казался себе суровым, сильным и непоколебимым.

Зина поежилась.

- Лето будто из холодильника. Александр Иванович, пойдем ко мне, я кофе сварю.

- Так за что вы хотели выпить с Мафусаилом? - спросила Зина, разливая кофе.

- За цветение сонгойи, - объяснил Петров. - В Кении на горе Элгон расцвела сонгойя. Это похоже на взрыв, на лавину. Море нектара, разлитое по белым рюмкам цветов. Мириады бабочек, мириады пчел, орды муравьев и жуков. Счастье жизни и радость смерти... Давайте, за счастье жизни.

Петров чувствовал себя необыкновенно легко. Может быть, так легко он не чувствовал себя никогда. Он не ждал никакого подвоха, никакой обиды, никакой неуклюжей шутки.

- Александр Иванович, расскажите мне что-нибудь из вашего детства. Может быть, и мое быстрее вернется ко мне. Не сегодня - сегодня я очень устала.

В дверях она положила обе ладони ему на грудь. Ладони ее были теплые, он почувствовал сквозь рубашку.

- Я вас жду, - сказала она, - Петров, родненький, приходи, а?

На следующий день Петров пришел к Зине с тюльпанами.

Они сбегали в кино.

Всюду продавали тюльпаны, на всех углах, в подземных переходах и спусках в метрополитен. По восточному календарю шел год коровы, но назвать его следовало, как полагал теперь Петров, годом тюльпана. И Пугачева Алла пела: "Спою в бутон тюльпана..."

На следующий день Петров уехал в Москву, где должен был оппонировать в Московском библиотечном институте при защите кандидатской диссертации "Массовая культура и народное творчество - зависимость от тиражирования и средств доставки в эпоху научно-технической революции".

В ночь после банкета Петрову приснился сон из серии "Прогулка по городу". Образы сна несколько изменились - кроме домов, тронутых разрушением, были еще дома недостроенные. Он шел по городу не один - с Зиной. Пахло морем. Судя по фасадам зданий, город входил когда-то в Ганзейский союз.

В Москве Петров задержался на целую неделю, устраивая какие-то институтские дела, о которых, спроси его, он ничего не помнил.

Москва утопала в тюльпанах. В киосках и на голубых столах среди публики тюльпаны лежали снопами. Горожане несли в руках хрупкие букеты. Цветы сверкали в прозрачной хрустящей обертке и, может быть, благодаря ей выглядели птенцами иного мира.

И солнечный день, и Москва-столица были сделаны из целлофана. И не тюльпаны были, но сонгойя, могучий, обильный нектаром стробилянт.

Поторопится человек, наречет год коровы годом тюльпана, а выйдет так, что год-то все равно останется годом коровы, потому что вместо прекрасной женщины, при виде которой затрудняется дыхание, из дверей ее квартиры выйдет мужик. И захочется этими тюльпанами этому мужику да по роже, по роже. Но мужик тот силен, очень силен: бугры мускулов и тугие хрящи на стальном костяке.

Мужик стоял, привалясь к стене. Он был в кофейного цвета остро отглаженных брюках, в новой белой футболке с короткими рукавами. В твердых, плотно сомкнутых его губах был зажат лист сирени. Загар у него был хороший. Волосы темно-русые волной и седые виски. Лицо с прямым ровным носом, впалыми щеками и как бы утяжеленной нижней челюстью.

- Зину, пожалуйста, - сказал Петров. У него было чувство, что, задумавшись, он налетел на постового милиционера, помял об него цветы теперь не знает, как быть.

- Мне Зину, - повторил он.

Мужик принялся жевать листик. Медленно двигались челюсти.

Медленно перемещался взгляд, задерживаясь на галстуке, на руках, на тюльпанах.

- Нету ее.

- А когда будет?

- Не будет.

- Может быть, вы поставите цветы ей на стол? - Петров протянул цветы. Мужик взял и сломал букет пополам.

- Петров, не ходи больше сюда, - сказал. Протянул сломанный букет Петрову. - Ну, ступай, Петров. Выброси из головы...

И Петров пошел.

На улице он сунул тюльпаны в урну. И долго пытался что-нибудь сообразить: куда идти, что делать, - может быть, в библиотеку, может быть, в пивной бар? О Зине он не думал - не думалось. Какие-то шторки преграждали путь мыслям о ней.

- "Не отдавай женщинам сил твоих, ни путей твоих губительницам царей", - сказал Петров.

В Петрове сейчас погибал царь, герой, дикий скакун, поэт и пахарь. Сердце Петрова ныло. Ему было горько и стыдно.

Падал замертво плясун - и поплясал-то всего ничего. Праздник цветения сонгойи пришел к завершению. Цветы увяли.

Но воробьи в его душе продолжали чирикать, как будто ничего не случилось. Тенькали синицы. А жаворонки в выси заливались нескончаемой, как небесный ручеек, трелью.

А ночью ему снился сон из серии "Военные приключения". Будто он, Петров, лежит на перекрестке двух улиц на окраине чужого города с ручным пулеметом. Никого нет. Петров прижимается к цоколю дома. Весеннее солнце согревает его, и асфальт под ним теплый. Но тоска и страх стиснули ему сердце, и он не может пошевелить ни рукой, ни ногой. Кто велел ему занять тут позицию так далеко от своих?

Кажется ему, что жители дома уже навели на него какое-то дуло, целятся ему меж лопаток.

Но появляются веселые и нахальные Каюков и Лисичкин.

- Ты чего тут лежишь?

- Город уже давно взят. Вставай, пойдем на танцы.

Петров встает, отряхивает с выгоревшей гимнастерки белую тонкую пыль.

- На какие танцы? Идиоты, в моем-то возрасте...

И город тут же старится. Дома тронуло разрушением. На балконах и на карнизах проросли березки. Стекла сыплются из окон каменными слезами.

МЫМРИЙ

Пляж был щебенчатый. Старожилы ходили в туфлях-вьетнамках. Новички босые брели по острому желтому щебню, припадая на обе ноги. Руки их казались длинными, как у человекообразных измученных обезьян.

Купанье от жары не спасало. Не доставляло радости.

Петров сидел спиной к морю, пил египетское пиво, мягкое, бледное в темных бутылках с белыми пробками. Думал Петров о своем товарище Женьке Плошкине. О вкусных холодных борщах, которые готовила молодая жена Плошкина Ольга. Прямо в тарелку Ольга крошила груши. С Женькой Плошкиным Петров учился в одной школе в Свердловске. Плошкин был старше почти на два года, потому успел повоевать с японцами. Высок был Плошкин. Гибок в стане. Делал зарядку с гантелями. Бегал. По вторникам голодал. От голодания становился надменным. Петров представлял Плошкина бегущего, как молодой олень. От бега Плошкин тоже становился надменным. Массы называли его Евгений Ильич, Евгений Ильич... Жена называла Плошкин. И только Петров Женькой.

Эти мысли о Плошкине, похожие на кинокадры, не мешали Петрову думать еще и о пиве. "Пиво из Египта везут, - думал он. - Полный пароход бутылок. Бутылки брякают и звенят. Пароход похож на клавесин".

Плошкин прочитал публикацию в журнале "Вокруг света" о празднике горных славян Зимнижар. И прислал телеграмму: "Петров приезжай обнимаю Плошкин".

Белые головки бутылок торчали из щебня, тела их находились в пещерках, в воде. Пиво было прохладным благодаря законам фильтрации и испарения.

Петров пил большими глотками. Каждый глоток шел по пищеводу ощутимо, как холодный неразжеванный пельмень.

Жара. Море потело. Солнце превращало сад души в пустошь, проникало внутрь желез и железок, разрушало чудеса гормональной алхимии, нарушало обмен веществ, исцеляло кожу от прыщиков.

Телеграмме Плошкина предшествовало событие само по себе незначительное, которое стало, однако, для Петрова началом ренессанса.

Его самолюбие, дремавшее в густых киселях благонравных, пробудилось вдруг тем холодным июньским вечером от хруста тюльпанов, как от хруста шейных хрящей, оглянулось встревоженно и увидело себя серой цаплей, уставшей стоять на одной ноге.

Тем же вечером айсберги белых ночей сдвинулись с ленинградской моренной гряды и поползли к Югорскому Шару.

Все было так замысловато. Все было так просто. Отчаянная воля Петрова к самоуважению получила неожиданную поддержку в лице аспиранта Пучкова Кости.

Заведующая отделом привела длинного прыщавого парня с огненным взглядом. Парень сжимал и разжимал кулаки, запаленно дышал, одергивал мятый вельветовый пиджак и тянулся к Петрову нижней челюстью, словно хотел его укусить. Шея у парня была жилистая, будто курья нога.

- Полюбуйтесь, - сказала завотделом Лидия Алексеевна Яркина. Аспирант. Пучков Костя. К вам просится.

У Петрова никогда не было аспирантов. Праздники вызывали у молодых людей, умных, энергичных, гастрономические ассоциации и танцевальные ритмы, в лучшем случае - минутное умиление, как щенки беспородных собак и желтенькие цыплята, толкущиеся в решете.

- И диплом у него о праздниках, - сказала Лидия Алексеевна. - Что-то он там такое наворотил. Наверное, как и вы, тоже боится женщин.

Костя Пучков смутился. Его прыщи заалели свежими ранами.

- Да, - сказал он. - Именно. Вся человеческая жизнь проходит сначала в ожидании праздника, потом в воспоминаниях о нем. Если он, конечно, был. Может, у вас не так?

- Пожалуй что так, - ответила Лидия Алексеевна; близоруко щурясь, она разглядывала свои красивые руки. Она их любила.

- По-вашему, праздник - синоним счастья? - спросил Петров.

Костя кивнул:

- У детей. - Шея его напряглась, казалось, вот она втянет его голову в жерло пиджака и вытолкнет ее оттуда со страшной силой и грохотом, как раскаленное ядро. И оно взорвется и все разрушит. - Нужно усилить роль массовых детских праздников в формировании личности. Для ребят праздник модель их безусловно счастливого будущего. Вообще праздник есть модель социально-этической композиции общества. Модель социальной мечты. - Костя Пучков помолчал устрашающе и добавил: - И побед... - И сел на скрипучий стул посреди комнаты.

- Беру, - сказал Петров.

Других сотрудников в комнате не было, они толклись в коридоре, в буфете и в библиотеке.

Лидия Алексеевна крутила на пальце кольцо с голубым скарабеем. Глаза у нее тоже были голубые. И серьги. Петров уселся перед ее столом, закинул ногу на ногу.

- В детстве мы тоже мечтали о крупном. О плантациях кок-сагыза. О спасении Сакко и Ванцетти...

Все голубое у Лидии Алексеевны нацелилось на Петрова.

- Я мечтала о шелковом платье. Я младше вас. Позволено мне будет заметить, что и вы мечтали о другом. Думаю - о красавице. О красавице с высокой грудью. И боялись.

- Правильно, - сказал Петров. - О кок-сагызе я недавно прочитал. - Он повернулся к Косте Пучкову. - А ты о чем мечтаешь?

- У меня вторая гормональная перестройка, черт бы ее побрал, - сказал Костя.

- Потерпи.

- Почитать бы вашу работу. Говорят, в ней тысяча страниц. Моя дипломная представляется мне интересной, но легковесной - зерен мудрости не хватает.

- В четверг я тебе принесу.

Костя встал, выпрямился. Все его члены наглядно взаимодействовали. Костя напоминал экскаватор с пневмоприводом.

Из института Петров ушел рано. Шагал, насвистывая. И вдруг завернул в "Европейскую" гостиницу на "шведский стол". Кое-кто из его коллег-жизнелюбов туда захаживал.

Петров и ел как бы насвистывая, и глядел на обедающих тоже как бы с посвистом, думал: вот они удивляются - с чего бы это среди них один такой радостный? Может, "Жигули" выиграл?

"Нет, голубчики, - говорил Петров. - Трагическое преобразуется либо в униженность, либо в гордость. И то и другое может лечь в основу праздника. Смикитили? Это вам не лампочку пережженную выкрутить. Такие тут бывают пертурбации, технократы вы прямоточные, что лампочкой не осветить".

Женщин красивых или притягательных на "шведском столе" не было. Были две девушки в тусклых джинсах, с тусклыми волосами. Наверное, продавщицы из "Гостиного двора".

"Эмансипировались, душки, и никакой радости от обеда за четыре рубля. А на эти деньги семью накормить можно. Деловые шибко... А, пошли они..."

Одна девушка, наиболее тусклая, посмотрела на часы и встала.

Уходя, сказала подруге:

- Будь.

- Буду, - подруга кивнула.

"Быть как природа, - подумал Петров. - Как грибы опята. Они будут. Они грядут. Нет, почему грядут - они есть всегда". Кто такие "они", Петров представлял плохо, но настроение его испортилось.

- Что с вами? - спросила оставшаяся девушка. - Такой жизнерадостный и вдруг... Попробуйте мысленно закрутить вокруг себя прозрачную сферу. Пусть покрутится. На это уйдет часть вашей психической энергии, на это же переключится и ваша досада. И снова все станет о'кэй. - Девушка встала и, мило улыбнувшись ему, ушла.

"Ишь как насобачились, - подумал Петров. - А может, она права? Наверное, права. Конечно права". И он начал закручивать вокруг себя сферу. Не получилось... Не получилось... Потом что-то замелькало вокруг него синей прозрачной спиралью. "Сфера", - догадался Петров.

Петрову хотелось дать Косте свою работу, всю тысячу страниц, в дар. Даже спасибо сказать. С другой стороны, было жаль. Петров почувствовал в себе силы завершить ее.

- О'кэй, - сказал Петров.

Придя домой, Петров уселся в кухне перед телевизором. Включил передачу "Сельский час", посмотрел разнообразные поливальные установки, культиваторы и доильные аппараты, у которых вакуум-стакан меняет диаметр в зависимости от сосца. Послушал певицу Стрельченко и углубился в мысли о том, как бы так устроить, чтобы Пучков Костя выбрал для диссертации другую тему. Что-то в рассуждениях Кости пугало Петрова. Мнились ему факельные шествия детей. Неразумные выкрики. Детский авангардизм. И ликование над легким тельцем сельского воробья - страшного врага зерновых культур и фруктовых садов.

Петров зачислил Костю в меднокрылую фалангу ангелов-битюгов, которые, чтобы взлететь, должны искрошить копытом жемчуга и алмазы охраняемых истин. Он, конечно, максималист.

Он горяч - инфарктоопасен. Надо бы ему другую идею какую-нибудь. Не такую оригинальную...

- А именно? А именно? - пел вполголоса Петров.

Он уставился на экран телевизора и вроде увидел, вроде там написалось: "Телевизионный мир как основная реальность, формирующая психоструктуру ребенка и нормы его поведения".

- Во-первых, по профилю, - прошептал Петров. - Феномен! Во-вторых, в духе времени. В-третьих, интересно, потому что факт.

Он принялся мысленно убеждать Костю:

"Представляешь, ребенок видит по телевизору зайца. Сначала мультипликационного в "Ну, погоди!". Затем настоящего "В мире животных". У него и настоящий заяц такой же примерный негодяй и так же неистребим. Но, что важнее, живой заяц, коли ребенок с ним столкнется, не вызовет в его душе чувства оторопи, восторга и ликования, поскольку он уже видел всяческих зайцев, пожирая оладьи. И сорвавшийся со скалы человек вызовет у него слюну и память о шоколадке, поскольку он шоколадку лизал, глядя по телевизору на умирающего среди скал человека. И поруганная природа и страдания других людей оказываются какими-то ирреальными, существующими вне его представлений о главном. Таким образом, психоструктура ребенка слагается из лжи: из ложных условных рефлексов, ложных побудительных мотивов, ложных чувств и сочувствий. А потребность сострадать ближнему, наличествующая как видовой инстинкт, сводится к нулю. В итоге мы имеем закрепленного на веки вечные эгоцентриста. А он, дуся, хочет получить рай на земле, даже не вникая в то, что рай на земле бессмыслен. В итоге мы имеем трагедию инфантилизации человечества..."

- Понимаешь, - горячился Петров, то присаживаясь к телевизору, то снова принимаясь ходить по кухне. - Тут есть над чем думать. Тут можно вскрыть. Тут, Костя, феномен. Парадокс...

Далее Петров увидел себя в черной мантии Лондонского Королевского общества естествоиспытателей и королеву Елизавету Вторую в атласе цвета фрез. Между ними был стол, одетый в лунного блеска скатерть. И на скатерти столовое серебро. Пахло трепещущими духами с сильной цветочной нотой.

Королева, поигрывая фруктовым ножичком, спрашивала:

- Скажите, Александр Иванович, чтобы стать таким умным, как вы, нужен аутотренинг, или это святое?

- Святое, - отвечал Петров. - И нужна свобода.

Королева скорбно качала прической.

- А ведь жажда свободы направлена против культуры. - Лицом королева напоминала Зину.

Петров с мудростью человека, который только что все ей простил, ей отвечал:

- Не смешите, ваше величество. Культура и свобода - синонимы.

И королева ему отвечала:

- Не смотрите на меня так - все женщины на одно лицо. Эта библейская истина восходит к Сократу, а может, и далее - в изначальное прошлое. Все они губительницы царей.

Софья стояла над ним.

- Шел бы спать на диван. Интересно знать, какую ты песню пел во сне?

- Военную, - строго сказал Петров. - Во сне я пою военные песни. Петров увидел - лежит на столе телеграмма. Спросил: - От кого?

- От Плошкина, - сказала Софья. Села по другую сторону стола, положила на стол руки, отяжеленные кольцами, и уставилась в телевизор.

Плошкин появился у них спустя год, как они поженились.

Петров пришел из университета и еще в прихожей уловил запах тревоги. В кухне мама, тетя и Плошкин пили чай.

- Привет, Красавчик, - сказал Плошкин. - Хорошо сохранился. А я, видишь, огрубел. Хотел стать романистом - не получилось. Проволокли пару раз мордой по булыжнику. Вижу жизнь исключительно со стороны задворков. К тому же язык шершав. Слушай, а как это называется, когда на фасаде гладко, а на задворках гадко?

Запах тревоги усилился.

- Короче, я решил вознестись в артисты. Буду поступать в Ленинградский театральный. Выучусь на Черкасова.

Петров почувствовал гордость за всю их школьную вагоноремонтную бригаду.

Мама налила ему супу, разогрела макароны с тушенкой. Женька пил чай с пряниками и от каждой выпитой чашки становился все надменнее. И уже совсем стал непостижим, когда пришла Софья.

Дня через два Петров застал Плошкина укладывающим чемодан.

- До артиста я не вознесся, - заявил Плошкин зло. - Поеду в Москву, во ВГИК. На оператора.

- Ты же еще и документы не отнес, - сказал Петров.

- Ага. - Плошкин кивнул. - Не отнес. Но еще день - и я покушусь на твою жену. - Плошкин опять кивнул.

Петров не понял, но под ложечкой у него засосало.

- Что? - спросил он.

Плошкин отвернулся от него, как от психа. Петров пошел на кухню. Там была только тетя.

- Плошкин уезжает в Москву. Говорит, еще день - и он покусится на Софью.

- Покусится, - кивнула тетя.

И только тут Петров понял, о чем они говорят. Он не испытал укола ревности, но Плошкина и Софью ему стало жаль. Ему показалось, что они несчастные.

Провожать Плошкина на вокзал Софья не пошла. Весь вечер она ходила с едва заметной улыбкой. Опустив глаза.

- Женя, - сказала Плошкину на перроне тетя. - Ты решил правильно. Выучись на оператора. Артист из тебя получился бы никудышный. Ну поезжай с богом. Пиши.

Плошкин прислал из Москвы письмо, сплошное хвастовство, что получил все пятерки и прошел на операторский первым номером. Конечно, были и неприятности - его чуть не выкрали на актерский: фактура, рост, голос, волос.

Когда Плошкин приезжал в Ленинград, он кричал в телефон:

- Красавчик, быстрее, диваны простаивают. Гостиница "Октябрьская".

Они мирно ужинали. Прогуливались по Невскому. Диваны простаивали. Плошкин умел с женщинами только одно - жениться. От него уже четыре жены ушли.

- Поедешь к этому дураку? - спросила Софья.

- Поеду, - сказал Петров.

Петров получил гонорар за статью о горных славянах. Приплюсовал к нему отпускные - на скромную, но красивую южную жизнь все же не хватало. Просить денег у Софьи Петров считал теперь для себя невозможным.

Он пошел к директору института и, войдя, сказал:

- Арсений, дай мне из своего фонда на лечение - хочу кутнуть. Хоть это и невероятно.

- Ты что, Саша? - Директор покашлял, конфузливо оглядываясь. - Ты не болен? Как у тебя с диссертацией?

- Тысяча страниц. Сам понимаю - много. Но мне бы еще страниц двести.

- Ты в своем уме? Немедленно сократи до трехсот. Диссертация должна приходить к оппоненту как радость.

Петров бывал у директора в кабинете, но никогда ничего не разглядывал - смущался. Сейчас его поразила теснота, случайность и зыбкая лаковость обстановки.

- Арсений, - сказал Петров, - ты ученый с мировым именем, а кабинет у тебя, как у школьного завхоза. Не могу удержаться от смеха. Ха-ха-ха... Кстати, ты знаешь, что спартанцы начинали войну в полнолуние?

- Саша, сколько ты хочешь вспомоществования?

- Оклад, - сказал Петров. - За столько лет один оклад. Нервы ни к черту. Всего боюсь.

Директор зажмурился.

- Все боятся, - сказал он. - Мне посулили в этом году члена-корреспондента, и я боюсь, что, став им, раззужу в себе обиду, почему не сделали действительным членом, что почувствую себя ущемленным, несчастным и одиноким. Саша, ты сколько можешь принять косорыловой?

- Чего?

- Стенолазовой.

- Ну, триста.

- Мало. А тосты можешь?

- Могу. Аркашка у меня акын.

- Вспомни, будь другом.

- Один джигит стоит на одной высокой горе. На другой высокой горе стоит одна красивая женщина. Можно сказать, большая красавица. Слышит красавица, что джигит ее настоятельно просит. Собралась она и пошла. Спустилась с крутой горы, перешла долину, дикие леса, бурные реки, топкие болота, залезла на крутую высокую гору к джигиту. Спрашивает: "Зачем звал?" - "Зачем звал, теперь не надо. Так долго шла". Так выпьем за то, чтобы ни красавицам, ни научным идеям не приходилось бы проделывать к нам столь долгого пути.

- Саша, иди ко мне в замы, будешь на банкетах тосты произносить. Я сопьюсь. А ты мужик крепкий, вон как меня за горло схватил - говоришь, оклад тебе?

- Оклад и сотню в долг, - твердым голосом сказал Петров.

Уходя, он обернулся в дверях и вдруг увидел своего ровесника-однокурсника - директора, уставшего до непрекращающейся изжоги, накачанного, как баллон, непрозрачным и нездоровым газом.

- Съездил бы ты в Баден-Баден. Вам, членам-корреспондентам, проще.

- Молчи, - прошептал директор. - Спугнешь.

Директор дал Петрову сто рублей в долг и сорок рублей из директорского фонда на лечение.

Суммированных средств на красивую южную жизнь все равно не хватало. И пришлось бы Петрову униженно обращаться к Софье - мол, подкинь мужу на развлечение, но встретился ему на улице Кочегар в бархатном пиджаке.

Он стоял в украшенных коваными цветами и травами воротах Михайловского сада, задрав бороду будто бы для просушки. Ветер шевелил его седые всклокоченные волосы.

- Как, - спросил он, - боезапас?

- Психологический заряд есть. Финансового не хватает.

- На, - сказал Кочегар. Вытащил из кармана три сотни, подул на них, подышал, словно они были птенцы. - Только бы в радость. Хорошее слово радость.

В аэропорту на подземной самоходной переправе к самолетным стоянкам Петрову показалось, что мимо него в обратную сторону, отделенная перегородкой, проехала Зина.

Он закричал:

- Зина! Это я, Петров!

Но женщина оказалась чужой.

В Одессе у Плошкина было хорошо, свободно. По квартире ходили в трусах. Пили и ели из холодильника. Плошкин пел. Потом приехал из Киева папаша Женькиной жены, молодой длинноногой Ольги, крашенной по устойчивой одесской моде в блондинку. Папаша был младше Плошкина, младше Петрова. Он не знал, как себя вести с ними, называл их "отроки" и в ожидании грубости с их стороны томился - даже загорал с зеленым оттенком.

Дня через три Петров сказал Женьке:

- Старик, я поехал. Папаша худеет. И его пожалеть надо.

А Женька ответил:

- Ты погодь. Ты меня за кого держишь? Чтобы я отпустил тебя на берега Невы всего в конопушках? Вот тебе путевка в одесский Дом творчества Литфонда. Там отдыхают писатели и поэты. А также артистки. Там ты станешь как шоколадка. - Женька работал оператором на киностудии.

Услыхав про артисток, Ольгин папаша побежал бриться.

- Может быть, лучше я поеду? У меня накоплено. И отпускные. При артистках с пустым карманом нехорошо. Тим-пим, тим-пим... - запел он, как бы касаясь чего-то хрустального.

Но Ольга его пресекла - послала с дочкой Ленкой на карусели.

- Купидон - артистки ему понадобились.

Петров не стал объяснять Ольге, что купидоны не бывают отцами. Но стало ему грустно и даже обидно за Ольгиного папашу и за его пугливую любовь к дочери.

Благодаря этим обстоятельствам и сидел сейчас Петров на щебенчатом желтом пляже, слушал шорохи моря и негромкие на жаре песни кассетников, смотрел на писателей, называвших друг друга: "Иванович", "Степанович", "Тарасович" - народно, как будто все были конюхами. На их толстых жен и внучат смотрел, на актрис, прятавших свою плоть от солнца, - вдруг позовут сыграть "белую", - и пил пиво. И думал: "Плывет по Босфору пароход, похожий на клавесин. Со всех сторон Турция. Турки на берегу лопочут: "А-ла-ла. А-ла-ла. Нет ли у вас игральных карт?"

- Чего? - спросил Петров, вздрогнув. Перед ним стояла девушка, широкобедрая, с крепкими ногами и высокой ровной шеей. К ногам и животу ее налипли мелкие острые камушки. Блондинка. Некрашеная. Просто выгоревшая до белизны.

- Нет ли у вас, извините, игральных карт? - спросила она.

- Нету карт, - сказал Петров. - Пиво есть. - И подумал: "Не одесситка. Одесситка обязательно сказала бы мне - "мужчина". Примерно так: "Извините, мужчина, у вас игральные карты есть или нет?"" Петров засмеялся.

- Ничего смешного. - Девушка отряхнула с живота мелкие камушки. - Я думала, у вас карты есть. Вы располагающий. Мы бы компанию собрали. Скучно.

- Садись пиво пить, - сказал ей Петров. - Положи мокрое полотенце на голову.

- Если бы из стакана, а так... - Девушка села. Стала пить пиво так. Почему вы называете меня на "ты"? - спросила она.

А Петров не знал почему. После посещения "шведского стола" он ко всем обращался на "ты", как если бы все люди были деревья. Он поймал себя на том, что разговаривает с дикторами телевидения и политическими обозревателями, и тоже на "ты", и называет их "мусями". И кричит вслед мотоциклистам: "Психи скоропостижные!" И ему весело. И грустно. Очень грустно.

А грустным людям он советует закручивать вокруг себя биополе в спиральную сферу и сжимать ее и разжимать, чтобы она меняла цвет, отвлекает и бодрит.

Этот феномен Петров определил как признак необратимого старения вседозволенность. Но такой приговор не поверг Петрова в уныние. А вопрос девушкин насторожил: "Неужели глупая?" Петров пригляделся к ней. На ее лице отражалась старательная работа памяти.

- Нет, - наконец сказала она. - Не припомню. Может, и знакомились, но, извините, в голом виде люди очень меняются.

Девушку звали Люба. Она была из Челябинска. Приехала в Одессу учиться. Одесса ей очень понравилась, и теперь Люба думала, как бы ей остаться в Одессе и выйти замуж за моряка.

Толстые писатели с красными икрами и круглыми мягкими плечами падали в море с невысоких мостков. Их жены предпочитали томаты и виноград.

А вокруг Петрова и девушки Любы скакал тощий парень с блокнотом. Он остро взглядывал на Петрова, размашисто рисовал в блокноте, менял место, и все повторялось.

"Господи, - подумал Петров. - Зачем же, действительно, пиво возить из Египта?"

- Покажь, - сказал он парню.

А парень как будто только этого и ждал. Тут же подсел, спросил:

- Можно попить? - и присосался к бутылке, отдав Петрову альбом.

Петров смотрел на неумелые и непохожие портреты его и Любы. Когда-то в детстве он тоже рисовал - ходил в кружок во Дворец пионеров к Левину. Потом, учась в университете, ходил в рисовальные классы Академии художеств, даже подумывал, не стать ли художником. Жена, а был он уже женат, не одобрила. Иногда хотелось ему бросить этнографию, историю и свою незаконченную докторскую диссертацию, взять в руки карандаши, кисти, уголь и другие прекрасные вещи, которые придают движениям рук быстроту и осмысленность, как в красивом боксе.

- Что же ты так плохо рисуешь? А скачешь вокруг. Прямо Матисс.

- А Матисс скакал? - спросил парень, не обидевшись. - Вот и я думаю у меня что-то есть.

Но ничего хорошего в его рисунках не было. Было лишь ощущение мольбы или зова о помощи. Петров посмотрел на парня внимательнее и понял, что парень дня три, а может, и больше, не ел.

Денег у Петрова с собой не было. Дом творчества, где он жил в одноэтажном флигеле, куда писателей не селили, а селили актрис и всяких, стоял на горе. Идти туда было лень, да и глупо, - он снял с руки часы и протянул их парню.

- На. Продай и поешь.

Девушка Люба повернула голову на высокой шее, посмотрела на Петрова с любопытством. А парень схватил часы, и было ясно, что блокнот и коробку с карандашами, перетянутую резинкой, он позабудет. Парень, задержавшись на вскоке, приложил часы к уху, потом стиснул их в кулаке и рванул: он перепрыгивал через тела писателей и актрис и взбежал по деревянной лестнице в гору, словно сыграл на барабане атаку.

- Как вас зовут? - спросила Люба.

Петров с удовольствием назвал свое имя - Александр Иванович.

- Не умею я разбираться в людях, - сказала Люба. - Жду от человека чего-то такого, а получаю наоборот.

Петров не стал уточнять, чего она ждет, что получает, - пошел купаться. Упал с мостков, захлестнув волной прицепившихся к столбикам малышей, и поплыл.

Плавал долго. А когда вернулся и, помогая руками, приковылял к своему месту, вокруг Любы сидели широкоплечие узкобедрые парни. У каждого из нейлоновых плавок торчала расческа. Один чернобровый как-то задумчиво раскачивал бутылки с пивом, торчащие из щебня.

- Пиво не трогай, - сказал Петров. А сам подумал: "Любе постарше парня нужно - мужика. Эти шантрапа. Правда, привлекательные, как мой Аркашка".

Парни поднялись. Сказали Любе:

- Приходи. - Улыбнулись Петрову и пошли, такие выставочные, словно их отлила Мухина из небьющегося коричневого стекла.

Петров сосчитал бутылки.

- Пью, пью, а все хочется, - сказал.

Люба смотрела отчужденно сквозь дрожащую пленку. "Слезы", - подумал Петров. На Любиных ресницах вспыхивали солнечные огни и, отражаясь в глазах, как бы огранивали их, как бы ослепляли. Ее выгоревшие волосы, слипшиеся сосульками от соли, придавали ей сиротский вид. И этот налет сиротства спорил с ее упитанностью, здоровьем и молодостью.

"Словно брошенная", - подумал Петров.

- У тебя ребенок есть? - спросил он.

- Нету, - ответила Люба просто.

- Причешись. - Петров протянул ей расческу.

Люба с треском начала расчесываться.

Тут раздались грохот и вопли. Сверху по лестнице скатился парень-художник. Он нес раздувшуюся от съестного сетку. Писатели, их жены, их внуки и внучки вставали, протирали глаза, утирали носы - так ликующ и громок был его бег.

- Просыпайтесь! - сказал парень щедро и радостно. - Вставайте. Начнем кушать. Все на рынке обтяпал. - До рынка от Дома творчества ходил трамвай-подкидыш.

Парень расстелил полотенца, разложил на них помидоры, огурцы, квашеные баклажаны, колбасу, брынзу, каравай хлеба. Поставил в центр бутылку сухого вина.

- Я вас никогда не забуду, - говорил он. - Я вам знаю, что подарю на память - такое, чего никто не имеет.

Парень-художник, звали его Авдей, уписывал колбасу, помидоры и баклажаны, будто пел во весь голос.

"Праздник", - подумал Петров.

Люба жевала отворотясь, она чувствовала себя лишней на этом пиршестве, и сиротство снова обволокло ее.

- Пей пиво, - сказал ей Петров. - Пиво душу веселит.

- Я когда пью - плачу, - созналась Люба.

Авдей сказал, раздавливая ртом помидор:

- Ну и дура. Ешь груши.

Эта мальчишеская конкретность и прямодушие остановили Любины слезы. Она улыбнулась. Петров засмеялся. Ему совсем стало хорошо, и медовый хмель, вызванный видением парохода, похожего на клавесин, прошел.

На пляже в бледно-зеленых брюках и бледно-зеленой рубашке появился Женька Плошкин со своей маленькой дочкой Ленкой.

Увидев пир на желтом щебне, Женька Плошкин попросил свою дочку показать дядям и тетям, как кричит петух. Ленка захлопала руками по бокам и закричала: "Ур-ра!" Люба посадила Ленку к себе на колени и прижала Ленкину голову к своей круглой груди.

Петров женился на втором курсе.

На улице он встретил своего школьного товарища Леньку, которого по-настоящему звали Иосиф. Этот Ленька пригласил Петрова на вечеринку с винегретом. На вечеринке она и встретилась Петрову: высокая и, как мечталось, статная, с гордо поднятой головой. Родом она была из Торжка. Петрова умилило название города - Торжок, - как если бы кого-то до старости называли Ванечкой. Петров нашел в этом знак ласковости и кротости.

Ее звали Сонечка. На щеках у нее были ямочки. И локон пружинился на виске.

Поженились они через две недели.

Утром после брачной ночи, а до той поры они ничего не допускали, Петров только ласково обнимал Сонечку да целовал ее в локон, она сняла с кровати простыню и забегала по комнате, словно что-то разыскивая или пряча в смущении. На следующий день она сказала ему, плача, что он, такой-сякой, сухарь, даже и внимания не обратил, что она была девушка. А он и вправду не обратил. Его такие мелочи не интересовали - он любил ее очень. "И мамаша твоя тоже черствая", - говорила Сонечка, и в ямочки на ее щеках набирались слезы. Оказывается, она с простыней в руках выскочила на кухню, но мама Петрова, она блины пекла, тоже внимания на это не обратила. Сказала:

- С добрым утром, доченька.

А тетка Петрова, она пришла в гости к завтраку, сказала:

- O, les delices de l'amour!*

_______________

* О, сладости любви! (Фр.)

- И тетка твоя не по-русски квакает, - захлебнулась слезами Сонечка.

Учился Петров в университете. Сонечка работала сменным мастером на заводе "Искусственная ароматика". От нее пахло земляничным мылом и пионерлагерем. Петров получал повышенную стипендию, мама им помогала и мамина одинокая сестра тетя Нина. Так что Петров не висел на Сонечкиной шее, а даже наоборот - подрабатывал где только мог, в основном на хлебозаводе, - по ночам разгружал муку. Но так уж повелось у них говорить, что Сонечка работает, чтобы Саша мог закончить высшее образование. Сонечке нравилось приносить себя в жертву, и спина ее становилась от этого все сильнее, затылок жестче, губы тверже, а ямочки на щеках мельче и продолговатое.

Мама Петрова в редких конфликтах всегда держала сторону Сонечки. Она ее обожала. А потом вдруг взяла и ушла жить к своей сестре Нине. Остались Петров и Сонечка да их дочка Анечка, детсадовского возраста, втроем в двухкомнатной квартире, что по тем временам было жильем райским. А Петров уже работал на должности младшего научного сотрудника, аккуратно брился, собирал материалы для кандидатской диссертации, печатался, выступал с лекциями о связи языческих мифологий с сельскохозяйственными навыками короче, был на хорошем счету, хотя и неоправданно часто краснел.

Мама Петрова была старушка ласковая, добрая, знала французский язык, получала пенсию и работала билетершей в Мариинском театре, как и ее сестра Нина. А в свободное от работы время делали сестры искусственные цветы, чтобы помочь Сонечке и Саше растить Анечку.

Нет уже у Петрова мамы, нет у него тети Нины, но, вспоминая их, он смеется, как зацелованный маленький мальчик. Воспоминания эти останавливают ток его жизни, уводят в мир неспешных, согретых любовью реальностей, где чувства, мысли и воля неразделимы, причины и следствия сближены, пророки и пророчества бесхитростны и поступки вызваны состраданием.

Когда Петров погружался в воспоминания о матери, Сонечка восклицала: "Ну, закатил глаза, пора сливать воду".

"Зачем сливать воду? Куда сливать?" - Петров так и не разобрался.

Сонечка не знала (единственное от нее утаенное), что ее муж Петров дитя греха. Для нее отец Петрова погиб в катастрофе. На самом же деле он был певец и соблазнитель, а погиб в катастрофе отчим Петрова, настройщик роялей. Мама Петрова и тетя были артистками-травести. "Маленькие клоунессы" - так они сами себя называли. "Нам хорошо, - говорили они. - У большого тела большая голова, а у большой головы большие мысли. А куда их девать? Нам удобно. Мы портативные". Но всю свою жизнь они тосковали по крупному телу. "Тогда бы мы не кукарекали и не хрюкали, мы бы пели партию Марфы и нарожали бы восемь детей".

Слушал Петров, что настоящий его родитель был как две капли воды похож на знаменитого немецкого трагика Сандро Моисси. Петров же ничего артистического ни от мамы, ни от тети, ни от Моисси, ни тем более от отца-соблазнителя не унаследовал - даже, когда брился, рож перед зеркалом не корчил.

Жили Нина и Дина в деревянном доме на последнем этаже, в небольшой квартирке. Вела туда крутая деревянная лестница. Ходили они в гости к Саше и Сонечке, носили гостинцы Анечке, нянчили Аркашку - Аркашка уже родился и ни во что не вмешивались. Искусственных цветов своих им не предлагали, поскольку вместе со всем народом Сонечка повела борьбу с мещанством, а выходило, что Нина и Дина со своими искусственными цветами - мещанки.

Были они бережливы, трудолюбивы, скромны в желаниях. Но однажды они купили билеты на поезд в мягкий вагон и укатили в вояж, в Батуми, где бывали еще барышнями.

- Там живут турки и греки, - сказали они. - Такие страшные, полуголые, черные мужики.

Умерли они год спустя.

Представляя своих старушек в Батуми, Петров всегда испытывал гордость. Вот они, поигрывая батистовыми зонтами, как шпагами, отважно шагают по базару, и громадные черные мужики, усатые и огненноглазые, склоняются перед ними.

Петров улыбался.

- Рот до ушей, хоть завязочки пришей, - говорила в таких случаях Сонечка. - У нас дети, а твои бабки-вояжерки на что деньги транжирят? Клоунессы. Рассказывать стыдно. Еще советские женщины.

- Они не просто женщины, они Дивьи Люди, - говорил Петров.

Сонечка не знала, что две маленькие клоунессы, воспитывая свое "дитя греха", пророчили ему в жены девушку именно строгую, высокую, статную, и чтобы нога была как дорога в рай. Страстно внушали, что понятие счастья выводится из понятия "честь", как некая целостность. Тетя Нина иногда добавляла со вздохом: "Только женщина может найти свое счастье в бесчестии... Но ты не слушай, Санечка, не слушай старую дуру".

После пляжного пиршества Петров спал крепко и не сразу расслышал стук в раму. Окно комнаты было забрано металлической сеткой, чтобы не залетали в комнату одесские длинные серые комары.

"Ветер, что ли, стучит?" - думал Петров во сне.

После смерти Нины и Дины, последнее время он так их и называл, остался у него букет искусственных хризантем на письменном столе. Чистоплотная Соня принялась как-то их пылесосить, и лепестки всосались в трубу. К тому времени ямочки у Сони со щек исчезли.

Опять постучали в раму.

Петров подошел к окну.

- Александр Иванович, это я, Люба. Пустите переночевать.

Петров попытался было высадить раму. Люба в темноте засмеялась.

- Лучше откройте дверь. Я тихонько пройду босиком.

Петров открыл ей наружную дверь. На ночь ее запирали на задвижку. И чтобы войти во флигель, нужно было кого-нибудь будить.

- Откуда ты знаешь, что дверь запирается? - спросил он.

- Тс-с, - сказала Люба, крадясь по коридору на цыпочках. - Так везде же запирают на ночь.

В комнате Петров спросил:

- Где будешь спать?

- В кровати, - ответила Люба. - Больше ведь негде. Почему у вас нет дивана?

- А я где? - спросил Петров.

- И вы в кровати, - сказала Люба. - Только вы ко мне не приставайте.

- А ты ко мне.

- И я воздержусь.

Люба стащила платье, забралась в постель и вытянулась. Петров улегся на краешек к ней спиной. Она обняла его и положила на него ногу.

- Ты же обещала, - сказал Петров.

- Да ладно вам, - вздохнула Люба.

Петров принес завтрак в комнату. Позавтракали, и он пошел провожать Любу до трамвая. Проходя мимо железной узорчатой ограды, он услышал:

- Дедушка-разбойник! А дедушка-разбойник! - Детские голоса адресовались к нему - чутье подсказало. Но детей видно не было.

Петров подошел к ограде - Люба ждала в сторонке - и, посвистывая, спросил:

- В чем дело?

Из кустов высунулась тоненькая рука. Пальцы были крепко сжаты в кулак.

- Дедушка-разбойник, купи мороженое. - Кулак разжался. На грязной ладошке Петров увидел потный двугривенный.

- Спрячь сейчас же, не оскорбляй. Где мороженое?

- За углом, - сказали из куста. - Нас трое.

- Заметано.

- С кем вы там беседовали? - спросила Люба.

- С детьми, - сказал Петров. Он посадил ее на трамвай (Люба поехала в свое общежитие на проспект Шевченко), купил три стаканчика мороженого, пошел было, но вернулся и купил стаканчик себе.

Он стоял у решетчатой ограды, за которой, наверное, был детский сад, так он думал, и, посвистывая, лизал мороженое.

Из куста высунулись три руки. Петров вложил в них по стаканчику.

- После обеда придешь? - спросили из куста.

- Не смогу, - сказал он. - Иду на грабеж.

- Ой, - сказали в кустах.

Петров объяснил:

- Если разбойник - надо же.

- Надо, - согласились в кустах и тут же нерешительно посоветовали: Можно побриться.

- Ни за что, - сказал Петров. - Скорее умру.

Он доехал до рынка. Купил у кавказца грушу, у одесской колхозницы соленый огурец. И съел их, откусывая то от груши, то от огурца. На рынке ему было весело: там можно было громко говорить и задираться с торговками. Потом он поехал к Женьке Плошкину.

Женьки дома не было, только Ольга, ее папаша и дочка Ленка. При папаше Ольга ходила в брюках.

- Борща? - спросила она.

А Ленка тут же наябедничала на какого-то Юрика, сказав, что он берет Мусю в рот.

- Мусю? - спросил Петров.

- Кошку, - равнодушно объяснила Ольга. Она была тощая, высокая, и имела сильную руку и сильный характер.

"И остальное все разовьется", - подумал Петров. И тут к нему пришла мысль, что жениться следует поздно и на совсем молодой, чтобы, когда у нее разовьется спина и командный голос, ты был уже стар и немощен:

" - Гвоздь вбей!

- А не могу - подагра..." - Петров ухмыльнулся и руки потер.

Ольгин папаша глядел на Петрова так, словно Петров выиграл в "Спортлото" или украл брошь в ювелирном магазине.

- С артисткой познакомился, - сказал он. - Сразу видно. Ну и как? Ничего хоть?

Ольга его пресекла - отправила гулять с Ленкой. Накормила Петрова борщом и каким-то роскошным красным перцем, сваренным в меду.

Петров рвался к морю. Доехал до набережной. Погулял, поглядел на пароходы. Какой-то из них привез в Одессу египетское пиво. Пиво сразу выпили. Оно было хорошим. В баре гостиницы "Красная" Петров выпил кофе.

Нет, ему не казалось, что он молодой и стройный. Но теперь он смотрел на молодых женщин не как папаша или, что еще хуже, школьный учитель, - он смотрел на них как равный.

Теперь бы он не краснел и не потел от суетливого рвения, шагая рядом с Зиной, и не казалось бы ему, что он несет из комиссионного позолоченный канделябр. Он бы даже позволил себе анекдот из английского юмора.

Петров был уверен, что Люба больше не придет. Наверное, и не нужно, чтобы она приходила, - будет неловко. Но настроение Петрова от этих мыслей не портилось. Он представил себе, как Люба выйдет в Одессе замуж за моряка. Воображаемый муж ее был складен, загорел и модно одет, но без лица. Петров принялся искать в толпе претендента на эту роль. И почти всех молодых парней браковал. Одни казались ему легкомысленными, другие непривлекательными внешне, третьи слишком привлекательными, четвертые были, по его мнению, предрасположены к питью горькой, пятые - к тунеядству. Но ведь ходил где-то в Одессе тот, "безупречный". Хотя, скорее всего, он тоже заливает за воротник.

Любина история была проста и вместе с тем неудобна Петрову для понимания. Люба уехала из Челябинска в Одессу учиться вовсе не потому, что ее влекло синее море или в Челябинске не было институтов, - отец и мать ее развелись.

Оба были бухгалтерами. Оба были главными бухгалтерами. И развелись. Поделили квартиру. А поскольку квартира была двухкомнатная, Любе места в ней не оставалось. У отца в комнате Люба жить не могла - он все время грозил привести в дом любовницу, иногда даже покупал цветы и бананы. Мать не оставалась в долгу. Она говорила, толкая на плите папину кастрюлю своей кастрюлей:

- Любочка, если тебе хочется, ночуй у меня. Но когда ко мне придет мой знакомый, ты же видела его, такой высокий блондин, ты, естественно, должна уйти к папе. Я думаю, что любовница - это папино буйное воображение. Ну, разве что очень пожилая женщина согласится из чувства жалости... Да, кстати, как тебе понравились мои новые бусы? Это подарок. Мама затененно улыбалась и, напевая что-то изящное, смотрела в окно.

- Нахалка! - кричал отец. - Блудница! - И запирался в своей комнате.

А Люба спала в кухне, благо кухня была у них большая, двенадцать квадратных метров.

Это было четыре года тому назад. Она сдавала тогда на аттестат зрелости. Потом взяла и послала документы в Одесский политехнический институт - просто ей это однажды влетело в голову.

- Так я сюда и запрыгнула, - говорила она. - Папа и мама до сих пор угрожают друг другу своими любовниками и любовницами, а блудницей-то оказалась я. Ну, ничего, вот замуж выйду... А может, не надо? Чего хорошего в этом замужестве? Буду жить как стихия, как буря. - Слово "буря" она едва выговорила - уснула.

Петров все высматривал ей жениха, все глаза проглядел. Он не воспринимал Любу как женщину, только как радостного для себя дружка с женским наличеством, только как парадную дверь, выпускающую его на свободу.

Петров еще погулял по набережной. Зачем-то купил в сувенирном ларьке деревянную расписную ложку, от которой несло подделкой, халтурой и еще чем-то неуважительным. И вдруг сник. Настроение его угасло. Заболела поясница.

Он поймал такси и поехал в Дом творчества, думая о том прекрасном времени, когда можно было, не боясь фальшивой ноты, давать домам такие названия: Дом творчества и Дворец культуры.

Вдоль флигеля, где жил Петров, прохаживался художник Авдей со свертком под мышкой. Увидев Петрова, он заулыбался и как бы толкнулся к нему.

- Не ждали?

Петров действительно его не ждал.

- Я не в обиде, - сказал Авдей. - Но у меня так заведено: сказано сделано. Я думаю, у художника перво-наперво должен быть порядок по моральной части. Иначе не сделаешь вещь. В лучшем случае накрасишь картинку. Правильно я говорю?

- Наверное, так, - сказал Петров.

- Вот. Я принес. - Авдей протянул ему сверток.

И тут из флигеля вышла Люба.

Авдей посмотрел на нее с неприязнью.

- Эта пусть уйдет, - сказал он. - Я стучал - не открыла.

- Так я в окошко видела, что это ты. Зачем же открывать-то. Вот пришел Александр Иванович - и пожалуйста. Ты же к нему идешь, не ко мне.

- Ты что, не была в общежитии? - спросил Петров.

- Была. Никого. Пусто... Скучно...

- Эта пусть уйдет, - упрямо повторил Авдей. - При ней я и разворачивать не стану. - И добавил, сбавляя пыл: - Не поймет. А вякать полезет.

- Пойду прогуляюсь, - сказала Люба и пошла к лестнице, ведущей к морю.

- Ты недолго! - крикнул ей вдогонку Петров. - Ужинать будем! Никакой неловкости от ее присутствия он не испытал, напротив, почувствовал тоску и тревогу, когда она пошла к морю.

В комнате Авдей развернул сверток и поставил на стол у окна череп.

Петров вздрогнул. Ему стало неловко за Авдея и за себя. За то, что он чего-то ждал.

Череп был темен. Не было в нем стерильной бежевости школьного пособия - его настоящесть отталкивала. От него веяло тысячелетиями беды. Висок у него был пробит. Голые челюсти, казалось, смеялись. Он стоял на эбонитовой пластине. Вертикально. Даже чуть наклоненный вперед - под основание черепа был поставлен плексигласовый кубик. В передней части пластины белела гравировка: "Череп скифа с наконечником стрелы. V век".

- Ни у кого нет такого, - сказал Авдей. - Только у вас. Будет стоять на письменном столе. Знакомые от зависти усохнут. Красиво, когда у ученого на письменном столе стоит череп скифа.

- Где взял? - вяло спросил Петров.

- Прошлым летом на каникулах работал с археологами... Я бы не тронул, но он же с наконечником. - Авдей потряс череп, в нем забрякало что-то. Загляните в дырку.

Петров, как завороженный, наклонился к черепу.

- Да вы его в руки возьмите. Я же его растворами обработал.

Кровь толкалась у Петрова в висках с шумом. Петрову казалось, что ее ток слышен на расстоянии.

Он взял череп, заглянул в отверстие, стараясь не заслонять головой свет. В черепной коробке чернел, как окаменевший червь, продолговатый предмет, длиной с указательный палец. Изъеденный, спекшийся.

- Коррозия, - выдохнул Авдей. - Железо. Железо всегда такое, будто горелое... У художника на столе череп скифа тоже красиво.

"А с пулями тебе черепа не попадались?" - хотел спросить Петров у Авдея. Но не спросил. Уж больно суров был Авдеев взгляд, устремленный то ли в прошлое, когда скиф еще на коне скакал и кричал что-то по-скифски, то ли в будущее, когда у самого Авдея будет свой письменный стол, а на нем череп скифа, а он, Авдей, сидит в кресле задумчивый и просветленный.

...Женька Прошкин вытолкал тогда Петрова из вагона - точнее, Петров и влезть в вагон не успел. Женька Плошкин поставил босую ногу на стриженную под машинку голову Петрова и сбросил его на землю. И сам спрыгнул.

- Тупарь! - кричал Петров. - Ты что, охренел? Как звездорезну! - Он схватил доску.

А Плошкин стоял на коленях. Его рвало.

До Петрова докатил запах, и он все понял. Но и поняв, через страх, через отвращение, подошел к вагону и, встав на цыпочки, заглянул. В вагоне лежали два трупа: мужчина-солдат и женщина. И голова женщины откатилась.

Или взять сон из серии "Военные воспоминания".

Проходили они дом насквозь, с улицы во двор. Прошли темным коридором, там еще пузатый комод стоял, - какой-то жмот его из квартиры выставил, а на дрова пустить пожалел. Дверь во двор была распахнута, дом барачного типа, а посреди двора голубой горшок. Петров замер в дверном проеме, уставился на горшок. Наверное, поставили его к заднему колесу телеги, когда грузились, потом уехали и горшок забыли. И тут Каюков схватил Петрова за шею и повалил на спину. Медленно падая, сопротивляясь падению, Петров увидел в доме, запирающем двор с левой стороны, в чердачном окне немца с винтовкой. Выстрел увидел. И как ударила пуля в дверь там, где только что была его голова, услышал. И, лежа на спине, на Каюкове, дал Петров по чердачному окну очередь из автомата. Но немец уже ушел. Потом Каюков и Лисичкин ставили Петрова к пробитой двери, и получалось, что пуля должна была продырявить петровский череп, как капустный кочан. "С тебя приходится".

И кричал Петров во сне детским хрустальным голосом.

- Да, - сказал Петров, поставив череп на стол. - Череп.

- Я знал, что он вам понравится. Его зовут Мымрий - скифское имя. И вы его так называйте. У меня такое чувство, что он отзывается. Скажешь, когда придешь ночью: "Привет, Мымрий!" - и чувствуешь: отзывается. Осуждаете, что обратно не закопал, - ему же на воздухе лучше, я так считаю... - Вдруг Авдей схватил Мымрия со стола, быстро завернул в газеты и метнул глазами по комнате. - Где ваш чемодан?

- А в чем дело?

- Эта Любка идет.

Петров почувствовал, как тепло шевельнулось у него в груди. Он вытащил из-под кровати дорожную сумку и раскрыл ее.

Когда Люба вошла в комнату, сумка уже стояла под кроватью.

- Отдал? - спросила Люба у Авдея. - Ну и вали. Нечего тут.

- Может, поужинаем? - вмешался Петров.

Но Авдей уже шел к двери.

- Вы ужинайте без меня. У меня еще деньги остались. Кроме того, нужно сдерживаться, это распущенность - все время кушать.

- Отвали, тебе сказано! - крикнула Люба и сняла с ноги босоножку.

- Ах, какие мы пушистые и душистые, - сказал Авдей и повилял бедрами.

Люба швырнула в него босоножку, но Авдей ее поймал.

- Александр Иванович, когда вы улетаете? Каким рейсом? Я вас провожать приду.

Петров назвал день и час.

- Привет! - Авдей раскланялся и ушел.

- Я не хочу ужинать, - сказала Люба.

- Пустяки. Пока доедем до ресторана, захочешь.

Петров спал плохо. Тесно. Потно. Люба захватила пространство узкой кровати простодушно, как ребенок.

Но проснулся Петров от странного ощущения, будто брякает что-то. Сел в кровати, прислушался - брякает. "Может, лишнего выпил? - подумал он. Интересно, Люба слышит, как брякает?"

- Слышу, - сказала Люба и тут же уснула.

Петров прошелся по комнате. Выпил воды. И вдруг вспомнил: Мымрий! Этот Мымрий - зачем он ему? Авдей, конечно, добрый мальчишка, но сноб. Сильнее забрякало, даже сердце слегка заныло.

"Старый я, - уныло подумал Петров. - Эх, Мымрий Мымрий. Осуждаешь. Если бы мы до конца понимали свои поступки, мы перестали бы их совершать. А это конец, Мымрий, конец". Петров рассердился - не хватало ему до того допиться, чтобы по ночам со скелетами разговаривать. Ему почему-то не хотелось сказать - с черепом. Петров стиснул веки, выдавив из-под них по слезе.

- Мы ничего не придумали, Мымрий, - сказал он. - Все грехи человеческие совершили до нас Адам и Ева.

Снова забрякало. Петрову показалось, что бряканье приобрело оттенок доброжелательности, более того - дружественности.

- Не спите, - сказала Люба. Она коснулась его спины горячими пальцами.

- Сейчас, - сказал Петров. Встал, вытащил из-под кровати сумку, вынул из нее сверток и пошел к двери. - Сейчас, сейчас, - повторил он в дверях.

- В современных домах туалеты при номерах, - пробормотала Люба.

Петров вышел на улицу. Большая луна излучала тепло, а свет ее, свет незакрытой печки, сгущал тени дотой таинственной черноты, какая стоит в углах деревенских кухонь, - и кто-то в той черноте вздыхает, пыхтит и лопочет тихо.

За флигелем был пустырек, свалка, или место, именуемое задним двором. Там сваливали тару из-под продуктов, пришедшую в негодность мебель. Сушили белье. Там по широкому пространству были разбросаны настольные лампы, мраморные чернильницы и мраморные пресс-папье. Там рос бурьян высокий, мощный, пыльный. Петров относил в этот бурьян бутылки из-под египетского пива.

Осторожно ступая, Петров прошел в самый угол двора, раздвинул бурьян и положил сверток на землю.

- Ничего не поделаешь, - сказал он. - Не нужен ты мне. Нет у меня веселого любопытства к таким предметам. И если учесть, что ты по ночам брякаешь...

Петров уже сворачивал за угол флигеля, когда ему показалось, что его обложили крепким скифским матом.

- Ну, ничего, - сказал Петров. - Перетопчемся.

Люба спала. Он не решился ее будить и уснул тоже.

Утром Петров прогулялся с Любой до остановки трамвая-подкидыша.

- Я вас провожать приду, - сказала Люба. (Петров улетал в шестнадцать часов.) - Приду прямо в аэропорт.

- Спасибо, - сказал Петров.

Шагая назад, Петров задержался у железной ограды детского сада, возле тех плотных кустов, из которых с ним разговаривали владельцы двугривенного. Здесь железная ограда кончалась, дальше шла сплошная каменная стена из ракушечника. "Это же наша территория, - подумал Петров. - Задний двор". Угол стены был разрушен, приспособлен для лазанья. Петров ощутил холодок между лопаток, потер ладонь о ладонь и полез через стену.

Он спрыгнул в бурьян как раз в то место, куда спрятал сверток. Невольно поискал его глазами, даже раздвинул стебли жестких шершавых лопухов. Свертка не было. Он пошел к флигелю и тут увидел трех мальчишек в панамках. В руках они держали по камню, а на ящике из-под макарон стоял Мымрий.

- Приготовились... Внимание... - скомандовал один из мальчишек.

Петров бросился вперед.

- Пли!

Три камня ударили ему в поясницу.

Прижимая Мымрия к груди, Петров обернулся. Мальчишки не убежали. Они смотрели на него широко раскрытыми глазами - определенно те, владельцы двугривенного.

- Это Гитлер, - сказал самый маленький.

Петров покачал головой.

- Это, браток, павший воин - скиф. По имени Мымрий. Это я его сюда положил.

- Зачем? - спросили мальчишки.

- Утром уборщица собиралась в моей комнате пол мыть, - соврал он. - А Мымрий у меня под кроватью стоит. Задача: что случится с уборщицей, если она столкнется нос к носу с Мымрием?

Двое мальчишек постарше заулыбались, представив такую картину, а самый маленький четко сказал:

- Инфаркт.

Петров купил им мороженое. Рассказал о скифах, сарматах и древних греках, распрощался с ними и пошел собираться в путь.

- Эх, Мымрий, Мымрий, - ворчал он, упаковывая череп в фирменную бумагу одесского универмага и перевязывая его ленточкой, чтобы при досмотре в аэропорту можно было небрежно сказать, что это, мол, сувенир. А махровый халат, купленный жене Софье, Петров завернул в газету.

Провожать его пришли художник Авдей и Люба.

К Женьке Плошкину Петров забежал сам.

- Давай, - сказал Женька Плошкин. - Живи, Петров. Может, больше не свидимся.

- Ты что? - возмутился Петров.

- Молчок, - сказал Женька Плошкин носовым шепотом. - Меня, старик, кое-куда командируют. Я еще могу держать в руках кинокамеру. Не то что некоторые, уставшие от шариковой ручки.

К ним Ольгин папаша подошел.

- О чем шепчетесь? - спросил. - Или интересные подробности про артисток?

Ольга его пресекла.

Поцеловались. Чувство возникло у всех поганое, суетливо-слезливое.

А эти двое, Авдей и Люба, стояли подчеркнуто врозь, как будто друг друга не знают, и махали ему руками. Люба даже подпрыгивала, чтобы он ее лучше видел в толпе провожающих. Платье на ней было белое, с красным узеньким пояском.

Петров поставил Мымрия на книжную полку между керамических ваз, оставшихся он внедрения в быт современной эстетики. Сейчас его жена Софья покупает хрусталь.

Мымрий брякал себе тихонько, наверное, прощался со степью. И вдруг он исчез.

Петров спросил у жены:

- Соня, ты не трогала череп?

- Как ты мог такое спросить?! Я работаю со скоропортящимися продуктами. А всякую такую заразу... Не хватает, чтобы я ее в руки брала. Меня санинспекция с работы снимет.

Петров ушел в свою комнату.

Была суббота.

Софья на кухне стряпала, ждала в гости детей.

Петров и не думал, что станет ему так грустно. Не мог же Мымрий чудесным образом исчезать. Ну, брякает. Ну так пусть брякает. Но исчезать...

Петрову казалось, что с исчезновением Мымрия предметы в комнате уплощились, мысли его уплощились и возникла некая равновесность во всем симметрия.

Первой пришла дочка с мужем и сыном. Внук поздоровался с Петровым по-японски. Дочка пошла в кухню помогать матери. Зять осмотрел его с интересом, как будто узнал о нем что-то новое.

- А вы, мне думается, еще о-го-го! - сказал он и тут же спросил с ухмылкой: - Или не о-го-го?

- Так себе, - ответил Петров.

А на столе уже все стояло. И посередине на фарфоровом блюде запеченная свиная нога.

Наконец прибежал сын Аркашка, сын-артист. Под мышкой он держал что-то завернутое в бумагу.

Петров почувствовал, как ладони его защипало и от теплой волны, ударившей в голову, заболело в висках.

- Забери! - почти прокричал Аркашка, разворачивая бумагу и ставя на письменный стол Мымрия. - Я чуть не спятил.

- Когда ты его унес? - спросил Петров.

- Вчера, когда ты в свой институт бегал. Подумал: зачем он тебе? Зачем, думаю, старому дударю такая вещь, если к нему никто не ходит? Думаю: "Послушай, Йорик..." Привел свежих теток - визжал".

- Ну и что? - спросил Петров голосом твердым, но тихим.

- То, что этот тип мне спать не давал. Он, представляете, брякает. Причем нахально. Можно сказать, с угрозой. Я его боюсь. Он мне внушил... Аркашка забился в кресло и задрал колени к подбородку.

- Привет, Мымрий, - сказал Петров. И все трое, а было их в комнате трое; Петров, Аркашка и зять Петрова, услышали, как что-то брякнуло.

Зять подошел, положил на темя Мымрия короткопалую широкую руку. Подумал, глядя куда-то мимо Петрова.

- Александр Иванович, действительно, зачем вам такая вещь? Давайте меняться. Я вам Сальвадора Дали. Не пожалеете. Не просто Дали - "Skira"... А?

- Он же брякает, - сказал Петров шепотом.

Зять сказал тоже шепотом:

- У меня не побрякает... Ну?

- Нет, - выдохнул Петров.

Петров сидел за столом, уставленным хорошими свежими закусками, смотрел прямо перед собой. Видел он Женьку Плошкина, собирающегося в какую-то командировку, видел Любу, подпрыгивающую, чтобы он различил ее в толпе, видел студента-художника Авдея, видел владельцев двугривенного и не понимал, почему он от них уехал, к кому вернулся и с чем?

- Мне не звонил аспирант Пучков Костя? - спросил он с вдруг захлестнувшей его надеждой.

- Звонил, - спокойно ответила Софья. - Но почему-то назвался Зиной.

АМАЗОНКИ

Лето давно перевалило рубеж, когда могло стать либо хорошим, либо плохим - это уже не имело значения, - для Петрова оно было ЛЕТОМ, поскольку он впервые осознал его как факт биографии.

Обильно расцвели ноготки и ромашки: они стояли на столах научных сотрудниц, в машбюро и буфете. У Людмилы Аркадьевны, секретаря директора, для цветов был особый, доставшийся их институту вместе с особняком, столик черного дерева с перламутром - на нем возвышались гладиолусы, каллы, георгины и розы на высоких стеблях. Стол этот смахивал на свежую могилу великого человека. О чем Петров и сказал секретарше.

А никто его не просил.

Людмила Аркадьевна оцарапала его взглядом рыси и, подравнивая пилкой ногти, слепила фразу:

- Ну что ж, Александр Иванович, я вижу, что отдыхать на юге для вас не полезно. - Людмила Аркадьевна занималась в театральной самодеятельной группе, очень правильно артикулировала, огласовывала, улыбаясь при том, и фразы у нее выходили похожими на длинные связи маленьких сосисочек в целлофане.

Директор встретил Петрова шумно. Охлопал ему плечи и загривок.

- Ну как? - спросил.

- Мало, - сказал Петров.

- Отдыха всем не хватает, - согласился директор. - А ты зачем пришел?

Петров отчетливо разглядел в его глазах приметы страха.

- Я, Арсений, пришел тебе долг отдать - сотню. Спасибо.

- А-а... Ну что ж. Как говорится. А я сейчас собираюсь отдохнуть. Август - месяц директорский.

На столе у Арсения лежала книжка в лакированной обложке.

- Что читаешь? - спросил Петров, чтобы оттенок светскости в их разговоре все же не исчезал.

- Один приятель хороший прислал свой роман - "Волосы Вереники". Слушай, Петров, ты все знаешь, Волосы Вереники - это у Льва в районе хвоста?

Он проводил Петрова до двери, бодро потряхивая грузными плечами, но страх в его глазах был неизбывен.

- Что с ним? - спросил Петров у Людмилы Аркадьевны. - Чего боится?

Секретарша отложила пилку, деловито придвинула к себе пачку писем, принялась было разбирать, но тут же оттолкнула их. Завела глаза к небу, синевшему за открытой балконной дверью.

- Мы баллотируемся в академию, - сказала она почти с ужасом. И вдруг заплакала.

Поднимаясь к себе на третий этаж, Петров думал, что неплохо бы устроить в их институте праздник горных славян Зимнижар - как бы все друг друга полюбили.

В институт Петров ходил два раза в неделю: считалось, что ученые работают дома и в библиотеке; собственно, так оно и было - разве можно думать и размышлять в комнате, где стоят пятнадцать столов и за каждым из них сидит кандидат или доктор наук, не чуждый иронии.

После юга Петров выглядел просветленным и грустным, седина в сочетании с загаром заострила его черты - глаза его решительно и резко заблестели. Небритость, грозящая вот-вот превратиться в бороду, придала его лицу вдохновенное выражение.

"Влюбились, влюбились. И не пытайтесь вспомнить, какой была правда. Правда преобразуется в чувства, в седые волосы. В памяти же остается лишь правдоподобие. Но чаще и надежнее мы помним ложь". Такую записку, подписанную заведующей отделом Лидией Алексеевной Яркиной, Петров нашел однажды у себя на столе. На двенадцати столах стояли цветы - эти столы принадлежали дамам. Остальные три, в том числе и петровский, были голыми и блистающими. Петров попытался представить Женьку Плошкина, его жену Ольгу, Ольгиного папашу, причмокивающего мокрыми от восхищения и зависти губами, но видел только Любу. Она тянула вверх загорелую руку и махала ему. И тоска в ее глазах - может быть, только на тот день и на тот час - была неподдельной. И эта Любина тоска возвысила Петрова над всеми учеными столами и их владельцами - суетливыми кандидатами и домовитыми докторами.

Позвонил Эразм Полувякин и закричал в трубку:

- Петров, ты что? Ты здоров? Какое у тебя давление? Кардиограмму когда делал? Твоя Мальвина может устроить мне зимнюю шапку? Моя вытерлась - сплошная плешь.

- Не знаю, - сказал Петров. - Спроси сам. - Он передал трубку Софье. - Это тебя.

Эразм появлялся внезапно и шумно, неделю-две надоедал звонками и собственной персоной, эпатажной, как незашнурованный башмак. И исчезал надолго. Он плавал в Антарктиду, или зимовал на мысе Челюскина, или ходил в Африку с грузом скобяных изделий из ФРГ. Эразм Полувякин был врач. И может быть, даже неплохой врач. Его любили хворые женщины. Но непоседливый. Смазывая зеленкой матросские крепкие задницы, он в конце концов утратил имевшийся у него шанс стать великим врачом - наставником вдов, духовником некрасивых, целителем разбитых сердец и непонятых душ.

Кто-то из друзей прозвал Полувякина Летучим голландцем, но прозвище не прижилось из-за его второго, мрачного смысла.

Эразм Полувякин был добр, и впереди него, как приливная волна, шумело действие его доброты. Оно было и театральным и вроде рекламным, но на самом деле естественным, как шумное дыхание тучного человека.

Раздавался звонок телефона, и какой-нибудь перевозбужденный приятель сообщал новость:

- Эразм появился. Вчера у Лютикова шашлыки на балконе жарили. По сю пору сок с локтя капает. Тебе звонили, но, извини, старик, ты где-то шлялся.

Софья покашливала в трубку, а трубка захлебывалась на льстивых тонах:

- Мальвиночка, шапку. Стою на коленях. Я без шапки никто. Ну какой я доктор без шапки? Тем более хирург. Мальвиночка, готовь сани летом, плавки - зимой.

- Меня Софья зовут, - отвечала Софья, добродушно посмеиваясь. - Купи ондатру на боны.

- Мальвиночка!!! Бонами я откупаюсь. Это у Петрова жена, у меня аденома.

- Ну будет плакать. Когда жениться торопитесь, так милее нас нет, а как бес в ребро, так пора бы нам и коньки отбросить. Какая тебе шапка нужна? Из недорогих только собачьи.

Софья спросила, оборотясь к Петрову.

- Тебе нужна шапка? - И сама на этот вопрос ответила: - Конечно нужна. Пойдешь с Эразмом в ателье. Я туда позвоню.

- Спасибо, Мальвиночка! - ревел в трубку Эразм. - Я тебе привезу японского растворимого супа из водорослей с улитками.

- Ешь сам, - Софья поморщилась. - Я из парной говядины супы варю.

Петрову Эразм сказал:

- Ну твоя Василиса строга. Наверно, умна. Наверно, ты ее не ласкаешь. Ты, старик, огрубел. Я приду, проведу с тобой семинар.

С Эразмом Петров познакомился в детстве - можно сказать, в раннем детстве.

Все в то утро дрожало от солнца и от прищуривания. От земли поднимался запах мокрых после дождя плитняковых панелей. С Невы ветер нес запах рыбы.

И вот Петров... Он идет вдоль потрескавшейся желтой стены и заглядывает в окна. Окна начинаются на уровне его колен и все завешены тюлем. Прикоснувшись к тюлю лицом, Петров различает сквозь дырочки половики на полу, железные кровати с подзорами, на кроватях подушки с прошвами, на оттоманках подушки с аппликациями - в основном крупные маки. А в одном окне занавеска подвязана ленточкой к оконной ручке и прямо перед Петровым, грузно обвисая на расширяющейся кверху подпорке, красуется куст помидоров с плодами полупрозрачными и глянцевыми, как нефрит.

Петров, ошалевший от такого чуда (в окнах он всегда видел герань, туберозы, столетник), отрывает самый маленький плодик и, ощущая ладонью его теплую гладкость, прячет в карман. А сердце где-то у горла, хоть он и не маленький уже, а уже школьник. А душа его - словно скомканный лист бумаги.

Кто-то больно берет его за плечо. Душа его расправляется и не мешает дышать. Сердце становится на место. И уже все понятно. Он вытаскивает помидор из кармана и поворачивается отдать: если отдать, то и воровство само по себе теряет силу. Его держит за плечо высокий крепкий мужчина, очень мускулистый, у мужчины даже лоб мускулистый и лоснящаяся бугроватая кожа.

- Ну, - говорит мужчина. - В пикет или к родителям?

- Вот, возьмите. - Петров протягивает помидор.

- Пусть у тебя побудет, и не вздумай выбросить. Это плод жизни, мичуринский образец, а ты его украл. Куда пойдем? Лучше в пикет, а?

- В пикет, - соглашается Петров. - Мама на репетиции. Дома одна тетя Нина.

- Вот мы с тетей Ниной и побеседуем о твоем поведении. Воспитывают, понимаете ли, воров. Нужно сообщить в школу. В то время как вся страна надрывается...

Петров ведет мужчину домой. Ему кажется, что этот мужчина имеет прямое отношение к уголовному розыску, он такой костяной, мускулистый, и голос у него как по радио. Мысленно он называет мужчину "сотрудник".

И тете Нине объясняет тихо, но твердо:

- Тетя Нина, познакомьтесь. Вот. Из уголовного розыска. Я украл помидор. - И вытаскивает помидор из кармана.

Тетя Нина берет помидор с его ладони.

- В наше время за помидор могли оттаскать за уши, но не тащили к родителям.

- Так можно ведь и в милицию отвести, - говорит сотрудник, играя мускулами. - Мне по дороге. Заодно и в школу загляну. Потом доказывай, где и что украл: один помидор с окна или пять кило с прилавка.

- Да, - соглашается тетя Нина. - Вы большой педагог. - Она оглядывает сотрудника щурясь и просит его зайти. Сажает его за стол в кухне и предлагает чай. Сотрудник соглашается выпить чашечку. Спрашивает:

- Ну а папаша где?

- Мы сейчас без папаши живем, - говорит тетя Нина с ухмылкой. Сотрудник расслабляется. А тетя Нина предлагает своему племяннику Саше пойти погулять.

- Будь осторожнее, - говорит она. - Не приведи кого-нибудь еще.

Сотрудник смеется.

- Да уж. Это нам нежелательно.

Петров выходит на улицу. Стоит у стены дома возле парадной. Там есть скамейка, изрезанная ножами, исколотая гвоздями, прожженная прожигательными стеклами. Но он не садится. Стоит. Плитняковая панель излучает тепло. Она в ржавых пятнах. Мухи жужжат. Петров прочитал, что если бы потомству мухи, народившемуся в течение лета, удалось выжить всему целиком, то оно могло бы вытянуться в линию от Земли до Луны. Это Петрова не поражает. Он стоит долго. Ноги ею дрожат от неподвижности.

Мимо, не заметив его, проходит сотрудник. Он полон какого-то необъяснимого самодовольства. Ляжкам его тесно в брюках. Затылок его побрит высоко. Он фиолетовый. И в этот фиолетовый мускулистый затылок с хрустом впивается кусок чугуна величиной с ириску. Сотрудник пробегает два шага по мостовой, выгибается в пояснице, проводит пальцами по затылку пальцы окрашиваются кровью. Он оборачивается, видит Петрова, но на него не смотрит, заостряется взглядом где-то правее. Рот его похож на сомкнутые плоскогубцы.

Справа от Петрова из подворотни раздается крик:

- Шакал! Гиена! Черт! - В подворотне стоит Эразм Полувякин. В руках у него рогатка, растянутая на всю возможность противогазной резины.

- Отпусти рогатку, сопляк, - говорит мужчина, глаза у него от удара мутные.

Петрову больше не хочется называть его сотрудником.

- Открывай рот шире, хиазмод. Приблизишься - глаз вон. Пошел отсюда, шакал.

И мужик попятился.

- Ладно, - пробормотал. - Я тебя, сучонок, поймаю. Я с тебя шкуру сдеру, как с воблы. - И уходит, вытирая затылок платком.

Эразм запихивает рогатку за пояс.

Учатся они с Петровым в одном классе, живут в одном доме, но не дружат - можно даже сказать, не знакомы. Петров Саша - робкий, интеллигентный. Эразм - оторви да брось, хотя предок у него из церковных сановников. Эразм - крупный. Коротко стриженная башка запятнана йодом.

- Это шакал, - говорит Эразм. - Гиена. Падальщик. Поймает какого-нибудь пацана и тянет его к родителям. И вымогает. Ему даже деньги дают.

Из парадной выходит тетя Нина, решительная и деловая.

- Что с тобой, Сашенька?

Петров поворачивается и бежит, спотыкаясь на неровностях тротуара.

Эразм бежит за ним. Далеко от дома, когда оба устали и бежать нету сил, Эразм говорит:

- Бутерброд хочешь с лярдом и сахарным песком? У меня есть.

Эразм Полувякин пришел к ним на другой день. Принес японского супу и целую сетку мороженого морского окуня. Из сетки текло на пол. Эразм ходил по квартире с сеткой в руках и говорил:

- Обуржуазились. Пора на переделку. - Потом, спохватившись, обнял Петрова, притиснул к крепкому, как мешок муки, животу. - Привет, старик. Устроим обед "Пир водяных". Отсекай рыбкам головы, жарь. Я же супчику заварю.

У окушков голова в полтела. Глаза - как сорванные с водочных бутылок пробки.

Выпили.

Хлеб был свеж. Суп приятен. Жареная рыба вкусна.

Софья пришла. Убрала со стола водку.

- Мальвина! - закричал Эразм. - А пить?

- Чайку попьете. Александр, Анна звонила. Просит, чтобы ты у нее пожил. Она уезжает с семьей на курорт. Гульдена не с кем оставить. Поезжай прямо сейчас. Поможешь им грузиться.

- А шапка? - спросил Эразм.

- Насчет шапки я говорила. Спросите Аллу Михайловну. - Софья написала Эразму адрес. - Не вздумай ее Виолеттой назвать.

Эразм долго крепко ее обнимал, целовал рыбными губами в прическу и в щеки. А она кричала:

- Эразм, ты хулиганишь. Слушай ты, черт, только к Анне сейчас не ходи. Ты испортишь им весь отпуск. Ты у них будешь стоять в глазах, как кошмар. Им будет казаться, что диваны заляпаны шашлыками, на коврах рыбьи внутренности, в ванной вялится лещ, а на Босхе стоит сковородка с жареной колбасой.

- Не беспокойся, Сивиллочка, - сказал Полувякин, распрямляясь в монументальной позе. - Я тебя не подведу.

С Петровым он все же пошел к его дочке Анне, говоря:

- Уважение к дорогим папиным друзьям есть не что иное, как проявление любви к самому папе.

А Софья на всякий случай позвонила Анне, сказала, что у Полувякина руки в жареной рыбе и в карманах рыбий суп. И Полувякин Эразм, по извиву судьбы морской доктор, по призванию психоаналитик и диагност-маммолог, был встречен зятем. Зять сказал ему с любезной улыбкой в стальных глазах:

- Эразм Андреевич, рад познакомиться. Только сегодня говорили о вас случайно, конечно, - с начальником пароходства. Он мой большой друг. Влиятельный человек. "Жаль, - сетует, - Полувякину надоело плавать".

- Это как понимать? - спросил Эразм Полувякин. - Чтобы я дальше кухни ни ногой? Или и на кухню тоже?

- Фу, - сказала Анна. - Дядя Эразм, от тебя пахнет соленой треской. Говорят, ты был на Филиппинах?

А внук Петрова Антоша смотрел на Эразма, о котором, конечно, был много наслышан, выпучив глаза, что противоречило, как мы узнаем, его заданию на лето.

- Алигото! - сказал внук Антоша.

Эразм Полувякин вытащил из кармана пакет с японским растворимым супом, отдал ему. Воскликнул:

- Банзай! - и ушел, пообещав не посещать более этот гостеприимный дом.

Прихожая у Анны была заставлена дорожными сумками, кофрами и мешками с едой, одеждой и спортивным снаряжением.

- Поможешь нам снести вещи в машину, - сказала Анна отцу. Голос у нее был Софьин, категоричность Софьина, но интонации как бы размытые наверное, в каком-то большом смысле ей было на все наплевать. - Поживешь с Гульденом. Мама не может. Ей отсюда на работу далеко ездить. Нужно рано ложиться. А как же Аркашкины шлюхи? Кто им будет пепельницы подставлять?

- Не говори о матери в таком тоне, - сказал Петров. - Здесь ребенок, не забывай. Антоша, иди к машине. Ты уверена, что вы не опоздаете к началу занятий в школе? Почему бы Антону не поехать в пионерлагерь? Почему бы вам не взять Гульдена с собой?

- Было бы можно - взяли, - ответила дочка. Она присела перед Гульденом, голос ее потеплел, как будто она из тени вышла на солнышко. Гульден, поживешь с папой Сашей. Папа Саша добрый. Правда, после поездки на Черное море он вроде чокнулся, но это пройдет. Это у него уйдет в сны.

"И правда, - подумал Петров, - это уйдет в сны. Скорее всего, в один сон: "Воспоминание о пароходе, похожем на клавесин"".

Гульден был карликовый пудель, очень дорогостоящий. Его привезли из Голландии для улучшения породы наших карликовых пуделей.

Гульден был умный. Если правда то, что пудели считаются самыми умными среди собак, то Гульден, наверное, входил в десятку умнейших среди пуделей. Он был ненавязчив. Мог справлять свои неотложные дела в ванне. Сам запрыгивал туда и справлял. Породу наших карликовых пуделей улучшал охотно. Медали носил с ухмылкой, но и не стеснялся их. И красив он был, и чудесен, и ходил, как волшебная лошадка. Но эти исключительные качества не сделали его ни заносчивым, ни чванливым, как это случилось бы с овчаркой или боксером.

Гульден, разумеется, видел недостатки своих хозяев, но поскольку родился с собачьим сердцем, то, невзирая на весь свой ум, был им предан и на критику в их адрес со стороны Петрова отвечал грустным взглядом и печальным вздохом - мол, перестаньте, Александр Иванович, ваши слова ранят мне душу. Первое время Петров был уверен, что Гульден называет его на "вы", и старался ему соответствовать.

- Эх, Гульден, Гульден, нам с вами нечем похвастать в смысле характеров, - говорил он. - Из нас хоть веревки вей.

Когда вещи погрузили в машину и поднялись выпить чайку на дорожку, зять взял Петрова под руку, повел в кабинет. Там, на журнальном столике, стояла вьетнамская корзина, полная книжек.

- Я, Александр Иванович, вам подобрал тут кое-что, чтобы вы не скучали.

В корзине были детективы и зарубежная фантастика, нашу фантастику зять считал чем-то вроде соевого шоколада.

- Детективная литература - барометр морали. Читателю интересен не сам бескорыстный сыщик, а на сколько градусов супротив вчерашнего вор нынче обнаглел. Значит, имеются условия для его воровской наглости. - Зять усмехнулся, его глаза, как бы ввинченные в череп, довернулись до отказа. Или, по-вашему, я не прав? А фантастика утешает человека в его одиночестве.

- Человек одинок всегда, - сказал Петров. - Я говорю - человек, а не молодой человек.

- Тем более утешает, - сказал зять тихо. - Особенно если он грешен. А человек грешен даже не молодой.

Может быть, в словах зятевых был какой-то глубокий смысл или намек, но их основной подтекст торчал, как заячьи уши из невысокой и негустой травы: мол, читайте, дорогой тесть, веселенькое, легонькое, незатейливое отдыхайте и не трогайте дорогие издания. Дорогие издания сами себе покупайте, тогда и трогайте.

Дочка Анна сказала Петрову шепотом, без подтекстов.

- Холодильником не увлекайся. Баром тоже. Купи себе пива. Мама вам с Гульденом мяса натушит. - Сунула ему в руки тетрадь, обернутую в пестрое. - Прочти обязательно, тебе будет интересно, как деду.

Внук Антоша ничего не сказал. Внук улыбался вежливо. У него, как выяснилось, заданием на лето было выработать японскую непоколебимую маску.

Перед зятевым кабинетом Петров склонял голову. Один гарнитур финской фирмы "АСКО" - "Футура". Другой гарнитур - "Орион", полуампир ленинградской мебельной фабрики "Интурист", фанерованный красным деревом. Кресла - "Лесная дрема". Диван - "Ложе ангелов". Много книг. Много-много. Может, зять их все прочитал? Может быть, - зять Петрова был физически сильный. И вообще, что Петров знал о своем зяте? Иногда Петрову казалось, что зять у него инкубаторный.

Лидия Алексеевна Яркина, завотделом феноменологии, доктор наук, имеющая слабость к драгоценным камням голубого цвета, сказала, что зятьев не следовало бы называть уменьшительными именами - к примеру, Вовами, - от этого зятья мельчают и вырождаются.

У Петрова был крепкий зять.

Петров перелистывал детективы, когда зазвонил телефон. То была Софья.

- Ну как вы там? Позови-ка Эразма.

- Его нет. Он ушел сразу.

- Ну и прекрасно. Звонила Анна с дороги, просила проверить.

Через минуту раздался звонок в дверь. Гульден прижал нос к щели и завилял хвостом.

Вошел Эразм.

- Петров, я тут с тобой поживу. Мы с моей Матреной в топоры пошли.

День, начавшийся так красиво, погас, будто в аквариуме с электрическими рыбками и маленькими шустрыми осьминогами выключили подсветку.

Эразм перелистывал дорогие издания по искусству.

- Смотри, Петров, - говорил он. - Все бабы у этих модерных художников страдают отсутствием тазовых функций. - Он ставил крепким ногтем кресты на женских телах Модильяни. - Петров, что с тобой? Чего это ты побледнел? Сердце?

- Я не могу тебя здесь оставить, - сказал Петров. - Дома пожалуйста. А здесь... - Он беспомощно оглядел красивую квартиру, где мог бы найти себе место напольный позолоченный канделябр из комиссионного магазина "Бронза".

- Да ты не переживай, - говорил Эразм. - Я на полу посплю. На ковре. И Гульдену веселее будет. И теплее. Я же как печка.

- Не терзай, - пробормотал Петров. - Не могу я. Тут я тебя оставить не могу. Это выше.

- Раб ты, - сказал Эразм Полувякин. - Ты еще не раздавил в себе гадину. Идем шапки заказывать.

По дороге в ателье Эразм развивал мысль, что жена Петрова Фекла, "или, как ее там, Ефросинья", гораздо значительнее своего дорогого мужа и как личность и вообще. По крайней мере она-то может принимать решения. "Выше нее только безусловно великое - скажем, возраст".

- Потому что мужики друг перед другом заносятся. Когда мужики друг перед другом заносятся, баба берет верх. А это, Петров, плохо. Вот ты меня переночевать не пустил, а это тоже плохо... Петров, ты же ведь никогда не думал, что, разреши нам проживание в гостиницах с недорогой оплатой и неограниченным сроком, сколько бы мужиков предпочло одиночество.

Лет десять назад Эразм Полувякин ушел от своей первой жены Ариши, женщины светлой, тихой и доброй, - как все считали, такой, какая ему, шумному и непоседливому, нужна была. Ушел из центра города на Гражданку к яркой, губастой и тоже шумной, чьего имени никто не знал, поскольку Эразм называл ее то Рашель, то Изольда, то Жоржетта, то Мотря, то Лизхен, то Фекла, то просто Киса и Задница.

Вторую жену Эразма Петров и видел-то, может быть, раза три, а вот о первой, поскольку жили они в одном доме, имел мнение жесткое: Ариша, обидевшись, могла месяцами молчать.

- Не дом родной, а склеп фамильный! - кричал в таких случаях Эразм.

Но когда, как сейчас, приходилось ему себя жалеть, он включал в эту жалость и Аришу.

- Вот, Петров, меня все уважают и Аришу уважают, только ты нас с нею не уважаешь. Я каждый день принимаю душ, а ты меня не берешь ночевать. Мелкий ты, Петров, человек.

- Стой, - сказал ему Петров. - Я придумал. Есть место, где ты сможешь пожить. Получше, чем у моей дочки Анны. Пойдем.

Они возвращались из ателье, где им обмерили головы. Впереди них, наслаждаясь запахом столбов и подвалов, бежал Гульден.

Семиэтажный дом с бетонными матросами поверх карниза выглядел под теплым небом скромнее - холод неба возвеличивает архитектуру.

Рампа Махаметдинова кивнула Петрову, как подчиненному, с высоты автокара. Но, глянув на расхлыстанного Эразма, вдруг засмущалась.

- Слышишь, Петров, это твой друг нэ художник, нэт? - И, не дожидаясь ответа, заявила: - Теперь думаю в режиссеры пойты. Режиссеру много знать надо. Все про любовь. Скажи, есть такой учебник, где все про любовь?

- Жизнь, - сказал Петров.

- Разве это жизнь? - Рампа взмахнула когтистой лапкой.

- Иди в стеклодувы, детка, - сказал Эразм и положил ей руку на плечо.

- Сными, - прошипела Рампа. - Художник, а совсем дурак.

Кочегар, оглядев Эразма, спросил:

- Надолго?

- Я плаваю. - Эразм принялся извлекать из карманов пакеты с японским растворимым супом. - Опохмеляет, я вам скажу!

Знакомство их произошло просто и логично. Петров отметил, что и похожи-то они друг на друга, и роста равного, и объема.

Помещение No1 было пустым и гулким.

- Где Шурики? - спросил Петров.

- Мальчика отправили на юг, поправлять здоровье.

Петров подумал: "Все как по нотам".

Помещение No2 уходило в бескрайность, и не было в нем надувных розовых лодочек-матрацев и клетчатых пледов цвета календулы.

- А эти где?

- Эти на Рижском взморье. У них порядок. Она его похоронит, сама пойдет в монастырь.

Эразм, горячась, кинулся доказывать с точки зрения врача и умного человека, как полезны были женские монастыри, как они спасали общество от истеричек, нимфоманок, кликуш и просто-напросто страшненьких.

В помещении No3 стены были выкрашены бирюзовой эмалью.

- Рампа боролась.

Петров не понял.

- Замазала Рампа свою любовь нитровинилхлоридом... Петров, может быть, тебе интересно - дурында, с которой ты в кино бегал, укатила в отпуск к отцу.

Петров охрип.

- Откуда ты знаешь?

- Тетя дворник сказала. Это ты по артисткам - я по дворникам.

Петрову было хорошо. Красивая просторная квартира. Дорогие книги. Дорогая еда из похожего на храм холодильника. Предостережениями дочки Анны он пренебрег. Дорогая стереофоническая радиосистема, звучавшая, хочешь, как глас пророка, хочешь, как шепот эльфов. В придачу ко всему этому великолепию корзина зарубежной фантастики, детективов и умный, ласковый пудель.

Может быть, все карликовые пудели любители детективов, может, только голландские, но, когда Петров уселся за чтение, Гульден долго скоблил когтями его колено и, встав перед ним на задние лапы, поскуливал и вилял хвостом. И проделывал это неотступно, пока Петров не догадался читать вслух.

В особо захватывающих местах Гульден повизгивал или лаял, смотря по обстоятельствам. Иногда он рычал львом. И Петров говорил ему:

- Не подсказывай.

А как хорошо было гулять с Гульденом. Как спокойно. Гульден не стремился задрать ногу ни на сапог милиционера, ни на метлу дворника. Для своих целей он забегал в подворотни и в скверики, и делал все незаметно. Не то что карликовые пудели в Венеции, куда Петров ездил по турпутевке. Там пудели бегают по улицам без хозяев, как кошки. Правда, в красивых ошейниках, чего у нас нет. А когда гость Венеции бредет поздно вечером к себе в гостиницу, он , должен быть осторожен - Венеция по вечерам минирована пуделями.

И встречи с людьми бывали разнообразные.

Один молодой собаковод погладил Гульдена и весело так предложил своему псу-боксеру:

- Нельсон, сожри Гульдена. Не хочешь? Ты недомерков не ешь. - Голос у парня был добродушный и горделивый.

- Разве можно собаку называть таким знаменитым именем? Нельсон известный флотоводец, лорд.

- Знаем. - Владелец боксера кивнул охотно и радостно. Пахло от него металлом и смазочными материалами. - Тамерлан, что ли, не полководец? Царь! Хромой Тимур! Все знают. И все равно называют. Тут в микрорайоне три Тамерлана бегают. Один азиат. Один кавказец. Один дворянин. Все трое асфальтовые лбы. Их вон даже вот эта Ядзя презирает.

Ядзя была болонка. Чистенькая, с черным сердитым носиком. Ее хозяйку, крепко подвяленную даму в велюровой куртке, звали Валентина Олеговна. Голос у нее был от другой дамы, свежий и сдобный, как бы для чаепития.

- У меня до этого тоже были муж и собака, - говорила она, благоухая ванилью французских духов. - Муж тоже научный работник. Собака тоже кобель.

- Разве Ядзя кобель? - спрашивал Петров, чувствуя себя балбесом.

- Нет, Ядзя девочка. У вашей дочери Анечки муж научный работник.

Петров не решился ей возразить, может быть и научный.

Однажды на набережной Фонтанки присел перед Гульденом и приласкал его высокий мужчина в коже. И пошел через горбатый мост. И возникло у Петрова ощущение, что уходит в воду мачта затонувшего парохода. С тех пор при встрече они любезно раскланивались.

Валентина Олеговна разъяснила, что это Арнольд Николаевич, крупный инженер. Тридцать книг написал по своей специальности. А тут возьми жена да и разведись с ним, со всей решительностью усталой женщины. И любовница от него ушла к другому. "Хватит, - сказала, - неопределенного положения". А дочка - наоборот, пришла. С ребенком. Поссорилась с мужем и пришла. От этого его мама заболела. А гулять с собакой кто будет? Арнольд Николаевич даже из командировки прилетал, чтобы гулять с собакой. Старая была собака. Тоже сука. Он повел ее усыплять. Вернулся - плачет. "Тяжело, - говорит, терять друга". Вечером вышел гулять один. Так и гуляет ежевечерне. Снег ли, ветер - гуляет. Наденет коричневое кожаное пальто, кожаные перчатки, кожаную кепку - шевро-мароккан, все коричневое, и гуляет, прихрамывая. Очень хороший человек. Хочет завести таксу. Я его отговариваю. Но он упрям. "Такса, - говорит, - друг. У меня вертикальная схема, у таксы горизонтальная. Мы с ней подходим, как единство противоположностей". Я ему объясняю, что ему нужен близкий человек. Но он же осел. Не обижайтесь, но мужчины все ослы. Им близкий человек не нужен - только горизонтальная схема.

Все было интеллигентно, чудесно, если бы...

Почти каждый день вламывались к нему Эразм Полувякин и Кочегар. Втискивались в бархатные кресла. Учили Гульдена сквернословить. И требовали закусок из холодильника. Бар Петров на замок запер и ключ потерял.

Не верили.

- Заграничные коньяки один лакаешь, - возмущался Эразм. - Однако стыдно. Впрочем, лакай. Порти себе организм. Заграничные коньяки теперь на чистой химии заверчивают. На ацетилене. Доставай закусить.

После непродолжительной борьбы у холодильника вытаскивались паштеты, исландская селедочка в винном соусе, салями и сервелат. Петров в который раз объяснял Эразму, что тот мародер. Обвинение это Эразм Полувякин решительно отметал.

- Ты им отец. Тебя они должны чтить, а твоих дорогих друзей уважать. Ибо нет у человека ничего выше, чем его дорогие друзья.

Кочегар улыбался и хмыкал. И от его хмыканья исландская селедочка, а также сервелат опускались на шкале ценностей до своего достойного, но, истинного значения.

Уже втроем, дружно, ставили они на проигрыватель пластинку - оркестр под управлением Мориа - и пели под нее военные песни. И пудель Гульден им подпевал.

Эразм Полувякин рассказывал о своем будущем. Мол, однажды он снимется с места и пойдет пешком искать Беловодье. Еще Рерих его искал вместе со своей женой. А в Беловодье с бабами не пускают. Там живут одни мужики. И хоть водки там столько, сколько желательно, отсюда и название - Беловодье, она там из фонтанов бьет, - никто из беловодских мужиков ее на потребляет. Причина для потребления ликвидирована - ни одной Феклы на тысячу верст. А все мужики. Исключительно занимаются наукой. Все, как один, махатмы и долгожители. Все владеют иностранными языками, телепатией, и телекинезом. И прилетают в мир грешный, где баба правит бал, на летающих тарелках и сублимируют души отчаявшихся местных мужиков в своих трансцендентальных опытах.

Однажды на Петрова с Гульденом набежал мужичок. Веселый такой, крепенький. Выпивший пива. Схватил Гульдена, прижал к груди крепко.

- Здравствуй, Гульденчик. Я тебя отловлю на шапку, отловлю, ты так и знай. - Поняв, что Петров принял это заявление буквально, успокоил его словами: - Не хнычь, борода. Какая из Гульдена шапка? Смушка. Сорок рублей. За такую стоимость душу ранить себе никто не будет. На шапку хорошо идут лаечки, овчарки, ньюфаундленды, чао-чао, кое-кто из дворняжек. А самый шик - колли. Одна клиентка, каблуки, не поверишь, - во! сама, не поверишь, - в обтяжку, аж скрипит, заказала мне набор на шубку. Из колли. Понял, борода?.. А вот и Ядзенька. Здравствуйте, Валентина Олеговна, когда будем Ядзеньку на шапку?

- Он всегда шутит, этот мужчина. Он многодетный, - объяснила Петрову Валентина Олеговна. - Правда, шутки у него жутковатые. Черный юмор.

Но Петров понял - мужичок не шутит. Мужичку не до шуток.

Его оскорбила пошлость ситуации - сам-то он заказал себе собачью шапку. И голову дал обмерить.

Он вырезал из газеты выкройку по зятьевой бобровой ушанке получилось, что придется ему носить на голове рослого спаниеля.

"Откажусь! - бесповоротно решил Петров. - Придет Эразм, я и его отговорю".

Но пришла Софья, принесла парной телятины и парной говядины и кусок свинины. Наварила щей, приготовила гуляш и телятину в сметане с молодой картошкой.

По квартире благоухания заходили.

Разбой в холодильнике Софья не то чтобы одобрила, но и не осудила.

- Не убудет, - сказала. - Рано Анна к холодильнику приросла. В ее возрасте нужно жить шире. А шапка? Ты прав, собака - друг, но своя. А чужая собака - собака. Может быть злая и очень кусачая... Ты, Петров, не меняешься. Потому Анна и попросила пожить с Гульденом не меня, а тебя - ты с ним, наверно, дурацкие речи ведешь и, наверно, на вы.

С Гульденом Петров уже давно перешел на ты. Но вот спрашивается изменился ли у Петрова характер? Разумеется, нет. Просто поступки, которые он раньше совершал лишь в своем воображении, теперь научился совершать в натуре. Если раньше он воображал, что обедает в ресторане, то теперь он, когда захочет, идет в ресторан и обедает. И за женщинами привлекательными ухаживает в натуре. И сослуживцам говорит то, что о них думает, не стесняясь. Правда, без резкостей.

Если и произошло с ним что-то - это переход из одного вида Homo в другой: из думающего в страдающего. Раньше-то он, бывало, думал: страдать - не страдать? А теперь, не дав времени на размышление, вдруг заболит у него сердце, заноет...

Хлебал Петров щи, приготовленные Софьей, и думал о Софье.

Любви у них, наверное, не было. Софья за него пошла, поскольку засиделась в девках: самая из подруг красивая, а в девках. Он женился на ней, наверное, потому, что хотел ее, и не конкретно Софью, а просто женщину. И все так сошлось. Все облеклось в мораль. И все были довольны попервости. Но в их жизни не было красоты - красоты их совместного бытия. Они не создали гармонии.

Какая тут связь, но, думая о Софье, он почему-то думал и о Victoria regia. Что есть "виктория региа", как не сильно разросшаяся и потому лишенная чувственного смысла кувшинка? Разве можно, к примеру, гадать на ромашке: "любит - не любит", если ромашка величиною с таз?

Несколько дней Петров прожил тихо, спокойно. Эразм Полувякин и Кочегар его не посещали. Он читал Жапризо. Посещал институт и Публичную библиотеку.

Софья приходила: принесла белье и бананы. Опять натушила мяса. Сварила рассольник.

Петров испытывал к ней дружескую приязнь.

Именно Софья наткнулась на тетрадку в пестрой обложке с типографским названием "Tagebuch".

Из тагебуха выпала записка.

"Папа, это Антошкин дневник. Я его обернула, чтобы он не догадался. Я его случайно нашла. Что-то меня тревожит. Прочитаешь - положи в кухонный стол. Туда ни Антошка, ни наш Сергей Альбертович не лазают, они снобы. Целую. Анна".

Первая строчка в дневнике была:

"Я начал размышлять о женщине".

- Ничего себе, - сказала Софья. - Рано начал.

Гульден запрыгнул Петрову на колени и залаял на Софью.

- Соня, - сказал Петров. - Ты не находишь?..

Софья от них отмахнулась. Она читала с выражением:

"Весь вред и вся несправедливость происходят от женщины. Как только девчонка рождается, ее сразу записывают в лучшую половину рода человеческого и в председатели. Таньку Тараканщикову (Тараканище!), она еще в яслях командиром была, все время выбирают в председатели. И колотить ее нельзя, потому что она слабый пол. Ничего себе слабый - сильнее ее в классе только Ирка Золотарева. Тараканище говорит нахально: "Мужики, мне вас жаль. Вы обречены на вымирание". И по башке ей дать нельзя. Но почему, почему ей нельзя дать но башке? А еще говорят о какой-то эмансипации. Я посмотрел в словаре. Эмансипация значит - освобождение. Но скажите, скажите на милость, от чего их освобождать? Ха-ха! От наглости, нахальства, болтливости, подхалимства, ябедничества, крикливости, сопливости. Ах, подумаешь - глазки! Правда, у Тараканища красивые глаза. Но как она много жрет. Она съедает три пирожка, котлету с картошкой, компот и яблоко. А еще сколько дома! Их нужно освободить - и как можно скорее - от воображальства, от зазнайства, от всезнайства. Я слышал женщин нужно освободить от работы. Ха-ха! Да как же это сделать, если они так и прут в начальство и в торговлю.

Когда говорят о чести, джентльменстве, благородстве, о таком - о всем хорошем, то всегда хотят сказать, что этого нет у мальчишек. А девчонок-то от этого давно освободили.

Это просто мысли. Пока без выводов.

У Сократа была жена Ксантиппа. Она его била.

Диоген жил в бочке специально, чтобы женщины не лезли. Ведь никакая женщина не захочет жить в бочке. Диоген был умнее Сократа".

Софья зевнула, бросила Антошкин дневник в корзину с детективами и фантастикой.

- Анна дура, - сказала она. - Мальчишка влюблен в Тараканище. А Тараканище его в упор не видит. А насчет бочки он не понимает. - Софья засмеялась негромко. - Посели в бочку нашего Аркадия - туда столько девок набьется. В очередь станут. И будут, черт возьми, правы. Пошла я. Сегодня Аркадий с гастролей приехал. Может, от тебя привет передать?

- Передай.

Когда Софья ушла, Петров взял дневник внука-четвероклассника и принялся читать дальше.

Гульден делал вид, что ловит блоху, - собаке без блохи скучно.

"Теперь о Бабе Яге, - писал внук. - Тараканище говорит, что Бабу Ягу придумали мужчины из зависти к женщине и от врожденной тупости. И ведь действительно, такого безобразного персонажа среди мужского населения сказок и мифов нет. Ха-ха! Мама говорит: "Не смейся над Бабой Ягой, она, в сущности, несчастная женщина".

Размышляю:

Баба - женщина, жена, Жена - чья? Яга - его. Он кто? Леший. Баба Яга - жена Лешего. Да он что, дурак, взял в жены такое страшило? Он, наверное, женился на дриаде, Красавице.

Говорю Тараканищу - ты дриада. Она говорит - факт. Я ей объясняю. "Дриада" - древесная. То есть дубина, деревянная башка. Еле отбился.

Размышляю:

У Даля: "ягать" - кричать, визжать, вопить. Значит, Баба Яга кричащая, вопящая, визжащая женщина. У Рыбакова Баба Яга обязательно на коне. Визжащая женщина на коне - амазонка в атаке.

Скачала амазонки жили на Дону (по-ихнему Танаис), потом ушли на южный берег Черного моря, на железную речку Фермодонт. Они первыми освоили железное оружие и овладели верховым конным строем. То есть изобрели конницу. Амазонки были вооружены боевым топором и кинжалом (все железное) и луком (наконечники у стрел железные). Имели железный щит и железный шлем. Они наносили поражение всем. Стрела с железным наконечником пробивала бронзовый щит, руку и бронзовый панцирь. А железный боевой топор! Амазонки, как вихрь, налетали и, как вихрь, исчезали в степи. Они с диким визгом врывались в селения, угоняли скот, отнимали хлеб и увозили с собой девочек. Отсюда у восточных славян страх перед Бабой Ягой и запугивание ею детей. Амазонки так распоясались, что пришлось самому Гераклу вмешаться. Он пришел на реку Фермодонт, проник в их главное логово Фемискиру, убил их молодую царицу Ипполиту, отобрал у нее волшебный пояс и отдал грекам. А ее мать, красавицу царицу Антиопу, выдал замуж за афинского царя Тесея. Когда Геракл ушел, амазонки поскакали в Грецию. Напали на Афины и ворвались в центр города. Но почему-то отступили. Наверное, их упросила Антиопа.

С волшебным поясом мне все ясно - это перевязь, на которой висели лук и колчан со стрелами. Хотя греки и переняли лук у амазонок, но они считали его оружием слишком жестоким и безнравственным - лук лишал противников возможности выказывать мужество, ловкость, силу и благородство. Когда греки воевали между собой, они договаривались лук и стрелы не применять.

Амазонки построили города Эфес, Смирну, Киму, Мирину.

После похода на Афины амазонки ушли с Фермодонта на северный берег Черного моря, где сейчас город Сочи. Попробовали слиться со скифами и сарматами. Они им не понравились. Амазонки приуныли, растерялись - что делать? Прискакали они один раз к нашим предкам, порубали мечами всех жен и заняли их место. Отсюда женщины у нас такие воинственные и властолюбивые. Даже моя мама. Особенно Тараканище".

Антошкин дневник оканчивался размышлениями: "Думаю: железная ступа и помело - объяснимо. Помело: за девчонками тянется устойчивое прозвище "метелки" - наверное, от прически "конский хвост". Амазонки носили прическу "конский хвост". (Изображение на вазе.) Может быть и другое железный боевой топор, украшенный лентами по счету убитых врагов. Железная ступа - все железное вооружение, особенно щит и шлем. (Амазонки переняли железо у талантливого, но не воинственного племени Халибов.)

Не могу понять двух вещей.

Первое - при чем тут избушка на курьих ножках?

Второе - почему, ну почему, когда я смотрю на Тараканище издали, меня тянет подойти к ней поближе?"

Петрову хотелось бы видеть Антошку инженером или ученым естественного направления, но он пошел в деда, несчастный, и дед в свое время руку к этому приложил.

Когда Антошка был маленьким, его часто оставляли с Петровым. Вместо сказок и другой дидактической литературы (Петров считал, что термин "детская литература" следует заменить на термин "дидактическая литература" - так будет правильнее) дед читал ему мифы. Один миф сцеплялся с другим мифом, одно имя связывалось с другим именем; утром, когда Софья приходила их будить, на полу вокруг широко разложенного дивана лежали тома энциклопедий, справочники и словари.

Речку Темре-чай - легендарный Фермодонт на южном берегу Черного моря - они так и не отыскали.

Петров порылся в зятевых книжных шкафах, нашел Атлас мира, но карта Турции в атласе была еще меньше, чем в энциклопедии.

Гульден сладко сопел в кресле. А Петрову грезились тучные долины, по которым несутся умащенные маслом ахалтекинцы с гордыми, но, увы, одногрудыми девами.

На следующий день Петров долго работал в Публичке.

Потом Петров погулял с Гульденом, обрезал пожилую дамочку в голубых босоножках, упрекнувшую его, что он собаку не кормит: "А у нее брюховина к горбовине приклеилась", высказав несколько соображений геронтологического характера, и посетил Валентину Олеговну. Договорился, чтобы она выгуляла Гульдена вечером, а может, даже и утром, - у него самого, мол, срочная работа и он, мол, заночует где-нибудь в Кронштадте или в Выборге, - и направился к Кочегару; Петров волновался за Эразма - куда тот пропал? - а скука, наслоившаяся в душе от чтения фантастики и детективов, имела такое свойство, что вызывала конфузливое желание выпить.

Горная леди грузила на электрокар макулатуру, связанную бечевкой в плотные пачки.

- Повезу на пункт, - сказала она Петрову, как своему. - Обещал "Режиссерские уроки". Сдавать буду на режиссера. Тепэр знаю мой пут. - Она сжала кулаки, кому-то воображаемому скрутила руки назад, кого-то саданула под дых, кому-то отвернула шею и сплюнула.

"И ведь сдаст, - подумал Петров. - И примется интерпретировать Шекспира. "To be or not to be". Неужели ее это волнует? Впрочем, те, кого это волнует, не идут в режиссеры".

Загрузка...