Наше производство в офицеры ожидалось к концу июля.

Подготовка к устным и письменным экзаменам по 14-ти предметам шла до позднего вечера. Угроза быть отправленным назад в Саперный батальон в звании унтер-офицера (производство по второму разряду) вместо чина прапорщика, висела над провалившимся на экзаменах. В кратких промежутках между экзаменами лихорадочно велись переговоры с десятками портных и сапожников, наводнивших лагерь. Спешно выбирались образцы материалов для френчей, кителей, бриджей, гимнастерок. Обсуждались сорта кожи и фасон для сапог выходные и походных.

Казенное оружие полагалось выпускным в виде автомата - Кольт (с вычетом 75-ти рублей) и кортика морского образца вместо шашки. А насчет шпор - тут каждый проявлял свой вкус и усмотрение: шпоры были неоспоримо важного значения для молодого офицера.

По твердому гребню сугроба,

В мой белый, таинственный дом

Такие притихшие оба,

В молчании нежном идем.

И слаще всех песен пропетых,

Мне этот исполненный сон.

Качание веток задетых

И шпор твоих легонький звон...

Анна Ахматова

Лучшие шпоры выпускала мастерская Савелова в Петрограде, где-то на Каменноостровском проспекте. Савелов, после долгого опыта, нашел такую пропорцию серебра и металла для колесика, что шпора звучала серебристым колокольчиком, шедшим среди офицерства под именем "малинового звона".

Конечно, были и простые шпоры без серебра в них, для их действительного назначения - пришпоривать, коня. Но их настоящая важность для молодого носителя была в том, чтобы его "дама сердца" сразу же узнала о его прибытии по звону шпор, пока он еще поднимается вверх по лестнице. И какая же это мазурка если кавалер, в вихре танца, щелкает каблуками на которых нет шпор? Новички в Михайловском Артиллерийском Училище не имели права носить шпоры пока не переходили на старший курс. Уходя в отпуск, уже внизу перед воротами двора, они одевали шпоры, чтобы не опозорить Училище, оказавшись Михайловцем на улице без шпор.

(Шпоры носились по-разному. Пожилой полковник или генерал в отставке носили шпоры прикрепленными наглухо к каблукам.) К тому времени они стареющие генералы и штаб-офицеры - начинали носить длинные брюки и ботинки вместо сапог так, что им не нужно было натружено нагибаться, чтобы регулировать натяжку ремешков, держащих шпору. Кроме того, шенкеля их шпор были загнуты кверху, что делало их абсолютно безопасными для носителя. Одна из опасностей для изношенных временем ног, была в спуске вниз по лестнице с узкими ступенями, где приходилось ставить ногу так, чтобы оставалось место для выступающего назад шенкеля шпоры. Это угрожало равновесию стареющего воина, шаткая походка которого, иногда сводила носки их ступней или пятки то близко друг к другу, то слишком врозь.

Требовалось умение и навык носить шпоры легко и элегантно. Они являлись неотделимой частью формы офицера; их чистота и блеск постоянно поддерживалась, как должное. После дня в поле на маневрах, неаккуратный мог принести на ковер гостиной на своих шпорах грязь к большому неудовольствию хозяйки дома. С другой стороны, умелый носитель шпор выделялся среди других и добавлял блеск к своей офицерской форме.

Из-за ненасытного желания "фасонить", молодые "задаваки"-офицеры отпускали ремешок одной шпоры так, что ее колесико задевало цемент тротуара. Такое "чирканье", вместе со звоном другой шпоры, создавало двухтонный эффект, что считалось шиком.

В моей памяти навсегда остался звон шпор... Звон пятисот шпор... одновременно... точно стаккато серебристых аккордов...

Эта редкая военная картина была, когда 500 новопроизведенных прапорщиков, блестя новой формой и серебряными погонами Инженерных войск, строем по 8-и в ряд, идут четко в ногу, из Ижорских лагерей к Неве. Точно невидимый великан колеблет исполинским бубном - влево... вправо... влево... вправо. И серебристые бубенчики бубна повторяют - влево... вправо.

Этот звон тысячи шпор вызывает дачников наружу. Распахиваются окна домов, народ толпиться по сторонам улицы, дети бегут рядом.

Мы идем молча, надутые гордостью от сознания красоты нашего шествия и радостью о повернувшейся новой страницы нашей молодой жизни.

Идем, чтобы сесть на нами зафрахтованный пароход и плыть в Петроград, где будем праздновать наше производство так, что "и чертям станет жарко".

За наше прилежание в Школе Правительство дало нам первый офицерский чин и тысячу рублей на его экипировку. Расходов было много, но все же оставалось довольно для удовольствия в тех жгуче-увеселительных местах, которые мы были намерены посетить во время нашего трехнедельного отпуска.

Моя троюродная сестра Нина, замужем за П. 3. Ш-вым, пригласила меня провести мой отпуск перед отъездом на фронт у них в Москве.

Я нахожу нужным описать семью Ш-х довольно подробно, так как мое пребывание в их доме, вначале принесшее мне столько радости и развлечений, сменилось заключением в одиночной камере тюрьмы - незаслуженным ужасным несчастьем, оставившим о себе память на долгие годы моей жизни.

Петр 3. Ш-в, инженер-механик, как он себя называл (я никогда не спросил его, какое высшее учебное заведение он окончил), был первым открывшим автомобильную школу в Москве. Она долго была единственной и поэтому очень доходной. Дело шло настолько успешно, что денег у Петра было достаточно, чтобы содержать богато обставленную квартиру в новом доме на Тверской-Ямской (дома Волкова около Триумфальной Арки), оплачивать карточные проигрыши в Клубе, ошибочные ставки на Ипподроме или счета за кутежи устраиваемые гостеприимным инженером своим знакомым и друзьям.

Несмотря на свои 27 лет, Петр был самоуверенный, ловкий делец с природным чутьем к выгодным денежным операциям. Его успехи в деле наживы отрицательно повлияли на его характер. Он не терпел критики своих действий правильных или ошибочных, был суровым мужем и, нетерпевшим возражений хозяином дома. Зная что я должен был явиться через две недели в распоряжение Начальника Инженеров 10-й Армии, Нина и Петр развлекали меня на все лады.

В то время, в августе 1917 года, жизнь в Москве была весела и приятна. Недавние успешные наступления русских армий улучшили дисциплину солдат и подняли настроение публики. Это уменьшило вред двоевластия - Временного Правительства и Совета Рабочих и Солдатских депутатов и увеличило авторитет Керенского.

Неудавшееся июльское восстание большевиков значительно погасило огонь ненависти к офицерству, которое забыло, хоть временно, самодурные расправы и линчевание лиц командного состава на фронте и в тылу. Советы Рабочих и Солдатских депутатов продолжали существовать, но вели себя тихо. Троцкий был арестован. Ленин скрывался в Финляндии. Итак не осталось никого, кто бы продолжал науськивание "солдатни" на офицеров, как на врагов народа. И, как бы предчувствуя жестокие уличные бои, холод, голод и всеобщие лишения в недалеком будущем, москвичи веселились я кутили во всю. Театры, кинематографы, рестораны и Ипподром были полны публикой. "Луна-Парк" с звездой сезона, Изой Кремер, был с хроническим аншлагом. Бойко торговали владельцы "домов свиданий". В большом ходу был один из них, рядом с монастырем, под названием "Святые Номера". Длинные очереди парочек у заднего входа этой "обители" были обыкновенным явлением.

Ожидающие женщины прятали наполовину свои лица в боа, меха, шарфы, пока их нетерпеливые любовники, скучившись у входа, показывали, прикладывали к стеклу двери пяти и даже десятирублевые бумажки, чтобы подкупить высокого усатого молодца с орлиными глазами, за дверью. Он же в свою очередь, в подходящий момент, выбрав наивысшую взятку, впускал давшего и его даму внутрь. Тогда очередь нетерпеливо продвигалась вперед. Дамы забывали скрывать свои лица, вытягивали шеи и напрягали глаза в жгучем любопытстве узнать, кто же эти другие "грешницы"...

С большим трудом я заставил себя прервать мою веселую жизнь в Москве, чтобы во время явиться к месту моего назначения на станцию Молодечно, в Штаб 10-й Армии. Оттуда меня направили в 17-й Военно-дорожный Отряд. Его стоянка была в г. Черикове, Могилевской губернии.

Чтобы добраться до места моей новой службы, мне пришлось ехать на автомобиле-грузовике, по железной дороге, на пароходе по Днепру и наконец, в "балагуле" - парной телеге с крытым рогожей верхом. Я мысленно перенесся к временам и местам описанных Гоголем в его произведениях, когда трясся в балагуле, которую тащили две клячи и проезжая через город под именем Пропойск; а потом, приехав в Чериков, узнал, что Городской Голова за всю его семидесятилетнюю жизнь не видел железной дороги, бывшей в 85-ти верстах от им опекаемого города.

Среди офицеров Отряда я был единственным с военно-инженерным образованием. Остальные были прикомандированы к нему из пехоты и других армейских частей, чтобы заполнить недостаток опытных строителей дорог и мостов.

Сорокалетний солдат из запасных был назначен мне в денщики. Другой, того же возраста, приглядывал за моим конем.

Командир 17-го Военно-дорожного Отряда, полковник К., был тоже пехотный офицер, хотя с некоторым инженерным опытом. Он где-то раньше временно замещал командира саперного батальона Он хвастался тем, что его саперы, благодаря его системе обучения, были самыми быстрыми строителями окопов и пулеметных гнезд в их дивизии:

- Не успею выкурить папиросу, как они, как кроты, зарывались в землю по горло, - грохотал он, трясясь от смеха. Он заставлял их рыть окопы под неприятельским огнем.

Я был назначен, как бывший студент-юрист, офицером-следователем для допроса солдат Отряда, провинившихся в кражах и дебоширстве. Работ по постройке дорог и мостов не было. Отряд ждал отправки на фронт.

Офицеры проводили время в Клубе, где пили за недостатком водки разведенный спирт, играли в карты, рассказывали свои любовные похождения и анекдоты.

Потом навещали своих любовниц, а те у кого их не было, посещали местных перезрелых проституток. Спрос на них был невелик. Очевидно посетители этого "дома" были больше типа туристов, являвшихся "только поглядеть". Потому что, во все стороны одинакового размера, хозяйка этого "заведения", встречала каждого непременными словами: "Тольки же-ш ни даром... Тольки жее-щь ни даром".

Мне часто приходило в голову, как мало изменилось за десять лет, находящееся в глуши, офицерское общество, в котором я очутился, от описанного Куприным в его "Яме" и "Поединке".

В начале осени наш Отряд был послан на Западный фронт. Моя рота квартировала недалеко от г. Вилейки, в полуразрушенной деревне Рабунь. Здесь, наконец, мы начали исправлять дороги, строить новые мосты под звуки канонады далеких пушек.

Когда "братание" на фронте увеличилось и дисциплина исчезла, наши работы остановились. Солдатам хотелось домой. Все же еще не раздался тот внезапный, декретом необъявленный, сигнал по которому через месяц толпы дезертиров ринулись в тыл и плотно закупорили все прилежащие к фронтовой полосе железнодорожные станции. А пока что солдаты ели, пили, спали, посещали митинги, на которых главным их словом было - "долой".

Представитель ротного комитета обратился ко мне с просьбой объяснить солдатам все о существующих политических партиях. В местной школе, я рассказал собравшимся вкратце о принципах и программах разных политических течений, не затрагивая их достоинств или недостатков. Редко кто из слушателей проявил кое-какое внимание. Большинство сидело безучастно, мигая сонными глазами, щелкая семечки, куря махорку и изредка вяло переговариваясь. Но аудитория внезапно воспрянула когда, после конца моей "просветительной" лекции, я сообщил им, что из прифронтовой полосы в наш район пришло много расплодившихся волчьих стай, одна из которых разорвала в клочья одинокого пьяного вестового и его лошадь в нашем лесу на окраине села.

На мой вызов добровольцев для засады на волков ответила чуть не половина слушателей. Я выбрал четверых молодых парней из лесных губерний. Мы условились устроить засаду ночью в пустом овине, близко от опушки леса. Для этого мы, пятеро, притащили тушу пропавшей лошади и оставили ее в 50-60 шагах от нашего прикрытия. Дежурного по роте предупредили о возможной винтовочной стрельбе ночью.

Первая ночь была такой темной, что мы даже не видели нашей приманки. Волки не пришли. Труп коня был нетронут. Днем мы направили наши винтовки на дохлого коня и засекли положение и прицел ружей вбитыми гвоздями, петлями из проволоки, подставленными чурбанами. Приготовили факел из просмоленной пакли.

Все работали дружно и с увлечением. Шутили над идеей выдуманной мною: подвешивания и мертвой установки винтовок. Гадали сколько деревенских собак мы перебьем, если они явятся вместо ожидаемых волков.

Кто бы мог тогда мне предсказать, что через несколько месяцев, я с отросшей бородой, в грязной заношенной шинели, в стоптанных валенках, буду прятаться на чердаке в течение недели, питаясь только гречневой крупой, скрываясь от этих самых солдат, которые благодаря науськиваниям красных комиссаров превратились в распущенную, злую, звероподобную солдатню, устраивающую бесконечные облавы на "офицерей", объявленных врагами народа.

Вторая ночь была холодная и темная, как и предыдущая. Но на этот раз у нас был факел при свете которого, мы могли бы подобрать нашу будущую добычу.

Снова мы проверили устойчивость наших винтовок и собственные позиции, от которых зависел успех нашей стрельбы. В тишине ночи доносился вой волков из леса и в ответ ему нервное тявкание собак из деревни. Устав от дневных приготовлений и от бессонной предыдущей ночи, мы все скоро уснули.

Внезапно я проснулся. Ясно было слышно как трещала раздираемая кожа лошади. Затем, что-то кляцало, чавкало, подхрипывало и снова звук разрываемого толстого полотна. Я разбудил остальных. Один из них, низкорослый парень из вологодских лесов, уверял меня, что он видит трех волков и что самый большой "оседлал" труп коня и его морда наполовину в выеденном брюхе лошади.

По моей команде, "Пли"! - залп из пяти скученных винтовок не только оглушил, но и привел нас в состояние временного обалдения.

Вокруг лошадиного трупа слышалась какая-то суматоха, тряска...

- "Факел!" - кричал я, - "Факел!".

Пока зажигали паклю, азартный лесовик из Вологды ринулся в темноту... и, почти в ту же минуту, мы услышали его болезненный крик...

Мы все бросились к нему. В ярком свете горящей смоляной пакли он стоял шатаясь... Между ладоней, закрывавших его лицо, текла обильно кровь.

Я отнял его руки от лица. Сторона его была разорвана от уха до подбородка. Сквозь открытую кровавую рану виднелись белые зубы вологджанина.

- Как? - мог я только вскрикнуть, чуть не плача.

- Ош-ш-шибси... Думал... убитый ён, - бормотал он через внезапно раздувшиеся кровавые губы. Его сразу же увели в госпиталь.

В двух-трех шагах, с перебитым хребтом, умирав громадный волк. С дико вращающимися горящими, как угли глазами, с кровавым длинным языком набок, он часто и тяжело дышал. Он все еще пытался тащить себя с растянувшимися парализованными задними ногами, в сторону леса. Одиночный выстрел прекратил его агонию.

Вскоре мой приятель, батальонный доктор Р. выдал мне медицинское свидетельство, которое объявляло: "Подпоручик Хитун подлежит эвакуации в тыловые госпиталя для лечения острой формы нефрита".

Конечно, я был здоров как бык. Ел за троих, "жал" двухпудовку одной рукой одиннадцать раз. Но были причины оправдывавшие мою псевдоболезнь. Фронт разваливался. Солдаты вырешили вопрос войны "ногами" - дезертировали тысячами. Авторитет офицеров был на "нуле". Новые правители - большевики огласили декрет: "Войну не продолжать, но мир не подписывать".

Все это оправдывало мою симуляцию болезни. Итак, я был эвакуирован с Фронта в Санитарном поезде в Москву и помещен в Госпиталь при Купеческом Клубе.

В громадной палате, бывшей танцевальным залом Клуба, в среднем ряду состоящем из 20-ти кроватей, была и моя кровать. В первые дни я проводил большую часть времени лежа в постели, наблюдая происходящее вокруг.

В то время, как медицинский персонал - доктора, сестры милосердия, фельдшера продолжали рутину своих обязанностей днем и ночью, административная часть была в периоде перехода от старого управления к новому. Контроль над госпиталем делился между многими комитетами выбранными от докторов, сестер милосердия, канцелярских служащих, раненых, санитаров, поваров и судомоек. В приемной комнате, дежурный член комитета дал мне мою именную карточку, которую надо было повесить на спинку кровати. Он сказал, что если мне нужна медицинская помощь, то обратиться к старшей в палате сестре милосердия.

Я пользовался абсолютной свободой: уходил и приходил когда хотел, ел вкусно и досыта, в то время, как в городе население охотилось за каждым куском хлеба и не всегда успешно. Никто не проверял ни мою болезнь, ни ход, ни степень ее.

Среди раненых были несколько молодых офицеров с ранениями в спину и ниже, в икры и один даже с раздробленной пяткой. Обыкновенно такие ранения бывают при отступлениях. Но в данном случае, эти офицеры были подстрелены своими при наступлении на немцев. В августе Керенскому удалось поднять, своими речами, дух армии и уговорить (Офицеры стали называть Керенского с горечью Главноуговаривающий (вместо Главнокомандующий). их на осеннее наступление.

Послушные офицеры повели свои части в атаку - только для того, чтобы быть подстреленными своими же солдатами, недовольными приказом о наступлении.

Через несколько дней после моего прибытия, я навестил Нину и Петра. Они рассказали мне про ожесточенные октябрьские бои между юнкерами и большевиками и что в начале ноября последние захватили власть по всей России и в Сибири.

Хотя мы были все рады видеть друг друга, но все же какая-то тревожная нота была в наших "что-то будет теперь?".

Вернувшись в госпиталь вечером, я увидел в нашей палате одну из сестер окруженную небольшой группой служащих и солдат. По-видимому она была чем-то сильно взволнована: ее часто мигающие глаза были полны слез, руки жестикулировали, она их то разводила в стороны, то сводила ладонями вместе, губы кривились в гримасу полуплача. Она быстро-быстро говорила.

Оказалось, что один из членов Купеческого Клуба, выбежав из карточной комнаты (Купеческий Клуб отдал большую часть своего здания под Госпиталь, оставив себе только бильярдную и карточную комнаты.), остановил ее и умолял спрятать его деньги и драгоценности на себе.

Он прошептал, что в данный момент у них в игральной комнате идет обыск и конфискация денег анархистами. Поддавшись его мольбам, она спрятала пакет под свой передник и побежала, но тут же была поймана двумя мужчинами в черных кожаных куртках... Они подняли ее передник, отняли пакет и почти раздели ее в поисках еще запрятанных денег. Она прикладывала то одну ладонь, то другую к ее пунцовому лицу.

- Мы экспроприируем накопленное богатство, чтобы построить свободный мир анархии. Анархия - мать порядка! - сказал один из них, направляясь снова в карточную комнату. Немного спустя вышел другой член Клуба. Он похлопывал ладонями по своим карманам:

- Чист, как голубь! - На его красном лице была сконфуженная улыбка. - Все вычистили, даже обручальное кольцо сняли.

Мы его окружили, чтобы узнать, что и как? Он рассказал, что известный драматический актер Мамонт-Дальский поселил свой "Дом Анархистов" сюда в Клуб. Анархисты умышленно предоставили две комнаты членам Клуба, чтобы было кого "освобождать" от богатства. Чтобы рекламировать себя, анархисты изредка устраивали свой бенефис, открывая окна и выбрасывая ранее реквизированное в толпу на улице. Туда летели сапоги, штаны, белье, рулоны материалов, буханки хлеба, бутылки водки и коньяка. Почему большевики терпели эту независимость анархистов- никто не знал.

Итак я продолжал жить и питаться в госпитале, а дни, вечера, а иногда и ночи проводил у Ш-х. Петр продолжал свои деловые занятия. Однажды он мне показал свое новое приобретение на одной из улиц параллельной Тверской-Ямской. Это было длинное помещение наполненное рядами различного рода фабричных станков. Рабочих не было. Почему это стало принадлежать ему, в то время как частная собственность, была уничтожена, я не знал. Также были непонятны мне многие другие преимущества и привилегии, которыми пользовался Петр: в то время как Москва голодала, в его доме не было недостатка в пище. По его приказу кухарка всегда держала на обеденном столе в столовой закуски для неожиданных посещений гостей. Он часто кормил Нину и меня полным обедом в своем Клубе, а сам в это время пропадал в карточной комнате. Оттуда он возвращался с кредитками небрежно засунутыми в карманы, но на просьбу шофера из его автомобильной школы, который ждал нас внизу на улице :

- Как насчет шайбочек, Петр 3.? - он шевелил большим и указательным пальцем, подразумевая запоздалое жалование.

- Завтра, завтра, - нехотя отзывался Петр, и вез нас в загородную Марьину Рощу, по дороге подхватив пару-другую своих приятелей для ночного кутежа.

В отдельный кабинет приходили приглашенные цыгане с миниатюрным переносным пианино и с ними врывалось непрерывное, неудержимое веселье...

Пела "Прелестная Солоха" - цыганка с карими глазами в которых вспыхивала смеющаяся, вызывающая, порочная искра. В ее голосе соединились три качества меда: сочность, густота и сладость. Она пела строфу песни требующей нецензурной рифмы. Хор подхватывал и рифма, сверх ожидания, появлялась наивная, абсолютно безобидная. Когда же гости и цыгане подвыпили, та же строчка уже рифмовалась как и напрашивалась - откровенная и срамная. И как бы по этому сигналу, с размахом, пошла кутить компания.

Рано утром ехали домой на лихачах (шофер давно был отпущен; не знаю получил ли он просимые "шайбочки"), мужчины на коленях у своих дам - для разнообразия.

Дома меня, бесссильного, мужчины потащили одетым в наполненную водой ванну, чтобы отрезвить.

"Мои выходные сапоги!" - слабо мелькнуло у меня в голове. - Если их окунуть со мной в воду, их голенища придется резать ножом, чтобы стащить с ног.

Спасибо моей тете Соне, остававшейся дома, единственной трезвой среди нашей пьяной группы; она отстояла меня от этой сумасбродной, напугавшей меня, затеи. Я немного отрезвел.

На наш шум и гам пришла Эсфирь, молодая, миловидная брюнетка, недавно снявшая комнату в соседней квартире. Она добавила веселья предложив, продемонстрировать танец Исидоры Дункан. Ее танец, после минуты беганья по гостиной босиком в хитоне, заключался больше в лежачих позах на ковре. Мужчины пощелкивали языками, глядя на задравшийся кверху хитон, обнаживший округлость и белизну ее икр и коленей...

В свою очередь, я пытался заплетавшимся языком выразить ей свое удовольствие при виде гибкости ее тела и ее изумительного подражания знаменитой босоножке. На это она, обхватив мою шею руками, дохнув жаром ее полнокровного лица в мое, прошептала:

- Как и Ися, я пью бычью кговь. - И тем же шепотом: - Вы за Каледина? Прежде чем я смог спросить ее, кто Каледин, она уже шепталась с Франком...

В одно из моих посещений Ш-ых, Петр познакомил меня с двумя новыми гостями. Старший Кусов, был среднего роста, плотного сложения, с усами на лице без особых примет; он отрекомендовал себя комиссаром полка. На мой взгляд, он был класса полковых писарей. Другой, 23-25-ти лет, курчавый блондин с вздернутым носом, одетый с претензией на франтовство, своей речью и манерами вторил Кусову. Звали его Володей. Он был ротным выборным того же полка, что и Кусов. Очевидно эти два большевика были чем-то полезны Петру. Он уделял им много внимания.

В один из последующих вечеров вся наша компания отправилась в кино. Перед уходом я попросил Нину срезать серебряные Инженерного войска погоны с моего френча. В то время офицеров с погонами не было видно во всей Москве. Вмешался Кусов, говоря, чтобы я погоны не снимал, а сел бы рядом с ним. Он, как комиссар, меня "в обиду не даст".

В антрактах, когда зажигали огни, весь зал смотрел на меня, как на демонстранта - кто с удивлением, кто с обеспокоенным сожалением, а кто и с презрением. Никто не придрался к этому мальчишескому вызову. Я настолько верил во всемогущество Кускова, что нисколько не беспокоился за последствия и за безопасный выход их кино. Но как я был удивлен, когда мой, якобы - всесильный Кусов, в самом недалеком будущем, оказался в том же звании арестанта, как и я.

На Рождество, в главном зале Клуба, силами госпитального персонала была представлена разнообразная музыкальная программа, внесшая праздничную атмосферу и сильно подбодрившая больных. Праздники соблюдались как и прежде, с той только разницей, что рождественские подарки всем раненым от Клуба, непременные в предыдущие годы, розданы не были. Оставшиеся в живых члены-покровители были разорены или находились в заключении.

Встреча Нового Года (1918-го) у Ш-ых была шумная и многолюдная. На председательском месте, за большим столом в столовой, сидел какой-то видный Московский комиссар с шапкой темных волос на круглой голове, бритый, средних лет, в коричневом френче. Петр, Кусов и Володя явно уделяли ему особое внимание. Он же ел и пил с аппетитом, лаконично отвечал на вопросы, отводил в сторону свои чуть выпуклые серые глаза, когда встречался с моими и больше молчал, куря папиросу за папиросой. Только один раз, когда кто-то поднял разговор о надежности охраны Москвы в эту праздничную ночь он, как бы между прочим, рассказал как он объезжал посты на окраинах города и фейерверке? у одного орудия обратился к нему с просьбой: "Товарищ комиссар, дозвольте пальнуть хучь в небо, шоб буржуй не спал". Как бы этим доказывая горячую готовность постовых пострелять даже без всякого повода.

Некоторая напряженность гостей от присутствия комиссара постепенно исчезла с количеством выпитого. Говорили громко, много, перебивая друг друга, смеялись. На конце длинного стола нестройно пели революционные песни.

Пришла Эсфирь с Наташей - молодой, румяной, черноглазой племянницей ее квартирной хозяйки. За столом уже все говорили сразу и каждый наслаждался звуком своего голоса и собственной речью. Молчали только самые молодые Наташа и я. Вчера я был с ней в кинематографе, где в течение 2-х сеансов в темном зале, выяснились наши "взаимные интересы".

Улучшив удобный момент, мы ускользнули от общего стола в соседний с столовой будуар. Там мы продолжали молчать... Среди объятий и горячих поцелуев, в моих стараниях сделать эту вишеньку, казачку-барышню, "совсем ручной, я слышал голос Эсфири, теперь уж с хрипотцой, провозглашавшей тост за Каледина !

Январь 1918 года принес неутешительные и тревожные новости всем несогласным с действиями большевиков.

Учредительное Собрание было разогнано и члены его арестованы. Бывшие министры Временного Правления, Кокошкин и Шингарев, находившиеся в заключении в Петропавловской крепости, серьезно заболели. Доктор убеждал их оставаться в своих казематах ради их личной безопасности. Но они попросились в госпиталь, где оба были зверски застрелены на другой день в их же кроватях.

В том же январе, дом Ш-ых постигло неожиданное несчастье: в полночь явились два большевистских комиссара с четырьмя вооруженными солдатами. Объявив всех присутствовавших под арестом, они приступили к обыску.

Бумаги Петра из всех ящиков его письменного стола были вывалены на пол. Что они искали в них, я не знал. По-моему мнению, он был беспартийным преследующим только свои коммерческие дела, они может быть, не соответствовали декретам новой власти.

У моей тети Сони, матери Нины и вдовы генерала, за всю ее долгую жизнь арест, обыск и ссылка были связаны с понятием о политических преступниках, боровшихся с ее правительством. В твердой уверенности, что никто из ее близких не мог принадлежать к этой группе неблагонадежных, она следовала по пятам комиссаров с трагично-нелепыми словами:

- Что вы!.. что вы!.. Господь с вами... Какие же мы революционеры?!

- Мама! - остановила ее, чуть не плача, Нина. Даже комиссары заулыбались.

Вместе с моим удостоверением личности были найдены два незаполненных бланка с штампом моего Военно-дорожного Отряда. Очевидно, это оказалось большим козырем в руках обыскивающих. Один из них, горбоносый, ушастый, с злыми мигающими глазами, заикаясь от возбуждения, сразу же стал угрожать мне всеми высшими мерами наказания вплоть до "гниения заживо в Бутырках" если я не признаюсь, что эти два бланка предполагалось заполнить фиктивными именами и вручить бывшим офицерам, которые пробирались на юг в анти-большевистскую армию Каледина.

В свое оправдание я сказал, что это правда: я уговорил писаря Отряда выдать мне пару не заполненных бланков. В это смутное время было опасно передвигаться с офицерскими документами по стране среди толпы враждебно настроенных солдат. Закончив свою защиту словами о моей непринадлежности к никаким организациям направленным против существующей власти я добавил, что по счастью мне не пришлось скрываться под вымышленным именем.

Молодой комиссар продолжал свои угрозы, обвиняя меня во лжи как "бандита прижатого к стенке". Обыск продолжался. За шкафом в коридоре, где Франк прятал свое имущество, солдаты нашли четыре тысячи Романовских рублей. Больше всех был изумлен Петр, приютивший Франка как бедняка в своем доме при кухне.

Хотя мы были уверены, что ничего антиправительственного не могло быть найдено этим обыском, все же Петр, Франк и я были выведены солдатами на площадку лестницы, где в слегка открытой двери соседней квартиры мелькнуло заплаканное лицо Наташи. Уже когда мы спускались по лестнице до нас донесся строгий голос тети Сони:

- Завтра... сама буду хлопотать... о вашем самоуправстве... перед начальством... И еще что-то, заглушенное расстоянием и топотом ног.

Факт незначительный, но и необычный для того смутного времени в России был тот, что за рулем автомобиля, в который нас всех втолкнули, сидела женщина.

Но действительно характерным для тех хаотических большевистских действий было то, что у меня в кармане моих галифе оставался заряженный 45-го калибра Кольт. Меня они не обыскали...

На шестом этаже бывшего отеля, на Лубянке в комнате, куда меня одного ввели, я, к своему большому удивлению, увидел Кускова и Володю. Они засыпали меня вопросами: кто был арестован в доме Шек-ых и при каких обстоятельствах? Я доложил обо всем подробно.

Они проявили какое-то удовлетворение, узнав, что Петр был заключен от них отдельно. Выведав от меня все что их интересовало, они стали меня игнорировать, как бы отделяясь от меня их прежним престижем выборных от полкового и ротного комитетов и тем самым определяя свое заключение как просто временное недоразумение. О причинах их собственного ареста они умолчали. В течение девяти дней мы трое сидели в этой пустой комнате, без вызова на допрос. Спали на паркете пола с шинелью под себя и на себя. Кормили нас раз в день водянистой рыбьей похлебкой с куском черного хлеба.

Однажды, проснувшись по-видимому в хорошем настроении, Кусков и Володя со смехом затеяли борьбу. Молодой комиссар легко подмял под себя пожилого. Тот вскрикнул от боли: крючок Володиной шинели довольно глубоко разорвал ноздрю Кускова. Вызвали часового. Раненного перевязали там же в отделе скорой помощи, но на допрос все-таки не вызвали. Оба сидели молча, Кусков с видом пострадавшего, Володя с виноватым видом.

Посещая уборную, я думал каждый раз каким способом сбыть мой Кольт, чтобы не усилить подозрение и гнев комиссаров, когда он будет, рано или поздно, обнаружен в кармане моих брюк. Но сопровождавший меня часовой не спускал с меня глаз и запретил закрывать дверь. Итак я по-прежнему сидел под строгим арестом, вооруженный 45-м Кольтом с обоймой восьми боевых патронов. У меня не было и мысли использовать его, чтобы вырваться на свободу - настолько я был уверен в непричастности к предъявленным мне обвинениям и в том, что мой арест просто суматошная ошибка, которая вот-вот исправится моим освобождением.

На десятый день нас троих вывели на улицу, где мы встретились с Петром и Франком. Оттуда вся наша пятерка, под усиленным конвоем, зашагала по средине улицы в Таганскую тюрьму, как нам было сказано старшим конвоиром.

На Тверской-Ямской улице, Петр взмолился к старшому с просьбой нанять за его счет такси, чтобы скрыть свое позорное шествие от глаз прохожих, многие из которых знали его как владельца автомобильной школы.

Конвоир учел длинный путь до тюрьмы и дал согласие на наем лимузина - при условии, что арестованные будут ехать в абсолютном молчании.

В тюрьме, опытные руки тюремщиков-профессионалов немедленно прощупали мой Кольт. Но привыкшие ко всяким "сюрпризам" в это сумбурное время, они эту находку ничем не отметили, кроме удивленных глаз. Арестовавшие нас комиссары очевидно причислили нашу пятерку к разряду крайне опасных врагов народа, так как каждый из нас был помещен в камеру одиночного заключения.

Стены моей камеры были испещрены выцарапанными именами ее прежних обитателей. Выделялось имя старого революционера Плеханова; пониже, с более свежими царапинами, имена польских легионеров. Немного выше человеческого роста, каким-то острым резцом мелко, но четко было выведено:

Man is the only animal that robs his helpless fellow of his country, takes possession of it and drives him out it or destroys him... There is not an acre of ground on the globe that is in possession of its righful owner or that has not been taken away from owner, cycle after cycle, by force and bloodshed.

Mark Twain ( "Человек является единственным животным который лишает своего беспомощного собрата его страны; он захватывает ее в свое владение, а его или выгоняет или уничтожает. На всем свете нет ни одного акра земли, который принадлежал бы его законному владельцу и, который не был бы отнят от одного владельца - другим силой и кровопролитием, при смене Циклов Истории.

Марк Твэйн)

Это краткое и меткое изложение Истории, оставалось нестертым по всей вероятности, только из-за неведения тюремщиками английского языка.

Мечты о скором освобождении, которые не покидали нас в течение девяти дней нашего заключения на Лубянке, погасли с переводом в Таганскую тюрьму.

Понадобилось несколько дней, чтобы вывести меня из состояния острого отчаяния, затем безразличия и апатии. После этого я стал "жить" снова.

Утром я получал кружку чая и четверть фунта хлеба. На обед - суп с каплями жира на поверхности и еще кусок черного хлеба. Эта мизерная порция была все же больше того, что обитатели Москвы получали по продовольственной карточке в 1918 году. Ежедневно мне разрешалась 20-ти минутная прогулка в маленьком тюремном дворе.

Чтобы сравнить мои переживания арестанта, я взял из тюремной библиотеки записки Шлиссельбургского узника. Его безнадежность и духовная депрессия еще больше угнетали меня и я не мог окончить чтение. Так же как и он, я нашел, что звук запираемого замка двери камеры усиливал сознание моей беспомощности переходящей в отчаяние. Периодические наблюдения тюремщика в "глазок" - были как бы издевательством.

Ночью сны были исключительно о свободе или о картинах объедения. Казавшаяся раньше нереальной, поговорка: "От тюрьмы и от сумы не отказывайся", подтверждалась фактом.

Ночью сосед за стеной отстукивал какую-то систему ударов с перерывами. Хотя я и учил Телеграфное Дело в Военно-Инженерной Школе, но азбука Морзе в голове не удержалась. Не поняв ничего из выстукивания соседа, я стукнул три раза только для того, чтобы передать ему, что моя камера обитаема живым человеком. Убедившись в моем незнании тюремного "Телеграфного Дела", он больше не стучал.

Иногда я чувствовал себя затерявшимся в мире, забытым всеми, подобно "ликвидированному" в небытие. Тогда я писал письма Нине с просьбой не забывать обо мне; а Начальнику тюрьмы о моем незаслуженном наказании, прилагая все доказательства об абсолютной моей невиновности перед страной и ее настоящей властью. Но ответа на мои письма не получал.

Через три месяца, с начала моего заключения я получил первое письмо от Нины, в котором она сообщала, что генерал Каледин застрелился, белое восстание на юге России подавлено большевиками и, в связи с объявленной Правительством амнистией, меня вскоре освободят из тюрьмы. В тот день я громко разговаривал сам с собой, уверяя себя, что теперь все мои несчастья пришли к концу и что моя камера вовсе не такая уж удручающая, как казалось раньше. Вскоре меня выпустили на волю...

Радость освобожденного узника неописуема! Это ласка улыбающейся судьбы. Она сильнее даже материнской ласки, уже по своей жгучей неожиданности, в то время как ласка матери принимается, как что-то должное, постоянное, будничное.

Наконец... вон из тюрьмы... на слабых ногах... сквозь калитку высоких железных ворот, прямо на улицу. Никто меня не встретил. По дороге к трамвайной остановке, с легким головокружением и жмурясь от солнечного света, иду и удивляюсь тому, что никто на меня не обращает внимания, хотя я уверен что выгляжу, как тяжело больной, почувствовавший внезапное облегчение.

Чтобы получить назад свое удостоверение личности, мне пришлось явиться в Московский Городской Совет. В большой пустой комнате, за единственным столом, сидел черноусый бледнолицый мужчина средних лет. Возвращая мне мои документы он, как бы между прочим, сказал:

- В Советской армии нехватка офицеров Инженерных войск. Если Вы хотите, то двери открыты.

"Дай ему в морду так, чтобы он сплюнул с кровью половину его зубов. Потом начинай допрос", - промелькнуло у меня в уме ходячее наставление для блюстителей Государственной безопасности. Черноусый также поспешно и, даже с тенью некоторого смущения, "сыграл отбой" своему предложению, очевидно угадывая мой ответ. Я промямлил о необходимости лечения моего недомогания, вызванного длительным заключением.

- Да, да, конечно, поправляйтесь! - были его последние слова.

Вернувшись в Госпиталь я увидел, что постель с моей именной карточкой у изголовья была никем не занята. Никто, абсолютно никто, не спросил меня о причинах моего трехмесячного отсутствия. Только одна молодая сестра милосердия, любимица всей палаты, выслушала с испуганным лицом мой шепот о заключении в тюрьме. Она же вызвалась немедленно отправиться на кухню госпиталя и определить меня на регулярное пищевое довольство, как выздоравливавшего на дому и вернувшегося для дополнительного лечения при Госпитале. От нее я узнал, что формируется санитарный поезд, который эвакуирует в Сибирь многих раненных и больных из перегруженного госпиталя. Я немедленно заявил о своем желании уехать с этим поездом, дав свой домашний адрес в городе Иркутск, где я знал, находился мой отец, его жена и мои братья.

Отправление этого поезда Красного Креста. ожидалось через месяц. Боясь вторичного ареста, я проводил дни в Москве, а ночевал, в снятой комнате, в Пушкино.

В это действительно "время мерзкое", вся Россия была "uprooted". Люди уходили с нажитых мест в поисках хлеба, хлеба, хлеба... Многие странствовали по пробитому опасному этапу мешочников; другие в одиночку, с не меньшим риском быть ограбленным, замерзшим, убитым и "пропавшим без вести"; третьи, беспомощные прокормить свои семьи, проклинали Новую власть обещавшую рай, пробирались к югу, где все еще держались островки сопротивления и сытости.

Молодые пары расставались горько, но откровенно, потеряв надежду на возврат "красоты жизни": Она не могла жить без душистого мыла и шелковых чулок, а он - без смены белья и сытного обеда с водкой. Старики молча умирали, не в состоянии быть даже нахлебниками, ибо хлеба не было.

Этот период моей жизни был жалким существованием невиновного ни в чем беглеца прячущегося от преследующих его обвинителей. Повторный арест все еще был возможен, если бы возникло новое восстание "белых".

Однажды утром, чтобы утолить мой голод до того пока я "подхарчую" в Госпитале днем, я захватил старую нижнюю рубаху и отправился из Пушкино пешком через снежное поле к виднеющейся деревне. У меня были деньги, выпущенные Правительством Керенского. но крестьяне охотнее обменивали съестные продукты на одежду, чем на быстро терявшие ценность, деньги уже несуществующего Правительства.

Старая обитательница избы дала мне за рубаху увесистую свежую ржаную лепешку. Обе стороны остались довольными обменом. Выходя из избы через сенцы, с насеста из-под соломенной крыши, с громким кудахтанием слетела большая курица. Хлеща крыльями мою щеку и грудь, она вырвала (это был резкий рывок) кусок моей лепешки. Я пытался схватить ее и отнять отхваченный хлеб бывший на вес золота. Но курица, которую голод очевидно превратил из домашней птицы в орла-стервятника, ловко шныряла по земляному полу под насестью. На ее резкий крик выбежала хозяйка избы. Я устыдился ее очевидного подозрения в попытке украсть курицу и ушел прижимая лепешку к груди.

Перед поездкой в Сибирь, я взял из Госпитальной кладовой для хранения личных вещей мою офицерскую форму: коричневый френч, синие бриджи, сшитые на заказ выходные сапоги с колодками, которые обошлись мне в сто рублей. Оставшись во всем походном, я отправился на "Сухаревку" и обменял все это на две большие буханки ржаного хлеба. Такая сделка была блестящей для того времени в Москве.

Самое трудное было пронести этот хлеб через толкучку и не быть задержанным патрулем. Частная продажа и обмен продуктов воспрещались.

В начале апреля 1918 года, выздоравливающие раненые и больные Купеческого госпиталя были отправлены группами на вокзал для посадки в Санитарный поезд Красного Креста.

Под предлогом потери моих документов на улице Москвы, я обратился к вечно сонному писарю в приемной комнате с просьбой написать мне другое удостоверение моей личности. Под мою диктовку он вывел:

"Демобилизованный шофер 17-го Военно-дорожного Отряда, мое имя, история болезни - нефрит, эвакуируется в Санитарном поезде в г. Иркутск.

Перед отъездом из Москвы я позвонил по телефону тете Соне. Она и Нина очень мне обрадовались, но были сдержаны в ответах: очевидно дом был все еще под надзором. Все же я узнал, что я был единственным освобожденным из всей нашей пятерки. Узнал, что Наташа ждет от меня вестей и выедет ко мне, как только я сообщу куда. Разжаловав себя, по новому удостоверению, из офицерского чина в солдата, я ехал в купэ Госпитального поезда в числе пяти других солдат. Появилась проблема: как мне подладиться к солдатской простонародной речи?

Офицеры были объявлены врагами народа. Под клич Троцкого "Ату их!" за офицерами охотились, их арестовывали, убивали. Члены солдатских и рабочих комитетов проверяли документы пассажиров на поездах, обыскивали, допрашивали, прослушивали их "говорок", осматривали их руки: чистые и гладкие малых размеров - интеллигентов; с линиями въевшегося чернозема - руки пахаря; или большие мозолистые ладони - рабочего.

Чтобы избежать плаху террора, офицеры прибегали к самым необыкновенным приемам, трюкам, маскарадам, чтобы не быть узнанными, пойманными и "ликвидированными".

В продолжение первых дней на поезде, я молча лежал на верхней полке, или лаконично отвечал на вопросы болезненно-ворчливым голосом больного человека. Наше купэ 1-го класса носило следы бывшей роскоши и комфорта: стены были отделаны панелями из красного дерева; на окне занавеска голубого шелка; мягкие складывающиеся полки и сидения.

Теперь же панели были грязные, исцарапанные, тусклые; занавеска висела драной и полинялой; матрацы запятнаны; кожа мягких сидений местами вырезана; из дыр торчала "начинка".

Нас кормили дважды в день супом, кашей и хлебом. Эта пища была абсолютно недоступна для рядового обывателя Москвы в те времена.

За Уралом, сибирские крестьяне выносили на станцию к остановке поезда яйца, масло, молоко, белый хлеб и даже жареных кур. Это было просто непостижимо уму проезжавшего, только что голодавшего в Москве.

Большинство солдат в вагонах Санитарного поезда, были так же здоровы как и я. Те, кому была необходима медицинская помощь получали ее в специальном вагоне в средине поезда, где находился весь медицинский персонал.

Чтобы подготовиться к возможному внезапному медицинскому осмотру каким-нибудь рьяным комиссаром, насчет серьезности моей болезни и права быть эвакуированным, я стал хромать на левую ногу, колено которой носило большой шрам от двух хирургических операций. (Меня подстрелил, в свое время, 12-летний, неосторожный охотник за галками, мой однокашник. Мы оба стреляли по птицам из окон больницы нашего Пансиона, куда мы попали по мнимой болезни, желая избежать трудного дня в гимназии.).

Шрам мог сойти как недавнее ранение и определить меня в разряд ветеранов войны. Нам пришлось ждать два дня в Челябинске, чтобы пересесть на только что сформированный поезд, который доставил нас в г. Томск.

В приемной комнате Томского Городского Госпиталя, фельдшер сказал мне, что единственная оставшаяся не занятой, была койка в палате Венерических болезней; и что если я не имею ничего против, то он меня туда поместит.

Зная, что эта обособленная секция Госпиталя звалась "Срамной Палатой" и ее боялись, обходили и презирали, я решил, что она будет наилучшим временным убежищем. Я согласился, взял свой вещевой мешок и, прошагав длинный коридор, вошел в довольно большую комнату с восьмью кроватями. Из них шесть были заняты жертвами "неосторожной любви", о которых солдаты отзывались без определенных медицинских терминов их болезней, а просто "те с х--и".

Первый, кто привлек мое внимание был краснощекий, скуластый, крепкого сложения больной, лет 25-27-ми. Несмотря на его старание исковеркать его правильную русскую речь на деревенский говор, я сразу догадался, что он принадлежал к моему "классу" - бывший офицер. Очевидно он был в палате дольше других больных: он говорил с авторитетом о госпитальных расписаниях и правилах, отсутствовал из комнаты большую часть дня, но являлся точно ко времени кормежки. Я заметил на рукаве его шинели следы споротых офицерских нашивок за ранение на фронте. Его фамилия была Жуков.

Согласно какой-то этике Госпиталя, на именных карточках у изголовья кроватей не были указаны диагнозы болезней. Вначале никто не знал, кто чем болен. Постепенно "правда выплывала наружу" и мы все в палате обсуждали симптомы, фазы и диагноз болезней и лучшие способы их лечения.

Следующий за Жуковым был больной лет 35-ти с красивым профилем и смуглой кожей лица аравийского бедуина. Он родился на Кавказе и говорил по-русски с акцентом; был содержателем винного погребка в городе, а после Революции был выбран членом Комитета по распределению съестных продуктов в лагерях для военнопленных немцев, которыми все еще была полна Сибирь. Он изредка тщательно изучал свое горло, стоя перед зеркалом с открытым ртом, затем полоскал его. Он твердо верил в силу "Сальварсана".

Моя кровать была между кроватями двух молодых солдат застрявших в Томске, по дороге домой в их прилежащие деревни. Оба они слушали с широко открытыми глазами и ртом нелепо-фантастические небылицы которые выбрякивал им третий солдат постарше. Он клялся и божился, что сам видел деревенскую ведьму превратившуюся в свинью и бегающую вокруг пруда с криком: "Помогите! Спасите!".

Я видел их всех троих в перевязочной комнате Госпитале. Каждый из них сидел под подвешенной стеклянной банкой наполненной темно-красной жидкостью, держал ведущую из нее резиновую трубку с наконечником и производил спринцевание своей гонореи сам. А фантазер-рассказчик неустанно продолжал очередную серию выдумок и небылиц.

Кровать у окна была занята рослым, прыщавым парнем блондином. Он неплохо пел народные песни, подыгрывая себе на балалайке. Большинство их было заунывными, печальными и пел их он с скорбным выражением. Однако лицо певца превращалось в ехидно-злое, с прищуренными серыми глазами, узкими синеватыми губами, которые кривились цедя злорадство когда он рассказывал, как они матросы Балтики "потчевали офицерей": "В Севастополе морячки их горяченьким в топку котлов. А мы, балтийцы, холодненьким - в прорубь да под лед".

Жуков зеленел, желваки на скулах ходили, но он молчал. К этому балтийцу приходила посетительница, единственная женщина которая осмеливалась входить в "Срамную палату". Они сидели, тихо разговаривая. Изредка он воровски поднимал край одеяла и они оба долго рассматривали какую-то часть его тела, очевидно проверяя степень ее заживления.

Уходя, она награждала нас всех улыбкой, показывая больше десен, чем зубов. Ее узкие карие глаза, на скуластом бурятском лице, казались насмешливыми.

Я так и не узнал, была ли она его жена или любовница. Вскоре к нашему "клубу" присоединился новый член. Однажды ночью мы были разбужены какой-то суматохой в коридоре: слышны были тяжелые вздохи, стоны и всхлипы подавленного плача. Выглянув, вы увидели парня с лицом цвета сырой известки посредине слабо освещенного коридора. Он вытирал дрожащими руками окровавленные места между своих ног. Несмотря на то, что тряпка была уже вся пропитана кровью, он продолжал тыкать этим кровавым комком здесь и там, вымазав кровью задранную рубаху и нижнюю часть своего голого живота.

- Лопнуло... прорвало... язви его... прорвало, - повторял он полуплачущим голосом, глядя на нас испуганными и умоляющими карими глазами. - Не мог сдержать до утра... покликайте хвершала. - Он сел на пол, зажав между ног набухшую кровью тряпку которая была, как мы увидели, его подштанниками.

Я бросился в комнату соседнюю с аптекой и затряс храпевшего фельдшера: "Скорее! Парень истекает кровью!".

Он заторопился, все еще ошарашенный встряской и внезапным пробуждением.

Стонущего парня перенесли в операционную комнату и кто-то дал знать дежурному врачу.

Мы вернулись в свои постели, но спать уже не могли. Все мы семеро обсуждали это ночное событие и согласились, что это была очень запущенная болезнь. Деревенский парень, вкусив "сладости" городской жизни, ничего не знал о способах предостороженности, ни о зловещих признаках развивавшейся болезни.

Свет все еще был в операционной, но мы, наконец, заснули и не слышали когда оперированного внесли к нам и он стал восьмым в палате.

Мы увидели его утром. Его запавшие глаза были печальными и лихорадочно блестели. Он лежал на спине; между ног, у нижней части живота, сверкал белизной ком марли в центре которого виднелась гуттаперчевая трубка.

- Ничего, - утешал его солдат-рассказчик, - у нас на Лене, целая деревня скепцов (Скопцов.).

Они живут лучше других... трудящие... огородники... безбородые, голоса бабские, но хорошие... хорошие, - утверждал он не сознавая своего ошибочного заключения об операции.

- Эх ты, паря, потерял свою мужскую красоту, - бросил уходящий Жуков.

Вновь прибывший пошевелил сухими губами, закрыл глаза и промолчал.

В МОНГОЛЬСКОЙ ТЮРЬМЕ

В сентябре 1919 года Южная армия адмирала Колчака, чтобы избежать окружения красными, была принуждена оставить длинную и неудавшуюся осаду Оренбурга и спешно отступить в Киргизские и Тургайские пустыни; ее попытки соединиться с главными силами Сибирской армии путем "скорого" марша на Атбасар и Кокчетав, к Сибирской железнодорожной магистрали, не удались.

В Кокчетаве атаман Дутов сменил бывшего командира генерала Белова, подбодрил на смотру подтянувшиеся, потрепанные и усталые части, переименовал их в Оренбургскую армию и, так как Омск уже был взят большевиками, дал направление на Акмолинск, Каркаралинск и Сергиополь.

Каркаралинская голодная степь была невероятно тяжелым испытанием для Оренбургской армии.

Три четверти состава были или больны тифом или выздоравливали от него.

Весь путь был усеян трупами лошадей, верблюдов и кучами из камней, под которыми покоились казаки. Все киргизы со своими стадами ушли подальше от отступающей армии - провианта достать было негде. Стали резать лошадей и верблюдов.

Менее всех пострадали, или вернее сказать, - совсем не пострадали - чины штаба армии, которые передвигались впереди всех на автомобилях Авточасти, начальником которой был я.

У нас, автомобилистов, было много проблем. Недостаток горючего заставил употреблять спирт вместо бензина.

Спирт мы реквизировали во всех винокуренных заводах, какие только были в городах на нашем пути. Шофера напивались пьяными. Пришел приказ - примешивать к спирту толуол. Начались отравления. Второй приказ по штабу армии гласил убрать толуол, и заменить его керосином. Эта смесь была слаба по воспламеняемости и моторной силе, но пить стали больше.

Автомобильная команда пользовалась большой популярностью у обитателей станиц, сел и деревень. Как только наша команда решала остановиться на ночь в каком-нибудь пункте, являлись владельцы лучших домов и изб с предложениями приютить нас в горницах, а также предоставить их обширные дворы для автомобилей.

Мы уже знали, в чем была суть этого предупредительного гостеприимства.

Мужчины подсылали жен просить "вот этой самой пустяковины, что в машину заливаете - помажешь больное место и сразу полегчает"...

Чтобы завести мотор по утрам в начавшиеся морозы, нужно было проделать довольно сложную процедуру: налить бензину (из специально для этого случая ограниченного запаса) в контрольные краники и в карбюратор, снять провода, облить спиртом мотор, зажечь его спичкой и караулить, пока голубое пламя лижет холодные стенки цилиндров, в то же время, ваш помощник несет кипяток из избы, чтобы залить его в радиатор, после чего он же убирает жаровню с горячими углями из-под картэра, иначе было бы невозможно, из-за загустевшего масла, даже повернуть мотор за заводную ручку (у нас не было самопусков).

Тыл отступавшей армии прикрывался бригадой полковников Степанова и Захарова, но иногда красные партизаны налетали с боков и угоняли мало защищенные обозы и отдельных станичников.

При внезапном налете на деревню, в нескольких верстах от главной дороги, где ночевало 8 наших автомобилей, красные не смогли завести холодные моторы. Они прострелили чугунные блоки моторов и перерезали все шины у 7 машин. Восьмая спаслась только потому, что, привезя тифозных штабных рано утром, легко завелась, благодаря все еще теплому мотору. Этот французский дорогой семиместный лимузин мы называли "гостиница Пэжо", потому что состав его пассажиров постоянно менялся.

Прикомандированный к моей команде начальник корпусной службы связи вдруг "исчез" и с ним укатили на сторону красных двенадцать его мотоциклетчиков.

Узнав о такой двойной потере, один умник из Оперативного отделения штаба, как бы вскользь, заметил, что за эти "оплошности" начальника автокоманды (т. е. меня) нужно отдать под военно-полевой суд. Не получив поддержки от других и, усевшись на складной скамеечке в "гостинице Пежо", умник больше вопроса о моем наказании не поднимал.

Штаб армии передвигался на двух трехтонных грузовиках со скамейками вдоль бортов их платформы. На одном ехал начальник штаба армии генерал-майор Зайцев с женой и адъютантом и несколько офицеров, ускоренного выпуска Академии генерального штаба г. Томска.

Генерала Зайцева адмирал Колчак назначил главой миссии с подарками хивинскому хану, которого надо было привлечь на сторону Сибирского правительства. Эти подарки - особой ценности, кавказскую шашку и мешки с серебром везли под охраной бородатых урядников на другом грузовике.

Стояли осенние холода с утренними заморозками, кругом была унылая степь, но дорога была твердая, хорошо утрамбованная, грузовики без пневматических шин, катили бодро, без нудных остановок для смены шин, делая в среднем 200-250 верст в день.

Недалеко от Сергиополя навстречу нам подкатил двухместный открытый автомобиль. За рулем сидел сам атаман Анненков, в своей чистой, своеобразной, колоритной (немного бутафорской) форме. На папахе его спутника мы прочли: "С нами Бог и Атаман".

Генерал Зайцев подошел к атаману, который даже не вылез из-за руля.

Разговор между ними был чрезвычайно короток.

Очевидно, атаман был уже хорошо осведомлен о той массе измученных, больных и выздоравливающих воинов, из которых состояла теперь Оренбургская армия.

Он быстро увел свои части в Копал. Дутов со своим отрядом особого назначения (личный конвой) отправился поспешно в Лепсинг, а мы влились в корпус генерала Бакича, который уже вел переговоры с китайцами об интернировании девяти тысяч своих солдат в Чугучак...

Хотя кругом свирепствовал тиф, я им пока не заболел. Как острили штабные было два чемпиона, устоявших против тифа: генерал Бакич, потому что русская вошь не кусала иностранцев, (Бакич был серб) и начальник автомобильной команды, который "заспиртовался", благодаря постоянной близости с бочками со спиртом.

Но и мой "номер" тоже подошел... Давая инструкции мотоциклисту, я стоял рядом с ним, пока он разогревал свою машину нашим ежедневным способом, а именно: набирая горячую смесь из бака шприцем, он обливал ею оба цилиндра мотора, а затем зажигал спичкой. Когда голубое пламя готово было потухнуть, солдат подбавлял горючего, набирая его снова из бака тем же шприцем, подбрызгивая прямо в пламя. Очевидно, во время этих движений из бака на огонь и снова в бак, он перенес огонь на конце шприца в бак. Из отверстия бака вырвался огненный столб и мы оба как горящие факелы, бросились в разные стороны.

Фуражка и поднятый меховой воротник спасли большую часть моей головы от ожога. Катаясь в сугробе, я смог, благодаря рукавицам, уберечь руки от ожогов, сбивая пламя упорно лизавшее намокшую материю моего полушубка.

На мотоциклетчика навалились двое, стоявших вблизи и быстро погасили огонь своими шинелями.

Через два дня после случившегося меня стало покачивать на ходу. Я знал, что теряю "чемпионство". Было это или в связи с полученными ожогами, или же попросту одна из больших вшей забралась в мое белье, пока я мылся в дымной бане несколько дней тому назад.

Передав автомобильную команду, большая часть которой за отсутствием горючего, уже передвигалась быками или верблюдами, начальнику связи корпуса, я попросил, чтобы меня довезли в деревню Андреевку, недалеко от китайской границы.

Деревня только что проснулась. Бревенчатые избы глядели закопченными стеклами. Вдоль улицы стояли телеги с невыпряженными тощими лошадьми, с верблюдами, у которых горбы повисли на сторону.

Около школы, где расположился госпиталь, дымилась походная кухня, вокруг толпились солдаты с земляным цветом лиц и в утерявших всякий цвет шинелях, которые не расстегивались 2-3 месяца подряд. Это были выздоравливающие.

Сестра в тулупе и в сапогах, с запавшими глазами и лицом обтянутым желтой кожей, разливала суп...

Ели тут же, у котла. Тащили котелки в избы тем, которые еще болели.

Под навесом школы, как поленница, лежали трупы. Большинство без сапог.

Хоронить некогда - земля мерзлая.

Я вошел в просторную избу, занятую комендантским управлением. Пока сопровождавший меня солдат устилал соломой место на полу и укладывал мой вещевой мешок вместо подушки, я видел, как вошедший с котелком бородач уговаривал кого-то на печи:

- Похлебай, Асентий, авось полегчает! А Асентий, со стеклянными глазами бредил степями Оренбургской губернии, умирая в двадцати верстах от границы Китая.

- До ветру! До ветру, - из-за лежавшего Авксентия на четвереньках подполз к краю печки другой тифозный, - Бра-атцы, сносите до ве-етру!

Его глаза, раскаленные лихорадкой, плохо видели, он смотрел поверх наших голов.

Бородатый станичник взгромоздил его к себе на спину. Один валенок соскользнул с ноги больного, обнаружив черно-синюю голую ступню с такого же цвета пальцами, напоминавшими засохшие сучки.

- Похомыч, подбери валенок, - крикнул один из офицеров за столом в противоположном углу.

Я перевел свой изумленный взгляд на офицеров, пьющих что-то из консервных банок.

- Нет анестезии, ждут когда получат, тогда ампутируют, а сейчас в госпитале, кроме знака Красного креста на окне, ничего нет, - пояснил молодой хорунжий.

Я улегся в углу. Мне было жарко и душно. Голова неловко упиралась в вещевой мешок, подбородок касался груди. Когда я расстегнул гимнастерку и, с трудом приподнимая веки, скосил глаза книзу, то увидел фиолетовые пятна на своей голой груди. "Сыпняк" - и, точно разрешив какой-то беспокойный вопрос, я почувствовал себя как будто даже лучше...

Среди приступов полузабытья, я слышал, как со скрипом открылась входная дверь, впустив облако морозного пара, и Пахомыч внес больного назад.

- Мороз, все руки ознобил, пока его держал, - говорил сердобольный сибиряк, подсаживая свою ношу на печь.

От стола доносилось:

- Если бы их комиссары не науськивали на нас, солдатню, то и гражданской войны не было бы. А теперь куда?

- Куда? К мирной жизни. Отрастим косы, женимся на китаянках...

- Партизаны сидят на Урджарской горе уже год... Два пулемета имеют, знают каждую тропу, ущелье - красными орлами себя называют... По донесениям, у них даже свои коровы есть.

- ...В Пешавере англичане возьмут на службу. Со скрипом открывалась входная дверь, кто-то входил, кто-то выходил. От морозного воздуха меня то трясло, то от жара охлаждало. Я слышал где-то у стола: "Есаул Никитин, с сотней... с пушкой на санях... снять осаду с дороги на Китай". И опять визжал блок у двери...

Кто-то грубо, упорно переваливал мое бессильное, бесконечно-усталое тело со стороны на сторону; мои глаза открыты, но видят точно сквозь красную сетку...

...Я лежу в телеге, два китайских солдата подсовывают руки под меня, шаря что-то в соломе на которой я лежу.

"У него нет оружия", - слышу я голос сослуживца капитана Л., а потом ко мне: "Где ваш сапог, вы его потеряли... дадим валенки"... Верблюд тянет мою телегу дальше.

Вдоль линии вооруженных винтовками китайских солдат идут станичники, сбрасывая свои винтовки в одну кучу на земле. Китайский чин с поднятым меховым воротником, с каждым очередным лязгом, делает пометку в книге.

"Расплата русским оружием за китайское убежище" - пронеслось у меня в уме.

***

В двадцати верстах к югу от Чугучака, в лагере "а реке Эмиль, остатки бывших Южной и Оренбургской армий, наконец, нашли так необходимый отдых.

Я, как какой-то земляной зверь, выползал на четвереньках (ноги были полупарализованы) из землянки навстречу весеннему теплому солнцу. Распухший язык принуждал к молчанию. На внезапно облысевшей голове появился какой-то пух... Несмотря на все это, мое настроение, как и у каждого выздоравливающего, было бодрое. Таким оно было и у всех обитателей лагеря. Люди, перенесшие тяжелый, пустынный переход и крайние лишения, наконец, наслаждались покоем мирной жизни на чужой земле.

Губернатор Синьцзянской провинции, по соглашению с Бакичем, обещал кормить русских в течение двух месяцев.

Не дожидаясь конца этого срока многие энергичные "предприниматели" начали зарабатывать свой собственный хлеб. Кто-то из оренбуржцев вывез кинематографическую ленту. Бывшая прожекторная рота предоставила мотор на двухколке, с прожектором, и вот, с помощью механиков моей команды появилось кино. Передаточный ремень постоянно рвался, зрители терпеливо ждали пока ремень сшивали - уж больно картина с американскими ковбоями нравилась киргизам. Когда же сшивать ремень уже стало невозможно, то кинематограф закрылся. Выделанная кожа ценилась здесь на вес золота. Только тогда я понял, почему я так легко приобрел осла в обмен на один солдатский сапог (другой я потерял, будучи без сознания в тифу).

Я выменял китайские полусапожки на большой клубок толстых зеленых ниток, который получился из распущенного нитяного пояса американского обмундирования.

Местный базар существовал больше товарообменом. Плитки прессованного чая шли лучше других денежных единиц.

Многие прежние офицеры приобрели лотки на базаре и торговали наряду с китайцами и киргизами. На их столах, кроме обыденного местного товара, можно было видеть фотографические аппараты, часы исправные и требующие починки, бинокли, револьверы, которые китайцы разрешили офицерам оставить себе, предметы военного обмундирования и белье. Все эти вещи туземцы охотно покупали и торговля оренбуржцев шла успешно.

Образовался балалаечный оркестр, который был приглашен губернатором дать концерт во внутреннем дворе его дома.

Через переводчика губернатор просил балалаечников сыграть "лучшую русскую песню". Так как оркестр был недавно составлен и его репертуар был ограничен, то было решено сыграть "Светит месяц".

Китайцы слушали молча.

Когда же солист, под аккомпанемент оркестра, сыграл на своем пикколо "колено" на высоких, быстрых стаккато, все, включая губернатора, долго хлопали в ладоши. Каждый балалаечник получил китайский доллар и мешок из цветной бумаги, наполненный урюком.

Неутомимый Бакич поспевал всюду; он своей энергией в заботах об улучшении жизненных условий лагеря, заслужил общую любовь и уважение.

- Какой ви части? - спросил он, увидев меня верхом на осле (я долго не мог ходить).

- Автомобильной команды.

- Тишее едеши, дальшее будеше. - Он блеснул белыми зубами из под черных усов и потрепал ухо осла. И вдруг серьезно:

- Это ви видумали там какой-то сирк? (цирк) - спросил он, имея в виду киносеансы. И, не дожидаясь моего ответа, зашагал вдоль землянок, так сильно выделяясь на тусклом пыльном лагерном фоне своей генеральской формой и ярко начищенными сапогами.

Лагерь оживал по мере того, как люди, перенесшие тиф, возвращались к нормальным человеческим интересам; они обменивались планами на ближайшее и дальнейшее будущее. Много было оказано помощи русским консулом в Чугучаке. Его дом был широко открыт для всех. Советы его по выбору маршрутов для дальнейшего продвижения русских через Китай были бесценны. Будучи посредником в переговорах ген. Бакича с губернатором Синьцзяна об условиях интернирования, консул, несмотря на свою занятость, все же не избегал разрешать мелкие конфликты, которые неизбежно возникали между русскими и туземцами.

Я даже был свидетелем одного такого случая.

На базаре-толкучке, казак увидел у китайского торговца, у которого все его товары были разложены на куске брезента на земле, машинку для стрижки волос необходимая вещь для обросших волосами станичников. Как только он взял ее в руки, она тут же распалась на все свои составные части.

Как казак ни пыхтел, но собрать машинку не мог. Китаец требовал уплаты за якобы испорченную вещь. Казак отказывался. Собралась толпа. На счастье кто-то из русских говорил по-китайски. Упиравшегося китайца-продавца уговорили отправиться к "судье". Конечно, отлично говоривший по-китайски, русский консул не только оправдал казака, но и пригрозил китайцу, что его лишат права занимать место на базаре, если подобная жалоба на его жульничество повторится.

Через два месяца после, перехода китайской границы Бакич издал приказ о демобилизации. Стали образовываться группы с тем или иным маршрутом. Интендантство выдавало выбывавшим муку и сахар, а также лошадь из армейских табунов, которые были на подножном корму в степях.

Первая группа демобилизованных собиралась двинуться в Индию, через Кульджу, Кашгар и Пешавер; вторая, наиболее многочисленная, стремилась назад, в Россию, через Зайсан. Но получив сведения, что около ста офицеров расстреляны большевиками в Сергиополе, она распалась. Третья группа наметила маршрут Шара Сумэ, Кобдо, Улясутай и Урга с тем, чтобы после отдыха в столице Монголии, Урге, продолжать путь в полосу отчуждения Китайско-Восточной железной дороги куда большевики войти не могли. К этой группе я и присоединился.

Оставив своего осла в армейском табуне, я получил лошадь и отдал ее полковнику Д. и его племяннику за право быть их спутником. Итак их парная повозка получила пристяжную.

До Шара Сумэ ехать было отлично. Отдохнувшие в течение двух месяцев лошади шли бодро. На ночь мы их спутывали и пускали пастись, но утром находили их в нескольких шагах от тех мест, где мы их оставили - так густа и высока была сочная, нетронутая трава.

По ночам караулили лошадей по очереди. Так как у всех часы были проданы, то вторая смена дежурных являлась когда "ручка кастрюльки" (Большой Медведицы) была книзу.

В Шара Сумэ мы обнаружили, что китайские деньги, ходившие в Чугучаке, здесь населением не принимаются; нам пришлось расплачиваться плитками зеленого прессованного чая, носильным бельем или царскими деньгами.

Недалеко от Кобдо, на берегу Иртыша, мы встретили американского миссионера. Обступив американца, мы глазели на его палатку вроде зонтика, на раскладную постель, плиты для приготовления пищи, чемоданы из красивой желтой кожи и прочую экипировку.

Разговор велся, как ни странно, по-китайски. Из нас никто не знал английского языка, а хорунжий П. родился в Харбине и бегло говорил по-китайски. Он-то и переводил нам все ответы американца на наши вопросы.

Мы узнали, что в Кобдо был небольшой русский гарнизон, что комендант его, полковник Л., недавно уехал в Ургу, и что установившаяся китайская власть прочная и суровая. Доказательством этого служат многие головы, насаженные на острия частокола, окружающего "ямынь" (управление).

В этом мы убедились сами, Большая часть голов высохла, но были и недавние; под каждой головой была вывеска с описанием совершенного казненным преступления.

Вскоре наши лошади начали сдавать. Приходилось делать более частые остановки.

Подходила осень. Чтобы ускорить продвижение, мы решили пересесть на верблюдов. В Улясутае, отдав наших лошадей с упряжками и повозками, мы получили сорок верблюдов и двух проводников-монголов, которые обязались доставить весь караван в Ургу.

Наше первое знакомство с верблюдами было скорее неприятное. Каждый из нас выбирал себе верблюда из стада, пригнанного на площадь перед большим домом, где мы жили в ожидании дальнейшего путешествия.

Конечно, животные, окруженные людьми, к виду которых они не привыкли, были неспокойны. Русские тпрукали, нукали и резко дергали за поводок, который вел к чувствительной ноздре верблюда, а тот протестуя, пятился, задирал кверху голову, с ревом разевал пасть. Кто не успевал ловко увернуться, тот получал зеленый плевок.

Монгол-проводник показывал, как управлять верблюдом. Очень нежно дергая поводок книзу и повторяя "Чох-чох", он заставлял верблюда опуститься, сначала подогнув колени передних ног, после чего складываются его длинные задние ноги. Новичок-всадник усаживался между горбов, что являлось сигналом верблюду вставать. Поднимается верблюд в порядке обратном тому, как он опускается: задние ноги как бы отпрыгивают от земли. Новичок, получив резкий подброс под "мадам Сижу", закапывает редьку, т. е. летит через голову животного прямо в песок.

Монголы-проводники были очень снисходительны к нашим невольным ошибкам в управлении верблюдами. Они требовали только строго соблюдать правило: никогда не привязывать узлом поводок вашего верблюда к седлу впереди идущего. Конец повода должен быть только закинут или зацеплен, но отнюдь не завязан, потому что если верблюд, испугавшись чего-нибудь, бросится в сторону, то привязанный наглухо к переднему верблюду повод вырвет палочку и часть ноздри животного. Тогда верблюд перестанет быть звеном каравана и его придется отправить в табун - на поправку.

Из Сибири, через Урянхайский край, бежали в Монголию и присоединились к нам трое молодых парней и фабрикант. Последний, чтобы избежать ареста большевиками, скрылся из дому, не успев переодеться. Так в парадном сюртуке он и восседал на своем великане-дромадере.

Из-за длинной ли бороды или из-за атласных лацканов сюртука, но гиды-монголы выделяли его своим вниманием среди всех нас, не исключая пяти женщин, наших спутниц. Мальчик и девочка ехали в корзинках, привешенных к бокам верблюда, а их мать, вдова-казачка, посредине на горбе верблюда.

Загорелые, здоровые, беззаботные и веселые, мы покачивались на своих, ставших ручными, верблюдах, двигаясь через степи и луга Монголии, направляясь к сердцу Азии - Урге.

Молодые офицеры, в большинстве хорошие гимнасты, не преминули показать свою ловкость перед дамами и пожилыми членами каравана, изобретя что-то вроде джигитовки на верблюдах. Простой способ укладывания верблюда с просительным "Чох-чох-чох" был не по душе удальцам. Поэтому они придумали следующее: "джигит" притягивает морду животного к земле и правой ногой наступает на поводок у самой морды. Затем быстро заносит левую ногу и садится на шею верблюда. Поводок освобождается, верблюд метнувшейся вверх шеей забрасывает молодца на свои горбы.

Один из молодых парней научил монгола-проводника русским словам: "Поедем, красотка, кататься". Монгол, не зная значения этих слов, повторял: "Пояем расотка катана" к концу каждого дня, как бы желая нам спокойной ночи. После оба проводника начинали распевать свои молитвы. Мы же, окруженные лежащими, мирно жующими жвачку верблюдами, сидели у костров, пели песни под гитару или делились планами о будущей мирной, удобной жизни где-то вне России. Было уделено место и поэзии. Кто-то сочинил под Пушкина:

Мы, как цыгане, малою толпой

По Монголии кочуем,

Сегодня и всегда, в своих изодранных палатках,

Мы на берегу реки ночуем...

Нескладно, но точно.

В сентябре мы были в ста верстах от Урги. Дни стали короче и холоднее. Запасы муки почти иссякли. Но конец пути был недалек.

Какой-то путешествующий монгольский князь подъехал к нашему привалу; он нам рассказал, что только что был в Урге, где несколько дней тому назад было крупное сражение между солдатами китайского гарнизона и какими-то русскими, пришедшими с севера. Русские потерпели поражение и отступили в горы. В результате местные русские колонисты подверглись преследованию. Князь видел, как русских, скованных цепью, шея к шее, вели в тюрьму...

Он добавил, что белое восстание в России и в Сибири было подавлено красными и что адмирал Колчак расстрелян в Иркутске.

Все эти сведения мало нас тревожили. Мы не чувствовали себя ответственными за действия тех пришедших с севера воинственных русских. Мы ведь сможем доказать, что наш длинный путь вел на восток с запада, а не с севера.

В двух верстах от Урги наш караван был окружен эскадроном китайской кавалерии, который внезапно появился из рощи на берегу реки Тола.

Обыскивая нас, солдаты отняли у нас все наши оставшиеся деньги.

Я видел, как дернулась кверху голова хорунжего И. от сильного удара в рот, нанесенного китайским солдатом, когда русский отказался отдать свое обручальное кольцо.

Можно было подумать, что мы находились в руках хунхузов в военной форме, но оказалось, что это был отряд Ургинского гарнизона.

Взяв нас под стражу, солдаты просто погнали нас к городу. Верблюды с нашими скромными пожитками были конфискованы и остались позади. Наш верный друг - монгол-проводник "напутствовал" нас в последний раз своим: "Пояем расотка катаца". Это прозвучало насмешливо и трагично...

Мы шли посредине улицы, подгоняемые криками китайских солдат, которые победоносно гарцевали по сторонам.

Пестрая толпа китайцев, монголов и тибетцев стояла молча, глядя на нас, пожалуй больше с удивлением, нежели со злобой: очевидно наша группа с женщинами и двумя детьми не производила на них впечатления опасных разбойников. И вдруг несколько китайцев, точно ужаленные, почти завизжали, указывая... на меня и на мои китайские полуботинки. Толпа заволновалась, зашумела и, мне показалось, шатнулась в моем направлении.

Ясно донеслись слова: "хунхуза, хунхуза". Я стиснул зубы и весь похолодел в ожидании самосуда. Но это было уже у ворот тюрьмы.

Во внутреннем дворе тюрьмы, за деревянным частоколом футов двадцати высотой, китайский чиновник каждому из нас задал те же вопросы: "Как зовес-си (имя)? Куда ходишь? Дяньги есси?".

Разделив на две группы, нас повели в тюрьму.

В том же дворе мы все обратили внимание на несколько длинных, деревянных ящиков, похожих на удлиненные собачьи будки, наглухо закрытые, за исключением круглых отверстий; из одного из них высунулась по шею взлохмаченная голова монголки и спокойно провожала нас глазами.

Нас, двадцать два человека, замкнули в пустой камере размером 10 на 12 футов; мы опустились на холодный пол, потрясенные и изнеможенные. Но все-таки, несмотря на крайнюю усталость, холод, голод и возмущение, мы себя уверяли, что "все выяснится", "не может быть иначе", "мы ни в чем не виновны", "нужно дать знать об этом кому-то".

Вдруг легкий стук в стену из соседней камеры заставил всех нас сразу вскочить. Мы услышали слегка приглушенные русские слова:

- Меня зовут Федор...

Затаив дыхание, мы вслушивались. То было довольно длинное повествование.

- ..Я был в числе шестнадцати человек, посланных Сибирским правительством, точнее - Центро-Союзом в Монголию для закупки скота.

Мы пустились в путешествие на верблюдах, большая часть которых была навьючена серебром и мануфактурой для уплаты за скот.

Мы направились к Урге. В нескольких верстах от города нам повстречался русский колонист, который рассказал нам, что какой-то русский генерал со своей "дикой дивизией" наступал на столицу Монголии - Ургу. Его план был - захватить город и основать "Среднеазиатскую империю" и повести наступление против большевиков в Сибири... Китайские власти в Урге очень встревожились, гарнизонные солдаты окружили город окопами и проволочными заграждениями и много русских жителей были брошены в тюрьму только потому, что они были одной национальности с честолюбивым генералом.

Но мы продолжали наш путь нисколько не беспокоясь. Наша группа была мирной делегацией, явившейся в эту сторону по приглашению монгольских торговых фирм для товарообмена. Уж мы-то ни в коем случае не могли быть ответственны за планы и действия наступающей на город "дикой дивизии".

При въезде в город нас остановил китайский конный патруль и сразу же, без всяких вопросов, не заглянув в наши письменные полномочия, отнял у нас не только все мешки с серебром, но и наши личные вещи.

Нас вели глухими улицами через город, чтобы не привлечь внимания населения. В версте от китайского поселка Маймачен, нас всех замкнули в каменном бараке.

К концу дня нам удалось подкупить стражу и послать одну из наших спутниц, Фаню, в город купить какой-нибудь еды, а главным образом связаться с русским консулом. Поздно ночью, когда мы спали, целая банда вооруженных китайцев, освещая себе дорогу керосиновыми лампами и свечами, ворвалась к нам в барак. С дикими, непонятными для нас возгласами, они согнали нас в один угол и стали связывать нам руки веревками. Вытолкнув нас в темный двор они сразу же стали расстреливать в упор. Я слышал (голос Федора дрожал) трескотню выстрелов, крики ужаса, стоны раненых".

Федор замолчал, молчали и мы... Молчали, поняв, что наши надежды на свободу погибли.

- Во время расстрела, - снова начал Федор, - я метнулся в темноту и побежал к кустам на берегу реки, где, освободив руки от веревки, бросился в ледяную воду, переплыл реку и снова бежал к горе, покрытой лесом. Я полз на четвереньках через густые заросли, карабкался все выше на крутую гору, пока не выбился из сил и лег. И тут я слышал, как ясно доносились пушечные выстрелы с восточной стороны Урги. Я понял, что русский генерал повел наступление на город. Может быть канонада и заставила китайцев прекратить погоню за мной.

Утро застало меня на верхушке горы. Отсюда я видел всю картину упорного, жестокого сражения между китайцами и русскими.

На следующее утро длинная линия повозок потянулась с запада в город; это были, временно эвакуированные, китайские обозы возвращавшиеся в Ургу, а русские отступили в горы...

Четыре дня я бродил по этой, как я потом узнал, священной горе - Богдоул, где было много дичи, но без оружия я не мог раздобыть себе пропитания. Голод и холод мучили меня. Глубокие царапины и порезы на руках, ногах и теле кровоточили. Налетевший снежный шторм сделал мои страдания совсем невыносимыми. Я решил спуститься и сдаться на милость китайских властей.

Китайский патруль привел меня в ямынь. Там я рассказал китайским чиновникам все, как было. Они были сконфужены. Я судил об этом по их деланным улыбкам в мою сторону, переглядываниям и перешептываниям. Но все же, по окончании моей исповеди, меня отправили в эту тюрьму. Я здесь уже три недели. Они могут расстрелять меня в любой день, потому что я остался единственным свидетелем истребления ни в чем неповинных людей китайскими солдатами и преступной небрежности китайских властей".

- Вас же, - продолжал Федор, - арестовали по подозрению, что вы - остатки дивизии того генерала. Китайцы решили, что он послал вас в качестве шпионов, а женщины и дети - это, чтоб придать вашей группе вид мирных беженцев.

Один из тюремного персонала, монгол, горячий патриот и ненавистник китайцев, помогает мне держать связь с Фаней. Она все еще в Урге и старается помочь мне и, я уверен, также теперь и вам.

В эту ночь из нас никто не спал.

Весь следующий день мы пробыли без пищи и питья. Исповедь Федора окончательно убила все наши надежды. Преобладало молчание, изредка прерываемое малозначащими словами.

Бушевавшая снаружи метель усугубляла мрачное настроение заключенных, чувствовавших свою обреченность.

Второй день утром в коридоре раздался шум и и громкие голоса; это вывело нас из оцепенения.

Мы все молча сгрудились к двери. Кто-то из стариков молился.

- "Хорин хайир" (двадцать два), - прокричал тюремщик и, отомкнув нашу дверь внес деревянное ведро горячей воды и небольшой мешок муки. Каждый из нас получил по чашке горячей воды и по горсти поджаренной муки (толкан). Если смешать горячую воду с мукой, получится жидкая кашица. Она и была нашей ежедневной пищей.

Вечером давали только ведро горячей воды. На третий день тюремщик вызвал из нашей камеры "четверку" - сибирского фабриканта и его трех молодых спутников. Вне себя от радости, они пытались запомнить все мольбы и просьбы остающихся.

Прошел час, и мы, возбужденные этим радостным событием, все еще продолжали обсуждать его возможные последствия.

Как вдруг, под звон и лязг цепей, наша "четверка" была втолкнута обратно в камеру. Каждый из них был скован по рукам и по ногам.

Их лица были искажены от внутренних страданий, их трясло, как в лихорадке, они всхлипывали и стонали.

Пораженные их горем, мы как окаменели...

Первым пришел в себя сибирский миллионер-фабрикант. Дрожащим голосом и прерываясь, он нам рассказал, что пока их заковывали в кандалы, китайский чиновник грозил кулаком перед носом у каждого из них, выкрикивая: "Урянхай русский человек" (он брал себя за горло) "китайский человек". Это значило, что русские душили китайцев.

Сразу же обратясь к сибирскому интеллигенту - Федору, мы получили объяснение.

В 1912 году в Урянхае русские поселенцы, в большинстве своем уголовные преступники, отбывшие тюремное наказание, во время спора о границах полей с китайскими колонистами, поголовно их вырезали.

Китайцы это, конечно, не забыли и восемь лет спустя отомстили на нашей несчастной "четверке".

Дни шли за днями. Мы получали порцию муки по утрам, глотали липкую кашицу, не замечая ни вида ее, ни вкуса. Затем следовало обязательное и довольно долгое занятие - истребление вшей.

Бесполезные жалобы и ворчание сменялись мечтами и надеждами. Часть нас сидела на полу, часть стояла, прислонившись к стенам, жалуясь друг другу на холод, грязь тюрьмы, на несправедливость китайцев.

Кто-нибудь из нас вспоминал, с глубоким вздохом, те вечера, когда мы еще свободные, счастливые, сидя у костра, ели такие вкусные, поджаренные лепешки, янтарный суп из молодого барашка и запивали чаем, по-монгольски, с молоком яка.

Это было сигналом к тому, чтобы воображение узников начало изощряться в самом подробном описании любимых, лучших аппетитных кушаний, их вида, запаха и вкуса.

Исхудавшие и ослабевшие от голода и жажды, мы холодные, грязные, лохматые, с горящими глазами обсуждали воображаемые сытные обеды, которые были перед нашими глазами так же близко, как и мираж в песках пустыни.

А в пять часов вечера опять раздавалось "Хорин хайир" и тюремщик вносил ведро с горячей водой.

С наступлением темноты, страдающие от жажды, негромко просили у монгола за окном: "Угочь, угочь!", и он бросал в камеру снежки. Кто сосал этот снег, а кто им умывался.

Зимние дни коротки. Темнота в камере наступала как только солнце спускалось за двадцатифутовый частокол, окружавший тюрьму.

Была выработана система укладки спать: ноги одного лежат на ногах его соседа и только до полуночи, затем положение меняется и остается таким до утра.

Закованные в цепи, фабрикант и его спутники, занимали много места, потому что никто не мог выносить неудобства и тяжести их цепей на своих ногах, к тому же, они, обремененные этим грузом, ворочались и метались во сне.

Чтобы сэкономить место, "параша" подвешивалась на ночь к решетке окна и закрывала единственный доступ свежего воздуха.

По истечении трех недель, Федор обрадовал нас, сообщив, что Фаня уговорила местных русских колонистов посылать нам в тюрьму продовольственную передачу. Разрешение от китайских властей обещано, но пока не дано.

Прошел месяц. Однажды вечером наш друг-монгол внезапно появился в окне и, бросив в камеру буханку хлеба, исчез в темноте.

Завесив окно тряпками, мы зажгли единственный огарок свечи и, возбужденные, ждали дележа.

Когда полковник Ф. разрезал хлеб, то внутри нашел записку:

"Нас, женщин и детей, освободили три недели назад благодаря настойчивым хлопотам нашего дорогого друга-Фани; она упросила представителей иностранных торговых фирм в Урге посетить вас в тюрьме, надеясь, что это повлияет на китайцев и заставит их, если не освободить вас, то хоть улучшить условия вашего заключения".

Хлеб разделили; его медленно и долго жевали и, потом, подбодрившись, обсуждали приятные новости.

Но дни шли за днями, не принося нам ни перемен, ни новостей. Один за другим, одиннадцать из нас заболели. Распростертые на холодном полу, они бредили и метались, и отняли у нас еще больше места. Нам пришлось спать сидя.

В некотором отношении мы им завидовали: человека с высокой температурой вши не тревожат. К тому же больные в бреду наслаждались свиданиями с родными и вкусными обедами и, конечно, не беспокоились о будущем.

Болезни, холод и мрак согнали бы нашу недолговечную бодрость навсегда, если бы не пример выдержки и мужества полковника Дроздова; он был терпелив и спокоен как всегда, несмотря на незаживающую рану в боку.

- Унывать нечего, пока у нас есть наш ангел-хранитель Фаня, - приговаривал он, промокая полуодервеневшим шерстяным чулком гной из раны между выпиленных ребер.

Фаня сдержала свое обещание. Она убедила русских колонистов подкармливать своих соотечественников в тюрьме.

Мы стали получать регулярно раз в неделю по одному фунту хлеба, лук и соль.

Больные в нашей камере все выздоровели, но не так благополучна была соседняя камера, где умер бывший комендант города Кобдо, полковник Л. Уцелевший участник трех войн, не уцелел в монгольской тюрьме; он погиб от гангрены отмороженных ног. Его тело было вынесено на свалку, где его съели собаки. По местным верованиям, это означало, что умерший был - хороший человек. Трупы людей, неугодных богам, псы оставляют нетронутыми.

Смерть полковника вывела нас из пассивности и апатии. Ожидает ли такой же конец каждого из нас? Не лучше ли, пока есть еще силы, попытаться вырваться отсюда? Но как?

Мы обсуждали различные планы, но все они казались такими невыполнимыми, пока поручик Б. не признался нам, что у него в рукаве ватной куртки зашит, в разобранном виде, маленький браунинг и одна обойма к нему...

Это было очень важное открытие. Предложения, как использовать это единственное оружие при нашей попытке к бегству, нас оживили.

Большинство из нас, бывших военных в прошлом, не раз заглядывали в лицо смерти, а те, кому это не приходилось, всецело поддались общему настроению.

План, предложенный владельцем браунинга, был принят.

Каждое утро нас вели через коридор на двор тюрьмы для переклички, где мы выстраивались в одну линию. Мы ждали, пока двое из нас (строго по очереди) вынесут парашу (несколько шагов в сторону), опорожнят и возвратятся в строй. Тогда чиновник, в присутствии двух китайских часовых, начинал выкликать наши фамилии. Получалось у него это крайне растянуто и неразборчиво. Поэтому, на выклик обыкновенно выходило двое.

Чиновник, подозревая обман или насмешку, с перекошенным от злости лицом кричал что-то солдату, тот замахивался прикладом и загонял обоих обратно в шеренгу. Перекличка начиналась снова. Снова, пожимая плечами, нерешительно, выдвигались из линии двое, а то и трое...

Наконец, почувствовав свою несостоятельность, чиновник стал попросту пересчитывать нас.

Наш план побега был приурочен к утренней перекличке.

Бабин, вынося парашу с Аршиновым, как бы поскользнувшись, опрокидывает ее под ноги китайцу-часовому. Воспользовавшись замешательством последнего, Бабин стреляет из браунинга ему в голову. Тем временем капитан Аршинов хватает винтовку часового и вместе с Бабиным нападает на второго часового. Вестовой Дроздова, Архип - борец и гиревик взял на себя обязанность "позаботиться" о чиновнике. Мы все бросаемся в караульное помещение, где, по словам нашего друга монгола, спят после ночного караула двое других солдат.

Так как тюрьма находилась на пустыре между Ургой и Маймаченом, то пока весть о наше побеге дойдет до властей, мы будем далеко.

Федор нас уверил, что как только мы очутимся за воротами тюрьмы, он нас проведет ему известными путями на ту же, ему знакомую священную гору Бог-до-ул...

Как дикий зверь, загнанный в угол, бросается на охотника первым, чтобы только уйти, так и мы решили броситься на наших тюремщиков первыми.

Где-то на краю рассудка все это рисовалось бредовой мечтой. Но эта мечта была такой желанной, что скептиков не оказалось.

В одно ближайшее утро мы услышали нечто новое, необыкновенное: кто-то подметал коридор - этого никогда не случалось раньше.

Не успели мы обсудить причины такого события, как послышался шум шагов и иностранная речь.

Наша дверь широко распахнулась. Пришло трое... Бритые, чистые, в меховых шапках, в дорогих шубах.

Они сразу же подались немного назад, когда мы все - двадцать два волосатых, бородатых оборванца, вдавились в дверной проем.

Трудно было определить, кто кричал. Кричали мы все. Кричали люди без страны, без защиты, взывая к закону, к справедливости, к людям своей расы.

Тут были возгласы на немецком и на французском языках, но всех покрывал высокий тенор есаула И., который "строчил" по-русски:

- Харбин, Товарная 20, моя сестра, моя сестра-Харбин.

И только, когда краснощекий американец поднял ладонь кверху - все утихли.

Тогда полковник Франкман на французском языке пытался описать наше ужасное положение.

Американцы кивали головами, но их глаза все еще выражали не то испуг, не то непонимание.

Вдруг один из них "загорелся" и, глядя на меня, крикнул: "Америкэн?". Но сразу же и погас, когда я отрицательно замотал головой. Я почувствовал, точно я кого-то обманул и был уличен. На мне была куртка американского солдата, мне ее выдали из интендантства взамен моей износившейся гимнастерки.

В ответ на слова Франкмана, полуседой американец, пересыпая ломаные французские слова английскими, сказал, что они все в негодовании от ужасных условий нашего содержания в тюрьме, о чем немедленно заявят местным властям и, что через два-три дня они отправляются в Пекин, где, конечно, сообщат о нас русскому консулу.

Эти обещания иностранцев воскресили нас. Появились улыбки, новые планы, начались новые обсуждения.

Мы терпеливо ожидали вестей о нашем освобождении. С большой щедростью мы набавляли сроки поездки американцев - несколько дней на возможные починки мотора, шин или задержка из-за плохой погоды.

Прошло три недели. Сначала пришло недоумение, а потом и сомнение.

Были ли это только слова подбадривания от людей, сильно тронутых нашими незаслуженными страданиями?

А может быть, все ходатайства о нас не имели никакого влияния на местных сатрапов.

Внезапно освободили полковника Франкмана. Его как военного инженера китайцы заставили сконструировать все легкие и тяжелые укрепления для защиты Урги против барона Унгерна.

Это звучало парадоксом:

Русский в Монголии, вынужденный китайцами выступить против своих же русских, победа которых обеспечивала бы нашу свободу...

Все же мы были рады его освобождению. Каждый из нас на свободе был бы полезен нам оставшимся, а к тому же, грузный полковник занимал много места на полу камеры.

Перед Рождеством (1920 года) нам повезло. Монгольский князь, арестованный за критику действий китайцев в его стране, подарил три барана для всех узников нашей тюрьмы.

Как и всегда, с криком: "Хорин хайир", тюремщик внес деревянное ведро, наполненное супом из пшена и баранины.

Первый раз за почти три месяца мы были сыты, согреты и счастливы...

Мы даже запели. Сначала славу монгольскому князю, а потом церковные тропари, пока китайский часовой не застучал прикладом в железную ставню окна.

На Рождество мы помылись снегом, подхваченным на перекличке.

В нашей пищевой передаче мы нашли сахар и двойную порцию хлеба.

Сидели тихо, разговаривая вполголоса о прежнем и о своих.

И вдруг, на звук женского голоса во дворе, все бросились к окну.

Только какой-то взрыв или пламя может заставить людей так стремительно метнуться и залепить это единственное отверстие в темнице. Пожилые и старики остались позади.

- Да говорите же, черт побери, что там такое?! - раздался истерический возглас старика-полковника, изнемогавшего от неведения и любопытства.

- Фаня во дворе! - бросил кто-то из присосавшихся к окну.

Мне был виден нежный профиль девушки в серенькой шубке, в шапке с наушниками и в валенках. Она что-то кричала по направлению окна соседней камеры. Китаец-часовой, крича тянул ее за рукав в сторону караулки; она немного отступила, теперь я видел лицо. Ее пунцовые губы быстро шевелились, красивые, темные глаза все еще были устремлены на тюремное окно.

Слышно было только, как кричал Федор в соседней камере:

- Слышу, слышу, - но когда, когда? Как только девушка исчезла со двора, мы повернулись друг к другу.

У всех лица сияли радостью, смешанной с какой-то торжественностью, точно после совершенной какой-то победы; широко открытые глаза, где были тени удивления, одобрения и восхищения как бы подтверждали наши возбужденные восклицания:

- Бесстрашная! Прямо через караулку пробежала к нам во двор!

- Героиня, одним словом, героиня!

- Молодая, красивая, и какая настойчивая... Уперлась, китаец чуть шубку с нее не стащил, а все-таки не ушла, пока о чем-то не известила Федора.

- Она была, как подарок нам на Рождество.

Федор, дрожащим от .волнения голосом сказал, что в конце концов, Фаня уговорила русских в Урге подать прошение в Ямынь о том, чтобы взять заключенных на поруки. И теперь разрешение на это было дано.

Почти всю ночь напролет, мы возбужденно, перебивая друг друга обсуждали эту новую, первую, настоящую радостную весть.

Только к утру взволнованные узники улеглись на покой и можно было с уверенностью сказать, что все они заснули на этот раз с улыбкой на губах и с образом этой самоотверженной еврейской девушке в мыслях...

На следующий день Федор передал нам имена шести русских колонистов, которые обязались перед китайскими властями взять нас на свою полную ответственность и иждивение..

Трех заключенных и меня взял г. Хитрово, которого мы не знали, но к нему немедленно почувствовали глубокую благодарность и уважение за смелость, с которой он покровительствовал нам, якобы врагам китайцев.

В середине января (1921 года) нас вывели на тюремный двор и, наконец, за ворота тюрьмы.

Глаза, привыкшие к полумраку тюремной камеры, слепило солнце. Опьяненные радостью свободы и свежим, морозным воздухом зимнего утра, мы шли, шатаясь от головокружения и слабости.

Нас понукали криками, а иногда и прикладами, но нас это уже не трогало.

Мир вне тюрьмы был так прекрасен! И эта его красота, точно сейчас открытая, доступна пониманию только - освобожденному узнику ( Я это уже однажды испытал, после одиночного заключения в Таганской тюрьме в Москве в 1918 году. Автор)

На улицах было мало встречных. Но те, кто попадался нам навстречу, глядя на нас - прямо застывали от изумления: они привыкли видеть европейцев свободными, чистыми, бритыми, хорошо одетыми, а тут шли какие-то белые волосатые, грязные в лохмотьях с видом полузверей.

Нас ввели в дом, который раньше служил баней для местных русских. Эта была довольно просторная комната с бревенчатыми стенами, с большой угловой кирпичной печью и низким, закопченным потолком.

Три ступенчатых полки служили нам местом для отдыха. Теперь мы могли ходить, сидеть на полках и спать на полу вытянувшись, без опасения ночью брыкнуть кого-нибудь в лицо.

Поручик Бабин, отточив свой перочинный нож о печные кирпичи, сбрил нам усы и бороды и мы стали неузнаваемы друг для друга.

В тот день "кто вы?" - было дежурным вопросом.

Сытые, бритые и обмытые, мы могли выходить во двор, окруженным высоким забором, за которым лениво прохаживались китайские часовые, а вечером, снова поев супа с бараниной, сидели у горящей печки и тут... тут уже не было никаких, никаких сомнений, что абсолютная наша свобода близка...

Но мы ошиблись.

На третье утро нашего пребывания в бане, взвод озлобленных китайских солдат ворвался к нам, выпихнул нас наружу и, понукая, подталкивая, торопливо погнал нас назад в тюрьму.

По раздавшимся тяжелым пушечным выстрелам, мы сразу догадались о причинах возвращения нашего в тюрьму.

Барон Унгерн возобновил осаду Урги...

Тюремщики спешно растолкали нас по разным камерам. Капитан Л., русский колонист и я попали в маленький цементный каземат, стоявший близко от ворот. Окно было закрыто наглухо ставней. Из темного угла на свет зажженной мною спички, смотрели испуганные лица трех монголов в остроконечных шапках.

Стены были мерзлые, цементный пол был мокрым.

На расспросы колониста, трясущийся монгол, гортанным шепотом нам рассказал, что они в поисках убежавших лошадей в горах натолкнулись на русский лагерь. Отняв у них весь табак, унгерновцы их отпустили; один казак-бурят сказал им, что отряд перенес очень суровую зиму в горах, испытывая лишения во всем, в то время, как огни Урги были так близки и манящи. Теперь у них единственный выход - это взять город во что бы то ни стало. Возвращаясь с гор, монголы были арестованы китайцами по обвинению в шпионаже для русских.

Время ползло особенно медленно в этой холодной сырой темноте. Мы не различали дня и ночи. На осклизлом полу нельзя было сидеть, к промерзшим насквозь стенам нельзя было прислониться.

Услышав, что монголы что-то жуют, мы обнаружили, что один из них прятал у себя на груди под кафтаном, баранью ногу.

Им пришлось с нами поделиться... Оставшуюся одну китайскою сигарету выкурили все по одной затяжке, хотя в темноте это было трудно контролировать.

Звуки выстрелов полевой и тяжелой артиллерии приближались. По нашим расчетам, бой шел в 5-7 верстах от города.

Затем канонада прекратилась.

Мы были в панике. Неужели русских опять отбили?

Но, очевидно, это была только артиллерийская подготовка, потому что, совсем недалеко, быть может, в версте от нашей тюрьмы, затрещали пулеметы. Им отозвались взрывы ручных гранат и отдельные винтовочные выстрелы.

Эти звуки разгоревшегося боя также быстро утихли, как внезапно возникли.

Из этого мы заключили, что одна из сражающихся сторон - проиграла, но которая? Мы этого не знали.

И тут, вдруг, какой-то приглушенный гул стал надвигаться в нашу сторону. Первая наша мысль была о том, что это отступающие разъяренные китайские солдаты идут, прикончить нас, прежде чем город попадет в руки наступающих русских.

Всем была памятна судьба спутников Федора.

Шум приблизился, и мы как бы почувствовали, как земля гудела под колесами тяжелой артиллерии.

Теперь мы знали, что китайцы оставляют Ургу.

...Радость сменилась тревогой... Мы молчали и слушали. Шум и гул прошли мимо. Все замерло. Могильная тишина царила на тюремном дворе и в нашей камере.

И, когда наше нервное напряжение достигло той точки, когда оно должно было прорваться или в истерическом визге, или в зверином вое, послышались шаги по хрустящему снегу, удары металла о металл и вдруг вырвавшееся резкое "ура" где-то совсем рядом с нами.

Мы бросились к окну... и тут же отпрянули от него... Кто-то сильными ударами сбивал нашу железную ставню.

Яркий свет нас ослепил. В окне, вглядываясь в темноту нашей камеры, стоял широкоплечий казак с желтыми погонами Забайкальского войска.

- Двери, двери, открой двери! - кричали мы.

Через открытую дверь мы вывалились в тюремный двор. Сверкающая белизна снега как бы запятналась сразу появлением невообразимо грязных фигур двухсот лохматых освобожденных узников.

Они плакали и смеялись, обнимали казаков и друг друга, молились и ругали китайцев.

Торопясь, все устремились к открытым наружным воротам; проходя через караульное помещение, каждый набивал себе карманы булочками из мешков, забытых убегающими тюремщиками.

Пустая улица перед тюрьмой сразу заполнилась выпущенными из тюрьмы, которые растерянно озирались, не зная куда же идти и что делать.

Наши попытки остановить скачущих мимо казаков были напрасны. Бой все еще продолжался на окраине города. Мы отлично знали, что первое что нам нужно это лошади. В случае, если китайцы все же отобьют атаку, мы смогли бы отступить с дивизией барона и тем избежать тюрьмы в третий раз.

Наш полковник Дроздов, блуждая по улицам Урги, наткнулся на всадника офицера; он его остановил и просил помочь достать лошадей и оружия для только что освобожденных из тюрьмы офицеров.

Всадник - офицер оказался генералом Резухиным, правой рукой барона Унгерна; он посадил несчастного Дроздова на крышу и там же расстрелял его "за распространение паники". (Быть посаженным на крышу без пищи и воды - было одно из наказаний, применявшихся в унгерновской дивизии).

Так неожиданно трагически окончилась жизнь бывшего инспектора артиллерии Южной армии адмирала Колчака.

Я не видел тела убитого полковника Дроздова, но лица, заслуживавшие моего доверия, говорили об этом убийстве, как о неоспоримом факте.

В числе нескольких освобожденных из нашей группы, я отправился в сторону Маймачена - китайского пригорода, который был взят первым. Пройдя некоторое расстояние, капитан Л. и я от слабости и возбуждения решили остаться и отдохнуть у костра сторожевого охранения, где сидели несколько казаков.

Удивленные нашим видом, они только качали головами; выслушав нас, напоили чаем, накормили, поджаренным тут же на костре, мясом и снабдили табаком.

Вскоре всадник в белой папахе и на белой лошади подскакал к костру, спешился и подошел к нам. Это был высокий, худощавый, но широкоплечий человек в грязном полушубке без погон, но с офицерским Георгием на груди. Серые глаза на его малом лице быстро и внимательно нас оглядывали; из-под висящих вниз, редких, рыжеватых усов, меж тонких губ, торчали передние зубы. Он был без оружия. На его руке висел ташур - бамбуковая палка, употребляемая монголами, погонщиками верблюдов. На поясе висели две гранаты.

На вопрос, кто мы, - мы вкратце изложили пережитое.

- Так вы все большевики! - выкрикнул он высоким тенором.

Мы как-то пропустили это замечание мимо ушей, ко все же отрицательно мотали головами.

- Я слышал, что большинство ваших оренбургских офицеров занялось торгашеством!

Этот странный человек вселил какое-то непонятное беспокойство. Окинув нас еще раз испытующим взглядом, он умолк. Мы молчали тоже, ожидая следующего вопроса. Но при звуке пулеметной очереди где-то вблизи, он легко вскочил на коня и, подняв его с места в галоп, скрылся из глаз.

- Сам, барон, - ответил один из казаков, на наш вопрос, кто был этот необыкновенный всадник.

В течение следующих шести месяцев, барон Унгерн фон Штернберг - новый правитель Монголии, промчался как грозный смерч над этой мирной страной; он затемнил красочную панораму монастырей с живыми богами, пророками ламами, заменив все это видом пушек, пулеметов и мортир и вместо торжественного, священного спокойствия, породил громовые раскаты войны...

***

Мы потерялись среди этого военного сумбура, потеряли других... Потеряли Фаню, нашу путеводную звезду, которая неустанно вела нас от апатии, мрака и отчаяния на путь к жизни, вселяя в вас бодрость и надежды, своей неиссякаемой энергией в заботах о нас, совершенно незнакомых ей двадцати двух людях. Фа-ня! Где вы? Откликнитесь! Хорин хайир вас ждут...

В ВОЕННОМ СУМБУРЕ

В Монголии с Унгерн-Штернбергом.

Просидев 104 дня в монгольской тюрьме, мы, офицеры бывшей Южной армии адмирала Колчака, были освобождены казаками дивизии барона Унгерна так же внезапно, как были туда посажены китайцами при нашем въезде в Ургу в октябре 1920 года.

Генерал-лейтенант барон Унгерн граф Штернберг Фрейхер фон Пильхен-Пильхау родился в 1878-м году. Происходил он из рода остзейских рыцарей, пришедших в 13-м веке. Образование получил в Санкт-Петербургском Морском Корпусе, после окончания которого был произведен в чин мичмана.

Морская жизнь не понравилась барону. Его манил Дальний Восток с неограниченными возможностями; он хотел познакомиться с буддизмом, который так глубоко захватил одного из его предков, что он, сменив католицизм на буддизм, поселился в Индии, переняв все нравы и обычаи этой страны.

Барон поступил в 1-й Казачий Аргунский полк в чине хорунжего, в Зурухае, около Монголии. Здесь он стал энергично изучать, до тех пор ему незнакомую, кавалерийскую службу и вскоре стал одним из лучших наездников полка. Он часто бывал в Монголии, где казаки закупали провиант и лошадей для своего полка. Во время этих поездок барон познакомился с мистическим учением буддийских лам.

Первая мировая война застала барона уже в чине сотника. На фронте он проявил исключительную храбрость: часто ходил на вылазки, перерезывал проволочные заграждения, проникал глубоко в тыл немцев, приводил с собой пленников и добывал ценные сведения о расположении частей противника. Однажды он был обнаружен врагом, и раненный повис на проволоке, которую резал. Его спасли подоспевшие казаки. За исключительную храбрость он был награжден орденом Св. Георгия.

Накануне ликвидации Белого Движения в России и в Сибири барон со своей Азиатской Дивизией (850 сабель) ушел в Монголию с тем, чтобы, захватив столицу ее - Ургу, создать там военную базу для дальнейшей борьбы с большевиками. После третьей атаки Урга была занята казаками, а выгнанный девятитысячный китайский гарнизон ушел вглубь Китая.

Кроме безумной отваги барона, необходимо указать на другую положительную черту его характера: он вел почти аскетическую жизнь, пренебрегая возможным комфортом, и пользовался только необходимыми, самыми простыми жизненными удобствами. К деньгам он относился почти с пренебрежением.

Будучи вождем Белого Движения в Монголии, барон Унгерн вел борьбу с большевиками умело, упорно и успешно. Доказательством этого являются слова советского корреспондента в советском журнале:

"...Унгерн затем безжалостно обезглавил советское революционное подполье в Монголии" (В. Масленников. "У книжной полки". "Знамя" № 6, стр. 241, 1969 г.)

Барона до болезненности угнетал упадок воинского духа и дисциплины среди офицерства. Подтверждением этого может послужить следующее происшествие:

Как только казаки Дивизии Унгерна освободили нас, офицеров Оренбургской армии (до этого армии Колчака) из монгольской тюрьмы, мы, опьяненные свободой и свежим морозным воздухом, выбежали за ворота тюрьмы. Капитан Л. и я направились в сторону уже освобожденного от китайцев Маймачена, пригорода Урги. Обессиленные стодневным пребыванием в полутемной камере, мы смогли доплестись только до костра первого сторожевого поста. Два казака с желтыми погонами Забайкальского Казачьего Войска с удивлением глядели на нас - грязных волосатых оборванцев.

Выслушав описание нашего долгого заключения, они снабдили нас табаком и кусками сырой баранины, которую мы тут же поджарили на веретеле.

Мы обернулись на звук топота копыт и увидели всадника в белой папахе на рослой лошади. Он спешился и подошел к костру. Для его высокого роста и широких плеч голова казалась маленькой; полушубок на нем был грязен, на груди висел офицерский георгиевский крест; он был без оружия, но с двумя ручными гранатами на поясе, а на правой руке висел ташур.

- Что за люди? - глаза его нас зорко ощупывали.

- Мы офицеры бывшей Оренбургской армии, только что освобожденные из тюрьмы. Мы повторили нашу историю, не переставая жевать мясо, которого мы не видели около четырех месяцев.

- Так вы же большевики!? - воскликнул он высоким голосом, в котором была и тень вопроса.

Понимая это как полушутку, мы только отрицательно мотали головами. Рты были заняты...

- Это вы занимались коммерцией в Чугучаке? - он сделал паузу - и торгашеством?

В этих словах легко было уловить осуждение и презрение. Незнакомец обвинял нас в том. в чем мы оба были не виновны, хотя знали, что такие "коммерсанты" встречались в Чугучаке на базаре. 0н продолжал молча нас разглядывать, мы тоже молчали, ожидая следующего вопроса. В это время недалеко раздалась пулеметная очередь; он сорвался с места, легко вскочил на коня и ускакал в сторону раздавшихся выстрелов.

- Сам дедушка барон, - ответил казак на наш вопрос, кто был этот георгиевский кавалер.

Мобилизованные нашими освободителями, мы получили китайскую одежду (за неимением ничего другого), чтобы сменит наши износившиеся в тюрьме, грязные покровы.

Странно было видеть военных в долгополых китайских халатах с погонами полковников, капитанов и поручиков; это продолжалось до тех пор, пока не сформировалось интендантство, которое постепенно заменило халаты, - вновь сшитой формой забайкальского казачества.

Каждый из нас сразу же был направлен в ту часть дивизии, которая соответствовала его роду оружия.

...Как бывший начальник автомобильной команды штаба Южной Оренбургской армии, я был назначен в только что сформированную автомобильную команду Штаба дивизии генерала Унгерна. Постепенно нас, шоферов (в большинстве бывших офицеров), одели в куртки, подбитые мехом. Мне выдали что-то вроде короткого полушубка из какого-то редкого, золотистого пушистого, мне неизвестного меха. Очевидно, реквизиция среди местного населения шла полным ходом, а по военному выражению - была данью от "благодарного населения".

Капитан Л. и я были назначены на постой к русскому колонисту К., который много лет работал для иностранной меховой фирмы в Урге. Все мы устроились в одной большой комнате. Сам хозяин спал на кровати, а его жена, очень полная женщина, рядом с той же кроватью, но на полу, уверяя нас, что так ей больше простора.

Загрузка...