- Ты к нему? - Рампа улыбнулась Петрову, и соболя ее бровей, пребывавшие все время в свирепой схватке, расцепились, а в черных глазах проступила младенческая синева. - Иды. Он внызу. - И добавила, улыбнувшись еще теплее: - Твой друг Эразм - хороший человек, мне любов лечил. Тепэр имею.
В котельной у тумбочки сидели Кочегар и, Петров вздрогнул, тот самый мужик в светло-коричневых брюках, который сломал тюльпаны.
- Казанкин, - сказал Кочегар. - Лева.
Фамилия была как будто известна Петрову еще до их достопамятной встречи, но скорее всего по кино или телевидению. Наверное, какой-нибудь киногерой. Скажем, капитан Казанкин, сапер.
- Да мы знакомы вроде, - буркнул Казанкин, подняв на Петрова печальные глаза. - Тоже мужик загубленный, как и я. Петров, сердишься? А ты и меня пойми - обалдел я, ошалел.
- Садись, Петров, - сказал Кочегар. - Эразм наш куда-то делся. Ни дома нет, ни сюда не приходит - не иначе в море. Скажем, обретается он сейчас в Лондоне. Все сам бери, Петров, и табуретку и кружку. Это Казанкин. Пенсионер. Мы с ним вместе работали на заводе. Мы кузнецы.
"Конечно, они кузнецы. Кузнечики".
Петров смотрел на Казанкина грустно и недоверчиво. На пенсионера тот был похож, как племенной бык на тенора. А в груди Петрова одинокий воробышек клевал пшено.
- Был я тогда... Пенсию обмывали. Вернее, до этого был, а потом, стало быть, шел. Шел, ну. Бездумно...
В пятьдесят лет Казанкин вышел на пенсию по горячей сетке. Вообще-то он мог бы остаться в цехе, где был на прекрасном счету: имел орден и персональную зарплату. Но Казанкин начал бояться огня. Что-то в нем повернулось, и он дорабатывал чуть ли не зажмурившись. Искры окалины летели в него - он хоть бы что, боялся он спрятанного внутрь поковки жара. Ему казалось, что вот он ударит поковку посильнее - и она лопнет, как колба, и налитый в нее огонь выплеснется ему на руки. Все знали об этой его болезни и потому не удерживали и сочувствовали. Казанкин решил погулять годик, съездить на родину в Новгородскую область, да на Черное море, да а какую-нибудь соцстрану - скажем, в Болгарию (хотелось ему в Болгарию). А потом бы он снова вернулся на завод, поскольку запах пиленой древесины Казанкина просто обескураживал: разглядел Казанкин в дереве что-то такое, чего никак не мог отыскать в металле, - какую-то в дереве покойную внутреннюю доброту.
После того как Казанкина проводили, дали на память электронные наручные часы-дисплей с гравировкой от коллектива (у него-то были такие часы, только получше - японской фирмы, но подарок - это подарок, тем более с гравировкой), Казанкин, как водится, выпил.
Все это происходило в Доме культуры. Было грустно, но почему-то все хлопали. Герой соцтруда Рожнов, бригадир Казанкина, прослезился на сцене.
После было несколько тостов в буфете.
После был вечер с красивым закатом. Казанкину казалось, что поковка лопнула все же от удара стотонного молота и огонь выплеснулся на свободу. Он разглядывал свои неопаленные руки и пел. Домой в совсем новый район ему идти не хотелось, он шагал к своему земляку и бывшему собригаднику, ныне оператору газовой котельной, Иванову Егору Фроловичу, чтобы еще поговорить.
И начало портиться у него настроение. И все портилось.
Немного не дойдя до котельной, Казанкин остановился и долго глядел на крыши домов, и волна сиротства заливала его. Он знал эти крыши, как дворник знает свои дворы. И от испорченного настроения и от этих знакомых крыш он как бы уменьшился в росте и возрасте. И вот он стал совсем маленьким мальчишкой-оборвышем, сбежавшим из детского дома, чтобы жить самостоятельной вольной жизнью. А над ним, придавив его ногой в желтом полуботинке, возвышался неуловимый чердачный вор по кличке Цыган.
А Цыган-то он был не цыган, но смуглый и черноокий. Впоследствии в какой-то особый счастливый день влюбился Цыган в заезжую москвичку, наврал ей, что он фотохудожник, освоил самостоятельно это дело и отбыл в столицу свататься, да так удачно, что и сейчас там живет. Слышал Казанкин, что у него заграничные медали есть и международные дипломы за фотохудожества.
А в тот день он стоял над тщедушным Казанкиным шикарный и сытый, а Казанкину от голодного головокружения казалось, что и душа, и желудок размещены в ноздрях.
Казанкин прожил у Цыгана три года. И в школу ходил. И на завод его устроил Цыган. Сам Цыган не работал, но все его пацаны - собственно, и воровали они - работали. Цыган шпану не держал.
Ах, закат, закат - разбойничье небушко его отрочества. Никто бы и не узнал, что кузнец Казанкин был когда-то чердачным вором, если бы не этот разлившийся по всему небу, слепящий закат. Если бы не это чувство сиротства от торжественного ухода на пенсию. Плача всем нутром, озябший от воспоминаний, поднялся Казанкин по лестнице.
Дверь на чердак была не закрыта. Раньше-то на чердаках висели такие замки, что страшно было подумать, как их затаскивали на такой верх.
Казанкин вошел на чердак. Пахло пылью и чистым бельем. Стояла табуретка, застланная бумагой с перфорацией по краям. Казанкин допил коньяк. Разложил одну простыню на пыльном полу, побросал на нее все белье без разбора и связал узлом. Протолкнул узел в слуховое окно и, придерживая его, вылез на крышу. И распрямился, и плечами повел в предчувствии роскошной удачи. Небо, не загороженное домами, было слепяще новым, и оранжевые разводы - как позумент на мушкетерском бархате. Казанкин широким движением закинул узел за спину и легко зашагал по крыше. Путь этот он помнил и узнавал, хотя и утыканы были крыши телевизионными антеннами, как слаломными вешками, и выкрашены были не красным суриком, а какой-то зеленой краской. Вот он дойдет до угловой башни с выбитыми окнами, где они всегда укладывали белье в грязные бумажные мешки и спускались по лестнице уже как строительные рабочие, иногда даже с кистью на длинной палке в руках, с мастерками и кельмами. Вот он дойдет до башни и вернется, положит узел на табурет и напишет что-нибудь остроумное вроде: "Привет от Левы-пенсионера".
О том, что где-то здесь была щель между домами, Казанкин вспомнил, когда провалился в нее. Говорят же - по давно не хоженной дороге нужно сначала пустить осла.
Казанкин обеими руками вцепился в узел - единственное, за что он мог держаться. Это его и спасло. В узкой щели узел шел туго. Казанкин спускался кар с парашютом.
В щели становилось все темнее. Пахло хуже. "Вот тебе и конец", думал Казанкин. Щель ни с улицы, ни со двора не видна, забрана кирпичом, оштукатурена и окрашена. Наверное, даже сегодняшние дворники не знают, что она есть. Кричать придется громко и долго. И когда услышат его, и тогда не поймут, где кричат. Может, старик какой вспомнит про щель. А когда пожарники приедут, да вытащат, да узнают, что Казанкин Лев Николаевич чердачный вор и только прикидывался советским честным рабочим, высококлассным кузнецом и орденоносцем...
Казанкин ощутил вдруг, что сидит на каком-то выступе. Поерзал сидит. Тогда он опустил одну руку, затем другую. Они ныли, словно он целую смену отмахал кувалдой. Лбом Казанкин уперся во что-то гладкое. Ноги болтались в воздухе. Казанкин чувствовал, что до земли не так уж и близко.
В глаза ему ударил свет. Казанкин ухватился за узел. Прямо перед его лицом было оконце, какие бывают в ванных комнатах и кладовках. За немытым, шершавым от грязи стеклом ничего нельзя было разглядеть. Казанкин поплевал на ладонь, протер стекло. В образовавшуюся промоину разглядел ванную и женщину в халате. Женщина готовила себе воду, вытряхивала из флакона ароматное снадобье, взбивала пену. Как бы играя. Как играет ребенок. Потом она скинула халатик. Казанкин отвел глаза. Когда же он снова глянул в промоину, женщина сидела в пене, как Афродита в адриатическом прибое, с поднятыми к голове руками.
"Неудобно, - подумал Казанкин. - Вроде я сюда специально залез подглядывать. Надо бы подождать, пока она вымоется". Он повертел головой, посмотрел в небо. Оно светилось над ним узкой, почему-то зеленой, лентой. "Потом я к ней вежливо в окно постучу... А если она вымоется по-быстрому и уйдет? Может, к тете уйдет до завтра. А может, к дяде на все выходные?" Казанкина охватил такой ужас, какого он не испытывал даже во сне, когда выплеснувшийся из поковки огонь пожирал его руки.
Он толкнул раму. Окно легко распахнулось, сбив с подоконника какие-то бутылочки и коробочки. Казанкин просунул голову внутрь. Сказал, обдирая горло словами:
- Пардон, гражданка.
Женщина ойкнула, прикрыла руками грудь. Но вот она завизжала. Швырнула в Казанкина губкой. Бутылкой с шампунем. Потом вскочила, запустила в него кусок мыла и наконец принялась плескать в него пеной.
- Да уймитесь вы, дамочка! - кричал Казанкин, захлебываясь, ошалев от рези в глазах. - Случай произошел. Успокойтесь, гражданочка. Пардон, мадам... Вы прекрасны, спору нет. Но я не для этого...
- Иди отсюда!..
- Мне идти отсюда некуда, только к вам, - возражал Казанкин. И он попытался влезть в ванную.
Дамочка завизжала еще громче.
- Только попробуй! - визжала она. - Я тебя кипятком ошпарю. - Потом она вдруг успокоилась и сказала мирно: - Отвернись хоть, мне же ополоснуться надо. Я же вся в пене.
Казанкин зажмурился. Он слышал бряканье, звяканье, шум душа и все ждал, что его ударят чем-нибудь по голове. Ни на секунду не предположил Казанкин, что в квартире имеется мужчина: муж, брат, отец. Еще глядя в промоину в стекле, он это понял по каким-то незначительным приметам. Ничего мужского в ванной не было, хотя бы халат, носки. И зубная щетка в стаканчике одна. Но главное, при ком-то своем - муже, ребенке, любовнике женщина повела бы себя иначе.
Когда Казанкин осторожно открыл глаза, женщина сидела на табуретке нога на ногу и курила. Была она в халате, и на пальцах ее розовой ноги висела и раскачивалась серебряная туфля. "Принцесса Джаваха", - почему-то подумал Казанкин. А женщина спросила его, как спрашивают сильно запоздавшего мужа:
- Ну, рассказывай...
Был Казанкин трезв как стеклышко. Куда девается хмель в таких ситуациях - наверное, изучив этот феномен, можно будет выделить какой-нибудь антиалкогольный секрет, или энзим, или гормон.
Казанкин все ей рассказал, не утаил ничего, даже часы показал с гравировкой от коллектива. И все нажимал на то, что во всем виновато подсознание, разгулявшееся от выхода на пенсию.
- У меня свояк повесился в такой ситуации, - сказал Казанкин и закончил свою печальную повесть требованием: - А теперь идите звоните. Как вас?
- Меня зовут Зинаида Николаевна, - ответила женщина и спросила простодушно: - Куда, вы сказали, звонить?
- В милицию! В пожарную часть! В "скорую помощь"! Чтобы мне не кричать, не пугать людей. Пусть едут - вяжут.
- А разве вы не можете сюда влезть? - спросила Зинаида Николаевна.
- Не могу. Говорят, если голова пролезет, то и все остальное протиснется, - неверно. Это только в детстве верно, да, может, у хлюпиков. У меня же плечи, я же кузнец.
Женщина засмеялась.
- Интересное кино, товарищ Портос. Так куда же звонить?
- В милицию! - рявкнул Казанкин. - Давайте быстрее, дамочка. Тут крысы бегают, еще схватят за пятку.
- Не схватят - третий этаж.
Казанкин похолодел, оценив нутром кошмар ситуации, - если выступ, на котором сидит он, обрушится, если это просто налипшая к стене грязь. Казанкин представил, как он сползет вниз на дно щели, а там действительно шастают крысы. Ему показалось, что он слышит их возню и писк. Внизу крысы - вверху позор.
- Нельзя разве расширить окно? - спросила женщина.
- Можно! - закричал Казанкин. - Именно - можно. Потом я все приведу в порядок. Даже пол вымою. И возмещу.
- Ну так куда звонить? - сказала женщина. - Не стану же я этими вот руками оконную коробку вытаскивать и кирпичи вышибать. - Она сбросила туфли, стала на край ванны, протянула Казанкину руку и погладила его по щеке. Рука была мягче замши. Казанкин не предполагал, что такие бывают. У его женщин руки были мозолистые.
Петров уже давно вспомнил, где и от кого он слышал фамилию "Казанкин", но не шелохнулось у него ничто, он казался себе, и в этом видел спасение, стеклянным колпаком, под которым беззащитный воробей клюет пшено. Вот он сейчас чирикнет. Вспорхнет...
А Казанкин рассказывал:
- Попросите Иванова. Он мой земляк, собригадник. - Только его он мог позвать на выручку, доверяя ему беспредельно и не опасаясь. И не в том смысле, что не разболтает, другие тоже не разболтают, но Кочегар смеяться не будет, не будет презирать и стыдить, не изменит к нему отношения.
Кочегар пришел через час, принес в рюкзаке кувалдочку, длинное зубило и ломик.
С хозяйкой у них, наверное, еще при входе возникла схватка.
- Могу тебя взять на договор - спасателем при квартире, - раздраженно говорила хозяйка.
- Дорого - на колготки не останется. Я в этом деле лауреат. Говорю, джинн.
- Не треплись! - закричал Казанкин. - Спасай быстрее. Где тебе джин взять? Обыкновенно выпьем - коньяку армянского. Дама, вы коньяк принимаете?
- Я с кем попало не пью, - сказала хозяйка грустно. И эта ее грусть засела в сердце Казанкина занозой.
А еще через час Казанкин сидел на кухне Зинаиды Николаевны без пиджака, поскольку новый пиджак, в котором он красовался на сцене, он разодрал, протискиваясь в ванную. Тут же на кухне лежал обшарпанный протертый узел белья, трухлявые рамы и оконная коробка.
Казанкин говорил, преданно глядя на хозяйку:
- Позвольте, я подарю вам вот эти японские часы-дисплей фирмы "Сейко".
- Не позволю, - отвечала ему хозяйка. - Но я позволю вам как можно быстрее унести отсюда это белье. Я не хочу быть ни соучастницей вашей кражи, ни укрывательницей краденого. Позволю убрать весь этот мусор, принести кирпич, сделать раствор и заложить дыру в стене.
Казанкин посмотрел на узел с бельем, и лицо его перекосилось.
- Вынеси мусор, - велел ему Кочегар. - Белье я захвачу в кочегарку. А завтра на том доме, где украл, повесишь объявление: мол, найден узел белья, зайти по адресу.
Кочегар взял мешок с инструментом, взвалил на спину узел и, уходя, сказал:
- Казанкин, красотка не так проста.
- Убирайся! Еще раз появишься - кипятком оболью! - крикнула ему вдогонку Зинаида Николаевна и долго потом не могла успокоиться.
- Чего это вы? - спросил Казанкин. - Он хороший мужик.
- От него козлом пахнет. И вы проваливайте. Да не позабудьте про кирпичи.
Вот, Петров, какое приключилось дело. От глупости все. Один мудрец говорил, я в книге вычитал, что дороже всего нам обходятся наши воспоминания.
На следующий день загрузил я ее машину - у нее "Жигули", тройка кирпичом, горцовкой, алебастром. Олифы купил, краски белой - эмали.
- Начнем, - говорю.
Она говорит:
- Начинай, чердачный вор.
Я укор проглотил. Проем расчистил. Весь мусор - в щель к крысам. У них там в щели-то, я думаю, наверное, Невский проспект. Стены я водичкой смочил. Растворчику бросил, разровнял. Принялся укладывать. Частично кирпич не влезает, приходится отбивать. Раз по пальцу. Два по пальцу. Петров, я тебе скажу, с такой работенкой запаришься. И вдруг она, коленка из-под халатика светится, в разрезе грудь видна тяжеленькая. Ох, Петров! Зашибись! Стою, слюну глотаю - судорога по всему телу.
А она говорит:
- Казанкин, кирпич нужно брать двумя пальцами.
И-и раз! И-и пошла. Только кельмой постукивает.
- Все, - говорит. - Тут и делать-то было нечего. Оштукатурь.
Я навел раствору пожиже. Взял мастерок. Вместо творила - разделочную дощечку. Хлесь кучу раствора на стену, а раствор шмяк мне в глаза. Я хлесь. Он шмяк. Так и работаем. Глаза жжет, горцовка с негашеной известью. Уже совсем глядеть не могу. Сунулся под кран - счастье-то какое, Петров! Ты замечал, что именно вода чаще всего кажется нам счастьем, - разогнулся, а она стоит у окна, набирает раствор на мастерок с творила и набрасывает. И такие движения у нее красивые, как будто она играет в особый теннис. И по красоте ее движений я понял, что она мастер высокого класса. Фрязин у нас был, кузнец, когда он ковал - из других цехов сбегались посмотреть. Накидала она. Говорит:
- Дай мне, - говорит, - вон ту плоскую мыльницу. Вместо гладилки. - И затерла мыльницей. И углы вывела. Ровно и параллельно.
Я тебе скажу, Петров, получилась в окошке ниша.
- Холодильничек, - говорит, - сюда затолкаю маленький, "Морозко". Моешься и холодное пиво пьешь или пепси-колу. А хочешь - сок манго.
Убрал я мусор. Вымыл пол. Что подмастерье делает - тут, брат, без капризов.
Потанцевали - у нее радиосистема "Пионер" японо-американская. Она говорит:
- Ты прими душ и ложись. Я сейчас, - и вышла.
А я на это и не рассчитывал. Знал бы, арабские трусы надел, а у меня полусемейные с волком. И чего это трусы выпускают с волком? Ну, я в ванную, под душ. Трусы и маечку ополоснул - разнервничался. Повесил на сушилку. У нее сушилка никелированная. Лежу, журнальчик разглядываю мадам Бурда. Бабы - зашибись. Но она бы среди них прошла за королеву.
Лежу, а ее все нет. И нет. И ночь уже. И трусы высохли.
И утром не пришла.
Вот тогда ты и явился с цветочками, с фиалочками.
- Тюльпанами.
- А я злой был, как дракон.
- Откуда ты узнал, что я это я? - спросил Петров.
- У нее возле телефона лежала записка - "Позвонить Петрову. Он придет. Он придет". Ясно - хахаль. Ну, думаю, нашла мужика - от таких только пластмассовые пупсы бывают.
И уходить мне неприлично - дождаться бы нужно. Потом она позвонила с работы: мол, товарищ Казанкин, я вас не задерживаю. Спасибо за все. И вроде всхлипнула. А потом: "Когда захлопнете дверь, подергайте, что-то замок разладился".
"Неужели он не узнал ее? - подумал Петров. - Ничего особенного, он же ее девочкой видел, почти ребенком".
Одинокий воробей, клевавший пшено, зачирикал, словно хлебнул пролитого на асфальт пива. И налетели птицы, какие только на земле есть. И устроили фестиваль.
Петров ощутил на себе насмешливый взгляд Кочегара.
"Смейся, смейся! - сказал он про себя. - А если это любовь?"
- Понял, Петров, как она меня сделала? Отомстила мне таким изощренным образом за причиненное ей неудобство, - говорил Казанкин. - Я не в обиде. Захватывающая женщина.
Домой к Анне Петров почти бежал. Уличные фонари, поражавшие воображение своей бетонной унылостью, были похожи на светоносные пальмы. Они изгибались ему вослед и ему светили. И все вокруг прорастало чудесным садом, поющим о сладости своих плодов. Морские львы шлепали себя ластами по брюху, лежа в чашах фонтанов. Жирафы совали головы в окна третьего этажа, лакомились комнатными цветами и медовыми пряниками. Страусы танцевали на горбатых мостах, перекинутых через Мойку, Фонтанку, а также Лебяжью канавку.
Валентина Олеговна плакала. По ее щекам катились стеклянные бусины слез.
- Гульденчика украли, - шептала она, протягивая дрожащие руки к Петрову.
- Кого?
- Гульденчика. Я с ним гуляла.
- С кем?
- С Гульденчиком и с Ядзей.
- С какой Ядзей?
- Да вы прекратите, Александр Иванович. Вы пьяны. Как это на вас не похоже. В конечном счете пьянство - это духовное плоскостопие.
- Ого, - сказал Петров. - Что-то я не пойму.
- Гульдена украли!
Петров бросился к двери. Валентина Олеговна снова заплакала.
- Побежали! - закричал Петров.
И они побежали.
Они долго бегали по замусоренным окрестным улицам, заглядывали в провонявшие за лето дворы. Башмаки их скользили на банановых шкурках, апельсиновых корках, на корках хлебных, на силикатах и поливиниле.
Они кричали уныло, как две ослабевшие лошади:
- Гульден! Ядзя!.. Гульден! Ядзя!..
На площадке, перед квартирой Анны, стоял Эразм Полувякин. Держал на груди что-то шерстистое. Подхлестнутый безумной надеждой, Петров схватил это и, обрушиваясь сердцем в лестничный пролет, поднес к глазам пегую собачью шапку, громадную, как гнездо аиста.
- Это пошло, - всхлипнул он. - Гнусный, не оправданный ничем повод. Если у меня пропала собака, то именно в этот момент мне приносят собачью шапку.
В квартире Эразм сразу же взялся за телефон. Позвонил жене.
- Лизелотта, - сказал, - это я, твой котик Эразм. Прибыл из Лондона. Заночую у Петрова. Он, бедняга, горюет. Места себе не находит. У него собаку украли. Говорящего пуделя. Самое малое, что может быть, - инфаркт. Не волнуйся, тут харч отменный. - Положив трубку, Эразм сказал Петрову: Шарлотта тебе сочувствует.
Гульдена привел многодетный жизнерадостный розовый мужичок. Отвязал с его шеи пыльную веревку и легонько ладошкой поддал под зад.
- А вот и мы. Хозяин, не мешало бы такую радость в доме отметить вознаграждением меня десяткой. Мне, видишь, Валентина Олеговна сказала. Я все дворы облазал. Во все контейнеры заглянул. Теперь пойду Ядзю искать. Боюсь, что уже поздно. Хороший у Ядзеньки товарный вид был. Рублей на сто двадцать.
Уходя, мужичок повертел в руках новую шапку Петрова.
- По-моему, Леда. Сука такая была. Не у нас - за мостом, Леда... Слушай, это правда, говорят - она на картине где-то нарисована?
ГУСИ-ЛЕБЕДИ
Мины раскалывались на брусчатке звонко, с реверберацией. Едкий запах вспыхнувшей спички иссушил горло - хотелось пить.
Петров вошел в палисадник - дом стоял в глубине: за домом был двор и выход на другую улицу.
Как и большинство домов на этой мощенной шведским камнем окраине города, где бессмысленно лопались мины, этот дом был из калиброванного темно-красного кирпича, с раздавшейся в ширину крышей, высокой трубой, высоким бетонным цоколем и белыми переплетами рам. Свободная геометрия окон - широкие, узкие, стрельчатые, круглые - придавала дому нестандартный, одобрительно прищуренный вид, будто и не Петров его рассматривает, а он рассматривает Петрова и находит его нестрашным. Но распотешил Петрова цоколь, изукрашенный осколками чайной посуды и другого фарфора, с цветами и птичками. Фарфор собирался к углам, где были вмазаны большие куски, даже половинки блюдец. Соседние дома, тоже двухэтажные, с дорожками в елочку из положенного на ребро перекаленного кирпича, тоже с белыми рамами и сиренью, не подступающей близко к стенам, чтобы не заводилась сырость, с толстыми кокосовыми матами на крыльце, были аккуратно и добросовестно сработаны, но не было в них проникающей во все детали согретости и умилительной колыбельности, будто дом накрыт кружевами и облака над ним не простые, но тюлевые.
Петров шел попить - бездумно, но вот смутила его и разулыбила веселая фарфоровая выдумка, был в ней какой-то детский подход к гармонии, хотя, если подумать, желание бога - есть желание прижаться к маме.
Петров понимал, что сон этот не что иное, как рассказ Кочегара. Кочегар рассказал ему историю со всеми подробностями, с незначительными деталями, с цветом и запахами.
- Эх, Петров, Петров, - говорил он. - Когда я вижу какой-нибудь домик-пряник, мне вспоминается то фарфоровое счастье, такое хрупкое. Чего я только, Петров, не видел.
Вот Петров стоит перед тем фарфоровым домом, и думается ему, что рассказ Кочегара одно, а его сон - другое. Что его сон - его жизнь, а кто ее породил - в общем и целом не важно. И думается ему, что в его сне сейчас все случится иначе - явятся Каюков и Лисичкин, наделают шуму и иной покой обретет усталое от нетерпения сердце. Все будет не так. Все будет иначе и лучше.
Петров поправил автомат, приспособленный для стрельбы с ремня, поднялся на крыльцо неспешно и, нажав изогнутую кованую ручку с шаром-противовесом, потянул дверь на себя. Дверь пошла тяжело и бесшумно, выпуская на Петрова мыльный запах тревоги и ожидания беды.
В чистой прихожей у стрельчатого окна стоял горшок с бегонией, похожей на вислоухого пса.
В рассказе Кочегара бегония не цвела. У Петрова цветет - гроздь розовых мелких цветков на прозрачной ножке-стрелке.
Из прихожей в дом вели три двери и лестница. Одна из дверей, правая от входа, вела в цокольное помещение - жители во всех домах, по войне правильно, ютились в подвалах, побеленных и обставленных для ночлега.
Петров прошел в кухню. Из водопровода вода не текла, но кран был начищен. Все было вымыто, выскоблено. Но не было мужика в этом доме - в стене, у двери, ведущей во двор, торчал согнутый гвоздь. Забивали его неумело, гвоздь согнулся, его так и оставили, не знали, что делать, как его выпрямить, не вытаскивая и вытаскивать не желая, - нужен был этот гвоздь: веревку в кухне натягивали для просушивания пеленок в дождливые дни.
Петров услышал какие-то звуки в прихожей. Вышел туда. У дверей в подвал стоял немец-солдат в грязной шинели, с лицом веснушчатым, и плоским, и светлоглазым. Впалость шек, и щетина, и воспаленность век придавали ему вид помешанного. Губы у него дрожали. Руки дрожали. Он собирался с силами, чтобы постучать в дверь: раздумывал - может, и не стучать - так войти? Страшно было ему. Страшно не за себя. И, как понимал Петров, не надо было бы ему это делать, надо было идти войной, не сворачивая к дому своему, хоть ты и построил его, и огладил собственными руками. Но, видимо, путь отступления солдата проходил слишком близко, и не выдержала его печаль, отклонила компас его маршрута. Вот он откроет дверь. Вот увидит жену и детей. Может быть, отца с матерью. И заплачет.
Немец увидел Петрова - дрожь в его руках прекратилась. Пальцы сжались в кулак до побеления в суставах. Винтовка у него была закинута за спину. А у Петрова автомат на ремне, ладонь на шейке приклада, палец на спусковом крючке. Но, наверное, не было в его лице надлежащей суровости - кулаки у немца ослабли, он даже улыбнулся чуть. В улыбке его, едва заметной, была то ли просьба, то ли покаяние.
Петров шагнул к нему, оттеснил, взялся за ручку и широко распахнул дверь в подвал.
В темноту, в восковой свет свечи, вела лестница. Петров отступил на шаг и кивнул немцу - ступай, мол, я тебя тут дождусь.
Улыбка смущенная, даже униженная, тронула немцевы бледные губы. Он шагнул вниз и неуклюже и тяжело - наверное, нога у него была ранена - стал спускаться. Шинель нараспашку делала его бесформенным и громадным.
Скорее всего тем, внизу, он показался черным пьяным зверем.
Выстрел прозвучал сухой и негромкий, как удар молотком в стену.
Солдат постоял чуть, согнулся, схватился за живот обеими руками, подогнул голову и покатился по лестнице, громыхая винтовкой. Но, видать, крепкими были у него упрямство и воля, внизу он встал на ноги, распрямился, сказал что-то и упал плашмя.
Восковое пламя свечи не шелохнулось. Тихо было. Ломко.
Петров прикрыл дверь.
Потом Петров увидел своего Старшину, сидевшего посреди улицы в золоченом кресле. И спросил его недовольным голосом:
- Старшина, что это вы в золоченом кресле - другого не было? Как король.
- Рядовой Петров, - сказал Старшина, закуривая сигарету с золотым мундштуком, - зачем вы здесь ошиваетесь? Искали бы себе другую компанию.
Лисичкин и Каюков, они стояли за креслом, заржали.
- У него есть. Он бабу нашел - красотку. Но ему все мало. Жадный он.
- Мне без вас нельзя, - сказал Петров. - Я без вас как без фамилии.
Анна, возмущенная мародерством в холодильнике, подавая отцу плащ, сказала:
- Спасибо, папа. Спасибо за все.
И ведь не глупая была в детстве, выпускала степную газету.
Зять подмигивал. Он как бы говорил: "Что поделаешь, что поделаешь. С этим нужно мириться". Что он подразумевал: женщин вообще или неприкосновенность своего холодильника?
"Конченый я человек в смысле родни - изгнанник", - думал Петров добродушно.
Внук Антоша улыбался. Пил чай и улыбался - видимо, овладел маской.
- Кстати, - сказал Петров строго. - Почему Антон опоздал в школу? Это что еще у вас за привилегии? Почему он гуляет - бабье лето совсем не для школьников.
- Ты прав, дед - ответил Антошка. - Я хотел остаться с тобой и с Гульденом. Фиг ли я там не видел? Все не переставая жрут фрукты. - Антоша растянул губы, как растягивают рогатку.
"В кого он нацелился выстрелить?"
- Папа иди, - сказала Анна голосом королевы Марии Стюарт. - Не омрачай впечатлений.
Гульден проводил Петрова до лифта. Сказал:
"Ах, Александр Иванович, разве дело в салями, которую мы съели, в исландской селедке? И в тресковой печени? Они даже не потрудились отрепетировать "Радость встречи". "Здравствуйте, наши лю-лю-лю..." Как это было ненатурально. Если учесть, что бедняжку Ядзю не удалось найти".
Петров поднял Гульдена на руки, поцеловал его в острый черный нос.
На улицах бушевало бабье лето. Все астры да астры. Все хризантемы. Крепкие, как саксаул.
В кочегарке сидел Кочегар, ел хлеб с брынзой.
"А ведь мог бы из холодильника что-нибудь захватить. "Осетрину ломтиками" мог бы. "Ветчину в желе" мог бы, - подумал Петров. - Эгоист я".
- Не терзайся, садись есть брынзу, - сказал Кочегар. - Эразм в Нагасаки. Открытку прислал.
На глазурованной, пахнущей карамелью открытке было написано по-печатному: "Уважаю. Эразм".
- Какое прекрасное бабье лето стоит. Говорят, на Охте вторично зацвела сирень. - Петров рассказал Кочегару свой сон под названием "Лестница в конце войны". - Я думал, он выживет. Надеялся.
- Болячек тебе не хватает, - сказал Кочегар. - Есть такие деятели без болячек не чувствуют себя полноценными. Тебе, Петров, нужно литературу писать. Слушай меня: как мы говорим о кинокартине, даже о самой лучшей? Была - говорим. Как мы говорим о празднике? Был - говорим. Как мы говорим о любви, мы, седые мужчины неопределенного возраста? Была - говорим. Как мы говорим о книге? Есть - говорим. Литература, Петров, самая постоянная реальность из всех реальностей, - слово.
- Ты бы и писал, если ты такой на язык бойкий.
- Я не могу. Мне, понимаешь, некогда ждать, пока герой раскроется; я иду на взлом его души. Я взломщик. Джинн.
- Дай брынзы, - сказал Петров. - Бог наградил тебя способностью к эмпатии, как детей, собак и психов... Кто это плачет?
- Рампа. В Станиславские по конкурсу не прошла.
В отделе, большой светлой комнате с тройными рамами, бывшей графской спальне, украшенной гроздьями алебастровых купидонов, никого, кроме Лидии Алексеевны Яркиной и аспиранта Кости Пучкова, не было. Соотдельцы, не ушедшие в отпуск, ждали в конференц-зале книжный ларек.
Лидия Алексеевна, вооруженная всеми своими голубыми каменьями, смотрела в окно. Что-то мучило ее. Петров знал, что у нее была схватка с администрацией.
Пахло прелью (именно так пахнут хризантемы) и гиацинтом - именно таким, но, разумеется, более сложным, поскольку из Франции, был запах духов Лидии Алексеевны.
Костя все еще читал рукопись Петрова и день ото дня становился все молчаливее, даже как будто злее. Прыщей на Костином лице поубавилось. Он говорил на этот счет:
- Я регулирую метаболизм дерзостью. - Он и сейчас дерзил, вопрошая несколько в нос: - Лидия Алексеевна, дорогая, о чем это вы, голубушка, задумались?
Лидия Алексеевна уголком платка сняла с ресниц слезинку. "Ого, подумал Петров, - значит, крепко ее задели".
- Задумалась я о "Курочке Рябе", - сказала Лидия Алексеевна. - Вы помните эту сказку? - Она посмотрела на Петрова и на Костю уже сухими глазами. В ее каменном голубом гарнитуре глаза были самыми голубыми и самыми драгоценными. - Я вам ее напомню. Жили-были дед да баба. Была у них курочка Ряба. Снесла курочка яичко, не простое - золотое. Дед бил - не разбил. Баба била - не разбила. Кстати, зачем они били золотое яичко? Дед, понимаете ли, бил - не разбил. Баба била - не разбила. Мышка бежала, хвостиком махнула, яичко упало и разбилось. Плачет дед, плачет баба. Опять же, кстати, - если били, то зачем плачут? Ведь цель достигнута. А курочка кудахчет: "Не плачь, дед, не плачь, баба, снесу я вам яичко не золотое, а простое". Спрашивается, о чем сказка... Александр Иванович, скоро Рыжий Левка придет, отведите его в столовую. - Лидия Алексеевна встала и пошла к двери. Шаг у нее был уверен и зол.
- А вы знаете, когда бьются золотые яйца? - спросил Костя.
- Нет. - Лидия Алексеевна остановилась в дверях.
- Когда падают. - Костя вытянул длинные ноги в разбитых красно-белых кроссовках чуть ли не на середину комнаты. - Моя бабушка толковала эту сказку просто.
- Как же?
- Золотое яичко - это любовь. Вот и бьют свою любовь дед и баба. А мышка та серая - сплетня. Вот и плачут они над разбитой любовью.
- Кто же тогда курочка?
- Судьба. Мораль. Если хотите - Афродита.
- А простое яичко?
- Долг. Иногда говорят - привычка.
Лидия Алексеевна смотрела на Костю с разгоревшимся любопытством, близорукие ее глаза потеплели, даже замутились золотистыми пятнышками. И вышла сна, не хлопнув, как ожидалось, дверью.
Перед обедом пришел пятиклассник Рыжий Левка с двумя товарищами. Они были похожи на связку гранат.
- Мама у начальства, - сказал Петров. - Велела вас в столовую отвести. А может, пойдем в мороженицу?
- В мороженицу мы одни сходим. - Левка переглянулся с товарищами, из чего стало ясно, что в мороженицу они пойдут не одни.
Петров прожил с Левкой неделю: Лидии Алексеевне нужно было срочно поехать в Москву к оппоненту, а Левка был болен. Тогда он учился в четвертом классе.
- Вы поезжайте, - сказал Лидии Алексеевне Петров. - Я с вашим Левкой побуду.
Левка был скептичен и мрачен. Он паял радиосхемы и говорил несколько слов, чаще всего: "пробьемся", "нормально" и "в семечко".
Когда вернулась мать, Левка на прощанье произнес речь:
- Дядя Саша, хотите я к вам приходить буду? А то, я вижу, вам дома тоже поговорить не с кем.
- Пробьемся, - сказал Петров. - И в семечко.
Когда он вернулся домой, пожив с Рыжим Левкой неделю, Софья сказала:
- Мне кажется, ты бы не прочь там застрять.
Петрову нужно было бы заслониться неопределенной улыбкой, ответив: "Конечно, конечно", - но он раскрылся, застрекотав:
- Чушь. Глупости. Что за бредни. Нет слов.
В столовой, как полагается мудрым, ели молча, размышляли. За компотом Левка сказал:
- Дядя Саша, мне мама обещала трюндель, а ждать ее у меня нет времени.
- Трюндель - это что?
- Треха.
- Учу-учу бабушку, - подосадовал один из Левкиных друзей. - Простые вещи не может запомнить.
Петров выдал Левке "трюндель".
- Скажи мне, как ты относишься к Бабе Яге? - спросил он вдруг.
Левка недовольно глянул на своих ухмыляющихся друзей. Потом на Петрова посмотрел строго.
- Дядя Саша, если бы я вас не знал, я бы подумал, что вы над нами желаете подшутить. Но вы серьезно, и я серьезно - так?
- Так.
- Я думаю, там без подлости не обошлось. Я невысокого мнения о наших предках. - Мужественный пятиклассник выловил грушу из компота пальцами, съел ее, нарочито чавкая, и компотом запил.
Вернувшись в отдел, где по-прежнему никого, кроме уснувшего за столом аспиранта Кости Пучкова, не было, Петров сосчитал алебастровых купидонов их оказалось двадцать восемь - и спросил:
- Костя, как ты относишься к Бабе Яге?
- Хреново, - ответил Костя.
- Ты помнишь сказку "Гуси-лебеди"?
- Ага. - Костя поднял голову, вытер губы ладонью. Вскочил. Плечами потряс. - Где Иванушку гуси-лебеди унесли?
- Тебя не удивляет, что лебеди, на Руси символ красоты, верности, доброты, совершают такое черное дело - крадут ребенка?
- Чего это вы на меня со сказками? Я к сказкам и в детстве относился плохо, я шахматы любил.
- Но ведь истолковал "Курочку Рябу"?
- Я над "Курочкой" думал.
- Подумай и тут. Куда гуси-лебеди приносят Иванушку?
- К Бабе Яге.
- Когда же это белы лебеди стали птицами Бабы Яги?
- Действительно. Интересное кино. - Глаза у Кости начали раскаляться из глубины, как уголья в кузнечном горне.
- А что Иванушка делает у Бабы Яги, когда за ним прибегает сестра? Не помнишь? Играет с золотыми яблочками. Причем зачарованно. Это сказка о красоте. Понимаешь, крестьянского сына Иванушку повела за собой красота белые лебеди. Всех имеющих отношение к красоте крестьянская психология и христианская мораль причисляли к худу, к худому - к нечистой силе или, что еще хуже, к сверженным языческим богам. Кроме, конечно, иконописцев. Рукой иконописца, как ты знаешь, водил сам господь. Красота всегда причастна к язычеству. Это сложная тема. Но вот почему из всего худого для этого мифа была выбрана Баба Яга? Мой внук считает, что Баба Яга - амазонка. "Ягать", знаешь ли, - кричать. Боевой клич! Мой внук учится в четвертом классе.
Костя Пучков покраснел, его шея, похожая на курью ногу, напряглась, нижняя челюсть выставилась вперед.
- Вы хотите сказать, что я глупый. Я читаю вашу рукопись, почти уже прочитал, и никак не могу понять, где у вас наука, а где искусство - ваши, так сказать, поэтические воззрения - литература? Я, Александр Иванович, хочу бросить.
- Что бросить? - спросил Петров холодея.
- А всю эту хреновину. Все это профессорство. Пойду работать учителем. Напишу роман. Сейчас не кандидатская нужна, а роман о школе "Тараканьи бега". Напишу. Будьте покойны.
Петров вдруг испугался. Почему-то вспомнил сон под названием "Лестница в конце войны": может быть, соотдельники, которые сейчас появятся с повестью А. Вознесенского "О", истолкуют его сон именно как подталкивание аспиранта Кости Пучкова к погибели через литературу. А в душе у него печально-радостно затрубили, загокали лебеди.
- Тебя позвали они, - сказал Петров тихо. - Поспеши. Слово реальность первичная, а все наши диссертации - суета. Я с этим делом опоздал, брат.
Остаток дня и весь следующий день Петров ходил, словно превозмог силу тяжести. А вскоре и вовсе вознесся в своем отстранении от страхов мирских - вознесся и занял господствующую на местности высоту.
Случилось это так.
Заявился сын Аркадий в синем бархатном костюме. И говорит:
- Такой костюм только у меня и у Ильи Резника. Мамочка справила. Добрая мамочка... Папа, я женюсь. Невеста моя - балерина. Ее родители уже на пенсии. Она у них поздний ребенок. Правда, старуха шикарно шьет. Старик - нумизмат. Его коллекция оценивается в кучу тысяч. Имел инфаркт.
- Ну, а я при чем? - спросил Петров.
Аркашка походил по комнате, посидел, постоял, пошевелил книги на полке, погрозил кулаком Мымрию.
- Папа, они настаивают на знакомстве с родителями жениха. Говорят это важно.
- И ты не боишься? - спросил Петров. - А если я им не покажусь?
- Покажешься. Ты, как старец Иов, настолько ветхозаветный, что в качестве предка должен всем нравиться. Я им намекал, что ты видел Рюрика. И, кажется, мамонтов.
Петров не хотел идти на смотрины. Но жена Софья сказала:
- Всем нашим знакомым известно, что даже на конкурсе простофиль ты занял второе место, но сват и сватья пусть узнают об этом после Аркашкиной свадьбы. Так что, Петров, ты за чаем поспикай. Квакни по-итальянски, по-латыни. И по-французски. Терпеть не могу французский. Вспомню, как твоя мамочка и твоя тетушка меня по-французски лаяли, вся аллергией покрываюсь.
Петров почувствовал боль в животе и тошноту.
- Я тебе сотню в карман положила. Вытащи ее вроде случайно. Ну, Петров, приосанься. Я буду рядом.
Пришлось идти.
Сват и сватья жили в собственной двухэтажной с балкончиком даче в поселке Рощино.
- На машине бы подъехать, - говорил Аркашка, загораясь душой. - На "мерседесе". Не люблю американских таратаек.
- Папочке скажи, чтобы побыстрее защищался, - сказала Софья. - Доктор наук: машина себе, машина сыну. А если бы академик! - я бы и для жены машину купила.
Петров в их беседе участия не принимал.
Зине Петров звонил каждый день - ответом ему были длинные гудки. "Может, на юг поехала. Молодая, красивая, - зачем же ей торчать в душном городе?"
На даче в Рощино Петровых ждали в домашней нарядной одежде, как бы случайно, но только что из-под утюга.
Интеллигентный человек в таких случаях должен все находить отменным, проистекающим и произрастающим благодаря тонкому вкусу и пониманию хозяев, особенно хозяйки, их кропотливому умению жить для широкой радости своих ближних. Петров охотно выполнил этот ритуал, тем более ему сразу стало ясно, что папа-нумизмат тут не пашет - хилый, и голоса не имеет - тихий. Пашет мама с каменным затылком и грудью маршала. Перед ней петровская жена Софья выглядела белошвейкой.
А девочка была на самом деле хороша. Стройна и молчалива.
Петров подарил ей духи "Magie noire". Обронил выданную ему сотню и, натурально покраснев, как если бы стряхнул сигаретный пепел на крахмальную скатерть, извинился. В Аркашкиных глазах он увидел овацию. В невестиных интерес.
"Чем ее Аркашка убедил, хлыщ, пустомеля, такую серьезную и, наверно, простую?"
Молодые пошли прогуляться - заодно и молока купить. Шли по улице, такие высокие, стройные, спортивные.
"Если беспристрастно - Аркашка видный парень и ведь не глупый. Может, при ней он всякую ерунду не будет молоть. Она не позволит ему молоть".
Когда молодые вернулись и Аркашка, играя домовитость, перелил молоко в кастрюлю, чтобы вскипятить его, Петров вдруг отметил у невесты и бронзовость, и властность, и элитарность, и выпирающую кость ключиц.
За столом Аркашка показал себя и деликатным, и остроумным. В общем, посидели неплохо. И уже после того, как отхвалили все, даже микроклимат в поселке Рощино, папаша-нумизмат - а звали его Петрухин Дмитрий Андреевич сказал:
- Мы, Нюра, удалимся. Ко мне. Поговорим. Вы, Софья Ильинична, не возражаете?
Софья Ильинична игриво махнула рукой. Нюра обеспокоилась. Петров заметил, как ее черные навыкате глаза тревожно вспыхнули. Но она улыбнулась, словно смазала свое лицо умягчающим кремом "Ласка". Сказала урчаще:
- Поаккуратнее только.
Невеста и Аркадий играли в бадминтон.
Сват провел Петрова мимо яблонь в дальний угол, за времянку, за баньку, к избушке с односкатной крышей.
Считается, гараж.
В избушке были диван, шкаф с книгами, стол и проигрыватель.
- Здесь я один, - сказал сват. - Могу даже запереться изнутри. Я и тебя видеть не хотел. О чем, говорю, говорить? Нюра ультиматум поставила и Аллочка, дочка. Мол, папа ихний - доктор наук. Что подумает. А мне хрен с ним, с доктором... Спроси меня, Саша, сколько раз я в атаку ходил. Нет ответь. Только честно. Как думаешь?
Петров опешил, никто еще так перед ним не ставил вопрос.
- Раза четыре, - сказал он неуверенно. - А может, три.
Сват уронил голову на грудь.
- Три раза - точно. Кто много раз ходил в атаку, тех уже нет... Я от Москвы начал. А ты?
Петров сказал, что не воевал вовсе.
- Как не воевал? - спросил сват, поднимаясь.
Петров объяснил ему, что был мал, и про свою работу на железной дороге по ремонту фронтовых вагонов, и о том, что видит военные сны. "Никто из невоевавших не видит, а я вижу. Может, неправильно это? Вижу с мельчайшими подробностями. Даже звуки и запахи. Даже, как мне кажется, с философией".
- Многие видят, только сказать стесняются. Даже дочка моя, балерина, и та видит. К сожалению, редко. - Сват наклонился к Петрову, понизил голос: - А в каком звании видишь?
- Рядовой. Чаще всего с пулеметом.
- А я закончил войну полковником...
- Значит, ты командир.
- Значит, ты ко мне пополнение... Со строевой начнем.
На Петрова накатила бесшабашная радость.
Сват скомандовал, выгнув сухую грудь колесом:
- Начинаем со строевой. Смирно! С места прямо в дверь шагом марш! Левой! Левой! Ать-два. Стой. Кругом!.. Ну ты и молодец, как носочек тянул.
Они стояли под яблонями. Петров гордо и смущенно. Сват принялся собирать паданцы, уже краснобокие.
- Какая-то тварь им ножку подгрызает, - сказал он. - Набирай. Оборону займем.
Они набили яблоками карманы, напихали их за пазуху. Паданцев не хватило - сват нарвал прямо с веток.
Потом они проползли по-пластунски до ворот, проскочили шоссе, перебежками поднялись на пригорок и заняли оборону в ямах, где жители копали глину для кладки и обмазки печей.
Поселок отсюда был широко виден.
Раскладывая на бруствере яблоки, сват объяснял Петрову, где и что построил директор лесхоза Первый, директор лесхоза Второй, директор лесхоза Третий...
Их атаковала сватья с предложением идти пить чай и кофе. Они отразили атаку, очень удачно сбив яблоком ее солнцезащитные западногерманские очки. Сватья отступила и привела подкрепление - жену Петрова Софью и дочку нумизмата - балерину. Они опять отразили атаку и сами пошли в наступление. Но были остановлены бронированным подразделением, а именно Аркашкой, который пер на них, прикрываясь корытом. Корыто гудело от прямых попаданий. Сват скомандовал брать Аркадия в клещи. Они взяли, и, как Аркашка ни вертелся, ему досталось - будущий тесть лягнул его ногой в зад.
Но им все же пришлось отступить перед объединенными силами плюс собака. Пес рвался спустить Петрову штаны. Пришлось отступать в два эшелона - сначала Петров, потом сват. Отступили с криками: "Гвардия умирает, но не сдается!"
Дольше всех их преследовали Аркадий и пес. Аркадия они обратили вспять, нанеся ему два прямых попадания в лоб. Он махнул рукой, крикнув:
- Ну и шут с вами!
Пес перешел на их сторону.
Они немного поныряли в озере, смывая с себя боевой пот, и засели в стекляшке возле вокзала.
Отсюда и отправил Петров своего свата в больницу. Глотнув пива, сват схватился левой рукой за сердце. Сказал:
- Сейчас, сейчас, брат Петров... - и рухнул со стула на пол.
Пес аккуратно взял у него из правой руки бутерброд, проглотил не разжевывая и принялся лизать свату пальцы, словно зализывал рану.
Сват молча рвал рубашку на груди левой рукой. И половина лица у него страшно кривилась.
Какой-то клиент, похожий на тюбик с зубной заграничной пастой, сказал:
- Спекся, бедняга.
Петров вскочил, уронив стул, и неожиданно для себя двинул клиента в скулу.
Другие клиенты хотели поднять свата, посадить на стул, но случившийся а стекляшке склеротический старичок остановил их.
- Инфаркт. Время солдату пришло. Слышите, братья, колокола.
Петров побежал на вокзал звонить в "скорую помощь".
На закате сват умер.
Петрова на похороны не пустили, как косвенную причину смерти нумизмата.
Петров пришел на кладбище один. Постоял у свежей могилы, вытер лицо кепкой. Сказал:
- Ты прости меня, командир. - А за что прости, сам не знал.
Именно в этот момент почувствовал Петров, что земля под ним поднялась бугром и он вознесся вверх и занял главенствующее положение на местности. И когда сын Аркадий сказал, что на балерине не женится - разлюбил, Петров засмеялся ему в лицо. Причина стала Петрову ясна с его высоты сразу: сват-нумизмат по завещанию отказал свою драгоценную коллекцию Эрмитажу.
- Я не прав? - спросил он Аркадия.
- Прав, в общем. Три монеты этот негодяй завещал внукам.
- Ну так рожайте быстрее.
Аркашка задумался.
- Знаешь, - сказал он, - нет надежды, что мои внуки будут лучше меня.
Петров еще раз сходил на кладбище. Постоял над могилой, думая и о свате, и о своем директоре, члене-корреспонденте, и о себе, и о сыне своем, и о Косте Пучкове, который уже всем заявил, что будет шумно сворачивать на рельсы художественного осмысления времени.
- Слышишь, командир, - сказал он, горюя, - думаю, они на тебя камень накатят сорокатонный, ты уж крепись.
Придя домой и усевшись в мягкое кресло, Петров повернул на письменном столе фотокарточку матери и тетки так, чтобы на них падал свет. На фотокарточке они стояли под батумскими пальмами.
- Вы убежали, - сказал он, - на юг, к черным грекам, а меня бросили.
- Ты еще не был готов, - ответили они. - Теперь ты готов. И ты уже бегал на юг.
- Ишь вы, бабки-вояжерки... - Петров подмигнул им.
Нина и Дина отправились в свой вояж после следующего эпизода.
Как-то во время оперы "Отелло", жалея несчастную Дездемону и несчастного мавра, Нина подумала: "Жизнь трудная. Какая-то - не поймешь. Et tout de meme, allons, courage!* Нужно к смерти все заблаговременно приготовить, чтобы Сашу лишними заботами не обременять". Конечно, она тут же поделилась своими мыслями с сестрой Диной.
_______________
* И тем не менее держись! (Фр.)
- Давай, Дина, все купим. И гробы. Саше и Сонюшке будет меньше хлопот.
Купили. Все, вплоть до чулочков в резинку.
Софья, морщась, говорила:
- Дикарство какое-то. Язычество. Почему нужно умирать во всем новом?
Однажды, после долгого перерыва, Петров с женой пошли навестить старух.
Еще с первого этажа услышали громкий плач. Испуганные, запыхавшиеся от крутого подъема, вломились они в квартиру.
Посередине комнаты на табуретках стоял гроб. В гробу в кружевном чепце лежала мама Петрова. Тетка стояла на коленях в изголовье и рыдала.
Горло у Петрова сплющилось и слиплось, как резиновая трубка. Колени ослабли. А мама вдруг села в гробу и, погладив свою сестру по плечу, сказала:
- Погоди, Ниночка, погоди. Excusez-moi je dois arranger le volant*. Потом, поправив на себе что-то, она увидела сына с невесткой и всплеснула руками. - Сашенька, Сонечка, проходите. Сейчас будем чай пить. А мы тут плачем. Мы с Ниночкой решили умереть в один день. Поплакать-то нам не удастся. Мы и решили, что и поплачем заранее. Наплачемся вдоволь. Я об Ниночке уже поплакала. Теперь она по мне плачет.
_______________
* Извини, я поправлю оборочку (фр.).
Горло у Петрова отпустило, но колени ослабели еще пуще. У двери всегда стоял стул с плешивой бархатной обивкой, и он сел на него. Рядом что-то грохнуло - дом сотрясся. Петров повернул голову: ушла Софья - ушла, хлопнув дверью. Петров вздохнул глубоко. Поднялся. Вынул маму из гроба.
- Ну вы и циркачки, - сказал он.
А они во всем одинаковом стояли перед ним, прижимали к груди кулачки, завитки седых волос выбивались у них из-под кружевных чепцов. Они вытирал" свои заплаканные батистовые личики батистовыми платочками и говорили, всхлипывая:
- Сашенька, если вдруг тебе нужно будет уйти, если даже ты будешь прав на все-все проценты, сколько их там... не хлопай, пожалуйста, дверью. Хлопать дверью, Сашенька, некрасиво. Неинтеллигентно.
Похоронную амуницию старушки продали, вплоть до чулочков. И укатили в Батум.
По возвращении, на какой-то Софьин выпад, мама Петрова очень спокойно сказала:
- Ты, Софья, худо жила в детстве.
Софья изваяла осанку с гордо поднятой головой.
- Да, мы жили бедно.
- Бедность, богатство - в конечном счете это лишь свойство характера: ты жила худо, потому что в вашей семье бездарность была возведена в высшую нравственную категорию.
Петров сидел в мягком кресле, смотрел на старушек под пальмами. Он даже поплакал немного, предварительно глянув на часы, - до прихода Софьи с работы была еще уйма времени. Потом сказал себе:
- Петров, пора уходить.
Приняв такое решение и успокоившись, Петров спросил у себя: "А что ты, Петров, с собой возьмешь? Чего не оставишь?"
1. Фотокарточку - "Мама и тетя Нина под пальмами". Без меня им тут нечего делать.
2. Рукопись - "Праздники, их возникновение и психологический феномен в структуре социально-экономической функциональной дифференциации". 1000 страниц.
3. Мымрий - Череп скифского воина. V век. Имеет свойство брякать, особенно по ночам.
- Такие вот дела, брат Мымрий, - сказал Петров.
Мымрий тихо брякнул. С каждым днем он брякал все реже и тише наверное, его губил сырой ленинградский климат.
Петров вытащил из стенного шкафа дорожную сумку, упаковал в нее перечисленные предметы и застегнул молнию.
Горная леди стояла с метлой, как с опахалом. Была она в лайковых брюках в обтяжку и лайковой автомобильной курточке. С красным шелковым платочком на шее, завязанным вразлет.
- Петров, наверно, я выйду замуж. Один мой земляк просит. Лучший мясник. Ударник. Вымпел держит.
Петров обнял ее, и она поплакала ему в плечо.
- А как же любовь?
- Изменять буду.
Петров постучал в котельную, не получил ответа и вошел, толкнув дверь бедром. Кочегар сидел возле тумбочки и, привалясь к стене, спал. Он чистил картошку и уснул. "Надо же так устать".
На табуретке, на электрической плитке, стояла сковорода с нарезанной мелкими кусочками жирной свининой и луком. "Вкусной пищи сейчас поем". Петров взял нож, принялся чистить картошку. Какое-то время ему казалось, что Кочегар смотрит на него сверху ироническим взглядом, потом взгляд этот странный потеплел, подобрел к рассеялся по всему помещению.
Петров включил плитку, и, пока резал картошку тонкими ломтиками, свинина на сковороде зашумела скандальными птичьими голосами, засвистала, защелкала. Свалив нарезанную картошку на сковородку, Петров прикрыл ее тарелкой, прибрал очистки, нарезал хлеб, положил вилки.
Кочегар пробудился от горячего сытного запаха. Сначала проснулись его ноздри - расширились воронками, придав Кочегару сходство с обородатившимся Козьмой Прутковым, затем пробудилась его борода - распушилась и как бы фыркнула, изогнулись брови, наморщился лоб, рука поднялась к щеке. Вдруг открылись его глаза, хотя Кочегар еще спал каким-то видящим сном, но вот шевельнулся, вздохнул шумно и сказал ровным голосом:
- Ну, что же ты, Петров?
Петров открыл свою сумку, подвинул ее Кочегару:
- Вот. Все тут.
Кочегар кивнул. Сказал:
- Ты, Петров, не красней. У всех не густо.
Помолчали.
- Не умеют наши футболисты линию держать - рассыпаются и разваливаются. Потому что не играют, а выполняют наказы тренерского совета, друзей и подруг.
- Ну ты, Петров, подковался, - сказал Кочегар добродушно. - Фукни чего-нибудь про летающие тарелки.
- Нет их, - сказал Петров. - Все фотографии - артефакт. А хочется. Повстречай я кого-нибудь "с оттудова", и я снова поверю и в свое прошлое, и в свое будущее.
- Прошлое-то при чем?
- Нет у меня ни прошлого, ни будущего - монотонность. А если бы я встретил марсианина - событие! Поворот!
- Ученому события не обязательны. Сэр Исаак Ньютон...
- Кочегар, ты знаешь кого-нибудь, кого ты можешь назвать счастливым?
Кочегар, сильно надавливая, подчистил сковороду коркой, сжевал ее смачно, завернул бороду к носу и понюхал.
- Петров, зачем ты бороду отпускаешь, ведь пачкается, мыть надо?
- Ты не ответил.
- Может, ты знаешь?
- Дельфины. Они счастливые все. В отличие от людей они перемещаются в пространстве и по горизонтали и по вертикали. В отличие от птиц они знают невесомость. - Петрову показалось, что он ощутил кожей упругие океанские струи и ласку солнца в воде. - Они знают любовь, нежность, дружбу, привязанность, Коллективное действие. У них есть язык, свободный от абстракций и мудрствований. Они знают сострадание. Способны на самопожертвование. Им нельзя внушить ненависть.
- У них нет науки. Нет искусства, - сказал Кочегар. - Нет машин и скафандров.
Петров вытянул шею, как Пучков Костя.
- Ты считаешь, что вольный конь менее счастлив, чем лошадь, запряженная в возок, пусть тот возок называется наукой или искусством?
- Иди спать, Петров, - сказал Кочегар.
Петров снова увидел себя в доме, украшенном по цоколю осколками фарфора. Он крикнул во сне: "Воевал! Воевал я. Я тысячу раз ходил в атаку. Без отдыха. С открытыми глазами. С закрытыми. Во сне. Наяву. Был ранен. Был в плену. Бежал. Был убитым. Был героем. Солдат я... Солдат!"
Дыхание Петрова стало томительным. Сердце сжалось от предчувствия высоты. Ноздри защекотал запах реки и цветущих садов.
Петров увидел себя на лестничной площадке. Метлахская плитка похрустывала и позванивала под ногами. Бескрайней голубизной светилась дверь, отворенная в небо. На ее пороге, свесив ноги, сидели Лисичкин и Каюков. Они повернули к нему молодые лица. Петров подошел к ним, посмотрел вниз: река текла мощно, осыпь проросла цветущими яблонями.
Петрова тянуло шагнуть с высоты, он уже подал корпус вперед. Дорогу ему преградила женщина с лицом шершавым и сморщенным, как проросшая в темноте картофелина.
Петров попятился. Побежал по лестнице.
- Und wohin nun?* - крикнула женщина.
_______________
* А теперь куда? (Нем.)
Петров выскочил на улицу. Асфальт был устлан осыпавшимися лепестками вишни.
Петров шел, ступая по лепесткам, - они оживали и взлетали, как только что народившиеся поденки.
Они садились на его ботинки. Облепляли его брюки.
Ноги его тяжелели.
ВОСЕМЬДЕСЯТ ВОСЕМЬ
По вечерам бывало худо.
По утрам еще хуже.
"Проснись и пой!" - универсальное средство для здоровых и благополучных. Им оно помогает. Но им не надо.
Петрову надо - он из дома ушел. Но для него средства нет. Нет и не будет. Никогда...
По утрам в пирожковых рядом с Александром Ивановичем завтракали холостяки, спавшие где-то не снимая галстука, одинокие женщины, не отдохнувшие, оставляющие на чашках жирный след помады, взъерошенные студенты, застенчивые солдаты, от которых густо пахло сапожной мазью и одеколоном, и девушки-пэтэушницы, не поднимающие глаз от чая.
Петров улыбался им как бы украдкой, и они отвечали ему едва заметным кивком.
Пробегали по улицам школьники - пирожковые наполнялись другими людьми: читающими, считающими, смекающими, облаченными в чувство времени, как в униформу. Робкие улыбки Петрова казались им оскорбительными.
Петров теперь каждый день ходил в институт или в библиотеку. После работы читал Плутарха. Не хватало Петрову программы "Время", телевизионных бесед о снегозадержании, сложнопрофилированном прокате и его возможном многообразии.
Кочегар говорил ему добродушно:
- Был у меня фронтовой друг - писатель. Прославился. К старости деньги повалили. Он и засуетился. Я ему говорю: "Ваня ты Ваня, крепка у тебя напруга, да слаба у тебя подпруга". Понял?
- Не понял. Туманно. - Петров неизменно завидовал, когда говорили "мой фронтовой друг".
- А то, что он помер. Жилье ему дали хорошее, а он вместо уюта музей себе начал строить. И так он разволновался, так он разволновался... А на фронте был мужик как мужик.
Рампа Махаметдинова отложила свадьбу со своим преуспевающим женихом до весны.
Октябрь перекрасил природу в нестойкие рыжие краски. Бархат осени быстро плешивел, обнажалась основа, скучная и монотонная. Хризантемы, принесенные в тепло, превращались в слизь.
Что-то случилось с Мымрием, после праздника он вдруг недовольно и немелодично забрякал. Наверное, охватила его скифская гордость и тоска по чему-то утраченному.
Однажды ночью у Петрова пошла кровь горлом.
Кровь накапливалась в трахее в какой-то ямочке. Петров откашливал ее, сплевывал на ладонь и удивлялся - откуда она взялась, такая светлая и яркая. В груди щемило тоненько, будто пищал комар.
Петров сел, кровотечение прекратилось.
Петров походил немножко, ощущая сквозь шлепанцы холод бетонного пола. Положил руку на темя Мымрию. Сказал:
- Мымрий, Мымрий. Человеку, Мымрий, всегда хотелось прикоснуться к чудесному. А чудесного-то и нет. Все тривиально. Кровь из горла идет думаешь, туберкулез? Паника! Катастрофа! Черта с два - в носу лопнул сосудик, где-то ближе к носоглотке, и стекает себе кровушка тихонько в дыхательное горло.
Мымрий брякнул с отрицательным оттенком.
- Не спорь - в носу, - сказал Петров.
Мымрий брякнул еще отрицательнее.
- Я тебе говорю - в носу, - повторил Петров строже. - И не брякай, ты мне мешаешь спать.
Утром на работу заступил Кочегар.
- Воспаления легких у тебя не было? Сделай флюорограмму.
Петров позвонил Эразму, не надеясь его застать. Но Эразм оказался дома.
- Банзай! - закричал он. - Твоей Фекле сушеный осьминог не нужен? Моя отказалась. - Выслушав про кровь из горла, Эразм велел: - Немедленно на флюоростанцию. В трех проекциях проси. Флюшку покажешь мне.
На флюоростанции толпились допризывники. Все они были без червоточинки, даже без кариеса.
Петров попросил в трех проекциях. Женщина-рентгенотехник дернула ноздрей.
- Не дышите. Можете дышать.
"Наверное, глуховата", - подумал Петров.
- Я настоятельно прошу вас в трех проекциях.
- Следующий, - сказала женщина-рентгенотехник.
После работы Петров пошел домой. Что-то тревожило его, смущало. Хотелось посидеть в своем кресле у письменного стола. Жжение в груди стало сильнее, уже не как комарик пищит - как оса.
Утром принесли повестку из флюоростанции. Петрова вызывали на комиссию к пятнадцати часам. Кабинет No4. Безотлагательно! Последнее слово, наиболее странное из всего текста, было подчеркнуто красным карандашом.
Петров растерялся: какая комиссия?
Выпил кофе. Подумал: "Вот умру от туберкулеза". С полки книжного шкафа на него смотрели маленькие Анна и Аркашка. Глаза у них были недоверчивые, словно они говорили: "Не ври. Не умрешь". Петров взял себя в руки, сказал вслух:
- Сейчас от туберкулеза не умирают. Лечение сейчас хорошее. А жизнь в тубдиспансерах прекрасная, как на курорте. И влюбляются, как на курорте. Даже женятся. И пища качественная и обильная. Растолстею.
С комиссии Петров вернулся с ощущением какой-то высшей свободы. Он как бы парил на медленных крыльях. Сел к телефону и долго раздумывал звонить Софье на работу или не звонить. Получалось, что звонить ему не хочется.
Зато он с жадностью позвонил Эразму.
- Я сплю, - сказал Эразм в трубку. - А ты кто?
- Если спишь, отключи телефон. У меня рак.
- Кто это?
- Петров.
- Петров? Погоди, глаза ополосну.
Петров слышал в трубку: бряканье бутылки о стакан - Эразм, стоя в полосатых трусах и клетчатых шлепанцах, пьет боржом; потом водопроводные шумы, напоминающие спор индюка с собакой; заиграла музыка - Эразм, вернувшись в комнату, включил магнитофон.
- Эй, - сказал Эразм в трубку, - ты, умник, ты еще не помер? Какие новости?
- Был на городской комиссии.
- Главный там - мужик, похожий на боцмана?
- На водолаза. А вокруг девы в снежно-белом - лица умные, глаза ясные. А он им говорит: "Видите, представитель - ждал, пока кровь горлом пойдет". Это про меня. "Три года флюорографию не делал. Наверное, со степенью. Петров, у вас есть степень?" У меня спрашивает. Я говорю; "Есть". А он говорит: "Чем выше у человека степень, тем безобразнее он относится к рентгену. Бронх у вас очень плохой. Будем резать".
- Дранкин. Алька, - сказал Эразм.
- Олег Савельевич.
- Это тебе Савельевич, а я с ним учился и работал, и даже дрался. Ас. Бог Шива. У нас таких хирургов-онкологов два, он и еще один. Он тебя к себе кладет?
- К себе, - сказал Петров. - Еще койки нет.
- Сиди у телефона. Достукался.
Петров повесил трубку. "Что это за выражение - достукался? Жил тихо. Пил кефир. Кушал яблоки. Во всем слушался жену. Поздно он это дело отринул. Всех подкаблучников ждет рак. На мотоцикле нужно было гонять, с пятиметровой вышки прыгать, танцевать-наяривать".
Перед глазами Петрова стоял белый кабинет, накрахмаленная комиссия и рыжеватый доктор, похожий на водолаза.
- Так-то вот, Александр Иванович, - говорил доктор. - Придете к нам на Вторую Дорогу.
- С удовольствием приду, - ответил ему Петров, приветливо улыбаясь.
Доктор рассердился.
- Вы что, не понимаете? Вам известно, что значит Вторая Дорога.
- Конечно, - сказал Петров. - Наслышан. Но что же делать?
Вспоминая комиссию, Петров думал - звонить Софье или не звонить? Как он ей скажет: грустно, трагически, весело? Всяко, как ни скажи, будет злорадно. Будто она виновата. А ни в чем она не виновата. Ее гордое от среднего образования лицо, ее фигура, осанка, ее манера выражаться совпали с образом героини, которую всегда хотели сыграть его родительницы. Так им казалось под влиянием А. П. Брянцева. Петров тоже хотел.
Но его душа все предчувствовала и втайне от него, незаметно, тихо строила образ девочки, с которой ему было легко в мыслях. И душа прочирикала ему о том, что образ готов; мол, гляди, Петров, по сторонам, и если проглядишь сейчас, то уж всю жизнь будешь как оброненная в лужу спичка. Но только однажды, на короткий миг, явилась к нему Зина. И ликовали птички-воробьи, пели зяблики и канарейки.
А теперь вот у него рак. Петров нельзя сказать - с удовольствием, но с уважением произносил это слово, с уважением к себе. Петров пытался вообразить что-нибудь высокое, героико-трагическое, но в голову лезли шуты, арлекины, скарамуши, Пьеро, Церлины, Петрушки, скоморохи, паяцы, марионетки, пудель Артемон и пудель Гульден.
Падал ему на голову ночной горшок, сброшенный с четвертого этажа дошкольником-вундеркиндом. Сламывалась под его поступью доска, перекинутая через канаву. Собака, ростом с заварной чайник, лаяла на него и от злости кашляла.
Разбудил Петрова телефонный звонок.
- Ты что? - спросил Эразм. - Умер уже? Я сейчас с Дранкиным разговаривал. Завтра иди к десяти утра. Возьми с собой мыло, мочалку, чай, тапочки, конфеток. Пижаму и халат дадут. Пальтишко повесишь там в шкафу под лестницей. Я к десяти подойду, все тебе покажу. Я же там работал. Ну, банзай!
Пришла Софья. Разделась молча. Умылась. Собрала на стол. Позвала его пить чай.
За столом на кухне она долго в упор разглядывала его и то ли вздыхала, то ли отдувалась.
- Недолго побегал, - сказала она.
Он согласился. О том, что уходит в больницу, не сказал. Но вдруг отчетливо понял, что у него не фурункул, но, и поняв это, все еще не ощутил в себе смертельной пустоты, но, и поняв это, улыбнулся, как будто затаил в себе что-то светлое. С какой-то переходящей в боль тоской ощутил он ненужность их совместного существования: как две человеческие особи они выполнили возложенную на них природой и социальными установлениями роль, теперь они мешают друг другу подняться на новый уровень бытия, на уровень сивилл и отшельников.
Петров пошел к себе в комнату, поставил на проигрыватель пластинку скрипача Когана. Раньше он терпеть не мог скрипку. Но однажды поймал себя на том, что сидит и слушает скрипичный концерт по радио и ощущение у него такое, будто звук входит в него с дыханием и очищает разум, затуманенный усталостью и машинным перегаром, натянутым с улицы.
Вошла Софья. Прислонилась к книжному шкафу.
- Они могли сыграть весенних пони, французских болонок, желающих забеременеть, гулящих кошечек, но женщинами они не были. Они даже не знали, как это увлекательно.
Петров не сразу понял, что речь идет о его матери и его тетке.
- Они воспитали твоих детей, - сказал он. - И никогда не вмешивались в твои дела.
- Зачем ты их карточку унес?! - Софья вдруг зарыдала бурно, ушла к себе и закрыла дверь.
"Может, Аркашка какой-нибудь номер выкинул?" - подумал Петров.
Он позвонил сыну. Аркашка сказал: "Все нормально. В штатных параметрах". На вопрос: "Как у мамы на работе?" - ответил: "Пять с плюсом". И вдруг закричал: "Истерику закатила? Не обращай внимания. У мамашхен климакс". И заржал.
После этого Аркашкиного жеребцовского ржания Петрову стало неприютно и плохо: все же воспитывали его, Аркашку, внушали что-то про птичек. Даже о душе разговоры велись. Бабки вводили ему огромными дозами Пушкина, Лермонтова, Шекспира, Толстого, Гайдара, Островского, Есенина, Маяковского, Чуковского, когда будущий артист еще на горшке пузырился. В ТЮЗе он пересмотрел все спектакли. Участвовал во всех мыслимых диспутах и викторинах на тему, каким должен быть советский молодой человек. После смерти бабок он еще возникал с проблемами совести, чести, долга, но потом уступил их другим, как отдают игрушки, с грустью и ощущением собственной доброты.
К десяти утра, как и было ему назначено, Петров пришел на Вторую Дорогу.
Какой-то простуженный молодой человек, видимо техник или шофер, объяснил ему:
- Раньше тут была богадельня старух. Стационар там, в глубине сада.
Тропинка, протоптанная в угле, запорошенном первым снежком, дощечки, положенные на кирпичи, привели Петрова в подвал.
- Раньше тут был виварий, - сказал кто-то.
Люди-люди, все-то они знают. Народу в приемный покой было немного. Петров боялся, что Эразм опоздает.
Он, конечно, опоздал. Петров уже все оформил. Стоял в кафельном коридоре а трикотажном тренировочном костюмчике, тесноватом, держал под животом целлофановый пакет с мылом, мочалкой и конфетами. Эразм вошел шумно, в большущей лохматой собачьей шапке. Вместо приветствия спросил:
- А где твоя?
- Дома. Кто сейчас зимнюю шапку носит?
- Я спрашиваю, где твоя Евдокия? Она может мне свиную ножку устроить, чтобы запечь? Гость приезжает из Лиссабона. Чем-то кормить надо. Не курицей же. Ариша, первая моя, курицу хорошо жарила. Аджикой смажет - дух, как в "Кавказском". Лучше, как в "Арагви".
- Вернись к ней. Она похорошела.
- А куда я свою Феню дену? Тем более с таким задом? - Эразм оглядел Петрова. - Зубную щетку взял?
- Взял.
Вышла сестра, мудрая, как няня в детском саду.
- Больной Петров, пойдемте на отделение.
- Я сейчас! - крикнул Эразм. - Пальто и шапку сдам и приду.
- Вам нельзя, - объяснила ему сестра.
- Можно. Здесь меня уважают.
Сестра привела Петрова в холл, где были накрытые бледными скатертями столы: и столовая отделения и гостиная - стояли здесь телевизор, диван и два кресла.
- Из кого это у него шапка? - спросила сестра шепотом.
- Из собаки по кличке Леда.
- А я думала, медведь. Такой медведь есть - панда.
Больные сидели, ходили, читали, стояли у окон. Одни были нормального цвета, даже с румянцем, другие бледные, в желтизну. Петров спросил сестру о причинах такой странности. Она ответила, приподняв брови:
- Так одни же до операции, другие же после - такая вот разница. Посидите тут тихонько на диване.
Прибежал Эразм в плотносвязанной кофте.
- Шерсть ламы! - И скрылся в ординаторской.
Сестра из приемного покоя привела сразу двух начальниц: старшую сестру отделения - высокую, стройную, даже несколько вытянутую, и угрюмоватую пожилую сестру-хозяйку.
Петрова отвели в палату. Показали койку. Выдали пижаму, халат, треть простыни вместо полотенца, сказав: "Сейчас полотенец нет. Может быть, будут потом".
Петров оглядел сопалатников.
- Здравствуйте. Насколько я понимаю, вы все, так сказать, уже...
- Еще не "уже", но уже оперированные, - ответил за всех тощий кашляющий человек с фиолетовыми впадинами глаз.
Прибежал Эразм. Пощупал кровать.
- Мягкая. Не на проходе - не будет дуть. Идем на лестницу. Надевай халат.
На лестничной площадке у телефона-автомата Эразм ткнул Петрова пальцем в грудь.
- Как тебе уже говорил Дранкин, легкое отрежут целиком.
- Он этого не говорил.
- Ну, я говорю - бронх поражен у самого корня. После операции химию назначат и лучевую терапию.
- Это зачем?
- Ты же взрослый человек, Петров, и не трус.
Петров смотрел на больных, на их перемещения по вестибюлю и лестнице. Они не были ни унылыми, ни удрученными. Некоторые громко говорили и громко смеялись, даже бледно-желтые, с тяжелой одышкой.
- Тут у всех рак?
Эразм бросил на него быстрый взгляд.
- Почему у всех? Разное. И у тебя, я же тебе объяснял, черт возьми, еще неизвестно что. Отрежут легкое, пошлют в институт на анализ, тогда узнаем. Будем надеяться, если рак, то какой-нибудь вшивенький, не тигр.
- Их много разных?
- Хватает. - Эразм повернулся как-то неловко, ударился затылком о телефон-автомат: - Позвоню-ка Изольде. Наверное, она уйдет от меня. У нее молодой хахаль есть. Але! Але!.. Пегги! Это я - Эразм. Я Петрова положил... Привет, Голосистый! Это я не тебе... - Эразм повесил трубку; неподалеку от них стоял невысокий узкоплечий больной с повязкой на шее, смотрел на Эразма и улыбался.
- Привет, доктор, - прошептал он. - Режете?
- Завязал, - сказал Эразм. - На хрен надо. Плаваю. На Каморских островах видал какие девки?
Больной прижал к горлу аппаратик, похожий на пальчиковый фонарик, голос раздался роботоподобный:
- Видел по телевизору. Красивые девки - ровные.
Эразм чиркнул пальцем по шее:
- Это же я тебя?
- Вы.
- А теперь?
- Левое легкое. Сам Дранкин. - В роботоподобном, неокрашенном голосе все же прослушивалась гордость. - Меня в институт везли, я убег. Здесь атмосфера здоровая, как в полевом госпитале, люди душевные. Врачи профессионалы. Здесь я больной и все, как все советские больные. А в институте, там люди штучные, и страдания у них штучные, и подход к ним вроде бы как по конкурсу.
- Петров, это Голосистый - моя работа. - В глазах Эразма Полувякина слезами поблескивала грусть.
- Не только ваша: почку - Николай Николаевич, желудок - Нина Алексеевна, легкое - сам Дранкин.
Глаза Петрова, наверное, полезли из орбит.
- Да вы не нервничайте. - Голосистый отнял аппаратик от горла и засмеялся пузырчатым шепотком. - На войне у меня за один день тридцать три ранения получилось, шрамы - тоже живая ткань.
Эразм похлопал Голосистого по плечу, в этом фамильярном жесте была нежность. И Голосистый прижался к груди Эразма виском.
- Голосистому я горло делал. Другие после такой операции чуть пищат, а он, слышишь, поет. Он известный закройщик Илья Лукич Аракелов.
- Модельер-закройщик. Приходите, костюмчик построю, английские лекала имею.
- Ты на работу сообщил? - спросил Петрова Эразм.
- Нет еще.
- Звони. Я приду в среду. Принесу селедку. Своей-то записку оставил?
- Оставил, - сказал Петров.
Эразм вошел в раздевалку, но вернулся в своей гигантской шапке, дал Петрову несколько двухкопеечных монет, нашарив их по карманам.
- На. Небось не сообразил взять.
Секретарь директора Людмила Аркадьевна сказала в трубку голосом приветливым, но с дисциплинирующими нотками:
- Здравствуйте, Александр Иванович. Вам завтра нужно присутствовать на заседании ученого совета.
- Не могу, Людмила Аркадьевна, дорогая, - сказал он. - Видите ли, с сегодняшнего дня я лежу на Второй Дороге. Меня будут резать.
- Не шутите так, Александр Иванович.
- Какие уж тут шутки. Шестое отделение, торакальное. Шестая палата. Все больные тут торакальцы. И я торакалец. Наподобие марсиан.
- Я передам Арсению Павловичу, - чуть слышно прошелестела Людмила Аркадьевна. - Желаю вам стойкости духа.
"Сейчас позвонит сюда в справочное - мне не поверила". Петров вздохнул, поймав себя на том, что и сам до конца не поверил в этот внезапный зигзаг в своей судьбе.
После обеда пришла Софья.
Петров толкался в вестибюле, ждал телефон, чтобы позвонить дочери, и вдруг увидел Софью в раздевалке. Она была в короткой дубленке, длинной клетчатой юбке и мохеровой шапочке. "Почему все сразу оделись в зимнее, еще осень не отшумела".
Раздевалась Софья спокойно. Стройная и подтянутая. Лицо задумчивое. Лоб чистый. Прическа гладкая, как у балерины. Лишь колец на пальцах больше, чем надобно бы, да брошь слишком тяжелая и слишком новая. Петров не почувствовал ни радости, ни тревоги, не почувствовал даже любопытства и не удивился этому своему равнодушию.
- Ну ты и напугал меня, - сказала Софья, подходя к нему и протягивая ему руку. - И когда это стало известно?
- Вчера.
Она отвела глаза и долго смотрела поверх его плеча на плакат с кишечными палочками на немытых овощах и фруктах.
- Как ты себя чувствуешь? - спросила она.
- Нормально.
- Когда операция?
- Дней через десять - пятнадцать.
- Аркадию не звонил. Дочери тоже.
- Собирался сейчас.
- Я позвонила. Они приедут тебя навестить. Мне Эразм сказал. Попросил буженины и вообще - к нему кто-то там приезжает. - Софья говорила, как бы утешая его, что придет Анна, принесет вкусненького, что после операции ему потребуется черная икра для гемоглобина, а он думал - существует ли на самом деле это парадоксальное состояние, которое называют "одиночество вдвоем", и если существует, то, наверно, для этого нужны какие-то особые данные, может быть импотенция, может быть интеллигентность.
Уходя, Софья как-то странно на него посмотрела; он отметил, что она все время бросала на него украдкой эти странные взгляды, в которых любопытство было смешано с жалостью, и эти взгляды озадачили его, в них не было раздражения, ставшего за последнее время постоянной величиной в их отношениях.
Гардеробщица, крепкоплечая, крепконогая женщина, какие главенствуют в домовых комитетах, поманила его пальцем.
- Твоя жена? Интересная. Артистка. Я ее по телевизору видела. Слышь, - гардеробщица перешла на шепот, - а у тебя ЭТА болезнь?
Петров кивнул.
- А всякие мысли в голову не пускай. Мысли не способствуют. Понятно, с такой женой-красавицей бел мыслей не будешь, особенно когда ЭТА болезнь, чего уж - ау, брат, но борись.
- Понял, - сказал Петров. Он действительно понял. Странные Софьины взгляды происходили от какого-то знания, которым он, Петров, не располагал. Скорее всего Эразм, попросив буженины, что-то Софье намолол: скорее всего назвал процент смертности в его положении - конечно, если поражена трахея, на что он намекал, то и процент смертности должен быть высоким, а ничто так не примиряет жен с мужьями, как сознание того, что муж при смерти.
Проходившая мимо старшая сестра их отделения, высокая и стройная, даже немного вытянутая, похожая на Снегурочку, написанную совместно Билибиным и Боттичелли, подтолкнула его легонько к дверям отделения.
- Нельзя так долго стоять в вестибюле, тут сквозняки. Идите-ка в свою палату.
Вечером, когда все смотрели программу "Время", Петрова позвала постовая сестра Лидочка.
- Вас к телефону, - сказала она удивленно. - Пожалуйста, в ординаторскую. Доктор Эразм Полувякин. - Сестра была очень молоденькая, крутобедрая, как луковка, на крепких, звонко шагающих ножках. Она проводила Петрова в ординаторскую, взяла трубку и сказала, заливаясь румянцем:
- Доктор, сейчас трубку возьмет больной Петров. Но я вас прошу не звонить ему больше. У нас категорически запрещено звать больных к телефону.
- Понял, как меня уважают? - закричал в трубку Эразм. - Видел, какие у нас в медицине кадры? Сто процентов за то, что она хорошенькая. Только хорошенькие позволяют себе дерзить врачам.
- Хорошенькая, - подтвердил Петров. - Я бы даже сказал - очень хорошенькая.
Сестричка покраснела еще гуще.
Эразм закричал в трубку:
- Я тебе так позвонил - потрепаться. Как настроение?
- Что ты Софье нагородил - сколько процентов за смертельный исход?
- Восемьдесят восемь, брат, восемьдесят восемь. На пятьдесят процентов они не клюют. Саша, я же баб знаю. Будет бегать к тебе в больницу, как к любовнику на свидание. Самонаилучший харч притащит. Икорку. Бананы. Ананасы. Даже моя Персефона рвется. Собирается тебе блинчики с мясом нажарить. Уж на что равнодушная. Ну ладно, Петров, всего. Дыши ровнее.
- Вы спите с сонными? - спросила сестричка, закрывая ординаторскую. Первая ночь в больница трудная - новички, по обыкновению, не спят. Я вам укол сделаю.
Но и с уколом Петров долго не мог уснуть. Храпели и стонали сопалатники. Было душно - проветривали только днем, для чего все из палаты выходили. У окна шелестяще, как дождик по опавшим листьям, плакал во сне Голосистый.
Когда Петров все же уснул, посетило его сновидение "Уход жены Софьи к другому".
Софья, такая, какую он видел днем, в короткой дубленке и клетчатой юбке, уходила от него с артистом Яковлевым (все же с Яковлевым, не с каким-то там Челентано). На прощание Софья сказала:
- Я думаю, будет честно, если я уйду от тебя не после операции, а до. Чтобы на операцию ты пошел свободным.
- Это очень благородно с твоей стороны, - ответил Петров.
Софья уходила улыбаясь и пошевеливая пальцами поднятой руки, как это делают фигуристки, посылая привет по телевидению своим близким с чемпионатов Европы и мира.
Петров тоже махал ей и радовался, что они оба такие интеллигентные.
Но вдруг его охватил страх, какой-то жуткий, животный страх, и он побежал по пустым улицам, по набережным, вдоль воды с насквозь проржавевшими кораблями.
На следующий день, едва Петров позавтракал, в холл заглянула дочка Анна и поманила его.
- Тебе гулять можно?
- Можно.
- Пойдем. Не хочу я тут сидеть. На, возьми. - Анна протянула ему тяжелый полиэтиленовый мешок с напечатанными на нем женскими лицами, остекленелоглазыми и густо напомаженными.
- Мешок вернуть? - спросил Петров. - Небось заграничный.
- Не нужно. Я их терпеть не могу - наркоманки. Давай быстрее. Потом переложишь в холодильник сметану и ветчину. А сейчас брось на кровать. Я с Гульденом.
Погода была теплая. Снег подтаивал. Идти было скользко. Обрадованный Гульден скакал на Петрова и сбоку, и сзади, и на грудь.
- Хотела взять Антошку, - сказала Анна. - Да нечего ему тут делать.
- В каком смысле?
- В прямом. Думаешь, приятно смотреть на обреченных людей?
- Ты всегда была исключительно откровенной девочкой.
- Как фамилия твоего завотделением?
- Дранкин.
- Он. Я справлялась - классный специалист, самый лучший. Кстати, ты нацарапал ногтем в "Модильяни"?
Петров хотел сказать: "Эразм", но, помычав, все же сказал:
- Я.
- Это твое хулиганство Антошка взял на себя. Представляешь, он тебя любит. Нас с отцом игнорирует, а тебя любит. Па, может, у тебя есть какие-нибудь желания? Скажем, куриный бульон с домашней лапшой?
- Нету, - сказал Петров.
- Па, Сергей хотел перевести тебя в институт к профессору Герману, но ему посоветовали не волноваться - на сегодня в Ленинграде нет лучшего хирурга по твоим делам, чем Дранкин. И атмосфера у вас на отделении, говорят, душевная, и коллектив, утверждают, как на подбор.
- На подбор и есть, - заявил Петров с гордостью. - Они тут не в игрушки играют, не прыщики йодом смазывают, им тут фанфаронствовать некогда - нужно спасать людей.
Дочь усмехнулась.
- Вот и не прав ты, па. Они не спасают - они работают. Стоит им вместо работы начать спасать, как все тут и кончится. Или, наоборот, начнется невесть что. Проводи меня до трамвая.
На остановке Петров присел на корточки, а Гульден, встав на задние лапы, лизнул его в нос.
Петров махал вслед уходящему на мост трамваю. Ветра не было, но глаза его слезились. "Нервы ни к черту, - подумал он. - Нужно попить транквилизаторы. Хотя с чего бы моим нервам так расшататься? Глупо".
Вернувшись на отделение, Петров увидел своего сына - Аркашка держал за локоть старшую сестру и что-то там декламировал. А она смотрела на него обреченно, как Снегурочка, уже начавшая подтаивать.
- Отец! - воскликнул Аркашка и пошел, протягивая к нему руки. И обнял его. И слезу пустил. Скупую.
Петров знал, что Аркашка проделывает все это для персонала, и все равно ему было приятно.
- Ну ты даешь, - прошептал ему на ухо Аркашка. - С чего у тебя эта дрянь завелась? От страха перед мамашхен?
- Ты что, изменил к матери отношение? - спросил Петров.
- Да нет. Но ты пойми тоже - случись с тобой что, она же на меня навалится всей своей массой. К Анне она не полезет. Анна от нее сановным мужем заслонилась. Ей перед кем-то возвышаться надо. Так что ты тут без глупостей - выкарабкивайся, неси свой крест. - Аркашка обнял Петрова за плечи, и Петров почувствовал искренность в этом объятии. - Кстати, на вот тебе гостинец. - Аркашка достал из кармана прозрачный кулечек с конфетами в розовых фантиках - "Мечта". - Харчей тебе муттер и швестер принесут, а это сестричкам раздай для подхалимства - дефицит. Мало ли, потребуется лишний укольчик. Девки эту "Мечту" ух как любят. У меня в Москве одна гражданка к ним доступ имеет. Но засылает мало. Гражданки теперь стали жадными.
Аркашка повздыхал, поглядывая на больных и сестер.
- А у вас ничего тут. Больные благообразные, не раздутые от трагедии мордовороты. И кадры есть. Ишь как копытцами бьет.
Мимо проходила сестричка Лидочка, та, что подзывала Петрова к телефону. Она была без халата, в вязаной шапочке и длиннющем шарфе: работу закончила, шла домой. Аркаша догнал ее, как-то естественно опустил на ее оторопевшую ладонь конфету "Мечта" и сказал:
- От моего папы. Вам. Вон мой папа сидит. Не обижайте его.
Лидочка посмотрела на Петрова с укоризной, покраснела и пошла, и заслонилась от Аркашки стеклянной дверью. Но Аркашка уже не смотрел на нее.
- Вспомнил! - Аркашка шлепнул себя по лбу. - У тебя десятки не будет?
Петров сходил в палату, принес десятку.
- Ну, как ты меня понял - без глупостей. - Аркашка снова обнял отца за плечи. - Мать говорит, ты свои вещи из дома унес.
- Унес. - Петров кивнул. - Унес. И закопал.
- Па, у тебя нет такой мысли, что ты в мою квартиренку, а я к мамашхен?
- Нет. Ты не волнуйся, если и будут мысли, они будут проще.
- Па, ты взрослеешь бешено. Скоро я тебя на "вы" буду звать. Аркашка постоял, раздумывая о чем-то, видать, для него важном. - Выйдем, наконец сказал он. - Пальтецо у тебя где?
У решетки, ограждающей территорию диспансера, среди обычных "Жигулей", "Москвичей" и "Запорожцев" стоял оранжевый "Вольво".
Сначала из машины показалась щиколотка в тонком чулке, затем сверкающее колено, затем пушистая юбка, затем полы шубы из серого зверя, затем шарф толстой вязки, затем волосы соломенного цвета. И вот она распрямилась: Аркашка был высок, но она выше его на голову, и на какую голову - сплошные зубы для улыбок и для колки орехов. После первого ослепления зубами можно было рассмотреть детские глаза и детский выпуклый лоб.
- Ольдегерда, - сказал Аркашка. - Моя невеста. Она из Швеции. Не думал тебе показывать, думал, расстроишься, да ладно уж - смотри.
Петров поклонился, хотел было протянуть руку, но одернул себя: "Ты что, Петров, может, за границей не положено, у тебя же ЭТА болезнь, по-ихнему канцер". Он смутился. И Ольдегерда смутилась. Светилось в ее глазах простодушное желание понравиться, и руки у нее были большие, как весла, и вся она как будто плыла в каком-то неведомом море.
"Хорошая девушка", - решил Петров.
- Она по-русски понимает?
- Понимаю, понимаю, - сказала Ольдегерда с улыбкой. - Только не понимаю, почему Аркадию нельзя со мной жениться? Мой папа химик.
- Да я не возражаю. - Петров окончательно смутился, но вдруг вспомнил о кулечке конфет в кармане пижамы, достал его и вложил в ладони Ольдегерды.
- Stop chattering. Let's go*, - сказал Аркашка.
_______________
* Хватит болтать. Поехали (англ.).
Петров вспомнил, что Аркашка кончал английскую школу.
- Гуд бай, - сказал Петров.
Ольдегерда эта залезла в свой "Вольво", послала Петрову воздушный поцелуй. Аркашка сел с ней рядом - сидел и голову не поднимал.
Так они и уехали.
Следующим гостем в тот день была секретарь директора Людмила Аркадьевна. Она принесла гвоздики на длинных ножках и банку черешневого компота.
- Ах, Александр Иванович, Александр Иванович. Это ошибка! Этого не должно быть. Вас, оказывается, все любят. И я, оказывается, вас люблю. Живешь в суматохе будней, некогда проанализировать свои чувства. Арсений Павлович шлет вам большой товарищеский привет.
Петров представил, как, узнав о его болезни, Арсений на минутку расстроился и его аристократические щеки повисли, словно два пустых кошелька.
- Он обязательно к вам придет. Вы знаете, без вас как-то пусто. А в феноменологии все ходят унылые. Александр Иванович, дорогой мой, попросите их сделать вам еще раз серьезную томограмму. Не верю... Не верю...
К ним подошел Дранкин. Покачался с носка на пятку, с пятки на носок.
- Петров, идите на рентген. - А когда Людмила Аркадьевна, попрощавшись, вышла с заразительной грацией и бодростью, произнес, вздохнув: - Работаешь, работаешь - даже фамилию ее позабыл, может быть Белохвостикова?
В рентгеновском кабинете Петрова уложили на стол. Он лежал на линолеуме, мерз. А рентгенолог и рентгенотехник все снимали его грудь послойно, все снимали. Потом на просвет его рассматривали и пожимали плечами. Из их реплик Петров понял, что у него и нет-то ничего. Что его ЭТА болезнь скорее всего артефакт.
"Артефакт - слово-то какое веселое. То ли ты артист, то ли ты аферист, а болезнь твоя - просто брак пленки. Известно, друг Петров, что не мы выбираем жанры, но жанры выбирают нас. Комедия, Петров, комедия".
Петров почувствовал сначала какую-то неизъяснимую грусть. Потом рассмеялся. Потом расхохотался.
- Что это вы, больной? - спросила его пожилая, привыкшая к робости и уважению больных женщина рентгенолог.
- Радуюсь.
- Нет, вы не радуетесь - вы смеетесь. Более того - хохочете. Я еще не видела, чтобы больные так хохотали.
- Ага. - Петров кивнул. Он все смеялся, даже икал от смеха. - Все настроились меня жалеть. А как же - жалость так возвышает. Все возвысились. А я как будто всем в душу наплевал.
- Горький говорил - жалость унижает.
- Горький вкладывал в понятие "жалость" социальное содержание. А моя жена, например, на почве благородной жалости готова, можно сказать, полюбить меня вторично. И вдруг я выбрасываю такой номер. Нет у меня никакого рака - артефакт. Я кто - шут гороховый. А в институте - боже мой... Руководство! Оно же меня посетить собиралось.
Пришел Дранкин. Петрова выставили. Но велели посидеть в коридоре.
Петров сидел. Мимо ходили больные с торакального отделения в чернильных линялых халатах, с гинекологии в халатах пестрых - домашних, в нарядных прическах и туфлях с помпонами, с отделения химиотерапии - в пижамах в красную, белую и синюю полоску, наверное потому таких ярких, чтобы погасить краснорожесть их обладателей. Самыми тихими были торакальцы и, конечно, самыми мужественными.
Что-то зашелестело возле плеча, Петров скосил глаза - Голосистый хихикает в ладонь и тычет пальцем в сторону лестницы.
А по лестнице... а по лестнице спускался мужик в пижаме фирмовой "Wrangler", рожа красная, сам худой и стройный, и как будто читает стихи или берет взятку не глядя.
- Август Авелевич Пуук. Когда фарцовка зарождалась, давал фарцовщикам капитал под большой процент. Богач. Я знаю статей двадцать, по которым его можно сажать не глядя. Великан! Видишь на шее бант? Это у него тестикуло к шее привязано, чтобы ходить не мешало. Оно у него как большая редька. Будут отчекрыживать.
- Тестикулюс дивинус магнификус, - это сказала девица, пришедшая на рентген с неприбранными тусклыми волосами и торчащей из-под халата ночной рубахой - похожая на приспособление для снятия паутины. Но взгляд ее был насмешлив.
А из гардероба навстречу седому краснорожему Пууку, окруженному аурой былого сексуального великолепия, поднималась Зина. Она несла в ладонях яркий великолепный гранат.
"Артефакт, - подумал Петров. - Не может такого быть, не может. Это очень жестоко".
АПЕЛЬСИНЫ
- Ах, Петров, Петров. - Зина отдала гранат, похожий на темную величественную розу, этому типу с физиономией работника искусств в синей заграничной пижаме и подошла к Петрову. - Ах, Петров, Петров. - Зина мягко прижалась к нему, неторопливо поцеловала его в щеку и тоже неторопливо стерла помаду с его щеки душистым платком. - Господи, как тебя угораздило? Ну что ты тут делаешь?
А в дверях раздевалки стояла Софья. В ее глазах желтым огнем разгоралась отвага львицы, родившей на склоне лет.
- Александр, - сказал она. - Я жду тебя в холле. Постарайся сократить эти процедуры до минимума.
Софья достала из сумки сочную грушу.
- Вспомнила, что ты их любишь. Вот тебе. И отварной язык. Съешь с хреном. Вот хрен в баночке. С кем это ты там терся? Ну и тип. Что это у него на привязи? И девка не лучше - прессованный хрусталь. Откуда у тебя такие знакомства? Саша, я была у Дранкина. Говорит: "Будем резать. Будем стараться".
"А рентген?" - подумал Петров. И Дранкин откуда-то сбоку из-за цветущих кустов лесного жасмина ответил: "Я сам рентген. Тоже мне, художники полумрака".
Это было несколько дней назад.
Софья достала две хрустальные рюмки, еще материнские.
- Саша, у меня с собой немного "Армении". Тебе из этих рюмочек будет приятно выпить. - Она разлила коньяк. - За все хорошее.
- Давай, - сказал Петров. - Есть я не буду, мне на бронхоскопию, а выпить - давай. За все хорошее.
От коньяка шел теплый аромат горных склонов. И две старушки встали перед его взором. Они смотрели на него с надеждой. "Будь здоров, Сашенька. Мы с тобой", - шептали они.
Петров выпил.
Гардеробщица, уже другая, костистая и высоколобая, подавая Софье шубу, сказала:
- Еще зима не началась, а уж весной пахнет. У меня дверь приоткрыта нюхаю. До лета доработаю - и все, в деревню поеду. И ты своего, как поправится, посылай. От шоссе подальше. Я все думаю, лечение бы такое образовать - ароматами. Сажают, скажем, тебя или, скажем, меня в спецкамеру и пускают ароматы по указанию врача: гвоздику, резеду, ландыш...
- До свиданья, - сказала Софья сухо.
- Всего хорошего, - улыбнулась ей гардеробщица. А когда Софья ушла, сказала, оборотясь к Петрову: - Твоя-то небось в торгующей организации работает - так и срезала. Что ей ароматы? Французской косметикой напомадилась, а от косметики духота, в ней аромату нет.
Петров сидел завтракал - в больнице только и дел: завтрак, обед, ужин, - когда, близоруко щурясь, рассыпая вокруг себя искры голубых своих драгоценностей, с мешком апельсинов в каждой руке, прошествовала мимо него доктор наук, заведующая отделом феноменологии Лидия Алексеевна Яркина.
- Лидия Алексеевна! - окликнул ее Петров. - Вы ли это?
Воскликнув "Ой!" и выронив один мешок, Лидия Алексеевна медленно обернулась, разглядела за столом Петрова и сказала:
- Здравствуйте, Александр Иванович. Болезнь вас молодит.
Больные, оказавшиеся поблизости, подбирали с пола апельсины, клали их на стол.
Лидия Алексеевна села к Петрову, близоруко заглянула ему в тарелку, чуть не испачкав в каше свои роскошные волосы.
- Овсянка. - Она понюхала, что налито в кружку. - Какао... А это? Она шевельнула пальцем яичную скорлупу. - Из дома? Нет. А что, Петров, завтрак не так уж плох. Некоторые утверждают, что тут, на Второй Дороге, голодновато.
- Носили бы вы очки, - сказал Петров. - Очки вам, кстати, идут. Вы яйцом блузку вымазали.
Лидия Алексеевна ударила кулаком по столу.
- Ни за что! Я пробовала.
Лидия Алексеевна стала чистить апельсины. Она запихивала дольки в рот Петрову и себе и говорила с набитым ртом:
- Выплесните вашу какаву, от нее пахнет валенком. Устроим средиземноморский фруктовый пир на профсоюзные деньги. Эти апельсины от профсоюза.
Перед Лидией Алексеевной и Петровым уже лежала гора корок, а Лидия Алексеевна все чистила апельсины.
- Пока все не стрескаем, не уйду. Александр Иванович, я прочитала вашу тысячу страниц. Не отрываясь, как детектив. Мне Костя дал... И вообще, Александр Иванович, после такой витаминной еды хорошо мечтать о несбыточном.
- Петров, ты долго будешь сидеть в духоте? Пойдем гулять. - В дверях стояла Зина в белом пушистом пальто.
Петров вскочил.
Лидия Алексеевна глянула на него и усмехнулась.
- Мне тоже пора. Петров, только не говорите, что это ваша любовница. - Лидия Алексеевна встала. - Да, забыла сказать - Костик Пучков вчера околачивался весь день у дверей директорского кабинета. Бледный и очень решительный.
Гардеробщица, и не первая, и не вторая, - третья, была морской волк: рукава засучены, грудь нараспашку, тельник.
- И чего люди кутаются? - Она отдувалась. - И чего кутаются? Бегать нужно и плавать. Как выйдешь отсюдова, так беги и не оглядывайся, сказала она Петрову. - Рысью. Галопом.
Пошли к автобусной остановке.
- Только не говорите, что Александр Иванович - ваш родственник, сказала Лидия Алексеевна Зине.
- Он мне друг.
- Ну что ж, поздравляю, - это что-то новое. Александр Иванович, я вас еще навещу. - Лидия Алексеевна втиснулась в автобус и помахала им оттуда рукой.
- Хорошая старуха, - сказала Зина. - Такую надо иметь в подругах.
Они шли в глубь острова.
Снег растаял. Мокрая трава была зелена. Листья на тополях были зелеными, с подпалинами и пятнами. И на березах кое-где сохранилась листва, обвисающая и вертящаяся на осиннике.
- Ты что головой крутишь? - спросил Петров.
- Красиво. Дорожки, тропки - куда-то ведут. Может быть, там радостно. Петров, почему ты мне не звонил? Я знаю: ты не сообразил узнать в справочном, не изменился ли у меня номер телефона. Ты недогадливый. Ты обидчивый. Ты тоже урод. А я ездила к отцу. Скучно там, в провинциальном краеведческом музее. Но я отсидела отпуск - отец совсем старый. Меня любит, но презирает. Как мальчишка.
- Где ты с Казанкиным встретилась?
- В ванной. Я как раз была вся намыленная. Ужас - такой он красивый. И говорит так культурно: "Дама, вы коньяк принимаете?" Боже мой, куда все хорошее утекает, где это светлое море?
Петров закашлялся.
Потом они стояли на площади у Каменноостровского театра, который почему-то назывался телевизионным. Петров голым ухом слышал, как он скрипит весь: половицы, стены, балки, стропила - все деревянное, все усохшее. "Чего они там записывают? - подумал он. - Одни скрипы".
- А этот кто? Пуук в пижаме.
- Ревнуй меня, Петров, ревнуй, - сказала Зина. - Он друг Елены Матвеевны. Я тебе о ней говорила - умная женщина, гений.
- Чего же она сама к нему не ходит? Или ходит?
- Не ходит, Петров, не ходит. Он, этот Пуук, под следствием. Он тоже гений, даже больше. Под стражу он не взят - куда он денется. Думаю, будет ему что-нибудь очень много. А Елена Матвеевна о себе думает, я же говорю умная. Петров, я должна ему лекарство достать.
- Освободиться хочешь? Очиститься?
- Жестоко, Петров, но в общем-то верно. Но не на сто процентов. Во всей этой жизни по-настоящему добр ко мне был только Пуук. Он меня жалел. Теперь я его пожалею.
- Если все так, как ты говоришь, то зачем ему твоя жалость, я имею в виду лекарство. Оно ему как слепому зеркальце.
- С тобой что-то стало, Петров. Откуда в тебе эта злость?
Петрову хотелось тряхнуть Зину, проорать ей в лицо, что его злость не бессмысленна, что она как раз преисполнена глубокого смысла и чувства, но в душе его, где до этого было беззвучно и пасмурно, чирикнул воробышек, будто сигнал подал. И застрекотала сорока. Заскрипел перегруженный мост.
- Извини, Зина, - сказал Петров. - Надо так надо. Я постараюсь понять. В общем-то я понятливый. Наверное, я в тебя все больше влюбляюсь.
Зина посмотрела на него исподлобья.
Петров подождал в холле, пока Зина сходит к Пууку.
Пришла она скоро, обогнала двух юных сестричек - они, как два ангела, сводили вниз долговязого тощего старика в халате с пришпиленными к нему орденскими колодками. Колодок было много, как большой набор акварелей. Ноги старика тряслись, руки тряслись, но взгляд был задирист.
- Видал? - сказал он Петрову, - "Офицерский вальс". "И лежит у меня на погоне..."
В этот момент сестрички развернули его, чтобы вести на рентген.
- Кстати, вы куда меня нацеливаете? - спросил старик. - Нацельте меня в направлении буфета.
- Может, и нам пойти в том же направлении? - сказала Зина. - Пуук еле дышит. Он, по-моему, тронулся. Целовал мне руки.
После тихого часа пришли двое из его отдела, Кумыкин и Эдельбаум. Принесли апельсины. Сказали:
- Твой аспирант Пучков прорвался к директору и имел с ним дружескую беседу. Потом долго икал, но смотрел гоголем и всем подряд подмигивал. Ходит упорный слух, что Сам намерен посетить тебя до операции, чтобы, как говорится, подтвердить право на послесловие.
Петров уже смотрел телевизор про обмотку роторов электромашин, когда пришел Пуук.
- Петров, извините, - сказал он. - Мне стыдно. Пусть вас не раздражает моя фамилия. У нас вся деревня состоит из трех фамилий: Пук, Пуук, и Пууук. - Его сильно качнуло. Был он густого красного цвета. - Меня после этой пилюли качает. Но в горле горят люстры. Мне кажется, я похож на корабль "Титаник". Петров, она думает, будто я что-то ей сделал. Ничего ровным счетом. То, что я ей дал, не требовало от меня ни усилий, ни затрат времени. Ничего. Понимаете, Петров, как мало нужно людям... Не обижайте ее... - Пуука качнуло так сильно, что Петров подхватил его под руку и при помощи Голосистого повел к лифту. Там они передали его лифтерше.
- Не покупайте ей цветы у цыганок.
- Может, у этого Пуука от пилюли в мозгах повредилось? - предположил Голосистый. - Пилюля сильная - одна на шесть дней.
Ближе к вечеру ворвался Костя Пучков, накачанный каким-то свирепым ветром.
- Александр Иванович, все! Я говорил. Порядок! В воскресенье будьте готовы к двенадцати. Мы вас в ресторан поведем.
- Кто - мы?
- Член-корреспондент и я. Будет пир горой.
- В честь чего это?
- Как же, во вторник у вас операция. Мало ли. - Глаза Костины раскалились, прыщи тоже. Подбородок двинулся на Петрова в атаку. - Для ощущения праздника. Красивые женщины. Красивые тосты. У Арсения Павловича есть что сказать...
У стола, раскладывая таблетки на утро по кулечкам, сидела Лидочка, заплаканная и обмякшая.
- Это тебе, - сказал Петров, вываливая на стол апельсины. - Нанесли, понимаешь, будто я лошадь.
- А я? - спросила Лидочка в нос.
- А тебя тут нету. Ты утром домой ушла.
- Таня меня попросила подменить. Таня красивая, правда? Заметили? Высокая. Она на свадьбу пошла. Наша подружка замуж выходит.
- А ты что же? Неприглашенная?
- Приглашенная. Но не хочу. Этот Олег моим женихом был.
- И предложение делал?
- До этого не дошло. Но я же чувствовала, что он уже на грани. И, дура конечно, похвасталась, познакомила с Валькой-хищницей. Если бы он на Тане женился, не так было бы обидно, - красивая, умная. А Валька эта - нос вострый, глаза злющие.
- Трагедия. Конец света.
- А я не поэтому плачу. - Лидочка покачала головой в белой пилотке. Тросников из четвертой палаты помер. Василий Прохорович. Вы-то его не видели, он последние дни не вставал. Сердце остановилось. Больные случайно заметили - тихо помер. Я дежурному врачу уже позвонила - сейчас придет. Лидочка снова заплакала, с трудом удерживая дрожащую от слез голову на тонкой напряженной шее. - Как я Марии Степановне скажу? Она к нему утром придет.
Петров вспомнил полную невысокую старушку, которая проходила каждое утро по коридору с тяжелой сумкой. Он запомнил ее по какому-то неистовому горению глаз. Она спешила, как спешат к последнему поезду.
В палате Петров сказал:
- Тросников умер.
- Ну и бабка помрет, - ответили из темноты.
Через полчаса Петров, поворочавшись с боку на бок, пошел к Лидочке за снотворным. Лидочка и сестра с другого поста толкали к лифту каталку, прикрытую простыней.
Утром, выскочив в уборную. Петров сразу же увидел озабоченно идущих по коридору женщин. Они шли плотным косячком, нагруженные сумками и термосами. Впереди всех шла старуха Мария Степановна. Петров имя ее запомнил. И поднималась ей навстречу Лидочка в лазоревом коротком платьице, в крахмальном белоснежном переднике и в белой кокетливой шапочке с красным крестиком. Глаза у Лидочки были от страха большими, как синие блюдца.
Петров нырнул в уборную. Там мужики курили. Петрова удивляло это курение. Курили до операции, курили после операции. Курили с клочком легкого в груди, хрипели, но дым пускали. Сейчас Петров на задымленность и внимания не обратил.
За ним вскочил кто-то из соседей Тросникова по палате.
- Рухнула.
И так все молчали, только шумно затягивались да кашляли, а сейчас тишина стала как бы слоистой, как дым, - у каждого своя.
Через какое-то время мужик, тощий как скелет, да еще без ничего, только в пижамных штанах, пупырчатый от холода и курцовской страсти, прохрипел:
- Она старику своему говорила: "Ты от меня удрать хочешь на этом поезде; ты от меня всю жизнь удрать хочешь - имей в виду, на этот поезд я за тобой на ходу взопрыгну".
- У них уже правнуки, - сказал кто-то из-за дверки. - Дочь на пенсии и сын полковник.
Из-за другой дверки сказали:
- Волевая старуха. Старик Тросников на ее воле жил. Она его четыре месяца на плаву держала.
Петров вышел в коридор. Мария Степановна лежала на рыжем дерматиновом диване. Сестры делали ей укол. Лазоревые платьица и сверкающей белизны передники придавали их скорбной работе грацию.
Во время завтрака Мария Степановна уже сидела в холле в кресле. В ее глазах были тишина и кротость, она как бы благословляла всех живущих на жизнь долгую и беспечальную.
Петрову завтракать нельзя было: он ждал лаборанток сдавать кровь. Он старался не смотреть на старуху. Она задумалась, положила голову на ладонь и даже улыбалась улыбкой памяти. Петрову почему-то подумалось, что жизнь ее со стариком Тросниковым была трудной. "А собственно, у кого из их поколения она была легкой: старик небось в гражданскую воевал и на всех последующих тоже".
Чему она улыбалась? Наверно, внушала старику Тросникову, что душе его в такую стылость на улице витать незачем: если душам далеко отлетать не положено "сорок ден", то пусть тут на отделении обретается, в тепле: тут и телевизор посмотреть можно, и разговоры послушать.
За старухой Марией Степановной приехал сын-полковник. Но Петров не видел его - кровь сдавал.
Когда Петров возвратился в холл-столовую, за одним столиком (на других уже стояли перевернутые стулья - тут готовились мыть полы) сидели Зина и Софья. Они улыбались друг другу. У той и у другой в прозрачных мешках полыхали рыхлым золотом апельсины.
- Извини, поесть тебе принесет Анна - я на бегу, - Софья подвинула свои апельсины Петрову.
Зина дала ему свои апельсины без объяснений, только с улыбкой.
- К Пууку меня не пустили. Он ничего не просил?
- Просить - не просил, но сказать - сказал. "Не покупай Зине цветы у цыганок", - сказал.
- А вы, собственно, кто? - спросила Софья.
- Мы с Петровым друзья, - ответила Зина. - Петров, скажи, правда же мы с тобой друзья?
- Конечно. - Петров засмеялся. - Мы с тобой друзья закадычные.
- Я замуж выхожу, - сказала Зина Софье и улыбнулась улыбкой счастливой невесты. - За военного моряка Станислава, Петров, я приду к тебе в подвенечном наряде. Он у меня не белый - белый у меня уже был. Очень хочу, чтобы тебе понравилось.
- Ему понравится, - сказала Софья.
Петрова позвали в ординаторскую подписать согласие на операцию. Он пошел.
Он говорил себе, как Орфей: "Не оглядывайся, Орфей". И, как Орфей, оглянулся.
Зина и Софья весело разговаривали, они даже пододвинулись друг к другу почти вплотную.
- Эвридику не увела Персефона. - Петров усмехнулся. - Не Орфей я. Но почему?
ДВЕРЬ
В воскресенье Петров ждал сына, хотелось ему видеть сына, пусть с очередной шведкой, датчанкой, манекенщицей, парашютисткой, карамельками, анекдотами, - Петров даже четвертной ему приготовил. Но прибежал аспирант Пучков Костя, похожий на маневровый паровоз "кукушку", - все в нем двигалось: мотыли, шатуны, кривошипы, дышла и выдвигался вперед воинственный подбородок, - образ, как отметил Петров, умирающий: кто же теперь знает этот чудесный маневровый паровозик, такой живой и сердитый, такой урчаще-пыхтящий, - все теперь знают гладкую функционерскую физиономию дизеля.
- Вы готовы? - спросил Костя, охрипший и бледный. - Арсений Павлович будет ровно в двенадцать.
- А сейчас девять, - сказал Петров. - Что же делать? Может, шею помыть?
- Вы отдыхайте, готовьтесь, а я побегу - пройдусь. Мне нужно все решить. И собраться с духом. - Костя Пучков убежал.
И до двенадцати, пока он не появился на отделении, у Петрова Александра Ивановича никого не было: ни жена Софья, ни дочь Анна, ни сын Аркадий в это утро к нему не пришли.
Спустился к нему Пуук, бело-розовый, как пастила, гладковыбритый и приятно надушенный.
- Прощайте, Петров, - сказал он. - Меня увозят. Рад был с вами познакомиться. Пожалуйста, передайте Зине. - Он отдал Петрову незапечатанный конверт, раскланялся, не протягивая руки. - Прощайте.
Петров вскочил, неловко и торопливо кивнул.
Тут прибежал Костя.
- Вы еще не одеты!
- А мне не во что. Мой костюм, Костя, в камере хранения. А где Арсений?
- Они в машине. - Костя смутился под недоуменным взглядом Петрова и пояснил: - Директор и Лидия Алексеевна.
- У меня только и есть пальто, шарф и шапка, - сказал Петров. - И пижама. Думаешь, в пижаме пустят? Пижама новая. Смотри, какая сатиновая. И воротник...
- Пустят. - Костя убежденно кивнул.
В машине рядом с шофером развалясь сидел директор - шарф его был толст, щеки румяны.
- Садись, Саша. Привет. Я Лидию Алексеевну пригласил. Не возражаешь? Чтобы мы про баб поменьше болтали, а то все про них. Куда поедем?
- В "Океан", - сказал Костя. - На ту сторону реки. Поплавок. В нем интерьер красивый. Финны делали по заказу "Интуриста". Кухня хорошая. Семь рублей за вход.
- Только за вход? - ахнула Лидия Алексеевна.
- Не просто, а на семь рублей вам принесут. Чтобы трудящиеся кофе пить не бегали.
- Прибегут с рублем, все столы обсядут, а барину и поместиться некуда, - пророкотал Арсений. - А барин гульнуть хочет с дамой.
- Но почему - барин? - Костя Пучков повертел головой на жилистой, плохо выбритой шее. - Мы же вот не баре. Бывает же иногда, когда очень надо.
На перилах моста сидели чайки и нахохленные воробьи. Большая Невка была синей. Голубые камни в ушах Лидии Алексеевны казались льдинками.
Арсений убрался в свой толстый шар4), в свое толстое ратиновое пальто.
Женат он не был. Высокий, спортивный, он всегда был окружен девушками. Была у него любовь - арфистка. Но пока он писал диплом, пока собирался жениться, арфистка чудовищно растолстела. Была у него вторая любовь - певица. Но пока он защищал кандидатскую, пока собирался жениться, певицу один долгоносый океанолог увез во Владивосток, Арсений хотел жениться без любви, только для воспроизводства, но широта выбора сделала выбор невозможным.
Людмила Аркадьевна, его секретарша, надеется, что он оценит ее как преданную подругу.
Петров засмеялся: "Не оценит он, нет, не оценит".
- Ты что ржешь? - спросил директор. - Ты должен думать о вечном, а ты вульгарно ржешь над своим любимым начальством.
В ресторане было красиво - все в сине-белом.
- И я в сине-белом, - сказал Петров.
Гардеробщик и официант сделали вид, что гость в сатиновой больничной пижаме для них явление самое обыкновенное, - они ему улыбнулись радушно.
На столе, уже сервированном, обтекала соком роза рыбьего царства несравненная семга. По две порции на брата. Арсений шлепнул себе на тарелку пару кусков потолще, расчленил их, нарезал свежего огурца, выдавил лимон, попробовал и зажмурился, аж слеза выдавилась. И, зажмурившись, сказал:
- Саша, я прочитал твою тысячу страниц. Вот этот великий мерзавец Пучков Костя всучил мне силой. И как ты думаешь, куда я эти страницы дел? Нет, не надейся, они не на гвоздике - они в издательстве "Наука" с моим предисловием. У них там есть окно как раз такого объема. Так выпьем за книгу. Потом сократишь до трехсот страниц - и докторская в кармане.
Петров представил увесистую книгу почему-то в сине-белой обложке, представил, как люди ее в руки берут, перелистывают, и вдруг испугался, даже потом покрылся и побледнел сильно.
Арсений говорил - собственно, только он и говорил:
- Я эгоцентрик - если замолчу, мне будет скучно. Слушай, Саша, и ты, разбойник, слушай. У меня есть древний тост. По-моему, персидский. Персы очень любили тосты. Грузины у них научились. Наливайте. Я сейчас его вспомню. Лидия Алексеевна, вам не скучно? Скучала женщина в объятиях... Ага, вспомнил... Воевали в древности двое: один шах, восточный деспот, и один див, ростом с пирамиду Хеопса. Див швырял в деспота целыми дубовыми рощами. Обламывал верхушки гор и все в этого деспота швырял. Короче безобразничал. А шах - он был маленький, но лукавый и верткий - владел черной магией и с ее помощью отводил все удары громадного дива, - и все помощники у него были подонки, один другого гаже. Но вот аллаху надоела их грызня, он взял да и бросил обоих в глубокое зловонное озеро. Див-великан встал во весь рост, высунул голову из зловонной жижи. Стоит, покуривает сигарету. Смотрит, неподалеку высунулся из жижи шах. Откашлялся и говорит: "Эй ты, проклятый див, дай закурить". Див протянул ему сигареты и спрашивает: "Слушай, негодяй, ты плаваешь или под тобой мель?" - "Подо мной мои верные слуги: визири, платные убийцы, штатные доносчики, клеветники-любители, завистники. Последних больше всего. И все мы, - шах усмехнулся, - стоим на плечах у того миляги парня, который однажды предал своего товарища. Знай, о ты, проклятый див, что всегда, у всех народов, найдется тот простой симпатичный миляга-парень, который продаст товарища. На этом, о отвратительный, и зиждется наука управлять, а ты горы ломаешь, грудью прешь - противно мне, о безобразный, тебя лицезреть".