Сборы в районный центр у Марии обычно были хлопотливыми и праздничными.
Еще на пороге шумно сбрасывалось пальто; из распахнутого шкафа летело на спинку кровати лучшее платье из вишневой панамы; сосредоточенный и все понимающий Никитка вместе с гвоздями, деревяшками и молотком переселялся к соседке. Мария влетала к ней без стука, громко и радостно провозглашала: «В столицу еду!», чмокала на прощанье Никитку в упругую щеку, добавляла: «Будь умницей», и — легкая — спешила к себе, к маленькому настенному зеркалу.
Сегодня Мария, не снимая шляпки, как-то беспомощно опустилась на пол рядом с Никиткой, прижалась щекой к его теплому бугроватому лбу и шепнула, скорее советуясь, чем утверждая:
— Никита, завтра я привезу тебе отца…
Никита заглянул в ее лицо и серьезно спросил:
— А он где-ка?
— Ты же знаешь, — удивилась Мария. — Учился он…
Сын отвел глаза:
— А тетя Маша говорила…
Мария рассердилась: нет, дальше так нельзя, надо чтобы отец был дома. Она не стала слушать о тете Маше и обиженно крикнула:
— Что там твоя тетя Маша знает!..
Надув щеки, Никитка сосредоточенно нагромождал кубики друг на друга и, когда они с сухим треском рассыпались по полу, сказал:
— Учился… что ли всю жизнь?..
Мария почувствовала: перестал верить Никитка, вот и не радуется. А все — соседка. И говорит он неправильно. Из-за нее же. Поправлять не стала: бесполезно, да и надоело. Приедет муж и все образуется.
Она вытащила голубой конверт и сказала заискивающе:
— Соскучился он о тебе. Пишет, что привезет вот… самосвал.
Никитка сбросил кубики, потянулся к письму; Мария наугад ткнула пальцем в середину тетрадного листа: о самосвале соврала, в который раз уже за эти два года.
Сняв платье, она оглядела себя, отметила, что, пожалуй, еще больше заострился узкий нос, обозначились складки у губ. Стала расчесывать густые, коротко подрезанные волосы.
Два года…
Жили они в ту весну в полевых вагончиках, маленьких, как ульи. Вагончик женатых был разделен на крохотные закутки. Весна была поздняя, и по вечерам вот так же розовела степь, бурая и совсем дикая. В косом свете уходящего дня она казалась древней; Мария тосковала о Никитке, который жил у матери, думала о городе, его налаженном уюте и от одного взгляда на золотящиеся увалы становилось больно, словно кто-то огрубевшими ладонями брал сердце и медленно его стискивал.
По ночам Мария часто просыпалась от стреляющего звука жести, хлопавшего на ветру по крыше вагончика, долго слушала ночь, равнодушный рокот тракторов, жалась к мужу, посапывавшему в крепком сне, и думала, что все это просто затянувшийся неласковый сон.
А утро колодезной водой сгоняло дурь, тело крепло, свежела голова, и она посветлевшими глазами окидывала закуток, настолько тесный, что они с мужем одевались по очереди.
Муж с каждым днем становился молчаливее, за ужином пристально рассматривал свои налитые от усталости, сбитые руки и заговаривал о Челябинске. Мария молчала, грустно думала, что если человек начинает смотреть только в прошлое, он старится, но она понимала мужа и тоже какими-то остекленевшими глазами начинала видеть свои стоптанные, перепачканные за день в навозе, единственные туфли, которые все равно не были здесь нужны, и морщилась, как от зубной боли. Жизнь в степи оказалась иной, чем представлялась в городе, и Мария боялась не выдержать. Она стыдилась своей слабости, особенно той, что слепо брала ее по ночам за душу, молчала о ней, завидовала шустрому Юрке Зобину, который говорил: «Иной человек, как аккумулятор: пока его не зарядят, ни за что не заискрится», и тихо думала, что она тоже аккумулятор, только плохой: днем на ферме чувствует себя хорошо, а как вечер — тоскует по дому. А тут еще муж с настойчивыми уговорами вернуться. Спорить она не умела. Да и о чем спорить?.. Но почему-то ей трудно было посмотреть ему в лицо, и она, не поднимая глаз, тоскливо прерывала:
— Ну, запела наша Маланья…
Мужу не пришлось, наверно, ее уговаривать, если бы он догадался сделать так, чтобы она, как женщина, первая промолвилась о возвращении в город. А так Мария непонятно для себя ожесточалась против его слов и упорно избегала взгляда.
Вскоре муж с радостным блеском в глазах уехал в срочную командировку, которая почему-то стала удивительно затягиваться. Мария долго ждала его.
Привезли первые щитосборные домики и стали их устанавливать. Люди в брезентовых плащах разбивали взгорок на сквозные улицы. Молчаливые, эти люди казались Марии важными и очень нужными здесь, в неустроенной степи. Ей по-ребячьи хотелось заглянуть в маленький окуляр теодолита, как в подзорную трубу, и, может быть, увидеть не существующие дома и кипень зелени над ними.
А муж все не ехал. И однажды, когда к вечеру особенно остро заломило руки от двухчасовой дойки коров, и она, с трудом разгибая спину, чужими, негнущимися пальцами развязывала косынку, ей подали письмо. Дома Мария дважды прочитала его и уразумела только одно: «…устраиваюсь на работу. Сниму квартиру, приеду за тобой». Она задвинула щеколду на двери и стала очень тихо раздеваться, словно боялась, что соседи, стучавшие посудой в своем закутке, узнают что-то непристойное, стыдное для нее. Мария как бы со стороны отмечала каждое свое движение: сняла чулки, сняла платье, освободила грудь от лифчика… Боялась одного: чтобы вдруг не постучали в дверь.
Долго лежала застывшей, прислушиваясь настороженно к чему-то, подтянув колени к подбородку. Слезы пришли незаметно, обильно засолонили лицо и, чтобы не разрыдаться, она закусила подушку. Так с закушенной подушкой и кляла его, как в бреду:
— Когда тяжело, спину показал… А мне легко?.. Скажи — легко? Удрал. Мужчина. «Приеду за тобой». Как вор… тайком. Черт с тобой. Все равно тебе жизни не будет…
Слезы шли горячими волнами, душили, бросали плечи в крупную дрожь…
Не одну неделю (пока не привезла Никитку) она медленно, как после болезни, приходила к жизни.
Два года… И вот он опять — в бессчетный раз! — зовет к тебе, а завтра, пишет, что прибудет в район шефом от своего завода.
Приехала Мария в районный центр продрогшей, с тяжелым сердцем: разговор с сыном не выходил из головы.
Замирали охрипшие петухи. Попутный грузовичок, переполненный базарной снедью, в кузове которого она тряслась всю дорогу от совхоза «Синеволино», лихо развернулся у темных окон райисполкома и устало скрипнул тормозами. Шофер приоткрыл кабину, весело крикнул в предрассветную тишину:
— С добрым утром, красивая! Остановка Полезай, кому надо — вылезай! — и засмеялся довольный своей шуткой.
Мария, опершись о борт кузова, неловко спрыгнула.
Шофер прикуривал. В слабом свете спички порылась в сумочке, достала две десятирублевки, протянула их шоферу.
— Не обидитесь?..
Тот осветил деньги спичкой, небрежно двумя пальцами выщелкнул ее на промерзшую землю.
— Калым! Сто пятьдесят с прицепом — и никаких претензий. Порядочек! — и беспечно подмигнул Марии.
Поднимаясь на дощатое крыльцо райисполкома, Мария строго подумала, что шоферы — народ избалованный. Ни за что, ни про что — подвез человека — и выкладывай плату. Как будто и машина не государственная. «Сто пятьдесят с прицепом», а потом авария. Водка — дело известное.
Она подождала, когда отъедет машина и постучала в тяжелую холодную дверь. Сторожиха, закутанная поверх телогрейки в толстую шаль, молча впустила ее в полутемный коридор, закрыла дверь на длинный гремящий крюк и, не обмолвившись ни словом, отошла к печке — застучала поленьями, загремела чугунной печной дверкой.
— На диван ложись. Отдохни с дороги, — бросила она через плечо.
Мария прошла в глубь гулкого и длинного коридора, в котором пахло пылью и свежевымытым полом.
Диван оказался широким, просиженным. Она вытащила из сумки газету, расстелила и, осторожно, чтобы не смять плиссированную юбку, легла, укрывшись пальто. Было неуютно и холодно…
Какой-то получится встреча с мужем. Два года… «Зачерствел отрезанный ломоть, а ты приставить хочешь», — сказала ей вечером соседка. Зачерствел. Никитка совсем отца забыл… Из-за сына и поехала навстречу: врала, что отец учится, вот теперь и выкручивайся. Самосвал купить надо обязательно. Это — раз. Грим и парики достать — два. (В совхозе думают, что она уехала только по делам). Финансовый отчет в райком комсомола сдать — три. Поругаться с заведующим отделом культуры — четыре…
Она готовила горячие слова, после которых заведующий отделом, конечно, не сможет работать по-прежнему. Мария вспомнила почему-то лихого шофера. Заспорила с ним. Тот, нагловато улыбаясь, тянул из ее рук последний рубль и говорил бессмысленные слова: «Калым с прицепом — и вся игра»…
…Двери захлопали, послышались голоса, и в коридор потянуло холодом. Мария открыла глаза и смутилась: за окном полоскалось серенькое, ветреное утро, мимо сновали люди.
У дивана стоял высокий мужчина. Щурясь, он рассматривал ее и, благодушно улыбаясь, декламировал:
На заре ты ее не буди,
На заре она сладко так спит…
Мария растерянно прикрыла горло рукой, одернула подол и торопливо спустила ноги. Мужчина бесцеремонно смотрел на нее. Она крепко потерла ладонями щеки и зло посмотрела на него: «Цепляется тут всякий…»
Он стоял все так же улыбаясь, чуть склонив голову с четким пробором. Заговорил рокочущим голосом:
— Простите, разбудил… Но для сна должна быть постель…
— А вы постройте вначале гостиницу, — сердито прервала его Мария.
— Гостиницу?.. Это, пожалуй, убедительно, — он отошел к окну, запоздало спросил: — А разве ее здесь нет?..
Она промолчала. Придирчиво оглядела юбку, хотела поправить чулки, но не решилась: сновали люди, гулко выстукивали каблуки.
За дверью лениво и сухо, как дрова в печке, потрескивал арифмометр.
Мужчина стоял у окна, крупноголовый, с заложенными за спину руками и виновато уговаривал:
— Вы не сердитесь: все равно бы вас разбудили…
Мария подумала, что сердиться действительно нелепо: ничего плохого он не сделал. Взглянула на его крупную спину, сказала:
— Да я ничего…
Он повернулся к ней, все так же щурясь, влажно блеснул узкими, плотно посаженными зубами:
— Вот сразу бы так…
Мария отошла к другому окну. Рамы не были еще проклеены, и сквозь щели тянуло свежим воздухом. Под склон виднелась с мелкими перекатами и черной крупной рябью река. Грязными кусками льда плавали гуси. Вначале Мария даже удивилась: откуда лед, если река не застывала? На сырых мостках полоскала белье женщина. Вода в реке была мрачно-синяя, и выполосканное белье казалось пересиненным.
Мужчина громко восторгался:
— Нет, вы посмотрите: только у нас могут быть такие женщины. На ветру, в холод с голыми ногами — и нипочем! Лев Толстой, однажды увидев вот такую ядреную красавицу, решил, что именно они и произвели русский народ. А, как вы думаете? Верно, да?..
Мария отвела глаза от окна и скорее весело, чем сердито подумала: «Прилипчивый какой…»
Поддерживать разговор не хотелось. Она взяла сумку и пошла к двери, на которой был приколот потемневший листок ватмана, на нем славянской вязью было: «Культпросветотдел».
Не зная, что делать, заглянула в комнату, тесноватую от столов, в нерешительности остановилась у порога. В углу сидела девушка с легким пухом светлых кудряшек. «Одуванчик, — улыбнулась Мария. — Дунуть и облетит работник культуры».
— А Павла Ивановича еще нет?..
Светленькая девушка отрицательно тряхнула головой, кудряшки рассыпались и тут же привычно улеглись.
— А вы подождите.
Мария оглядела комнату. Столы была закапаны чернилами. На стене висел знакомый плакат с категорическим призывом — «Все на фестиваль!»и типографского производства лозунг со словами Маяковского:
Коммунизм —
это молодость
мира,
И его возводить
молодым!
«Я тоже молодая», — подумала Мария и вздохнула. Больше осматривать было нечего, и она опять взглянула на девушку. Та подняла голову, отчего-то смутилась, покраснела до шеи и спросила:
— А вы откуда?.. Из Синеволино?.. Заведующая клубом. Ах, простите: вам только что звонили. Что-то срочное. Не то скот заболел, не то еще что-то такое…
Мария испуганно подумала: «А как же встреча? Как Никитка?». Ей вдруг стало тоскливо.
Она до устали крутила ручку темного жестяного ящичка, наглухо прикрепленного к стене, и громко дула в трубку. Хорошо, если бы успеть сбегать на элеватор: может, он уже там — разыскивает машину до Синеволино… На коммутаторе, наконец, отозвались. Соединяли долго. В ухо потрескивало, слышались далекие неясные голоса. Неожиданно из всех шумов вырвался сердитый крик: «Какой еще лимит! Мне зябь — зябь! — пахать надо!..» Потом фальцет требовал автомашины и грозил скорым снегом. И совсем рядом, как будто это относилось к Марии, женский голос укоризненно вздохнул: «Ох, Миша, Миша. Ну нельзя же так. Я же не сказала…»
Мария терпеливо ждала, прислушиваясь ко всем этим сердитым, укоризненным, радостным голосам, недоумевала: что могло случиться за ночь? И вдруг сквозь треск и разноголосицу она услышала: «Ильюшина, это ты?». Голоса отдалились, и она крикнула:
— Синеволино!.. Я слушаю…
Говорил зоотехник. Он почему-то очень сердился и натужно кричал:
— Ильюшина!.. Где вы там все пропали?! Ни главного ветеринара, ни тебя — никого не найдешь… Я уже звонил. Что?.. Бросай все дела — это приказ директора! — и мчись в ветеринарную лечебницу. Скажи, что у нас эм-кар-р. Что? Эм-кар, говорю. Передаю по буквам. Записывай. Электричество. Мирон. Кирилл. Афанасий. Роман… Эм-кар. Ясно?.. Так вот, скажи — нужна сыворотка и формолвакцина… Там знают. Запиши. Сыворотка и формол-вак-ци-на… К вечеру будь дома… Не сможешь? Хоть пешком, но сегодня же доставь. Ясно? Давай действуй. Одна нога там, вторая здесь. Если не сделаешь — без ножа зарежешь.
В трубке что-то щелкнуло, замерло и звонким колокольцем рассыпался смех. По-домашнему теплым голосом женщина сказала: «Хорошо. Убедил. Приходи!..»
Мария тихо повесила трубку.
Ветеринарная лечебница стояла на самом взгорье — бревенчатое здание с порыжевшим и запыленным толем на крыше.
Мария прошла через двор, увидела створчатые двери и резко потянула железную скобу на себя.
В просторном помещении, остро пахнувшем карболкой, было пусто. В боковой стене оказалась еще дверь, покрытая охрой. Мария открыла ее и почувствовала сразу уютное тепло печи.
Мужчина, сидящий за небольшим конторским столом, не поднял головы.
— Мне нужно видеть главного ветеринара, — сказала Мария, глядя на его сивый ежик волос.
Мужчина словно не слышал. Мария ждала. Из умывальника звонко падали капли. Наконец он поднял голову, нетерпеливо спросил:
— Так в чем дело? Я вас слушаю…
Мария увидела, что брови у главного ветеринара странные — топорщатся черные кустообразные пучки волос. Высоко вскинутые, они делали лицо его удивленно-ошарашенным.
Выслушав Марию, он сердито пошевелил бровями, искоса, недоверчиво посмотрел на нее и как-то жестко воскликнул:
— Эмкар-р! — и в этом «кар-р» Марии послышалось нечто зловещее. — А вы не ошибаетесь, гражданочка?
Она молча подала ему бумажку. Он долго сидел за столом, вчитываясь в наскоро записанные ею три слова, наконец, протянул:
— Да-а, действительно эмфизематозный карбункул, — и вдруг сердито вспыхнул: — Да где же вы раньше-то были?..
— Я?.. В райисполкоме, — ответила Мария.
Он вскинул глаза, с изумлением посмотрел на нее и досадливо отмахнулся:
— Не о вас, гражданочка, речь. Я говорю: где были раньше ваши синеволинские ветеринары и прочая там братия?.. Времени-то, наверно, прошло немало, а вы — эх-ма! — за шестьдесят километров, — главный ветеринар не на шутку сердился. Его плохо выбритые щеки порозовели, он стоял уже рядом с Марией и больно упирался сухим пальцем в ее плечо: — Да вы знаете, что такое эмкар? Это — пожар! Это… ну, если, например, на сие почтенное заведение вылить пару бочек бензина и бросить горящую спичку, то попробуйте, зазевавшись, потушить… Вот и эмкар: вспыхнул и — баста! — нет скотинушки!..
Он прошел в соседнюю комнату и быстро вышел оттуда, прижимая к груди большие круглые флаконы, залитые сургучом, тряхнул одним, взбалтывая бурую жидкость, и сказал властно:
— Вот! Я вам даю сыворотку и формолвакцину. И, уважаемая, извольте не позднее ночи быть дома. А лучше всего — к вечеру. Иначе — хана! Хана и вам и скоту!..
Значит пропала встреча с мужем. Опять надо будет врать Никитке. Мария с трудом втолкала флаконы в сумку и осторожно потянула за ручки: сумка получилась увесистой. Главный ветеринар громко говорил по телефону и торопил какого-то Чеснокова. Брови его сердито топорщились и, когда он повышал голос, на длинной жилистой шее взбухали вены. Бросил трубку, шумно выдохнул воздух, словно сбросил тяжесть, хлопнул ладонью по столу:
— Оставайтесь. Ждите машину. Довезут до совхоза. А я пошел.
Надел залоснившийся плащ и, ссутулив угловатые плечи, ушел.
И вот Мария ждет машину, а ее все нет. За это время успела бы сбегать в раймаг, заглянуть на элеватор. Но уйти нельзя. А вдруг муж опередит: войдет в дом без нее. Думалось встретиться как бы случайно. В доме труднее разговаривать…
Она сидит у окна на высокой и узкой скамье. Над самым ухом усыпляюще, без передыха вызванивает тонкое стекло. Ознобно бьется пожелтевшая полоска газеты, оставшаяся от прошлогодней оклейки окон. Хочется спать: под вспухшими веками ощущение горячего песка, видимо, простудилась на грузовике.
Скорее бы пришла машина. Падают капли из умывальника. Она считает до десяти, двадцати, до ста и устает… И что за напасть с коровами? Она тоже хороша: все только собирается взять шефство над красным уголком животноводческой фермы… В комнате тишина, сюда никто не заходит. Только утомительный, настораживающий звон тяжелых капель. И почему не отремонтируют умывальник?
Она поднимается и выходит во двор.
На севере — завеса в полнеба, свинцово-пепельная, пухлая. Она дымится, растет, застилая блеклое небо.
Мария беспокойно проходит по двору, избитому копытами и густо усеянному шишляками, скучному от безлюдия, и выходит за ворота, на широкую дорогу, когда-то аккуратно обструганную грейдером. Дорога по-прежнему пустынна. Мария садится на зеленый плитняк у самых ворот, ее сразу прохватывает ветром, она ежится и, не выдерживая, возвращается в лечебницу.
На узкой скамье сидеть неудобно: ноги не достают до пола, колченогая скамья покачивается. Мария упирается локтем в подоконник, поддерживая голову кулаком, и сладко, дремотно думает о густом чае с сизоватым дымком и нагретой постели с тяжелым ватным одеялом.
А машины все нет. Директор бы мог прислать свой «газик». Хотя он, кажется, опять ремонтируется. Плохие дороги, вот и разбиваются машины. И это, свалившееся неожиданно на плечи: «Эм-карр!» — будто кричат вороны.
За окном, в кустах чахлой акации протяжно и тонко, словно сквозь зубы, насвистывает ветер.
Также тонко, но совсем неумело насвистывает иногда Никитка. Нос у него точно коноплей осыпан. Над бугроватым лбом волосы растут не прямо, как у всех людей, а сразу назад, к затылку, и опущенная челка повисает дугой. «Нашему Никитке волосы корова зализала», — смеется над ним соседка. Никитка не сердится — он выше этого, а только пыхтит, раздумывая над чем-то сосредоточенно. У него бывает уйма ошеломляюще пестрых вопросов, и Мария часто теряется: откуда он их берет?
Когда она возвращается домой, он, забыв о молотке и гвоздях, подходит к ней, долго молча смотрит в глаза и самым серьезным тоном спрашивает:
— Мам, блондин это что такое? А брюнет? Сначала брю, а потом нет? А что такое брю?..
Бывает так, что она не знает, как уйти от вопросов и тогда хватает его в охапку, валит навзничь и, щекоча шершавыми холодными губами его шею, сердито грозит:
— А ну, где у тебя нос? Сейчас покличу воробьев, и они склюют твою коноплю…
Но серьезного человека нельзя так просто обмануть. Он сучит ногами и смеется:
— Ага, не знаешь! Не знаешь, а еще щекотаешься. — Как будто есть прямая связь между тем, что она знает и тем, что хочется вот так бесконечно тискать и щекотать его шею губами.
Родной человек может целыми днями безропотно ждать ее, но подчас и он сердится. Однажды Никитка не спал до самой ночи и, когда она вернулась, горько сказал:
— Вся моя жизня ушла в любовь…
— Что-что? — удивленно переспросила она.
Но он, отвернувшись к стене, не захотел отвечать.
И вот он опять ждет ее. А она не смогла купить самосвал. Что сказать? Он и так перестал верить в ее россказни об отце.
А машины все нет. И опять слышится ей: «Эм-кар-р!» Тяжело падают капли.
За окном словно наступают сумерки — начинает валить снег. Лохматый, сухой, он наискось бьет по окну и тихо ложится на землю.
Мария трогает лоб. Горячий. Она пугается, что может заболеть: говорят, свирепствует какой-то вирусный грипп. А как же тогда скот? Их комсомольские ругачки о надоях и упитанности? Ведь назвал же директор однажды комсомольцев «гордостью и опорой совхоза». А какая из них опора! Прав был Юрка Зобин, когда говорил на последнем собрании:
— Товарищи! Мы построили совхоз и успокоились. Мы давно вышли из своих рамок и должны войти в них обратно.
Все согласились, что надо войти обратно в свои рамки, назначили посты, контроль, нарисовали в клубе красивые диаграммы, а теперь вот может все рухнуть. «Как пожар»! — вспоминает она, и ей становится жарко… Размечталась она тут о чае, о теплой постели. О Никитке раздумалась, будто не сумеет поставить его на ноги без мужа. А машины все нет. Может, ее и совсем не будет.
Мария встает, опять идет через двор к воротам, на широкую дорогу. Острая свежесть окатывает всю, словно холодной водой. Кажется, что где-то невидимо расцвели ландыши — тонкий, едва уловимый аромат пронизывает густой воздух. Ее бьет легкий озноб, она уныло возвращается в помещение. Вернее всего — пойти пешком. Да и опоздала она разыскивать мужа. Можно просидеть до морковкиного заговенья, а так все-таки будет двигаться к дому. Она старается представить коров, заболевших эмкаром, но только видит большие лилово-влажные глаза и кривые струйки слез на атласных мордах.
В помещении Мария взяла увесистую сумку и, чувствуя ее тяжесть, вышла.
Снег бил в правую щеку. Сначала ее покалывало будто ледяными иголками, потом кожа онемела и стало тепло.
Вдоль дороги уныло стояли телеграфные столбы. Провода молчали. Снег все валил. Из белой замяти столбы выплывали призрачно и медленно.
Она шла словно в какой-то дреме. Озноб больше не бил, только что-то давило на ушные перепонки, и в ушах гудело. Она прислушивалась к проводам, но провода молчали.
Дорога, схваченная холодом, была неровная, и Мария все время спотыкалась, будто об узловатые корни сосен.
Думалось о лете, о июльском солнцепеке. С детства Мария привыкла к паутинным перелескам, к густому настою хвойных лесов, когда стволы сосен, казалось, раскаливаются докрасна, а внизу — прохлада и дурман трав. В степи она до сих пор скучала от ее однообразия, но говорила себе: «Живут люди — и нравится. Могла и не приезжать. А приехала — финтить нечего. Степь — не Рижское взморье, тут работать надо».
Не то ветер переменился, не то повернула дорога: щека запылала.
Неожиданно впереди ударил наискось голубой дымный луч солнца, блеснула белизна косогора, ширясь и скатываясь к дороге. Мария увидела, как низко шевелятся тучи, поняла по крутизне луча, терявшегося в быстрых облаках, что далеко еще до вечера, и ободрилась. Сбоку, по горизонту, вскользь ударил второй луч, а первый, не докатившись до дороги, потух. Потом сразу прорвалась напоенная светом полоса, степь неоглядно разбежалась, — лучи словно бы гасили снегопад и от этого дымились.
Мария прибавила шагу и весело взглянула вдаль — на льющуюся полосу света, на шеренгу столбов в этом неохватном просторе. Столбы стояли уже не так уныло, и ей почудилось, что провода о чем-то пели.
За спиной послышался негромкий шум машины. Она оглянулась. С нарастающей басовитостью приближался тупорылый грузовик. Она поставила сумку к ноге, неуверенно подняла руку.
Обдав резкой гарью бензина, грузовик прошел мимо, по-утиному качнулся на колдобине и неожиданно замер, словно уткнувшись в стену. Мужчина в кожане, высунувшийся из кабины, крикнул:
— Подберем, хозяюшка!
Неловко ступая по застывшим комьям дороги, Мария поспешила к машине, сунула в кабину увесистую сумку с флаконами и втиснулась на сиденье — третьей. Мужчина рывком захлопнул тяжелую дверцу. Где-то под ногами у шофера скрежетнули шестерни, машина, словно бы вслепую, осторожно тронулась.
Мария искоса взглянула на мужчину и почувствовала неловкость: это он сегодня восхищался русской женщиной. Решила не узнавать. Так, вероятно, лучше будет и для него. Сладко вытянула ноги и закрыла глаза.
А он осторожно ерзал, устраиваясь, тихо покашливал. Машину встряхивало. К Марии вернулся противный озноб. Тело стало будто невесомым. В глазах таяли оранжевые круги, губы сохли. «Совсем расквасилась, горожанка», — с обидой подумала она. Вспомнила, что не спросила, куда идет машина, но подавать голос не хотелось. Дорога километров на сорок одна, а там рукой подать до Синеволино. К вечеру должна успеть. Стало покойно.
Человек в кожане опять задвигался, мягко спросил:
— Вы не будете возражать против папиросы?..
— Курите…
Сердился мотор: басил приглушенно, часто скрежетала коробка передач. Машина, видимо, шла в гору. Мария открыла глаза. Слоился табачный дым, густо пахло бензином. Воздух, казалось, мог вспыхнуть от папиросы.
Мужчина пристально смотрел на нее. Увидел опаленные, полуоткрытые губы, влажный, лихорадочный блеск глаз.
— Послушайте, вы простудились…
Мария облизнула губы, кивнула головой. Он забеспокоился:
— Что же вы молчали?
Вяло улыбнулась: беспокойство было преувеличенным.
— Не хлопочите. Ничего страшного… — слабо возразила она.
— Слыхал, Вась, — обратился мужчина к шоферу. — Ничего страшного!.. Остановись-ка на минуту…
А машина все шла в гору. Земля, в рыжих лишайниках жнивья, припорошенная снегом, дыбилась к жидкой сини неба, к лохмам низко несущихся облаков. Мотор тянул на басах. Шофер равнодушно смотрел на дыбившуюся дорогу, и только его руки со взбухшими венами, лежащие на захватанной эбонитовой баранке, руки стареющего человека жили своей сторожкой жизнью.
— Вася, останови машину, — просяще повторил мужчина, вытаскивая из-за спины раздувшийся портфель.
Шофер, не поворачивая головы, односложно обронил:
— Увал…
— Остановит, только на гору въедет, — пояснил мужчина. Потом улыбнулся широко, похвалил: — Дело знает. Шофер, как говорят, еще тот…
Машина въехала на увал, четко дала несколько облегченных тактов и умолкла. И сразу сипловато и однотонно засвистел по степи ветер. Погнал полутени облаков, сизовато-серых, как замшелые лбы валунов.
Мужчина щелкнул замками портфеля, вытащил сверток, благоговейно извлек веселый, ярко-малиновый термос, зажал его коленями, потер руками.
— Сейчас мы плеснем чаплашечку чайку, и вам легче станет. — Возбужденно хохотнул: — Как Иисус Христос по душе пройдет…
Мария взяла стаканчик, согревая руки. Она с интересом присматривалась к этому немолодому, чисто выбритому человеку. В мелких складках набрякших век таились горечь и усталость. Как будто человека много обижали в жизни и он не мог противопоставить обидам ни воли своей, ни ловкости, ни силы.
Мария как-то вся размякла — не то после горячего чая, не то после его трогательной заботы, когда он извлек все из того же портфеля кальцекс и почти силой заставил ее проглотить две таблетки.
— Вот теперь с вами через час можно будет разговаривать, — сказал он ей, вновь наливая чаю. — В здоровом теле — здоровый дух, как говорили в свое время антики. Так-то!
Мария не знала, кто такие «антики», но поняла — мужчина намекал на ее неприветливость и подумала, что она, наверно, излишне придирчива к людям. Вежливо спросила:
— А вы далеко едете?
— Далеко. За своей семьей еду. Переезжаю в ваш глинобитный, сквозняковый край, — с готовностью заговорил он. — Долинов я. Начальником районного статуправления буду работать, — вздохнул и грустно посмотрел вдаль: — Ни за что бы не поехал в эту степь. Там домик, что теремок. Садик, гуси-лебеди и прочая скотинушка. А здесь?.. — Он загрустил, но спохватился и спросил: — Что же вы один чай пьете? Вот хлеб, колбаса…
Мария благодарно улыбнулась, осторожно поинтересовалась:
— У вас там неприятность случилась?
— Если бы просто неприятность!.. Чуть в тюрьму не упекли… — Он заговорил возбужденно: — Я же статист. А мы, статисты, как зеркало, беспристрастны, — но тут же сник, поморщился. — Словом, история муторная. Вы лучше кушайте…
Мария наивно спросила:
— А если правда была на вашей стороне?..
— Правда? — хмыкнул Долинов. — Правда — она, как дышло, куда повернул, туда и вышло. Так-то!
— Правда, наверно, все-таки одна, — возразила Мария.
— Одна?.. — с сомнением переспросил он и пренебрежительно фыркнул: — Поживете с мое… Да вы лучше кушайте.
Она вернула порожний стаканчик и, отряхивая крошки, виновато сказала:
— Чего доброго, я вас опила…
— Опила? Да мы только в первый колхоз завернем… Председатели знают, что такое статистика. — Косо взглянул на Марию и, хлопнув безучастного Василия по колену, пояснил: — Чайку нам всегда одолжат. Так ведь. Вася?..
— Отчаевничались, что ли? — ответил тот вопросом.
— Да, да, поезжайте, пожалуйста…
Долинов грустно вздохнул:
— Эх, какой ты, Вася, степняк… Ведь мы же не гора с горой, а ты… Степняк, словом.
Дорога пошла под уклон. Облака жались к земле, оставляя тающие клочья в космах полегшей некошеной травы. Шофер молчал, вел машину словно на ощупь и от этого ехать становилось особенно скучно. Не окажись рядом с ним Долинова, он бы и не заметил, что она больна. И машину бы не остановил. Конечно, Долинов верткий какой-то: никак не ухватишься, но он внимателен к человеку и в беде его не оставит. «Спас вот меня: я таблетками напичкал и чаем напоил».
Она вдруг куда-то быстро поплыла, заскользила как бы с пологой горки боком, вниз головой, в мягкую, кутающую темноту, хотела встряхнуться, открыть глаза, но сил не было и неожиданно близко увидела морды коров с влажными, широко раздутыми ноздрями, с глубокой тоской в налитых кровью глазах. Низко пригнув рога, они с каким-то судорожным порывом нацеливали их прямо на Марию. В стороне с вилами стоял Юрка Зобин и злорадно хохотал: «Ага, вот теперь сумей выскочить из рамок…» Она никак не могла понять, из каких рамок ей нужно выскочить и почему так нагло хохочет Юрка. Хотела крикнуть: «Что ты стоишь там кочкой? Человек в беде, а он хохочет! Комсомолец еще…», — но голоса не было и на сердце пала вдруг смертельная тоска — она не могла ни убежать, ни поднять руки. А коровы мелкими шажками надвигались на Марию. У ней подкосились ноги и выступил холодный пот. Падая, она закрыла глаза. И вдруг кто-то ее осторожно понес и лукаво сказал: «Мы же не гора с горой…».
Мария открыла глаза и вздохнула. Долинов курил, осторожно оглянулся.
— Уснули немного? Это хорошо. Пока доедете, будете здоровой…
Мария благодарно улыбнулась, вытерла холодный мокрый лоб, во рту был вяжущий привкус, словно лизнула железный ковшик. Голова кружилась. Она проверила сумку с флаконами, посмотрела в боковое стекло.
Оранжевое солнце висело над самым горизонтом. Осевший снег сохранился только по обочинам дороги. Редкие пухлые облака казались клубами пара и катились прямо по гребням увалов. Машина опять брала подъем, Мария переставила ноги — подошвам стало горячо. Наконец, въехали в розовое облако, — в носу защипало, и дышать стало труднее.
Она закашляла. Долинов возбужденно потер руки, радостно чертыхнулся:
— Дьявол! Заоблачные выси спустились на землю!.. Это здорово, я вам скажу…
Василий буркнул:
— За руль бы вас посадить, — презрительно добавил: — Вы-си.
— Ты прозаик, Вася, — Долинов обернулся к Марии: — Вот нашей милой попутчице эта поэзия по душе.
Мария не ответила. Долинов чувствовал себя радостно-возбужденным:
— Послушайте, я вас знаю с утра. Не так ли? Покаялся перед вами как на духу. А от вас ни слова. Это, по-моему, не очень вежливо, а?
Мария дружески улыбнулась:
— Мне каяться-то вроде бы не в чем… А впрочем, вот моя анкета. Мария Ильюшина. Тридцать четвертого года рождения. Комсомолка. Заведующая клубом совхоза «Синеволино». Замужняя, есть ребенок…
— Ого, это уже интересно! А муж кто?
— Участковым механиком работает, — соврала она и поверила: может, сидит он, блудный, в доме и разговаривает сейчас с Никиткой.
— Мытарь по полям, — Долинов засмеялся: — Ну вот видите, Маша, как хорошо поручается: муж в поле, а мы с вами за самоварчик, а?
Мария промолчала. Долинов расспрашивал, потом удивился:
— А вы-то почему в эту степь поехали?..
— По комсомольской путевке приехала.
— Так-таки и послали? И не раскаиваетесь?.. — ласково спрашивал он.
Марии не понравился этот ласковый тон. Словно он погладил ее по голове, пожалел, как беззащитную.
— Никакая я не подневольная, — она старалась сдерживаться. — Все поехали целину поднимать, а я что — в хвосте буду?..
— Э-э, да вы патриотка! — протянул он.
Ей показалось, что она ведет себя, пожалуй, глуповато. Вспомнив вычитанную где-то фразу, сказала:
— Говорят, старая вонь приятнее аромата новизны. Вот и решила проверить эту истину, — и тут же прикусила губу: брякнула чужие слова, сказала совсем не то, что лежало на сердце. Да и не так было: никакую истину она не проверяла и слова эти вычитала позднее, когда стала работать в клубе.
А тот с любопытством блеснул глазами:
— Как?.. Как вы сказали?.. Аромат новизны и старая вонь… Парадоксально, но… факт. Да, факт. В этом есть своя логика. Вообще в жизни много парадоксального, — заговорил он без всякой связи с предыдущим. И вздохнул: — Но самое парадоксальное, наверно то, что мир тесен, а человек… человек одинок.
Мария удивилась. Эти слова поразили ее. Вспомнилось: когда по-воровски сбежал из совхоза муж, как одиноко было ей. Сколько взглядов ловила на себе. Думали, наверно, что и она сбежит. И потом, когда Недомерка Ксюша, рассыльная совхоза, стала аккуратно вручать письма мужа, как по-старушечьи ехидно поджимала она губы… Может, так и есть: одинок человек, хотя вокруг него и народу много… А счастье? Что такое счастье? Счастлива ли она? Может, это совсем не то, к чему надо стремиться?..
Вспомнила Никитку, свой щитосборный домик в конце новой улицы, пахнущий еще — особенно после дождя — свежей краской и известью, вспомнила почему-то опять Юрку Зобина, увидела эту степь в дрожащем мареве полдня и, кажется, дохнул на нее плотный — до звона в ушах — духмяный воздух раздолья…
— Да как же так? — заговорила она, удивляясь в то же время тому, что впервые так тепло, по-родному ей подумалось о степи. — Вот шла я одна, с тяжелой сумкой. Простуженная. А встретились вы — подобрали, напоили чаем… А вы говорите: человек одинок. Нет, неправда это…
Она отодвинулась, почувствовала сквозь пальто предвечернюю свежесть. Спрятала руки в узкие рукава пальто.
— Неправда? — Долинов недоуменно посмотрел на Марию, раздумывая, поморгал, отвернулся, обиженно сказал: — Молодежь нынче пошла: подбери, обогрей душу, а она плевать на тебя начнет. Интересный принцип благодарности.
Долинов, говоря это, стал чем-то похож на обиженного мальчишку. Мария подумала о Никитке и ругнула себя: нельзя же так просто, уцепившись за первое слово, обижать человека. Неуютно, наверно, Долинову в жизни. А она — сплеча. Сладко ли ей было, когда на нее косились в совхозе. Заведует клубом, а чуткости и культуры нет.
— Спасибо вам за чай и таблетки. Только мне показалось, что вы как-то не совсем правильно судите о жизни…
— Су-ди-те, — окончательно обиделся Долинов. — Да вы-то откуда знаете жизнь? Попрыгали с телячьим восторгом на целине и чувствуете себя ермаками. Жизнь… Я вот всю жизнь ладил с людьми, делал одно добро. Помогал слабым председателям. В дружках с ними жил. А коснулось дела — и Иван Пафнутьевич Долинов чуть ли не государственный мошенник. Эх, жизнь… Она, милая, не всегда пчелиным медом мазана, попадает и сиротский медок. Да что там… Прожить — не прямо через поле перейти. А пойдешь — и колесить научишься…
Как было возразить на эти слова? Может, он и прав в своей обиде. Да и мало ли всяких обид у человека на жизнь? Но все равно она не согласна, что мир тесен, а человек одинок. Скажи об этом совхозным ребятам — заклюют.
Меркло. Снег казался проседью облаков, легшей на землю. Где-то над головой хранилась еще слабая опаленность заката. Раздраженно пророкотали бревна старого мостика. Неожиданно мигнули красноватые огни деревни.
У обочины дороги, осев задними колесами в кювет, беспомощно дергалась машина. Длинный, тощий шофер, выскочивший из кабины, ринулся навстречу, нелепо размахивая руками.
Долинов насупился, метнул взгляд на Василия.
— Эх, еще один горемыка, — скорбно вздохнул и добавил: — Поможешь человеку, а сам сядешь…
Мария поняла: это было сказано для нее, неблагодарной и грубой попутчицы. Василий не по-доброму блеснул глазами:
— Что ж, по-вашему, совесть в кулак — и мимо?..
— Мне хоть в загашник, — озлился Долинов. — Действуй, как было приказано…
— Вы не очень-то с приказами, — как бы между прочим заметил Василий. — Я не цифрочки пишу. У нас своя бухгалтерия, — и, опуская боковое стекло, крикнул подбежавшему шоферу: — Какая тебя нелегкая занесла? Цепей нет? Разве по такой тюре можно без цепей ехать?..
Выскочил из остановившейся машины, заспешил к задним, плотно осевшим колесам. Василий оказался маленьким, подвижным. Юркнул на коленях под кузов, спешно вылез оттуда, засеменил к своей машине. Гремя цепью, крикнул:
— У меня есть запасная. Держи!..
Долинов грузно полез наружу. Мария тоже вышла размять затекшие ноги. Огляделась. С радостью узнала местность. В этой деревне они покупали у колхозников муку. Вон на том берегу, чуть повыше по течению, стояла их тракторная бригада. До сих пор где-то здесь остался совхозный полевой вагончик. До Синеволино не больше восьми километров, а если через поле — пять, а то и меньше.
Долинов молча топтался около засевшей автомашины, курил, затягиваясь глубоко! Он явно не знал, что делать.
Мария раздумывала: пойдет машина через Синеволино или нет? За деревней, у Надькиного моста, дорога разветвляется: одна идет вдоль правого берега, вторая через мост в Синеволино…
За спиной урчал мотор — захлебывался, снова остервенело брался за свою сердитую песню. Слышно было, как стремительно шуршала вылетавшая из-под колес грязь. Потом шоферы стали ругать дорогу, назвали ее квашней, тюрей, окрестили лопоухим начальника дорожного отдела. Машина сидела прочно. Василий предложил слетать к мостику, привезти оттуда пару досок («все равно на ладан дышит…»), бросить их под колеса, машину подцепить за крюк — и баста.
— Троса нет, — вздохнул тощий шофер. — Цепь очень даже порвать можно.
Мария решила пойти пешком: до совхоза рукой подать, а они еще провозятся тут до полуночи. Подумала: платить за дорогу или нет? А почему, собственно, она должна платить? Машина не личная. Никаких денег они не получат. Шагнула к грузовику, взяла сумку.
Долинов окликнул:
— А вы куда?
— Я тороплюсь…
Он стал удерживать.
— Ну, не всегда скоро бывает споро. Переночуйте вон в деревне, а утром доберетесь. Мир от этого не перевернется.
— В совхозе скот больной…
— А-а, опять соображения о долге. В таком случае вольному — воля, уходящему — путь… Только не забывайте, что у вас семья и что вам нет еще тридцати лет.
Мария не ответила. За всю дорогу она ни разу не сумела поставить его на место. И все-таки подумалось ей, что она разглядела этого человека, вернее — почувствовала его натуру. Не такой уж он хитрый, каким хотел бы казаться.
Мария шагнула от машины, но задержалась, кинула взгляд через плечо. Шофера крепили цепь к машине, Долинов стоял на отшибе, молча сосал папиросу. Он поднял воротник и глубоко втянул голову. Мария тряхнула головой, словно собираясь что-то сказать, но повернулась и круто пошла навстречу огням деревни. И неожиданно подумала: не уехать ей, наверно, из этого сквознякового, глинобитного края…
Темным переулком Мария свернула к реке и между огородами, обнесенными каменным плитняком, спустилась на берег, прошла по чавкающей зыби к полуоблетевшим кустам ивняка.
Дегтярная вода обдала прелым теплом мокнущих лоз; жестяно постукивали уцелевшие сухие листья. Струилась внизу между береговыми камнями река.
У осевших скользких плотков нашла лодку, нащупала цепь — и опустилась на сырые доски. Цепь была закована. Степные куркули стерегутся от самих себя.
Темнел противоположный берег. Хорошо зимой: переходи речку, где хочешь, никакой переправы не надо. Взбрехивали собаки; плыл над деревней, видимо, из клуба тоскующий голос. «…Не свила гнезда я… Одна я…», — уловила Мария. В совхозном клубе тоже всю осень крутят эту пластинку, пока не надоест. Смешные девчонки, не знавшие в своей жизни печали, слушают, грустно вздыхают при виде парней. «Стригунки, вы же еще не любили», — говорит им Мария и чувствует себя намного старше.
Она поднялась и снова пошла по пружинящему, чавкающему берегу. Продралась сквозь ивняк к самой воде, увидела вторую лодку, без прикола, загнанную под куст. Подтащила ее и долго вычерпывала консервной банкой воду — скребла по незасмоленному днищу утлой плоскодонки, ворчала под нос: «Руки обрубить такому хозяину: дыры позатыкать не может».
Потом поставила сумку в ногах, подумала и вытащила сиденье — полуметровую доску: как-никак, а все грести можно.
Переправлялась с трудом. Лодчонка сразу заходила юлой, вода тяжело ударила в борт, Мария замерла, уцепившись за низкие борта, со страхом подумала: «Утоплю сумку, самой нырять придется…» Попробовала осторожно выгребать, но плоскодонку развернуло и понесло кормой. Сидела не шелохнувшись: флаконы были дороже всего. Потом опять осторожно взялась за доску. Почувствовала, как снова разворачивает лодчонку, взглянула искоса и обрадовалась: несло к берегу.
Прибило к кустам далеко от деревни, за бугром давно потерялись огни. Вышла с трудом, погадала и пошла прямо через поле.
Поднялась на косогор и вроде бы узнала лощинку, где-то здесь овражек с родником, а там через косогор — и совхоз. Ускорила тяжелый шаг. Дышала открытым, горячим ртом. Сердце сжималось в какой-то тошнотной истоме, и от этого слабели ноги и хотелось камнем лечь на землю — холодную, мокрую — и забыть обо всем: о муже, о сегодняшней поездке, больном скоте. «Кар-р!» — пусть кричат и кружатся вороны…
Остро мерцали звезды, крупные с холодным отливом. Высоко темнел горизонт — Мария спускалась в лощину.
Но оврага не оказалось. Не было и родника, под ноги попадались кочки и чем дальше, тем чаще. Шла, запинаясь: сумка тяжело и неудобно терлась о колено… Надо было ехать на машине или же шагать через мост. Мудрит, как девчонка, а дело страдает. Так тебе и надо. Вот перемрут коровы и кайся тогда, первооткрывательница земель! Работала счетоводом в цехе, так нет, куда люди, туда и Марья крива. А у самой ни силы, ни ума нет ни на грош. Вот и остается одно — бежать следом за своим ненаглядным… А может, он, бедовый, вернулся домой и сидит сейчас с Никиткой…
Кочки пошли так густо, словно появлялись там, куда она ставила ногу. Хлюпало, солью похрустывал сохранившийся снежок. Снова запнулась и упала. Почувствовала на коленях холод от набухших чулок. Поднялась, ступила и снова упала. И, не вставая, подтянулась к кочке, села. По соленому привкусу на губах, по свежести на щеках поняла — слезы. И уже не сдерживаясь, мелко задрожала плечами…
Ни на что она в жизни не способна. И все-то у ней получается через пень-колоду. Задумала критиковать Долинова. Видел бы он ее сейчас. Вот бы посмеялся от души: запуталась в чистом поле, а в жизни как?.. И кому нужна эта ее дурацкая щепетильность с людьми! Других обижает и себя не радует.
Всхлипнула. Вытерла глаза и, прикусив губу, огляделась. Горизонт стоял высоко. Небо слабо окрашивалось заревом. Неужели там огни?.. Протерла насухо глаза. Да, зарево! Слабое, трепетное, но — зарево! Огни совхоза, а может, и не совхоза совсем. Да не все ли равно, главное — дома, люди, тепло…
Пока поднималась по косогору, стало жарко. Передохнула и чуть ли не бегом заспешила вниз — Синеволино сияло огнями. Сумка била по колену, тянула вперед. Свернула на окраину — к животноводческим фермам. На пороге «молоканки» столкнулась лицом в лицо с зоотехником совхоза.
Он недоуменно взглянул на нее, понял, что это она, Мария Ильюшина, нетерпеливо и зло бросил:
— Наконец-то!.. А я уж подумал: вас только за смертью посылать, — увидел увесистую сумку, схватил ее.
Мария опустилась на скамейку, безучастно глядела, как он свирепо выхватывает флаконы.
На циферблате настенных ходиков в такт маятнику весело бегали желтые кошкины глаза…