Алексей Толстой СТАРАЯ БАШНЯ

I

Красный свет тепло играл на граненом хрустале, ласкал подбородки и руки гостей, наклонившихся к столу, и розовел в длинной седой бороде именинника, инженера Бубнова, сидевшего в кресле.

— Завод наш, милые мои гости, — рассказывал Бубнов, — самый старый на Урале: еще при Петре Первом построен главный корпус механического отделения, домна, которую зовут Матреной, и старая башня посредине озера. Раньше завод был богаче и больше, владельцы жили не по Парижам, а в крыле главного корпуса, богато и широко, и каждый год во время заводского праздника устраивали пир и зажигали разноцветные огни наверху башни. Но настала страшная година, пришла черная смерть в Россию, много народу погибло, перемерли один за другим и владельцы. Странная вещь, часы на башне звонили не переставая, тяжело и гулко, перед приходом черной смерти в темную, ветреную ночь, когда озеро ревело и хлестало через плотину. Их бросили заводить, боялись даже днем взойти на башню. Но перед каждым несчастней они выбивают медленно три раза. Вы, конечно, заметили, как белеет циферблат над озером: стрелки показывают ровно три…

Молодая учительница вздрогнула и взглянула большими глазами в темное окно.

Недавно приехавший из Петербурга инженер Труба наклонился к ее лицу и тихо засмеялся:

— Вы боитесь?

— Я не знаю, — сказала она и покраснела.

Заводский техник и золотопромышленник из Екатеринбурга стали пугать ее, подражая звону, а Труба встал на стул и гробовым голосом произнес:

— «Дон, дон, дон», — звонит привидение. Я отправляюсь на башню и говорю ему: «Милостивый государь, какое вы имеете право пугать добрых людей?…» Затем беру его за шиворот, привожу сюда и угощаю стаканчиком доброй облепихи.

— Побоитесь, — мрачно сказал техник.

Труба улыбнулся, подошел к пианино и заиграл кэк-уок.

— Спойте что-нибудь грустное, — попросила учительница.

Он спел несколько романсов Чайковского, а когда она села рядом и ее розовый локоть отразился в черном дереве, продекламировал: «Я боюсь рассказать, как тебя я люблю»[18].

Цеховой мастер и золотопромышленник в поддевке думали, как приятно быть образованным.

А техник решил, что жизнь его кончена.

Учительница больше не будет играть с ним в крокет в школьном садике, на закате солнца, и не вздохнет, когда он запоет баритоном под гитару: «Накинув плащ, с гитарой под полою»[19], и никогда-никогда не попросит подарить ей ручного ежика.

Потом инженер Труба рассказывал, что в Петербурге дожди и туманы, и целый день горит электричество, и все представляли Петербург вроде грязного от воды и угля заводского двора, где посредине горит одинокий керосиновый фонарь и стоит сторож в тулупе и с колотушкой.

Наконец именинник задремал, и все разошлись.

Труба пошел провожать учительницу, а в темноте за ними крался техник.

— Вы верите в башню? — спросил Труба, крепко прижимая маленький, горячий локоть.

— Я не знаю, право, но, когда хожу ночью одна, мне страшно, а сегодня не страшно.

— Я рад, что попал в этот забытый уголок; я всегда верил, что в глуши расцветают прекрасные девушки, как душистые полевые цветы.

Маленький локоть задрожал и, так как они шли по косогору, учительница склонилась к нему, а он поцеловал ее не ожидавшие, теплые губы.

Учительница вырвала руки, и они молча, шагая через лужи, дошли до школы…

Отворяя калитку, она сказала: «Вы… вы…» — и, должно быть, заплакала.

Когда заблестел свет сквозь ставни, Труба пошел к себе, ему хотелось петь и прыгать через канавы.

Техник все видел и слышал.

II

С утра налезали тучи, родившиеся в сырых ущельях Уральских гор, кольцом охватили истомное небо, и только над заводом еще жмурилось белое солнце и в душной тишине стучала кровь в одурманенные головы.

Труба бродил по мастерским. Угарно пахло железом и маслом, и скрежет резцов рвал воздух на узкие, пестрые полосы.

Слесаря и токаря, черные и потные, угрюмо стояли у станков.

В кузнице бил молот мерно и резко, летели прямые и сильные искры.

Трубе казалось, так бьется его сердце.

Рыжий мастер повернулся к нему.

— Не ждать добра, господин инженер.

— Что?

— Не ждать добра, говорю: сегодня ночью часы на башне били.

Это было так неожиданно и зловеще, что Труба остановился и уронил папироску.

— Что вы, Матвей Никитич, охота вам верить в глупости, послышалось кому-нибудь.

Мастер насупился:

— Вспомните мое слово, либо пожар будет, либо еще что нехорошее; народ с утра не хотел за станки становиться, да цеховой мастер уговорили.

Труба пожал плечами: как глупо! Вспомнился вчерашний вечер, поцелуй и тихий свет сквозь ставни.

«Прелесть моя, — подумал он, — нежная, робкая, как полевая птичка».

После свистка он пошел в школу. Учительница, в розовой блузке, встретила его, опустив глаза, посреди узкой, полутемной комнаты; сквозь щели ставней лился белый свет плоскими полосами, пахло сухими травами и свежестью недавно проснувшейся девушки.

Все было так невинно и чисто, что Труба не вспомнил о вчерашнем, весело пожал ей руку и сказал:

— Знаете что, сегодня ночью часы звонили!

Девушка побледнела.

— Что вы говорите! Вы слышали?

— Нет, Матвей Никитич рассказал. Мне слышно, как все здесь боятся обыкновенных часов; какой-нибудь озорник…

— Нет, не говорите так, я очень боюсь несчастья, мой дедушка умер в ночь, когда звонили часы… Пойдемте к Бубнову, расскажем ему… И потом… — она покраснела: — неловко, что мы одни в школе, будут говорить…

Она так красиво опустила голову, перевитую светлой косой, ее тонкие уши так порозовели, что Труба прошептал: «Милая!» — и нежно взял ее руку.

Но в это время вошел техник, мрачный и похудевший.

— Меня за вами директор прислал, — обратился он к Трубе, — рабочие хотят домну потушить, говорят, ночью часы звонили, так все равно быть беде.

— Чудеса! — выходя, сказал Труба.

Тучи надвинулись к самому заводу. Бабы запирали ставни, ребятишки хворостинами загоняли поросят в ворота, где-то завыла собака. Контора освещалась свечой, воткнутой в чернильницу.

У клеенчатого стола сидел важный и строгий Бубнов; управляющий ходил взад и вперед, заложив руки за китель; жирные щеки прыгали от гнева.

— Черт знает, — кричал он, — потушили домну, требуют прибавки, и все из-за дурацких часов, тут пахнет или чертовщиной, или пропагандой.

Но, очевидно, управляющий трусил.

— Господа, — сказал Труба, — неужели вы верите?

— Поверите, — буркнул управляющий, — вас в Питере не учили страху.

— Да ведь никто же не слыхал звона.

— Я слышал, — важно произнес Бубнов, — медленно ударили три раза.

— Очевидно, кто-нибудь озорничал.

— К башне можно подъехать только на лодке. На заводе их всего три и все стоят под замком в заводской купальне.

— Знаете что, я пойду уговорить народ, — сказал Труба и, выходя, слышал голос управляющего.

— Молокосос, а смелости ковшом отбавляй… Оботрется…

III

Вечером Труба и учительница сидели в столовой у Бубнова. Дождь не пошел в этот день, было томительно и душно. Бубнов рассказывал, качая, как ведун, длинной, седой бородой.

— Много непонятного на свете, господа; мы перекидываем мосты через пропасти и говорим друг с другом за тысячу верст, а не знаем, что в душах наших растут дикие леса и бродят неведомые звери. Бывают минуты, когда человеку открываются глаза на чудесное, и тогда он, потерянный для жизни, бродит, как отшельник и призывает Бога. Тогда он глядит сквозь стены и слышит невидимые голоса. Я старик и не смею не верить во многое, губы мои перестали улыбаться. Вчера, проснувшись, я стал слушать: с озера донеслись три глухие удара… Будет что-то нехорошее.

Труба подошел к окну.

— Видите, как темно, тучи наползли отовсюду, воздух насыщен грозой; в такие минуты нетрудно поверить в чудесное… Мне хотелось бы посмотреть башню и этого звонаря. Я боюсь только пауков за их магические глаза и быстрые лапы..

Он отворил окно; потянул чуть заметный теплый ветер.

Вдруг в темноте повис удар колокола; как будто сорвалась тяжелая, угрюмая тень.

За ним второй, долго спустя третий, — и сразу надвинулась тишина. Труба почувствовал, как что-то подкатилось к горлу, закружилась голова и слегка затошнило.

Когда он оглянулся, Бубнов и учительница сидели бледные, он — опустив голову, она — раскрыв круглые невидящие глаза.

— Что это? — и губы ее по-детски дрогнули.

— Я знаю эти штуки, — закричал Труба, и в нем засмеялась бесшабашная смелость, — сейчас вам приведу привидение, и посмотрим, как оно зазвонит у меня в руках…

«Не нужно, не ходите», — умоляли темные глаза. Но он выпрыгнул в раскрытое окно и скрылся во тьме.

IV

У лодки пришлось оторвать замок и грести доской, так как весел нигде не было.

Труба сдвинул фуражку и расстегнул китель; веселая мелкая дрожь щекотала тело; носа лодки не было видно, только шелестели струи, да булькала черная вода.

Он решил взять с собой колокол часов и заранее улыбался славе, увенчающей его назавтра. Башня стояла где-то посредине озера на каменном островке; но прошел час, а ее не было видно.

— А, черт, должно быть, я свернул в сторону, — тихо сказал Труба и обернулся…

Сзади него, от самой кормы, вырезалась синяя башня, в три тонкие этажа с черными окнами; белые часы под конусной крышей показывали три.

Лодка стукнулась о камни, башня исчезла, и с одного края до другого прокатились чугунные шары, лопаясь, сшибаясь и потрясая небо. Труба лежал на дне лодки, оглушенный и слепой…

Когда все стихло, он поднялся, вытер мокрый лоб и выпрыгнул на камни.

Чудеса творятся, поневоле испугаешься, когда вам преподносят такой концерт!

Сшибая до крови колени, он взобрался на площадку и дрожащими руками зажег свечу.

Осветилась черная трава и облупленная серая стена с низким входом.

Труба вышел.

Четырехугольная пыльная комната, на полу кучи давно вынутой глины, щепки и сбоку гнилая деревянная лестница на первую площадку, а выше — винтовая, теряющаяся в круглой каменной дыре.

Доски скрипели и гнулись.

Труба осторожно ступал, высоко подняв свечу.

Кое-где половиц не хватало, и приходилось карабкаться по отверстиям в стенах.

Первые две площадки были пусты.

«На третьей часы», — подумал Труба и остановился.

В первый раз в него вполз страх и лохматой и сухой рукой стукнул в сердце.

Ярко вспомнилась столовая, под красной лампой учительница, склоненная на нежные руки, и бородатый Бубнов.

«Убежать разве… Но еще одна площадка — и я увижу дурацкие часы».

В это время раздались отчетливые, мерные удары маятника. Труба быстро взбежал и остановился, тяжело дыша и прикрывая рукой свечу.

Из окна в окно протянулся деревянный вал, под ним массивный стол и между пыльные колеса, цепи, качающийся маятник и сверху, как шапка, тяжелый колокол.

Труба потрогал колеса, радостно засмеялся и начал отвинчивать колокол.

Внезапный ветер задул свечу.

«Опять гром ударит», — подумал он и ощупью стал искать стену; его руки нащупали пролет и перекладину загородки.

«Там пропасть… скверно, что нет больше спичек…»

В это время кто-то охватил его спину и грудь, сильно прижал к решетке и стал клонить.

Труба закричал, ощупал холодные руки и впился в них пальцами.

Одна из рук высвободилась и резко ударила по его темени, еще и еще раз…

Труба рванулся, старая загородка хрястнула, и тьма приняла его тело, жирно и глухо упавшее на камин.


Учительница плакала, а Бубнов гладил ее по волосам.

— Он сейчас приедет, не бойтесь…

— Его, наверно, убило громом.

— Мы бы видели, как падала молния, а гром не страшен. Вон шаги, слышите…

Часто, один за другим неслись удары колокола, насмешливые, торжествующие, как лохматые, дикие птицы.

— Такова воля Провидения, — сказал Бубнов, важно и медленно крестясь.


Загрузка...