Том II

Глава I Ночной визит

Меня иногда спрашивают, почему я ношу странное колечко с бирюзой, — на взгляд непосвященных, оно не представляет никакой ценности и совершенно не приличествует бриллиантам на моей руке, оскорбленным таким соседством, судя по их холодному блеску. Оно было подарено мне на память в то время, о котором я повествую.

— Эй, девчонка, как мне звать тебя? — вскричала пугающе возбужденная Милли, однажды утром ворвавшись в мою комнату.

— Моим именем, Милли.

— Нет, у тебя должно быть прозвище, как у всех.

— Я обойдусь, Милли.

— А я хочу, чтобы было. Может, мне звать тебя Вертихвосткой?

— Ни в коем случае.

— Но должно же быть у тебя прозвище!

— Я отказываюсь…

— А я все-таки дам тебе его, девчонка.

— Я не приму…

— Но я все равно стану как-нибудь называть тебя.

— Я могу не откликаться.

— А я тебя заставлю, — краснея, сказала Милли.

Возможно, ее рассердил мой тон, ведь мне была просто отвратительна ее прежняя грубость.

— Не заставишь, — спокойно возразила я.

— Еще посмотрим… А то дам тебе прозвище безобразнее этого.

Я презрительно улыбнулась — чтобы не выдать испуга.

— По-моему, ты кокетка, ты развязная… и вообще дура! — выпалила она, совершенно пунцовая.

Я улыбалась той же немилосердной улыбкой.

— И ты у меня сейчас получишь пощечину — глазом моргнуть не успеешь!

Она размахнулась, хлопнула рукой по платью и в ярости метнулась ко мне. Я на самом деле решила, что она вызывает меня меряться силой.

Но я остановила ее, присев в реверансе, и горделиво прошествовала из комнаты в кабинет дяди Сайласа, где нам подавали завтрак в тот и последующие дни.

За столом мы, отгородившись надменностью, молчали: кажется, мы даже не взглянули друг на друга.

В тот день мы не ходили вместе гулять.

Я сидела в полном одиночестве вечером, когда ко мне в комнату вошла Милли. Глаза у нее были красные, взгляд — очень печальный.

— Дай руку, кузина, — сказала она, беря меня за запястье, и вдруг потянула и звонко ударила моей рукой себя по пухлой щеке, так что в пальцах у меня закололо. Я не успела справиться с изумлением, как она исчезла.

Я позвала ее, но она не откликнулась, я бросилась вдогонку, но она бегала быстро, и я потеряла ее в пересекающихся галереях.

Я не видела ее ни за чаем, ни отправляясь спать, но, когда легла и уже заснула, Милли разбудила меня. Она изливала потоки слез.

— Мод, кузина, ты простишь?.. Ты уже никогда меня опять не полюбишь? Нет, я знаю, что нет… Я такая тварь… Как противно… как стыдно! Вот тебе пирожное-банбери — я в город за ним посылала… вот тебе конфеты — съешь, а? Вот тебе колечко… твои, конечно, красивее, но, может, ты будешь носить его из дружбы ко мне… в память дружбы с бедной Милли, которая еще ничего плохого тебе не сделала… Если бы ты простила меня… Я за завтраком погляжу: на руке у тебя колечко — значит, у нас опять дружба, а нет — я больше не стану тревожить тебя, просто возьму и утоплюсь — чтобы глаза тебе не мозолила дрянная Милли.

Не задержавшись ни на мгновение и покинув меня, не вполне проснувшуюся, с чувством, что все это мне пригрезилось, она выбежала из комнаты — босая, кутая плечи в задранную юбку.

Она оставила свою свечу возле моей кровати, а свои скромные подношения — на моем одеяле. Не бойся я встречи с гоблинами, я бы пустилась за ней, но страх удержал меня. Тоже босая, я стояла у постели и целовала жалкое маленькое колечко; я надела его на палец, где ношу его с тех пор и всегда буду носить. А когда я легла, мечтая, чтобы поскорее настало утро, ее бледное лицо, умоляющее и покаянное, не давало мне уснуть, и я час за часом с горечью укоряла себя за жестокое бесстрастие… я думала, откровенно говоря, что виновата в тысячу раз больше Милли.

До завтрака я напрасно разыскивала ее. За завтраком мы наконец встретились, впрочем, в присутствии дяди Сайласа, молчаливого, апатичного, но грозного, и, сидя за чрезмерно большим столом под холодным странным взглядом моего опекуна, говорили только по необходимости и то — понизив голос, потому что, если Милли вдруг произносила словечко достаточно громко, дядя Сайлас обычно вздрагивал, прикрывал ухо своими тонкими белыми пальцами с таким видом, будто боль пронзала его до самого мозга, а потом пожимал плечами и страдальчески улыбался в пространство. Когда дядя Сайлас не был настроен говорить — это иногда случалось, — мы понимали, что разговор за столом едва ли уместен.

Увидев на моей руке колечко, Милли ахнула и округлила глаза — она казалась такой обрадованной. Она чуть не вскочила с места, но удержалась; лицо бедняжки исказилось, она закусила губу. Неотрывно, с мольбой, смотрела она на меня, на ее глазах выступили слезы и потекли ручейками по пухлым щекам.

Я, несомненно, раскаивалась даже больше нее. Я плакала и улыбалась, мне так хотелось поцеловать бедняжку. Наверное, мы выглядели пренелепо; впрочем, это хорошо, что мелкие происшествия могут глубоко взволновать нас в ту пору жизни, когда серьезные испытания выпадают редко.

Но вот мы наконец остались вдвоем, и объятия, которыми наградила меня Милли, походили скорее на спортивную борьбу. Милли вертела меня так и этак, прятала лицо у меня на груди и громко причитала сквозь слезы:

— Я жила совсем одна, пока ты не приехала. Ты ко мне — по-доброму, а я… я — сатана. Я никогда тебя не назову никаким другим именем, а только — Мод… моя милая Мод!

— Милли, ты должна назвать меня Вертихвосткой. Я буду Вертихвосткой, буду кем ты захочешь. Ты должна… должна… — Я ревела под стать Милли и обнимала ее изо всех сил. Удивительно, как мы удержались на ногах.

Так наша дружба с Милли еще больше окрепла.

Между тем зима вступила в свои права, дни сделались короче, ночи — длиннее; долгими стали разговоры у камелька в Бартраме-Хо. Меня тревожили странные приступы, которым столь часто был подвержен дядя Сайлас. Вначале, поддаваясь привычке, усвоенной Милли, я не слишком много размышляла о дядиной болезни. Но однажды, когда дядя «чудил», он послал за мной, я увидела его и неописуемо испугалась.

Он лежал в белой рубахе, свернувшись клубком в громадном кресле. Я бы подумала, что он мертв, но старая л’Амур, сопровождавшая меня, вполне разбиралась в этой болезни со всеми ее жуткими симптомами.

Она мрачно, многозначительно подмигнула мне и, кивнув, прошептала:

— Не шумите, мисс, ни-ни — пока не заговорит сам. Он сию минуту подаст голос.

Я не заметила у него судорог, но лицо его исказилось как у эпилептика в припадке.

Наморщенный лоб… безумная ухмылка… незрячие, с открывшимися полосками белков глаза.

Неожиданно, поежившись, будто от холода, он выпучил глаза, сомкнул губы, заморгал и уставился на меня бессмысленным, неуверенным взглядом. Наконец на губах его проступила слабая улыбка.

— А! Девочка… дитя Остина. Дорогая моя, я едва способен… я поговорю с вами завтра… в другой раз. Это тик… невралгия или что-то вроде… Мука… Скажите ей…

И, сжавшись в комок, он уже лежал в громадном кресле в той же позе невыразимой беспомощности, а его лицо опять обратилось в ужасную маску.

— Уйдемте, мисс, он передумал, он не сможет… нет, никак не сможет поговорить с вами сегодня, — зашептала старуха.

И мы выскользнули из комнаты. Мне трудно описать пережитое потрясение. Он, казалось, был при смерти, и я, разволновавшись, сказала об этом старухе Уайт, которая, позабыв свою обычную церемонность в обращении с «мисс», подняла меня на смех.

— Помирает? Да он как святой Павел — помирает что ни день!

Я взглянула на нее, задрожав от ужаса. Думаю, она не беспокоилась о том, какие чувства могла пробудить, потому что продолжала с презрением ворчать себе под нос. Я молчала, а потом, все еще не оправившись от страха, заставила себя заговорить с ней:

— Вы не считаете, что это опасно? Не послать ли за доктором?

— Господь с вами, мисс, доктор давно все знает, — на ее лице промелькнула циничная усмешка, тем более ошеломляющая, что искажала черты немощной старости.

— Но это же припадок… паралитический или еще какой-то… ужасный припадок… Нельзя рисковать и оставлять дядю на волю случая, верить, что организм сам справится!

— Не бойтесь вы за него — никакой это не припадок, ничего ему не сделается. Просто дурь находит время от времени. Уже с десяток лет, а то и больше… Доктор все знает, — решительно ответила старуха. — Он, дядя ваш, такой бедлам устроит, ежели вздумаете вмешаться!

Тем же вечером я обсуждала вопрос с Мэри Куинс.

— Они многого недоговаривают, мисс, но я думаю, он слишком уж пристрастился к настойке опия, — заключила Мэри.

Я и сейчас не в состоянии указать на природу тех периодических приступов. Потом я часто говорила о них с медиками, но ни разу не слышала, чтобы кто-то объяснял все пристрастием к опию. Несомненно, однако, что дядя употреблял лекарство в ужасающих дозах. Он действительно иногда жаловался, что невралгия вынуждает его держаться этой печальной привычки.

Образ дяди Сайласа, каким я увидела его в тот день, тревожил мое воображение и вселял страх. Я крепко спала по ночам в Бартраме. И это естественно, если ежедневно проводить по многу часов на открытом воздухе и в движении. Но той ночью я была взбудоражена и не могла заснуть; шел третий час, когда мне послышался на аллее звук подъезжавшего экипажа и конский храп.

Мэри Куинс была рядом, поэтому я осмелилась подняться с постели и выглянула в окно. Мое сердце учащенно забилось — я увидела, как почтовый дилижанс въехал во внутренний двор. Переднее окошко экипажа было опущено, миг-другой — и форейтор осадил коренную.

Получив какое-то распоряжение, он направил — уже шагом — экипаж ко входу, где на ступеньках я заметила поджидавшую их фигуру. Возможно, это была старуха л’Амур, а возможно, и нет. С перил лестницы, возле двери, светила лампа. Фонари почтового дилижанса тоже горели, ведь ночь выдалась темная.

Почтальон вытащил из дилижанса, как мне показалось, сумку и саквояж, снял с верха коробку, и вещи внесли в холл.

Чтобы видеть происходившее там, мне пришлось прижаться щекой к стеклу и все время протирать его ладонью, ведь оно мгновенно запотевало от моего дыхания. Но я разглядела, как некто высокого роста, закутанный в плащ, спустился с подножки дилижанса и быстро вошел в дом. Однако действительно ли то был мужчина? А может, женщина? Я так и не поняла.

Сердце мое заколотилось. Я сделала заключение: моему дяде хуже, он умирает… и это доктор, за которым послали слишком поздно.

Я прислушивалась: вот сейчас доктор поднимется, войдет к дяде — я думала, что в ночной тишине я все услышу, но до меня не донеслось ни звука. Целых пять минут я напрягала слух — понапрасну. Я вернулась к окну, но обнаружила, что экипаж исчез.

Я испытывала сильное искушение разбудить Мэри Куинс, держать с ней совет и убедить ее провести расследование. Не сомневаясь, что мой дядя при смерти, я жаждала узнать мнение доктора. Но ведь я поступила бы жестоко, оторвав добрую душу от освежающего сна. Поэтому, продрогшая от холода, я вернулась в постель и лежала, продолжая прислушиваться и строить догадки, пока не заснула.

Утром, по обыкновению не дав мне одеться, в комнату влетела Милли.

— Как дядя Сайлас? — поторопилась я узнать.

— Старая л’Амур говорила, что еще чудит, но уже не так плох, как вчера, — ответила Милли.

— Разве за доктором не посылали? — спросила я.

— За доктором?.. Вот странно, она и словом не обмолвилась… — отвечала кузина.

— Я только спрашиваю.

— Не знаю, приезжал ли, нет, — проговорила она. — Но с чего ты взяла — про доктора?

— Прошлой ночью, между двумя и тремя часами, здесь был почтовый дилижанс.

— Да ну? А кто сказал? — живо заинтересовалась Милли.

— Я сама видела. И некто — я решила, доктор, — покинул дилижанс и вошел в дом.

— Враки! Кто бы за доктором посылал, девчонка? Не доктор это, говорю тебе. Каков из себя? — спросила Милли.

— Я только видела, что мужчина — а может, женщина? — высокого роста… в плаще, — сказала я.

— Тогда не он. И не другой, о котором я подумала… Будь я проклята, если это не Корморан{1}, — вскричала Милли, нетерпеливо отбивая дробь костяшками пальцев по столу.

Именно в этот момент в дверь постучали.

— Войдите, — сказала я.

В комнату вошла старая л’Амур и присела в реверансе.

— Я пришла сказать Мэри Куинс, что ее завтрак готов, — произнесла старуха.

— Кто прибыл на почтовых? — потребовала у нее ответа Милли.

— Какие еще почтовые? — взвизгнула старая карга.

— Я про почтовый дилижанс, который останавливался тут в третьем часу ночи, — проговорила Милли.

— Вранье! Подлое вранье! — выкрикнула старуха. — Не было тут у дверей никакого дилижанса с тех пор, как мисс Мод приехала из Ноула.

Я с изумлением смотрела на старуху служанку, смевшую так дерзить.

— Был дилижанс, и привез, надо думать, Корморана, — сказала Милли, наверное, привыкшая к смелым речам л’Амур.

— Опять подлое вранье, под стать прежнему! — отрезала старая карга, и ее изможденное, сморщенное лицо сделалось красным, как медь.

— Прошу вас никогда не выражаться подобным образом в моей комнате, — сказала я, очень рассерженная. — Я видела почтовый дилижанс у дверей; то, что вы лжете, не имеет особого значения, но вашу грубость я здесь не потерплю. И если это повторится, я, несомненно, пожалуюсь дяде.

При моих словах старуха покраснела еще сильнее, сбитая с толку; она уставилась на меня, поджав губы, так что лицо ее исказила зловещая гримаса. Однако она поборола гнев и только раздраженно фыркнула, говоря:

— Я не хотела обидеть вас, мисс, мы, в Дербишире, как подумаем, так и сказанем. Я не хотела обидеть вас, мисс. Вы ж не обиделись, а? — И она еще раз почтительно присела в реверансе. — А вам, мисс Милли, я позабыла сказать, что господин требует вас сию же минуту.

Милли молча поспешила из комнаты, л’Амур, не отставая, следовала за ней.

Глава II Появляется доктор Брайерли

У Милли, присоединившейся ко мне за завтраком, глаза были красные и припухшие. Она еще ловила воздух с тем тихим всхлипом, который выдает — даже при отсутствии других признаков — недавние бурные рыдания. Она села молча.

— Ему хуже, Милли? — встревоженно спросила я.

— Нет, с ним ничего плохого, с ним все в порядке, — резко ответила Милли.

— В чем же дело тогда, Милли, дорогая?

— Вредная старая ведьма! Наговорила Хозяину, что я сказала про Корморана, ну, что почтовый дилижанс прошлой ночью привез Корморана.

— А кто это — Корморан? — полюбопытствовала я.

— Ох, вот оно… Ты хочешь, чтобы я рассказала, и я хочу рассказать, а только не смею, ведь он тут же отошлет меня во французскую школу, черт бы ее побрал! Черт бы их всех побрал!

— А почему дядя Сайлас обеспокоился? — очень удивившись, спросила я.

— Так ведь врут!

— Кто?

— Л’Амур — вот кто. Она как наябедничала Хозяину про меня, так он за нее и взялся, потребовал сказать, были ли приезжие прошлой ночью, а она клялась, что никого не было. Ты уверена, Мод, — ты действительно что-то видела? Может, тебе приснилось?

— Не приснилось, Милли, я видела это, как вижу тебя, — ответила я.

— Хозяин все равно не поверит, он взъярился на меня, грозит Францией, чтоб она под воду ушла! Не люблю Францию… да, чертовски не люблю. Ты ж, наверное, тоже?.. Они меня застращали Францией — отошлют, посмей я еще хоть словечко сказать про почтовых и… про кого бы то ни было.

Меня уже мучило любопытство: кто это — Корморан? Но я поняла, что ничего не услышу от Милли, и она в действительности знала не больше моего насчет таинственного ночного посетителя.

Через несколько дней я была удивлена, увидев доктора Брайерли — он поднимался по лестнице. Я стояла в темной галерее, когда он пересекал площадку, направляясь к дядиной двери, — не сняв шляпы, с какими-то бумагами в руках.

Он не заметил меня, и, как только он вошел к дяде Сайласу, я спустилась вниз. В холле я нашла поджидавшую меня Милли.

— Значит, доктор Брайерли здесь, — сказала я.

— Это худой, что ли, с колючим взглядом, в лоснящемся черном сюртуке? Который только что поднялся наверх? — спросила Милли.

— Да. Он вошел в комнату к твоему папе, — сказала я.

— А может, как раз он приехал той самой ночью? Он оставался в доме, хотя мы его и не видели, — здесь проще простого затеряться… в таком-то доме!

Эта же мысль пришла и мне в голову, но я сразу ее отвергла. Конечно, я видела не доктора Брайерли, а кого-то другого.

Не прояснив ничего, мы взялись за наши занятия — отправились порисовать разрушенный мост. Калитка оказалась, как и прежде, запертой, и, поскольку Милли не удалось убедить меня перелезть через калитку, мы обошли забор по берегу реки.

Рисуя, мы заметили смуглое, под копной черных как сажа волос, лицо и полинявшую красную куртку Самиэля; укрывшись за деревьями, он смотрел на нас злобным взглядом и стоял недвижимо, как вырезанная из камня фигура в боковом приделе собора. Когда мы вновь поглядели в его сторону, он уже исчез.

День для зимы выдался теплый, но мы, хотя и закутанные, не усидели за этюдами дольше десяти–пятнадцати минут. По дороге обратно, минуя небольшую рощицу, мы вдруг услышали рассерженные голоса и увидели под деревьями старого злодея Самиэля и его дочь: он дважды ударил ее своей палкой, причем раз — по голове. Красавица отбежала совсем недалеко, злобный же лесной демон поспешно заковылял вдогонку, изрыгая проклятия и размахивая своей дубинкой.

Я вскипела. Я была так потрясена, что на миг лишилась речи, но в следующий — закричала:

— Изверг! Как вы смеете бить бедную девушку?!

Она, отбежав всего на несколько шагов, обернулась к преследователю — и к нам — лицом: глаза ее полыхали, она была бледна и едва сдерживала слезы. Две струйки крови стекали по ее виску.

— Эй, папаша, погляди-ка сюда! — проговорила она со странной дрожащей улыбкой, подняв руку, перепачканную кровью.

Возможно, он устыдился и поэтому пришел в еще большую ярость, поскольку громко выругался и вновь пустился за девушкой, крутя палкой перед собой. Наши голоса, однако, остановили его.

— Мой дядя узнает о вашей жестокости. Бедная девушка!

— Дай ему, Мэг, если он еще раз тебя тронет! И зашвырни его ногу в речку сегодня, когда он заснет!

— Щас я тя тем же попотчую! — услышали мы брань. — Так ты научаешь ее бить отца родного? Ну смотри!

И он повернул голову к Милли, устремив на нее свирепый взгляд и размахивая дубиной.

— Успокойся, Милли, — шепнула я, ведь она уже готовилась схватиться с ним. А его я еще раз заверила, что дома сообщу дяде о том, как он обращается с бедной девушкой.

— Вас-то пущай и блаадарит за все — подъехали к ней, упросили открыть калитку, — прорычал он.

— Вранье! Мы обогнули забор по ручью, — закричала Милли.

Я считала, что препираться с ним незачем. Он же, на вид очень сердитый и, как мне показалось, немного растерянный, дергаясь и раскачиваясь, пошел своей дорогой. А на мою повторную угрозу сообщить о происшествии дяде он, уходя, через плечо проревел:

— Сайлас не сделает даже вот так. — И он щелкнул мозолистыми пальцами.

Девушка стояла на прежнем месте, она стирала кровь с лица и смотрела на ладонь, прежде чем вытереть ее о фартук.

— Бедная моя, — обратилась я к девушке, — не плачьте. Я поговорю с дядей о вас.

Но она не плакала. Подняв голову, она исподлобья, с каким-то угрюмым презрением взглянула на утешительниц.

— Возьмите вот эти яблоки, хорошо? — В нашей корзинке лежало два-три яблока, которыми так славился Бартрам.

Я не решалась приблизиться к ней: эти Хоксы, что Красавица, что Чурбан, были такие дикари… Поэтому я покатила яблоки по земле к ее ногам.

Она так же угрюмо смотрела на нас, потом сердито пнула докатившиеся до ее ног яблоки. Вытерла висок и лоб фартуком, молча повернулась и медленно двинулась прочь.

— Бедняжка! Наверное, нелегкая у нее жизнь. Какие же они странные и недружелюбные люди!

Когда мы вернулись домой, старуха л’Амур поджидала «мисс» на верху парадной лестницы; с почтительным реверансом она сообщила, что господин был бы рад видеть меня.

Не затем ли, чтобы услышать подтверждение, что я наблюдала прибытие того таинственного почтового дилижанса? Манеры дяди Сайласа, при всей мягкости, чем-то пугали меня, и меньше всего на свете мне хотелось встретить дядин обличающий взгляд.

К тому же я не знала, в каком состоянии найду дядю, и ужасалась при мысли, что опять застану его таким, как в последний раз.

Я входила в комнату с неким трепетом, но мгновенно почувствовала облегчение. Дядя Сайлас был явно в прежнем здравии и, насколько я могла помнить, одет в тот же изящный, хотя и небрежный наряд, в котором я впервые увидела его.

Доктор Брайерли — какой чудовищный контраст, какая грубая внешность и, однако, какой ободряющий в этом его присутствии знак! — сидел подле дяди Сайласа за столом и перевязывал бумаги. Он изучал меня, мне показалось, встревоженным и испытующим взглядом, когда я подходила ближе, и только после того, как я поздоровалась с ним, он, очевидно, вдруг вспомнил, что еще не встречался со мной в Бартраме: он встал и приветствовал меня в обычной резкой и несколько фамильярной манере — вульгарный, неловкий, но все же искренний и по-своему добрый.

С места поднялся и дядя — внушавшая странное благоговение фигура в свободно ниспадавших рембрандтовских одеждах черного бархата. Как же мягок, как благосклонен, как оторван от всего земного и непостижим!

— Мне нет необходимости говорить вам о ее самочувствии. Эти лилеи и розы на девичьем лице — свидетельство того, сколь живителен воздух Бартрама, доктор Брайерли. Я почти удручен тем, что скоро прибудет ее экипаж. Только и надеюсь, что она не сократит прогулки. Ее вид, определенно, оздоровляет меня. Это яркость цветов в зимнюю пору, это благоухание поля, благословенного Господом!

— Сельский воздух, мисс Руфин, — прекрасная приправа к сельской пище. Мне нравится, когда молодые женщины едят с аппетитом. Вы приобрели несколько фунтов говядины и баранины после того, как мы встречались в последний раз.

Произнеся эту лукавую речь, доктор какое-то время пристально изучал мое лицо, чем привел меня в смущение.

— Мою систему взглядов вы, доктор Брайерли, как ученик Эскулапа, должны одобрить — сначала здоровье, потом образование. Европа — лучшее место для усвоения уроков утонченности, и мы, Мод, конечно, в скором времени немножко посмотрим мир, но, думается, если речь идет о здоровье, то я находил бы несравненную, хотя и грустную прелесть в окружении, где протекают столь многие счастливые, пусть праздные и глупые младые дни мои, и это живописное уединение влекло бы меня еще сильнее. Помните дивные строки старого Шолье?{2}

Désert, aimable solitude,

Séjour du calme et de la paix,

Asile où n’entrèrent jamais

Le tumulte et l’inqiétude[60].

He стану утверждать, что забота и печаль совсем не посещают нас в нашем лесном убежище, но мирская суета не проникает сюда — благодарение Небу! — никогда.

На суровом лице доктора Брайерли проступил скептицизм, и, едва отзвучало впечатляющее «никогда», он произнес:

— Забыл спросить про ваш банк.

— «Бартлет и Холл», на Ломбард-стрит, — сухо, коротко ответил дядя Сайлас.

Доктор пометил себе это в блокноте с выражением лица, говорившим: «Не приму вас за анахорета».

Я заметила, как дядя Сайлас торопливо кинул на меня пронизывающий взгляд, будто оценивая, постигла ли я смысл демарша доктора Брайерли; доктор же, рассовав бумаги по вместительным карманам своего сюртука, тем временем встал и откланялся.

Когда он ушел, я решила, что самое время высказать жалобу на Дикона Хокса. Дядя Сайлас поднялся из кресла, а я, поколебавшись, начала:

— Дядя, вы позволите мне рассказать о происшествии, которому я была свидетельницей?

— Разумеется, дитя, — ответил он, устремив на меня свой проницательный взгляд. Наверное, он вообразил, что я заведу речь о том таинственном почтовом дилижансе.

Я описала сцену в Уиндмиллском лесу, которая потрясла нас с Милли всего час назад.

— Видите ли, дорогое дитя, они грубые люди, их представления далеки от наших, а их чада подвергаются наказаниям, какие нам могут показаться чрезмерно суровыми. Но я не нахожу нужным и не стану вмешиваться в семейные ссоры.

— Но ведь он сильно ударил ее по голове тяжелой палкой, дядя, и она просто истекала кровью.

— Ах! — сухо произнес дядя.

— И только потому, что мы с Милли пообещали непременно рассказать обо всем вам, он не ударил ее еще раз. Я действительно думаю, что, если он будет обращаться с ней так же жестоко, он может серьезно изувечить девушку, даже убить.

— Мое романтическое дитя! Люди этого разряда не придают значения проломленной голове, — отозвался дядя в том же тоне.

— Но, дядя, разве это не чудовищная жестокость?

— Разумеется, чудовищная жестокость, однако вам надо запомнить, что они чудовища и что им надлежит быть жестокими, — сказал он.

Я испытала разочарование. Я воображала, что дядя, при его мягкой натуре, исполнится ужаса и возмущения, узнав о таком насилии. Увы, дядя оказался заступником этого отъявленного негодяя Дикона Хокса.

— Он к тому же всегда груб и дерзок с Милли и со мной, — не отступала я.

— О! Дерзок с вами? Это другое дело. Я разберусь. Больше ничего, мое дорогое дитя?

— А этого недостаточно?..

— Он полезный слуга, этот Дикон Хокс, и хотя наружность у него не располагающая, а манеры грубы, тем не менее он предобрый отец и честнейший человек… человек высокой морали, пусть и суров. Неотшлифованный алмаз. Не ведает о правилах утонченного общества. Отважусь сказать, он искренне думает, что неизменно был донельзя почтителен с вами; посему мы должны проявить снисходительность. — И дядя Сайлас провел по моим волосам своей тонкой старческой рукой и поцеловал в лоб. — Да, мы должны проявлять снисходительность и доброту. Что говорит нам Святая книга? «Не судите, да не судимы будете». Ваш дорогой отец руководствовался этой максимой — столь же возвышенной, сколь и ужасной. На то же направлены и мои усилия… Увы! Дорогой Остин… longo intervallo…[61] ты далеко от нас, ты обрел покой, а я несу свое бремя, я все еще на трудной горной тропе в непроглядной ночи.

O nuit, nuit douloureuse! O toi, tardive aurore,

Viens-tu? vas-tu venir? est-tu bien loin encore?[62]

И, повторив эти строки из Шенье{3}, с возведенными горе глазами и воздетой рукой, с интонацией непередаваемой скорби и усталости, он, оцепеневший, опустился в свое кресло, закрыл глаза и какое-то время оставался нем. Потом, торопливо поднеся к глазам надушенный носовой платок, он взглянул на меня очень ласково и произнес:

— Что-нибудь еще, дорогое дитя?

— Нет, дядя, благодарю вас. Я только и хотела сказать об этом человеке, о Хоксе. Думаю, он без умысла был столь груб с нами, но я действительно боюсь его, из-за него наши прогулки к реке лишены приятности.

— Я вас прекрасно понимаю, моя дорогая. Я позабочусь об этом. А вам надо запомнить: ничто не будет досаждать моей возлюбленной племяннице и подопечной, пока она в Бартраме, — ничто, чему ее старый родственник Сайлас Руфин в силах воспрепятствовать.

И с мягкой улыбкой, давая понять, что желает наконец расстаться со мной без «хлопанья дверью», он выпроводил меня.

Доктор Брайерли не ночевал в Бартраме, он остановился в маленькой гостинице в Фелтраме и после визита к нам отправился прямо в Лондон, как потом я узнала.

— Твой безобразный доктор умчал на пролетке, — сказала мне Милли, когда мы столкнулись с ней на лестнице: она торопилась наверх, я — вниз.

Зайдя в небольшую комнату, служившую нам гостиной, я, однако, обнаружила, что она ошиблась. Доктор Брайерли, в шляпе, в толстых шерстяных перчатках, в поношенном темно-сером, застегнутом до самого подбородка пальто, в котором он казался еще более долговязым, поместив свой черный кожаный саквояж на стол, читал у окна томик, принесенный мною сюда из дядиной библиотеки.

Это было повествование Сведенборга об иных мирах — о рае и об аде{4}.

Когда я вошла, он закрыл книгу, — но прежде заложил в нее палец на нужной странице, — и, позабыв снять шляпу, шагнул ко мне в своих скрипучих несуразных башмаках. Кинув быстрый взгляд на дверь, он произнес:

— Рад коротко повидаться с вами наедине… очень рад.

Между тем лицо его выражало крайнюю тревогу.

Глава III Отъезд в ночь

— Я сейчас уезжаю. Я… я хотел узнать, — он вновь посмотрел на дверь, — вам действительно хорошо здесь?

— Хорошо, — торопливо ответила я.

— Вы проводите время только в обществе вашей кузины? — продолжил он, окинув взглядом стол, накрытый для двоих.

— Да. Но мы с Милли очень счастливы вдвоем.

— Замечательно. Однако, наверное, здесь нет учителей, что обучали бы рисованию, пению — всему, положенному молодым леди. Нет? Никаких учителей?

— Нет. Мой дядя считает, что мне следует запастись здоровьем.

— О, это мне известно. А коляску с лошадьми так и не доставили? Когда ждете?

— Я на самом деле не могу сказать. И уверяю вас, особенно не беспокоюсь из-за отсутствия коляски. Бродить по поместью — настоящее удовольствие.

— Вы пешком добираетесь до церкви?

— Да. У экипажа, принадлежащего дяде Сайласу, требуется сменить колесо, как он объяснил.

— Молодой леди вашего положения не пристало, знаете ли, обходиться без экипажа. У вас есть верховая лошадь?

Я покачала головой.

— Ваш дядя, как вам известно, располагает средствами на ваше содержание и образование.

Да, что-то об этом было в завещании… И Мэри Куинс сетовала на то, что опекун «старается и фунта в неделю не потратить на наш пансион».

Я промолчала и опустила взгляд.

Черные пронзительные глаза доктора Брайерли вновь на миг обратились к двери.

— Он добр к вам?

— Очень добр… ласков и нежен.

— Почему он лишает вас своего общества? Он когда-нибудь обедает вместе с вами, пьет чай, беседует? Вы много видитесь с ним?

— Он несчастный инвалид, у него особый режим. Мне бы на самом деле хотелось, чтобы вы вникли в этот случай: он, я думаю, часто подолгу пребывает в беспамятстве, и разум его иногда странно слабеет.

— Осмелюсь сказать — испорчен с юных лет. Я заметил опий, приготовленный у него во флаконе… Ваш дядя им злоупотребляет.

— Почему вы так решили, доктор Брайерли?

— Средство приготавливается на воде… повышение концентрации ведет к помутнению сознания. Вы даже не вообразите, сколько этого зелья они способны проглотить. Почитайте «Любителя опиума»{5}. У меня было два случая, когда доза превышала ту, что у де Квинси. Новость для вас? — И доктор невозмутимо рассмеялся над моей наивностью.

— Что же, по-вашему, его беспокоит? — спросила я.

— Не имею представления, но, возможно, он только и делает, что тем или иным способом воздействует на свои нервы и мозг. Эти любители удовольствий, не ведающие иных стремлений, совершенно изнашивают себя и дорого платят за свои грехи. Значит, он добр и ласков, но передал вас на руки вашей кузине и слугам. Люди здесь воспитанные, любезные?

— Не знаю, что и сказать… Здесь есть человек по имени Хокс и его дочь, которые очень грубы, порой ведут себя даже оскорбительно; они говорят, мой дядя приказал им не пускать нас в некоторые уголки поместья, но я не верю, ведь дядя Сайлас не упомянул об этом, когда я сегодня пожаловалась на Хокса.

— Куда именно вас не пускают? — живо поинтересовался доктор Брайерли.

Я объяснила как можно подробнее.

— Отсюда видно? — Он выглянул в окно.

— О нет.

Доктор пометил что-то в своей записной книжке, а я добавила:

— Я совершенно уверена, что дядин запрет — это выдумка Дикона; он такой нелюбезный, неучтивый человек.

— А что вы скажете про ту старую служанку, которая все заходила в комнату вашего дяди?

— О, это старуха л’Амур, — ответила я, впрочем, ничего не прояснив своим ответом, ведь я употребила прозвище, которым наградила ее Милли.

— А эта вежлива? — спросил он.

Нет конечно же. Она была неприятнейшей, даже зловредной старухой. Мне почудилось, что я вновь слышу, как она грубо бранится.

— Не слишком хорошее у вас общество, — проговорил доктор Брайерли. — Но где один, там появятся и другие. Вот, я как раз читал… — Он открыл томик, заложенный пальцем, и прочел несколько фраз, смысл которых я хорошо помню, хотя точные слова, конечно, позабылись.

Фрагмент был из той ужасной части книги, где описывалось состояние проклятых, и в нем говорилось, что, независимо от физических причин, которые сводят этих несчастных под одной крышей и усиливают их отторгнутость от высших духов, существуют симпатии, склонности, нужды, сами собой порождающие жалкую стадность, но вместе с тем и отверженность.

— А другие слуги? Лучше? — продолжил он расспросы.

Мы мало видели других, исключая старого Жужеля, дворецкого: будто крохотное механическое создание, с каркасом из сухих косточек, он возникал то тут, то там, нашептывал что-то, ни к кому не обращаясь, и улыбался, когда накрывал на стол, а в остальном, казалось, совершенно не осознавал внешнего мира.

— Убранство комнаты совсем не во вкусе мистера Руфина, разве ваш дядя не мог позаботиться, чтобы меблировка была чуть изящнее? Это его прямая обязанность, я считаю! — Доктор Брайерли немного помолчал, а потом, все так же посматривая на дверь, проговорил тихо, с настороженностью, но очень отчетливо: — Вы больше не думали о том деле? Не желаете, чтобы ваш дядя отказался от опекунства? Не следует придавать большое значение его решению. Вы могли бы оплатить его отказ, если… цена будет разумной. И я считаю, вы позаботитесь о своих интересах, мисс Руфин, поступив таким образом… только бы выбраться, если возможно, из этого места.

— Но я совсем не думала об этом. И я счастливее здесь, чем ожидала. Я так привязалась к кузине Милли.

— Сколько времени вы уже здесь, если говорить точно?

Я ответила, что два — нет, три месяца.

— Вы видели вашего кузена, молодого джентльмена?

— Нет.

— Гм. Вам не одиноко? — поинтересовался он.

— Здесь не принимают гостей, но меня же предупредили.

Доктор насупившись изучал свой видавшей виды башмак и тихонько постукивал каблуком об пол.

— Нет, вам все же очень одиноко, и общество здесь негодное. Вам было бы веселее где-нибудь в другом месте. У леди Ноуллз, например, а?

— О, там — конечно. Но мне хорошо и здесь: на самом деле я провожу время очень приятно, и мой дядя добр. Стоит только сказать, что мне досаждает, и он постарается все исправить — он постоянно твердит мне об этом.

— Нет, здесь неподходящее место для вас, — повторил доктор Брайерли. — Разумеется, что касается вашего дяди, — продолжил доктор, видя удивление на моем лице, — все верно; но он совсем беспомощен. Как бы то ни было, подумайте еще раз. Вот мой адрес: Ханс Эмманьюэл Брайерли, доктор медицины, Кинг-стрит, семнадцать, Ковент-Гарден, Лондон. Смотрите не потеряйте… — Он вырвал листок с адресом из своей записной книжки. — Моя пролетка у дверей. Вы должны… вы должны… — Он смотрел на часы. — Запомните, вы должны серьезно подумать. И никому не показывайте листок. Не оброните его где-нибудь. Лучше всего нацарапать адрес на дверце шкафа изнутри, но не ставьте мое имя — вы его запомните, — только адрес. А листок сожгите. Куинс с вами?

— Да, — сказала я, довольная, что могу хоть чем-то его порадовать.

— Хорошо, не отпускайте ее от себя, это тревожный знак, если они захотят удалить ее. Не соглашайтесь, смотрите… И дайте мне знать, я тут же приеду. Все письма, которые вы получаете от леди Ноуллз, — она ведь, как вам известно, очень откровенна в речах, — лучше сразу жечь. Я слишком задержался, однако… Запомните, что я сказал вам: булавкой нацарапайте адрес, листок сожгите и не проговоритесь ни единой живой душе об этом. До свидания. О, я унес вашу книгу!

И в лихорадочной спешке, коротко мне кивнув, он подхватил свой зонтик, саквояж, жестяной сундучок и стремительно вышел из комнаты. Через минуту я услышала стук колес его экипажа.

Я посмотрела ему вслед и вздохнула: тяжелые предчувствия, мучившие меня еще до отъезда в Бартрам-Хо, вновь пробудились в душе.

Мой уродливый, вульгарный и при всем том истинный друг исчез за гигантскими липами, прятавшими Бартрам от мира, — пролетка, с саквояжем доктора на верху, скрылась из виду, и я вновь тяжело вздохнула. Когда тени от сплетавшихся в вышине ветвей вновь легли на дорогу, я почувствовала себя беспомощной, покинутой. Опустив глаза, я увидела, что держу в руке адрес доктора Брайерли.

Я сунула листок за корсаж и быстро и бесшумно взошла по лестнице, опасаясь, как бы старуха опять не поджидала меня на площадке, чтобы позвать в комнату дяди Сайласа, — под его взглядом я выдала бы себя.

Но я благополучно достигла своей комнаты незамеченной и заперла за собой дверь. Прислушиваясь, я трудилась: острием ножниц царапала адрес там, где посоветовал доктор Брайерли. Потом, все время страшась, что кто-нибудь постучит и застанет меня, достала спички и обратила опасный клочок бумаги в пепел.

Впервые я испытала неприятное чувство, связанное с необходимостью хранить тайну. Это обособляющее положение причиняло мне непомерную боль, ведь по натуре я была очень открытой и нервической девушкой. Я непрестанно спохватывалась в последний момент, что вот сейчас обнаружу свою тайну à propos de bottes[63], непрестанно укоряла себя за двуличие. И всякий раз меня охватывал ужас, когда чистосердечная Мэри Куинс приближалась к шкафу или добрая душа Милли желала узреть чудеса моего гардероба. Я бы все отдала, только бы подойти, указать на буквы, тоньше волоса, и сказать: «Это адрес доктора Брайерли в Лондоне. Я нацарапала эту надпись острием ножниц, приняв все предосторожности, чтобы никто — даже вы, мои добрые друзья, — не застал меня врасплох. С тех пор я хранила секрет ото всех и дрожала, когда ваши не ведающие притворства лица заглядывали в шкаф. Теперь вы все знаете. Сможете ли вы когда-нибудь простить мне этот обман?»

Но я не решалась открыть им надпись, не решалась и уничтожить ее, о чем тоже подумывала. Наверное, нет другого такого нерешительного человека на свете. Только в минуты глубокого волнения или в страстном порыве я могу действовать. Тогда я преображаюсь, становлюсь проворной и смелой.

— Кто-то, по-моему, уехал отсюда прошлой ночью, мисс, — однажды утром сообщила с загадочным кивком Мэри Куинс. — Было два часа, у меня так болели зубы, что я сошла вниз за щепотью перца, а зажженную свечу оставила при вас на случай, ежели вы проснетесь. И когда я уже поднималась по лестнице, нет, когда уже была на площадке, со двора, от того конца галереи, что бы вы думали, я услышала? Лошадиный храп и редкие, приглушенные людские голоса, вот что. Я — к окну, выглянула. И точно: лошади, вижу, стоят, впряженные в экипаж, и малый на верх коробку грузит; тут и сундук с саквояжем подоспели. А в дверях, мне кажется, была старая Уайт… л’Амур, если вам угодно, — так ведь мисс Милли ее прозвала? — и говорила старуха с кучером.

— А кто сел в экипаж, Мэри? — спросила я.

— Ну, мисс, я ждала, сколько могла, но зубы так болели, я так замерзла, что в конце концов я бросила это и вернулась в постель, ведь кто его знает, сколько еще пришлось бы ждать. И попомните мои слова, мисс, опять будут держать все в секрете, как на прошлой неделе. Не нравятся мне их привычки, их секреты, не нравится эта старая Уайт. Она только и делает, что сочиняет, — ведь правда? А ей бы поостеречься, раз время-то ее подходит, раз старая такая. Ужас, такая старая и так врет!

Милли проявила любопытство не меньше моего, но тоже оказалась не в силах прояснить хоть что-то. Впрочем, мы сошлись во мнении: уехала, очевидно, та персона, приезду которой я была случайной свидетельницей. В этот раз экипаж останавливался у левой боковой двери за углом дома и, без сомнения, покатил проселочной дорогой.

Итак, о ночном отъезде мы узнали вновь по причине неприятного случая. Было очень досадно, однако, что у Мэри Куинс не хватило терпения дождаться появления путешественника. Мы решили: будем хранить молчание, и даже старухе Уайт — ладно, стану звать ее по-прежнему — л’Амур, — даже ей Мэри Куинс не намекнет о том, что видела. Но растревоженное любопытство, подозреваю, дало знать о себе, и Мэри вряд ли исполнила свое намерение.

Как бы то ни было, бодрящее зимнее солнце и морозные небеса, долгие вечера с ясными звездами и уютным огнем в камине, а значит, разговоры, истории, временами чтение, короткие прогулки по неизменно дивному Бартраму-Хо, а больше всего — ничем не нарушаемое течение нашей жизни, спокойствие которой не оставляло места мыслям об опасности и несчастьях, — все это постепенно подавило во мне дурные предчувствия, ожившие было под влиянием доктора Брайерли.

Кузина Моника, к моей невыразимой радости, вернулась в свое поместье, и активная дипломатия, осуществленная через почту, повела к переговорам о возобновлении дружественных связей между Элверстоном и Бартрамом.

Наконец, в один прекрасный день, кузина Моника, сияющая, не снявшая ни накидки, ни шляпки, румяная от резкого ветра с Дербиширских гор, вдруг предстала предо мной в нашей гостиной. Мы встретились, будто давно не видевшиеся школьные подруги. Кузина Моника всегда оставалась юной в моих глазах.

О, какие были объятия, какой шквал поцелуев, восклицаний, вопросов, какие ласки! В конце концов я не без труда усадила ее в кресло, а она, смеясь, сказала:

— Вы и представить себе не можете, какого самоотречения стоило мне устройство этой встречи. Я целых пять писем написала Сайласу (а я ненавижу писать) и, кажется, ни в одном не позволила себе дерзкого слова! Что за чудо ваш кроха дворецкий! Я не знала, как с ним обойтись у входной двери. Он струлдбруг{6}, эльф или всего-навсего привидение? Где ваш дядя выискал его? Уверена, он появился в канун Дня всех святых в ответ на заклинания… надеюсь, он не ваш суженый{7}… и как-нибудь ночью обратится в серый дым и вылетит в трубу. Такого древнего маленького существа я в жизни не видела! Я упала в экипаже на подушки и решила, что умру от смеха. Он пошел доложить вашему дяде о моем приезде, и я очень рада: я покажусь теперь Сайласу юной как Геба{8} — после него. Но кто это? Кто вы, моя дорогая?

Последние фразы были обращены к пухлощекой бедняжке Милли, которая стояла сбоку у камина и круглыми от страха и удивления глазами глядела на странную леди.

— Ох, простите меня! — воскликнула я. — Милли, дорогая, познакомься, это твоя кузина, леди Ноуллз.

— Значит, вы Миллисент. Дорогая, я очень рада вас видеть. — Кузина Моника вмиг была опять на ногах и уже держала руку Милли в своих, уже целовала ее в обе щеки и гладила по волосам.

Милли, надо сказать, выглядела намного достойнее, чем в тот раз, когда знакомилась с ней я. Платье ее теперь было, по крайней мере, на четверть ярда длиннее. И хотя вид у нее был, несомненно, деревенский, но она уже не казалась нелепой до крайности.

Глава IV Кузина Моника и дядя Сайлас встречаются

Кузина Моника, обнимая Милли за плечи, заглянула ей в лицо веселым и добрым взглядом:

— Мы обязательно подружимся, вы, забавное создание, и я. Мне позволено быть самой дерзкой старухой Дербишира — привилегия за неисправимость; никто никогда не обижается на меня, поэтому я постоянно говорю возмутительнейшие вещи.

— Я сама немножко такая, и я думаю… — делая усилие и чудовищно краснея, проговорила бедная Милли, но потом совсем растерялась и не смогла закончить фразу.

— Думаете? Послушайтесь моего совета и никогда не тратьте время на то, чтобы думать, моя дорогая. Сначала говорите, думайте потом. Таково мое обыкновение; по правде говоря, я и вовсе не думаю. Что за малодушие! Наша хладнокровная кузина Мод иногда думает, и это приносит только вред, но я к ней снисходительна! Интересно, когда ваш допотопный кроха дворецкий вернется? Наверное, он изъясняется на языке пиктов и древних бриттов{9} и вашему отцу требуется немало времени, чтобы перевести его речи. Милли, дорогая, я очень голодна, поэтому не стану дожидаться вашего дворецкого, который предложит мне, наверное, лепешку, испеченную еще королем Альфредом{10}, и датского пива в чаше из черепа, но попрошу у вас всего лишь кусочек отменного хлеба с маслом.

Им тут же и угостили леди Ноуллз; за трапезой она ничуть не утратила словоохотливости.

— Девушки, будете вы готовы за час-другой, если Сайлас позволит вам уехать со мной? Я хотела бы взять вас обеих в Элверстон.

— Ой, восхитительно! Какая вы милая! — вскричала я, обнимая и целуя ее. — Что до меня, то я буду готова через пять минут. А ты, Милли?

Гардероб бедняжки Милли на самом деле и не заслуживал называться таковым; впрочем, она и меня удивила, когда испуганно зашептала мне на ухо:

— Моя лучшая юбка у прачки. Скажи — через неделю, Мод.

— Что она говорит? — спросила леди Ноуллз.

— Говорит, она не будет готова, — ответила я уныло.

— Барахло, чуть ли не все, в стирке, — выпалила бедняжка Милли, глядя в лицо гостье.

— Разрешите мои сомнения — что кузина имеет в виду? — обратилась ко мне леди Ноуллз.

— Ее вещи у прачки, — пояснила я.

В этот момент появился наш кроха дворецкий и объявил леди Ноуллз, что господин ждет ее, как только она соблаговолит оказать ему честь, а также добавил, что господин приносит свои извинения, поскольку принужден из-за болезни побеспокоить ее просьбой подняться к нему.

Кузина вмиг была у двери и бросила нам через плечо:

— Идемте, девушки!

— Простите, моя леди, пока зовут вас одну. Но он велел молодым леди оставаться поблизости, он вскоре пришлет и за ними.

Я уже начинала восхищаться бедным Жужелем, таки сохранившим что-то от вполне почтительного слуги.

— Чудесно. Возможно, нам действительно лучше расцеловаться и возобновить дружбу для начала без свидетелей, — проговорила леди Ноуллз со смехом. И ушла в сопровождении мумии.

Позже она пересказала мне tête-à-tête[64].

— Когда я увидела его, дорогая, — сказала она, — я глазам не могла поверить: эти белые волосы, совершенно белое лицо; этот безумнейший взгляд; эта улыбка, подобная оскалу мертвеца. В последний мой приезд, помню, он был темноволос, одевался как современный английский джентльмен и хранил сходство с тем Сайласом, что изображен на портрете, в который вы, дорогая, влюбились. Но, ангелы небесные, этакое привидение! Я спрашивала себя: в чем причина превращения? Некромантия? Или это результат белой горячки? А он с мерзкой улыбкой, от которой я сама едва не обезумела, произнес:

«Моника, вы видите перемену во мне?»

О! Какой мелодичный, мягкий, колдовской голос был у него. Мне однажды рассказывали про хрустальную флейту, тон которой у некоторых вызывал истерику, и я все время думала об этой флейте. В его голосе всегда крылось что-то особенное.

«Да, я вижу перемену в вас, Сайлас, — произнесла я наконец, — и вы, без сомнения, тоже видите во мне… немалую перемену».

«Со времени вашего последнего посещения могла произойти и большая перемена, чем та, что я имею честь наблюдать», — сказал он.

Он, подумала я, по обыкновению, язвит и имеет в виду, что время не исправило меня и я такая же дерзкая, какой он меня издавна помнит. А я такая и есть, и ему не следует ждать любезностей от старой Моники Ноуллз.

«Давно мы не виделись, Сайлас, но вы же знаете, в том нет моей вины», — сказала я.

«В том ваш инстинкт, дорогая, — не вина. Мы все склонны к подражанию: меня подвергли остракизму сильные мира сего — остальные следуют за ними. Мы все как индюки: у нас столько же здравого смысла и столько же великодушия! По воле судьбы моя голова оказалась поврежденной, и вся стая кинулась на меня — клюют и кулдычат, кулдычат и клюют. И вы среди них, дорогая Моника. В том нет вашей вины — только ваш инстинкт. Поэтому я прощаю вам. Но стоит ли удивляться, что клюющие крепче заклеванных. Вы здоровы, а я… каков есть».

«Сайлас, я приехала не для того, чтобы ссориться. Если мы поссоримся сейчас, мы никогда уже не помиримся — мы слишком стары. А поэтому давайте все забудем и простим друг другу, что можем. Если мы не в силах сделать ни то, ни другое, пусть перемирие длится хотя бы пока я здесь».

«Мои личные обиды я способен простить и прощаю искренне — Бог тому свидетель, но есть вещи, которые нельзя прощать. Вследствие известных вам печальных событий погублены мои дети. Возможно, я, милостью Провидения, буду оправдан для света и, как только время наступит, я вспомню, кто я, и начну действовать. Но мои дети… Вы увидите эту несчастную девушку, мою дочь… образование, общество — все придет для нее слишком поздно… Мои дети погублены».

«Я ничего им не сделала, но знаю, о чем вы, — сказала я. — Вы грозите тяжбой в случае, если у вас будут средства. Но вы забыли, что Остин предоставил вам в пользование этот дом и это поместье, взяв обещание, что вы никогда не станете оспаривать мои права на Элверстон. Вот вам мой ответ, если вы это имеете в виду».

«Что уж имею в виду, то имею», — произнес он с прежней улыбкой.

«Вы хотите сказать, — проговорила я, — что ради удовольствия измучить меня тяжбой вы согласны лишиться предоставленных в ваше пользование дома и поместья?»

«Предположим, я действительно хочу сказать именно это, но почему я должен чего-то лишиться? Мой возлюбленный брат, по завещанию, подарил мне право пожизненного пользования Бартрамом-Хо, не добавив никаких нелепых условий, выдуманных вами».

Сайласа посетило отвратительнейшее из свойственных ему настроений, он наслаждался, запугивая меня. Его злопамятность поглощала все его силы, но он знал так же хорошо, как и я, что никогда не преуспеет, оспаривая права моего дорогого покойного Гарри Ноуллза на владение. Я ничуть не встревожилась из-за его угроз, я так и сказала ему — тем же невозмутимым тоном, каким говорю сейчас.

«Хорошо, Моника, — проговорил он, — я подверг вас испытанию на прочность — у вас нет в ней недостатка. На миг враг рода человеческого овладел мною: мысль о детях, былые беды, нынешние несчастья и позор вызвали озлобление, и я обезумел. Всего на миг… судорога гальванизированного трупа. Не найдется сердца, которое было бы мертвее моего для страстей и амбиций света. Сие не пристало белым волосам, как эти, и человеку, по неделе всякий месяц пребывающему у врат смерти. Пожмем руки? Вот моя — я действительно за перемирие и я действительно забыл и простил все».

Не знаю, зачем ему понадобилась эта сцена. Не догадываюсь: то ли он притворялся, то ли потерял голову… почему… как это могло случиться? Но я рада, дорогая, что, против обыкновения, сохранила спокойствие и не дала вовлечь себя в ссору.


Когда настала наша очередь войти к дяде, вид у него был привычный, но краска на лице кузины Моники, блеск ее глаз ясно свидетельствовали о прозвучавших здесь только что резких и злых словах.

Дядя Сайлас в своей манере высказался об эффекте воздуха и вольности в Бартраме, кои только и мог предложить, и побудил меня оценить их. Затем поманил Милли, нежно поцеловал ее, печально улыбнулся, глядя на нее, и, обернувшись к кузине Монике, проговорил:

— Моя дочь, Милли. О, вероятно, вам представили ее внизу. Вам, без сомнения, она интересна. Хотя я пока не сэр Танбели Кламзи, она, как я уже заметил ее кузине Мод, законченная мисс Хойден{11}. Так ведь, Милли, бедняжка? Своими отличиями ты обязана, моя дорогая, тем, кто с момента твоего рождения воздвигал стену, отгородившую Бартрам от мира. Ты в большом долгу, Милли, перед всеми, кто силою естественных или противоестественных причин укреплял эту невидимую, но неодолимую преграду. За свою исключительность, вряд ли способную снискать благосклонность света, ты должна быть признательна, в частности, твоей кузине леди Ноуллз. Не так ли, Моника? Поблагодари кузину, Милли.

— Вот как вы соблюдаете перемирие, Сайлас! — воскликнула, едва подавляя раздражение, леди Ноуллз. — Мне кажется, вы, Сайлас Руфин, желаете, чтобы я заговорила перед этими юными девушками в тоне, о котором мы все пожалеем.

— О, мои шутки задевают вас, Монни? Подумайте, что бы вы чувствовали, найди я вас растерзанную разбойниками с большой дороги и упрись я ногой вам в горло, плюнь вам в лицо? Но довольно. Зачем я говорю это? Только чтобы придать выразительности прощению. Смотрите, девушки, леди Ноуллз и я, давно отдалившиеся родственники, забыли прошлое и простили друг друга, соединив руки над похороненными обидами.

— Так тому и быть, только давайте откажемся от колкостей и скрытой иронии.

С этими словами их руки соединились в пожатии, а потом дядя Сайлас ласково погладил ее руку своей, посмеиваясь очень тихо и холодно.

— Мне бы хотелось, дражайшая Моника, — проговорил он, завершая немую сцену, — предложить вам ночлег, но я не располагаю ни единой лишней кроватью и боюсь, что мое приглашение остаться вряд ли будет принято.

В ответ прозвучало приглашение со стороны леди Ноуллз, адресованное Милли и мне. Он выразил признательность и размышлял, сохраняя на губах улыбку. Мне показалось, он был озадачен. Все с той же улыбкой он раз-другой вскинул свои безумные глаза, подозрительно изучая открытое лицо кузины Моники.

Нашлось препятствие… неопределенное препятствие, не позволявшее нам поехать в тот день. Но в скором времени… очень скоро… он будет весьма и весьма рад…

Итак, о скромных надеждах пришлось позабыть, по крайней мере, на этот раз. Кузина Моника была слишком хорошо воспитана и не настаивала больше положенного.

— Милли, дорогая моя, не наденете ли шляпку, не покажете ли мне парк рядом с домом? Вы позволите, Сайлас?.. Мне хотелось бы освежить впечатления от Бартрама-Хо.

— Вы найдете поместье запущенным, Монни. Бедный человек вынужден доверить отраду своих глаз, свой парк, природе. Впрочем, что до прекрасного леса, обилия холмов, гор и долов, то тут мы наслаждаемся живописностью, какой люди в суете роскоши пренебрегают.

Тогда, объявив, что в нашем сопровождении она через парк по тропинке доберется до своего экипажа и отправится домой, кузина Моника простилась с дядей Сайласом: церемонию завершил — как мне показалось, довольно холодный с обеих сторон — поцелуй.

— Ну, девушки, — проговорила кузина Моника, когда мы отошли довольно далеко от дома, — как думаете, отпустит он вас или нет? Мне трудно об этом судить; но я считаю, дорогая, — обратилась она к Милли, — что он должен позволить вам немножко посмотреть мир за пределами горных долин и зарослей Бартрама. Они хороши, как и вы сами, но такие дикие, уединенные. Где ваш брат, Милли? Ведь он старше вас?

— Не знаю где. А старше он на шесть лет с небольшим.

Позже, когда Милли отвлеклась — она носилась по берегу реки и размахивала руками, вспугивая цапель, — кузина Моника зашептала:

— По моим сведениям, он убежал из дому — хотела бы я в это поверить — и записался в полк, отбывавший в Индию. Что, возможно, самое лучшее в его положении. Вы видели его, прежде чем он благоразумно избрал изгнание?

— Нет.

— Вы ничего не потеряли. Из того, что смог разузнать доктор Брайерли, получается, что ваш кузен очень скверный молодой человек. А теперь, дорогая, скажите: Сайлас добр к вам?

— Да, всегда ласков, как сегодня, в вашем присутствии. Но мы на самом деле видим его крайне мало.

— Вам нравится жить здесь, нравятся здешние люди?

— Жить — да, очень. И люди… не такие уж плохие. Есть старуха, которая нам не нравится, — старуха Уайт. Она злобная, скрытная, лживая, по крайней мере, я так думаю, и Мэри Куинс со мной согласна. Есть еще отец с дочерью, по фамилии Хокс, которые живут в Уиндмиллском лесу. Они донельзя неучтивые, хотя мой дядя уверяет, что грубят они без всякого умысла. Но это действительно пренеприятнейшие люди. Кроме этих, мы мало видим слуг и кого бы то ни было. Должна вам сказать, кто-то тайно приезжал сюда однажды поздней ночью и оставался несколько дней, но ни Милли, ни я не встречались с приезжим, только Мэри Куинс видела экипаж у боковой двери в два часа ночи.

Кузина Моника проявила такой интерес к последним моим словам, что остановилась, заглянула мне в лицо и, сжимая мою руку в своей, принялась расспрашивать; она слушала меня и, казалось, терялась в ужасавших ее догадках.

— Это неприятно, — вздохнула я.

— Да, это неприятно, — проговорила леди Ноуллз очень мрачно.

Тут к нам присоединилась Милли, кричавшая, чтобы мы взглянули на цапель в небе. Кузина Моника подняла голову, улыбнулась, кивком поблагодарила Милли и опять погрузилась в задумчивое молчание, как только мы продолжили путь.

— Вы должны приехать ко мне обе, запомните, девушки, — вдруг проговорила она. — И приедете. Я устрою это.

Какое-то время мы шли молча, Милли опять убежала — проверить, видно ли в спокойной воде под мостом старую форель. А кузина Моника, пристально глядя на меня, тихо спросила:

— Вы ничего не замечали, что бы вас встревожило, Мод? Не пугайтесь так, дорогая, — добавила она с коротким смешком, не слишком, впрочем, веселым. — Я не хочу сказать, на самом деле встревожило… нет, не встревожило. Я хочу сказать… не могу найти слово… разволновало… раздосадовало?

— Нет. Вот только та комната, в которой мистера Чарка нашли мертвым…

— О! Вы видели ее? Как бы мне хотелось ее увидеть! Ваша спальня не рядом с ней?

— Нет, она этажом ниже, с фасада. Со мной разговаривал доктор Брайерли, и мне показалось, у него было что-то на уме, о чем он предпочел промолчать, поэтому после его отъезда я сначала, как вы выразились, встревожилась. Но, кроме этого случая, других причин не назову. А почему вы спросили?

— Вы боитесь, Мод, привидений, бандитов и вообще всего на свете, и я хотела узнать, не досаждает ли вам сейчас что-нибудь… кто-нибудь, — и только, уверяю вас. Я знаю, — продолжила она, внезапно меняя легкий тон на исполненный страстности, — о чем говорил с вами доктор Брайерли, и я умоляю вас, Мод, подумать серьезно. Когда вы приедете ко мне, вы должны будете остаться в Элверстоне.

— Кузина Моника, где же честность? И вы, и доктор Брайерли одинаково меня запугиваете; вы не представляете, какой нервной я иногда бываю, и, однако, никто из вас не хочет сказать, что на самом деле имеет в виду. Кузина Моника, дорогая, неужели же вы мне не скажете?

— Ну, дорогая моя, здесь так уединенно; место странное, а ваш дядя — и того пуще. Мне не нравится это место, не нравится и он сам. Я пыталась полюбить его, но не могу и, думаю, никогда не смогу. Возможно, он — как там глупый викарий в Ноуле его называл? — совершеннейший христианин, вроде бы так. Я надеюсь, что он стал им. Но если он прежний, полная изолированность от общества устранила единственные препоны, исключая чувство страха, — он же, сколько я его знаю, не слишком поддается этому чувству, — единственные препоны перед очень дурным человеком. А вы, моя дорогая Мод, — для него такая добыча, ведь речь идет об огромной собственности. — Неожиданно кузина Моника смолкла, будто опомнившись, что слишком далеко зашла. — Но, возможно, теперь Сайлас очень благонравен, хотя он был необуздан и эгоистичен в молодые годы. Я действительно не могу разобраться в нем, однако я уверена: обдумав все, вы согласитесь со мной и с доктором Брайерли, что вам тут оставаться не следует.

Тщетно я призывала кузину высказаться определеннее.

— Надеюсь, что увижусь с вами в Элверстоне через считанные дни. Я пристыжу его и заставлю отпустить вас. Мне не по нраву, что он противится этому.

— А может быть, он понимает, что Милли нужны хоть какие-то наряды для визита к вам?

— Не знаю. Хорошо, если причина только в этом. Но, как бы то ни было, я заставлю его отпустить вас, и незамедлительно.

После ее отъезда меня порою охватывала та же безотчетная тревога, которая мучила и после разговора с доктором Брайерли. Однако я была искренна, когда говорила, что довольна жизнью здесь, ведь Ноул приучил меня к затворничеству почти столь же полному.

Глава V Я знакомлюсь с кузеном

Моя переписка в то время была не слишком обширной. Примерно раз в полмесяца письмо от честной миссис Раск сообщало о том, как поживают собаки и пони; на причудливом английском, с престранной орфографией, она передавала некоторые местные сплетни, обсуждала последнюю проповедь доктора Клея или викария — с присовокуплением суровой отповеди сектантам, — посылала привет Мэри Куинс и желала мне всех благ. Иногда приходили с нетерпением ожидаемые мною письма от неунывающей кузины Моники. И вот, разнообразя привычные, пришло письмо со стихами без подписи, исполненными обожания… по-настоящему байроническими, как мне казалось тогда, хотя теперь я нахожу их довольно безвкусными. Гадала ли я, от кого они?..

Я уже получала — месяц спустя после приезда в Бартрам — той же рукой написанные стихи, точнее печальную балладу в солдатской манере, и сочинитель признавался, что как живет одною мыслью — доставить мне радость, так и умрет — мечтая обо мне; послание заключало еще немало поэтических вольностей, но взамен писавший всего лишь молил меня — когда отгремит буря битвы — «пролить слезу, при виде пОверженного дУба КЛИч горести издав»{12}. Разумеется, имя сочинителя не осталось для меня загадкой — капитан Оукли обозначил себя. И, очень растроганная, я больше не могла хранить тайну: в тот день на прогулке, под каштанами, я поведала Милли, моей простодушной слушательнице, о кратком романе. В строках было столько любовной тоски, но при этом столь ощутим был вкус крови и пороха, пьянивший героя, что мы с Милли решили: писались они накануне жестокой битвы.

Увы, непросто оказалось добраться до излюбленных дядиных газет — «Таймс» и «Морнинг пост»{13}, — в которых мы чаяли найти объяснение ужасным намекам сочинителя. Но Милли вспомнила про сержанта милиции из Фелтрама, знавшего наименование и расположение каждого полка на службе Ее Величества; от этого авторитетного лица окольным путем мы, к моему великому облегчению, и узнали, что полку капитана Оукли еще два года предстоит пребывать в Англии.

Однажды вечером старуха л’Амур позвала меня в комнату к дяде. Хорошо помню его в тот вечер: голова, откинутая на подушки, белки заведенных глаз, слабая страдальческая улыбка.

— Вы простите меня, дорогая Мод, что я не встаю? Я так болен сегодня.

Я почтительно выразила ему сочувствие.

— Да, меня надо пожалеть, хотя жалость — вещь бесполезная, моя дорогая, — проговорил он брюзгливо. — Я послал за вами, чтобы познакомить с кузеном, моим сыном. Где вы, Дадли?

При этих словах с низкого кресла, по другую сторону камина, медленно поднялась прежде не замеченная мною фигура — так вставал бы охотник, с восхода до заката травивший дичь и теперь едва владевший задеревенелыми членами, — а я, потрясенная настолько, что дыхание мое прервалось и глаза чуть не вышли из орбит, узнала человека, с которым столкнулась у церкви Скарздейл в день той злополучной, затеянной мадам прогулки и который, как я была убеждена, принадлежал к бандитской шайке, до смерти напугавшей меня в охотничьем заповеднике в Ноуле.

Наверное, весь мой вид выражал крайний испуг. Встань предо мной привидение, я была бы меньше потрясена.

Когда я смогла перевести взгляд на дядю, то обнаружила, что он не смотрит на меня, но с подобием восхищенной улыбки, появляющейся на губах отца при виде молодого и привлекательного сына, обратил бледное свое лицо к тому, чей облик не вызывал у меня ничего, кроме отвращения и страха.

— Подойдите, сэр, — произнес мой дядя, — нам не пристала такая застенчивость. Это ваша кузина Мод. Что нужно сказать?

— Как поживаете, э… мисс? — проговорил тот с глуповатой ухмылкой.

— «Мисс»! «Мисс» — это когда «Эй, оглянис-с-с!» — сказал дядя Сайлас, изображая подвыпившего весельчака. — Ну же, ну! Она — Мод, а вы — Дадли. Или я путаю? Или, может, прикажете называть вас Милли, мой дорогой?.. Думаю, она не откажется дать вам руку. Ну же, молодой человек, смелее!

— Как поживаете, Мод? — произнес тот с подчеркнутой любезностью и, приблизившись, протянул руку. — Добро пожаловать в Бартрам-Хо.

— Сэр, поцелуй! Поцелуй — кузине! Где благородство джентльмена? Честное слово, я от вас отрекусь! — вскричал дядя с несвойственным ему оживлением.

Неуклюже, с глупой и дерзкой ухмылкой, тот схватил мою руку и потянул к губам. Под угрозой этого приветствия во мне прибавилось сил, и я отскочила на шаг-два назад. Дадли в нерешительности остановился.

Дядя разразился несколько раздраженным смехом.

— Хорошо, хорошо, довольно и этого. В мое время двоюродные брат с сестрой не встречались будто чужие. Но, возможно, мы нарушили правила. Мы все теперь учимся у американцев застенчивости, а старые добрые английские обычаи уже грубы для нас.

— Я… я видела его прежде, вот в чем дело… — начала я и осеклась.

Дядя обратил свой странный взгляд, теперь мрачный и вопрошающий, в мою сторону.

— О! Это новость. Я не слышал… Где вы встречались, а, Дадли?

— В жизни ее не видал. Память у меня пока не отшибло, — проговорил молодой человек.

— Нет? Ну тогда вы, Мод, наверное, все разъясните нам? — холодно молвил дядя Сайлас.

— Я действительно видела этого молодого джентльмена прежде, — дрожащим голосом произнесла я.

Меня, что ли, мэм? — поинтересовался тот невозмутимо.

— Да, разумеется, вас. Дядя, я видела… — сказала я.

— И где же, моя дорогая? Не в Ноуле, думаю. Покойный Остин не тревожил меня и моих чад приглашениями.

Он взял не слишком любезный тон, говоря о своем покойном брате и благодетеле, но в тот момент я была так взволнована, что не придала этому значения.

— Я встречала… — я не могла произнести «кузен», — я встречала его, дядя… вашего сына… этого молодого джентльмена… точнее, я видела его у церкви Скарздейл и затем — в обществе некоторых других лиц — в охотничьем заповеднике в Ноуле. В тот вечер наш егерь был избит.

— Ну, Дадли, что скажете на это? — спросил дядя Сайлас.

— В жизни не бывал в тех местах, ей-богу. Знать не знаю, где они. И в глаза не видал эту молодую леди раньше, клянусь спасением души, — сказал он, ничуть не переменившись в лице, и держался так уверенно, что я засомневалась, не стала ли я жертвой одного из тех случаев удивительного сходства, которое, говорят, приводит к тому, что вы будто бы опознали человека в суде, а потом выясняется, что вы обознались.

— Мод, вы так встревожены мыслью о мнимой встрече с ним, что я не удивляюсь горячности, с какой он все отрицает. Очевидно, вы пережили нечто неприятное, но что касается его, то вы явно ошиблись. Мой сын всегда говорит правду, вы можете полностью полагаться на его слова… Вы не были в тех местах?

— Да ежели был бы… — начал ловкач с удвоенным пылом.

— Довольно, довольно… Ваша честь и слово джентльмена — а вы из них, пусть и бедны, — порука для вашей кузины Мод. Я прав, моя дорогая? И заверяю как джентльмен: я не знал за ним лжи.

Тогда мистер Дадли Руфин разразился — нет, не проклятиями — клятвами и твердил, что не видел ни меня, ни мест, мною названных, «с тех еще пор, черт побери, как про грудь кормилицы позабыл».

— Довольно. А теперь пожмите друг другу руки, если не хотите расцеловаться как брат и сестра, — прервал его мой дядя.

Я очень неохотно протянула руку.

— Вас ждет ужин, Дадли, поэтому мы с Мод вас извиним и отпустим. Доброй ночи, мой мальчик! — Дядя, с улыбкой, сделал ему знак покинуть комнату. — Прекрасный юноша, каким, я думаю, мог бы гордиться любой отец в нашей Англии, — честен, отважен, добр и настоящий Аполлон. Вы обратили внимание, как дивно сложен, какие тонкие черты лица? Он по-деревенски простодушен, даже грубоват (вы, очевидно, это заметили), но год-два в милиции — мне обещали офицерское звание для него… он уже вышел из возраста, чтобы служить в пехотных частях, — год-два сформируют и отшлифуют его. Ему недостает только манер, и, уверяю вас, когда он немножко им обучится, во всей Англии не найдется другого такого славного кавалера.

Я слушала в изумлении. Я находила неприятнейшим этого ужасного мужлана, и подобный пример родительской слепоты или пристрастности казался мне невероятным.

Я опустила глаза, пугаясь очередного откровенного требования со стороны дяди произнести суждение, но дядя Сайлас, очевидно, приписал мой потупленный взор девичьей стыдливости и, удержавшись от новых вопросов, не стал подвергать меня испытанию.

Невозмутимость и решительность, с какой Дадли Руфин отрицал, будто видел хоть когда-нибудь меня или места, мною упомянутые, не дрогнувшее ни единым мускулом лицо весьма поколебали мою уверенность. Я и без того немало сомневалась, что человек, появившийся у церкви Скарздейл, был тем же самым, с которым мне пришлось столкнуться в Ноуле. А теперь, по прошествии столь долгого времени, могла ли я надеяться, что память, обманутая некоторым сходством, не подводит меня и не заставляет без всяких оснований думать дурно о моем кузене, Дадли Руфине?

Впрочем, дядя Сайлас все же ждал, что я соглашусь с теми похвалами, которые он расточал своему дитяти, и был уязвлен моим молчанием. Немного повременив, он произнес:

— Я повидал свет в былые годы и могу сказать, не опасаясь пристрастности, что Дадли — настоящий английский джентльмен. Я не слепой — ему, несомненно, требуется воспитание: год-другой хорошего общества, достойные образцы для подражания, навык самокритичности. Я только говорю, что в нем есть порода. — Он снова выдержал паузу. — А теперь, дитя, доверьте мне ваши воспоминания, связанные с церковью… церковью…

— Скарздейл, — подсказала я.

— Да, благодарю… связанные с церковью Скарздейл и Ноулом.

Я пересказала те случаи как можно подробнее.

— Дорогая Мод, происшествие у церкви Скарздейл не столь ужасно, как я мог предположить, — заключил дядя Сайлас с коротким холодным смешком. — И я не вижу причин, почему бы ему, будь он действительно героем вашего рассказа, не признаться в том. Я бы признался. Не скажу, что пикник в Ноуле ужасает меня намного больше. Леди в экипаже, двое-трое подвыпивших молодых людей… Присутствие леди, мне кажется, подтверждало, что никакого злодейства не замышлялось. Но где шампанское — там шалости, и ссора с егерями — естественное следствие. Я как-то впутался в похожую историю лет сорок назад, когда был сумасбродом, молодым щеголем, — пожалуй, в пренеприятнейшую историю из всех, какие помню. — Дядя Сайлас увлажнил одеколоном край носового платка и коснулся им висков. — Если бы мой мальчик был там, уверяю вас, ведь я знаю его, он бы сразу сказал. Наверное, он даже похвастал бы этим. Я никогда не слышал, чтобы он лгал. Вы узнаете его получше и согласитесь со мной, что он не лжет.

С этими словами дядя Сайлас в изнеможении откинулся на спинку кресла, смочил ладони своим любимым одеколоном, томно кивнул, прощаясь, и едва слышно пожелал доброй ночи.

— Дадли приехал, — шепнула мне Милли, беря под руку на площадке. — Да какая разница: приехал или нет. Я от него и пустяка не получала. А Хозяин дает ему денег сколько надо, мне же и шестипенсовика не даст никогда. Позор!

Оказывается, в семье Руфина-младшего между единственным сыном и единственной дочерью не было большой привязанности.

Мне хотелось услышать от Милли все, что она могла рассказать об этом новом для меня обитателе Бартрама, и она охотно поведала то немногое, что знала. Впрочем, слова Милли подтвердили мое неприятное впечатление о нем. Ей он внушал страх: он был «чудовищем в ярости». У него одного «хватало удали толковать с Хозяином». Но и он «побаивался Хозяина».

Он наезжал в Бартрам, когда ему вздумается, и в этот раз, как я услышала к своей радости, задержится, вероятно, не дольше чем на неделю-другую. Он был «таким светским малым», что только и «шатался по ливерпулям да по бирмингемам, а то и в сам Лондон катил». Одно время он «водился с Красавицей — Хозяин боялся, что возьмет и женится на ней… вот уж чепуха: ну, заигрывал, а Красавице на это тьфу, ей Том Брайс нравился». Милли утверждала, что и Дадли о ней думать не думал. Он хаживал в Уиндмиллский лес, чтобы «покурить с Чурбаном на пару». Еще он состоял в членах клуба в Фелтраме — того, что собирался в питейном заведении под названием «В пух и прах». Говорили, что он «на редкость меткий стрелок»; Милли знала, что «его вызывали в суд за браконьерство, да только ничего не доказали». От Хозяина она слышала, будто «это все назло», будто их «ненавидят за то, что родом выше других». А еще слышала, будто «все кругом, кроме сквайров да выскочек, любят Дадли, ведь он такой красавец, такой весельчак, хотя дома, случается, и взъярится».

— Хозяин твердит, — заключила Милли, — что он еще будет в парламенте заседать, наплевав на них на всех.

На другое утро, когда мы завершали завтрак, Дадли постучал в окно концом своей длинной глиняной трубки — как раз такой длинной, изогнутой, какую Джо Уиллет держит во рту на этих чудесных, всем нам памятных иллюстрациях к «Барнеби Раджу»{14}. Постучал, приподнял широкополую фетровую шляпу в комичном приветствии, которое, наверное, привело бы в восторг завсегдатаев упомянутого заведения «В пух и прах», а потом уронил шляпу, подкинул ногой, поймал и ловко надел с невозмутимостью, столь непередаваемо забавной, что Милли, расхохотавшись, вскричала:

— Ну видал ли кто этакое!..

Удивительно, но первоначальная уверенность в том, что я узнала человека, неизменно возвращалась ко мне, стоило Дадли неожиданно вновь появиться перед моими глазами.

Я догадалась, что эта комичная пантомима была разыграна, чтобы произвести на меня впечатление. Однако я наблюдала за Дадли с убийственной серьезностью, и тот, сказав Милли два-три слова, отправился дальше, но прежде разломал свою трубку на кусочки, которыми балансировал сначала на носу, потом на подбородке, а оттуда стряхивал их в рот и делал вид, что жует их и проглатывает, чем вызвал у Милли бурное веселье.

Глава VI Мой кузен Дадли

Я была довольна, что жалкий фигляр Дадли в тот день больше не появлялся. Но на следующий Милли сообщила, будто дядя выговаривал ему: почему это он нас не развлекает.

— Хозяин как накинулся на него, как взялся за него! А он ни слова — только надулся. Уж я испугалась! Глаз не смела поднять. Потом они оба говорили, о чем — я не разобрала. Хозяин приказал мне уйти; хорошо, я ушла. Вот они меж собой и толковали.

Милли не могла пролить свет на происшествия у церкви Скарздейл и в Ноуле; а я по-прежнему пребывала в сомнении, которое, казалось, вот-вот разрешится в ту или иную сторону. Но мой внутренний голос упорно твердил, что именно Дадли был главным действующим лицом тех ужасных историй.

Впрочем, как ни странно, уверенности у меня оставалось все меньше: я уже не полагалась на память, уже была готова винить разыгравшееся воображение. Одно было бесспорно: между человеком, который связывался в моей памяти с теми ужасными сценами, и Дадли Руфином существовало поразительное, хотя, возможно, и обманчивое сходство.

Милли оказалась, безусловно, права в отношении смысла дядиных предписаний, потому что с того момента мы чаще видели Дадли.

Он бывал застенчив, бывал дерзок, и неуклюж, и высокомерен — словом, нам досаждал несноснейший деревенщина. Хотя порой он краснел, и запинался, и в моем присутствии никогда не чувствовал себя непринужденно, однако он вызывал у меня невыразимое отвращение самонадеянностью, сквозившей в его манерах, и искоса бросаемыми победоносными взглядами — в них ясно читалось удовольствие от того впечатления, которое он производил на меня.

Я бы отдала все на свете, думала я тогда, только бы решиться и сказать ему, как он мне неприятен. Но он, возможно, не поверил бы. Он, вероятно, воображал, что «леди» принимают безразличный вид и выказывают нерасположение, чтобы скрыть свои настоящие чувства. Я избегала смотреть на него и говорить с ним, если могла, а если нет — взгляды и речи мои были торопливы. Надо заметить, что ему, кажется, не нравилось наше общество и, конечно, он всегда чувствовал себя при нас стесненно.

Мне трудно без предвзятости описывать даже внешность Дадли Руфина, но, делая над собой усилие, все же признаю, что черты его отличались правильностью, фигура — пропорциональностью, хотя и некоторой полнотой. У него были светлые волосы и бакенбарды, румяное лицо и очень красивые голубые глаза. Здесь мой дядя не ошибался, и, прояви себя Дадли истинным джентльменом, многие, возможно, нашли бы его привлекательным.

Но в его манерах и выражении лица так ужасно соединялись mauvaise honte[65] и дерзость, грубость, хитрость и самоуверенность — изобличавшие не то чтобы простолюдина, но человека низкого, — что его красота обращалась в уродство более отталкивающее, чем бывает при явных изъянах; не меньшая вульгарность костюма, поведения и даже походки вредила достоинствам его фигуры. Если вы примете во внимание все сказанное, а также постоянно возникавшие у меня зловещие предчувствия, то поймете, с каким гневом и отвращением я отвечала на благосклонность, которой он меня удостоил.

Постепенно он стал чувствовать себя раскованнее в моем присутствии, и от этого его манеры конечно же не сделались лучше.

Однажды он вошел к нам с Милли во время ленча, подпрыгнул, повернувшись через правое плечо, и воссел на буфет; хитро ухмыляясь и постукивая каблуками ботинок о буфетную стенку, он посматривал на нас.

— Съешь чего-нибудь, Дадли? — спросила Милли.

— Нет, девчонка. Но, на вас глядя, может, капельку пропущу — за компанию.

С этими словами он достал из кармана охотничью фляжку, налил бренди в большой стакан, добавил немного воды из графина и принялся потягивать свой крепкий напиток, ведя разговор.

— У Хозяина наверху викарий, — сказал он, ухмыляясь. — Я хотел перекинуться словом с Хозяином, да теперь вижу, что не скоро до него доберусь: молятся и толкуют, Библию мусолят. Ха-ха-ха! Вскорости конец этому, старуха Уайт говорит, — теперь-то, после смерти дяди Остина… Кончатся молитвы и вся эта всячина — за нее ж не платят!

— Тьфу! Какой стыд! Не греши! — смеясь вскричала Милли. — Он к церкви уже пять лет не подходил, сам признавался. Нет, раз было дело, да и то, чтобы встретиться с молодой леди. Ну, не греховодник он, Мод? Не греховодник?

Дадли посмотрел на меня с томным лукавством, ухмыляясь и покусывая край широкополой фетровой шляпы, которую прижимал к груди.

Свою нечестивость Дадли Руфин, возможно, принимал за отчаянную отвагу, добавлявшую ему, как он думал, обаяния.

— Милли, я удивлена твоему смеху, — сказала я. — Как ты можешь смеяться?

— А тебе чего — чтобы я плакала? — спросила Милли.

— Лучше бы не смеялась, — ответила я.

— Я б хотел, чтобы кто-то поплакал обо мне, да, кое-кто, — проговорил Дадли, как ему, наверное, казалось, очень мило, и взглянул на меня; очевидно, он думал, что я должна быть польщена его желанием увидеть мои слезы.

Вместо того чтобы залиться слезами, я откинулась на спинку стула и стала медленно переворачивать страницы поэм Вальтера Скотта, которые мы с Милли тогда читали по вечерам.

Тон, каким этот ужасный молодой человек говорил о своем отце, его наглые намеки, адресованные мне, низкое хвастовство своим безбожием вызвали у меня еще большее отвращение к нему.

— Прыти не хватает этим проповедникам. Ох, долго, чувствую, придется мне тут ждать. Я б уже за три мили был, ежели не дальше, черт подери! — Он поднял ногу, потом другую: он разглядывал их, будто вычисляя, как далеко ноги унесли бы его. — И чего б людям не отведать Библии, молитв по воскресеньям да тем и удовольствоваться? Эй, Милли, девчонка, не сходишь ли, не посмотришь, как там Хозяин — кончил с викарием? Сходи, а? Я целый день из-за него потеряю!

Милли, привыкшая слушаться брата, вскочила, заторопилась и, минуя меня, шепнула:

Деньги…

Милли ушла. Дадли, насвистывая какой-то мотив и раскачивая ногой из стороны в сторону, проводил ее косым взглядом.

— Вот, мисс, беда! Такого бойкого парня так крепко держат в руках. Ни шиллинга нету — все он выдает. И черт подери, шестипенсовика не даст, пока не узнает, на что.

— Возможно, дядя думает, что вы должны сами заработать деньги, — заметила я.

— Кто б мне сказал, как это можно заработать сегодня! Не магазин же джентльмену держать, в самом деле! Да будут… будут у меня денежки и без него. Душеприказчики кучу денег мне выдадут. Честные малые, само собой, только, проклятье, с деньгами не торопятся.

Я оставила без комментариев намек на душеприказчиков моего дорогого отца.

— А когда, Мод, у меня будут денежки, я знаю, кому привезу гостинец. Зна-а-аю, девочка!

Этот мерзкий человек протянул свое «знаю», искоса кинув на меня взгляд, который, наверное, у него считался сражающим наповал.

Я из тех несчастных, кто всегда краснеет, желая выказать безразличие. И вот, к моему невыразимому огорчению, я почувствовала, что мои щеки и даже лоб запылали.

Я поняла, что он заметил мое крайнее смущение, — одна эта мысль приводила меня в ярость; злясь на себя и на него, я не знала, как выразить свое негодование и презрение.

Заблуждаясь в отношении причины моего волнения, мистер Дадли Руфин рассмеялся с омерзительной мягкостью в голосе.

— И кое-что, девочка, я должен получить за это. Чти отца своего — так ведь? Вы ж не хотите, чтоб я не слушал Хозяина? Не хотите?

Я бросила на него взгляд, каким надеялась положить конец этим дерзостям, но покраснела еще сильнее.

— Во всем графстве нет таких глаз, готов поспорить! — вскричал он, оживляясь. — Вы, Мод, страшно хорошенькая. Не знаю, что на меня нашло в тот вечер, когда Хозяин велел поцеловать вас, но, черт подери, сейчас вы не отвертитесь, сейчас я получу поцелуй. Получу, девочка, пускай ты там и покраснела!

Он спрыгнул с буфета и развинченной походкой направился ко мне, улыбаясь омерзительной улыбкой и протягивая руки. Я вскочила в совершеннейшей ярости.

— Черт подери, она, никак, собирается меряться силой со мной! — Он весело хмыкнул. — Ну, Мод, ты ж не рассердишься? В конце концов, мы должны слушать Хозяина… Хозяин сказал нам поцеловаться. Разве не говорил?

— Нет… нет, сэр. Назад — или я позову слуг!

И я стала кричать, призывая Милли.

— Вот так всегда с ними, с этой дрянью! Никогда их не разберешь, — сказал он грубо. — Чего вы шум такой подняли из-за шутки? Ну бросьте, бросьте кричать! Вам же никто ничего плохого не делает. Я — так точно.

Злобно хмыкнув, он развернулся на каблуках и покинул комнату.

Думаю, я была права, отчаянно, как только могла, воспротивившись этой попытке добиться близости, которая, несмотря на противоположное мнение моего дяди, казалась мне просто насилием.

Милли застала меня одну, уже не испуганную, однако разгневанную. Я твердо решила, что пожалуюсь дяде, но викарий все еще был у него, а когда ушел, я немного остыла. И уже вновь трепетала, думая о дяде, воображала, что он увидит в происшествии только шутливое ухаживание. Поэтому, уверенная, что Дадли Руфин получил урок и теперь дважды подумает, прежде чем снова позволит себе дерзкую выходку, я согласилась с Милли, что лучше не заводить разговор о случившемся.

Дадли, к моей радости, обиделся на меня и почти не появлялся, а появляясь, бывал мрачен и молчалив. И я жила в приятном ожидании, что он, как говорила Милли, скоро уедет.

У дяди оставались его Библия и его утешения. Однако не мог он, этот утонченный светский человек, этот старый roué[66], пусть и обращенный на путь истинный, — не мог он спокойно смотреть, как его сын, обреченный участи отверженного, делается вторым Тони Ламкином{15}: дядя должен был сознавать, что Дадли — пусть, на его взгляд, и одаренный природой — всего лишь грубый простак.

Пытаюсь вызвать в памяти мои тогдашние представления о дяде и вижу смутный и нелепый образ: серебряная голова — ноги из глины. Я все же плохо понимала его тогда.

Я склонялась к мнению, что он был несколько эгоистичен и требователен, а говоря словами Мэри Куинс, «страшно разборчив». Он привык получать черепах из Ливерпуля. Пил кларет и белый рейнвейн, заботясь о здоровье; по той же причине ел вальдшнепов и другие легкие, питательные деликатесы. Ему было не просто угодить, что касалось приготовления этих его блюд, равно как и его кофе.

Речь дяди была непринужденна, изящна и — под маскирующим покровом сентиментальности — лишена чувства; но эту искусную речь, полную стихотворных строк на французском, ярких метафор и риторических фигур, иногда внезапно, подобно грозовой молнии, пронизывала мертвенным светом какая-нибудь религиозная мысль. Я никогда не могла решить, шло ли это от притворства или от естества, мучимого прерывающимися судорогами боли.

Блеск огромных глаз был особенным. Ни с чем его не сравню, разве что с отсветом ясной луны на гладком металле. Впрочем, и это сравнение поверхностно. Какое-то белое свечение, и в следующий миг — почти бессмысленность во взгляде. Я всегда вспоминала строчки Мура, встречая эти глаза:

Мертвецы!.. мертвецы!.. вас нельзя не распознать

По очам, горящим хладом, — хоть восстали вы опять…[67]{16}

Ни в одних глазах не видела я даже подобия этого гибельного сияния. А его припадки, его существование на грани жизни и смерти… между разумом и безумием — существование, будто болотные огни, вселявшее ужас в тех, кто оказывался рядом!

Я не понимала даже его чувств к детям. Иногда я думала, что он готов душу отдать за них, иногда мне казалось, что он их ненавидит. По его словам, с ним постоянно пребывал образ смерти, и, однако, он чудовищно жаждал жизни, хотя остаток дней своих проводил в дремоте у края гроба.

О, дядя Сайлас! Исполинская фигура из моего прошлого… как гипсовая маска лицо, искаженное презрением и мукой. Всякий раз воспоминания заставляют меня содрогнуться. Словно Аэндорская волшебница вывела мне это устрашающее видение!..{17}

Дадли еще не покинул Бартрам-Хо, когда я получила коротенькое послание от леди Ноуллз. В нем говорилось:

«Дорогая Мод,

с этой почтой я написала Сайласу, умоляя его предоставить мне на время Вас и кузину Милли. Не нахожу причин для отказа и поэтому уверена, что увижу Вас обеих завтра в Элверстоне, где Вы останетесь, надеюсь, не меньше чем на неделю. У меня здесь ни души, Вы ни с кем не встретитесь. Я разочаровалась в некоторых гостях, но в другое время в моем доме будет веселее. Передавайте Милли привет и скажите, что я не прощу ее, если она откажется сопровождать Вас.

Неизменно любящая Вас кузина

Моника Ноуллз».

Мы с Милли боялись, что мой дядя не согласится отпустить нас, хотя не могли вообразить ни одной разумной причины для этого, — напротив, бедняжке Милли предоставлялась возможность завести дружбу с представительницами ее пола, равными ей по положению.

Около двенадцати мой дядя послал за нами: к нашей великой радости, он объявил о своем согласии и пожелал нам счастливой поездки.

Глава VII Элверстон и его общество

Уже на следующий день мы с Милли катили в Элверстон — через Фелтрам, по главной улице города, меж домов с остроконечными крышами. Мы заметили моего любезного кузена, курившего с каким-то человеком, похожим на конюха, у дверей известного заведения «В пух и прах». Я отодвинулась назад, когда мы проезжали мимо них, а Милли выставила голову из окошка.

— Ей-богу, — проговорила она, смеясь, — приставил большой палец к кончику носа и покрутил мизинцем, как обычно дразнит старую Уайт — ну, л’Амур. И точно сказал что-то потешное, потому что Джон Джоллитер захохотал и трубку изо рта вынул.

— Лучше бы нам его не видеть, Милли. Мне кажется, это дурной знак. Твой брат всегда сердится на нас и, боюсь, желает нам зла, — сказала я.

— Нет, нет, ты не знаешь Дадли: если б он из-за чего-то сердился, то не отпускал бы шуточек. Он не сердится на нас — только притворяется.

Окружающий пейзаж был очень красив. Дорога устремлялась через узкую лесистую горную долину. О, какие бы вышли эскизы скал, увитых плющом, или сплетенных древесных корней! В тишине прозвенел коротенький вскрик. Бедняжка Милли! По-своему она разделяла мой восторг. Иногда мне кажется, что чуткость к красотам природы — не столько врожденная способность, сколько приобретенная. Она столь очевидна у человека, приобщенного к культуре, и странным образом отсутствует у невежды. Но Милли родилась с этой способностью в сердце и поэтому могла понять мои чувства и откликнуться на них.

Потом мы ехали через одну из живописнейших вересковых пустошей Дербишира, потом оказались в широкой низине, откуда и увидели остроконечную крышу дома кузины Моники, невыразимо чаровавшего обещанием приюта и покоя — чем и славен почтенный английский дом, — с вековыми деревьями, окружавшими его, с витавшим над ним духом доброй старины и ушедшего веселья: казалось, что дом с грустным радушием обращался к вам: «Входите, милости прошу! Два столетия, если не больше, я служу моей любимой старинной фамилии, чьи поколения видел от колыбели до гроба, чьи радости и горести, чье гостеприимство памятны мне. Как и всем друзьям семьи, вам здесь рады, как и все они, вы насладитесь здесь иллюзией безмятежности, дарованной смертным ради забвения их печального жребия; как и все они, вы рано или поздно отправитесь своей дорогой, вас сменят другие, пока наконец и я тоже не подчинюсь всеобщему закону, распада и не исчезну».

К этому времени бедняжка Милли очень разволновалась и описала свое состояние таким невообразимым слогом, что я вопреки всем стараниям — а я взяла серьезнейший тон, отчитывая ее за употребляемый язык, — взорвалась от хохота.

Должна заметить, однако, что в некоторых — и немаловажных — отношениях Милли существенным образом переменилась. Ее наряд, хотя и не слишком отвечавший моде, уже не поражал нелепостью. Я приучила ее тихо говорить и смеяться, а в остальном я полагалась на снисходительность, охотно и искренне проявляемую людьми хорошо воспитанными — в отличие от тех, кому воспитания недостает.

Кузины Моники не оказалось в доме, когда мы прибыли, но нас провели в приготовленную для меня и Милли комнату с двумя кроватями, чем мы были очень довольны. Добрую Мэри Куинс поместили в гардеробной, примыкавшей к нашей комнате.

Мы обе принялись поправлять туалет, когда к нам вошла, по обыкновению оживленная, хозяйка дома и, здороваясь, расцеловала обеих. Она была на самом деле несказанно обрадована, поскольку опасалась, что найдутся какие-нибудь отговорки, уловки, которые воспрепятствуют нашему визиту; говоря с Милли о «кузене Сайласе», она была столь же откровенна, как прежде со мной, говоря о моем отце.

— Не думала, что он отпустит вас без битвы; а заупрямься он, стоило бы трудов вызволить вас из заколдованного замка. Ведь это настоящий заколдованный замок, в глубине которого прячется страшный старый чародей! Я имею в виду кузена Сайласа, вашего папу, моя дорогая. Ну, в самом деле, разве он не вылитый Майкл Скотт?

— Никогда не встречала того, про кого вы говорите, — ответила бедняжка Милли. — Насколько мне помнится… — добавила она, заметив улыбки на наших лицах. — Но думаю, он точно чуток похож на старого Майкла Доббза, торгующего тесьмой и шнурами. Не про него ли речь?

— Как же так, Мод? Вы говорили, что читали с Милли поэмы Вальтера Скотта! Ну, не важно. Майкл Скотт, моя дорогая, это мертвый чародей, с белыми-пребелыми волосами, и он много лет лежал в могиле, и жизни в нем осталось, только чтобы нахмуриться, когда взяли его волшебную книгу, — вы найдете его в «Песни последнего менестреля»:{18} он совсем такой, как ваш папа, дорогая. Вашего брата Дадли — я знаю это от слуг — всю эту неделю видели в Фелтраме. Пьет, курит. Он долго пробудет дома? Нет? Мод, он не приставал к вам с ухаживаниями? Вижу, вижу — конечно же приставал. Кстати, об ухаживаниях: надеюсь, этот дерзкий молодой человек, Чарлз Оукли, не надоедал вам письмами или стишками?

— Было, было, — вмешалась Милли, к моей большой досаде, потому что я не видела необходимости знакомить с его стихами кузину Монику. Но я призналась, что получила два кратких послания в стихах, добавив, что не знаю, от кого они.

— Ну, Мод, разве я не повторяла вам сто раз: ни слова ему! Я выяснила, моя дорогая, что он играет и весь в долгах. Я поклялась, что больше не буду платить за него. О, я такая глупая — вы не представляете. Заметьте, я свидетельствую против себя! Я вздохнула бы с облегчением, найди он жену, которая содержала бы его. И он, как мне говорили, любезничает с одной богатой старой девой — сестрой пуговичника из Манчестера. — Это была метко пущенная стрела. — Но не пугайтесь: вы богаче, моложе и, без сомнения, у вас больше шансов на успех. Но пока, позвольте сказать, эти стишки, как billet-dous[68] Фальстафа{19}, служат у него дважды.

Я рассмеялась, однако с той минуты пуговичник с его сестрой сделались моей тайной мукой, а еще я отдала бы все что угодно, лишь бы передо мной очутился капитан Оукли и я могла бы заслуженно воздать ему утонченным презрением за мою уязвленную гордость.

Кузину Монику между тем поглотил туалет Милли, и кузина, болтая без умолку в своей манере, оказалась полезнее любой горничной. Наконец она тронула Милли за подбородок пальцем и удовлетворенно сказала:

— Мне кажется, я преуспела, мисс Милли. Посмотрите на себя в зеркало!.. Действительно прехорошенькое создание.

Милли вспыхнула и, смутившись, с благодарностью во взгляде, сделавшей ее еще привлекательнее, посмотрела в зеркало.

Она казалась намного выше теперь, когда ее платья достигли принятой длины. И на самом деле была хороша: чуть пухленькая, с глазами как небесная лазурь и пышными светло-русыми волосами.

— Чем больше вы будете смеяться, Милли, тем лучше, потому что у вас красивые зубы… очень красивые. Будь вы моей дочерью или встань ваш отец во главе академии чародеев и передай вас мне на попечение, рискну сказать, что я прекрасно устроила бы вашу судьбу. Но все равно попробуем, моя дорогая.

И мы отправились вниз, в гостиную; кузина Моника ввела нас, держа обеих за руки.

В этот час шторы уже были опущены, комнату освещало лишь уютное пламя камина и несколько свечей, обычно зажигаемых к обеду.

— Мои кузины, — проговорила леди Ноуллз. — Это — мисс Руфин из Ноула, которую я осмеливаюсь называть просто Мод, а это — мисс Миллисент Руфин, дочь Сайласа, которую я решилась называть Милли. Они прехорошенькие, как вы увидите, когда нам дадут еще огня, а им самим о себе все прекрасно известно.

При словах кузины хрупкая, миловидная, с открытым взглядом леди, чуть ниже меня ростом, наделенная необыкновенной добротой, читавшейся у нее на лице, оставила журналы, поднялась и, улыбаясь, взяла наши руки.

Она была, по моим тогдашним представлениям, немолода — ей, наверное, уже минуло тридцать, — невозмутима, дружелюбна и располагала к себе. Явно не светская львица, она, однако, держалась безукоризненно, с непринужденностью, отличающей людей высшего общества. Она проявила, казалось, искренний интерес к нам с Милли. Кузина Моника называла ее Мэри, иногда — Полли. И это все, что я узнала о ней.

Время текло в приятном разговоре, пока не позвонили к обеду и мы с Милли не убежали в нашу комнату переодеться.

— Я сказала что-нибудь ужасное? — спросила бедняжка Милли, встав передо мной, как только дверь нашей комнаты закрылась.

— Ничего, Милли. Ты вела себя превосходно.

— Я страшно глупая, да? — потребовала она ответа.

— Ты прехорошенькая девушка, Милли. И нисколько не глупая.

— Я все замечаю. И думаю, я всему научусь в конце концов, но вначале это чуточку трудно… Да, они действительно говорят не так, как я привыкла… Ты была совершенно права.

Когда мы вернулись в гостиную, общество уже собралось и предавалось оживленному разговору.

Деревенский доктор (чье имя я запамятовала), невысокого роста, седой, с проницательными серыми глазами и острым пламеневшим носом, таким багровым, что отблески этого пламени, казалось, падали на морщинистые щеки, подбородок и лоб, вел приятную беседу с Мэри, как именовала ее кузина Моника.

Милли шепнула мне на ухо:

— Мистер Кэризброук.

И не ошиблась: облокотившийся на каминную доску и увлеченно говоривший с леди Ноуллз джентльмен был действительно нашим знакомым из Уиндмиллского леса. Гость сразу же узнал нас и встретил приятной и доброй улыбкой.

— Я только что пробовал описать леди Ноуллз прелестный пейзаж в Уиндмиллском лесу, где был счастлив познакомиться с вами, мисс Руфин. Даже в этом известном своей дивной природой графстве не видел ничего красивее.

И он обрисовал место несколькими беглыми, но яркими словами.

— Какой милый пейзаж, — сказала кузина Моника. — И подумайте, она не сводила меня туда! Она приберегает его, наверное, для романтических приключений. А вы, Илбури, пусть вы очень великодушны, не пустились бы, я в этом совершенно уверена, вдоль узкого парапета моста через реку, чтобы навестить старую больную женщину, не заметь вы на том берегу двух прехорошеньких молодых леди.

— Как вы злы! Я должен либо опровергнуть бескорыстное великодушие своей натуры, справедливо оцененное, либо отречься от мотива, делающего честь моему вкусу! — воскликнул мистер Кэризброук. — Я полагаю, человек милосердный сказал бы, что филантроп, движимый своим благородным, но соседствующим с риском побуждением, был неожиданно вознагражден видением двух ангелов.

— И с этими ангелами попусту растрачивал время, предназначенное для измученной приступом люмбаго{20} доброй матушки Хаббард. А потом, не повидав скорбящую христианскую душу, вернулся, чтобы развлекать свою достойную сестру поэтическим вздором, и живописал встреченных дриад, как нечестивый язычник, — возразила леди Ноуллз.

— Хорошо, пусть так, — ответил он со смехом. — Но разве не отправился я на следующий день навестить больную?

— Да, на следующий день вы отправились тем же маршрутом — боюсь, в поисках дриад — и были вознаграждены… узрев матушку Хаббард.

— И никто не защитит сострадательного человека, попавшего в беду? — издал призыв мистер Кэризброук.

— Я убеждена, — проговорила леди, бывшая известной мне под именем Мэри, — что каждое слово Моники — истинная правда.

— Будь даже так, разве я не нуждаюсь в защите? Правда — лишь опаснейший сорт клеветы, и, думаю, я только что подвергся жесточайшим гонениям.

Тут объявили, что обед подан, и кроткий подвижный маленький священник, с гладкими розовыми щечками и длинными власами, разделенными на прямой пробор, до того момента мною не замеченный, вышел из тени.

Священник предложил руку Милли, мистер Кэризброук — мне, и я не знаю, каким уж образом оставшиеся леди разделили между собой доктора.

О том обеде, первом в Элверстоне, у меня осталось приятнейшее воспоминание. Говорили все; разговор и не мог ослабеть там, где находилась леди Ноуллз; мистер Кэризброук тоже был невероятно обаятелен и умел развлечь беседой. По другую сторону стола маленький розовощекий викарий, как я с радостью отметила, журчал будто ручеек, занимая Милли, которая добросовестно следовала моим наставлениям и отвечала очень тихим голосом, так что я через стол не расслышала ни слова.

После обеда вечером, когда мы болтали у камина в нашей комнате, к нам заглянула кузина Моника. Я обратилась к кузине:

— Я только что говорила Милли о произведенном ею впечатлении. Премилый маленький священник — il en est épris[69] — явно отдал ей свое сердце. Наверное, очередную воскресную проповедь он посвятит какому-нибудь мудрому изречению царя Соломона о необоримой силе женщин.

— Да, — согласилась леди Ноуллз. — И может быть, повторит эти слова: «Кто нашел добрую жену, тот нашел благо и получил благодать»[70] — и так далее. Я, во всяком случае, вот что скажу вам, Милли: кто нашел в нем мужа, тот почти нашел благо. Он — второй сын сэра Гарри Биддлпена. Достойный скромный человек, с небольшим собственным доходом помимо того, что дает ему служба, — а это девяносто фунтов в год. Я считаю, другого такого безобидного, послушного муженька вы нигде не отыщете. Но мне кажется, мисс Мод, вы тоже имеете свой интерес.

Я рассмеялась и, наверное, покраснела, а кузина Моника, по своему обыкновению, переключилась на другой предмет и заговорила со всей присущей ей откровенностью:

— Как там поживает Сайлас? Не раздражался, надеюсь, не слишком удивлял вас своими причудами? Прошел слух, что ваш брат, Милли, отправился на военную службу в Индию или еще куда-то; но все враки, ведь он опять объявился дома. И что он думает делать? Теперь у него есть деньги — по завещанию вашего отца, Мод. Не пустит же он жизнь на ветер, не прокурит ее в компании браконьеров, боксеров и прочих никчемных людей? Ему надо ехать в Австралию, как Тому Суэйну, который, говорят, нажил там огромное состояние и теперь возвращается домой. Вот что следовало бы сделать вашему брату Дадли, будь у него разум или воля, но, боюсь, он не сделает этого — слишком долго он предавался лени и водил дружбу с низкими людьми. Да у него и шиллинга не останется за год-другой. Интересно, осведомлен ли он о том, что Сайлас вручил доктору Брайерли записку, или что-то подобное, где просил выделить тысячу шестьсот фунтов из завещанной покойным Остином суммы ему, утверждая, что заплатил долги молодого человека и хранит расписку с подтверждением? У вашего брата и гинеи не останется за год, если он задержится здесь. Пятьдесят фунтов отдам, чтобы он попал на Землю Ван-Димена{21}, — нет, не из любви к мальчишке, у меня ее не больше, чем у вас, Милли. Но в Англии из него не будет толку.

Милли в полном замешательстве округлила глаза, а леди Ноуллз тараторила:

— Милли, вы же понимаете, вам не следует повторять мои слова, когда вы вернетесь в Бартрам, потому что Сайлас больше не отпустит вас ко мне, если будет думать, что я столь вольна в речах; но я не могу удержаться, а вы обещайте быть осторожнее меня. Мне также говорили, на вашего отца теперь посыплются жалобы — когда прошел слух, что у него появились какие-то деньги. Он, как узнал доктор Брайерли, рубит дубы в Уиндмиллском лесу и торгует корой… у него там печи, чтобы выжигать уголь, он выписал человека из Ланкашира, понимающего в этом деле. Хоком зовут, или как-то в этом роде.

— Ой, Хокс! Дикон Хокс. Чурбан — ты же помнишь, Мод! — воскликнула Милли.

— Ну, в общем, дурной человек, по словам доктора Брайерли. И он дал знать мистеру Данверзу обо всем, ведь это же зовется «нанесением ущерба» — валить лес, торговать лесом и корой, жечь иву и другие деревья на уголь. Все это ущерб, порча нанятого имущества. Доктор Брайерли намерен положить конец бесчинствам. — Неожиданно кузина Моника спросила: — А ваш экипаж с лошадьми, Мод, уже доставлен?

— Еще нет, но Дадли говорит, что через несколько недель обязательно будет…

Кузина Моника, не дослушав, коротко рассмеялась и покачала головой.

— Ваш экипаж с лошадьми, Мод, будет в дороге, пока срок опеки не истечет. А тем временем вам послужит старая колымага с почтовыми лошадьми. — Она опять коротко рассмеялась.

— Вот почему, наверное, приступок у забора нету, и Красавица — то есть Мэг Хокс — поставлена там, чтобы не пускать нас за забор. Я часто видела дым над мельницей, — проговорила Милли.

Кузина Моника выслушала ее с интересом и молча кивнула.

Я была поражена. Мне все это казалось невероятным. Очевидно, леди Ноуллз заметила изумление и выражение брезгливости, появившееся на моем лице при мысли обо всех этих гнусностях, поскольку она произнесла:

— Нам нельзя особенно осуждать Сайласа, пока мы не услышали, что он скажет. Возможно, он поступает так по неведению или же у него есть на это право.

— Да, верно. У него, возможно, есть право рубить деревья в Бартраме-Хо. Во всяком случае, он думает, что это так, — откликнулась я.

Дело в том, что я не призналась бы себе в подозрениях относительно дяди Сайласа. Любой обман с его стороны разверзал у моих ног пропасть, в которую я не осмелилась бы заглянуть.

— А теперь, милые девушки, доброй ночи. Вы, должно быть, устали. Мы завтракаем в четверть десятого: думаю, это не слишком рано для вас.

С этими словами она поцеловала нас, улыбнулась и вышла.

После ее ухода какое-то время я предавалась неприятным размышлениям о бесчестных делах, тайно творимых, как было сказано, под густой сенью Уиндмиллского леса, и не сразу вспомнила, что мы хотели расспросить кузину Монику о гостях.

— Кто может быть эта Мэри? — проговорила Милли.

— Кузина Моника упомянула, что она помолвлена, и, мне кажется, я слышала, как доктор называл ее «леди Мэри»; я намеревалась спросить кузину о ней, но то, что кузина сообщила про рубку леса и про остальное, вытеснило из моей головы другие мысли. Впрочем, у нас завтра найдется время все разузнать. Признаюсь, мне она очень понравилась.

— Я думаю, — сказала Милли, — что она выходит замуж за мистера Кэризброука — вот за кого.

— Да? — проговорила я, вспоминая, что после чая он сидел подле нее больше четверти часа, отдавшись доверительной беседе вполголоса. — А почему ты так думаешь?

— Ну, я слышала, она раза два сказала ему «дорогой»; она обращалась к нему по имени — как и леди Ноуллз, — Илбури, кажется. А еще я видела, что он торопливо поцеловал ее, когда она шла наверх.

Я рассмеялась.

— Милли, — сказала я, — я тоже заметила их довольно близкие отношения; но если ты на самом деле видела поцелуй у лестницы, вопрос совершенно ясен.

— Ой, девчонка!

— Нельзя говорить «девчонка».

— Хорошо, тогда — Мод. Я на самом деле видела их краешком глаза, стоя к ним почти спиной, — они не подумали бы, что я могу что-то заметить. Видела — как тебя сейчас вижу.

Я опять рассмеялась, но почувствовала, что в сердце странно кольнуло, почувствовала какую-то обиду, сожаление… Впрочем, я задержала на лице улыбку, завершая перед зеркалом свои приготовления ко сну.

«Мод… Мод… ветреная Мод! Значит, капитан Оукли уже забыт? А мистер Кэризброук — о, какое унижение! — помолвлен». Я улыбалась, очень раздосадованная. Я боялась, что обнаружила слишком явный интерес, слушая речи этого фальшивого человека. Запев веселый куплет, я попробовала думать о капитане Оукли, который почему-то казался мне теперь глупым.

Глава VIII Новость у врат Бартрама-Хо

Милли и я, привыкнув в Бартраме рано вставать, первыми спустились вниз на следующее утро, и, как только появилась кузина Моника, мы атаковали ее.

— Значит, леди Мэри — невеста мистера Кэризброука, — сказала я, показывая свою сообразительность. — Мне думается, вы вчера поступили очень дурно, побуждая меня флиртовать с ним.

— Кто внушил вам это, скажите на милость? — спросила леди Ноуллз с озорным смехом.

— Мы с Милли разобрались; впрочем, тут и разбираться нечего, это так же ясно, как то, что мы видим вас, — ответила я.

— Но ведь вы не флиртовали с мистером Кэризброуком, Мод? — осведомилась она.

— Нет, разумеется; однако это не ваша заслуга, злая вы женщина, так диктовало мне мое благоразумие. А теперь, поскольку мы знаем ваш секрет, вы должны рассказать нам все о ней и о нем. Прежде всего назовите нам ее имя. Леди Мэри — а дальше? — потребовала я.

— И кто бы решил, что вы такие проныры! Две деревенские девушки, две затворницы из Бартрамского монастыря! Ну что ж — надо отвечать. От вас ничего не укроется. Однако откуда же вы дознались?

— Мы скажем, но сначала назовите нам ее, — настаивала я.

— Назову, конечно, и меня незачем принуждать к признаниям. Она — леди Мэри Кэризброук, — проговорила кузина Моника.

— Родственница мистера Кэризброука, — уточнила я.

— Да, родственница. Но кто сказал вам, что он — мистер Кэризброук? — спросила кузина Моника.

— Милли — когда мы встретились с ним в Уиндмиллском лесу.

— А вам, Милли, кто шепнул?

— Л’Амур, — ответила Милли, широко раскрыв голубые глаза.

— Что дитя имеет в виду? Л’Амур! Не любовь же?.. — воскликнула леди Ноуллз, в свою очередь озадаченная.

— Я имею в виду старуху Уайт. Она сказала мне. И Хозяин.

Нельзя говорить… — начала я.

— Отец, наверное? — предположила леди Ноуллз.

— Да, ей сказал отец, таким образом я узнала, кто он.

— И что бы он подумал! — воскликнула со смехом леди Ноуллз, обращаясь, казалось, к самой себе. — Я не называла его имени, я помню. Он узнал вас, а вы — его, когда вчера вошли в комнату… Но теперь вы должны мне сказать, как обнаружили, что он и леди Мэри сочетаются браком.

Тогда Милли представила свидетельства. Леди Ноуллз почему-то смеялась до слез, а потом заявила:

Как же они будут поражены! И поделом им. Но запомните: я вам ничего подобного не говорила.

— Но мы вас раскрыли!

— Я только говорю: до чего же вы проказливые, опасные девушки! Впервые вижу таких! — воскликнула леди Ноуллз. — От вас ничего не утаить!.. Доброе утро, надеюсь, хорошо спали, — обратилась она к леди и джентльмену, входившим в комнату из зимнего сада. — Но вы вряд ли заснули бы, знай, какие глаза за вами следят. Вот два прехорошеньких детектива, раскрывших ваш секрет и только благодаря вашему неблагоразумию и собственной поспешности решивших, что вы обрученная пара, готовая связать себя узами Гименея. Поверьте, я о вас ничего не сообщала — вы сами себя выдали. И если будете на диванах предаваться доверительным беседам, украдкой называть друг друга по имени и целовать у лестницы, когда преумные детективы поднимаются по ней, конечно же спиной к вам, то вы должны нести ответственность и поторопиться заявить о себе в «Морнинг пост», в колонке предстоящих свадеб.

Мы с Милли ужасно смутились, но кузина Моника, желавшая, чтобы отношения между всеми нами были самые непринужденные, разыграла сцену в верном ключе.

— А теперь, девушки, я сделаю открытие, которое, боюсь, немного противоречит вашему. Мистер Кэризброук, он же лорд Илбури, стоящий перед вами, — брат леди Мэри, и я должна взять на себя вину за то, что не представила их должным образом… Но посмотрите, до чего же преумненькие маленькие свахи!

— Вы не представляете, как я польщен, что стал предметом размышлений мисс Руфин — пусть и ошибочных.

Преодолев замешательство, мы с Милли развеселились, как и остальные. Все мы очень сблизились в то утро.

Мне кажется, то были приятнейшие и счастливейшие дни в моей жизни. Веселое, умное и благожелательное общество, восхитительные прогулки, верхом или в экипаже, к дальним красивым уголкам графства. Вечера заполнялись музыкой, чтением, оживленной беседой. Иногда кто-нибудь еще гостил день-другой, то и дело заглядывали соседи из города и окрестностей. Но отчетливо сохранилась в памяти только высокая пожилая мисс Уинтлтоп, самая славная из деревенских старых дев, с ее чудесными кружевами, платьями из плотного атласа, с ее маленьким круглым, некогда, наверное, прехорошеньким, а теперь увядшим, но добрым личиком; она рассказывала нам занимательнейшие истории о графстве тех давних дней, когда еще были живы ее отец и дед; она знала родословную каждой семьи в графстве и могла припомнить все дуэли и все тайные побеги влюбленных, могла цитировать красноречивые отрывки из памфлетов, сочинявшихся к выборам, и декламировать строки из эпитафий, могла также указать точные места, где в старину учинялся разбой на дорогах, и помнила казнь, которой подвергали главарей преступных шаек после суда, а сверх того помнила, где в графстве и какие именно эльфы, гоблины и привидения показывались: от призрака-форейтора, каждую третью ночь пересекавшего Уиндейлское болото вблизи заброшенного ныне почтового тракта, до старика толстяка в темно-красном бархате, чье огромное лицо, костыль и наручники видели при луне в окне старого здания суда, позже, в 1803 году, снесенного.

Вы вряд ли себе представите, какие чудесные вечера мы проводили в элверстонском обществе и как быстро благодаря этому развивалась Милли. Хорошо помню наше с ней напряженное ожидание ответа из Бартрама-Хо на просьбу кузины Моники позволить нам задержаться.

Ответ пришел, и письмо дяди Сайласа было настолько любопытным, что привожу его здесь:

«Дорогая леди Ноуллз, на Вашу учтивую просьбу я говорю “да” с превеликой охотой (то есть согласен поступиться еще неделей, но не двумя). Рад слышать, что мои скворушки так весело чирикают, — во всяком случае, их припев не из Стерна{22}. Конечно же им можно выпорхнуть, и впредь пусть тешатся волей, сколько им хочется. Я не тюремщик и никого не запирал, кроме как одного себя. Я всегда считал, что молодым отпущено слишком мало свободы. И придерживаюсь мнения, что лучше с самого начала внушить им: они свободные создания. Что касается морали и, в целом, сознания, то основа тут — самовоспитание, а оно начинается там, где кончается принуждение. Такова моя теория. Моя практика ей соответствует. Пусть останутся еще на неделю у Вас, как Вы просите. Почтовые прибудут в Элверстон во вторник, 7-го числа. Буду печалиться в одиночестве более обычного — пока скворушки не вернутся, — а посему прошу Вас из эгоистических побуждений: не задерживайте их дольше. Вы улыбнетесь, зная, как мало мое расстроенное здоровье позволяет мне видеть их, даже когда они дома. Но Шолье прекрасно выразился — рифм не припомню, однако смысл таков: хотя сокрыты леса стеною непроницаемой (он блуждает в поисках своих любимиц, лесных нимф, по лабиринтам сельской природы, то широкой тропой, то в густых зарослях), ваши напевы, ваши голоса, ваш смех, едва различимые вдалеке, пробуждают мою фантазию, и, слыша вас, я вижу невидимые мне улыбки, румянец, развевающиеся волосы, точеные, будто из слоновой кости, ножки; пусть я печалюсь, я счастлив, пусть один, но не брошен, говорит он. Вот так и со мной!

Еще вот о чем умоляю Вас. Напомните им про обещание, данное мне. Книга Жизни — источник жизни… приникать к нему должно и на закате, и на восходе. Иначе дух слабеет.

А теперь благослови и храни Вас Бог, моя дорогая кузина. С уверениями в нежнейших чувствах к моей возлюбленной племяннице и моему дитяти остаюсь преданный Вам

Сайлас Руфин».

Кузина Моника с озорной улыбкой проговорила:

— Итак, девушки, получайте Шолье и евангелистов: французского рифмоплета в его лабиринте и Сайласа в долине смерти. Получайте полную свободу и категорическое предписание вернуться через неделю. Одно, поясненное через другое. Бедный Сайлас! В такие преклонные годы, боюсь, его религия ему не поддержка.

Мне же понравилось письмо. Я прилагала все усилия, чтобы думать о дяде с благожелательностью, и кузина Моника знала об этом. Я догадывалась, что, не находись я рядом, она была бы менее сурова к нему.

День-два спустя мы сидели за завтраком, отдавшись приятной беседе, солнце освещало прелестный зимний пейзаж за окном, и вдруг кузина Моника воскликнула:

— О, совсем забыла сказать вам! Чарлз Оукли написал, что приедет в среду. Мне на самом деле не хочется видеть его. Бедняжка Чарли! Интересно, как они добывают эти свидетельства от доктора. Я знаю: он ничем не болен и ему было бы намного лучше в его полку.

Среда — вот странно! На другой день после моего отъезда. Я попыталась изобразить безразличие. Кузина Моника обращалась скорее к леди Мэри и Милли, чем ко мне, и на меня никто вроде бы не смотрел. Однако — этот мой изъян! — я зарделась, что, возможно, меня и очень красит, но как же это досадно! Я бы поднялась и вышла из комнаты, но тогда только более явно обнаружила бы свое замешательство. Я была готова надавать себе пощечин… или выпрыгнуть из окна.

Лорд Илбури, как я поняла, все заметил. А леди Мэри на мгновение задержала грустный взгляд на моих щеках, предательских и лживых, — ведь я уже не думала столь возвышенно о капитане Оукли. Я сердилась на кузину Монику, которая, зная это мое ужасное свойство, так внезапно заговорила о племяннике, когда приличия приковывали меня к стулу, когда я сидела в ярком свете напротив окна и оттуда две пары проницательных глаз могли наблюдать за мной. Я сердилась на нее, на себя и вообще поддалась раздражению: довольно сухо отказалась от еще одной чашки чаю, очень коротко отвечала лорду Илбури, что, конечно, было ужасно скверно и глупо. Позже из окна нашей спальни я увидела кузину Монику и леди Мэри у цветника под окнами гостиной, обсуждавших, как инстинкт подсказывал мне, это маленькое происшествие. Я не отходила от окна.

— Гадкое мое, глупое, лживое лицо, — шептала я, яростно топая ногами. И без жалости шлепнула себя по щеке. — Я не могу теперь спуститься вниз… О, я сейчас заплачу… Я бы вернулась в Бартрам даже сегодня. Всегда… всегда я краснею… Чтоб этот капитан Оукли оказался на дне морском!

Наверное, я думала о лорде Илбури больше, чем осмеливалась себе признаться, и уверена, что, появись капитан Оукли в тот день в Элверстоне, я бы отнеслась к нему с непростительной грубостью.

Несмотря на этот неприятный случай, остаток отпущенного нам времени я провела необыкновенно приятно. Те, кто не знал подобного опыта, не способны представить, как может сблизиться маленькое общество за короткое время в деревенском доме.

Разумеется, молодая леди строгих правил не проявит и малейшего интереса к человеку противоположного пола, пока не будет совершенно уверена, что он предпочитает ее — или, по крайней мере, уже склонен предпочесть — всем остальным на свете. Но я не могла не признаться себе, что желала узнать о лорде Илбури больше, чем знала.

В гостиной на мраморном столике, в переплете, слепившем пурпуром и золотом, лежала книга пэров, внушительная и искушающая. Мне не раз представлялся случай справиться в ней о лорде Илбури, но я не осмеливалась.

Тому, кто неопытен, понадобилось бы несколько минут на поиски — слишком велик риск быть застигнутым врасплох! Однажды я все-таки отважилась и добралась до букв «Ил…», когда вдруг услышала шаги за дверью. Дверь чуть приоткрылась, и зазвенел голос леди Ноуллз, которая, к счастью, помедлила, ведя разговор с кем-то в холле и держась за ручку двери. Я захлопнула книгу с той же дрожью, с какой, наверное, жена Синей Бороды захлопывала комнату ужасов при звуке шагов своего господина, и кинулась в дальний угол гостиной, где кузина Моника и нашла меня, странно возбужденную.

О любом ином предмете я бы расспросила кузину Монику без колебаний, но что касается лорда Илбури — тут дар речи мне изменял. Я не доверяла себе, страшась своего обыкновения краснеть, и знала, что буду выглядеть чудовищно виноватой, чудовищно разволнуюсь, так что она сделает верное заключение: я потеряла голову из-за ее гостя.

После этого урока, едва не застигнутая на месте преступления, я, не сомневайтесь, впредь всегда остерегалась пухлой и коварной книги пэров, скрывавшей секрет, который она не выдала бы, не скомпрометировав любопытствующую.

Я бы так и уехала, измученная неведением и догадками, но меня освободила от мук кузина Моника.

Вечером, накануне нашего отъезда, она сидела у нас в комнате и напоследок сплетничала.

— Что вы думаете об Илбури? — спросила она.

— Он умен, воспитан, умеет развлечь, но иногда он впадает в меланхолию… всего на несколько минут… а потом включается в разговор, мне кажется, не без усилий.

— Да, бедный Илбури! Он потерял брата всего пять месяцев назад и только-только оправляется после утраты. Они были очень привязаны друг к другу, и, говорят, брат, останься он жив, унаследовал бы, вероятно, титул, потому что Илбури весьма прихотливый человек… философ… святой Кевин;{23} в нем, открою вам, уже видят старого холостяка.

— До чего очаровательна его сестра, леди Мэри! Она взяла с меня обещание писать ей, — сказала я, наверное, чтобы внушить кузине Монике — о, мы, притворщицы! — что не особенно жажду услышать еще что-то о нем.

— Да, и так ему предана. Он приехал сюда и снял Ферму ради смены обстановки, точнее, ради уединения — что может быть хуже для человека в горе… болезненная причуда, как он теперь понял. И он очень рад, что гостит в Элверстоне, он признавался, что чувствует себя много лучше. Письма ему приходят на имя мистера Кэризброука — он вообразил, что, узнай люди в графстве о его высоком положении, он станет жертвой их гостеприимства и будет вынужден ездить по обедам или же ему придется перебраться куда-то еще. Вы видели его в Бартраме, Милли, до появления у вас Мод?

Да, Милли видела его, когда он навещал ее отца.

— Он подумал, что, приняв на себя попечительство, не вправе пренебречь визитом к Сайласу, коль скоро они столь близкие соседи. Ваш отец поразил его, очень заинтересовал, и он держится о Сайласе лучшего мнения — не сердитесь, Милли, — чем некоторые недоброжелатели, которых я могу вам назвать. Он уверен, что все выяснится и что рубка леса — это просто ошибка, Мод. Впрочем, подобные ошибки разумным людям не свойственны, а некоторые всегда совершают ошибки к собственной выгоде. Но давайте о другом: я подозреваю, что вы с Милли, возможно, вскоре увидите Илбури в Бартраме, потому что, мне кажется, вы ему очень понравились.

«Вы… Она имела в виду обеих или только меня?»

Итак, приятный визит в Элверстон завершался. Все это время премилый маленький викарий неизменно появлялся возле Милли — стараниями нашей ловкой и опасной кузины Моники. Он был похвально постоянен, а его флирт достиг области теологии, где Милли, к счастью, могла обнаружить какую-то осведомленность. Им двигала прежде всего снисходительная и искренняя забота о правоверности прехорошенькой бедняжки Милли, и я очень забавлялась, когда она вечерами в нашей спальне перечисляла обсуждавшиеся ими темы и взволнованно пересказывала их беседы вполголоса на уединенной оттоманке, где он, сидя нога на ногу, похлопывал и поглаживал себя по колену, мягко улыбался и качал головой над ее спорной доктриной. Уважение Милли к своему наставнику и его ответное восхищение росли день ото дня; мы же называли его не иначе, как «исповедником Милли».

Он сидел с нами за ленчем в день нашего отъезда и, улучив момент, приватно — будь он мирянин, следовало бы сказать «тайком» — подарил ей, по праву своего святого долга, маленькую книжицу в старинном роскошном переплете, говорившую, как он пояснил, о некоторых предметах, в которых Милли путалась. На форзаце она нашла коротенькую надпись: «Подарок мисс Миллисент Руфин от искреннего доброжелателя декабря 1-го дня в году 1844-м». За этой строкой шли еще несколько, очень аккуратно выписанных. Подношение было сделано со всей мыслимой благочинностью, но также с краской смущения, обычной для него улыбкой и потупленным взором.

Уже наступил ранний декабрьский малиновый закат, когда мы заняли места в экипаже.

Лорд Илбури, облокотясь на раму, заглянул в раскрытое окошко и сказал мне:

— Я даже не знаю, что мы будем делать теперь, мисс Руфин; нам будет так одиноко. Я, наверное, потороплюсь на Ферму.

Мне показалось, красивее речи не произносили человеческие уста.

Его рука все еще покоилась на оконной раме, преподобный Спригг Биддлпен с грустной улыбкой все еще стоял на подножке, когда щелкнул хлыст и лошади тронулись. Наш экипаж покатил по аллее, оставляя позади приятнейший на свете дом и его хозяйку, а потом мы помчались в сумерках к Бартраму-Хо.

Мы обе хранили молчание. У Милли на коленях лежала ее книга, и я видела, как Милли не раз пробовала читать надпись «искреннего доброжелателя», но в сгущавшихся сумерках не могла разобрать написанное.

Когда мы достигли огромных врат Бартрама-Хо, было совсем темно. Старый Кроул, привратник, запретил форейтору шуметь у входа в дом по причине ошеломляющей и непостижимой — он думал, что дядя «уже мертв к этому часу».

Потрясенные и безмерно напуганные, мы остановили экипаж и допросили дряхлого старика привратника.

Дядя Сайлас, как оказалось, вчера весь день был «занемогши», а «утром его не добудились… доктор дважды кряду приезжал и сейчас у них».

— Ему лучше? — спросила я, дрожа.

— Про то не скажу, мисс. Лежит во власти Божьей уж давненько, может, и дух испустил к этому часу.

— Поезжайте! Поезжайте скорее! — велела я кучеру. — Не пугайся, Милли, Бог даст, все будет хорошо.

После некоторого промедления — сердце у меня упало, и я уже потеряла надежду застать дядю Сайласа живым — крохотный престарелый дворецкий отворил дверь, преодолел лестницу, нетвердо держась на ногах, и засеменил к экипажу.

Дядя Сайлас был при смерти уже много часов, жизнь в нем едва теплилась, но теперь, по словам доктора, он мог и оправиться.

— Где доктор?

— В комнате господина; пустил ему кровь — уже три часа как…

Мне кажется, Милли была испугана меньше, чем я. Сердце мое стучало, меня била дрожь, так что я с трудом поднялась по лестнице.

Глава IX Появляется друг

На верху парадной лестницы я, растроганная, увидела честное лицо Мэри Куинс, которая со свечой в руке приветствовала нас, несколько раз присев в реверансе и улыбнувшись слабой, измученной улыбкой.

— Я так рада вам, мисс; надеюсь, вы здоровы.

— Да, да, и вы, Мэри, надеюсь, тоже? О, скажите нам скорее, как дядя Сайлас?

— Утром мы думали, он помер, мисс, но сейчас оправился; доктор говорит, он вроде как в этом… трансе. Я почти весь день помогала старой Уайт и была там, когда доктор пустил ему кровь, когда он заговорил наконец. Но он так ослаб: доктор ужас сколько крови у него выпустил из руки, мисс, — я сама тазик держала.

— И ему лучше? Явно лучше? — спросила я.

— Лучше. Доктор говорит, он вымолвил сколько-то слов, а ежели опять заснет и будет, как тогда, хрипеть, говорит, чтоб мы повязки ослабили, дали бы крови еще выйти, пока он не очнется, а мы со старой Уайт думаем, это ж все равно, что убить его, ведь у него почти ни капельки не осталось крови-то, — вы согласитесь, мисс, ежели посмотрите в тазик.

Я не испытывала никакого желания последовать этому приглашению. Мне казалось, я вот-вот лишусь чувств. Я присела на ступеньках лестницы и глотнула воды, а Куинс брызнула мне водой в лицо. Тогда силы вернулись ко мне.

Милли, должно быть, острее меня ощущала опасность, нависшую над ее отцом, ведь она любила его в силу привычки, родства, пусть он и не был добр к ней. Но я отличалась большей импульсивностью, слабыми нервами, мои чувства скорее брали верх надо мной. Едва поднявшись на ноги, я порывисто проговорила:

— Нам необходимо увидеть его. Милли, идем!

Я вошла в его переднюю комнату. Обычная маканая свеча с хилым длинным фитилем склонилась, как Пизанская башня, набок в сальном подсвечнике, оскорбляя своим видом столик утонченного больного. Ее свет не в силах был рассеять тьму. Я быстро пересекла комнату, по-прежнему одержимая одним желанием — увидеть дядю.

Дверь его спальни, рядом с камином, была приоткрыта, и я заглянула туда.

Старая Уайт в высоком белом чепце и мягких комнатных туфлях как призрак бесшумно скользила у дальнего, погруженного в тень конца кровати. Доктор, приземистый, лысый, с брюшком, на котором поблескивало множество брелоков, стоял, прислонившись спиной к камину, совмещенному с тем, что был в передней комнате, и наблюдал за своим пациентом в щелку между занавесками кровати взглядом значительным и несколько равнодушным.

Большая кровать с пологом была обращена изголовьем к противоположной от двери стене, а изножьем — к камину, но занавески с моей стороны были задернуты.

Коротышка доктор знал обо мне: он убрал руки из-за спины, так что полы его сюртука сошлись, скрыв брюшко, и — поскольку, очевидно, считал меня лицом влиятельным, — с поспешной серьезностью отвесил мне низкий поклон; но затем он решил представиться по всем правилам — он шагнул ко мне и, еще раз поклонившись, приглушенным голосом назвал себя:

— Доктор Джолкс. — Кивком он предложил вернуться в переднюю, в дядин кабинет, — к свету ужасной свечи, поставленной там старухой Уайт.

Доктор Джолкс был учтив и говорил велеречиво. Я предпочла бы суетливого лекаря, который добрался бы до сути дела в два раза быстрее.

— Кома, мадам, кома. Состояние вашего дяди, мисс Руфин, должен сказать, было критическим — притом до чрезвычайности. Кома самого экстремального характера. Ваш дядя бы угас, он фактически был обречен и умер бы, не прибегни я к крайнему средству и не пусти ему кровь, что, к счастью, оказало желаемое действие. Удивительный организм… прекрасный организм… нервная система необыкновенной устойчивости. Приходится только сокрушаться, что он пренебрегает разумными правилами. Его привычки весьма, должен сказать, пагубны для здоровья. Мы делаем все возможное, все, что в наших силах. Но если пациент отказывается следовать нашим советам, исход будет плачевным. — Последние слова доктор сопроводил пугающим пожатием плеч.

— Нет ли еще какого средства? Быть может, перемена климата? Что за чудовищная болезнь! — воскликнула я.

Доктор улыбнулся, странно потупив взгляд, и решительно покачал головой.

— Мы едва ли назовем это болезнью, мисс Руфин. Я рассматриваю это как отравление, он… надеюсь, вы меня понимаете, — проговорил доктор, заметив мое потрясение, — он принял слишком большую дозу опия. Видите ли, он постоянно принимает опий: настойку, опий с водой и — что всего опаснее — опий в пилюлях. Я знал людей, потреблявших опий умеренно, знал потреблявших неумеренно, но все они следили за дозой, к чему я пытался призвать и вашего дядю. Привычка, конечно, сложилась, ее не искоренить, но он пренебрегает дозированием — он доверяет своему глазу и чувству, а значит, — мне незачем говорить вам это, мисс Руфин, — отдает себя на волю случая. Опий же, как вам, несомненно, известно, яд в строгом смысле слова, яд, привычка к которому позволяет вам принимать его довольно много без фатальных последствий, отчего он, однако, не перестает быть ядом; принимать же яд таким способом значит — едва ли мне нужно говорить вам это — играть со смертью. Ваш дядя уже был у роковой черты и на время отказался от своего обыкновения брать опий наугад, но потом вернулся к прежнему. Он выживет — разумеется, есть вероятность, — но когда-нибудь собственная рука его подведет. Надеюсь, в этот раз опасность минует. Я очень рад — не говоря о выпавшей мне чести познакомиться с вами, мисс Руфин, — что вы и ваша кузина вернулись, поскольку слугам, как бы ни были они усердны, боюсь, недостает понятливости. Имея в виду повторение симптомов — что, впрочем, маловероятно, — я проясню вам, если позволите, их природу и лучший способ действий в подобных обстоятельствах.

И он тем же напыщенным слогом прочел нам краткую лекцию, а потом попросил меня или Милли до своего возвращения в два-три часа утра оставаться в комнате с пациентом: повторение коматозного состояния «было бы дурным знаком».

Разумеется, мы с Милли сделали, как нам было сказано. Мы сидели у камина и едва решались говорить шепотом. Дядя Сайлас, вызывавший новые и ужасные подозрения у меня, лежал тихо, недвижимо, будто уже мертвый.

Он хотел отравиться?

Если он видел свое положение столь безнадежным, как описывала леди Ноуллз, в этой моей робкой догадке, наверное, крылась доля истины. Странные и дикие теории, как мне говорили, примешивались к его религии.

Время от времени появлялись признаки жизни: от простертого на кровати тела, закутанного в простыни, исходил стон, слышался шелест губ. Молитва?.. Что это было? Кто мог сказать, какие мысли проносились в его голове под белой повязкой?

Заглядывая к нему, я увидела полотенце, пропитанное водой с уксусом и обернутое вокруг головы; закрытые глаза и мраморные сомкнутые губы; вытянутое тело, худое и длинное, в белой сорочке, напоминало тело покойника, «убранного» для положения во гроб; тонкая забинтованная рука лежала поверх прикрывавшей тело простыни.

С этим образом смерти перед глазами мы продолжали бдение, пока бедняжку Милли совсем не сморил сон; тогда старая Уайт предложила занять ее место.

Хотя я недолюбливала скверную старуху в высоком чепце, я знала, что она, по крайней мере, не заснет подле меня. И в час ночи кузину Милли сменила старуха Уайт.

— Мистера Дадли Руфина нет дома? — шепотом спросила я у нее.

— Уехал минувшей ночью в Клопертон, мисс, поглядеть на поединки, там нынче утром будут выступать силачи.

— За ним не посылали?

— А чего за ним посылать.

— Почему же нет?

— Он не променяет спорт на такое вот, я знаю, — проговорила старуха с безобразной ухмылкой.

— Когда он должен вернуться?

— Приедет, когда деньги потребуются.

Мы замолчали, и у меня опять возникла мысль о самоубийстве дяди, я опять задумалась о несчастном старике, который как раз в эту минуту что-то со вздохом прошептал.

В течение следующего часа он лежал совсем тихо, и старая Уайт сказала, что спустится вниз за свечами. Наши почти выгорели.

— В передней комнате есть свеча, — проговорила я, пугаясь, что останусь одна со страдальцем.

— Как бы не так, мисс! Я не смею зажигать при нем никакую свечу, а только восковую, — с издевкой прошептала старуха.

— Если расшевелить огонь и подложить угля, будет светло.

— При нем нужны свечи, — упрямо проговорила старушенция и, неуверенно ступая, ворча что-то под нос, покинула комнату.

Я слышала, как она взяла со столика в кабинете свою свечку и вышла, закрыв за собой дверь.

И вот я осталась в обществе этого таинственного человека, которого невыразимо боялась, в два часа ночи в огромном старинном доме Бартрама.

Я не сводила глаз с огня в камине, низкого и неяркого. Поднявшись на ноги и держась за каминную доску, я попробовала думать о чем-нибудь веселом. Но тщетна была попытка устоять против… ветра, против течения. И поток мыслей унес меня в сумрачные пределы.

Дядя Сайлас затих. Я гнала мысли о бесчисленных темных комнатах и галереях, отделявших меня от других живых людей в этом доме. И с притворным спокойствием ждала возвращения старой Уайт.

Над каминной доской висело зеркало. В иных обстоятельствах в минуты одиночества оно развлекло бы меня, но тогда я не отваживалась поднять взгляд на зеркало. На каминной доске лежала Библия, небольшая и объемистая; я пристроила книгу обложкой к зеркалу и принялась читать ее, сосредоточившись как могла. Переворачивая страницы, я наткнулась на несколько заложенных между ними странных с виду бумаг. Одна была с печатным текстом, с именами и датами, вписанными от руки в пробелах; этот листок, в четверть ярда длиной, был скорее широкой бумажной лентой. Другие были просто какими-то обрывками: внизу каждого клочка стояла нацарапанная чудовищным почерком моего кузена подпись «Дадли Руфин». В то время, когда я складывала их и возвращала на прежнее место, мне почудилось, будто что-то задвигалось у меня за спиной, там, где стояла кровать. Я не слышала ни звука, но невольно посмотрела в зеркало, и тут же мой взгляд оказался прикованным к происходившему.

Дядя Сайлас, закутанный в длинный белый утренний халат, соскользнул с края кровати и, сделав два-три быстрых бесшумных шага, остановился позади меня с улыбкой страшной, как оскал смерти. Невероятно высокий и худой, он стоял, почти касаясь меня, — с белой повязкой, пересекавшей его чело, с безжизненно повисшей вдоль тела забинтованной рукой, — но внезапно другой, тонкой, длинной, через мое плечо дотянулся до Библии и прошептал у меня над головой:

— Змий соблазнил ее, и она вкусила.

Мгновение он молчал, а потом прокрался к дальнему окну и замер, казалось, созерцая ночной пейзаж.

Я закоченела, но он, очевидно, не чувствовал холода. С той же жуткой улыбкой он несколько минут смотрел в окно, потом присел на кровать и затих, повернув ко мне лицо — маску страдания.

Мне показалось, прошел час, прежде чем старая Уайт вернулась, и ни один любовник не радовался так своей возлюбленной, как я — этой сморщенной старухе.

Не сомневайтесь — я ни на минуту не продлила свое ночное бдение. Моему дяде явно не грозила опасность вновь погрузиться в летаргию. Со мной же случилась истерика, как только я добралась до нашей комнаты, и я долго рыдала, а честная Мэри Куинс не отходила от меня ни на шаг.

Стоило мне закрыть глаза, и перед моим внутренним взором появлялось лицо дяди Сайласа — такое, каким я увидела его в зеркале. Я вновь была во власти колдовских чар Бартрама.

Утром доктор объявил нам с Милли, что дядя вне опасности, хотя и очень слаб. А днем, на прогулке, мы опять встретились с ним, когда он шагал в сторону Уиндмиллского леса.

— Я — к той бедной девушке, — поздоровавшись, проговорил он и указал своей гладкой тростью в направлении леса. — Хок, или Хокс, кажется.

— Красавица больна! — вскричала Милли.

Хокс. Она у меня в благотворительном списке. Да, — сказал доктор, заглядывая в маленькую записную книжечку, — вот: «Хокс».

— А что с ней?

— Приступ ревматизма.

— Можно заразиться?

— Ни в коей мере. Ничуть не больше, чем, скажем, переломом ноги, мисс Руфин. — И он вежливо рассмеялся.

Как только доктор скрылся из виду, мы с Милли решили отправиться к домику Хоксов и разузнать подробнее о состоянии Красавицы. Боюсь, нами двигало не столько милосердие и особое участие к больной, сколько желание придать смысл нашей прогулке.

Одолев скалистый склон, на котором тут и там группами росли деревья, мы достигли домишки с остроконечной крышей, стоявшего посреди ужасно запущенного дворика. На пороге мы нашли только ревматичную старуху, которая, приставив к уху ладонь, внимательно слушала наши вопросы о здоровье Мэг, но и только, что в конце концов вынудило нас перейти на крик, а тогда она сообщила очень громким голосом, что давно ничего не слышит, потому что совершенно глухая. И учтиво добавила:

— Вот хозяин придет, может, он вам чё и ответит.

Дверь в комнатенку, позади той, в которую мы зашли, была приоткрыта, и мы разглядели угол, отведенный больной, услышали ее стоны и голос доктора.

— Мы расспросим его, Милли, когда он выйдет. Давай подождем здесь.

И мы задержались на каменной плите у входа. Жалобные стоны страдалицы взволновали меня, мы исполнились сочувствия к больной девушке.

— Чурбан идет, ей-богу! — воскликнула Милли.

И действительно невдалеке показались потрепанный красный мундир, злое смуглое лицо и черные как сажа космы старого Хокса. Опираясь на палку, мельник ковылял ухабистой дорожкой через двор. Хокс резко приподнял шляпу, приветствуя меня, но совсем не обрадовался тому, что увидел нас у своего порога: с мрачным видом он сдвинул широкополую фетровую шляпу набок и заскреб в голове.

— Ваша дочь, боюсь, серьезно больна, — проговорила я.

— Ой, наказание она мое, как и ее мать, — сказал Чурбан.

— Надеюсь, ей, бедняжке, удобно в ее комнате?

— Удобно, удобно, тут я ручаюсь. Устроена получше меня. Мэг там одна, Дикон туда не суется.

— Когда она заболела?

— А в тот день, как кобылу подковали, — в субботу. Я просил работников, да разве их, черт возьми, допросишься! И каково мне теперь? У Сайласа хлеб завсегда был не легкий, а теперь и подавно — когда она расхворалась. Я этак долго не протяну. Нет, дудки! Ежели с ней так-то, я просто сбегу! Поглядим, как работничкам это понравится!

— Доктор за помощь ничего не возьмет, — сказала я.

— И не даст ничё. Господь с ним! Ха-ха-ха! Ничё с него не получишь, как вон с той глухой мошенницы, што обходится мне в три шестипенсовика кажную неделю, а сама и одного не стоит. Как вон с Мэг — все, чё может, выжимает, раз хворая. Дурачат меня и думают, я не разберусь. Еще поглядим!

Он говорил и дробил плитку табака на каменном подоконнике.

— Работник — все одно, што коняга: не заботься об нем — не сможет работать. Раз ему-то ничё нет… — С этими словами, уже набив трубку, он довольно грубо ткнул своей палкой глухую женщину, спиной к нам суетившуюся у порога, и показал, что ему надо огня. — Ему — нет, и с него — нет… как вот отсюда нет дыма… — он поднял в руке трубку, — без табачку и огня. Нет как нет.

— Может быть, я смогу чем-то помочь, — задумчиво проговорила я.

— Может… — согласился Хокс.

Тут он получил от старой глухой женщины горящий скатанный обрывок оберточной бумаги, коснулся шляпы — в знак уважения ко мне — и двинулся прочь, на ходу зажигая трубку и пуская клубы белого дыма, будто салютующий корабль, отходящий от пристани.

Оказывается, он явился не справиться о здоровье дочери, а всего лишь для того, чтобы разжечь трубку.

В этот момент вышел доктор.

— Мы ждем, чтобы узнать, как ваша пациентка сегодня, — сказала я.

— Очень плохо, и за ней, боюсь, здесь нет никакого ухода. Если бы у бедной девушки была возможность, ей следовало бы немедленно отправиться в больницу.

— Эта старая женщина совсем глуха, а отец — такой грубый и эгоистичный человек. Может, вы порекомендуете какую-нибудь сиделку, которая будет при ней, пока ей не станет лучше? Я с радостью оплачу сиделку и все, что, по-вашему, полезно несчастной больной.

Дело сразу же решилось. Доктор Джолкс был добр, как большинство представителей медицинского сословия, и взял на себя обязательство прислать сиделку из Фелтрама, а с ней — кое-какие вещи для удобства больной. Он подозвал Дикона к воротам и, наверное, сообщил ему о нашей договоренности. А мы с Милли поторопились к комнатенке бедной девушки и, постучав в дверь, спросили:

— Можно войти?

Ответа не последовало. Истолковав, по обыкновению, молчание как разрешение, мы вошли. Мы увидели девушку и поняли, что она очень страдает. Поправили ее постель, задернули занавеску на окне; но это были пустяки по сравнению с тем, что ей требовалось. Она не отвечала на наши вопросы. Не благодарила нас. Я бы подумала, что она не замечает нашего присутствия, не обрати я внимание на то, что ее черные запавшие глаза раз-другой остановились на моем лице — угрюмый взгляд выдавал ее удивление и любопытство.

Девушка была очень больна, и мы каждый день навещали ее. Иногда она отвечала на наши вопросы, иногда — нет. Она казалась задумчивой, настороженной и неприветливой; а поскольку люди любят благодарность, я порой спрашивала себя, откуда наше терпение — творить добро, на которое не откликаются. Такой прием особенно раздражал Милли, в конце концов она возроптала и отказалась впредь сопровождать меня к постели бедной Красавицы.

— Мне кажется, Мэг, милая, — сказала я однажды, стоя у ее постели (девушка уже поправлялась и быстро, как это бывает в молодости, набиралась сил), — вы должны поблагодарить мисс Милли.

— Не буду благодарить ее, — проронила упрямая Красавица.

— Ну что ж, Мэг, я только хотела просить вас об этом, потому что мне кажется, вам следовало бы…

При этих словах она осторожно взяла меня за кончик пальца и притянула к себе; я и опомниться не успела, как она стала покрывать мою руку горячими поцелуями. Рука сделалась мокрой от ее слез.

Я пыталась высвободиться, но она яростно противилась и продолжала плакать.

— Вы хотите что-то сказать, бедная моя Мэг? — спросила я.

— He-а, мисс, — всхлипнула она; и все целовала мою руку. И вдруг быстро заговорила: — Не буду благодарить Милли, потому что это вы — не-a, не она, у нее и мысли такой не водилось… не-a, это вы, мисс… Я вчера ревела так ревела: вспоминала те яблоки и как вы подкатили их к моим ногам, с ласковым словом, — ну тогда, когда отец стукнул меня по голове палкой. Вы ко мне с добром — а я такая дрянная. Вы б меня лучше побили, мисс… Вы добрее ко мне, чем отец или мать, добрее, чем все, кого ни возьми. Я согласна умереть за вас, мисс, потому что на вас даже глядеть недостойна.

Я изумилась. Расплакалась. Я была готова обнять бедную Мэг.

Я ничего не знала о ней. Не узнала и впоследствии. Она говорила с таким самоуничижением, обращаясь ко мне! Не от внушаемого религией смирения души, но от любви и благоговения передо мной, тем более поражавшими, что она была гордячкой. Она все простила бы мне, кроме малейшего сомнения в ее преданности или мысли, что она способна как-то обидеть, обмануть меня.

Я уже не молода теперь. Мне ведомы печали и с ними — все, что влечет за собой богатство, по сути, неизмеримое; но обращенный в прошлое взгляд теплеет, задерживаясь на нескольких ярких и чистых огнях, освещающих темный поток моей жизни — темный, если бы не они; а исходит свет не от великолепия роскоши, но от двух-трех проявлений доброты, которые могут вспомниться и в жизни самой бедной, простой и рядом с которыми для меня, в тихие часы перебирающей в памяти прошлое, все фальшивые радости тускнеют и исчезают, ведь тот свет не погасит ни время, ни расстояние, потому что питает его любовь, а значит, он — свет небесный.

Глава X О влюбленных

Примерно тогда нам неожиданно нанес приятнейший визит лорд Илбури. Он явился засвидетельствовать свое почтение, полагая, что мой дядя Сайлас уже достаточно оправился после болезни и может принимать посетителей.

— Я, наверное, взбегу наверх, повидаю прежде его, если он меня примет, а потом у меня будет пространное послание от сестры Мэри к вам и к мисс Миллисент. Но сначала мне следует покончить с делом — вы согласны? Через несколько минут я вернусь.

Между тем в гостиную вошел наш дряхлый дворецкий и объявил, что дядя Сайлас будет рад увидеть гостя. Гость отправился наверх, но вы и представить себе не можете, какой уютной и веселой сделалась наша гостиная с его пальто и тростью — залогом того, что он вернется.

— Как ты считаешь, Милли, он заговорит о лесе, о котором упоминала кузина Моника? Только бы промолчал!

— Да, — отозвалась Милли. — Лучше бы он сначала с нами немножко посидел, потому что если заговорит, то отец выставит его за дверь и мы уже никогда его не увидим.

— Верно, моя дорогая Милли. А он такой славный, такой добрый.

— И ты ему страшно нравишься.

— Я уверена, мы обе ему одинаково нравимся, Милли. Он уделял тебе много внимания в Элверстоне и часто просил петь те две чудесные ланкаширские баллады, — сказала я. — Но когда ты у окна упражнялась в теологических дискуссиях со столпом Церкви, с преподобным Сприггом Биддлпеном…

— Брось, Мод! Как я могла молчать, если он гонял меня по Ветхому и Новому Завету, по катехизису? Мне он просто противен, правду тебе говорю, а вы с кузиной Моникой такие глупые! И что б ты там ни сочиняла, лорду ты очень нравишься, ты и сама это знаешь, девчонка!

— Ничего я не знаю, и ты, девчонка, не выдумывай. А вообще мне все равно, кому я нравлюсь, кому — нет, только бы близкие меня любили. Я дарю тебе лорда, если хочешь.

Мы болтали в таком тоне, когда он вернулся в комнату, — немного раньше, чем мы ожидали.

Милли, которая, как вы, должно быть, помните, только вступила на путь исправления своих привычек и еще сохранила кое-какие, приставшие дербиширской коровнице, украдкой щипнула меня за руку при его появлении.

— Я только отказывалась от ее подарка, — проговорила эта ужасная Милли, отвечая на вопросительный взгляд лорда Илбури, — потому что прекрасно знаю: она его не отдаст.

В результате я покраснела… нет, стала совершенно пунцовой. Говорят, мне это к лицу, — надеюсь, что так, ведь краснела я часто, и природа, наверное, позаботилась меня вознаградить.

— Что и выставляет вас обеих в самом привлекательном свете, — сказал лорд Илбури с невинным видом. — Не решу только, чем больше восхищаться: великодушием предлагающей стороны или же — отказывающейся.

— Ну, это была любезность, если бы вы только знали!.. Сказать ему? — обратилась Милли сперва к лорду, потом ко мне.

Я остановила ее по-настоящему сердитым взглядом и сухо произнесла:

— Незачем… Но я думаю, что кузина Милли, при всем своем благоразумии, наговорила вздора, какого и двадцать девушек не сочинят.

— Вздор в двадцать девичьих сил! О, это комплимент. Я очень уважаю вздор, я ему очень обязан и убежден, что если бы запретили всякую чепуху, жизнь на земле стала бы невыносимой.

— Благодарю, лорд Илбури, — проговорила Милли, которая привыкла держаться непринужденно в его обществе за время нашего продолжительного визита в Элверстон. — А мисс Мод вот что скажу: будет такой дерзкой — приму ее подарок, и что тогда мы от нее услышим?

— Не знаю, но сейчас я хотела бы узнать, как вы, лорд Илбури, нашли моего дядю. Мы с Милли не видели его после болезни.

— По-моему, очень слаб, но постепенно, полагаю, окрепнет. Однако, поскольку мое дело к нему не из приятных, я решил отложить разговор и, если вы считаете это правильным, напишу доктору Брайерли, прося немного повременить с обсуждением дела.

Я сразу же согласилась и поблагодарила лорда Илбури; что касается меня, я бы вообще никогда не заговорила об этом предмете — чтобы не показаться бессердечной и жадной. Но лорд Илбури объяснил, что попечители связаны условиями завещания и что не в моей власти остановить их. Я надеялась, дядя Сайлас тоже учитывал все обстоятельства.

— Мы вернулись на Ферму, — сказал лорд Илбури, — сестра и я. К нам ближе, чем в Элверстон, мы с вами самые настоящие соседи. Мэри ждет, что леди Ноуллз укажет время, — она должна ответить нам визитом, как вы знаете. И вы тоже должны приехать к нам тогда же. Это будет замечательно — прежнее общество на новом месте. Мы еще и половины окрестностей не осмотрели, и я приготовил все испанские гравюры, о которых говорил вам, а также венецианские молитвенники и… остальное. Думаю, я точно запомнил, что вас заинтересовало, и все приготовил. Вы должны обещать, что приедете, вы и мисс Миллисент Руфин. Да, забыл сказать: вы жаловались, что у вас скудный выбор книг, так вот Мэри хотела бы предложить воспользоваться ее библиотекой… это все новые книги. Когда вы прочтете свои, вы могли бы с ней обменяться.

Какая девушка когда-нибудь открыто признавалась в своих симпатиях? И, наверное, я не больше обманщица, чем другие; впрочем, о себе судить трудно. Согласна, наше двуличие и наша сдержанность вряд ли кого-то обманут. А притворство некоторых из нас — это невольная реакция на проницательность и бдительность, какими вооружаются все вокруг, когда речь идет о чувствах; но если мы и лукавим, то сами мы зорки, сами — отменные детективы, способные превосходно связать все ниточки расследуемого случая, и что касается любви или симпатии, здесь интуиция нас не подводит; если же мы сами оказываемся раскрыты, выясняется, что, даже будучи влюблены, не перестаем хитрить.

Леди Мэри была очень добра, но только ли по собственному побуждению она взяла на себя столько хлопот? Не крылся ли более энергичный замысел на дне доставившего мне радость ящика с книгами, который прибыл всего полчаса спустя? Библиотеки с выдачей книг на дом тогда еще не стали повсеместным явлением, и пользоваться ими могли далеко не все.

В тот день Бартрам для меня исполнился особой красоты, осветился ярким и греющим светом, в котором даже врата поместья преобразились. Назавтра — облачко на сияющих небесах — явился Дадли.

— И сомневаться нечего, ему деньги понадобились, — сказала Милли. — Сегодня утром он с отцом толковал.

Дадли уселся с нами за стол, когда мы завтракали. Всем недовольный — о чем высказался, по обыкновению, коротко, без обиняков, — он тем не менее ел с аппетитом; он был мрачен, а с Милли и вовсе груб. Со мной же, напротив, жалобным голосом завел доверительный разговор, как только Милли вышла в холл:

— Хозяин говорит, у него нет ни шиллинга. Черт подери, и как старикан ухитряется, из спальни не вылезая, тратить деньги с этакой прытью! Не думает же он, что я могу обойтись без монет? И ведь знает, что попечители и шестипенсовика мне не дадут, пока у них не будет… как его… «решения», черт бы их всех побрал! Брайерли вроде как сомневается, что я на все получу право. А оно меня ой как устроило б! Хозяин знает про это и не хочет выдать проклятого фартинга, мне ж — плати по счетам, плати законникам, черт их дери, за то, что марают бумагу. Хозяин сам в этих делах смыслит, мог бы и постараться для родных детей, как уж я-то считаю. Но он в жизни ни для кого не старался — только для себя одного. Возьму да продам его книги, его драгоценные штучки, когда с ним опять припадок будет, — вот и сквитаюсь. — И там, где проповедник сказал бы «аминь», этот любезный молодой человек, оживившись, уперев локти в стол и поглаживая свои громадные бакенбарды, пробормотал нечто совсем иное: — Ну, Мод, невезуха, да? — Он откинулся на стуле, придав своему красивому, в чем он нисколько не сомневался, лицу выражение безмерного горя.

Я ожидала, что за этим обращением последует просьба о вспомоществовании, но ошиблась.

— Не встречал настоящей красотки — высшего сорта, само собой, — чтоб не разжалобилась, а я — я такой, что без сочувствия не могу. Вот потому и говорю — невезуха. Ну скажи же: «Невезуха». Разве нет, Мод?

Я не очень хорошо себе представляла, что значит «невезуха», но произнесла:

— Полагаю, это крайне неприятно.

Сделав эту уступку и, однако, не желая и дальше слушать подобные речи, я поднялась с намерением уйти.

— Я знал, ты так и скажешь, Мод. Ты девчонка жалостливая… точно — у тебя на личике твоем красивом так и написано. Ой как ты мне нравишься! Нет девчонки красивее ни в Ливерпуле, ни в самом Лондоне — нигде.

Он схватил меня за руку и попытался обнять за талию — он решил оказать мне знак внимания, которого я едва избегла при знакомстве с ним.

— Нет, сэр! — с возмущением вскрикнула я, освобождаясь из его объятии.

— Я ж не думал тебя обидеть, девчонка, ну чего ж тут плохого, Мод? Чего ты робеешь-то так? Мы брат и сестра, ведь знаешь. И я тебя не обижу, Мод, — да чтоб мне шею свернуть! Не обижу!

Я не стала слушать его мягких увещеваний и выскользнула из комнаты с напускным спокойствием и поспешностью, тем более оправданной, что до меня донеслись такие призывы:

— Вернись, Мод! Чего ты боишься, девчонка? Вернись, говорю! Вот дрянь!

В тот день мы с Милли отправились на прогулку в Уиндмиллский лес, куда, возможно, вследствие какого-то тайного повеления, нам уже не возбранялось ходить, и увидели Красавицу, первый раз после болезни кормившую в маленьком дворике птицу.

— Как вы сегодня, Мэг? Я очень рада, что вы уже в силах выходить, но не поторопились ли вы?

Мы стояли у закрытых ворот дворика, неподалеку от Мэг, но она не подняла головы. Продолжая бросать зерно, картофельные очистки цыплятам и курам, она глухо произнесла:

— Отца там не видать? Поглядите-ка и скажите, ежели заприметите.

Выцветшего красного мундира Дикона мы, однако, нигде не заметили.

Тогда Мэг, бледная, исхудавшая, взглянула на нас прежним угрюмым, настороженным взглядом и тихо проговорила:

— Не думайте, что я не рада, но, ежели отец углядит, что я с вами душевные разговоры веду теперь, когда встала и вы уже не проведываете хворую, он примется следить, решит, что я вам лишнее сболтнула, а то еще захочет, чтоб я побеспокоила вас, мисс Мод, насчет денег. Да тратить он будет их не тут, а в Фелтраме по кабакам, и после нам от него достанется. Так-то вот будет. Он и без того меня всегда бранит, колотит, а поэтому не обижайтесь, мисс Мод. Может, я когда-нибудь вам добром отплачу.

Несколько дней спустя после этого коротенького разговора с Мэг, когда Милли и я бодрым шагом — день выдался ясный, морозный — одолевали прелестный склон на овечьем выгоне, нас догнал Дадли Руфин. Встреча не обещала ничего приятного. Радовало только то, что мы совершали пешую прогулку, а он с собаками и ружьем катил в догкарте{24} к болоту. Дадли пустил лошадь шагом, небрежно кивнул мне и, вынув трубку изо рта, проговорил:

— Тебя Хозяин требует, Милли; сказал, чтоб я тебя прямиком к нему направил, ежели встречу, и мне сдается, он денег даст. Но только поторопись застать его, пока он в настроении, а то, девчонка, денежек не увидишь долго.

Явно поглощенный мыслью об охоте, он, уже с трубкой во рту, вновь кивнул, быстро покатил по склону и вскоре скрылся из виду.

Я согласилась подождать Милли, пока она сбегает домой, а потом мы продолжим нашу прогулку. Обрадованная, она убежала, я же в унынии принялась искать удобное местечко, чтобы присесть и отдохнуть, потому что чувствовала усталость.

Не прошло и пяти минут, как я услышала приближавшиеся шаги и, оглядевшись, заметила невдалеке двуколку, лошадь, которая щипала поникшую траву, и Дадли Руфина — всего в нескольких ярдах от меня.

— Понимаешь, Мод, я все думаю, чего ты на меня так рассердилась, вот и решил: дай вернусь, спрошу, что я такого сделал тебе. Тут же нет греха?

— Я не сержусь. Я не говорила этого. Надеюсь, с вас довольно, — вздрогнув, сказала я, несмотря на свои слова, очень рассерженная, потому что догадалась: Милли была отправлена домой нарочно и я — жертва грубого обмана.

— Ну, раз не сердишься, тем лучше, Мод. Я только хочу знать, чего ты меня боишься. Я еще никогда не ударил человека так, чтоб нечестно, а девчонку обидеть — и подавно. А потом, Мод, ты мне до того нравишься, что как же тебя обидеть! Черт подери, девчонка, ты моя кузина, а двоюродные всегда вместе, меж ними любовь, и никто словечка против не говорит.

— Мне не в чем оправдываться. Я настроена дружелюбно, — проговорила я торопливо.

Дружелюбно? Хорошо бы так — а то ведь вранье! Как же дружелюбно, Мод, ежели ты не хочешь мне даже руку пожать. Да от такого заругаешься, чего там — заплачешь. Зачем изводишь меня, беднягу? Ну не будь злючкой, Мод, я ж тебя так люблю. Ты самая красивая девчонка в Дербишире. Нет ничего, что бы я для тебя не сделал. — И он подкрепил свои слова божбой.

— Тогда будьте любезны, вернитесь в свою двуколку и уезжайте, — сказала я в ярости.

— Ну вот опять! Не можешь со мной так, чтобы вежливо было. Другой взял и поцеловал бы тебя назло, да я не этого сорту. Я — уговорами, я — добром, а ты ни в какую. К чему ты клонишь, Мод?

— Мне кажется, я совершенно ясно выразилась, сэр: я хочу остаться одна. Вам нечего сказать мне, кроме полнейшего вздора, которого с меня довольно. Последний раз, сэр, прошу вас: оставьте меня одну.

— Ну, Мод, послушай, я все для тебя сделаю — будь я проклят, ежели не сделаю, — только бы ты по-доброму со мной обходилась… как кузина. Чем я тебя рассердил? Ежели думаешь, что я люблю какую-нибудь девчонку больше тебя, — может, кто в Элверстоне сболтнул? — знай: вранье все и чепуха. Ну да, многим разбитным девкам я нравлюсь, хотя я без всяких там хитростей и всегда говорю, что у меня на уме.

— Непохоже, сэр, что вы такой правдивый, каким себя выставляете. Вы только что пустились на недостойный обман, чтобы добиться этого глупого и неприятнейшего разговора.

— Ну отослал дуреху Милли, чтоб не мешалась, поговорить с тобой тут захотел — что за беда? Черт подери, девчонка, уж больно ты строгая. Разве я не сказал — сделаю все, чего захочешь?

Не делаете…

— Ты про то, чтобы я убрался отсюда? Ну ладно, уйду. Получай, чего хочешь! Напрасно, конечно, просить тебя, чтоб напоследок мы поцеловались как брат с сестрой. Не сердись, девчонка, я ж не прошу этого. Только знай: ты мне страшно нравишься и, может, когда-нибудь я застану тебя в лучшем настроении. До свидания. Мод! В конце концов ты меня полюбишь, точно!

С этими словами он, к моему облегчению, занялся своей трубкой и лошадью, а вскоре уже на самом деле держал путь к болоту.

Глава XI Соперники

Избавившись от Дадли, докучавшего мне своим ужасным обществом, я быстрым шагом направилась к дому и была почти у входа, когда встретила Милли; она держала в руке письмо на мое имя.

— Опять стихи, Милли. Какой настойчивый поэт — кто бы он ни был! — Я сломала печать. На сей раз была проза, начинавшаяся словами «Капитан Оукли».

Признаюсь, я испытала странные чувства, увидев знаменательные слова. Может быть, предложение? Я не стала, однако, терять время и размышлять, но прочла строки, написанные тем же почерком, какой мне уже дважды доводилось видеть.

«Капитан Оукли шлет поклон мисс Руфин в надежде, что она простит его, если он отважится узнать, будет ли ему позволено во время краткого пребывания в Фелтраме нанести ей визит в Бартрам-Хо. Он гостит у тетушки и, находясь в столь близком соседстве, не может хотя бы не попытаться возобновить знакомство, которое всегда лелеял в памяти. Возможно, мисс Руфин окажет ему честь, удостоив кратким ответом на вопрос, заданный с нижайшим почтением. Капитан будет ждать ее решения в гостинице “Холл” в Фелтраме».

— Он малый из тех, что ходят окольным путем. Ну и чего б ему не приехать, не повидать тебя, ежели хочется? Эти… пуэты любят чесать языком — так ведь? — И, высказав свое мнение, Милли взяла у меня письмо и прочла сама. — Ой, до чего вежливое — да, Мод? — проговорила она, успев, очевидно, выучить письмо наизусть как образцовое сочинение.

Я, наверное, была не лишена природного ума и, учитывая, как мало я видела свет — по сути, совсем не видела, — часто удивляюсь мудрому заключению, которое я тогда сделала.

Нужно ли мне отвечать этому миловидному и лукавому шуту? В каком положении я окажусь? Без сомнения, на мой ответ он откликнется письмом, которое обяжет меня вновь написать ему, а тогда у него вновь явится повод написать мне… Быть может, его послания и не станут более пылкими, но они, разумеется, не иссякнут. Не кроется ли тут дерзкий замысел — прибегнув к почтительности, вовлечь меня в тайную переписку? Неопытная девушка, я, однако, вспыхнула при мысли, что стану жертвой его коварства и, воображая, что мой ответ был бы шагом даже более рискованным, чем мне показалось в первый момент, я сказала:

— На подобные письма с удовольствием отвечают сестры пуговичников, но не леди. Что бы подумал твой папа, если бы узнал, что я пишу капитану и встречаюсь с ним без позволения? Имей он желание повидать меня, он мог бы… — я в действительности не очень хорошо представляла, что именно… — мог бы выбрать иное время для визита к леди Ноуллз; в любом случае он не вправе ставить меня в неловкое положение, и я уверена, что кузина Моника сказала бы то же самое. Я нахожу его письмо недостойным и дерзким.

Действия мои никогда не являлись плодом раздумий. На свете не было человека нерешительнее, чем я, но, охваченная волнением, я делалась проворной и отважной.

— Я покажу письмо дяде Сайласу, — сказала я, заторопившись к дому, — он знает, как поступить.

Однако Милли, которая, наверное, не находила предосудительным небольшой романтический эпизод, подготавливаемый молодым военным, сообщила, что не смогла увидеть отца, — он болен и ни с кем не говорит.

— Ты такой шум поднимаешь из ничего! Гинею ставлю: не попадись тебе на глаза лорд Илбури, ты позвала бы капитана… с радостью позвала бы.

— Какой вздор, Милли! Ты же знаешь, я никогда не прибегаю к обману. Лорд Илбури здесь совершенно ни при чем.

Я негодовала и больше не удостоила Милли ни словом. Дом в Бартраме велик, от входной двери до комнаты дяди Сайласа идти дольше, чем можно предположить, но я была не в силах унять раздражение, даже поднимаясь по лестнице, и, только достигнув площадки, увидев неприятное лицо и высокий чепец ревностной прислуги Уайт, сновавшей из комнаты в комнату, ощутив самый дух этого места, остановилась, чтобы поразмыслить. И решила, что за всеми почтительными словами капитана Оукли все-таки крылась холодная уверенность в успехе, которая меня и уязвляла до чрезвычайности. Прогнав прочь всякие сомнения, я тихо постучала в дверь.

— Что теперь у вас, мисс? — проворчала вечно недовольная старуха, не выпуская из уродливых пальцев ручку двери.

— Можно мне увидеться с дядей на несколько минут?

— Он утомился, за весь день словечка не проронил.

— Но не болен?

— По ночам такой плохой… — проворчала старуха и внезапно метнула на меня яростный взгляд, будто я в том была виновата.

— О, мне очень жаль. Я не знала.

— А кто знает, кроме старой Уайт! Даже Милли никогда не спросит — его родное дитя!

— Он слабеет… Что с ним?

— Да припадки его. Когда-нибудь вот так на тот свет и отправится, и опять будет знать одна старая Уайт, а никто и не спросит. Вот как оно будет.

— Прошу вас, передайте дяде это письмо, если он в силах взглянуть на него, и скажите, что я у двери.

Проворчав что-то, она с недовольным кивком взяла письмо и закрыла дверь передо мной. Вскоре она вновь открыла дверь:

— Входите, мисс.

И я вошла.

Дядя Сайлас, после ночного бреда или галлюцинаций, лежал, простершись на диване, бледно-желтый шелковый халат его укрывал складками подушки, длинные седые волосы свесились к полу. На лице блуждала уже знакомая мне безумная и слабая улыбка — тусклое свечение, страшившее меня. Его длинные тонкие руки лежали вдоль тела без движения, только изредка он тянулся к стеклянному блюдечку с одеколоном, помещенному рядом, и, смочив кончики пальцев, касался висков и лба.

— Девушка превосходного послушания! Почтительная подопечная и племянница! — бормотал дядя. — Господь воздаст вам за ваше прямодушие, от коего — ваша безопасность и мое спокойствие. Садитесь, расскажите, кто этот капитан Оукли, когда вы с ним познакомились, какого он возраста, каково его состояние, виды на будущее и кто эта упоминаемая им тетушка.

На все его вопросы я дала исчерпывающий ответ.

— Уайт, мои белые капли! — строго прокричал он высоким голосом. — Я напишу несколько строк, не откладывая. В моем состоянии я вынужден отказывать всем посетителям, а вы, конечно, не можете принять молодого капитана, пока не выезжаете в свет. Прощайте! Благослови вас Бог, дорогая!

Уайт капала «белое» укрепляющее снадобье в бокал, и комнату наполнял густой запах эфира. Я поторопилась выйти: фигуры и вся mise en scène[71] были какие-то нереальные.

— Ну вот, Милли, — сказала я, встретив кузину в холле, — твой папа напишет ему.

Время от времени я задумывалась: а может, Милли права? Как бы я поступила несколькими месяцами раньше?

На другой день нам встретился в Уиндмиллском лесу не кто иной, как капитан Оукли. И произошла эта неожиданная rencontre[72] возле разрушенного моста, мой эскиз которого удостоился стольких похвал. Появление капитана было в самом деле неожиданным, так что я не успела вспомнить о своем возмущении и, ответив на приветствие капитана очень любезно, не сумела в течение краткого разговора взять высокомерный тон, удававшийся мне накануне.

Вслед за приветствиями и тонкими комплиментами он сказал:

— Я получил любопытнейшее послание от мистера Сайласа Руфина. Уверен, он считает меня предерзким человеком, поскольку ни о каком приглашении речь не шла в его, должен заметить, очень грубом письме. И я удивлен: почему, не допуская к себе в спальню — а о таком вторжении я и не помышлял, — он не позволяет мне предстать перед вами, ведь с вами я уже имел честь познакомиться — с согласия тех, кто несравненно пекся о вашем благе и был не менее, чем он, полагаю, вправе судить о том, кто достоин оказания подобной чести.

— Мой дядя, мистер Сайлас Руфин, как вам известно, — мой опекун. А это моя кузина, его дочь.

Мне представился повод показать себя чуть надменной, чем я и воспользовалась. Капитан приподнял шляпу и поклонился Милли.

— Боюсь, я был слишком груб и неразумен. У мистера Руфина, несомненно, полное право, чтобы… чтобы… Я на самом деле не представлял, что ваша столь близкая родственница удостоит чести… э-э-э… Какой у вас здесь прелестный вид! Мне думается, места вокруг Фелтрама красивы особой красотой, а Бартрам-Хо — наипрекраснейший уголок прекрасного края. Уверяю вас, я испытываю неодолимое искушение пожить в гостинице «Холл», в Фелтраме, не меньше недели. Жаль, листва облетела, но ваши деревья чудесны — сколь многие даже зимой увиты плющом! Говорят, он вредит деревьям, но, бесспорно, и красит их. У меня еще десять дней отпуска. Я бы хотел просить вас, чтобы вы посоветовали, как ими распорядиться. Чем, мисс Руфин, занять себя?

— Я хуже всех на свете умею строить планы — я сама всегда в затруднении. Может быть, вам поехать в Уэльс или в Шотландию, подняться в горы, столь дивные в зимнее время?

— Я предпочел бы эти места. Как бы я был рад вашему совету выбрать Фелтрам… Что это за прелестное растение?

— Мы зовем его «миртом Мод». Мод посадила дерево, и оно чудесно цветет. — Наш визит в Элверстон, несомненно, принес большую пользу не только мне, но и Милли.

— О! Посажено вами? — проговорил он с нежностью в голосе и кинул на меня столь же нежный взгляд. — Можно мне… хотя бы… один листочек? — Не дожидаясь ответа, он сорвал и заткнул веточку за жилет.

— Как превосходно она смотрится рядом с этими пуговицами. Прехорошенькие пуговицы — так ведь, Милли? Наверное, подарок вам… подарок на память?

Это был дерзкий намек на пуговичницу, и мне показалось, капитан взглянул на меня несколько озадаченно, но мое лицо выражало такое «очаровательное простодушие», что его подозрения рассеялись.

Я удивлялась, должна признаться, своим речам и тому, что терпела любезности от джентльмена, о котором отзывалась столь резко еще накануне вечером. Но уединение в Бартраме порой угнетало. Воспитанный человек, случайно попавший в это обиталище людей причудливых и грубых, был настоящей находкой; а читательницам — вероятно, моим самым строгим судьям — я скажу: обратитесь к своей прошлой жизни — не припомните ли подобного безрассудства? Не всплывут ли у вас в памяти по меньшей мере с полдюжины случаев подобной непоследовательности в поступках? Что до меня, то вот мое мнение: я не вижу преимуществ в принадлежности к слабому полу, если мы должны быть всегда сильными, как мужчины.

Впрочем, лишенное глубины чувство, когда-то мною испытанное, не воскресло. Если такие чувства угасли, их воскресить не легче, чем наших мертвых комнатных собачек, морских свинок или же попугайчиков. Именно потому, что я хранила совершенную холодность, я и смогла пуститься в беззаботную болтовню; мне льстило внимание изящного капитана, который явно считал меня своей пленницей и, возможно, обдумывал, как наилучшим образом использовать этот уголок Бартрама или приукрасить тот, — когда он сочтет необходимым взять в свои руки управление поместьем, диким и прелестным, где мы беззаботно бродили.

Вдруг Милли довольно сильно толкнула меня локтем и прошептала:

— Погляди-ка туда!

Проследив за ее взглядом, я увидела моего ужасного кузена Дадли. В чудовищных, в поперечную полоску, брюках и другом подобном «барахле», как выразилась бы Милли до своего перевоспитания, он, широко шагая, приближался к нашей маленькой благородной компании. Милли, наверное, стыдилась его; что касается меня, то в этом вы можете не сомневаться. Однако я и не предполагала, какая последует сцена.

Очаровательный капитан, вероятно, принял его за кого-то из бартрамских слуг, потому что продолжал любезную беседу с нами до того самого момента, когда Дадли, с лицом белым от гнева, которого не умерила и быстрая ходьба, забыв поздороваться с Милли и со мной, обратился к нашему изящному спутнику:

— С вашего позволения, мистер, вам тут вроде как не место.

— Я отвечу ему? Вы простите? — вежливо осведомился у нас капитан.

— Эй, они-то простят, да только у тебя дело теперь со мной. Ты лишний, говорю.

— Удивлен, сэр, — произнес капитан высокомерно, — что вы расположены ссориться. Давайте, прошу вас, отойдем, чтобы не причинять беспокойства леди, — если я правильно понял ваше намерение.

— Мое намерение — отправить тебя туда, откуда пришел. А, ссориться, значит, хочешь? Тем хуже для тебя: моих кулаков понюхаешь.

— Скажи ему, чтоб не дрался, — прошептала мне Милли, — он с Дадли не справится.

Я заметила Дикона Хокса, который, привалившись с той стороны к забору, смотрел на нас и ухмылялся.

— Мистер Хокс, — потянув за собой Милли, обратилась я к нему, не особенно, впрочем, надеясь на его посредничество, — не допустите неприятности, молю вас, вмешайтесь!

— Штоб оба мне надавали? Э нет, мисс, блаадарю, — невозмутимо ответил Дикон все с той же ухмылкой.

— Кто вы, сэр? — весьма воинственно потребовал ответа у Дадли наш романтический друг.

— Я скажу тебе, кто ты. Ты — Оукли, остановился ты в гостинице «Холл», куда вчера Хозяин писал и приказывал, чтоб ты носа в поместье не совал. Ты — капитанишка, досыта не евший, а еще являешься сюда приглядеть себе жену и…

Дадли не успел закончить фразу, как капитан Оукли, сделавшийся краснее своего мундира, нанес противнику удар в лицо.

Не знаю, как это случилось, это был какой-то дьявольский фокус, но послышался хлопок — и капитан опрокинулся на спину со ртом, полным крови.

— Ну што — те по вкусу? — прорычал Дикон из-за забора, откуда вел наблюдение.

Капитан, однако, опять был на ногах. Без шляпы, совершенно взбешенный, он опять атаковал Дадли, который приседал и уворачивался от ударов с поразительным спокойствием. А потом дважды послышался тот же ужасный звук, будто стучал почтальон. И капитан Оукли опять лежал на земле.

— В кровь раздолбана нюхалка! — прогремел Дикон, грубо захохотав.

— Уйдем, Милли, мне сейчас будет дурно, — сказала я.

— Брось, Дадли, тебе говорю! Ты кончишь его! — закричала Милли.

Но обреченный капитан, с окровавленным носом и ртом, с залитой кровью манишкой и алым ручейком от брови, вновь кинулся на противника.

Я отвернулась. Я боялась, что лишусь чувств, что расплачусь от одного лишь страха.

— Дай ему, штоб больше не драл нос! — ревел обезумевший от удовольствия Дикон.

— Перебьет! Перебьет! — кричала Милли, имея в виду, как потом я поняла, греческий нос капитана.

— Браво, коротышка! — Капитан был ростом значительно выше противника.

Еще хлопок — и капитан Оукли, наверное, опять упал.

— Ура-а-а! Што — съел, раздолбай тя! — рычал Дикон. — Воткнулся тут… уж и землю, вон, вспахал, а еще хочет!

Дрожа от отвращения, я собралась с силами и поторопилась прочь; за спиной я расслышала хриплый голос капитана Оукли:

— Чертов боксер, я так не дерусь.

— А я тебе говорил: моих кулаков понюхаешь, — прогудел Дадли.

— Но ты сын джентльмена, черт возьми, и должен драться со мной как джентльмен!

В ответ на это замечание Дадли и Дикон разразились оглушительным хохотом.

— Кланяйся своему полковнику и вспоминай про меня, когда будешь глядеться в зеркало! Убираешься-таки? Держи прямо — ткнешься тем, что осталось от твоего носа, в ворота… А зубы свои не забыл тут, на травке, а?

Вот какие насмешки летели вслед покалеченному капитану, отступавшему с поля боя.

Глава XII Опять появляется доктор Брайерли

Кто не знал подобного опыта, тот вряд ли представит себе омерзение и ужас, которые такая сцена могла вызвать в уме молодой особы моего склада.

Эти воспоминания всегда вставали в памяти, когда бы я ни подумала о главных участниках чудовищного спектакля. Зрелище столь полного унижения, столь сильно оскорбляющее чувство прекрасного, свойственное нашему полу, не забудет ни одна женщина. Капитан Оукли был жестоко избит человеком, который во многом уступал ему. Пострадавший вызывал жалость, однако случай лишал его фигуру благородства, а беспокойство Милли о зубах и о носе капитана, отчасти ужасавшее, отдавало уже какой-то нелепостью.

С другой стороны, удаль сильнейшего даже в поединке столь варварском, говорят, пробуждает у нашего пола нечто сродни восхищению. О себе с уверенностью могу сказать, что я испытывала прямо противоположные чувства. Дадли Руфин еще ниже пал в моих глазах, хотя я больше боялась его теперь, вспоминая обнаруженные им жестокость и хладнокровие.

После описанного случая я жила в постоянном ожидании того, что буду вызвана в дядину комнату и допрошена по поводу встречи с капитаном Оукли, которая, несмотря на мою полную незаинтересованность в ней, выглядела подозрительной; впрочем, я не подверглась такой инквизиторской пытке. Возможно, дядя и не подозревал меня, а возможно, давно считал всех женщин лгуньями и не желал слушать, что я придумаю себе в оправдание. Я склоняюсь к последнему предположению.

Казна к этому времени, вероятно, каким-то образом пополнилась, потому что на другой день Дадли отправился в одну из светских, как представлялось бедняжке Милли, поездок в Вулвергемптон{25}. И в тот же день прибыл доктор Брайерли.

Из окна моей комнаты мы с Милли видели, как он вышел из экипажа во дворе. Доктора, явившегося в неизменном своем черном одеянии, которое всегда казалось впервые надетым и с чужого плеча, сопровождал какой-то худой, с рыжими волосами и бакенбардами человек.

Доктор выглядел изможденным и будто на несколько лет постаревшим со дня нашей последней встречи. Его не допустили в комнату дяди; Милли, которую любопытство заставило провести расследование, выяснила, что дряхлый дворецкий Бартрама объявил доктору: дядя нездоров и не может побеседовать с ним. После этого доктор написал записку, и ответ гласил, что дядя Сайлас с радостью примет посетителя через пять минут.

Мы с Милли терялись в догадках, что бы это могло значить, но еще не истекли оговоренные пять минут, как вошла Мэри Куинс:

— Уайт просила передать, мисс, что ваш дядя требует вас сию минуту.

Когда я вошла в его комнату, он сидел за столом, на котором был раскрыт ящик с письменными принадлежностями. Дядя поднял на меня взгляд донельзя горделивый, страдальческий и внушавший благоговение.

— Я послал за вами, дорогая, — произнес он очень мягко, тонкой белой рукой взяв мою и нежно удерживая на протяжении своей краткой речи, — потому что не стремлюсь иметь никаких секретов от вас, но желаю, чтобы вы, находясь под моей опекой, были осведомлены обо всем, касающемся ваших интересов. И я счастлив, думая, что вы, моя возлюбленная племянница, так же искренни со мной, как я с вами. А вот и джентльмен. Садитесь, уважаемый.

Доктор Брайерли собирался, казалось, пожать руку дяде Сайласу, тот, однако, встал с величавым видом и отвесил ему неторопливый церемонный поклон, войдя в роль надменного аристократа. Я удивлялась, как мог простоватый доктор с такой невозмутимостью противостоять олицетворенному высокомерию.

Слабая и усталая улыбка, скорее печальная, нежели презрительная, была единственным знаком того, что доктор почувствовал враждебность дяди.

— Приветствую вас, мисс, — проговорил Брайерли и, здороваясь в своей чуждой светскости манере, протянул мне руку — будто только что сообразил, что я в комнате. — Я сяду, пожалуй, сэр, — обратился доктор Брайерли к дяде, усаживаясь на стул возле стола и закидывая ногу на ногу.

Мой дядя кивнул.

— Вам ясно, о чем пойдет речь, сэр? Предпочитаете, чтобы мисс Руфин осталась? — осведомился доктор Брайерли.

— Я посылал за ней, — проговорил в ответ мой дядя тоном подчеркнуто мягким и саркастическим, с улыбкой на тонких губах, на мгновение презрительно вздернув неповторимо изогнутые брови. — Сей джентльмен, моя дорогая Мод, полагает допустимым намекать, что я обираю вас. Я этим несколько удивлен, и, без сомнения, вы тоже удивитесь. Мне нечего утаивать, и я желал, чтобы вы присутствовали, когда он удостоит меня более подробным изложением своих соображений. Я прав, употребляя слово «обирание», сэр?

— Ну, — задумчиво проговорил доктор, не склонный к сантиментам, но озабоченный фактической стороной дела, — это было бы, разумеется, так — если брать не принадлежащее вам и использовать для собственной выгоды; в худшем случае речь идет, я считаю, о воровстве.

Я заметала, как губы дяди Сайласа, веко и худая щека задрожали, задергались будто от невралгии тройничного нерва, когда доктор Брайерли бездумно произнес этот оскорбительный ответ. Дядя, отличаясь, впрочем, самообладанием, свойственным завзятому игроку, пожал плечами, издал короткий саркастический смешок и кинул взгляд на меня.

— В вашей записке, кажется, говорится об убытке, сэр?

— Да, это убыток — лесоповал и продажа леса из Уиндмилла, продажа дубовой коры и выжигание древесного угля, насколько я осведомлен, — проговорил Брайерли бесстрастным тоном, каким упоминают о новостях из газеты.

— У вас детективы? Личные осведомители? Или, возможно, стараются мои слуги, на подкуп которых пошли деньги моего покойного брата? Благороднейшие приемы!

— Ничего подобного, сэр.

Дядя усмехнулся.

— Я хочу сказать, сэр, неподобающий сбор сведений не имел места; вопрос — исключительно правового порядка, и наша обязанность — побеспокоиться, чтобы эта неопытная юная леди не оказалась обманутой.

— Ее собственным дядей?

— Кем бы то ни было, — проговорил доктор Брайерли с характерной для него невозмутимостью, вызвавшей у меня восхищение.

— Вы конечно же запаслись судебным решением? — поинтересовался дядя с вкрадчивой улыбкой на губах.

— Дело находится у сержанта, мистера Гриндерза. Эти важные чины не всегда рассматривают дела так быстро, как нам бы хотелось.

— Значит, у вас нет судебного решения? — Дядя по-прежнему улыбался.

— Моему поверенному все совершенно ясно; вопрос поднимается для соблюдения формальностей.

— Да, вы поднимаете вопрос для соблюдения формальностей, а пока дело не состряпано, предположений бестолкового адвоката и хитроумного апте… прошу прощения, лекаря достаточно, чтобы говорить моей племяннице и подопечной — в моем присутствии, — что я обманываю ее! — Дядя откинулся на спинку кресла и, выражая улыбкой презрение, смешанное со снисходительностью, смотрел поверх головы доктора Брайерли.

— Не уверен, что я выразился именно так, но речь о формальной стороне… Я хочу сказать, что, по ошибке или же нет, вы пользуетесь правами, не принадлежащими вам в законном порядке, в результате чего разоряете владение и извлекаете из этого выгоду настолько, насколько причиняете вред присутствующей юной леди.

— Формально я обманщик, понимаю. А из вашего метода заключений ясно и остальное. Благодарение Богу, я, сэр, совсем не тот человек, что раньше. — Дядя Сайлас говорил тихо и поразительно долго выговаривал каждое слово. — Припоминаю момент, когда мне бы следовало нанести вам удар, сэр, — или, по крайней мере, попытаться сделать это — и за гораздо более безобидное измышление.

— Сэр, я настроен серьезно. Что вы намерены предпринять? — жестко спросил доктор Брайерли и слегка покраснел, потому что, наверное, старик привел его в ярость; доктор не повысил голоса, но был явно задет.

— Я намерен защищать свои права, сэр, — проговорил дядя Сайлас зловеще. — Я опираюсь на закон, а вот вы — нет.

— Кажется, вы думаете, сэр, что я нахожу удовольствие в том, чтобы беспокоить вас, но вы очень заблуждаетесь. Я не люблю причинять беспокойство кому бы то ни было… мне это совершенно не свойственно. Но неужели вы не понимаете положения, в которое я поставлен, сэр? Я хотел бы угодить всем и выполнить долг.

Дядя кивнул и улыбнулся.

— Я привез управляющего из вашего шотландского поместья Толкингден, мисс. Если вы позволите, — затем обратился доктор к дяде, — мы осмотрим здешние угодья и сделаем записи по увиденному; разумеется, при условии, что вы допускаете факт убытка и сомневаетесь только в судебном решении.

— Будьте любезны, сэр, откажитесь от намерения, с которым вы и ваш шотландец явились сюда, и, памятуя о том, что я ничего не отрицаю и ничего не допускаю, окажите еще любезность — ни под каким предлогом не появляйтесь в этом доме, а также в пределах Бартрама-Хо, пока я жив. — Дядя Сайлас, с прежней тусклой улыбкой и мрачным взглядом, поднялся — в знак того, что беседа окончена.

— Прощайте, сэр, — сказал доктор Брайерли, храня печальный и задумчивый вид. Поколебавшись мгновение, он обратился ко мне: — Вы позволите, мисс, сказать вам два слова в холле?

— Ни слова, сэр, — пророкотал дядя Сайлас и метнул испепеляющий взгляд на доктора.

Наступило молчание.

— Оставайтесь на своем месте, Мод.

Опять молчание.

— Если вы желаете что-то сказать моей подопечной, сэр, будьте любезны, говорите здесь.

Доктор Брайерли обратил ко мне свое смуглое, грубо вылепленное лицо с выражением безмерного сочувствия.

— Я собирался сказать: если вы, мисс, считаете, что я каким-то образом могу быть вам полезен, я готов действовать. Да, хоть каким-то образом… — Он запнулся, глядя на меня с тем же выражением и будто желая что-то добавить, но проговорил только: — Это все, мисс.

— Давайте пожмем друг другу руки, доктор Брайерли, прежде чем вы уйдете, — воскликнула я и устремилась к нему.

Без улыбки, с выражением печальной озабоченности, с какой-то тайной мыслью, которую он не решался высказать вслух, доктор взял мои пальцы в свою очень холодную руку, задержал и слабо тряхнул, невольно переводя при этом встревоженный взгляд на лицо дяди Сайласа. Грустно, с рассеянным видом, он проговорил:

— Прощайте, мисс.

Мой дядя, избегая этого печального взгляда, торопливо отвел глаза и почему-то стал смотреть в окно.

В следующее мгновение доктор Брайерли со вздохом выпустил мою руку, быстро кивнул мне и покинул комнату. Я прислушивалась к самым горестным на свете звукам — к удаляющимся шагам истинного и… потерянного друга.

— Да не войдем во искушение; если молимся, не должны предавать осмеянию предвечного Бога, входя во искушение по собственной воле. — Это мудрое изречение дядя Сайлас произнес, помолчав минут пять после ухода доктора Брайерли. — Я отказал ему от дома, Мод, во-первых, поскольку его безотчетная дерзость превысила меру моего терпения, а также поскольку слышал нелестные отзывы о нем. Что касается вопроса о правах, в которых он сомневается… Вопрос ничуть не нов для меня. Я ваш арендатор, моя дорогая племянница; когда меня не станет, вы узнаете, как щепетилен я был, узнаете, как под мучительнейшим гнетом денежных затруднений, каковыми оказался наказан за дурно проведенную молодость, старался ни на волос не преступить границ дозволенного законом… как я, ваш арендатор, Мод, и ваш опекун, в чудовищных испытаниях, выпавших на мою долю, удерживал себя сверхъестественной силой и, милостью Господней пожалованный, остался чист. — После короткой паузы он продолжил: — Свет не верит в преображение человека, никогда не забывает, кем он был, и ни на йоту не переменит мнение о нем в лучшую сторону; это неумолимый и неразумный судья. О том, кем я был, скажу резче, чем мои клеветники, и с омерзением более глубоким, чем выказанное ими: безрассудный мот, безбожный распутник. Таким я был; а сейчас — каков есть. Не иссякло упование на иной мир, за этим стоящий, у самого презренного из людей — сим упованием грешник спасен.

Затем он витийствовал весьма туманно. Наверное, на его религиозных воззрениях столь причудливым образом отразилось штудирование Сведенборга. Я не могла понять дядю, пустившегося в край символов. Только помню, что он говорил о потопе, о водах Мерры{26} и произнес: «Я омыт… я окроплен». Помолчав, он смочил виски и лоб одеколоном — этот жест, возможно, в его воображении связывался с окроплением и всем прочим.

Освеженный таким образом, он вздохнул, улыбнулся и перешел к доктору Брайерли:

— О докторе Брайерли я знаю то, что он хитер, любит деньги, что рожден в бедности и ничего не заработал своим ремеслом. Но у него много тысяч фунтов — по завещанию моего покойного брата — из ваших денег, и он — разумеется, с благопристойным nolo episcopari[73] — незаметно прибрал к рукам попечительство о вашей неизмеримой собственности со всеми вытекающими отсюда многоразличными возможностями. Неплохой трюк для духовидца-сведенборгианца. Такой человек должен преуспеть. Но если он предполагал заработать деньги на мне, его планы напрасны. Впрочем, деньги он заработает на своем попечительстве — вы увидите. Опасное решение. Ищет жизни Дивеза? Наихудшее, что пожелаю ему, — найти смерть Лазаря. Но будет ли он, как Лазарь, отнесен ангелами на лоно Авраамово или, как богач, всего лишь умрет, будет похоронен и узнает все остальное{27}, ни в жизни, ни в смерти не хочу видеть его подле себя.

Тут дядя Сайлас, наверное, неожиданно лишился сил. Он откинулся в кресле с мертвенно-бледным лицом, покрывшимся испариной, предвестницей дурноты. Я закричала, призывая Уайт. Но он вскоре оправился настолько, что улыбнулся своей странной улыбкой. Улыбаясь и одновременно хмурясь, он кивнул мне и сделал знак уйти.

Глава XIII Вопрос и ответ

Дядя в тот день, однако, справился со своим недугом, какой бы странной природы он ни был. Старуха Уайт, по обыкновению недовольным тоном, подтвердила, что с дядей «ничего худого, чтоб разговоры разговаривать». А вот я не могла отогнать страх и унять душевную боль. Доктора Брайерли, несмотря на тень, брошенную на его репутацию моим дядей, я считала истинным и мудрым другом. Я была приучена всегда на кого-то полагаться и в Бартраме, терзаемая неясной, неопределенной тревогой, я устремлялась мыслями к доктору Брайерли, но, когда исчез мой энергичный и предприимчивый друг, сердце у меня упало.

Оставалась конечно же моя дорогая кузина Моника и мой славный, мой надежный лорд Илбури. Вскоре от леди Мэри пришло приглашение мне и Милли погостить на Ферме, где мы встретимся с нашей кузиной из Элверстона. Леди Мэри добавляла, что вместе с ее приглашением лорд Илбури шлет моему дяде письмо, в котором присоединяется к ее словам. И вот после полудня дядя велел, чтобы я явилась к нему в комнату.

— Адресованное вам и Милли приглашение от леди Мэри Кэризброук — на встречу с Моникой Ноуллз… вы получили его? — спросил дядя, как только я села.

Услышав мой утвердительный ответ, он продолжил:

— А теперь, Мод Руфин, я жду от вас правды. Я с вами честен, вам надлежит быть честной со мной. Леди Ноуллз когда-либо отзывалась обо мне дурно?

Я пришла в замешательство.

Я почувствовала, что покраснела. На его проницательный холодный взгляд я ответила растерянным молчанием.

— Да, Мод, это так.

Я опустила глаза.

— Я знаю, что это так, но вам надо отвечать: так это или нет.

Я прокашлялась — раз, другой, третий. Горло сдавило.

— Я пытаюсь вспомнить… — проговорила я наконец.

Вспомните, прошу вас, — сказал он повелительным тоном.

Опять наступило недолгое молчание. Я бы тогда все на свете отдала, только бы очутиться в другом месте.

— Мод, вы, разумеется, не хотите обманывать вашего опекуна? Ну же, вопрос простой, и я давно знаю правду. Еще раз спрашиваю вас: леди Ноуллз когда-либо отзывалась обо мне дурно?

— Леди Ноуллз, — начала я, с трудом выговаривая слова, — очень свободно высказывается и больше говорит в шутку; но… — продолжила я, заметив какую-то угрозу в его лице, — но я слышала, как она осуждала некоторые ваши поступки.

— Ну же, Мод, — произнес он сурово, хотя по-прежнему не повышая голоса, — не выдвинула ли она уже тогда обвинение, слышанное нами от этого лукавого аптекаря, — вероятно, существовавшее только в зародыше, а на днях явленное уже оперившимся, с острыми когтями и клювом… — обвинение в том, что я обманываю вас и занимаюсь рубкой леса в поместье?

— Она, конечно, упоминала об этом обстоятельстве, но добавляла, что все объясняется, вероятно, неведением относительно степени ваших прав.

— Ну же, Мод, не уклоняйтесь от прямого ответа. Я получу его. Не говорит ли она постоянно в пренебрежительном тоне обо мне в вашем присутствии и конкретно вам? Отвечайте!

Я опустила голову.

— Да или нет?

— Возможно… возможно, что так… да, — запинаясь, произнесла я и расплакалась.

— Ну-ну, не плачьте. Допускаю, что вам это неприятно. Но не говорила ли она о вещах, уже упомянутых, в присутствии моей дочери Миллисент? Я все знаю, повторяю. Ваши колебания бессмысленны. Я требую ответа.

Всхлипывая, я сказала правду.

— А теперь сидите тихо, пока я напишу письмо.

Он писал с угрюмой усмешкой, вызывавшей у меня душевную боль, хмурился и усмехался, глядя на бумагу, потом положил ее передо мной.

— Прочтите, моя дорогая.

Вот что я прочла:

«Любезная леди Ноуллз,

Вы оказали мне честь письмом, в каком присоединяетесь к просьбе лорда Илбури — позволить моей подопечной, а также моей дочери воспользоваться приглашением леди Мэри. Будучи хорошо осведомленным о неприязни, Вами ко мне беспричинно питаемой, равно как о выражениях, в каких Ваше воспитание и Ваша совесть позволяют Вам говорить обо мне в присутствии моей дочери и моей подопечной и адресуясь к ним, я могу выразить лишь удивление скромностью Вашего пожелания и категорически отказываю Вам. Употребив действенные меры, я приложу все старания, чтобы предотвратить с Вашей стороны любую попытку явным злословием или намеком повредить моему авторитету и моему влиянию на подопечную, а также на дочь.

Ваш оклеветанный и оскорбленный родственник

Сайлас Руфин».

Я пришла в ужас, но какими мольбами могла я отвести удар, направленный против моей свободы общения? Я громко рыдала, стиснув руки, и не сводила глаз с мраморного лица старика.

Будто не слыша моих рыданий, он сложил письмо, запечатал и принялся за ответ лорду Илбури.

Закончив, дядя положил и это письмо передо мной, а я прочла его от первой до последней строки. Адресата просто отсылали к леди Ноуллз «для выяснения обстоятельств, вынуждавших писавшего отклонить приглашение, которое племянница и дочь писавшего приняли бы с превеликой радостью».

— Вы видите, моя дорогая Мод, как честен я с вами, — сказал он, помахивая только что прочтенным мною письмом, прежде чем его запечатать. — И думаю, я вправе рассчитывать на вашу ответную откровенность.

Когда он отпустил меня, я побежала к Милли, которая расплакалась от разочарования, и мы обе рыдали и причитали. Но, наверное, у меня было больше причин горевать.

В унынии я села писать дорогой леди Ноуллз. Я молила ее заключить мир с моим дядей. Я сообщала ей, как прямодушен он был со мной, как показал свое печальное послание в Элверстон. Сообщала о беседе дяди с доктором Брайерли, произошедшей в моем присутствии, о том, что дядю мало взволновали обвинения и что он держался с уверенностью человека, которому не в чем раскаиваться. Я заклинала ее найти какой-нибудь выход и, помня о моей изоляции, помириться с дядей Сайласом. «Только подумайте, — писала я, — мне всего девятнадцать, а впереди два года затворничества. Я не вынесу такой долгой разлуки!» Ни один разорившийся торговец не подписывал бумагу о своем банкротстве, вздыхая горше, чем я, когда ставила в конце письма свое имя.

Огорчения юности подобны ранам богов, кои исцеляются от самой ихор{28}, проливающейся из ран. Так и мы с Милли утешились. На другое утро мы уже наслаждались прогулкой, разговором и чтением, удивительно покорные нашему жребию.

Мы с Милли напоминали лорда Дуберли и доктора Панглосса:{29} моей обязанностью было исправлять ее «вопизмы», и это занятие развлекало нас обеих. Мы подчинились судьбе, наверное, с тайной надеждой, что неумолимый дядя Сайлас все же смягчится или что кузина Моника, эта сирена, одержит победу и обратит его в кого пожелает.

Некоторое успокоение, испытанное мною в отсутствие Дадли, было, увы, недолгим. Однажды утром, когда я в одиночестве вязала и размышляла о многих вещах, не лишенных приятности, в мою комнату вошел кузен Дадли.

— Вот я и обратно — вернулся, как в кошелек фальшивый полпенни. А ты как тут поживала, девочка? Невиннейший вид у тебя, клянусь. Страшно рад, что вижу тебя, ага! Ни одна с тобой не сравнится, Мод.

— Я должна вас просить: отпустите руку, иначе я не могу продолжать работу, — проговорила я, своим чопорным ответом надеясь немного охладить его пыл.

— Сделаю все, чего просишь, Мод, я не хочу тебе перечить. Я был в Вулвергемптоне, покутили на славу, так что пришлось сбежать в Лемингтон. Чуть шею себе не свернул, клянусь, на чужой лошади… когда за собаками припустил порезвей. Ты б не горевала, Мод, ежели бы я шею свернул? Может, самую малость… — добродушно добавил он, потому что я хранила молчание. — Неделя, как уехал, а мне, черт возьми, сдается, что половину календаря зачеркнули. И знаешь почему, Мод?

— Вы повидались с вашей сестрой Милли и с вашим отцом после возвращения? — спросила я холодно.

Они подождут, Мод, ничего им не сделается. Тебя хотел видеть. О тебе только и думал. Говорю тебе, девочка, ты у меня из головы не выходишь.

— Мне кажется, вам следует повидаться с вашим отцом. Вы на время уезжали, и я думаю, это неуважительно — не явиться к нему, — проговорила я немного резко.

— Ежели просишь, считай, я уже ушел, хотя еще тут. Нет ничего на свете, чего б я для тебя не сделал, Мод, вот только одного не могу — уйти от тебя.

— А это, — сказала я, раздражаясь и поэтому краснея, — единственная на свете вещь, о которой я вас прошу.

— Ей-богу, ты покрасне-е-е-ла, Мод, — протянул он с чудовищнейшей ухмылкой.

Его глупость была невыносимой.

Просто ужас! — проворчала я и возмущенно стукнула носком туфли об пол, показывая, что готова затопать ногами.

— Ну, вы, девчонки, народ чудной. Ты сердишься на меня, потому что думаешь что я набрался греха, — так, Мод? Нет, говорю тебе, резвунья ты неразумная, ничего такого не было в Вулвергемптоне. А ты, только я вернулся, уже гонишь меня. Не за дело!

— Я не понимаю вас, сэр. И прошу: уйдите.

— Ну разве я не говорил, Мод, про то, чтоб уйти от тебя… Только этого и не могу сделать. Я просто дитя малое в твоих руках, точно. Могу крепкого парня избить, измочалить, черт подери! — Должна заметить, что его ругательства на самом деле были еще более грубыми. — Ты ж видела недавно. Ну, не сердись, Мод. Тогда из-за тебя все и вышло — я чуток приревновал, ага. Значит, любого поколочу. Но вот смотри на меня: просто дитя малое в твоих руках!

— Я хочу, чтобы вы ушли. У вас нет никакого занятия? Вам ни с кем не нужно увидеться? Ну почему… почему вы не можете оставить меня одну, сэр!

— Не могу, потому что не могу. А ты… какая ж ты злая, видишь, что со мной, и… Как ты можешь?

— Скорее бы Милли пришла, — раздраженно сказала я, устремив взгляд на дверь.

— Я говорю тебе как есть, Мод. Откроюсь, чего там. Ты мне нравишься больше всех девчонок, которых встречал, вот тебе честное слово. Ты в сто раз лучше их всех, нету другой такой… нету. И я хочу, чтоб ты пошла за меня. Деньжат у меня немного — отец иногда подкидывает, да он и сам на мели, ты ж знаешь. Но хотя я не богатый, как некоторые, может, я получше их буду. И ежели б ты пошла за порядочного человека, который тебя страшно любит и умрет ради тебя, так вот он перед тобой.

— Что вы хотите сказать, сэр? — вскричала я, озадаченная и возмущенная.

— Я хочу сказать, Мод, что, ежели пойдешь за меня замуж, не пожалеешь: ни в чем не будешь знать отказа, слова плохого от меня не услышишь.

— Это же предложение! — выговорила я, будто во сне.

Я стояла, держась за спинку стула, и взгляд, устремленный на Дадли, вероятно, был преглупым, ведь от крайнего изумления я плохо соображала.

— Ну да, оно самое, девочка, и ты мне не скажешь «нет», — выпалил этот ужасный человек. Он оперся коленом о сиденье стула, за которым я стояла, и попытался обвить мою шею рукой.

Я разозлилась, отпрянула и топнула ногой в неподдельной ярости.

— Что, сэр, в моем поведении, в моих речах и взглядах могло бы оправдать эту неслыханную дерзость? Но пусть вы так же глупы, как дерзки, грубы и отвратительны, вы должны были давно понять, что вы мне очень неприятны. Как вы осмелились, сэр? Не думайте препятствовать мне, я иду к дяде!

Никогда и никому на свете я еще не говорила таких резких слов.

Он, казалось, тоже растерялся, и я, разгневанная, быстро скользнула мимо его протянутой, но не шевельнувшейся руки.

Со свирепым видом он двинулся было за мной к двери, но остановился и только выругался мне вслед, употребив те «плохие слова», которых, как обещал, я никогда от него не услышу. Впрочем, гнев и быстрый шаг помешали мне вникнуть в их смысл, и, не успев собраться с мыслями, я постучала к дяде Сайласу.

— Войдите, — прозвучал дядин голос — внятный, высокий и капризный.

Я вошла и взглянула дяде прямо в лицо:

— Ваш сын, сэр, меня оскорбил.

Несколько секунд он с холодным любопытством изучал меня, а я стояла перед ним, раскрасневшаяся, тяжело дыша.

— Оскорбил? — переспросил он. — Вот дела — вы меня удивляете! — Это восклицание больше, чем все, мною от него слышанное, характеризовало «прежнего» дядю Сайласа. — Каким образом, — продолжил он, — каким образом Дадли оскорбил вас, мое дорогое дитя? Вы взволнованны; сядьте, успокойтесь и все расскажите. Я не знал, что Дадли вернулся.

— Я… он… это оскорбление. Он понимал… он должен понимать, что неприятен мне, и осмелился предложить выйти за него замуж.

— О-о-о! — протянул дядя с интонацией, ясно говорившей, что он считает случившееся событием. Он откинулся в кресле и смотрел на меня с прежним невозмутимым любопытством, к которому прибавилась улыбка, почему-то меня пугавшая. Его лицо казалось мне нечестивым, будто лицо колдуна, отмеченное печатью неведомого греха. — И это все ваши жалобы? Сделал предложение!

— Да, предложил выйти за него замуж.

Я остыла и почувствовала некоторое смущение, подозревая, что со стороны могу показаться — если других жалоб нет — излишне резкой в выражениях и несдержанной в поведении.

От дяди, должна сказать, не укрылось мое беспокойство, потому что он, по-прежнему улыбаясь, произнес:

— Моя дорогая Мод, сколько бы ни было правоты в ваших словах, думаю, вы немного жестоки: кажется, вы забываете о своей явной вине. У вас, по крайней мере, один верный друг, к которому советую обратиться, — я имею в виду зеркало. Глупый юноша не обучен манерам. И он влюблен, отчаянно увлечен. Aimer c’est craindre, et craindre c’est soufrir[74]. А страдание вынуждает искать облегчения. Нам не следует быть слишком строгими к грубоватому, но романтическому юноше, в чьих речах видны и его глупость, и его мука.

Глава XIV Привидение

— Но, в конце концов, — неожиданно, будто его посетила новая мысль, продолжил дядя, — такая ли это глупость? Мне вдруг показалось, дорогая Мод, что об этом стоит еще подумать. Нет, нет, вы не откажетесь меня выслушать! — проговорил он, заметив мое желание возразить ему. — Конечно же я допускаю, что, по вашему мнению, вы вправе выбирать. Я также допускаю, что Дадли вам совершенно безразличен и вы даже воображаете, что он неприятен вам. Помните, в той прелестной пьесе по воле покойного Шеридана — восхитительный автор! увы, все наши гении нас покинули! — миссис Малапроп замечает, что нет ничего лучше легкой неприязни вначале{30}. Это только шутка, что касается брака, но что касается любви, поверьте мне, это почти истина. Автор имел в виду, как я знаю, свою собственную женитьбу на мисс Оугл, которая при первом знакомстве пришла от него в совершеннейший ужас, но несколько месяцев спустя, кажется, умерла бы, если бы не стала его женой.

Я вновь хотела заговорить, но он с улыбкой сделал мне знак молчать.

— Вам не следует забывать про определенные обстоятельства. Одна из счастливейших привилегий, даруемая вам вашим состоянием, заключается в том, что вы, не опасаясь раскаяний в неблагоразумии, можете вступить в брак просто по любви. Мало найдется в Англии мужчин, которые предложили бы вам земельные владения, сравнимые с уже принадлежащими вам, или существенным образом добавили бы великолепия к вашему состоянию. Поэтому, если бы он подходил во всех прочих отношениях, не вижу в его бедности препятствия, которое могло бы вас смущать. Он — неотшлифованный алмаз. Подобно многим молодым людям из высших слоев общества, он был слишком предан атлетике и тому кругу, который составляет аристократию ринга, беговой дорожки и всего подобного. Заметьте, я начинаю с упоминания о наименее достойных моментах. Но в свое время я знавал немало молодых людей, которые, проявив безрассудство, посвятили несколько лет жизни атлетике, переняли у жокеев и боксеров их манеры, их жаргон и тем не менее расстались с этими привычками и усвоили правила хорошего тона. Например, когда милый Ньюгейт, усерднее других предававшийся таким шалостям, устал от них, то сделался одним из самых изящных, самых благовоспитанных англичан, подлинным украшением палаты лордов. Бедный Ньюгейт — его тоже нет! Я перечислю вам с полсотни друзей моей юности, которые вступили в жизнь как Дадли, и все так или иначе преобразились подобно Ньюгейту{31}.

В этот момент раздался стук в дверь, и Дадли просунул голову, разрушив картину его будущего изящества и благовоспитанности.

— Мой добрый друг, — сказал отец игриво, — я говорю о своем сыне и не хотел бы, чтобы меня подслушивали, а поэтому прошу вас выбрать другое время для посещения.

Дадли с хмурым видом переминался у двери, но еще один взгляд, брошенный отцом, заставил его ретироваться.

— А теперь, моя дорогая, вам следует запомнить, что Дадли обладает замечательными качествами, что при всей его грубости он самый преданный сын, каким может быть благословен отец. Другие его достойные восхищения качества — это неукротимая смелость и чувство чести. Наконец, в нем течет кровь Руфинов — благороднейшая, берусь утверждать, кровь в Англии.

Произнося эти фразы, он невольно чуть выпрямился, его трепещущая рука легла на сердце, а лицо преисполнилось столь удивительного достоинства и печали, что я глядела на него как зачарованная и не смогла вникнуть в смысл говорившегося далее.

— Поэтому, дорогая, естественным образом обеспокоенный тем, чтобы ему не пришлось покинуть дом, — а он будет вынужден уехать, упорствуй вы в отклонении его ухаживаний, — прошу вас повременить с решением ровно две недели, когда я с превеликой охотой послушаю, что вы скажете. Но до тех пор — обещайте! — больше ни слова об этом.

В тот вечер он и Дадли надолго закрылись в комнате. Подозреваю, что отец просвещал сына в отношении психологии молодых леди, потому что со следующего утра, приходя к завтраку, я находила у своей тарелки букет, который совсем не просто было достать, ведь теплица в Бартраме давно обратилась в пустыню. Еще через несколько дней прибыл зеленый попугай в золоченой клетке; на конверте, который протянул мне посыльный, значилось: «Мисс Руфин из Ноула, проживающей в Бартраме-Хо и т. д.» В конверте я обнаружила только «Руководство по уходу за зелеными попугаями», которое заключала подчеркнутая строка: «Эту птичку зовут Мод».

Букеты я неизменно оставляла на столе, где их находила, птичку, по моему настоянию, Милли взяла себе. В течение тех двух недель Дадли ни разу не появлялся к ленчу, как прежде, не заглядывал в окно, когда мы сидели за завтраком. Удовольствовался он тем, что лишь однажды, облаченный в охотничий костюм, возник передо мной в холле и, с неуклюжей, деланной вежливостью сняв шляпу, сказал:

— Наверно, Мод, я нагрубил… ну, тогда. Уж так я разволновался, не больше дитяти понимал, что говорю. Я хочу, чтоб ты знала, я… сожалею и прошу простить… покорнейше, ага.

Я не могла придумать, что ответить ему, поэтому промолчала и с суровым видом прошла мимо.

Два-три раза мы с Милли, гуляя, видели его невдалеке. Но он никогда не пытался присоединиться к нам. Только раз он проходил настолько близко, что без приветствия нельзя было обойтись, и он остановился, молча приподнял шляпу, неуклюжий в своем старании проявить к нам почтение. Впрочем, и на расстоянии он всячески показывал, как он вежлив. Он открывал перед нами ворота, подзывал к себе собак, отгонял скот, а потом исчезал и сам. Однако, думаю, он иногда поджидал случай оказать нам такую услугу и вызвать благодарное чувство, ведь наши маршруты пересекались значительно чаще после того, как он сделал мне свое лестное предложение.

Можете не сомневаться, что мы с Милли постоянно возвращались в разговорах к этому происшествию. И как ни ограниченно было ее знание людей, теперь она ясно видела, насколько ниже достойного уровня оказывался ее питавший надежды брат.

Две недели истекли очень быстро — так всегда летит время, когда близится событие, которого мы желали бы избежать. Эти две недели я не виделась с дядей Сайласом. Наш последний разговор, когда дяде, как никогда, давался легкий тон, вселил в меня неведомый мне прежде страх и предчувствие опасности. С тревогой и унынием в душе на редкость хмурым днем я ожидала в комнате у Милли зова от моего пунктуального опекуна.

Глядя в окно на косой дождь и свинцовое небо, думая о ненавистном разговоре, который мне предстоял, я прижала руку к трепещущему сердцу и прошептала: «О, будь у меня крылья голубки, я бы упорхнула и нашла бы покой!»

Почему-то в ту минуту мой слух пронзило щелканье попугая. Я обернулась в сторону клетки и вспомнила слова: «Эту птичку зовут Мод».

— Бедная пташка! — сказала я. — Мне кажется, Милли, она хочет на волю. Будь она родом из наших краев, разве не согласилась бы ты открыть окно, а потом — дверцу этой чудовищной клетки, разве бы не позволила ей улететь?

— Господин желает видеть мисс Мод, — донесся неприятный голос Уайт из приоткрытой двери.

Я молча последовала за старухой, сердце мое сжималось в тревоге, как у человека, направляющегося туда, где его поджидает со всеми своими инструментами хирург.

Когда я вошла в комнату, сердце заколотилось, и так сильно, что я лишилась дара речи. Фигура дяди Сайласа высилась предо мной; я сделала неловкий реверанс.

Дядя метнул из-под бровей свирепый, яростный взгляд на старуху Уайт и надменно указал костлявым пальцем на дверь. Уайт вышла — и мы остались одни.

— Сядете? — произнес он, указывая на стул.

— Благодарю вас, дядя, я… я лучше постою, — запинаясь, проговорила я.

Он тоже стоял — наклонив вперед белую голову, устремив на меня исподлобья взгляд своих странных фосфорических глаз, а кончиками ногтей касаясь стола.

— Вы видели — багаж увязан, снабжен адресом? И стоит в холле, готовый к отправлению, — проговорил он.

Да, я видела. Мы с Милли читали бирки, свисавшие с ручек чемоданов и чехла для охотничьего ружья. Адрес значился такой: «Мистер Дадли Р. Руфин. Париж via[75] Дувр».

— Я стар, я волнуюсь… от близости минуты, когда прозвучит столь важное решение. Прошу, положите конец мучительной неопределенности. Должен ли мой сын сегодня покинуть Бартрам в печали, или он остается, ликуя? Прошу, отвечайте скорее!

Я что-то пролепетала… что-то невразумительное, возможно даже нелепое, но подтверждающее неизменность моего решения. Мне показалось, его губы делались все белее, а глаза разгорались все ярче.

Когда я добралась до последнего слова, он издал тяжелый вздох и, медленно поведя глазами вправо, потом влево — как человек в полном отчаянии, — прошептал:

— Да свершится воля Господня!

Я подумала, что вот сейчас он потеряет сознание, — бледное лицо его приобрело землистый оттенок; казалось, забыв о моем присутствии, он сел и устремил безнадежный взгляд на свою старческую серую руку, лежавшую на столе.

Я стояла, смотрела на него и чувствовала себя почти убийцей старого человека, а он по-прежнему не отрывал глаз от своей руки, и его взгляд был безумен.

— Я могу уйти, сэр? — наконец осмелилась я спросить шепотом.

Уйти? — проговорил он, вдруг подняв глаза. Мне показалось, что из них хлынул холодный туманный поток света и на мгновение окутал меня пеленой. — Уйти? О да… да, Мод… уйдите. Я должен увидеть бедного Дадли перед его отъездом, — добавил старик, будто разговаривая с самим собой.

Опасаясь, как бы он не отменил позволения уйти, я быстро и бесшумно выскользнула из комнаты.

Старая Уайт держалась поблизости — делала вид, что стирает тряпкой пыль с резной дверной рамы. Старуха окинула меня любопытным взглядом из-под морщинистой руки, когда я выходила. Поджидавшая меня Милли устремилась мне навстречу. Когда я закрывала дверь, мы обе расслышали голос дяди Сайласа, призывавшего Дадли. Вероятно, Дадли скрывался в смежной спальне. Под охраной Милли я поторопилась в свою комнату, где нашла облегчение после пережитого волнения в слезах, как то и свойственно девушкам.

Чуть позже мы видели из окна Дадли: очень бледный, как мне показалось, он сел в экипаж, на верху которого едва хватило места для его багажа, и покинул Бартрам.

Я начала успокаиваться. Его отъезд был несказанным облегчением для меня. Его окончательный отъезд! Долгая и далекая поездка!

Вечером мы пили чай в комнате у Милли. Пламя камина и свечей действует на меня ободряюще. В этом алом вечернем освещении я всегда чувствовала и чувствую себя в большей безопасности, чем при свете дня, что странно, ведь нам известно: ночь — пора тех, кто любит тьму и не любит света, это пора, когда поблизости бродит зло. Но, возможно, само сознание опасности, подстерегающей снаружи, усиливает нашу радость в ярко освещенной комнате — как буря, ревущая и завывающая над крышей.

Очень уютно устроившись, мы с Милли болтали, как вдруг послышался стук в дверь, и, не дожидаясь приглашения, в комнату вошла старуха Уайт. Хмуро глядя на нас, уцепившись темными когтистыми пальцами за дверную ручку, она сказала Милли:

— Хватит веселиться, мисс, вам черед у отца быть.

— Он болен? — спросила я.

Она ответила, обращаясь не ко мне, но к Милли:

— Два часа мучается в припадке — как господин Дадли уехал. Сдается мне, помрет бедняга. Я сама горевала, глядя, как господин Дадли уезжал в сырость-то такую. И без того столько уж бед на эту семью свалилось! Да, семье конец подходит, так думаю. Беда за бедой, беда за бедой — вслед за последними переменами.

Судя по ее мрачному взгляду, при этих словах брошенному на меня, именно я олицетворяла собой «последние перемены», с какими связывались все печали дома.

Нерасположение даже такой ужасной старухи меня обидело, ведь я, увы, принадлежала к тем несчастным созданиям, которые не способны держаться равнодушно, когда того требует разум, и всегда жаждут доброты, пусть и от самых ничтожных людей.

— Надо идти. Вот бы ты, Мод, со мной пошла! Мне одной так страшно… — проговорила Милли.

— Конечно, Милли, — ответила я упавшим голосом — ведь вы догадываетесь, что я тоже боялась, — тебе не придется сидеть там одной.

И мы пошли вместе, а старая Уайт по пути заклинала нас не шуметь.

Мы прошли через кабинет старика, где в тот день состоялся его краткий, но столь важный разговор со мной, где он прощался с сыном, и вошли в спальню.

В камине горел неяркий огонь. Комната почти погрузилась в сумерки. Кроме тусклой лампы на полу у дальнего конца кровати, комната ничем не освещалась. Старая Уайт потребовала, чтобы мы говорили только шепотом и не отходили от камина — разве больной позовет или совсем обессилеет. Таковы были распоряжения доктора, навещавшего дядю.

И вот мы с Милли сели у камина, а старая Уайт оставила нас справляться, как сможем. Мы слышали дыхание больного, но он не шевелился. Говорили шепотом: впрочем, разговор наш вскоре сам собой угас. Я, по обыкновению, порицала себя за доставленные всем страдания. Через полчаса перешептываний с паузами, которые длились все дольше, я поняла, что Милли одолевал сон.

Она боролась со сном, и я старалась разговорить ее, но тщетно. Она заснула, и в этой мрачной комнате я теперь бодрствовала одна.

Воспоминания о моем прошлом бдении здесь наполняли душу трепетом. Не занимай я свой ум мыслями о прозаических предметах — не возвращайся к ужасному предложению Дадли, к подозрительной терпимости, проявленной в этих обстоятельствах дядей, и к моему собственному поведению в неприятнейшие для меня дни, — мне было бы намного тягостнее.

Но я могла размышлять о моих действительных бедах, немного думала о кузине Монике и, признаюсь, очень много — о лорде Илбури. Направив взгляд в сторону двери, я вдруг увидела человеческое лицо, страшнее которого не нарисовало бы и мое воображение; некто не отрываясь смотрел в комнату. Я увидела только часть фигуры, скрывавшейся за дверью, и цепкие пальцы на ней. Лицо было обращено к кровати и в слабом свете казалось иссиня-серой маской, с глазами белыми как мел.

Я так часто пугалась подобных видений, когда случайная игра света и тени искажала знакомые предметы, что наклонилась вперед, ожидая (хотя и охваченная дрожью), что сейчас оно исчезнет, распадется на безобидные элементы. Но, к моему невыразимому ужасу, я уверилась, что вижу лицо мадам де Ларужьер.

Я вскрикнула, отшатнулась и яростно затрясла спящую Милли.

— Смотри! Смотри! — кричала я. Но фигура — или то был мираж? — исчезла.

Я так крепко ухватилась за руку Милли, съежившись позади нее, что она не могла встать.

— Милли! Милли! Милли! Милли! — продолжала кричать я, будто лишившаяся рассудка и позабывшая все другие слова.

Милли, которая ничего не видела и не могла понять причину моего ужаса, в панике собрала силы и вскочила на ноги; прильнув друг к другу, мы укрылись в углу комнаты, я же продолжала громко кричать: «Милли! Милли! Милли!»

— Что… где… что ты видишь? — закричала и Милли, прижимаясь ко мне столь же крепко, как и я к ней.

— Вернется! Вернется! О Боже!

— Что… что, Мод?

— Лицо! Лицо! — кричала я. — О Милли! Милли! Милли!

Мы услышали тихие шаги, приближавшиеся к раскрытой двери. Sauve qui peut![76] В ужасе, наталкиваясь друг на друга, мы устремились к лампе у изголовья дядиной кровати. Но голос представшей перед нами старой Уайт несколько ободрил нас.

— Милли, — сказала я, как только добралась до своей комнаты (я едва держалась на ногах), — никакая на свете сила больше не заставит меня войти в ту спальню после заката.

— Мод, дорогая, что, черт возьми, ты видела? — спросила Милли, испуганная, наверное, чуть меньше меня.

— Не могу, не могу, не могу, Милли… Никогда не спрашивай! Это комната с привидениями… с ужасными привидениями!..

— Чарк?.. — шепотом спросила ошеломленная Милли, оглядываясь через плечо.

— Нет, нет. Не спрашивай меня! Злой дух в худшем из обличий.

Наконец я нашла облегчение в слезах. Всю ночь добрая Мэри Куинс сидела подле меня, а Милли спала со мной рядом. Пробуждаясь с криком, прибегая к нюхательной соли, я пережила ту ночь сверхъестественного ужаса и вновь увидела благословенный свет небес.

Доктор Джолкс, утром навестивший дядю, зашел и ко мне. Он объявил, что я крайне истерична, подробно расспросил о моем режиме и диете, поинтересовался, что я ела накануне за обедом. Прозвучавшая затем холодная и уверенная критика моей теории касательно привидений подействовала на меня несколько успокаивающе. Предписания же были такие: исключить чай, заменив его шоколадом и портером, раньше ложиться… что-то еще, но что — я уже забыла. Он ручался: если я буду следовать его рекомендациям, то больше не увижу ни одного привидения.

Глава XV Прощание с Милли

Через несколько дней я почувствовала себя лучше. Доктор Джолкс с такой насмешливой уверенностью и твердостью судил о предмете, что я начала сомневаться в реальности виденного мною призрака, но по-прежнему невыразимо страшилась миража — если это в самом деле был мираж, — комнаты, где он появился, и всего с ней связанного; поэтому ни с кем не говорила об этих вещах и старалась, насколько могла, не думать о них.

И хотя Бартрам-Хо при всей его красоте был местом мрачным, связанным со зловещими событиями, а его уединенность порой невыразимо угнетала, все же ранний отход ко сну, укрепляющие прогулки и чудесный воздух этого края вскоре немного поправили мои нервы.

Но, кажется, Бартрам назначался мне как юдоль слез или был, в моем печальном странствии, той долиной смерти, которую христианская душа преодолевает в одиночестве, окруженная тьмой.

Однажды Милли вбежала в гостиную бледная, с мокрыми щеками, не говоря ни слова, она обхватила меня за шею и разрыдалась.

— Что такое, Милли? Что случилось, дорогая? Что?.. — вскричала я в ужасе, так же крепко обнимая ее.

— О Мод… милая моя Мод! Он собирается меня отослать!

— Отослать? Дорогая, куда отослать? Оставить меня одну в этом жутком пустынном месте, где я умру от страха и горя без тебя? О нет! Нет! Это, должно быть, ошибка!

— Я еду во Францию, Мод… я уезжаю. Миссис Джолкс послезавтра отправляется в Лондон, и я еду с ней, а там одна старая француженка из школы должна меня встретить и отвезти, куда надо… Ох-ох-ох-о-о-о-о! — рыдала бедная Милли, уткнувшись головой мне в плечо, еще крепче обнимая и, как борец на ковре, раскачивая меня из стороны в сторону, чтобы справиться со свалившимся на нее горем. — Ни разу не уезжала из дома, вот только тогда… ненадолго с тобой в Элверстон… но ты была со мной. Ой, я люблю тебя больше Бартрама, да, больше! И я умру, Мод, если он меня отошлет.

Я почти так же бурно выражала свое горе, как бедная Милли. Целый час мы проплакали — то стоя, то расхаживая по комнате взад и вперед, то садясь, а то вскакивая, чтобы броситься друг другу на шею, — когда Милли, доставая из кармана носовой платок, обронила письмо, которое, как она сразу вспомнила, дядя Сайлас предназначал мне.

Содержание письма было таким:

«Хочу уведомить дорогую племянницу и подопечную о моих планах. Милли поступает в превосходную французскую школу с полным пансионом и уезжает в будущий четверг. Если по прошествии трех месяцев она найдет школу в каком-либо отношении неудовлетворительной, она вернется к нам. И напротив, если убедится в том, что заведение прекрасное, как мне его характеризовали, Вы, по истечении названного срока, присоединитесь к ней на тот период, пока временные мои трудности не будут настолько улажены, что я смогу вновь принять Вас в Бартраме. В ожидании лучших дней и с заверением, что три месяца — это предельный срок Вашей разлуки с Милли, я пишу сии строки, увы, не имея возможности повидать Вас в настоящий момент.

Бартрам, вторник.

P. S. Не буду возражать, если Вы осведомите Монику Ноуллз об этих планах. Вам, надеюсь, ясно, что не стоит делать копию письма — достаточно передать суть».

Этот документ, изученный нами с не меньшим тщанием, чем проявили бы законоведы, штудируя новый акт парламента, утешил нас. В конце концов, разлуке полагались пределы: она продлится не дольше трех месяцев, а возможно, будет и короче. Я с облегчением заключила, что письмо дяди, хотя и категоричное по тону, было добрым.

Наши отчаянные рыдания утихли, их сменила грусть, и мы взяли друг с друга слово часто писать. Нас уже волновали предстоящие перемены. Если «заведение» окажется действительно «прекрасным», как замечательно будет встретиться во Франции, обещавшей столько новых пейзажей, обычаев, лиц!

И вот настал четверг, вновь пробудивший печаль, но и принесший вновь просветление. Переполненные горечью и надеждой, мы с Милли выпустили друг друга из объятий у калитки в дальнем конце Уиндмиллского леса. Потом, как вы можете догадаться, были еще слова прощания, еще объятия, еще улыбки сквозь слезы. Добрая миссис Джолкс, встретившая нас там, пребывала в крайнем возбуждении; я думаю, она первый раз ехала в столицу, чем и объяснялись ее суетливость вместе с напыщенностью, ее чрезмерные опасения из-за скорости, развиваемой поездом. Конечно, мы с Милли на прощание обмолвились лишь несколькими словами.

Я видела бедную Милли — выставив голову из окна экипажа, она не переставая махала рукой — до поворота дороги, где старые липы, сплошь увитые плющом, скрыли от моих глаз и Милли, и экипаж. Тогда у меня опять полились слезы. Я обернулась к Бартраму. Рядом со мной стояла честная Мэри Куинс.

— Не расстраивайтесь так, мисс, три месяца — не срок, и не заметите, как пробегут, — сказала она с доброй улыбкой.

Я тоже улыбнулась сквозь слезы, поцеловала милое создание, и мы бок о бок вошли в калитку.

Юркий молодой человек в бумазее, который разговаривал с Красавицей в то утро, когда я впервые встретила эту юную амазонку из Уиндмиллского леса, поджидал нас, сжимая ключ в руке. Он стоял, полускрытый распахнутой калиткой: проходя мимо, я только и заметила, что худую темную щеку, пугливый глаз да острый вздернутый нос. Сторож разглядывал меня украдкой и, казалось, избегал моего взгляда, потому что быстро закрыл калитку и стал возиться с замком, а потом принялся носком тяжелого башмака сбивать росший тут же чертополох, держась к нам все время спиной.

Внезапно я припомнила его лицо. И спросила у Мэри Куинс:

— Вы видели этого молодого человека прежде, Куинс?

— Он иногда приносит дичь вашему дяде, мисс, и, кажется, помогает в саду.

— Мэри, вы знаете, как его зовут?

— Слышала, что Том, а дальше не знаю, мисс.

— Том, — позвала я, — Том, подойдите, прошу вас.

Том обернулся и не торопясь подошел. Он был учтивее других бартрамских слуг — с забавной почтительностью сдернул свою бесформенную кроличью шапку.

— Том, как ваше полное имя? Том… а дальше, любезный?

— Том Брайс, мэм.

— Не встречала ли я вас прежде, Том Брайс? — продолжала расспрашивать я, испытывая вместе с любопытством намного более тягостные чувства, потому что, несомненно, у Тома было сходство с форейтором, который так пристально разглядывал меня на дороге в охотничьем заповеднике Ноула, когда в нашем тихом поместье произошел тот возмутительный случай.

— Может, и встречали, — спокойно ответил он, опустив глаза и изучая пуговки на крагах.

— Вы умелый кучер, хорошо правите лошадьми?

— С плугом управлюсь — как и все здешние парни.

— Вы бывали в Ноуле, Том?

— Не-е, — сказал он.

— Том, вот вам полкроны.

Он не отказывался.

— Какая славная, — с поклоном проговорил он, успев придирчиво рассмотреть монету.

Я не поняла, относилось его замечание к монете или к великодушной леди.

— А теперь, Том, скажите мне, вы бывали в Ноуле?

— Может, и бывал, мэм, да все места не упомнишь, не-е, — задумчиво проговорил он, с видом правдивого человека, который напрягает память, при этом он два-три раза подбросил серебряную монету и поймал, не сводя с нее глаз.

— Том, постарайтесь припомнить и скажите правду, тогда я буду вам другом. Вы ездили форейтором при экипаже, доставившем леди и, наверное, нескольких джентльменов в пределы Ноула, где общество устроило пикник и где произошла… ссора с егерями? Постарайтесь, Том, постарайтесь… У вас, даю слово, не будет неприятностей, но я отплачу вам услугой.

Том молчал — бессмысленным взглядом он следил за монетой, вновь подброшенной вверх, а потом причмокнул губами, поймал ее, сунул в карман и сказал, не глядя на меня:

— В жизни не ездил форейтором, мэм. И чтоб такое место знал — не-е, а бывать, может, и бывал. Ноул зовется, што ли? Из Дербишира ни разочка не выбирался, только трижды — по железке — с лошадьми в Уорик на ярмарку и дважды — в Йорк{32}.

— Вы уверены, Том?

— А еще бы, мэм!

Вновь неуклюже раскланявшись, Том оборвал разговор, свернул на одну из тропинок и принялся криком отгонять скот.

В случае с этим человеком я меньше, чем с Дадли, взялась бы утверждать, что узнала его. Даже что касается сходства Дадли с мужчиной, виденным мною у церкви Скарздейл, я день за днем теряла прежнюю уверенность, и если бы речь зашла о пари, я, пользуясь выражением джентльменов, увлекающихся спортом, не рискнула бы «поставить» на свое первоначальное мнение. Да, сомнений и раньше было предостаточно, и раньше я не могла обрести покой, но теперь новый повод для раздумий сделал мое положение еще мучительнее.

На обратном пути мы видели уложенные рядами, побелевшие, со снятой корой стволы дубов, некоторые — без ветвей, обработанные топором, возможно, уже проданные, ведь на них были выведены красной охрой крупные буквы и римские цифры. Проходя мимо, я вздохнула — не потому, что видела нечто противоправное (я действительно склонялась к мысли, что дядя Сайлас разбирался в том, что дозволено, а что нет), — но, увы, здесь лежало поверженным во прах украшение Бартрама-Хо, поместья славной старой фамилии: лесу, под сводами которого три века охотились Руфины, не подняться и за столетия.

На одном из поваленных стволов я присела отдохнуть, а Мэри Куинс бродила поблизости без всякой цели. Я сидела, удрученная, и вдруг заметила девушку — Мэг Хокс, шедшую ко мне с корзинкой в руке.

— Тс-с! — бросила она, минуя меня; она не замедлила шаг, не подняла глаз. — Молчите, не глядите — отец следит за нами. Я в другой раз скажу, что хотела.

«В другой раз». Когда же это? Может быть, на обратном пути? И поскольку она ничего не добавила и даже не остановилась, я решила немного подождать и посмотреть, что будет дальше.

Через какое-то время я увидела Дикона Хокса. Чурбан, как бедная Милли прозвала его, с топором в руке крался, прячась за деревьями.

Догадавшись, что я заметила его, он угрюмо коснулся шляпы, заворчал и поторопился пройти мимо. Он совершенно не понимал, что меня привело в эту часть Ундмиллского леса, и не скрывал своего недоумения.

Его дочь все-таки вновь появилась, но он был поблизости, и она прошла молча. В следующий раз она миновала меня, когда он невдалеке расспрашивал Мэри Куинс, и на ходу проговорила:

— Не оставайтесь с господином Дадли наедине ни за что на свете.

Этот совет меня так встревожил, что я была готова засыпать девушку вопросами, однако удержалась в надежде, что в другой раз она выскажется яснее. Но Мэг больше не произнесла ни слова, а сама я не решилась обратиться к ней, ведь старый Чурбан не спускал с нас глаз.

Предостережение заключало столько толкований, что я не один час провела в размышлениях и потеряла счет бессонным ночам. Неужели мне так никогда и не знать покоя в Бартраме-Хо?

Уже прошел срок оговоренного отсутствия Милли и моего одиночества, когда однажды дядя послал за мной.

Старуха Уайт, стоя в дверях, ворчливым голосом передала его распоряжение, а я почувствовала, что сердце у меня в груди сжалось.

Было поздно — в это время тех, кто подавлен и угнетен, особенно мучит тревога: сгустились холодные сереющие сумерки, но веселых свечей еще не зажгли и ночь, дарительница забвения, еще не ступила на землю.

Когда я вошла в дядин кабинет — хотя ставни на окнах были открыты и в прорехах темных облаков на западной стороне неба виднелись разлитые закатным солнцем бледные озерца света, — я увидела две горящие свечи: одну — на столе возле письменных принадлежностей, другую — на полке камина, перед которым сутулясь стоял дядя, худой и высокий. Его рука лежала на каминной доске, свеча, горевшая прямо над его склоненной головой, чуть серебрила его седые волосы. Он, казалось, смотрел на тлеющие угольки в камине и воистину являл собою статую, изображавшую дряхлость и распад.

— Дядя! — отважилась проговорить я, некоторое время простояв незамеченной у стола.

— А, Мод, мое дорогое дитя… мое дорогое дитя.

Взяв свечу, он повернул голову, улыбнулся мне своей страдальческой улыбкой и двинулся к столу — прежде я не замечала, чтобы дядя ходил так неуверенно… на негнущихся ногах.

— Садитесь, Мод, прошу, садитесь.

Я села на указанный им стул.

— В одиночестве и горе я вызвал вас, будто духа, и вот вы явились.

Обеими руками опираясь о стол, он склонился и смотрел на меня, не садясь. Я продолжала молчать, ожидая, пока он не соизволит объяснить, зачем послал за мной.

Наконец, выпрямившись и подняв взор неистового обожания, он воздел руки — я заметила, как порозовели кончики его пальцев в слабом смешанном свете, — и сказал:

— Нет, благодарение Создателю, я не совсем покинут. — Он вновь недолго помолчал, пристально глядя на меня, а потом забормотал — казалось, он размышлял вслух: — Мой ангел-хранитель! Мой ангел-хранитель! — И вдруг он обратился ко мне: — Мод, у вас есть сердце. Выслушайте же мольбу старого, обездоленного человека… вашего опекуна… вашего дяди… вашего просителя. Я дал себе слово, что более никогда не заговорю об этом предмете. Но я был неправ. Мною двигала гордыня… одна гордыня.

Во время последовавшей паузы я почувствовала, что побледнела, потом покраснела.

— Я очень несчастен… я доведен почти до отчаяния. Что мне остается… что остается? Фортуна обошлась со мной наихудшим образом — повергла во прах, и ее колесо прокатилось по мне, а потом светская чернь, толпа ее рабов, топтала уже раздавленного. Я брошен в шрамах, обескровленный… брошен в этом уединении. Это не моя вина, Мод, я повторяю, не моя вина. Я не испытываю раскаяния, но сожалениям моим несть числа. Люди, проезжая мимо Бартрама и видя заброшенное владение, кровлю, над которой не вьется дымок — ведь очаг остыл, — люди, я уверен, думают, что нельзя низвести гордого человека к положению более тягостному. Увы, им не вообразить и половины моих мук. Но у этого чахоточного старика, у этого эпилептика, у этой жертвы несправедливости, катастроф и заблуждений есть еще надежда — отважный, хотя и простодушный сын… последний отпрыск — по мужской линии — рода Руфинов. Мод, он потерян для меня? Его судьба, моя судьба, смею сказать, судьба Милли… мы все в ваших руках и ждем вашего приговора. Он любит вас любовью, на какую способны только юные… любовью на всю жизнь. Он любит вас безрассудно… о, самая преданная натура… Руфин… благороднейшая в Англии кровь… последний представитель рода. И я — если я теряю его — теряю все. Вы скоро увидите меня в гробу, Мод. Я обращаюсь к вам как проситель… Или встать на колени?

Его взгляд, пылавший отчаянием, остановился на мне. Его узловатые руки сжались, он всем телом подался вперед. Я почувствовала невыразимый испуг и боль.

— О дядя, дядя! — вскричала я и от волнения разрыдалась.

Я видела, что его глаза смотрели на меня с мрачной сосредоточенностью. Наверное, он догадывался о причине моего смятения, но предпочел, несмотря ни на что, давить на меня, совершенно растерянную.

— Вы понимаете, в каком я мучительном ожидании… ужасно мучительном… Вы добры, Мод, вам дорога память вашего отца, вам жаль брата вашего отца. Вы же не скажете «нет»… не приставите пистолет к его виску?

— О! Я должна… я должна… я должна сказать «нет». Дядя, пощадите меня ради всего святого! Не просите и не давите на меня. Я не могу… не могу сделать то, о чем вы просите.

— Я уступаю, Мод, уступаю, моя дорогая. Я не давлю на вас, у вас будет время подумать… самой подумать. Я не принимаю ответа сейчас… нет, никакого ответа, Мод. — Говоря это, он поднял руку, призывая меня к молчанию. — Довольно, Мод. Я был с вами, как всегда, откровенен, возможно, излишне откровенен, но мука и отчаяние ищут выхода в мольбе, побуждая обращаться даже к самым непреклонным, самым жестоким. — С этими словами дядя Сайлас вошел в спальню и закрыл дверь — не резко, но решительно. А потом оттуда будто бы донеслись рыдания.

Я поспешила в свою комнату. Я бросилась на колени и возблагодарила Господа за явленную мною твердость: я не могла поверить, что способна к ней.

После заочного возобновления притязаний моего ужасного кузена я страдала больше, чем в силах передать. Дядя прибегнул к такой тактике, что противиться домогательствам стало некой пыткой: я опасалась, что дядя покончит с собой, и каждое утро на краткий миг успокаивалась, узнавая, что с ним все по-прежнему. Впоследствии я не раз удивлялась собственной стойкости. Во время того невероятного разговора с дядей я, в полном смятении ума, была готова сдаться. Говорят, нервозные люди так бросаются с обрыва — от одного страха, что ненароком сорвутся.

Глава XVI Объявляется Сара Матильда

Через какое-то время после описанного разговора, когда я однажды днем сидела и грустила в своей комнате у окна в обществе доброй Мэри Куинс, которая — в доме ли, на унылых прогулках — всегда находилась подле меня, я была напугана громким пронзительным женским голосом: невидимка, задыхаясь от рыданий, что-то быстро и яростно говорила, она почти кричала.

Вздрогнув, я устремила взгляд на дверь.

— Господи помилуй! — воскликнула Мэри Куинс, круглыми глазами смотревшая в ту же сторону.

— Мэри, Мэри, что это может быть?

— Уж не бьют ли кого там? Не пойму, откуда этот крик. — И Мэри в изумлении замерла с открытым ртом.

— Да!.. Да!.. Я увижу ее. Ну-ка, где она? О-о-хо-хо-хо-о-о!.. Мисс Руфин из Ноула! Мисс Руфин из Ноула. О-хо-хо-хо-о!

— Что, в конце концов, это может быть? — вскричала я в полном замешательстве и ужасе.

Теперь звуки раздавались совсем рядом, и я слышала, как наш кроткий немощный старый дворецкий, собрав все свои силы, возражал упорствовавшей женщине.

— Нет, я увижу ее, — продолжала она, разразившись потоком грязной брани в мой адрес.

Я воспылала гневом. В чем я виновата? Мне ли кого-то бояться? Как она смеет в доме моего дяди — в моем доме — смешивать мое имя с грязью?

— Ради бога, мисс, не выходите, — взмолилась бедная Куинс, — там пьянчужка какая-то!

Но я негодовала и как дурочка — впрочем, я ею и была, — распахнув дверь, громко и надменно проговорила:

— Я мисс Руфин из Ноула. Кто хотел меня видеть?

Слишком белокожая, слишком румяная молодая особа, с черными как смоль волосами, разъяренная, рыдавшая, без остановки говорившая визгливым голосом, стремительно преодолела последнюю ступеньку лестницы и резко выпустила из рук свои юбки, шагнув на площадку. За женщиной, тщетно протестуя и увещевая ее, следовал бедный старый Жужель, как прозвала его Милли.

Я взглянула на эту особу и сразу узнала в ней брюнетку из экипажа, который встретила в охотничьем заповеднике Ноула. Но в следующий миг я засомневалась, и с каждой минутой сомнения мои росли. Эта была значительно стройнее и одета была, бесспорно, как подобает леди. Вероятно, эта очень мало походила на ту. Я уже привыкла не доверять поражавшему меня сходству, уже подозревала, что оно — плод моего больного воображения.

Увидев меня, молодая особа — как мне показалось, из разряда подавальщиц или горничных, — решительно осушила глаза и с пылающим лицом категорически потребовала предъявить ей ее «законного мужа». Ее громкая, дерзкая, оскорбительная речь еще усилила мое возмущение, и я уже не помню, что ответила ей, но только она стала вести себя немного пристойнее. Она явно считала, что я хочу отнять у нее мужа или по меньшей мере он хочет жениться на мне; она сыпала словами с такой быстротой, речь ее была настолько необузданной, несообразной и неразумной, что я подумала: она не в своем уме. Впрочем, это было не так, и, дай она мне хоть минутку поразмыслить, я поняла бы смысл ее слов. Но я пребывала в полной растерянности, пока она не вытащила из кармана перепачканную газету и не указала на строки, заблаговременно дважды обведенные красными чернилами. Газета была ланкаширская, примерно полуторамесячной давности и крайне потрепанная, замаранная. Особенно мне запомнилось круглое пятно — от кофе или, может, от портера. В отмеченных строчках, приведенных ниже, упоминалось о событии не менее чем годичной давности.

«БРАКОСОЧЕТАНИЯ. Во вторник, 7 августа 18… года, в Литервигской церкви преподобным Артуром Хьюзом обвенчан Дадли Р. Руфин, эсквайр, единственный сын и наследник Сайласа Руфина, эсквайра из Бартрама-Хо, графство Дербишир, с Сарой Матильдой, второй дочерью Джона Манглза, эсквайра из Уиггана, что в нашем графстве».

Вначале я только развеселилась от этих строк, но в следующий момент почувствовала невыразимое облегчение, и, наверное, моя острая радость проявилась у меня на лице, потому что молодая особа смотрела на меня с удивлением и любопытством, когда я говорила ей:

— Это очень важно. Вам следует сейчас же увидеть мистера Сайласа Руфина. Я уверена, что он ничего не знает. Пойдемте, я провожу вас.

— Как это так — не знает! — возмущалась она, следуя за мной преисполненной самодовольства походкой и громко шелестя дешевыми шелками.

Когда мы вошли к нему, дядя Сайлас, сидевший на диване, поднял на нас глаза и закрыл «Ла Ревю де Дё Монд»{33}.

— Что сие значит? — поинтересовался он сухо.

— Эта леди имеет при себе газету, сообщающую нечто чрезвычайное касательно нашей фамилии, — ответила я.

Дядя Сайлас встал и, прищурившись, пристальным взглядом оглядел незнакомую молодую особу.

— Я полагаю, клевета в газете? — проговорил дядя, протягивая руку за ней.

— Нет, дядя, нет. Всего лишь объявление о бракосочетании, — сказала я.

— Не Моники ли? — воскликнул он, беря газету. — Фу! Вся пропахла табаком и пивом, — добавил дядя и побрызгал на газету одеколоном.

Он поднес газету к глазам со смесью любопытства и омерзения, вновь повторив свое «Фу!».

Пока дядя читал объявление, лицо его, сначала побледневшее, сделалось иссиня-серым, как свинец. Подняв глаза от газеты, он несколько секунд изучал молодую особу, которая, казалось, была немного испугана его странным видом.

— А вы, я полагаю, молодая леди, Сара Матильда, née[77] Манглз, упомянутая в сей заметке? — поинтересовался он тоном, который можно было бы счесть презрительным, если бы не явственная дрожь в голосе.

Сара Матильда подтвердила.

— Мой сын, смею сказать, в пределах досягаемости. Так случилось, что я известил его, чтобы он отсрочил свою поездку, и вызвал сюда несколько дней спустя после… несколько дней спустя после… несколько дней спустя… — повторял он, как это делает человек, чей ум сосредоточен на предмете, не имеющем касательства к разговору.

Он позвонил, и тут же вошла старуха Уайт, всегда бывшая поблизости от дядиных покоев.

— Я немедленно хочу видеть сына. Если его нет в доме, пошлите Гарри на конюшню. Если нет и там, догнать… догнать! Брайс — человек расторопный и знает, где его найти. Если уехал в Фелтрам или дальше, пусть Брайс возьмет лошадь, и на обратном пути господин Дадли воспользуется ею. Он должен быть здесь как можно быстрее.

В последовавшие четверть часа дядя Сайлас, вспоминая о присутствии молодой особы, обращался к ней с такой изысканной учтивостью, с такой церемонностью, что привел ее в некоторое замешательство, даже смущение и, разумеется, предупредил новый взрыв жалоб и обвинений, отголоски которых донеслись до него с лестницы.

Но в основном он молчал, казалось, он забыл о нас, о своем журнале, обо всем, что его окружало; он сидел в углу дивана, привалившись к подушкам и уперев подбородок в грудь, а его черты так заострились, лицо так страшно потемнело, что я старалась не смотреть на него.

Наконец мы услышали звук тяжелых башмаков Дадли на дубовом настиле площадки и его приглушенный голос — когда он выспрашивал старуху Уайт, прежде чем войти на аудиенцию.

Наверное, он предполагал увидеть другое лицо — совсем не эту молодую особу, которая встала с кресла при его появлении и, залившись слезами, вскричала:

— О Дадли, Дадли! О Дадли, и ты сможешь?.. С твоей бедной Сэл?.. Ты не сможешь… ты не поступишь так с законной твоей женой!..

Такие и многие другие слова — а по щекам ее струились ручьи, как по оконным стеклам в ливень, — говорила Сара Матильда со всем доступным ей красноречием, двигая вверх-вниз, будто ручкой насоса, рукой Дадли, за которую она крепко ухватилась. Но Дадли, явно сбитый с толку, онемел. Долго стоял он, таращась на отца, и только один робкий взгляд украдкой бросил на меня. Весь красный, он опустил глаза на свои башмаки, потом вновь взглянул на отца, остававшегося в прежней позе, с тем же грозным и мрачным выражением на донельзя напряженном лице.

Внезапно Дадли, подобно человеку, разбуженному шумом, встряхнулся и, едва сдерживая ярость, с невнятным ругательством оттолкнул женщину, которая от неожиданности весьма неуклюже упала в кресло.

— Судя по вашему виду и действиям, сэр, я предвижу ваш ответ, — проговорил дядя, вдруг обратившись к нему. — Эта… Прошу вас, мадам, — перебил он себя, — владейте собой… Эта, — продолжил он, обращаясь к Дадли, — молодая особа — дочь мистера Манглза, и ее имя Сара Матильда?

— Так, так… — торопливо подтвердил Дадли.

— Она вам жена?

— Мне — жена? — переспросил в замешательстве Дадли.

— Именно, сэр. Вопрос простой.

Все это время Сара Матильда порывалась вмешаться в разговор, не без труда удерживаемая дядей.

— Ну, она, может, говорит, что жена. Говорит? — ответил вопросом Дадли.

— Она жена вам, сэр?

— Она, верно, думает, что так — некоторым образом, — развязно сказал он, усаживаясь в кресло.

— Что вы думаете, сэр? — настаивал дядя Сайлас.

— А я про это не думаю, — угрюмо ответил Дадли.

— Это сообщение — правда? — Дядя передал ему газету.

— Ну, они-то хотят, чтоб мы так считали.

— Отвечайте прямо, сэр. У нас имеются свои соображения. Если это правда, найдутся доказательства. Я спрашиваю вас, потому что берегу время. Сэр, бессмысленно уклоняться от прямого ответа.

— А кто говорит «нет»? Правда! Вот вам!

Вот вам! Я знала, знала, он скажет!.. — вскричала молодая женщина, от радости залившись истерическим смехом.

— Погоди-ка! — грубо бросил ей Дадли.

— О Дадли, Дадли, дорогой! Что же я сделала?

— Опутала и погубила меня — только и всего.

— Нет, нет, о нет, Дадли! Ты же знаешь, я не… я не смогу… не смогу сделать больно тебе, о Дадли! Нет, нет, нет, нет!

Он ухмыльнулся, глядя на нее, резко дернул головой и сказал:

— Погоди.

— О Дадли, дорогой, не сердись. Я не хотела… Я не сделаю тебе больно ни за что на свете!

— Ну чего теперь… Ты и твои… сыграли вы со мной шуточку. Теперь ты меня получила — только и всего.

Дядя рассмеялся странным смехом.

— Я знал конечно же, что все так. И поверьте, мадам, вы и он — прекрасная пара. — Дядя Сайлас презрительно улыбнулся.

Дадли хранил молчание, но неописуемо помрачнел.

И этот низкий человек, этот негодяй, имея бедную молодую жену, с ним недавно обвенчанную, домогался брака со мной!

Я убеждена, что дядя, как и я, не знал о женитьбе Дадли и не был причастен к этой ужасной низости.

— Должен поздравить вас, мой друг, с тем, что вы добились любви весьма подходящей нашей семье и не обремененной воспитанием молодой особы.

— А я не первый из нашей семьи такой ловкий! — парировал Дадли.

От его колкости старик на мгновение утратил власть над собой и поддался гневу. Дрожа с головы до ног, он поспешно встал. Никогда не видела такого лица — только у химер, глядящих на вас в боковых приделах готического собора, эти безобразные лики, эти страшные гримасы… обезьяньи, лишенные разума. Тонкой рукой он схватил свою трость черного дерева и, немощный, потряс ею в воздухе.

— Только тронь этой штукой — ударю, раздолбай тебя! — в ярости взревел Дадли, вскинув руки и выставив плечо (эта его поза живо напомнила мне эпизод драки с капитаном Оукли).

На миг передо мной возникла та картина, и я закричала, объятая ужасом. Но старик, переживший на своем веку немало стычек, когда мужчины маскируют ожесточение спокойным тоном и прячут ярость за улыбками, не совсем потерял самообладание. Обернувшись ко мне, он произнес:

— Разве он понимает, что говорит? — И с ледяным смехом презрения дядя опустился на диван, все еще дрожа, а его высокий точеный лоб пылал от едва сдерживаемого гнева.

— Скажите, что там хотите сказать, я послушаю. Отчитывайте, сколько вам нравится, уж это стерплю.

— О, мне позволено говорить? Благодарю, — насмешливо отозвался дядя Сайлас, быстро взглянул на меня и холодно рассмеялся.

— Огрызайтесь, ладно… Но не вздумайте делать сами знаете что. Удара я не стерплю… ни от кого не стерплю.

— Хорошо, сэр, воспользуюсь вашим позволением говорить и замечу — да не будет задета молодая особа, — что, увы, не могу припомнить среди родовитых фамилий Англии фамилию Манглз. Предполагаю, вы были пленены главным образом добродетелями и грацией вашей избранницы.

Миссис Сара Матильда, не вполне уразумевшая смысл дядиных похвал, ответила, несмотря на свое крайнее волнение, реверансом, вытерла глаза, улыбнулась и проговорила:

— Вы очень добры, точно.

— Надеюсь, у нее есть какие-то деньги. Не представляю, как иначе вы будете жить, — продолжал дядя. — Вы слишком ленивы — из вас не получится егерь; пивную держать тоже не сможете, ведь вы большой любитель горячительных напитков и ссор. Но я твердо знаю одно: вам и вашей жене необходимо подыскать себе кров. Вы уедете сегодня же вечером. А теперь, мистер и миссис Дадли Руфин, покиньте сию комнату, будьте любезны. — Дядя Сайлас поднялся, отвесил им свой церемонный поклон и с ледяной улыбкой указал на дверь дрожащей рукой.

— Пойдем, слышала? — Дадли заскрежетал зубами. — Наделала ты тут дел.

Не понимая происходящего и наполовину, ужасно смущенная, молодая женщина присела в прощальном реверансе у двери.

Поторапливайся! — прорычал Дадли, так что она подскочила на месте. Не оглядываясь, он шагнул за ней из комнаты.

— Мод, как я переживу это? Негодяй… глупец! К какой же бездне мы подступили! Последняя моя надежда потеряна. Окончательная… окончательная и безвозвратная гибель! — С рассеянным видом он водил дрожащими пальцами по каминной доске, будто искал что-то ощупью, но ничего не находил.

— Мне бы хотелось, дядя, — вы не представляете, как хотелось бы, — вам помочь. Как я могу это сделать?

Он обернулся и посмотрел на меня пронизывающим взглядом.

— Как вы можете это сделать, — медленно повторил он за мной. — Как можете это сделать, — оживляясь, произнес он еще раз. — Посмотрим… посмотрим, подумаем. Этот никчемный глупец! О, моя голова!

— Вам плохо, дядя?

— Нет, нет. Поговорим вечером. Я пошлю за вами.

В соседней комнате я увидела Уайт и велела ей поторопиться к дяде, потому что решила, что он опять во власти недуга. Боюсь, вы осудите меня за эгоизм, но я так страшилась увидеть еще один приступ его странной болезни, что опрометью кинулась из комнаты. Помимо прочего, я боялась, как бы меня не попросили остаться.

Стены бартрамского дома внушительны, поэтому ниша дверного проема глубока. Закрывая дверь дядиной комнаты, я услышала голос Дадли на лестнице. Не желая быть замеченной ни «леди», как называла себя его бедная жена, ни ужасным кузеном, в этот момент яростно пререкавшимся с ней, но еще меньше желая возвращаться в только что покинутую мною комнату, я осталась в укрытии дверной ниши и невольно подслушала их диалог.

— Ступай, откуда явилась. Я с тобой не пойду, не рассчитывай. Черт побери, ну и наглая выходка!

— О Дадли, дорогой, что я сделала… что я сделала, что ты меня так возненавидел?

— Что сделала? Ты, вредная мелкая тварь, ты оставила нас без наследства из-за своей долбаной болтовни — только и всего. По-твоему, мало?

До меня донеслись лишь ее всхлипывания, ответных слов я не расслышала, ведь говорившие спускались по лестнице. Потрясенная Мэри Куинс потом сообщила, что он швырнул ее в поджидавшую у двери пролетку, будто охапку сена на сеновал. И стоял, сунув голову в окошко, и ругал ее, пока экипаж не тронулся.

— Ясное дело, отчитывал ее, бедняжку, — уж так мотал головой! И кулаки в окошко сунул — тряс кулаками у нее перед лицом. Такой застращает кого угодно. А она, бедняжка, как дитя малое, ревела да все оглядывалась, все махала ему платочком, мокрым от слез. И такая молоденькая! Жалко-то ее. Боже мой! Я часто говорю себе, мисс: как хорошо, что я замужем не бывала. Только подумать, что нам такие мужья достанутся! В ладу живут пары — раз-два, и обчелся. Свет так странно устроен, мисс… может, в конце концов, одинокие счастливее всех.

Глава XVII Волк

В тот вечер я спустилась в гостиную, в которой мы с Милли обычно проводили время, чтобы взять книгу, — в сопровождении никогда не покидавшей меня доброй Мэри Куинс. Дверь была приоткрыта, я удивилась свету свечи со стороны, где находился камин, а также крепкому запаху табака и бренди.

На моем маленьком рабочем столике, пододвинутом к камину, лежали трубка Дадли и его фляга, стоял пустой стакан. А сам он сидел и плакал — поставив ногу на каминную решетку, локтем упираясь в колено и склонившись головой на руку. Сидя почти спиной к двери, он не заметил нашего появления, и мы видели, как он тер кулаками глаза, слышали его жалобы на судьбу.

Мы с Мэри тихонько двинулись прочь, оставив нашу гостиную в распоряжении Дадли и гадая, когда же он покинет дом, — согласно приговору, прозвучавшему в тот день в моем присутствии.

Я обрадовалась, увидев, что старый Жужель неторопливо увязывает его багаж в холле; дворецкий шепнул мне, что Дадли уезжает нынче вечером, но куда, дворецкий не знал.

Примерно через полчаса Мэри Куинс, ходившая на разведку, узнала от старухи Уайт, что Дадли только что отправился на железную дорогу — к поезду.

Благодарение Богу, избавились! Злой дух был изгнан, и теперь дом представлялся мне светлее, веселее. Только сидя в тиши своей комнаты и вспоминая, то с ужасом, то с благодарственной молитвой, лица и сцены в том порядке, в каком их явил мне полный волнений день, я поняла… я оценила всю необычайность своего спасения и величину угрожавшей мне опасности. Слабость, жалкая моя слабость! Я была юной, нервической девушкой, слишком тревожимой нравственным чувством, и оно порою влекло меня за пределы разума, в мелочах и в обстоятельствах крайней важности диктовало жертвенность, что — теперь я это понимаю — абсурдно. Дадли наводил на меня ужас, и, однако, не прекратись его преследования, продолжайся это чудовищное давление, когда от меня, в прямом смысле слова, требовали сострадания и возлагали на хрупкую девушку роль вершителя судьбы ее престарелого, мучимого отчаянием, одержимого мечтой дяди, я — кто знает? — не устояла бы и принесла бы себя в жертву! Так в прежние времена преступников издевательствами, неусыпным надзором, перекрестными допросами, не прекращающимися год за годом, обращали в безумцев; измученные неопределенностью, чудовищной тюремной рутиной, постоянным старанием не утратить выдержку, истомленные и истощенные, они в конце концов брали на себя вину и шли, с чувством невыразимого облегчения, на эшафот. Вы, вероятно, догадываетесь, что нервическая, робкая и оказавшаяся едва ли не в полном одиночестве, я была непередаваемо утешена, узнав, что Дадли связан узами брака, а значит, я навсегда избавлена от его домогательств.

В тот вечер я виделась с дядей. Я жалела его, но и боялась. Я жаждала выразить свое страстное желание помочь ему — только бы он указал способ. Прежде я предлагала помощь — теперь я ее почти навязывала. Он просиял, он выпрямился в своем кресле, и взгляд его, уже не тусклый и бессмысленный, но твердый и изучающий, был прикован ко мне, пока я говорила, а его лоб хмурился от какой-то тайной мысли или от каких-то расчетов.

Признаюсь, я говорила сбивчиво. Я всегда волновалась в его присутствии; мне думается, было что-то месмерическое в том странном воздействии, которое он без труда оказывал на мой ум и воображение.

Иногда меня охватывал безотчетный страх, и дядя Сайлас, утонченный и кроткий, непонятно почему ужасал. Электробиология? Нет, поразительные открытия в этой области не все могли объяснить. Его природа оставалась для меня непостижимой. Не было в нем того благородства, той живости, той мягкости, того легкомыслия человеческой натуры, какие я знала в себе и в других людях. Я инстинктивно понимала, что взывать к нему за сочувствием так же бессмысленно, как к мраморной статуе. Казалось, он подделывался под собеседника, точно так же, как духи, принимающие облик смертных. Что касается ублажения тела, он был гурман, но здесь и кончалась его человеческая природа, как мне иногда думалось. Сквозь полупрозрачную оболочку я время от времени различала свет, или свечение, его сокровенной жизни. Но осмыслить его суть не могла.

Он никогда не насмехался над чем-либо достойным, благородным — самый суровый критик не уличил бы в этом дядю Сайласа, — и, однако, мне почему-то думалось, что его непостижимая натура беспрерывно восставала против Бога. Если он был злым демоном, то превосходил болтливого и к тому же безвольного Мефистофеля Гёте. Приняв человеческий облик и пряча свое истинное естество, он был крайне скрытным Мефистофелем. Добрый, почти всегда ласковый со мной, дядя, с его сладким голосом, заставлял меня вспоминать о духах пустыни, которые, по распространенным в Азии поверьям, являются, исполненные дружелюбия, людям, отставшим от каравана, манят их за собой, называя по имени, и уводят туда, откуда нет пути назад. Не являлась ли его доброта только фосфорическим светом, прятавшим нечто холоднее и страшнее могилы?

— В вас столько благородства, Мод… столько ангельского сострадания к погубленному и отчаявшемуся старику. Но боюсь, вы отступите от своих слов. Скажу вам прямо: двадцать тысяч фунтов, не меньше, позволили бы мне выбраться из затруднительного положения, в котором я оказался.

— Отступлю? Ни в коем случае. Я готова помочь вам. Должен же быть какой-то выход…

— Довольно, моя благородная юная покровительница… посланница небес, довольно. Пусть не вы — я отступаю. Я не в силах принять такую жертву. Что теперь спасет меня? Я, несчастный, повержен с пятьюдесятью смертельными ранами на темени. Что пользы врачевать одну рану, если столь многие ничем не исцелить? Лучше оставьте меня погибать там, где я упал, и сохраните ваши деньги для более достойных, кого еще возможно спасти.

— Но я хочу помочь! Я должна… Я не могу смотреть на ваши муки, имея в руках средства помочь вам! — воскликнула я.

— Довольно, дорогая Мод! Ваша благая воля очевидна, и этого довольно. В вашем сострадании и благожелательности — бальзам для моей души. Оставьте меня, мой ангел-хранитель, сейчас я не в силах принять вашу помощь. Но если хотите… поговорим об этом после. Покойной ночи!

И мы расстались.

Как я впоследствии узнала, поверенный из Фелтрама просидел с ним почти всю ночь, и они, соединив усилия, искали законный способ получить от меня деньги. Но такого способа не было. Я не могла нести никаких обязательств.

Я же, ни о чем не ведая, лелеяла надежду помочь дяде. Что значила для меня немалая, казалось бы, сумма в двадцать тысяч фунтов? На самом деле не значила ничего. Я выделила бы ее, нисколько не ущемив себя.

Я взяла в руки большую книгу с цветными иллюстрациями, привезенную, в числе немногих, из милого Ноула. Слишком взволнованная, чтобы заснуть, я открыла книгу и стала переворачивать страницы, по-прежнему думая о дяде Сайласе и о сумме, которой надеялась помочь ему.

Не знаю почему, но один из этих цветных оттисков задержал мое внимание. На нем была изображена мрачная лесная чаща; девушка (швейцарка, судя по костюму) в ужасе спасалась бегством, бросив из висевшей на ее руке корзинки для провизии кусок мяса. Девушку преследовала стая волков.

В книге рассказывалось, что за девушкой, которая возвращалась с базара домой, погнались волки и она едва спаслась: она бежала от них так быстро, как только могла, и на какое-то время задерживала следовавшую за нею по пятам стаю, бросая раз за разом то, что несла в корзинке, а голодные хищники дрались за каждый кусок и тем самым давали ей возможность бежать дальше.

Эта картина захватила мое воображение. Я рассматривала ее с необычайным любопытством: рослые деревья с могучими переплетенными ветвями и ужасные тени вокруг крепких стволов — этот нарисованный лес чем-то напоминал мне ту часть Уиндмиллского леса, куда Милли так часто водила меня. Потом я смотрела на фигурку бегущей изо всех сил девушки, которая оглядывалась через плечо. Потом — не могла оторвать взгляд от оскалившейся кровожадной стаи и ее старого вожака. А потом откинулась на спинку кресла и вспомнила (возможно, мои необъяснимые ассоциации на что-то опирались) о прекрасной копии ван-дейковского «Велизария»{34} у меня в папке. Я рассеянно водила карандашом по конверту, лежавшему на столике, но сделанная мною надпись, как ни странно, имела глубокий смысл. Вот она: «20 тысяч фунтов. Date Obolum Belisario!»[78]. Мой дорогой отец когда-то перевел мне латинскую строчку, и я записала ее, просто восстанавливая в памяти… а возможно, на бумагу излилось переполнявшее меня сострадание к дядиной несчастной судьбе. Я кинула эту престранную памятную записочку в раскрытую книгу, и бегущая девушка, преследователи, спасительная жертва им — все детали жуткой картины вновь оказались у меня перед глазами. И тогда я услышала шедший, казалось, из-под каменной плиты очага напряженный шепот: «Беги клыков Велизариевых!»

— Что это? — спросила я, резко повернувшись к Мэри Куинс.

Мэри, сидевшая возле камина, оставила свою работу и встала. Она глядела на меня и хмурилась, как обычно, когда поддавалась страху.

— Это вы говорили? Вы? — допытывалась я, схватив ее за руку. Я и сама очень испугалась.

— Нет, мисс, нет, дорогая! — ответила она, явно думая, что я повредилась в уме.

Несомненно, со мной сыграло шутку мое воображение, и, однако, я по сей час уверена, что среди тысячи узнала бы тот суровый голос, раздайся он вновь.

Измученная почти бессонной ночью, утром я была призвана к дяде.

Он оказал мне странный прием. Отношение его ко мне переменилось, что меня неприятно поразило. Он оставался ласков, добр, улыбчив и кроток, как обычно, но с того утра я всегда чувствовала какое-то его безотчетное предубеждение против меня. Сон, внутренний голос, ниспосланное видение — что повлекло к перемене? Казалось, я вызывала в нем неосознанную враждебность и страх. Когда он думал, что я отвлекалась, то принимался мрачно изучать меня. Но стоило мне обратить на него взгляд, как он опускал глаза в книгу и начинал говорить, будто вслух читая из книги, — так решил бы человек, не вникающий в смысл его слов.

В его переменившемся ко мне отношении указать было не на что — кроме этого нежелания встречаться со мной глазами. Как я уже сказала, он оставался по-прежнему добр. Пожалуй, сделался даже добрее. Но тем не менее появилось что-то, что разводило нас в стороны… Неприязнь? Нет. Он знал, что я жаждала послужить ему. Быть может, то был стыд? Или страх перед чем-то?..

— Я не спал, — сказал он. — Я всю ночь думал, и вот плод моих раздумий: я не могу, Мод, принять ваше благородное предложение.

— Как мне жаль! — воскликнула я совершенно искренне.

— Я знаю, моя дорогая племянница, и ценю вашу доброту. Но есть много причин — ни одной, уверяю вас, постыдной, — которые делают сие невозможным. Сие было бы неправильно понято, а моя честь не должна пострадать.

— Сэр, все не так, и не вы заговорили об этом. От начала и до конца это было бы моим деянием.

— Верно, дорогая Мод, но злокозненный, склонный к клевете свет я знаю более, чем вы по счастливой вашей неопытности. Кто прислушается к нашим свидетельствам? Никто… ни один человек. Есть препятствие, неодолимое моральное препятствие: в глазах света я предстану виновным в вымогательстве и, что еще тяжелее, не буду чувствовать себя полностью невиновным. Да, здесь ваша добрая воля, Мод. Но вы юная, неопытная, и мой долг — удержать вас от всяких попыток прикасаться к вашей собственности в столь незрелые годы. Кто-то назовет сие донкихотством. Я буду говорить о велении совести и буду твердо следовать ему, хотя и трех недель не пройдет, как в этом доме появятся люди с исполнительным листом.

Я не совсем отчетливо себе представляла, что такое исполнительный лист, но из двух романов, наводивших на меня ужас (описанные бедствия потрясли меня и не забылись), я знала, что с ним связаны оправданные законом муки и грабительство.

— О дядя! Сэр! Вы не можете этого допустить. Что скажут обо мне? И… и ведь есть бедняжка Милли… есть все остальное! Подумайте, что будет!

— Здесь ничем нельзя помочь, вы не в силах помочь, Мод. Выслушайте меня. Не могу назвать точной даты, когда в этот дом принесут исполнительный лист, но, думаю, сие случится недели через две. Я должен позаботиться о вашем спокойствии. Вам следует уехать. Я все устроил, и вы на какое-то время присоединитесь к Милли во Франции — пока я буду справляться с трудностями. Вам, наверное, лучше уведомить вашу кузину, леди Ноуллз. При всех ее странностях, она человек сердечный. Возможно, вы упомянете, Мод, что я проявил к вам доброту…

— Одну… одну доброту вы проявляли ко мне! — воскликнула я.

— …что принес себя в жертву, когда вы сделали великодушное предложение, — продолжал он, — что теперь хочу избавить вас от страданий. Можете написать — я не диктую вам, но имейте в виду, — что я всерьез думаю отказаться от обязанностей опекуна и чувствую, что был несправедлив к ней, что, как только мой несчастный ум немного прояснится, я предприму шаги к примирению, держась мысли передать заботу о вас и о вашем образовании ей. Можете написать, что я более не стремлюсь даже к восстановлению своего доброго имени. Мой сын погубил себя браком. Я забыл сказать вам, что он в Фелтраме и сегодня утром прислал записку, умоляя о встрече перед разлукой. Если я дам согласие, встреча будет последней. Я никогда больше не увижусь с ним и не стану поддерживать переписку. — Старик, казалось, очень разволновался и приложил носовой платок к глазам. — Он и его жена собираются эмигрировать, и чем скорее они уедут, тем лучше, — с горечью произнес дядя. — Откроюсь вам, Мод, я сожалею о том, что даже мгновение терпел его попытки добиться вашей благосклонности. Поразмысли я обо всем — как прошедшей ночью, — я бы сего не дозволил ни при каких обстоятельствах. Но я столь долго живу, будто монах в келье, удовлетворяя голод тела и души в пределах этой скромной комнаты, что знание света постепенно покидает меня — вслед за моей юностью и надеждами. Я не учел, как должен был, многих препятствий. Дорогая Мод, только об этом единственном предмете, умоляю, молчите: обсуждать его теперь бесполезно. Я заблуждался и прошу вас — забудьте мою ошибку.

Я порывалась написать леди Ноуллз об этом ужасном «предмете», но, к счастью, он оказался исчерпанным благодаря произошедшему накануне разоблачению, и поэтому я охотно согласилась с дядиной просьбой. Дядя в стольком уступал, что я не могла отказать ему в незначительной ответной уступке.

— Надеюсь, Моника будет, как и прежде, добра к бедной Милли, когда меня не станет. — На несколько секунд его отвлекла какая-то мысль. — Мод, я думаю, вы не откажетесь упомянуть в письме к леди Ноуллз обо всем, мною только что сказанном, и, быть может, позволите прочесть ваше письмо. Таким образом мы предупредим какое-либо искажение моих слов. Вы не забудете написать, Мод, что я проявлял к вам доброту? Мне будет отрадно узнать, что Монике известно: я никогда не изводил, никогда не запугивал мою юную подопечную.

На том он отпустил меня, а я немедленно написала письмо, постаравшись нисколько не отступать от дядиных слов, и, будучи очень признательной дяде Сайласу, со свойственной мне пылкостью оценила доброту его сердца и благожелательность. Когда я представила написанное на его суд, дядя пришел в восхищение от моего, как он изволил выразиться, умения следовать его пожеланиям и поблагодарил за красивые строки, посвященные мною старому опекуну.

Глава XVIII Странное предложение

В тот же день, вернувшись с прогулки в сопровождении Мэри Куинс и войдя в холл, я, к моей большой досаде, заметила у лестницы Дадли. Он был, очевидно, в дорожном костюме — довольно грязное белое пальто, широкий цветной шарф, обмотанный вокруг шеи, цилиндр на голове и… меховая шапка, торчавшая из кармана пальто. Он, вероятно, только что спустился из дядиной комнаты. Увидев меня, он отступил назад и прижался к стене — в позе мумии из музея.

Я сделала вид, что мне надо сказать несколько слов Мэри именно в холле: я надеялась, что он, казалось, желавший избежать встречи со мной, воспользуется возможностью и быстро исчезнет со сцены.

Но он, очевидно, передумал: когда я вновь бросила взгляд в ту сторону, я увидела, что он приблизился к нам и застыл на месте с цилиндром в руках. Надо признать, выглядел Дадли ужасно подавленным, мрачным и испуганным.

— Мисс, я должен сказать вам одну только вещь… для вашей пользы, черт, для вашей…

Дадли стоял на некотором расстоянии и, держа обеими руками свой цилиндр, «с печалью на челе» смотрел на меня.

Мне претила мысль слушать его или говорить с ним, но, не имея решимости отказать, я произнесла:

— Не представляю, что бы вы могли сказать мне. — Я сделала несколько шагов к нему. — Подождите у лестницы, Куинс, — попросила я Мэри.

От покрасневшего лица, от слишком яркого шарфа этого ужасного кузена исходил запах алкоголя, что усиливало омерзительность его облика. К тому же говорил он несколько невнятно. Но его подавленность, его уважительный тон, в каком сквозило смущение, ободрили меня.

— Я вроде осталс-са с носом, мисс, — сказал он, переступая с ноги на ногу. — Повел с-ся долбаным дураком, да я не такого сорту. Я беру прис-с-с и так, чтоб все чес-сь по чес-си было. Я не такого сорту, черт подери, не такого…

Дадли произносил свою загадочную речь с долей обиды и странным волнением. Он тоже теперь избегал смотреть мне в глаза — глядел в пол и переводил взгляд из угла в угол, отчего вид у него был крайне виноватый.

Он безжалостно крутил в пальцах один из своих громадных рыжеватых бакенбардов — казалось, что он вот-вот оторвет себе щеку, — а другой рукой мял о колено цилиндр.

— Старикан там, наверху, наполовину рехнулс-са, хотя, сдается мне, не на полном серьес-с-се говорит, нет. Но я таки попал в переплет… чистое надувательс-сво — вот что это… ни монеты у него не выпросил. Видите, мисс, осталс-са я с носом. А старикан таков, что с ним лучше не связывас-са. Вокруг пальца меня обведет — все равно, что чертов законник… и у него куча моих долговых расписок, всяких там бумажонок. Брайерли пишет, что выдать мне мое наследство никак не может, ему вроде эти крючкотворы Арчер и Слей не велели и шиллинга мне давать, потому что я, дескать, отказалс-са от денежек за-ради Хозяина, а я думаю, все вранье. Может, я и подмахнул чё, когда рас-с-с вечером был подвыпивший. Да только этаких ловушек джентльменам не ставят, не пройдет это. По с-справедливос-си нужно, это не пройдет, говорю я… чтоб я у него в руках этаким манером оказалс-са. Хотя меня вроде и подловили, оно-то так, да я запросто не сдамс-са. Не такого я сорту. Он узнает — не такого.

В этом месте Мэри Куинс, стоявшая у лестницы, сдержанно кашлянула, напоминая мне, что разговор затянулся.

— Я не совсем понимаю вас, — сказала я, хмурясь, — и я иду наверх.

— Погодите, мисс, еще минутку… еще только одно с-слово… Мы отправляемся в Австралию, Сэри Манглз и я… на «Чайке»… пятого числа. Я сегодня вечером сажусь на поезд — и в Ливерпуль, там она меня дожидаес-са, и… и, на все Божья воля, вы меня уже никогда не увидите. Но я бы вам, Мод, помог до того, как уеду. Вот что: ежели дадите на бумаге обещание, что заплатите мне те двадцать тысяч фунтов, какие предлагали Хозяину, так я вас ловко вывезу из Бартрама и доставлю к вашей кузине… к Ноуллз… или куда пожелаете.

— Вывезете меня из Бартрама… за двадцать тысяч фунтов? Увезете от опекуна? Кажется, вы забываете, сэр, — говорила я с растущим возмущением, — что я вольна навестить мою кузину, леди Ноуллз, когда только захочу.

— Ну, может, и так, — протянул он в мрачном раздумье, носком башмака двигая туда-сюда лежавший на полу обрывок бумаги.

— Это так, я говорю вам, сэр. И, памятуя о вашем отношении ко мне — о нечестном, коварном, позорном вашем ухаживании — и о том, что вы жестоко предали вашу бедную жену, я изумляюсь вашему бесстыдству. — Серьезно раздосадованная, я повернулась, чтобы уйти.

— Улепетывает… Стойте! — сказал он резким голосом и грубо схватил меня за руку. — Я не собирался вас рассердить. Кричит, а своей пользы не видит… Хоть разок бы, как полагаес-са женщине, разумную речь повела, черт подери, а то все в раж — будто щенок какой. Неужто не понимаете, про что я? Я вызволю вас из всего этого. И будете со своей кузиной или с кем вам там хочется — ежели дадите мне, что я просил.

Только тут он, прищурившись, посмотрел мне в лицо, и вид у него был очень взволнованный.

— Денег? — презрительно бросила я.

— Ага, денег… двадцать тысяч фунтов. Так как — пойдет или нет? — проговорил он каким-то неприятным напряженным голосом.

— Вам нужно от меня обещание, что получите двадцать тысяч фунтов? Нет, не получите! — Я вспыхнула, произнося эти слова, и топнула ногой.

Понимай он, как затронуть мое чувство великодушия, я уверена, что сделала бы — может, не совсем то и… не вдруг, — но сделала бы что-то доброе, чтобы помочь ему. Но это его обращение было таким бесстыдным, дерзким! За кого он меня принимал? Неужели считал, что я поверю, будто он передаст меня под опеку кузины Моники, всего лишь доставив к ней? Он, очевидно, видел во мне сущее дитя. Скудоумие и вместе с тем плутовство, стоявшие за его предложением, были противны моей натуре и задевали мое достоинство.

— Значит, не дадите? — спросил он, вновь глядя в пол, нахмурившись и задвигав губами… всей нижней частью лица, как будто жевал табак.

— Конечно же нет, сэр, — ответила я.

— Ну так берегитесь! — не поднимал глаз, сказал он, очень раздосадованный и мрачный.

Я присоединилась к Мэри Куинс, ужасно разгневанная. Проходя под резной дубовой аркой вестибюля, я видела в сгущавшихся сумерках его фигуру. Эта картина, в туманном ореоле, хорошо мне запомнилась. Опустив взгляд, он стоял там, где произнес свои последние слова, посредине холла, и у него было лицо проигравшего — а ставка отчаянная! — погасшее, темное лицо. Я не проронила ни звука, поднимаясь по лестнице. У себя в комнате я обдумала состоявшийся разговор. Получалось, что я должна была сразу же согласиться на его безумное предложение и проследовать в догкарте через Фелтрам (а за моей спиной он бы ухмылялся и делал гримасы своим приятелям) к Элверстону, где (воображаю негодование моего дяди), переданная под опеку леди Ноуллз, я, сойдя с экипажа, вручила бы вознице внушительную сумму в двадцать тысяч фунтов! Требовалось бесстыдство Тони Ламкина{35} — увы, без его веселого нрава и сметливости, — чтобы замыслить столь чудовищный розыгрыш.

— Может, выпьете чаю, мисс? — осмелилась вымолвить Мэри Куинс.

— Какая дерзость! — вскричала я и в гневе топнула ногой. — Дорогая моя Куинс, не о вас речь, — добавила я. — Нет, нет, сейчас не надо чаю.

Я вновь погрузилась в раздумья, которые вскоре потекли в таком русле: «Каким бы безрассудным и бесстыдным ни было предложение Дадли, слушая его, я предавала дядю! Если я по слабости промолчу, не поторопится ли ужасный кузен превратно передать наш с ним разговор моему опекуну, чтобы переложить вину на меня?»

Эта мысль настолько захватила меня, что под влиянием минутного порыва я добилась позволения войти к дяде и подробно пересказала случившееся. Когда я закончила повествование, которое дядя слушал, не поднимая глаз, он прокашлялся раз-другой, будто собираясь заговорить. Вскинув брови, он улыбался, как мне показалось, через силу. Затем он глухо пробормотал, должно быть, одно из тех ругательств, которые человек не столь утонченный произнес бы, присвистнув от изумления и презрения, и вновь собрался заговорить, но так и не нарушил молчания. Похоже, он был в крайнем замешательстве. Он встал и, шаркая ногами в комнатных туфлях, принялся ходить взад-вперед; он что-то искал: выдвинул и задвинул два-три ящика стола, перелистал какие-то книги, пересмотрел бумаги, но вот он поднял несколько нескрепленных листков, исписанных от руки, с видом некоторого облегчения — казалось, он нашел, что искал. Он принялся рассеянно читать их, повернувшись ко мне спиной, еще раз прочистил горло и наконец произнес:

— Что же, скажите на милость, было у глупца в мыслях?

— Он, должно быть, считает меня совсем слабоумной, сэр, — ответила я.

— Весьма возможно. Он всю жизнь провел на конюшне среди лошадей и конюхов, я всегда видел в нем некоего кентавра — соединение, уточню, не человека с конем, но обезьяны с ослом. — Дядя рассмеялся над своей шуткой, но не тем холодным, саркастическим смехом, который был характерен для него, скорее это был смех, прятавший волнение. Все так же стоя ко мне спиной и глядя в бумаги, дядя сказал: — Значит, он не удостоил вас объяснением мотива своих действий, который — оставляя в стороне названную вами скромную сумму желаемого им вознаграждения — представляется мне слишком загадочным и требующим родственного вдохновения, чтобы быть истолкованным. — Он вновь рассмеялся. Он уже больше напоминал привычного мне дядю Сайласа. — Что касается вашей поездки к леди Ноуллз, неудачливый мошенник всего пятью минутами ранее слышал, как я выразил желание, чтобы вы навестили ее до того, как покинете Бартрам. И я решительно настроен способствовать вашей поездке, если только, дорогая Мод, вы сами не возражаете. Однако нам следует подождать приглашения, которое, я думаю, не задержится. Ваше письмо, естественно, поведет к приглашению и, верю, откроет перед вами возможность постоянного проживания у леди Ноуллз. Чем больше я размышляю, тем больше убеждаюсь, дорогая племянница, что при сложившихся обстоятельствах под моим кровом уже не может быть желанного приюта для вас, но у леди Ноуллз вы его обретете. Таково было мое намерение, Мод, — посредством вашего письма приблизить примирение между нами.

Я чувствовала, что должна бы припасть к его руке — он обозначил именно то будущее, которого я больше всего желала, и, однако, во мне шевелилось что-то сродни подозрению… тревоге, леденившей и омрачавшей душу.

— Но, Мод, — проговорил он, — я обеспокоен, зная, что эта глупая обезьяна осмелилась сделать вам подобное предложение! Воистину умиротворяющая сцена — в темноте прибыть в Элверстон, в сопровождении безрассудного молодого человека, с которым вы убежали бы из-под моей опеки! И еще, Мод, — я с дрожью задаю себе вопрос: повез бы он вас вообще в Элверстон? Если бы вы прожили на свете столько, сколько я, вы судили бы о людях с большей трезвостью и ясно видели бы их порочность. — Дядя немного помолчал, а потом продолжил, хотя прекрасно понимал по моему виду, как я была испугана: — Да, моя дорогая, верь он в законную силу брака с той молодой женщиной, он конечно же никогда бы не замыслил подобного. Но он не верит. Вопреки фактам и логике он считает, что волен предлагать свою руку. Я полагаю, он использовал бы поездку, чтобы внушить и вам такой взгляд на вещи… Впрочем, я радуюсь, что вас уже никогда ни единым словом не потревожит сей молодой человек сомнительных правил. Я распрощался с ним нынешним вечером — он больше не ступит в пределы Бартрама-Хо, пока мы с вами живы.

Дядя Сайлас вернул на место бумаги, так его занимавшие, и вновь подошел ко мне. На его виске, на краю бледного высокого лба, виднелась вена, в моменты волнения отчетливо выступавшая голубым узлом; когда он подошел, криво улыбаясь, я заметила этот знак его душевного смятения.

— Однако мы можем позволить себе презирать царящие в свете глупость и ложь, пока действуем, как до сей поры, с полным доверием друг к другу, Мод. Да хранят вас Небеса, дорогая моя, ваш рассказ взволновал меня, наверное, больше, чем должен бы… крайне взволновал; но размышления убеждают, что я зря обеспокоился. Он уехал. Через несколько дней он будет в море. Завтра утром я сообщу свое распоряжение, и во время оставшегося короткого пребывания в Англии его уже не допустят в Бартрам-Хо. Покойной ночи, моя славная племянница, я благодарю вас.

И я вернулась к Мэри Куинс. Я была настроена радостнее, чем тогда, когда покидала ее, но все же неотчетливое, не поддававшееся толкованию видение постоянно являлось перед моим мысленным взором и время от времени темная тревога будоражила меня. Я искала облегчение, обращаясь к Единственно Мудрому и Всемогущему.

Следующий день принес мне сердечное и обстоятельное письмо от дорогой Милли, написанное «общеобразовательным» французским, понять который местами было очень трудно. Она хвалила школу, сообщала свое мнение о девушках-пансионерках и упоминала о некоторых монахинях едва ли не с благоговением. Язык явно стеснял бедняжку Милли, переполненную чувствами, но, хотя откровенное письмо на английском сказало бы мне больше, не приходилось сомневаться, что ей нравилось на новом месте, а своему искреннему желанию увидеться со мной она нашла самые нежные слова.

Это письмо было вложено в послание настоятельницы монастыря, предназначавшееся дяде, а поскольку Милли не упоминала адрес и отсутствовали марки, я оставалась в неведении относительно местонахождения моей кузины.

На конверте с письмом Милли дядя написал карандашом: «Передайте мне ваш запечатанный ответ, и я перешлю его. С. Р.»

Когда, несколько дней спустя, я вручала ответ дяде, он объяснился:

— Я полагал, дорогая Мод, что лучше не терзать вас тайнами, а настоящее местонахождение Милли именно тайна. Через несколько недель оно станет пунктом, где сойдутся наши, порознь проделанные маршруты, — вы встретитесь там с Милли, а я присоединюсь к вам обеим. Никто — пока не пронесется буря — не должен знать, где можно меня найти, никто, кроме моего поверенного. И я думаю, вы предпочтете неведение беспокойству, связанному с необходимостью хранить тайну, от которой столь многое зависит.

Сочтя его соображения разумными и оценив его предусмотрительность, я не возразила.

В те же дни я получила очаровательное, веселое, сердечное — и очень длинное, хотя всего за семь миль написанное, — письмо от дорогой кузины Моники, где я нашла много приятных вестей, радужных планов кузины и где она выражала самый искренний интерес к Милли и самую нежную любовь ко мне.

И еще одним событием ознаменовались те дни — даже более приятным, если такое возможно, в сравнении с перечисленными. Это было объявление в ливерпульской газете об отплытии «Чайки» в Мельбурн, а среди пассажиров судна назывались Дадли Руфин, эсквайр из Бартрама-Хо, и миссис Д. Руфин.

Тогда я вздохнула свободно: я уже ясно видела близкий конец выпавшего мне испытания. Короткая поездка во Францию, счастливая встреча с Милли, а потом — полная удовольствий жизнь у кузины Моники до моего совершеннолетия.

Вы, очевидно, решите, что ко мне вернулась прежняя моя безмятежность и я совсем исцелилась от душевных тревог. Нет, не совсем. Неизбывны волнения, невидимыми, будто паутина, слоями пребывающие одно над другим! Снимите самый верхний, давний слой — тревогу тревог, единственную, кажется, преграду, заслоняющую вашу душу от сияния небес, — и вы сразу же найдете новый слой. Как физическая наука говорит нам, что нет текучей среды без ограничивающей ее оболочки, так, вероятно, и с тончайшей «средой» души: эти следующие один за другим слои тревоги образуются на ее кромке всего лишь от соприкосновения с атмосферой и светом.

Какой же была новая беда? До невероятности фантастической, сочтут читатели; Это было подобие самоистязания. Меня стало преследовать лицо дяди Сайласа — несмотря на улыбку, старческую и бледную, — исполненное мрачности, заставлявшей меня сжиматься от ужаса. Стал преследовать его всегда отведенный взгляд.

Иногда я воображала, что он повредился в уме. Иначе я не могла объяснить зловещие отблески и тени, мелькавшие на его лице. В его взгляде был стыд и испытываемый передо мною страх, тем более изумлявший, что соседствовал с его вымученной улыбкой.

Я думала: «Возможно, он винит себя за то, что мне пришлось терпеть ухаживания Дадли, за то, что потворствовал ему по причине собственного отчаянного положения, за то, что, уступив корыстным соображениям, унизил себя и свою роль опекуна; дядя опасается, что он утратил мое уважение».

Таковы были мои рассуждения, но coup-d’œil[79] белого лица, ослеплявшего меня во тьме, проникавшего с тающим светом в мои дневные грезы, казалось, таил в себе что-то неуловимо коварное и ужасное.

Глава XIX В поисках скелета мистера Чарка

Как бы то ни было, я испытывала невыразимое облегчение. Дадли Руфин, эсквайр, и миссис Д. Руфин скользили по голубым волнам на крыльях «Чайки», и с каждым утром расстояние между нами увеличивалось и должно было расти, пока его не ограничил бы некий пункт в противоположном полушарии. Ливерпульская газета с той драгоценной строкой бережно хранилась в моей комнате, и подобно джентльмену, который, будучи более не в силах вынести ворчание наследницы, своей законной жены, запирается в кабинете, чтобы перечитать брачный договор, я, преследуемая унынием, обычно разворачивала свою газету и изучала сообщение об отплытии «Чайки».

День, о котором я собираюсь рассказать, был темным из-за нескончаемого снега пополам с дождем. Моя комната казалась мне веселее пустой гостиной, где Мэри Куинс чувствовала бы себя несколько стесненно.

Яркий огонь в камине, доброе и преданное лицо Мэри, краткий взгляд на излюбленное объявление в газете, уверенность, что скоро увижу дорогую кузину Монику, а потом верную подругу, Милли, — все это придало мне душевных сил, и у меня поднялось настроение.

— Значит, — сказала я, — поскольку старая Уайт, по вашим, Мэри, словам, слегла с ревматизмом и не пойдет за мной, не будет браниться, я, наверное, побегу скорее на верхний этаж, проведу расследование и отыщу в чулане скелет бедного мистера Чарка.

— О Боже праведный, как вы, мисс Мод, можете говорить такие вещи! — вскричала Куинс, подняв честную седую голову от вязания и вытаращив глаза.

Я уже настолько освоилась с ужасной историей бартрамского дома, что решила попугать старенькую Куинс мистером Чарком и его самоубийством.

— Я не шучу. Я собираюсь побродить на верхнем и на нижнем этажах, будто я неразумная, неумная и совсем слабоумная! И если я натолкнусь на его комнату, это будет ой как интересно! Мне хочется, подобно Аделаиде из «Лесного романа»{36}, той книги, которую я читала вам вчера вечером, отправиться на удивительную прогулку по разрушенной обители, прячущейся среди векового леса.

— Мне идти с вами, мисс?

— Нет, Куинс, оставайтесь здесь. Следите, чтобы огонь в камине был ярок, и приготовьте чай. Мне, наверное, не хватит духу, и я скоро вернусь.

Закутав шалью плечи и покрыв голову на манер капюшона, я прокралась на верхний этаж.

Не будучи столь же обстоятельной, как героиня миссис Анны Радклиф, я не смогу с ее добросовестностью перечислить все анфилады комнат, коридоры и холлы, которые я прошла. Скажу только, что в конце длинной, тянувшейся, должно быть, параллельно фасаду дома галереи я остановилась перед дверью — она привлекла мое внимание потому, что ее, казалось, очень давно не открывали. Я увидела на двери два покрытых ржавчиной засова, явно заменявших прежние, — добавление несуразное, хотя и, несомненно, давнее. Пыльные и ржавые, засовы все же поддались. В замке торчал, хорошо помню, ключ, тоже ржавый, искривленный. Я попробовала повернуть его, но не смогла. Я сгорала от любопытства. И уже собиралась позвать на помощь Мэри Куинс. Но вдруг подумала, что дверь, возможно, не заперта. Я толкнула ее, и дверь легко открылась. Передо мной была, однако, не причудливо обставленная комната, а начало галереи, поворачивающей под прямым углом к той, которую я миновала. Очень плохо освещенная, в дальнем конце она погружалась в полную тьму.

Я решила, что уже далеко забралась, стала размышлять, а найду ли путь обратно, в случае если что-то меня испугает, и всерьез подумывала вернуться.

Зловещая мысль о мистере Чарке вдруг оттеснила все другие и заполнила мой ум: я смотрела перед собой в пространство длинной галереи, затянутой смутными тенями, погруженной в мертвую тишину, поджидавшей меня, будто ловушка, и была готова поддаться панике.

Но потом собралась с духом и сказала себе, что пройду еще немножко. Я открыла боковую дверь и вошла в большую комнату — пустую, если бы не какие-то ржавые, покрытые паутиной птичьи клетки в углу. Комната была обшита деревянными панелями, впрочем, попорченными пятнами плесени. Я выглянула в окно: оно выходило в тот мрачный, заросший сорной травой внутренний двор, куда я однажды бросила взгляд из другого окна. Я открыла дверь в дальнем конце комнаты и ступила в смежную — не такую большую, но тоже темную, тоже похожую на тюремную камеру. Я плохо различала очертания комнаты — стекла в окнах были грязные, занавешенные снаружи пеленой мокрого снега. Дверь, через которую я вошла, случайно скрипнула, и я, до смерти перепуганная, обернулась, ожидая увидеть Чарка или столь легкомысленно мною упомянутый его скелет в проеме полуоткрытой двери. Но всегда присутствующая во мне странная отвага, которая позволяет побороть столь же свойственную моей нервической натуре трусость, выручила меня: я приблизилась к двери, внимательно оглядела первую комнату и успокоилась.

Ну, еще одна комната… та, в которую вела глубоко спрятанная в противоположной стене дверь, смотревшая на меня, будто из-под насупленных бровей. Я устремилась к двери, распахнула ее, шагнула в третью комнату — и перед моими глазами оказалась громадная костлявая фигура мадам де Ларужьер.

Больше я ничего не видела.

Сонный путник, откидывая покрывало, чтобы скользнуть в постель, и видя скорпиона, который притаился в простынях, испытал бы потрясение, может, и подобное моему, но все же куда меньшее.

Она сидела в неуклюжем старинном кресле со своей старомодной шалью на плечах, опустив босые ноги в ванну делфтского фаянса{37}. Ее парик сполз назад, открыв морщинистый лоб и край лысого черепа, отчего ее высохшее лицо с резко выступавшими скулами, носом и подбородком сделалось еще уродливее. Охваченная сомнением и ужасом, я смотрела, похолодев, на этот мерзкий призрак, который несколько секунд отвечал мне прищуренным злобным взглядом, будто выслеженный злой дух.

Встреча — по времени и месту — оказалась одинаково неожиданной и для меня, и для нее. Она не могла знать, как я восприму случившееся, но быстро овладела собой, рассмеялась громким визгливым смехом и, ударившись в памятное мне вальпургиево веселье, сделала несколько па какого-то фантастического танца. Двумя пальцами карикатурно подхватив свою старую, поношенную юбку, она шлепала по полу мокрыми босыми ногами, оставлявшими следы, и на родном диалекте, состоявшем, казалось, из одних носовых, что-то распевала с буйным ликованием.

Охнув, я тоже оправилась от изумления, но была не в силах вымолвить ни слова.

Мадам заговорила первой:

— О, дорогая Мод, какой сюрьприз! Ми обе так обрядованы, что потеряли речь! Я — в польной рядости… я чарёвана… ravi…[80] видя вас. И ви тоже при виде меня — у вас всё на лицо. Ах, да-да, это опьять мой миленьки обезьянь… Бедни мадам опьять! Кто бы подумаль!

— Я считала, вы во Франции, мадам, — произнесла я, сделав над собой страшное усилие.

— А я и оставалься там, дорогая Мод, я только что оттуда. Ваш дядя Сайляс, он написаль настоятельнице, чтобы была gouvernante — сопровождать молядую леди, значить, вас, Мод, в пути. Она посляля меня. И вот, ma chère[81], бедни мадам прибыль випольнить порючение.

— Когда же мы должны уехать во Францию? — спросила я.

— Не знаю, но стари женщина… как по имени?

— Уайт, вероятно?.. — предположила я.

— О, oui[82] Уаитт… она говорит, недель два-три. А кто провель вас к покою бедни мадам, моя дорогая Мод? — вкрадчиво поинтересовалась она.

— Никто, — поспешно ответила я. — Я случайно оказалась здесь и не представляю, почему вы должны скрываться. — Я испытывала почти возмущение, смешанное с изумлением, узнав, что столько касавшегося «дорогой Мод» вершилось втайне от меня.

— Я не скриваю себя, мадемуазель, — возразила гувернантка. — Я действую точно по прикас. Ваш дядя, мистер Сайляс Руфин, он боится, говорит Уаитт, быть потревожен кредиторами, значить, все дольжно делаться втихомольк. Мне было сказано избегать me faire voir[83], и я слюшаюсь моего нанимателя — voila tout![84]

— И как давно вы находитесь здесь? — с тем же возмущением продолжала я расспросы.

— Коло недель. О, здесь место такой triste![85] Я так обрядована, что вижу вас, Мод. Мне было так одиноко, глюпышка ви моя дорогая.

— Вы не обрадованы мне, мадам. Вы не любите меня… Никогда не любили! — воскликнула я с внезапной горячностью.

— Нет, я стряшно обрядована, ви не знаете, chère petite niaise[86], как мне хочется еще поучить вас. Давайте поймем дрюг дрюга. Ви считаете, я не люблю вас, мадемуазель, потому что ви наговориль вашему покойному papa про тот маленьки dérèglement[87] в его библиотеке. Я так часто сожалею об этот большой неосторёжность. Я думаль найти письма доктора Брайерли. Я быля так уверен, что тот человек хотель заполючить ваше состояние, моя дорогая Мод, и если бы нашля что-то, я бы все-все вам откриля. Но это быля такая большая моя sottise[88], что ви сделаль правильно, наговорив на меня мосье. Je n’ai point de rancune contre vous[89]. Нет-нет, совсем нет. Напротив, я буду ваш gardien tutelaire…[90] — как ви виряжаете? — ангель-хранитель, о, вот-вот. Ви думаете, я говорю par derision?[91] Совсем нет. Нет, моя дорогая дьетка, я не говорю par moquerie[92] — разве только на сами крёхотка. — При этих словах мадам отвратительно рассмеялась, показав черные зияния на месте зубов в углах рта, а взгляд у нее был холодный и злобный.

— Да, я знаю, — сказала я, — вы, мадам, меня ненавидите.

— О! Какой чьюдовищно безобразьни слов! Я смютилясь! Vous me faites honte[93]. Бедни мадам, она ненавидель никогда… никого, она любиль всех ее дрюзей, а врягов оставляль на Божью милость. И если, как вам видно, я веселее… plus joyeuse, чем прежде, то им не випало счастье. Когда я возврящаюсь, то всегда нахожу каких-то моих врягов мертви, а каких-то — в затрюднении и накликавши на себя беду. — Мадам пожала плечами и с легким презрением рассмеялась.

Ужас остудил закипавший во мне гнев, и я промолчала.

— Моя дорогая Мод, ви считаете, что я вас ненавижу, — это так понятно. Когда я быль с мистером Остин в Ноуль, я вам не нравилься… никогда. Но в резюльтат нашей дрюжбы ви узнали от меня, что сами мой большой драгоценность — моя репютас. Всегда одинаково. Всегда ученица может — оставшись непойман — calomnier[94] ее gouvernante. Разве я не быль к вам, Мод, неизменно добрая? Что я больше показываль — жестокость или ляска? Я, как и каждая человек, jalouse de ma reputation[95], и я тяжельо переживаль изгнание, навлеченный вами, ведь я ради вас старалься и допустиль неосторёжность… старалься по мотивам чистейши, похвальнейши. Это ви так хитро шпиониля за мной и донесля на меня мосье Руфин. Helas![96] Какой злёбни свет!

— Я совсем не намерена обсуждать тот случай, мадам, я отказываюсь говорить о нем. Допускаю, что вы указали достоверную причину вашего появления здесь и что мы должны совершить поездку вместе. Но вам следует знать: чем меньше мы будем видеться, находясь в этом доме, тем лучше.

— Я не торопилься бы, мой миленьки bête[97]; ваша образование пришлось пренебрегать, а лючше скажу, пожертвовать, с тех пор как ви прибыль к месту, — мне говорили. Ви не дольжен стать bestiole[98]. Ви и я — ми будем слюшать прикас. Мистер Сайляс Руфин, он скажет нам.

Все это время мадам натягивала чулки, надевала ботинки — занималась своим нелепым нарядом. Не знаю, почему я стояла и разговаривала с ней. Мы часто делаем совсем не то, что сделали бы, хорошо поразмыслив. Я напрасно вступила в диалог, но и генералы, превосходящие меня мудростью, позволяли втянуть себя в военные действия, изначально намереваясь всего лишь защитить свои границы. Я была и рассержена, и напугана, но ни за что не показала бы, сколь силен был мой страх.

— Мой дорогой отец нашел, что вы совсем неподходящая компаньонка для меня, и отказал вам, дав всего час на сборы. Я уверена, мой дядя окажется того же мнения. Вы неподходящая компаньонка для меня. Знай мой дядя о случившемся, он никогда бы не позволил вам войти в этот дом… никогда!

— Helas! Quelle disgrace![99] Ви действительно так думаете, моя дорогая Мод? — воскликнула мадам, любуясь собой и поправляя парик перед зеркалом, в котором я могла видеть часть ее лица, хитрого и ухмылявшегося.

— Да, и вы тоже так думаете, мадам, — проговорила я, все больше поддаваясь страху.

— Может быть… увидим. Но кого ни взять, ви самый жестокая человек, ma chère petite calomniatrice[100].

— Вы не должны называть меня так! — сказала я, содрогаясь от гнева.

— Как, мой мили дьетка?

— Calomniatrice. Это оскорбление!

— О, глюпая-приглюпая моя малишка Мод, ми можем сказать такой слов, как «мошеннис», и много-много дрюгих словечек… шютя, хотя ми не говорим их всерьез.

— Вы не шутите… никогда не шутили… вы злитесь, и вы ненавидите меня, — воскликнула я с горячностью.

— Фю! Какой стыд! Ви разве не поняль, дорогая дьетка, как надо вас еще поучить? Ви спесив, а дольжна быть смирен. Je ferai baiser le babouin à vous, ha, ha, ha![101] Я заставлю вас цельовать одну обезьянь. Ви слишком гордый, дорогая дьетка.

— Я не такая неразумная, какой была в Ноуле, — проговорила я, — и вы не запугаете меня здесь. Я открою дяде правду.

— Может быть, так лючше всего, — ответила она с возмутительным спокойствием.

— Вы считаете, я не сделаю этого?

— Разюмееться, сделаете, — ответила она.

— И мы увидим, что мой дядя думает…

— Ми увидим, моя дорогая, — проговорила она с притворным раскаянием в голосе.

— Прощайте, мадам!

— Ви идете к мосье Руфин? Прекрасно!

Я не ответила и покинула комнату в волнении более сильном, чем хотела бы обнаружить. Через сумрачную галерею я поспешила к той, первой — протяженной, шедшей под прямым углом… Я не сделала и десяти шагов, как услышала за собой стук тяжелых ботинок и шелест юбок.

— Я готовь, моя дорогая. Я буду сопрявождать вас, — проговорил ухмылявшийся призрак, торопясь за мной.

— Очень хорошо, — был мой ответ.

Раза два усомнившись в том, что идем правильно, и сбившись, мы все-таки достигли лестницы, спустились и еще через минуту стояли перед дверью в комнату моего дяди.

Когда мы вошли, дядя посмотрел на нас с мрачным удивлением. Вид его выдавал встревоженность. Мгновение он что-то бормотал, остановив на мадам взгляд, полный брезгливости, а потом раздраженно спросил:

— Зачем меня беспокоить, скажите на милость?

— Мисс Мод Руфин, она объяснит, — ответила мадам с низким реверансом — осев, будто лодка, которую толкнула опускающаяся волна.

Объясните, моя дорогая! — попросил он самым холодным и язвительным тоном.

Я волновалась, и моя речь наверняка была сбивчивой. Однако я высказала, что хотела.

— Мадам, это серьезное обвинение! Вы признаете вину?

Мадам с полнейшим бесстыдством все отрицала. Клятвенно заверяя в своей невинности, пустив слезу и ломая руки, она в театральных позах заклинала меня отказаться от нестерпимых для нее слов и быть к ней справедливой. Пораженная, я секунду смотрела на нее, а потом обернулась к дяде и горячо подтвердила сказанное мною — все, до последнего словечка.

— Вы слышите, мое дорогое дитя, вы слышите, она все отрицает. Что же мне думать? Я растерян, но вы должны простить старика. Мадам де… леди прибыла с прекрасными рекомендациями от настоятельницы того монастыря, где дорогая Милли ожидает вас, и подобные особы — вне подозрений. Мне приходит мысль, что вы, моя дорогая племянница, должно быть, ошиблись.

Я запротестовала. Но он продолжал говорить, казалось, не слыша меня:

— Я знаю, моя дорогая Мод, вы совершенно не способны умышленно обманывать, но можете обманываться, как все в юные годы. Вы были, несомненно, очень взволнованны и еще не совсем стряхнули сон, когда вообразили, что видели описываемое вами, и мадам де… де…

— Де Ларужьер, — подсказала я.

— Да, благодарю… Мадам де Ларужьер, прибывшая с превосходной характеристикой, усиленно отрицает изложенную историю. Противоречие, моя дорогая… и, по моему мнению, вероятно, ошибка. Признаюсь, я предпочту это мнение безапелляционному утверждению о ее виновности.

Я не могла поверить… я изумлялась, мне казалось, что все это происходит во сне. Эпизод, который я видела собственными глазами и описала с исключительной точностью, был взят под сомнение этим странным, подозрительным стариком, державшимся до неразумия невозмутимо! Напрасно было повторять ему свои заявления, подтверждать свои слова со всей возможной твердостью. Я зря старалась. Казалось, он просто не хотел меня понимать. И в ответ у него на лице появлялась лишь самодовольная скептическая улыбка.

Он гладил меня по голове, качал своей и мягко смеялся, когда я горячо настаивала на вине мадам. А она — в подтверждение безгрешности — теперь тихо проливала ручьи слез и шептала молитвы, прося у Небес моего просветления и исправления. Я чувствовала, что теряю рассудок.

— Ну-ну, дорогая Мод, мы слышали довольно. Думаю, вам все почудилось. Мадам де Ларужьер будет вашей компаньонкой самое большее три-четыре недели. Проявите, хоть в какой-то мере, самообладание и обратитесь к здравомыслию — вам известно, какие муки я терплю. Не добавляйте мне затруднений, умоляю вас. Вы сможете, если захотите, наладить прекрасные отношения с мадам, я в этом не сомневаюсь.

— Я предлягаю мадемуазель, — осушая глаза, проговорила с готовностью мадам, — воспользоваться моим присютствие в образовательни цели. Но мадемуазель, кажется, не желает того, в чем я вижу много польз.

— Она угрожала мне каким-то чудовищным французским вульгаризмом — de faire baiser le babouin à moi…[102] что бы это ни значило. И я знаю, что она ненавидит меня, — торопливо проговорила я в ответ.

— Doucement… doucement![103] — сказал дядя с улыбкой, выражавшей одновременно веселье и сочувствие. — Doucement, ma chère![104]

Воздев огромные руки и подняв глаза, хитрее которых трудно вообразить, мадам в слезах — а слезы у нее появлялись по первой надобности — вновь начала утверждать, что невинна и что никогда в жизни даже не слышала таких грубых слов.

— Моя дорогая, вы ослышались; в юности все такие рассеянные. Вы поступите разумно, если воспользуетесь недолгим пребыванием мадам в этом доме для того, чтобы немного усовершенствовать ваш французский, и, чем больше вы будете видеться с ней, тем лучше.

— Как я понимаю, мистер Руфин, ви хотель, чтобы я возобновиля обучение? — спросила мадам.

— Разумеется, и говорите при всякой возможности на французском с мадемуазель Мод… Вы порадуетесь, что я настоял на этом, моя дорогая, — сказал он, обращаясь ко мне, — когда попадете во Францию. Вы обнаружите, что там не говорят ни на каком другом языке. А теперь, дорогая Мод, — нет, больше ни слова! — вы должны покинуть меня. Прощайте, мадам!

Он выпроводил нас несколько нетерпеливо, и я, не взглянув на мадам де Ларужьер, потрясенная, разгневанная, прошла в свою комнату и закрыла за собой дверь.

Глава XX Геркулесова нога

Я стояла у окна — то же свинцовое небо, тот же мокрый снег, лепившийся к стеклу, — и пыталась осмыслить открытие, только что мною сделанное. Меня охватило отчаяние, я бросилась на кровать и разрыдалась.

Добрая Мэри Куинс, с ее бледным, участливым лицом, конечно, сразу же оказалась рядом.

— О Мэри, Мэри, она приехала… эта ужасная женщина, мадам де Ларужьер, она приехала и вновь будет моей гувернанткой. А дядя Сайлас ничего не хочет слышать о ней и ничему не верит. Я все ему рассказала, но он держится своего мнения. Была ли на свете девушка несчастнее меня? Кто бы такое вообразил, кто бы опасался такого? О Мэри, Мэри, что мне делать? Что будет со мной? Неужели мне никогда не избавиться от этой странной злопамятной женщины?

Мэри как могла утешила меня. Я считаю ее слишком значительной особой, говорила Мэри. Кто она, в конце концов? Всего лишь гувернантка. Она не причинит мне зла. Я больше не дитя — она не запугает меня. А мой дядя, пусть на время впавший в заблуждение, скоро во всем разберется.

Вот такие речи говорила добрая Мэри Куинс и наконец немного успокоила меня: я начала думать, что, возможно, придаю слишком большое значение приезду мадам. Но все же воображение, этот инструмент ясновидения, являло мне, как в зеркале, ее ужасный образ, с чудовищными тенями, мечущимися у нее за спиной.

Через несколько минут раздался стук в дверь, и появилась мадам собственной персоной. Она была в костюме для прогулок. Снег прекратился, и она предлагала вместе совершить променад.

Заметив Мэри Куинс, она разразилась целым потоком приветствий и комплиментов, взяла ее, как выразился бы мистер Ричардсон, «безвольную руку»{38} и пожала с удивительной нежностью.

Честная Мэри снесла все это, хотя, казалось, хотела воспротивиться: она ни разу не улыбнулась, наоборот, удрученно смотрела в пол.

— Не приготовьте ли чаю? Когда я вернусь, дорогая Мэри Квинс, у меня будет столько россказни для вас и для дорогой мисс Мод — о все мои приключения, пока я отъезжаля. Ви будете столько много смеяться. Я — что ви думаете? — чьють-чьють… на сами крёхотка… и быль бы замуж! — Она визгливо рассмеялась и потрясла Мэри Куинс за плечо.

Я сердито отказалась идти на прогулку и даже не встала, а когда она ушла, я сказала Мэри, что заключаю себя в эту комнату, пока в доме остается мадам.

Но в юности обеты добровольного самоограничения не выдержать долго. Мадам де Ларужьер изо всех сил старалась быть приятной, у нее нашлось столько историй — больше половины, без сомнения, выдуманных, — которыми она могла развлечь нас в этом месте, таком triste. Мэри Куинс стала отзываться о ней лучше. Мадам даже помогала разбирать и убирать постели, постоянно предлагала свои услуги и, казалось, начала новую страницу жизни. Постепенно она побудила меня слушать ее и наконец отвечать ей.

Такие отношения были предпочтительнее постоянных сражений, но, несмотря на ее дружелюбие и словоохотливость, я по-прежнему испытывала к мадам глубокое недоверие, граничившее со страхом.

Ее, казалось, интересовала семья, жившая в Бартраме-Хо: с непроницаемым лицом, но охотно она слушала мои рассказы о характере обитателей этого дома. Эпизод за эпизодом я пересказала ей историю Дадли, и она взяла за правило читать в газете каждое новое сообщение о «Чайке», дабы доставить мне удовольствие, а в небольшом потрепанном атласе бедняжки Милли она прокладывала курс корабля карандашом, подписывая также у каждого порта дату «упоминания». Ее явно забавляла неудержимая радость, с какой я принимала известия о продвижении Дадли, и она вычисляла расстояние: в такой-то день он удалился на двести шестьдесят миль… в такой-то — еще на пятьсот… а вот еще на восемьсот — хорошо… еще лучше… просто чудесно! Но верх блаженства — это «чарёвательное дрюгой полюшар, где он скоро будет ходить на голова за двенадцать тысяч миль от нас»! И она заливалась смехом от своей остроты.

Пусть она и потешалась надо мной, однако было большим утешением думать о безбрежных волнах, простиравшихся между мною и ужасным кузеном.

Наши с мадам отношения оказались престранными. Она удерживалась от своих излюбленных насмешек, угроз. Напротив, ее не покидали добродушие и веселость. Но я не поддавалась обману. В моем сердце затаился страх, ни на миг не рассеивавшийся от ее сомнительного благодушия. Поэтому я ликовала, когда она уехала поездом в Тодкастер за покупками перед путешествием, ожидавшим нас со дня на день. Радуясь возможности выйти, мы со старой Мэри Куинс задумали вылазку.

Мне хотелось побывать в фелтрамских магазинах — с этой целью мы и вышли из дому. Главные ворота оказались запертыми. Ключ, впрочем, торчал в замке, но поскольку мне было не под силу повернуть ключ, за дело взялась Мэри. В ту же минуту из темной сторожки сбоку появился старый Кроул, оторвавшийся от обеда и торопливо глотавший кусок. Вряд ли кому-нибудь нравилось длинное настороженное лицо старика, почти всегда небритое, немытое, изборожденное глубокими, с въевшейся грязью морщинами. Свирепо косясь на Мэри, не решаясь взглянуть на меня, Кроул поспешно вытер рот тыльной стороной ладони и прорычал:

— Брось-ка.

— Откройте, пожалуйста, мистер Кроул, — попросила Мэри, отказываясь от своей попытки.

Кроул со зловещим видом еще раз вытер рот, шаркая ногами, бормоча что-то, подошел к замку и прежде всего удостоверился, что он висит крепко. А потом вынул ключ, опустил в карман и с тем же бормотанием двинулся к сторожке.

— Пожалуйста, откройте нам ворота, — вновь попросила Мэри.

Молчание.

— Мисс Мод хочет сходить в город, — настаивала она.

— Мы много чё хотим, чё не про нас, — прорычал он, заходя в свое жилище.

— Пожалуйста, откройте ворота, — приблизившись к сторожке, попросила я.

Он обернулся на пороге и молча сделал жест, будто коснулся шляпы, которой у него на голове не было.

— Никак не могу, мэм; без разрешения от господина тут никто не пройдет.

— Вы не позволите мне и моей горничной выйти за ворота? — спросила я.

— Так не я ж, мэм, — сказал он. — Но что приказано, то приказано, и никто не пройдет тут, пока господин не разрешит.

Пресекая дальнейший разговор, он вошел к себе и закрыл дверь.

А мы с Мэри стояли и смотрели друг на друга с преглупым видом. После того как меня и кузину Милли остановили возле уиндмиллского забора, это был первый запрет, который я слышала. Впрочем, я считала, что распоряжение, неукоснительно соблюдаемое Кроулом, не могло относиться ко мне. Я переговорю с дядей Сайласом, и все уладится. А пока я предложила Мэри прогуляться в моем любимом Уиндмиллском лесу.

Я смотрела в сторону Диконова двора, когда мы шли мимо, и думала: а вдруг Красавица дома? Я действительно увидела девушку — она явно наблюдала за нами. Она стояла на пороге их хибарки, прячась в тень, и, как мне показалось, не хотела быть замеченной. Мы прошли еще немного, и я утвердилась в своей мысли, потому что увидела, как девушка побежала начинавшейся позади двора тропинкой в противоположном направлении от того, в каком шли мы.

«Вот и бедная Мэг от меня отказалась», — подумала я.

Мы с Мэри брели лесом и добрались до ветряной мельницы. Низкая, вырезанная аркой дверь была открыта, и мы вошли, поднялись на круглую площадку, где свет и тень попеременно сменяли друг друга. Когда мы входили, я услышала какой-то суматошный шорох и скрип доски, но успела заметить, взглянув вверх, только ногу, скрывшуюся в люке.

Если вы кого-то сильно любите или ненавидите, то неосознанно постигаете премудрость сравнительной анатомии и мысленно воссоздаете целое по сгибу локтя, завитку бакенбарда, краешку руки. Как быстр, как безошибочен инстинкт!

— О Мэри, что я видела! — зашептала я, освобождаясь от какого-то наваждения, приковавшего мой взгляд к самым верхним ступенькам лестницы, что исчезала во тьме открытого люка. — Уйдемте, Мэри, уйдемте!

В тот же миг в отверстии сумрачного чердака появилось смуглое угрюмое лицо Дикона Хокса. Поскольку Дикону служила только одна нога, он спускался медленно, неуклюже; когда голова его оказалась под люком, он приостановился, коснулся шляпы, приветствуя меня, закрыл крышку люка и запер его.

Покончив с этим, он опять коснулся шляпы и пристальным взглядом изучал меня секунду, пока опускал ключ в карман.

— Малые свою муку тут чевой-то долго держат, мэм. Хлопот сколько — за ней приглядывать. Поговорю-ка я с Сайласом, разберусь. — Он уже ступил на разбитый плиточный пол и, вновь тронув шляпу, сказал: — Я запираю дверь, мэм!

Я вздрогнула и опять зашептала:

— Уйдемте, Мэри, уйдемте.

Крепко держась за руки, мы быстро покинули мельницу.

— Я лишусь чувств, Мэри, — проговорила я. — Скорей, скорей идемте. Нас никто не преследует?

— Нет, мисс, дорогая. Тот человек, с деревянной ногой, вешает замок на дверь.

— Идемте самым быстрым шагом! — сказала я. И когда мы прошли немного, я опять попросила: — Посмотрите, нас никто не преследует?

— Никто, мисс, — ответила явно удивленная Мэри. — Он кладет ключ в карман, стоит и смотрит нам вслед.

— О Мэри, неужели вы не видели?..

— Чего, мисс? — спросила Мэри, замедляя шаг.

— Идемте, Мэри. Не останавливайтесь. Они наблюдают за нами, — прошептала я, поторапливая ее вперед.

— Чего же, мисс? — повторила вопрос Мэри.

Мистера Дадли, — прошептала я с нажимом, не смея даже повернуть голову к ней.

— Го-о-споди, мисс! — протянула честная Куинс с недоверием; тон ее выражал подозрение, что мне все привиделось.

— Да, Мэри. Когда мы вошли в то страшное помещение… ступили в тот темный круг, я увидела его ногу на лестнице. Его ногу, Мэри! Я не могла ошибиться. Не сомневайтесь в моих словах. Вы убедитесь, что я права. Он здесь. Он никогда не садился на корабль, отплывший в Австралию. Меня обманывают. Это низко… это ужасно. Я перепугана насмерть. Ради бога, посмотрите еще раз и скажите, что вы видите.

Ничего, мисс, — ответила Мэри тоже шепотом. — Но тот… с деревянной ногой, он так и стоит у двери.

— И с ним никого?

— Никого, мисс.

Никем не преследуемые, мы прошли через калитку в заборе. Я перевела дух, когда мы оказались в зарослях возле низины с каштановой рощей, и начала думать, что кому бы ни принадлежала нога — хотя инстинкт мне говорил, что это мог быть только Дадли, — человек явно стремился спрятаться, а значит, нам не нужно бояться преследования.

Мы медленно в молчании брели заросшей тропинкой, и вдруг я услышала позади окликающий меня голос. Мэри ничего не слышала, я же была уверена, что голос мне не почудился.

Оклик прозвучал еще и еще раз. Охваченная дрожью, я заглянула под низко нависшие ветви и увидела Красавицу не дальше чем в десяти ярдах, осмотрительно выбравшую место в кустах.

Помню, какими удивительно белыми показались мне ее зубы, белки ее глаз, выступавшие на смуглом лице, когда она, приложив руку к уху, смотрела на нас какое-то время и прислушивалась.

Потом Красавица нетерпеливо поманила меня рукой и сделала два-три шага навстречу — с видом ужасно взволнованным и испуганным.

— Пускай она не подходит, — указывая на Мэри Куинс, шепотом проговорила Красавица, как только я приблизилась. — Скажите ей, пускай сядет вон там, на ясеневом пне, и крикнет вам изо всех сил, ежели завидит, что кто-то идет сюда; скажете — и скорей ко мне…

Когда я вернулась, сделав соответствующее распоряжение, то заметила, насколько девушка бледна.

— Вы больны, Мэг? — спросила я.

— Ничего. Здорова… Слушайте, мисс, я должна сказать вам все в два счета, и, ежели она крикнет, бегите к ней, а я уж сама справлюсь, да только, ежели папаша или другой застанут меня тут, убьют, точно. Тс-с! — Она помолчала секунду, напряженно глядя в ту сторону, где, как она думала, оставалась Мэри Куинс. Потом шепотом продолжила: — А теперь запомните: что скажу вам, будете держать про себя. Не говорите той… и никому на свете. Смотрите, ни словечка не говорите из того, что скажу.

— Ни словом не обмолвлюсь. Продолжайте.

— Видели Дадли?

— Кажется, я видела, как он поднимался по лестнице.

— На мельнице? Ага, это он. Он дальше Тодкастера не ездил. Он в Фелтраме потом оставался.

Теперь побледнела уже я. Мои худшие предположения подтвердились.

Глава XXI Я вступаю в сговор

— Это такой поганый человек, о мисс Мод, мисс Мод! Недоброе дело держит их вместе… его и папашу моего (вы ж смотрите, вы обещались помалкивать), ох, недоброе… Тайком свою задумку обговаривают и покуривают на мельнице. Папаша-то не догадывается, что я его раскрыла. Они меня не пускают в город, да Брайс сказал мне, Брайс знает, что это Дадли там. И уж до хорошего они не додумаются. Против вас злое замышляют, я так понимаю. Страшно вам, мисс Мод?

Я чуть не лишилась чувств, но овладела собой.

— Не очень, Мэг. Продолжайте. Ради бога, скажите, дядя Сайлас знает, что он здесь?

— Они, мисс, раз ходили к нему, мне Брайс говорил. Раз… во вторник было… просидели у него с одиннадцати вечера до полуночи, прокрались туда и обратно, будто воры… боялись, как бы я их не увидела.

— А откуда Брайс знает, что они замышляют злое? — спросила я, чувствуя, что холодею с ног до головы. Без сомнения, смертельно бледная от страха, я тем не менее выражала мысли абсолютно связно.

— Брайс сказал, мисс, что видел, как Дадли плакал — а лицо у него было аж черное — и говорил моему папаше: «Я не такого сорту, я не могу». А папаша ему: «Кто ж этакие дела с охотой делает? Да только куда ты денешься? Твой старикан на тя сзади с вилами — куда денешься?» Потом папаша припомнил про Брайса-то и крикнул Брайсу: «Чё тут шатаешься? Пошел с клячами к кузнецу, ну-ка!» Тогда Дадли вскочил, надвинул шляпу на глаза и говорит: «Лучше б я был на “Чайке”. Не гожусь я для этаких дел». Вот и все, что Брайс слыхал. Он страшно боится и папашу моего, и Дадли. Дадли мокрого места от него не оставит, коли он скажет чего против, и они с папашей не замешкаются, быстренько судье донесут на него, мол, на браконьерстве поймали… донесут и упекут в тюрьму.

— Но почему он считает, что речь идет обо мне?

— Тс-с! — сказала Мэг — ей что-то послышалось. Но все было спокойно. — Мне больше нельзя оставаться тут… опасно, мисс. Не знаю почему, да только он так думает, и я… и — чего там — вы тоже.

— Мэг, я покину Бартрам.

— Не сможете.

— Не смогу? Что вы говорите, девушка?

— Они вас не выпустят. Ворота везде заперты. У них псы… ищейки, Брайс говорит. Вы не сможете выбраться отсюда — так вот. Про это забудьте… Я вам скажу, чего вам сделать. Напишите записочку той вашей леди в Элверстон, и хотя Брайс парень сумасбродный и такое порою выкинет, что только держись, он меня любит, и я заставлю его передать записочку. Папаша завтра будет молоть на мельнице. Так вы приходите сюда около часу — ежели увидите, что мельница крутится. А мы с Брайсом тут вас встретим. И эту старую тоже берите с собой. А вот старуха француженка — та с Дадли разговоры разговаривает. Смотрите, чтоб та ничего не прознала. Брайс со мной парень добрый — какой бы он ни был с другими, — и я так понимаю, он не выдаст. А теперь, мисс, мне надо идти. Боже спаси вас и сохрани! Смотрите, ни за что на свете не показывайте никому, что у вас в мыслях, — даже этой там…

Я не успела и слова сказать, как девушка скользнула прочь, прижав палец к губам и покачав головой.

Не смогу описать мое состояние. В нас скрываются запасы сил и выдержки, о которых мы не подозреваем, пока страшный глас необходимости не воззвал к нам. Цепенеющая от неведомого раньше ужаса, я, однако, говорила и действовала, — что для меня самой было чудом из чудес, — с трезвостью и невозмутимостью кого-то другого.

По возвращении я встретилась с мадам так, будто ничего не произошло. Я слушала ее отвратительную болтовню, разглядывала плоды ее часового хождения по лавкам, и у меня было ощущение, что я слушаю, вижу, говорю и улыбаюсь во сне.

Ночь обернулась кошмаром. Когда мы с Мэри Куинс остались одни, я заперла дверь. Я ходила взад и вперед по комнате, ломая руки, и смотрела на безучастные пол, стены, потолок с мольбой отчаяния. Я боялась открыться дорогой старушке Мэри. Малейшая неосторожность повела бы к тому, что моя осведомленность обнаружилась бы, а это грозило гибелью!

На ее недоумение и озабоченность я ответила, что мне нехорошо — на душе тревожно, но потребовала от Мэри пообещать, что никому из смертных она не скажет о моих подозрениях, связанных с Дадли, и о том, что в лесу мы столкнулись с Мэг Хокс.

Помню, легли мы поздно, и через какое-то время я села в кровати, дрожа от ужаса и слушая ровное дыхание Мэри, убедившее меня, что она крепко заснула. Я поднялась и выглянула в окно, ожидая, что увижу, как свирепые псы, которых они собрали тут, рыскают по двору. Иногда я молилась и чувствовала успокоение; должно быть, на краткий миг я отдавалась сну. Но спокойствие было обманчивым, мои нервы были напряжены до предела. Порой я чувствовала, что теряю рассудок и вот-вот закричу. Наконец та чудовищная ночь миновала. Пришло утро, а с ним — менее болезненное, но едва ли менее ужасное состояние ума. Мадам появилась у «дорогой Мод» очень рано. Вдруг меня осенила мысль. Я знала, что мадам любит ходить по лавкам, и довольно беззаботным тоном я сказала:

— Ваши вчерашние покупки и меня соблазнили, мадам, я должна приобрести некоторые вещи до отъезда во Францию. Быть может, сегодня мы с вами отправимся в Фелтрам за моими покупками?

Она посмотрела мне в лицо хитрым взглядом и не ответила. Я не отводила глаз, и тогда она сказала:

— Прекрасно. Я буду просто счастлива. — Она вновь очень странно посмотрела на меня. — Какой время, моя дорогая Мод? Час? Подойдет, корошо подойдет, а?

Я подтвердила, и она погрузилась в молчание.

Я спрашивала себя: удалось ли мне выглядеть беззаботной, как я и старалась? Не знаю. В тот ужасный промежуток времени я казалась, наверное, подозрительно невозмутимой, и даже сейчас, оглядываясь назад, удивляюсь своему непонятному самообладанию.

Я надеялась, что мадам не слышала о распоряжении не выпускать меня из поместья. В ее сопровождении я беспрепятственно пройду через ворота… она сама проводит меня в Фелтрам.

В Фелтраме я обрету свободу и тогда смогу добраться к дорогой кузине Монике. Никакая сила не вернет меня обратно в Бартрам-Хо. Сердце трепетало в напряженном ожидании часа освобождения.

О Бартрам-Хо! Откуда взялись эти преграды? Кто из предков поставил эти высокие, неприступные стены передо мной, оказавшейся в положении столь отчаянном?

Внезапно я вспомнила про письмо к леди Ноуллз. Если мне не удастся попытка бегства из Фелтрама, все будет зависеть от этого письма.

Я заперлась и написала такие строки:

«О возлюбленная моя кузина, как всякий человек, уповающий на утешение в тяжелую годину, ныне я прошу утешения у Вас. Дадли вернулся и скрывается где-то в поместье. Меня обманывают. Они все внушают мне, что он уплыл на “Чайке”, и он — или кто-то за него — постарался, чтобы имя Дадли Руфина стояло среди перечисленных пассажиров в газетном сообщении. Здесь объявилась мадам де Ларужьер! И дядя Сайлас желает видеть ее моей близкой компаньонкой. Я не знаю, что делать. Я не могу убежать — вокруг тюремные стены, и мои тюремщики не спускают с меня глаз. Здесь держат собак-ищеек — да, собак! — и все ворота на запоре, чтобы я не смогла выбраться. Господи, помоги мне! Не знаю, куда обратить взгляд, кому верить. Моего дядю я боюсь больше всех. Наверное, я держалась бы лучше, будь мне известны их замыслы, пусть самые преступные. Если Вы любите меня, если Вам меня жаль, дорогая кузина, молю Вас: придите на помощь мне в моем безвыходном положении. Заберите меня отсюда. О дорогая, ради бога, заберите меня отсюда!

Обезумевшая от ужаса, Ваша кузина

Мод.

Бартрам-Хо».

Я запечатала письмо со всем возможным тщанием, будто неодушевленные строки могли ожить, вырваться из плена, и тогда моей отчаянной мольбой огласились бы все комнаты и галереи безмолвного Бартрама.

Старая Куинс — над чем невыразимо потешалась кузина Моника — упорно украшала мои платья вместительными карманами на манер тех, которые знало прошлое поколение. Теперь я порадовалась ее старомодной причуде и опустила уличавшее меня, притворщицу, столь откровенно написанное письмо в это вместилище, затем, спрятав ручку и чернила, моих соучастников, я отперла дверь, вновь надела маску беззаботности и стала ждать возвращения мадам.

— Я быль обязана просить у мистера Руфин разрешение побывать в Фельтрам, и, наверно, он разрешает. Он желяет говорить вам.

В сопровождении мадам я вошла в дядину комнату. Он полулежал на диване спиной к нам, и его длинные белые волосы струились по подушкам.

— Я хотел просить вас, дорогая Мод, выполнить в Фелтраме два-три мелких поручения.

Я чувствовала, что ужасное письмо уже не так оттягивает карман, а мое сердце учащенно забилось.

— Но я только что вспомнил, что сегодняшний день — базарный и Фелтрам будет кишеть всяким сомнительным людом, подвыпившими гуляками; поэтому давайте подождем до завтра. Мадам же любезно соглашается сегодня сама сделать все необходимые покупки.

Мадам подтвердила согласие реверансом, предназначенным дяде, и взглянула на меня с широкой фальшивой улыбкой.

Дядя уже изменил свою расслабленную позу и теперь сидел на диване бледный и мрачный.

— Свежие известия о моем блудном сыне, — проговорил он с кривой усмешкой, протягивая руку за газетой. — Вновь упоминают корабль. За сколько миль он от нас, как вы думаете? — Тон его был игрив, дядя пожирал меня глазами и улыбался страшно… чудовищно. — Как далеко от нас сегодня Дадли? — Он закрыл ладонью заметку в газете. — Угадайте!

На мгновение мне показалось, что за этой интермедией последует раскрытие настоящего местонахождения Дадли.

— Путь был долгим. Угадайте! — повторил он.

Немного запинаясь, побледневшая, я что-то проговорила и разыграла требуемое неведение, а тогда дядя, с намерением порадовать меня, прочел строку-другую, где упоминались широта и долгота самого недавнего местонахождения судна, мадам же была вся внимание: она запоминала цифры, чтобы внести соответствующие пометки в атлас бедняжки Милли.

Не скажу с уверенностью, но мне показалось, что дядя Сайлас неотрывно следил за мной многоопытным проницательным взглядом, однако ничего не прочел у меня на лице и отпустил нас.

Мадам любила это занятие — делать покупки. Но покупать, тратя чужие деньги, она обожала. После ленча, одетая подходящим образом, она поступила именно так, как мне хотелось: предложила доверить ей мои поручения и мои деньги и, получив полномочия, предоставила мне возможность отправиться на встречу у Каштановой низины.

Как только мадам скрылась из виду, я заторопила Мэри Куинс и быстро оделась. Мы покинули дом через боковую дверь, которую, как я знала, нельзя было увидеть из окна дядиной комнаты. Я обрадовалась свежему ветерку, достаточному, чтобы крылья ветряной мельницы закрутились, и, когда мы прошли какую-то часть пути и перед нами вдали возникло это живописное старое сооружение, я почувствовала невыразимое облегчение: мельница работала.

И вот мы достигли Каштановой низины. Я отправила Мэри Куинс на ее прежний наблюдательный пост, с которого просматривалась тропинка к Уиндмиллскому лесу, как и прежде наказав кричать изо всех сил: «Я нашла его!» — если увидит кого-нибудь, идущего в нашу сторону.

Я остановилась на том самом месте, где произошла наша вчерашняя встреча. Заглянула под нависшие ветви — и мое сердце учащенно забилось: я увидела поджидавшую меня Мэг Хокс.

Глава XXII Письмо

— Идемте, мисс, — зашептала Красавица, очень бледная, — он здесь, Том Брайс.

И она пошла впереди, раздвигая безлистый кустарник. Мы вышли к Тому. Худой юноша, конюх или браконьер — ему пристало бы и то и другое занятие, — в короткой куртке, в гетрах сидел на низком суку, опираясь спиной о ствол дерева.

— Чего там, парень, сиди, — проговорила Мэг, заметив, что он собирался встать и запутался в ветках, когда пробовал снять шапку. — Сиди смирно и слушай, что скажет леди… Он возьмет его, мисс Мод. Так, парень?

— Так, возьму, — ответил он и протянул руку за письмом.

— Том Брайс, вы не обманете меня?

— Нет, будьте уверены! — проговорили Том и Мэг почти в один голос.

— Вы честный английский юноша, Том, ведь вы не предадите меня, — с мольбой говорила я.

— Нет, будьте уверены! — повторил Том.

Но что-то немного смущало меня в лице этого светловолосого молодого человека с острым вздернутым носом. Во время нашей встречи он отмалчивался, лениво улыбался, будто человек, слушающий далекий от повседневных забот вздор из детских уст, и отпускал время от времени ироничные замечания.

Мне казалось, что этот грубый парень, нисколько не желая меня оскорбить, не принимал меня всерьез.

Но выбирать не приходилось, и, каков бы он ни был, я знала, что, кроме него, умолять мне было некого.

— Том Брайс, очень многое зависит от того, попадет ли письмо в нужные руки.

— Она правду говорит, Том Брайс, — порой вступала Мэг, вторившая моим словам.

— Я даю вам фунт сейчас, Том. — Я вложила монету вместе с письмом в его руку. — Вы должны передать письмо леди Ноуллз в Элверстоне. Вы ведь знаете, где Элверстон?

— Знает, мисс. Так, парень?

— Так.

— Сделайте это, Том, и я буду благодарна вам всю жизнь.

— Слыхал, парень?

— Слыхал, — сказал Том, — добро.

— Вы доставите письмо, Том? — спросила я, с большим, чем хотела бы обнаружить, волнением ожидая ответа.

— Доставлю, — сказал Том, поднимаясь и вертя письмо перед глазами, будто какую-то диковинку.

— Том Брайс, — проговорила я, — если вы не сможете с честью послужить мне, скажите сразу. Не берите письмо, если не сможете передать его леди Ноуллз в Элверстоне. Пообещайте, что передадите, или верните письмо. И тогда оставьте фунт себе, но пообещайте: вы никому не скажете о том, что я просила вас доставить письмо в Элверстон.

В первый раз Том посмотрел на меня серьезно. Он тер краешек письма указательным и большим пальцами с видом браконьера, который мошенничает по убеждению.

— Я не думаю надувать вас, мисс, но о себе я должен позаботиться, так вот. Все письма проходят через руки Сайласа, а что он этого письма не видал, он вспомнит. Говорят, он вскрывает письма, читает их до того, как им с почтой уйти, — такая уж у него забава. Не знаю, но сдается мне, правду говорят. И ежели это письмо где найдется, то тут поймут, что доставлено оно с нарочным. А тогда до меня доберутся.

— Но вы знаете, Том, кто я, — я позабочусь о вас, — проговорила я нетерпеливо.

— Вам о себе надо будет заботиться, я так понимаю, ежели что выйдет наружу, — сказал цинично Том. — Я не говорю, что не доставлю письмо, а только вот что: лбом стену прошибать ни за-ради кого не стану.

— Том, — проговорила я, осененная мыслью, — отдайте мне обратно письмо и выведите меня из Бартрама. Проводите в Элверстон… это будет самое лучшее для вас, Том, я хочу сказать, — самое лучшее, чего вы только можете пожелать.

Будто о жизни умоляла я этого деревенского парня, держась за его рукав. Я заглядывала ему в лицо.

Напрасно. Том вновь был смешливым грубияном, он чуть отвернулся и, разглядывая корни деревьев позади, глуповато ухмылялся через плечо. Казалось, он едва мог сдержать совсем уж невежливый громкий смех.

— Я поступлю как разумный парень, мисс. Вы их не знаете, не так-то просто их обойти, и я голову расшибать не буду… в тюрьму угодить неохота. Какой прок от этого вам или мне? Вот тут Мэг, она понимает: чего просите, я не могу; и браться не стану, мисс, ни за что. Не в обиду вам, мисс, говорю: не стану за это браться. Попробую, ежели удастся, с письмом. Только это я и могу для вас. — Том Брайс встал и обратил настороженный взгляд в сторону Уиндмиллского леса. — Смотрите, мисс, чего б ни получилось, про меня ни слова.

— Куда ты, Том? — спросила встревоженная Мэг.

— Не важно, девчонка, — ответил он, пробираясь сквозь заросли, и вскоре скрылся.

— Ага, он подался на овечью тропу за насыпью. Идите-ка к дому, мисс, и чтоб через боковую дверь входили… не со двора. А я чуток посижу тут, в кустах, не сразу же вслед за вами… Прощайте, мисс, и смотрите, чего у вас в мыслях, не показывайте. Тс-с!

Где-то далеко слышался крик.

— Это папаша! — прошептала она, потемнев, и приложила загорелую руку к уху. — Не меня — дьявола кличет, — сказала она с глубоким вздохом и невесело улыбнулась. — А теперь идите-ка, бога ради!

Я пустилась бегом по тропинке, укрывавшейся в густом лесу, позвала Мэри Куинс, и мы вместе заторопились к дому. Мы вошли, как было сказано, через боковую дверь, чтобы никто не заподозрил, что мы вернулись из Уиндмиллского леса; по черной лестнице, по боковой галерее, будто два грабителя, мы прокрались к моей комнате, а там я села, чтобы собраться с мыслями и хорошенько обдумать только что происшедшее.

Мадам еще не возвращалась. Прекрасно. Обычно она прежде всего появлялась у меня в комнате. Но все было на своих местах, значит, ни ее любопытным глазам, ни ее беспокойным рукам не пришлось искать занятия на то время, пока я покидала комнату.

Когда же мадам появилась, она, странно сказать, доставила мне нежданную радость. В руке у нее оказалось письмо от моей дорогой леди Ноуллз — солнечный луч из вольного и счастливого внешнего мира проник вместе с ним. Как только мадам ушла, я открыла письмо и прочла следующее:

«Я так обрадована, дорогая Мод, что вскоре увижу Вас. Я получила сердечное письмо от бедного Сайласа, да, бедного: я на самом деле сочувствую его положению, которое, верю, он описал правдиво, — по крайней мере, Илбури так говорит, а он почему-то знает. Я получила очень ласковое письмо, совсем не похожее на прежние. Я все перескажу Вам при встрече. Сообщу только, что он хотел бы, чтобы я взяла на себя обязанность, которая доставит мне чистейшую радость, — я имею в виду опеку над Вами, моя дорогая девочка. Опасаюсь единственно того, что мое горячее согласие принять обязанность пробудит в нем дух противоречия, свойственный большинству людей, и он вновь примется размышлять о своем предложении в настроении менее благосклонном. Он предлагает мне приехать в Бартрам и задержаться до утра, причем обещает устроить меня со всем комфортом, который, скажу откровенно, меня совсем не заботит, если будет возможность провести уютный вечер за разговором с вами. Сайлас объясняет свое горестное положение; ему следует, по его словам, подготовиться к спешному отъезду, который бы избавил его от риска лишиться свободы. Печально, что он так безвозвратно погубил себя, что великодушие покойного Остина, кажется, толкнуло его к крайностям. Он очень хотел бы, чтобы я повидалась с Вами до Вашей непродолжительной поездки во Францию. По его мнению, Вы должны будете уехать в ближайшие две недели. Я собиралась пригласить Вас ко мне, ведь в Элверстоне Вам будет нисколько не хуже, чем во Франции, но он, кажется, намерен осуществить то, чего мы так желаем, а поэтому проявим осмотрительность и позволим ему устроить все, как он хочет. Я так жажду, чтобы решился наш вопрос, что боюсь даже чуточку его рассердить. Он пишет, что я должна назначить день в начале будущей недели, и по его тону я допускаю, что мое посещение может оказаться продолжительнее первоначально определенного им. Я была бы только счастлива. Начинаю думать, моя дорогая Мод, что бессмысленно вмешиваться в ход вещей и что часто все оборачивается самым счастливым образом, полностью отвечая нашим желаниям, — только потому, что мы не вмешиваемся. Кажется, не кто иной, как Талейран{39}, необыкновенно ценил талант ждать.

Воодушевленная, полная планов и всегда любящая Вас, дорогая Мод,

кузина Моника».

Неразрешимые загадки! Слабый свет надежды, однако, заструился на картину, всего несколько минут назад погруженную во мрак полного затмения. Но какую бы теорию я ни выстраивала, она неизменно рушилась от многих явных и ужасных несообразностей — только разрозненные обломки качались на беспокойных волнах потока, в который я погружала свой мысленный взор.

Зачем здесь появилась мадам? Почему скрывался в поместье Дадли? Почему я была пленницей за тюремными стенами? Какая опасность нависла надо мной — огромная опасность, настолько тревожившая Мэг Хокс, что заставила ее рисковать благополучием возлюбленного ради моего спасения? Все эти грозные вопросы соединялись в моем уме при инстинктивном понимании того, что не было на свете людей, сильнее заинтересованных в чьей-то гибели, чем дядя Сайлас и Дадли, которые желали во что бы то ни стало покончить со мной.

Порой эти чудовищные свидетельства угнетали душу. Порой, перечитав письмо кузины Моники, я, будто согретая лучами солнца, видела небеса просветленными, а мои страхи, как ночные кошмары, рассеивались с рассветом. Однако я никогда не сожалела, что отправила письмо с Томом Брайсом. Я только и думала о том, чтобы спастись из Бартрама-Хо.

В тот вечер мадам напросилась пить чай со мной. Я нисколько не возражала. Благоразумие диктовало, по возможности, сохранять дружеские отношения со всеми, даже идти на уступки. Мадам обуяло веселье, она пребывала в лучшем своем настроении — от нее, разумеется, пахло бренди.

Она пересказала мне некоторые комплименты, которыми в тот день в Фелтраме ее наградила эта «добри дюша» миссис Ладуэйз, торгующая шелком, описала, какой «крясиви мущин» этот новый приказчик (она явно побуждала меня «пошютить» над ней) и как он «провожаль гласом» ее, куда бы она ни ступила. Наверное, он, подумала я, боялся, как бы она не стащила кружево или пару-другую перчаток. Она все время поводила большими коварными глазами, изображая кокетку в своем представлении, и с ее худого лица, пылавшего от спиртного напитка, которым она услаждала себя, не сходила улыбка. Мадам пела глупые шансонетки и, склонная, как всегда под воздействием алкоголя, к хвастовству, поклялась, что я немедленно получу свой экипаж с лошадьми.

— Я приляжусь все силями к вашему дяде Сайлясу. Ми такие добри стари дрюзья, мистер Руфин и я, — сказала она с непостижимым, но испугавшим меня выражением лица.

Я никогда не могла понять, почему эти иезавели{40} любят обнажать ужасную правду, касающуюся их жизни, но так уж оно есть. Не стремление ли женщин торжествовать заставляет их, подавляя стыдливость, похваляться чредой падений как свидетельством утраченных чар, но оставшейся власти? Впрочем, зачем удивляться? Разве не предпочитали женщины ненависть — безразличию, славу колдуний, со всеми уготованными им наказаниями, — полной безвестности? И подобно тому, как они наслаждались, сея у простодушных соседей подозрение, будто водятся с отцом зла, так мадам, наверное, с циничным тщеславием смаковала привкус своего сатанинского превосходства.

На другое утро дядя Сайлас послал за мной. Он сидел у стола и с коротким приветствием на французском, со своей обычной улыбкой, указал мне стул напротив.

— Я забыл, — проговорил он, бросая газету на стол, — как далеко вчера был Дадли, по вашему мнению?

За тысячу сто миль, считала я.

— О да, так. — Он рассеянно помолчал. — Я пишу лорду Илбури, вашему попечителю, — продолжил он. — Я отважился сказать, моя дорогая Мод, — а при намерении иначе устроить вас, мне не хотелось бы, учитывая мои печальные обстоятельства, слагать с себя обязанности без ссылки на вашу оценку моего к вам отношения, пока вы пребывали под сим кровом, — я отважился сказать, что вы находили меня добрым, заботливым, снисходительным. Я верно выразился?

Я подтвердила. Что я могла возразить?

— Я упомянул, что вы были довольны нашей скромной жизнью здесь — нашим незамысловатым укладом и вольностью. Я прав?

Я вновь подтвердила.

— И что вам не за что питать неприязнь к вашему бедному старому дяде, за исключением разве что его бедности, которую вы ему простили. Мне кажется, я сказал правду. Так, дорогая Мод?

Я подтвердила.

Все это время он шелестел бумагами в кармане куртки.

— Хорошо. Я ожидал от вас именно этих слов, — бормотал он. — Никаких других… — И вдруг его лицо чудовищно изменилось. Он встал надо мной как привидение — с устрашающим взглядом. — Тогда как вы объясните вот это? — Его голос прозвучал будто раскат грома, и дядя с размаху опустил на стол мое письмо к леди Ноуллз.

Я, онемев, смотрела на дядю, пока его образ не стал расплываться перед моими глазами, но его голос, как колокол, все гремел в моих ушах.

— Вы, притворщица и лгунья, объясните этот образчик злословия, с которым вы отправили, подкупив, моего слугу к моей родственнице, леди Ноуллз!

Он говорил и говорил, а я смотрела во тьму, пока и голос, его сделался неразличимым, а потом далеким гулом потонул в безмолвии.

Наверное, я упала в обморок.

Когда я очнулась, то почувствовала, что я вся мокрая — волосы, лицо, шея, платье. Я не догадывалась, где я. Мне представлялось, что мой отец болен, и я говорила с ним. Дядя Сайлас стоял у окна, невыразимо мрачный. Возле меня сидела мадам, а бутылка с эфиром — дядино укрепляющее — возвышалась на столе передо мной.

— Кто?.. Кто болен?.. Кто-то умер? — вскричала я.

Наконец со слезами пришло облегчение. Когда я несколько успокоилась, меня провели в мою комнату.

Глава XXIII Экипаж леди Ноуллз

На другое утро, в воскресенье, я лежала в постели слабая, безучастная ко всему на свете, с такими болями во всем теле, — как я полагала, ревматическими, — что была не в силах говорить и даже поднять голову. Мои воспоминания о том, что произошло в комнате дяди Сайласа, спутались; мне казалось, будто мой отец тоже присутствовал и тоже участвовал в разговоре, хотя я не могла припомнить, каким образом.

Слишком измученная, с разумом и чувствами, притупленными до крайности, я была не в силах распутать этот чудовищный клубок и просто лежала, отвернувшись к стене, недвижимо, молча, только глубоко вздыхала порой.

Добрая Мэри Куинс находилась в комнате, и это немного успокаивало, но я настолько ослабела, что мне причинял муку даже ее голос, когда она обращалась ко мне. Я на самом деле не понимала и не тщилась понять, жива я или нет.

В то утро кузина Моника в милом Элверстоне, совершенно не ведая о моем плачевном состоянии, предложила своим гостям, леди Кэризброук и лорду Илбури, отправиться в церковь в Фелтрам, а затем нанести визит в Бартрам-Хо, на что они охотно согласились.

И примерно к двум часам это приятное общество прибыло в Бартрам. Они предпочли идти пешком, с тем чтобы экипаж нагнал их, когда лошади будут накормлены. Мадам де Ларужьер оказалась в комнате дяди и слышала крошку Жужеля, докладывавшего о посетителях, которые сидели в гостиной. Мадам недолго пошепталась с дядей, и он сказал:

— Мисс Мод Руфин уехала прогуляться, но я буду счастлив увидеть леди Ноуллз, если она окажет любезность и поднимется сюда на минутку; упомяните, что мое самочувствие оставляет желать лучшего.

Мадам вышла за дворецким и у лестницы, схватив его за ворот, горячо зашептала человечку в ухо:

— Проведешь ее светлость по чёрни леснис… запоминай, по чёрни.

И уже в следующее мгновение, ступая широким шагом на цыпочках, мадам вошла в мою комнату, с видом, как пересказывала Мэри Куинс, приговоренной к виселице.

Войдя, она внимательно оглядела комнату, осталась довольна присутствием Мэри Куинс и повернула ключ в двери. Прочувствованным шепотом она осведомилась о моем состоянии у Мэри, скользнула к окну, выглянула украдкой, потом подошла к моей постели, пробормотала несколько слов утешения, чуть задвинула полог, после чего прошлась по комнате, суетливо коснулась того, другого, будто поправляя, и как бы между прочим тихонько вытащила ключ из замка и опустила в карман.

Последнее так удивило честную Мэри Куинс, что она решительно поднялась со стула, указала на дверь и, не сводя своих праведных голубых глаз с мадам, сказала шепотом:

— Вставьте ключ в замок, пожалуйста.

— О разюмееться, Мэри Квинс, но лючше пюскай заперт, ведь ее дядя, он хотель кажется, зайти, и она, я уверен, будет в большой испуге, посколько он в большой недовольстве. Но ми скажем ему — она не короша или она спит. И тогда он уйдет без всяки шум.

Я ничего этого не слышала — они говорили глухим шепотом; Мэри, хотя и сомневаясь, что мадам тревожилась обо мне, и подозревая у той всегда корыстные мотивы, неохотно согласилась: она боялась, как бы названная мадам причина не оказалась на сей раз истинной.

Мадам беспокойно вертелась у двери, а о том, что происходило тогда в других комнатах, леди Ноуллз впоследствии мне рассказывала так:

«Только представьте наше разочарование! Но я, конечно, была рада увидеться с Сайласом, и ваш эльф-дворецкий провел меня наверх, в его комнату… не тем, кажется, путем, каким я поднималась раньше; впрочем, не буду утверждать, ведь я не так хорошо знаю дом в Бартраме. Но я не забыла — мы прошли через спальню Сайласа, которой я прежде не видела, в кабинет, где я и нашла вашего дядю.

Он, казалось, был счастлив; он подошел с улыбкой — мне всегда не нравилась его улыбка, — с протянутыми руками, пожал мои — теплее приветствия не припоминаю — и произнес:

“Дорогая, дорогая моя Моника, как же я рад вам — именно вас я жаждал увидеть. Я был весьма серьезно болен — последствия мучительнейших душевных тревог. Присядьте на минутку, прошу вас”.

И он одарил меня комплиментом в несколько коротеньких рифмованных строчек по-французски.

“Где же Мод?” — спросила я.

“Мод, наверное, сейчас не ближе к Бартраму, чем к Элверстону, — сказал старый джентльмен. — Я убедил ее прогуляться и посоветовал нанести один визит, кажется, ей приятный. Полагаю, она послушала меня”.

“Как же досадно!” — воскликнула я.

“Бедная Мод будет очень расстроена, но вы утешите ее, когда посетите нас, — ведь вы обещали… и я устрою вас со всем комфортом. Я буду счастлив, Моника, принять ваш будущий визит за доказательство нашего полного примирения. Ведь вы не откажете мне?”

“Нет, конечно, я с превеликой радостью приеду, — ответила я. — И хочу поблагодарить вас, Сайлас”.

“За что?” — спросил он.

“За ваше желание передать Мод под мою опеку. Я так обязана вам”.

“Должен сказать, Моника, что я ни в коей мере не предполагал обязывать вас”, — проговорил Сайлас.

Мне показалось, что он был готов впасть в одно из своих отвратительнейших настроений.

“Но я признательна вам… очень признательна вам, Сайлас, и вы не можете не принять мою благодарность”.

“Я счастлив, во всяком случае, тем, что завоевал ваше расположение, Моника. Мы наконец уразумели: только привязанность дает нам счастье. И как же прав святой Павел, предпочитающий любовь — этот закон на все времена! Привязанность, дорогая Моника, нетленна и, как таковая, божественна, богоданна а посему — счастьем исполнена и им одаривает”.

Меня всегда раздражала метафизика, кто бы ни погружался в нее, он или кто-то другой. Но я сдержалась и только спросила со своей обычной дерзостью:

“Хорошо, дорогой Сайлас, и когда же вы хотите, чтобы я приехала?”

“Чем раньше, тем лучше”, — сказал он.

“Леди Мэри и Илбури покинут меня во вторник утром. Я могу приехать днем если вторник подходит”.

“Благодарю вас, дорогая Моника. Надеюсь, к тому времени я буду осведомлен о планах моих недругов. Я сделаю унизительное признание, но я смирил гордыню. Возможно, случится так, что с исполнительным листом сюда войдут уже завтра и тогда — конец моим замыслам. Впрочем, — хотя и маловероятно, — мне отпущено еще три недели, как уверяет мой поверенный. Он свяжется со мной завтра утром, и тогда я буду просить вас назвать ближайший день. Если нам отпущено две недели покоя, я напишу, и вы назначите день”.

Потом он осведомился, кто меня сопровождает, и очень сетовал, что не в состоянии спуститься вниз и принять посетителей. Он предложил откушать у него — с улыбкой Рейвнсвуда{41} — и передернул плечами, но я отказалась, сообщив, что у нас всего несколько минут, а мои спутники, в ожидании меня, прогуливаются возле дома.

Я спросила, скоро ли должна вернуться Мод.

“До пяти часов не вернется”.

Он предполагал, что мы можем встретить его подопечную на обратном пути в Элверстон, но не был уверен, заметив, что девичьи планы так переменчивы. И тогда — ведь сказать было больше нечего — настало время нежнейшего прощания. Я верю, что он нисколько не лгал, описывая свои осложнения с законом. Но как он мог — если только его не ввела в обман та ужасная женщина — с такой безоблачной улыбкой говорить мне страшнейшую ложь о своей подопечной, о вас, Мод, я не представляю!»


Тем временем я подала голос из постели и перепугала как мадам, которая скользила из угла в угол, прислушиваясь, изредка перешептываясь с Мэри, так и саму старушку Мэри внезапным вопросом:

— Чей экипаж?

— Что за экипаж, моя дорогая? — поинтересовалась Куинс, не отличавшаяся, в силу своего возраста, острым слухом.

— Это доктор Жёлс. Он приехаль осмотреть ваш дядя, мой миленьки, — сказала мадам.

— Но я слышу женский голос, — проговорила я, садясь в кровати.

— Нет, мой миленьки, там один доктор, — утверждала мадам. — Он приехаль к ваш дядя. Говорю вам, он сходит с экипаж. — И она притворилась, что наблюдает за доктором.

— Экипаж отъезжает! — воскликнула я.

— Да, отъезжает, — эхом отозвалась она.

Но я соскочила с кровати и посмотрела в окно через ее плечо, прежде чем она успела меня заметить.

— Это леди Ноуллз! — закричала я и бросилась открывать окно. Я тщетно дергала шпингалет и кричала: — Я здесь, кузина Моника, боже мой! Кузина Моника! Кузина Моника!

— Ви безюмны, мисс, назад! — взревела мадам. Будучи сильнее, она пробовала меня оттолкнуть.

Но я видела, как освобождение… спасение, такое близкое, ускользает, и с удесятеренными отчаянием силами рванулась к окну. Я забила в него руками, закричала:

— Спасите… спасите! Здесь, здесь я, здесь! Кузина, кузина, о, спасите же!

Мадам схватила меня за руки, я вырывалась. Стекло было разбито, и я пронзительно кричала, чтобы остановить экипаж. Француженка, злобная, разъяренная, как фурия, казалось, была готова меня убить.

Но она не могла меня запугать… Я неистово кричала, видя, как экипаж быстро катил прочь, видя шляпку кузины Моники, увлеченно говорившей о чем-то со своей vis-à-vis.

— О-о-о! — кричала я в истерике, а мадам, с яростью такой же невероятной, каким было овладевшее мною отчаяние, преодолела мое сопротивление, оттеснила меня к кровати, усадила и удерживала силой; она глядела сверху мне в лицо, фыркая и задыхаясь.

Кажется, тогда я узнала что-то о муке безумия.

Помню лицо бедной Мэри Куинс, выражавшее ужас и изумление. Она стояла, заглядывая через плечо мадам, и вскрикивала:

— Что такое, мисс Мод? Что такое, моя дорогая? — Потом Мэри энергично кинулась разжимать руки мадам, державшие мои железной хваткой, и завопила: — Вы сделали детке больно! Отпустите ее… отпустите ее!

— Разюмееться. Какой глюпи старюк, ви, Мэри Квинс! Она безюмны, наверно. Она помешалься.

— О Мэри, кричите в окно! Остановите же экипаж! — взывала я к ней.

Мэри выглянула в окно, но, конечно, уже ничего не увидела.

— И почему не останавливать? — глумилась мадам. — Кричите: кучер, форейтор! А где там лякей на запятки? Bah! Elle a le cerveau mal timbré[105].

— О Мэри, Мэри, он уехал… уехал? Его уже нет? — вскричала я и кинулась к окну. Я прижималась лицом к стеклу, я напрягала глаза… Потом я обернулась к мадам: — О жестокая, жестокая и злобная женщина! Зачем вы сделали это? Зачем? Почему вы преследуете меня? Что вы выиграете от моей гибели?

— Гибель? Par bleu![106] Ma chère, ви слишком скор в речах. Разве не так, Мэри Квинс? То быль экипаж доктора — с миссис Жёлс и с молядой человек, их отприск, котори без сдыда пялиль глас в окна, а мадемуазель, она в такой возмутительни дезабилье показиваль себя и стекля кольотиль. Некрясиво, так некрясиво, Мэри Квинс, ви разве не думайте?

Теперь я в полном отчаянии сидела на кровати и плакала. Я не желала спорить, возражать. О, зачем спасение было так близко и не пришло! Я плакала, ломала руки и, подняв глаза, забылась в бессвязной мольбе. Я не думала ни о мадам, ни о Мэри Куинс, ни о ком-то еще — просто беспомощно шептала про свою муку Господу!

— Не ожидаля подобни глюпость! Вижу, ви enfant gâté[107]. Моя дорогая дьетка, что ви хотель сказать с такой непонятый речь и действий? Зачем виставляль себя в окно в такой дезабилье для родни доктора в экипаже?

— Это была леди Ноуллз… моя кузина. О кузина Моника! Вы уехали… уехали… уехали!

— А если экипаж леди Ноуллз, там же были кучер, лякей на запятки. Чей бы ни экипаж, там быль молядой жентльмен. Если леди Ноуллз экипаж, если не доктора — еще страшнее!

— Не важно… всему конец. О кузина Моника, вашей бедной Мод — к кому ей склониться? И никто… никто ей не поможет?

В тот вечер мадам, спокойная, благожелательно настроенная, вновь появилась у «дорогой дьетки». Мадам застала меня по-прежнему подавленной и безучастной.

— Кажется, Мод, есть новость, хотя я при сомнении.

Я подняла голову и тоскливо взглянула на нее.

— Кажется, есть письмо с пляхой новость от поверенного из Лондона.

— А! — воскликнула я, наверное, тоном совершенного безразличия.

— Но если так, дорогая Мод, ми уезжаем спешно — ви и я, — чтобы быть с мисс Миллисент во Франс. La belle France![108] Ви будете много любить ее! Там нам будет чьюдесно. Ви не вообразите, там такой число славни девушка. Они все безюмно любят меня, ви будете просто чарёваны.

— Когда мы уезжаем? — спросила я.

— Не знаю. Но я пришля с коробка одеколон, котори прислан сегодня вечером, и ваш дядя, он положиль письмо и сказаль: «Удар обрюшен, мадам! Моя племяннис дольжна подготовиться». Я спросиля: «К чему, мосье?» Раз и еще раз. Но он не ответиль. Я уверен, это un procés[109]. Они разорили его. Eh bien, моя дорогая, ми покинем это место, такой triste, сразу же. Я так рядуюсь. Здесь будто бы un cimetière![110]

— Да, мне хотелось бы уехать отсюда, — сказала я, садясь в кровати, и глубоко вздохнула. Я уже не питала к мадам никакой обиды. Мои чувства омертвели — это было, наверное, истощение, я впала в прострацию.

— Я найду, зачем, и появлюсь у него опьять, — сказала мадам, — я еще разюзнаю у него про что-то, а тогда — опьять к вам буду, через половин часа.

Она ушла. Но не вернулась через полчаса. Меня томил Бартрам. После отъезда Милли он казался мне обиталищем злых духов, и вырваться отсюда любым путем было бы несказанным благом.

Прошло еще полчаса, потом еще полчаса, и я ужасно разволновалась. Я послала Мэри Куинс к лестнице — повидать мадам, которая, как я подозревала, сновала туда-сюда: из дядиной комнаты и обратно.

Мэри вернулась и сообщила, что видела старуху Уайт и та сказала, что мадам вроде бы полчаса как легла.

Глава XXIV Внезапный отъезд

— Мэри, — сказала я, — Мэри, нестерпимо хочется узнать, что выяснила мадам… Она представляет, в каком я состоянии, и не потрудилась заглянуть ко мне. Вы слышали, что она сообщила?

— Нет, мисс Мод, — ответила Мэри Куинс, поднялась и подошла ближе.

— Она думает, что мы должны уехать во Францию незамедлительно и, возможно, никогда уже не вернемся сюда.

— Слава Богу, ежели так, мисс, — проговорила Мэри с горячностью, ей не свойственной, — потому что тут одно невезение, я уж не чаю видеть вас тут здоровой, счастливой.

— Мэри, возьмите свечу и поднимитесь на верхний этаж к мадам в комнату — я обнаружила ее случайно однажды вечером.

— Но Уайт не позволяет нам подниматься на верхний этаж.

— Забудьте про Уайт, Мэри, я велю вам идти. Вы должны попробовать расспросить мадам. Ведь я не усну, пока не узнаю.

— А в какой стороне ее комната? — спросила Мэри.

— Где-то в той, — показала я. — Не могу сосчитать, сколько поворотов, но думаю, вы найдете ее, если, как поднимитесь, пройдете галерею, что по левую руку, до конца, потом выйдете в ту, что с ней скрещивается, и по правую руку минуете четыре двери, а может, пять. Я уверена, мадам услышит, если вы ее окликнете.

— Но скажет ли она мне — она такая чудная, мисс… — засомневалась Мэри.

— Вы передадите ей то, что я вам открыла, и, когда она поймет, что вы осведомлены обо всем, она, наверное, скажет — если только действительно не упивается моими муками. А если не скажет, возможно, вы уговорите ее спуститься ко мне на минутку. Попробуйте, дорогая Мэри, нам нечего терять.

— Вам тут одной не по себе будет, мисс, пока я-то стану искать мадам, — сокрушалась Мэри, зажигая свечу.

— Ну что ж, Мэри. Идите. Если я узнаю, что мы уезжаем, я, наверное, смогу встать, я буду танцевать, я запою. Я не в состоянии выносить эту неопределенность дольше.

— Но что как старуха Уайт еще не легла? Тогда я вернусь, пережду тут, чтоб она не мешалась, — проговорила Мэри. — Я уж постараюсь побыстрее, постараюсь. Капли и нюхательная соль — вот они, у вас под рукой.

Кинув на меня озабоченный взгляд, она тихонько вышла и не вернулась сразу же, из чего я заключила, что она беспрепятственно смогла подняться по лестнице — на поиски мадам.

Первое незначительное беспокойство рассеялось, но я вспомнила, что я совсем одна в такой час: подступил страх, постепенно охвативший меня столь сильно, что я уже поражалась своему безрассудству — отослать компаньонку! И наконец, в неописуемом ужасе, я забилась в дальний угол кровати, прижалась к стене и завернулась с головой в покрывало, оставив лишь крохотную щелку, — в нее и глядела.

Через какое-то время дверь тихонько открылась.

— Кто там? — вскричала я в полном ужасе, не зная кого и ждать.

— Я, мисс, — прошептала Мэри Куинс, к моему невыразимому облегчению. С трепетавшей свечой в руке, с перекошенным, бледным лицом Мэри скользнула в комнату и заперла за собой дверь.

Не помню, как это случилось, но я обнаружила, что уже стою на полу, прижавшись к Мэри, вцепившись в нее обеими руками.

— Ради бога — в чем дело? Мэри, вы перепуганы насмерть! — вскричала я.

— Нет, мисс, — еле слышно проговорила Мэри, — не так чтобы очень…

— Я вижу по вашему лицу… В чем дело?

— Дайте я сяду, мисс. Я расскажу вам, что видала, только что-то у меня голова кружится. — Мэри опустилась на стул возле моей кровати. — Ложитесь, мисс, простудитесь. Ложитесь в постель, я расскажу вам. Тут не много-то рассказывать.

Я забралась в постель и, глядя на перепуганное лицо Мэри, сама почувствовала жуткий страх.

— Ради бога, Мэри, говорите же!

И, опять уверяя меня, что «не много-то рассказывать», она принялась повествовать пространно, несколько путано и сообщила следующее.

Она закрыла дверь моей комнаты, подняла свечу высоко над головой и оглядела коридор: никого не заметив, она быстро поднялась по лестнице. Свернула налево в галерею и задержалась на миг у следующей, пересекавшей ее, потом вспомнила мои указания и повернула направо.

Двери там были с обеих сторон, а она забыла спросить у меня, с какой стороны дверь мадам. Мэри открывала двери наугад. В одной комнате бедную Мэри перепугала летучая мышь, едва не загасившая ее свечу. Мэри прошла еще немного, остановилась, душа у нее уже была в пятках, но вдруг где-то впереди за дверью ей почудился голос мадам.

Мэри постучала в ту дверь и, не получив ответа, но слыша, как мадам говорила с кем-то, вошла в комнату.

На камине горела свеча, другая, тоже зажженная, была вставлена в фонарь из конюшни, висевший у окна. Мадам сидела возле камина и без умолку говорила, повернувшись лицом к окну, с которого сняли раму со стеклами. Дикон Хокс, Самиэль с деревянной ногой, одной рукой придерживал эту раму, прислоненную в углу оконной ниши. Там был третий — в наглухо застегнутом сюртуке, с инструментами как у стекольщика под мышкой, и Мэри, онемевшая от ужаса, сразу узнала в нем Дадли Руфина.

— Это был он, мисс, точно — как я сижу тут! И вот они в три пары глаз уставились на меня. Ведать не ведаю, откуда я набралась науки, но что-то мне подсказывало, чтоб я держалась, будто не знаю там никого, кроме мадам. Я так уж вежливо мадам кланяюсь и прошу: нельзя ли словечко сказать ей в коридоре.

Мистер Дадли притворился, что ему позарез нужно в окно выглянуть, и повернулся ко мне спиной, а я глаз не свожу с мадам. И тогда она говорит: «Стекло у меня разбильось, они и вставлять, Мэри». Говорит, а сама идет ко мне быстренько, подошла и вывела за дверь, да все говорила, говорила.

А как оказались мы в коридоре, она, закрывая дверь, взяла у меня свечу и держала у себя за головой, так что свеча мне в лицо светила, она ж давай меня глазами сверлить и опять завела на своем языке тарабарском, мол, два стекла разбиты и вот за людьми послала, чтоб вставили.

Я перепугалась, так перепугалась, увидев мистера Дадли, — я-то не верила вам раньше, — перепугалась, что не знаю, как это я смотрела ей в глаза и виду не показывала. Я была вся холодная, как вон камин, а глаза у нее такие… такие… Но я ни разу не моргнула, и она, наверное, подивилась — неужто я приняла ее россказни за чистую правду! Ну вот я и передала ей вашу просьбу, а она сказала, что больше ничего не узнала, но точно думает, что тут нам осталось прожить дней не много, сказала, что сообщит вам, ежели еще что-то услышит сегодня от вашего дяди, когда понесет ему суп через полчаса.

Как только ко мне вернулся дар речи, я спросила у Мэри, уверена ли она, что человек в сюртуке был Дадли, и она промолвила:

— На Библии поклянусь, мисс.

Теперь я уже не ждала, умирая от нетерпения, прихода мадам, теперь меня бросало в дрожь от одной этой мысли. Кто мог сказать, с кем она войдет, когда ей откроют дверь?

Дадли, как только оправился от удивления, отвернулся, явно не желая быть узнанным. Дикон Хокс смотрел на Мэри мрачно и пристально. Но оба, возможно, надеялись, что она их не узнает, потому что было плохо видно: свеча на камине стояла высоко, а фонарь бросал пятна света на стены и на пол, так что лица оставались в тени.

Что бандит Хокс делал в доме? Почему там был Дадли? Можно ли вообразить более зловещую комбинацию! Я ломала мою бедную голову над деталями рассказа Мэри Куинс, но не понимала, что затевали эти люди. Не знаю ужаснее муки, чем беспрерывное раздумье над загадками, таящими угрозу.

Вам нетрудно представить, как текли для меня часы той ночи, как стучало мое сердце при каждом звуке, чудившемся за дверью.

Но настало утро и принесло некоторое успокоение. Очень рано у меня появилась мадам де Ларужьер. Она смотрела мне в глаза мрачно и испытующе, но не упомянула о том, что к ней заходила Мэри. Возможно, мадам ожидала от меня каких-то вопросов и, не услышав их, решила, что лучше промолчать о вчерашнем.

Она появилась лишь затем, чтобы сказать, что больше ничего не разузнала, но собирается готовить шоколад дяде и, как только отнесет и поговорит с дядей, вернется и передаст мне все, что узнает.

Через какое-то время раздался стук в дверь, и старуха Уайт объявила, что дядя желает видеть Мэри Куинс. Мэри вбежала обратно раскрасневшаяся, в большом волнении и пересказала распоряжение дяди: мне следует оставить постель, за полчаса одеться в дорогу и после этого сразу же спуститься к нему в комнату.

Известие было приятным, но вместе с тем ошеломляло. Я радовалась. И не могла собраться с мыслями. Выпрыгнув из кровати, я взялась за свой туалет с энергией, которой сама от себя не ожидала. Добрая Мэри Куинс укладывала мои баулы и спрашивала, что я беру с собой, а что нет.

Сопровождает ли меня Мэри? Дядя не сказал об этом ни слова, и я боялась, что его молчание означало: она остается. Утешало, однако, то, что разлука будет недолгой, — я не сомневалась. И я скоро увижу Милли, к которой я привязалась даже больше, чем думала при расставании! Как бы то ни было, я испытывала невыразимое облегчение от того, что покину Бартрам-Хо — эти мрачные непреодолимые стены, эти отданные привидениям тайники и этих ужасных людей, накануне оказавшихся в такой опасной близости от меня.

Я слишком трепетала перед дядей и никак не могла появиться у него позже оговоренного получаса. Я вошла к дяде в кабинет, сопровождаемая вечно недовольной старухой Уайт в высоком чепце, тень от которого падала и мне на лицо. Старуха оставила меня и закрыла за собой дверь.

В комнате уже сидела мадам де Ларужьер, одетая в дорогу, с головой укутанная в черную накидку из плотного кружева. Дядя встал — худой, почтенный. Взгляд его был холоден. Дядя избежал рукопожатия — он приветствовал меня поклоном выражавшим скорее неприязнь, чем расположение. Он так и остался стоять, опираясь рукой на ящик с письменными принадлежностями и тем поддерживая свое согбенное тело. Он не сводил с меня своих безумных фосфоресцирующих глаз, его устрашающие, темные, уже мною описанные брови были сурово нахмурены.

— Вы присоединитесь к моей дочери в пансионе во Франции, мадам де Ларужьер будет сопровождать вас, — проговорил дядя монотонно, с вымеренными паузами, как лицо, диктующее важное сообщение секретарю. — Мисс Куинс прибудет со мной — или же одна — через неделю. Нынешним вечером вы будете в Лондоне, откуда завтра вечером отправитесь в Дувр и пересечете пролив на почтовом судне. Сейчас вы сядете и напишете письмо вашей кузине Монике, которое я прочту, прежде чем позабочусь доставить по адресу. Завтра вы напишете леди Ноуллз из Лондона и сообщите, как проделали часть пути, а также добавите, что у вас не будет возможности послать ей письмо из Дувра, поскольку сразу же по прибытии вы садитесь на судно, и пока мои дела как-то не уладятся, вы не сможете написать ей из Франции, — для моей безопасности крайне важно, чтобы о нашем местонахождении никто не догадывался. Сведения, впрочем, она получит через моих поверенных — Арчера и Слея; но я думаю, мы скоро вернемся. И будьте любезны ваше второе письмо — из Лондона — показать мадам де Ларужьер, имеющей от меня указания проследить, чтобы в письме не содержалось никакой клеветы на меня. А теперь сядьте.

Эти неприятные слова еще звучали у меня в ушах, когда я была вынуждена повиноваться.

— Слушайте внимательно, — велел он. — Передадите то, что я говорю, в своих выражениях. Надвинувшаяся гроза, о которой стало известно утром, — взыскания в соответствии с исполнительным листом… запомните… — и он повторил слова по слогам, — гроза обрушится на этот дом сегодня, в крайнем случае завтра, что вынуждает меня, нарушая планы, отправить вас во Францию незамедлительно. Вы отбываете с сопровождающим лицом. — Мадам, почувствовав, что ее достоинство ущемили, заерзала на стуле. — С сопровождающим лицом, — повторил он голосом, в котором слышалось неудовольствие. — И можете, если вы столь любезны, — но я не домогаюсь подобного жеста справедливости, — можете сказать, что к вам проявляли здесь доброту, поелику возможную в несчастных моих обстоятельствах. Это все. У вас пятнадцать минут. Пишите!

Я послушно записала за ним. В том истеричном состоянии, в котором я пребывала, я не осмелилась роптать, а несколько месяцев назад я бы, вероятно, возмутилась, потому что его поведение оскорбляло и пугало. Но я закончила, к его удовольствию, письмо в означенные четверть часа, и он, опуская письмо, уже в конверте, на стол, сказал:

— Прошу, запомните, что эта леди не только сопровождает вас, но имеет право распоряжаться всем, что касается вашей поездки, и будет оплачивать все необходимые расходы. Вы будете ей безоговорочно подчиняться. Экипаж ждет у двери.

Произнеся это, еще раз мрачно поклонившись со скороговоркой «я-желаю-вам-благополучного-и-приятного-путешествия», он отступил на шаг-другой, и я с какой-то грустью, но вместе с тем и облегчением вышла.

Мое письмо, как я узнала потом, леди Ноуллз получила вместе с письмом от дяди Сайласа, в котором он сообщал:

«Дорогая Мод уведомила меня, что написала Вам о последних событиях. Внезапное осложнение в моих печальных делах повлекло к столь же внезапным переменам у нас. Мод едет во Францию, чтобы присоединиться к моей дочери в пансионе. Я намеренно не упоминаю адрес, поскольку собираюсь поселиться по соседству с ними на время, пока пронесется гроза. Последствия моих печальных затруднений могут настичь меня и там, а поэтому я должен сейчас избавить Вас от беспокойства хранить секрет. Я уверен, Вы извините молчание девочки в течение недолгого срока, а возможно, и услышите о ней — от меня. Наша дорогая Мод сегодня утром пустилась en route[111] к месту назначения, очень сожалея — как и я, — что не смогла прежде нанести короткий визит в Элверстон, однако воодушевленная картинами новой жизни, ее ожидающей».

У двери, когда я вышла, я увидела Мэри Куинс, моего доброго старого друга.

— Я еду с вами, мисс Мод?

Я залилась слезами и крепко обняла ее.

— Не еду… — горестно проговорила Мэри. — А ведь я никогда не расставалась с вами — с тех еще пор, как вы, вот, руки моей короче были-то. — И добрая старушка Мэри расплакалась вместе со мной.

— Но ви приедете в несколько дней, Мэри Квинс, — увещевала мадам. — Какой ви глюпи! Что это — два-три день? Bah! Ерюнда!

Еще одно «прости» бедной Мэри Куинс, очень смущенной своей внезапной утратой… Почтительный и трепетный поклон от крошки дворецкого на ступеньках… Мадам, кричавшая в раскрытое окошко экипажа и поторапливавшая возницу, ведь у нас девятнадцать минут, чтобы добраться до станции… Понеслись! Решетка старого Кроула открылась перед нами. Я смотрела на отступавшую картину, на величавые деревья, великолепный, травленный временем особняк, и противоречивые чувства, сладкие и горестные, пробуждались, перемешивались в душе. Не была ли я слишком строга к обитателям этого старого дома моей фамилии? Не был ли дядя справедливо возмущен мною? Выпадут ли мне еще когда-нибудь столь восхитительные прогулки, которые совершали мы с дорогой Милли в этом диком и прекрасном лесу, темневшем вдали? У ворот Бартрама-Хо я заметила милую старушку Мэри Куинс, смотревшую нам вслед. И у меня опять потекли слезы. Я махала носовым платком из окошка, но вот уже только парковая ограда тянулась перед глазами, и мы быстро спускались с крутизны в лесистую долину, чем дальше, тем больше напоминавшую ущелье, а когда вновь выехали на дорогу, Бартрам-Хо виднелся туманным пятном деревьев и кровель, мы же были вблизи станции.

Глава XXV Путешествие

В ожидании поезда я стояла на платформе, вновь обратив взгляд в сторону поросшего лесом Бартрамского нагорья; далеко-далеко за ним горная цепь, поднимавшаяся в лазурной дымке, скрывала милый моему сердцу Ноул, и моих утраченных отца и мать, и мое детство, ничем не омраченное, — кроме как встречей с этой сивиллой, которая ныне была рядом со мной.

В более счастливых обстоятельствах я, столь юная тогда, выражала бы бурный восторг от того, что впервые увижу Лондон. Но возле меня была мрачная Опека, своей бледной рукой сжимая мою; и в голове у меня звучал, не замирая, пугающий и предостерегающий голос, хотя слов я не могла разобрать… Мы пересекали залитый светом фонарей Лондон, следуя в Уэст-Энд, и ненадолго будоражащее чувство новизны и любопытство взяли верх над унынием, и я припала к окну, в то время как мадам, пребывавшая в благодушии, несмотря на утомительность долгого путешествия по железной дороге, визгливо выкрикивала топографические сведения, — ведь Лондон был для нее чем-то наподобие хорошо знакомой книжки с картинками.

— Это площадь Юстон, моя дорогая… площадь Рассел… Вот Оксфорд-стрит… Хеймаркет. Смотрите, это Опера, театр Ее Величества. Смотрите, сколько же экипаж в поджидании… — И так далее и так далее, пока мы не достигли узкой улочки, которая, как мадам сообщила, вела к Пиккадилли;{42} там мы остановились у особняка — на самом же деле то были меблированные комнаты, — и я порадовалась, что проведу покойную ночь.

Испытывая особую усталость, знакомую путешественникам по железной дороге, запыленная, чуть озябшая, с резью в глазах от слишком длительного напряжения, я молча поднималась по лестнице за нашей суетливой и говорливой хозяйкой, заученно пересказывавшей историю дома, упомянувшей имя прежнего знатного владельца и не преминувшей подчеркнуть, что нынче каждый год в парламентскую сессию эти прелестные гостиные занимает епископ Рош-ан-Копле. Наконец мы оказались в комнате с двумя кроватями.

Я бы предпочла отдельную спальню, но, слишком утомленная, удрученная, даже и не заводила об этом речь.

За чаем мадам, будто титан, восстановивший силы, воодушевилась, она весело болтала и распевала. В конце концов она заметила, что меня одолевает сон, и посоветовала отправляться в постель, сама же она собиралась повидать жившую по соседству «мадемуазель Сент-Элуа, ее дорогой стари дрюг, котори, верно, дома и будет в обиде, если она не появится на крёхотни минутка».

Меня мало беспокоило, чем она займется, и я, довольная тем, что избавлюсь от нее хоть ненадолго, вскоре уснула.

Я видела, как она — не знаю, который был час, — скользила в комнате, будто образ из сновидения, и снимала одежду.

Утром она завтракала в постели, а я, к моей радости, имела в безраздельном распоряжении гостиную, где, сидя за завтраком, удивлялась тому, что она не досаждает мне, и уже мысленно допускала возможность относительно спокойного путешествия.

Наша хозяйка одарила меня пятью минутами своего драгоценного времени. Она вела речь в основном о монахинях и монастырях, о давнем знакомстве с мадам, и я решила, что ей некогда довелось заниматься своего рода ремеслом, причем, несомненно, выгодным, — сопровождать молодых леди в духовные заведения на континент. И, хотя я не совсем понимала тон, в котором она обращалась ко мне, потом мне часто приходила мысль, что мадам, должно быть, представила меня как молодую особу, избравшую святое служение Господу.

Когда хозяйка удалилась, я сидела и, скучая, смотрела в окно на редко проезжавшие экипажи, на модно одетых немногочисленных пешеходов, смотрела и удивлялась: неужели эта тихая улица действительно одна из главных артерий города, проходящих вблизи самого сердца шумной столицы?

Наверное, мои нервы были крайне угнетены, потому что я не испытывала ничего, кроме безразличия, ко всей этой новизне, ко всем чудесам на свете и ни за что бы не пожелала оставить унылый покой у моего окна ради прогулки по роскошным улицам и знакомства с великолепными дворцами вокруг.

Мадам вышла в гостиную к часу и, увидев меня в унынии, не стала настаивать, чтобы я сопровождала ее в поездке по городу.

В тот вечер после чая мы вдвоем сидели в наших комнатах, и она завела очень странный разговор — тогда мне непонятный, но получавший довольно точный смысл в свете последовавших событий.

Два-три раза в тот день мадам была готова сказать мне нечто чрезвычайно важное и не спускала с меня своего холодного, злобного, испытующего взгляда.

У нее, в отличие от других, под гнетом тревоги лицо не выражало ни печали, ни озабоченности — одну только злобу. Огромный рот ее был плотно сжат, уголки губ были опущены вниз, а глаза мрачно пылали.

Наконец она внезапно спросила:

— Ви умеете быть блягодарни, Мод?

— Думаю, да, мадам, — ответила я.

— И как ви покажете блягодарность? Например, много ви сделяете для той особ, котори подвергается risque[112] ради вас?

Меня сразу же поразила мысль, что мадам намекает на бедную Мэг Хокс, в чьей верности, несмотря на предательство или трусость ее возлюбленного, Тома Брайса, я никогда не могла усомниться, и я насторожилась.

— Мне, слава Богу, не представлялось случая оплачивать подобную услугу, мадам. Кто в настоящий момент подвергает себя опасности ради меня? Что вы имеете в виду?

— Вот ви, например, ви хотель во Франс, в пансион? Может, ви лючше хотель какой-то дрюгой устройство?

— Конечно, я предпочла бы иначе устроиться, но я не вижу смысла говорить об этом, это невозможно, — ответила я.

— Какой же дрюгой устройство ви предпочли бы, дьетка? — выспрашивала мадам. — Наверно, ви лючше бы поехаль к леди Ноуллз?

— Мой дядя пока не остановил свой выбор на этой возможности, а без его согласия этого делать нельзя.

— Он никогда не даст согласие, дорогая дьетка.

— Но он дал согласие… пусть не сразу — в скором времени, когда его дела поправятся…

— Lanternes![113] Дела никогда не поправится, — сказала мадам.

— Во всяком случае, сейчас я должна ехать во Францию. Милли, кажется, очень довольна, и я надеюсь, мне тоже понравится там. Как бы то ни было, я рада покинуть Бартрам.

— Но ваш дядя, он вернет вас обратно, — проговорила сухо мадам.

— Сомнительно, что он сам вернется в Бартрам, — возразила я ей.

— О, — сказала мадам, — ви считаете, я ненавижу вас. Ви стряшно заблюждаетесь, моя дорогая Мод. Я, напротив, весь ваш интерес, да-да, дорогая дьетка.

И она положила свою большую руку, с суставами, обезображенными застарелым артритом, на мою. Я посмотрела ей в лицо. Она не усмехалась. Наоборот, уголки плотно сжатых губ, как и прежде, горестно повисали, я встретила взгляд ее ужасных, как бездна, глаз.

Мне казалось, ее лицо не может быть отвратительнее, чем в моменты, когда она жалила меня ядовитой насмешкой, но этот потухший взгляд, эта смертная маска были страшнее.

— Что, если б я отвезля вас к леди Ноуллз — под ее опека? Как ви тогда поступиль бы с бедни мадам? — спросил темный призрак.

Моя душа затрепетала при этих словах. Я заглянула в непостижимое ее лицо, но почувствовала только страх. Проговори она те же слова двумя днями раньше, я, наверное, предложила бы ей половину моего состояния. Но обстоятельства изменились. Я преодолела отчаяние. Урок с Томом Брайсом еще был свеж в памяти, и мое недоверие к ней достигло предела. Я видела перед собой лишь искусительницу и обманщицу. Я сказала:

— Вы подразумеваете, мадам, что моему опекуну нельзя верить, что я должна бежать от него и вы — вы действительно поможете мне спастись?

Как видите, я подняла против мадам ее же оружие. Я пристально смотрела ей в лицо, пока говорила. Она, открыв рот, отвечала мне изумленным взглядом: мы сидели, в молчании, и, будто загипнотизированные, смотрели друг на друга.

Наконец она закрыла рот и, с появившейся во взгляде жесткостью, тихо проговорила:

— Я считаю, Мод, ви — хитри злючка.

— Благоразумие — это не хитрость, мадам, и в моей просьбе к вам говорить ясным языком нет никакого злого умысла, — ответила я.

— Значить, моя блягоразюмна дьетка, ми тут вдвоем сидим за партия шахмат и решаем, кто кого уничтожит, — так?

— Я не позволю вам уничтожить меня, — возразила я, неожиданно вспыхнув.

Мадам встала и потерла рот рукой. Она казалась мне каким-то персонажем ночного кошмара. Я испугалась.

— Вы хотите обидеть меня! — вскричала я, едва ли понимая смысл прозвучавших слов.

— Если бы я хотеля, то ви заслюжиль. Ви стряшно злой, ma chère, или, может, просто приглюпи.

Послышался стук в дверь.

— Войдите! — сказала я с чувством облегчения.

Появилась горничная.

— Письмо, мэм, — проговорила горничная, протягивая его мне.

— Это мне! — прорычала мадам и схватила письмо.

Я заметила на конверте почерк дяди и фелтрамский штемпель.

Мадам сломала печать и стала читать. В письме было, наверное, всего несколько слов, потому что она только кинула взгляд на листок и тут же перевернула его, тут же заглянула в конверт, а потом опять вернулась к прочтенным строчкам.

Потом она сложила листок, провела ногтями по сгибу и в нерешительности посмотрела на меня.

— Ви — неблягодарни глюпишка! Я нанят мосье Руфин и, разюмееться, честен с моим наниматель. Я не желяю говорить с вами. Вот, ви можете прочесть.

Она кинула письмо на стол передо мной. В нем были только эти строки:

«Бартрам-Хо, 30 января 1845 г.


Дорогая мадам,

будьте любезны сегодняшним вечерним поездом в половине девятого отправиться в Дувр. Постели приготовлены.

С самым искренним почтением

Сайлас Руфин».

Не могу сказать, что в этом коротком послании испугало меня. Не сделанная ли с нажимом черта под словом «Дувр», такая неуместная и наполнявшая меня пусть и смутными, но ужасавшими подозрениями, что это условный знак?

Я спросила мадам:

— Почему слово «Дувр» подчеркнуто?

— Я знаю не больше, чем ви, глюпышка. Как я скажу вам, что быль в голове у вашего дяди, когда он сделаль этот пометка?

— Разве здесь нет какого-то особого смысла, мадам?

— И ви смеете так говорить? — воскликнула она, уже больше напоминая прежнюю мадам. — Ви или насмехаетесь надо мной, или совсем сталь глюпи!

Она позвонила, потребовала счет, повидалась с нашей хозяйкой; я же тем временем спешно готовилась в дорогу.

— Бросьте баулы — они прибудут в польни порядок за нами. Идемьте, дьетка, у нас только половин часа до поезд.

Никто так не суетился, как мадам, если выпадал случай. У дверей ждал кеб куда она меня торопливо и усадила. Предполагая, что она даст все нужные указания вознице, я откинулась на подушки, очень утомленная, уже сонная, хотя час был еще не поздний, и слышала, как она визгливо прощалась с подножки экипажа видела, как хлопала на ветру ее черная накидка, будто крылья ворона, кружившего над добычей.

Она села, и мы быстро покатили в потоке света, лившегося от фонарей и от витрин все еще открытых магазинов: везде был газ, везде сновали кебы, омнибусы и личные экипажи, наполнявшие улицы грохотом. Я, слишком утомленная, подавленная, почти не смотрела по сторонам. Мадам, наоборот, до самого вокзала ехала, высунув голову из окна.

— Где же остальные баулы? — спросила я, когда мадам поставила меня смотреть за ее баулом и моей дорожной сумкой в здании вокзала.

— Коридорный доставит в дрюгой кеб. Все будет в польни порядок с нами в поезд. Смотрите за этими два — ми возьмем их с собой в вагон.

И мы зашли в вагон; за нами внесли баул мадам и мою сумку. Мадам стояла в дверях и, наверное, отпугивала желавших сесть с нами пассажиров своим громадным ростом и резким голосом.

Наконец прозвенел колокол, она заняла свое место; дверь хлопнула, паровоз загудел, и мы тронулись.

Глава XXVI Наша спальня

Я провела ужасную ночь и вновь не смогла выспаться. Но порою я думаю, что мне в чай тогда что-то подмешивали, от чего меня одолевала неотвязная дремота. Ночь была очень темная, безлунная, и звезды скоро спрятались за облаками. Мадам, закутавшись в плед, сидела молча и размышляла. Я в своем углу, тоже закутанная, пыталась побороть сон. Мадам же явно решила, что я заснула, потому что вытащила из кармана кожаную фляжку и поднесла ко рту, распространив вокруг запах бренди.

Но напрасно я противилась расслабленности, исподволь овладевшей мною, — вскоре я уже погрузилась в глубокий сон без сновидений.

Меня разбудила мадам, вновь крайне суетливая. Она уже вынесла вещи и погрузила в поджидавший нас экипаж. Была ночь — все такая же темная, беззвездная. Я лишь наполовину проснулась. В сопровождении проводника из вагона, который нес наши пледы, мы прошли по освещенной двумя газовыми рожками платформе в самый ее конец, к маленькой дверке, и вышли.

Помню, мадам, вопреки обыкновению, не пожалела проводнику чаевых. Фонари на экипаже бросали загадочный свет; окунувшись в него на миг, мы заняли наши места.

— Пошель! — крикнула мадам и рывком подняла окно. Нас объяли тьма и тишина — чего уж лучше для размышлений.

Сон не восстановил мои силы, я чувствовала озноб и слабость, меня по-прежнему одолевала дремота, но я уже не могла заснуть.

Я клевала носом, то сознавая, где я, то почти нет; когда я пыталась представить себе Дувр, в голове плыли даже не мысли — какие-то грезы; но, слишком истомленная и вялая, я не задавала вопросов мадам, просто, откинувшись на подушки, смотрела на серые, под светом фонарей экипажа, живые изгороди, убегавшие назад, в темноту.

Мы свернули с большой дороги под прямым углом и остановились.

— Сойди и толькни — открито! — крикнула мадам вознице в окно.

Наверное, мы миновали ворота, потому что, когда опять покатили, мадам проревела, обращаясь ко мне:

— Добрались до гостинис!

Потом вновь была темнота и тишина, вновь беспамятство дремы, а очнувшись, я обнаружила, что экипаж стоит и мадам с низких ступенек у раскрытой двери расплачивается с возницей. Она сама внесла свой баул и мою сумку в дом. Я, сморенная усталостью, не думала об остальном нашем багаже.

Выходя из экипажа, я посмотрела направо, налево, но ничего не разглядела, кроме пятен света от фонарей на мощеной площадке перед дверью и на стене.

Мы вошли в холл, или в вестибюль, мадам затворила и, кажется, заперла дверь. Нас обступила кромешная тьма.

— Где свет, мадам… где люди? — спросила я, очнувшись.

— Четверти час, дьетка, но свет — всегда вот он. — Она пошарила где-то сбоку и через мгновение чиркнула шведской спичкой, а потом зажгла свечу.

Мы были в каменном вестибюле, справа виднелся сводчатый проход, слева во тьму уходили каменные стены галереи; винтовая лестница, достаточно широкая — мадам уже тащила по ней наверх свой баул, — начиналась под аркой в правом углу.

— Идемьте, дорогая дьетка, берите свой сумка… не забудьте плед, он вас не обременит.

— Но куда мы идем? Здесь никого! — сказала я, с удивлением оглядываясь вокруг. Странная какая-то была гостиница.

— Не важно, моя дорогая дьетка. Меня здесь знают и всегда приготовят мне мой комната, когда я известиль письмом. Идите за мной втихомольк.

И она стала подниматься со свечой в руке. Лестница была крутая, с протяженными маршами. На площадке третьего этажа мы свернули в длинный мрачный коридор. Мы не слышали ни единого звука и никого не видели, пока поднимались по лестнице.

— Voila![114] Вот она, мой дорогой стари комната. Входите, дражайший Мод.

И я вошла. Комната оказалась просторной, с высоким потолком, но была запущенная и унылая. Изножьем к окну стояла высокая кровать с пологом темно-зеленого плюша или бархата, пыльным и напоминавшим погребальный покров. Скудная мебель была старой, на полу возле кровати темнел прямоугольник вытертого ковра. В этой большой и мрачной комнате было холодно, будто в склепе, вид у нее был нежилой, но я заметила в камине золу. Неверный свет нашей свечи из бараньего жира усугублял гнетущее впечатление. Мадам поместила свечу на камин, заперла дверь и положила ключ в карман.

— Я всегда делаю так в гостинис, — сказала она, подмигнув мне. А потом с продолжительным «о-о-о-ох», выражавшим усталость и облегчение, она опустилась на стул. — Ми здесь наконес! — проговорила она. — Я обрадована. Это — ваша кровать. Моя — в гардеробной.

Она встала, взяла свечу; я последовала за мадам в гардеробную. Убогая складная кровать, стул и стол составляли всю ее меблировку; это был скорее чулан, чем гардеробная, не отделявшийся даже дверью от комнаты, в которой стояла кровать с пологом. Мы вернулись туда, и я, истомленная, изумленная, присела, зевая, на кровать.

— Надеюсь, нас вовремя разбудят к отходу судна, — сказала я.

— О да, никогда не подводиль… — не поднимая глаз от своего баула, проговорила она, поглощенная расстегиванием ремней.

Какой бы непривлекательной ни казалась мне моя постель, я хотела поскорее лечь и, совершив необходимое путешественнице омовение, наконец улеглась, но прежде добросовестно воткнула мою булавку-амулет с сургучной головкой в валик кровати.

От недремлющего ока мадам ничего не могло укрыться.

— Что такой, дорогая дьетка? — спросила она, подошла и стала разглядывать цыганский амулет… головку булавки, которая казалась крохотной божьей коровкой, опустившейся ко мне на постель.

— Ничего… амулет… причуда. Прошу вас, мадам, позвольте мне спать.

Еще раз оглядев булавку, повертев ее в пальцах, мадам вроде удовлетворила свое любопытство. Но, к несчастью, сама она совсем не хотела спать. Она распаковывала баул, вытаскивала и развешивала на спинке стула приобретенные в Лондоне туалеты: шелковые платья, шаль, что-то вроде кружевной наколки, тогда модной, и множество других вещей.

Суетная и неряшливейшая из женщин! Грязнуля дома — разряженный манекен на улице. Мадам поставила на камин зеркальце в квадратный фут и в нем любовалась собой, прикладывая наряд за нарядом, примеривая самодовольную улыбку на злобное и изношенное лицо.

Я понимала, что верный способ продлить мои мучения — это выразить недовольство, и я молчала. Наконец я крепко заснула, хотя перед глазами у меня все стояла костлявая фигура мадам — она задрапировалась серым в светло-вишневую полоску шелком и оглядывала себя через плечо в маленьком зеркальце для бритья, пристроенном на камине.

Утром я внезапно проснулась и села в постели, на миг позабыв о нашем путешествии. Но в следующий — все вспомнила.

— Мы не опоздаем, мадам?

— На судно? — спросила она с одной из своих чарующих улыбок и выпрыгнула из кровати. — Не сомневайтесь, они про нас не забыль. Еще два часа ждать.

— Из окон видно море?

— Нет, дражайший дьетка. Но ви посмотрите его вдоволь.

— Я, пожалуй, встану, — сказала я.

— Зачем спешить, моя дорогая Мод? Ви изнурены, ви что — корошо себя чьювствуете?

— Достаточно хорошо, чтобы встать. Мне будет, наверное, лучше, если я встану.

— Зачем спешить — незачем! И судно можно пряпустить. Ваш дядя, он сказаль мне вибрать.

— Здесь есть вода?

— Принесут.

— Пожалуйста, мадам, позвоните.

Она с готовностью дернула шнурок. Потом я узнала, что звонок не работал.

— Что сталось с моей цыганской булавкой? — вскричала я и почувствовала, как сердце у меня почему-то упало.

— О, эта штючка с красни головка? Наверно, свалилься на поль. Ми найдем, когда ви встанете.

Я подозревала, что мадам взяла ее, чтобы досадить мне. Это было в ее духе, не могу выразить, насколько утрата крохотного амулета расстроила и взволновала меня. Я искала булавку в кровати, я перевернула всю постель, искала везде. Но наконец отказалась от поисков.

— Ужасно! — вскричала я. — Кто-то выкрал ее, чтобы просто помучить меня.

Как дурочка (а я ею и была) я упала на кровать и, зарывшись лицом в подушку, расплакалась — от гнева и отчаяния.

Через какое-то время я, впрочем, перестала плакать. Я надеялась, что верну себе амулет. Если мадам выкрала его, он найдется. Но пока пропажа беспокоила меня как дурное предзнаменование.

— Боюсь, моя дорогая дьетка, вам не совсем корошо. Так престранно, что ви подняль шум из-за какой-то булявка! Никто не поверит! Ви согласен, что лючше, если вам завтракать в постель?

И она продолжала в том же тоне, пока я наконец не овладела собой и, решив, что не буду осложнять отношений с мадам, которая может сделать остаток путешествия для меня невыносимым и по прибытии мне навредить, спокойно сказала:

— Хорошо, мадам, я знаю, что веду себя очень глупо. Но я так давно берегла этот пустячок, эту крохотную булавку, что мне она стала дорога. Наверное, она потерялась, и я должна смириться, хотя смеяться, как вы, не могу. Что ж, я сейчас встану и оденусь.

— Вам лючше лежать, сколько можно, — проговорила мадам. — Но как ви хотель, — добавила она, видя, что я встаю.

Еще не успев полностью одеться, я спросила:

— Из окна вид красивый?

— Нет, — ответила мадам.

Я выглянула и увидела мрачный двор колодцем, в одной из четырех каменных стен которого было мое окно. Не пригрезилось ли мне все?

— Эта гостиница… — начала я в замешательстве. — Но гостиница ли это? О, это так похоже… это же внутренний двор в Бартраме-Хо!

Мадам всплеснула своими громадными руками, сделала фантастическое па и разразилась смехом в нос, похожим на крик попугая. А потом сказала:

— Дражайший Мод, разве не лёвки трюк?

Я была настолько поражена, что, онемев, только глупо озиралась вокруг, чем вызывала у мадам новые взрывы смеха.

— Мы в Бартраме-Хо! — выговорила я. — Как же это?

Ответом мне был все тот же смех. Мадам пустилась в свой вальпургиев танец, столь ей удававшийся.

— Я ошибаюсь — ведь так? Что это?

— Разюмееться, все только ошибка. Бартрам Хо совсем как Дувр — это известно всем филёсоф.

Я молча села и стала смотреть в темный глубокий колодец, пытаясь осознать действительность, понять, что все это значит.

— Хорошо, мадам, наверное, вы сумеете убедить моего дядю в вашей преданности и сообразительности. Но мне кажется, что его деньги потрачены впустую, а его указаниями вы пренебрегли.

— Ах! Не важно. Он меня простит. — Мадам захохотала.

Ее тон испугал меня. Ощущая какую-то неясную, но повергавшую в дрожь опасность, я начинала думать, что она действовала по макиавеллиевским указаниям своего господина.

— Значит, вы привезли меня обратно по распоряжению моего дяди?

— Разве я так сказаль?

— Нет. Но сказанное вами ничего другого означать не может, хотя я не в силах поверить этому. И зачем меня привезли сюда? В чем цель обмана… трюка? Я узнаю. Невозможно, чтобы мой дядя… мой родственник, джентльмен, участвовал в столь постыдной интриге.

— Сначала ви позавтракаете, дорогая Мод, а потом расскажете все вашему дяде, мосье Руфин, и послюшаете, что он скажет о моем столь чьюдовищни действий. Какой ерюнда, дьетка! Ви разве не понимать, что слючаются вещи и меняют планы вашего дяди? Разве ему не грозит арест? Bah! Ви все еще дьетка, ви не разюмнее дьетки. Одевайтесь, я похляпочу про завтрак.

Я не могла разобраться в интригах, жертвой которых оказалась. Почему меня так бесстыдно обманывали? Если было решено, что я должна оставаться здесь, для чего меня так далеко увозили, якобы отправляя во Францию? Почему доставили обратно тайно? Почему поместили в неудобной, нежилой комнате, на одном этаже с той спальней, в которой умер Чарк? В комнате, что была не с фасада дома, но смотрела в глубокий, заросший травой двор, который походил на заброшенное городское кладбище?

— Наверное, я могу пойти в свою комнату?

— Не сегодня, моя дорогая дьетка. Там все переставлено, когда ми уехаль. Комната подготовят через два-три день.

— Где Мэри Куинс? — спросила я.

— Мэри Квинс? Она едет за нами во Франс! — Ответ был нарочито нелепым. — Здесь не знают, в какой сторона ехать, что делать, еще день-два. Я иду за завтрак. Прящайте пока! — С этими словами мадам вышла, и мне показалось, что она, закрыв дверь, повернула ключ в замке.

Глава XXVII Заглядывает хорошо знакомое лицо

Если с вами не случалось подобного, вы не в силах себе представить мой гнев и испуг, когда я — какое жестокое оскорбление! — обнаружила, дергая дверь, что меня заперли.

Ключ оставался в замке — я видела в замочную скважину. Я звала мадам, трясла крепкую дубовую дверь, колотила по ней руками, стучала ногами, но — тщетно.

Я бросилась в смежную комнату, позабыв — если вообще обратила раньше внимание, — что из нее не вела дверь в галерею. В ярости, в растерянности и отчаянии, подобно узникам из романов, я метнулась к окнам и обследовала их.

Я была потрясена, я ужаснулась, обнаружив то, что видят упомянутые узники, — железные решетки на окнах! Прутья прочно сидели в дубовых оконных рамах; помимо этого каждое окно было закреплено винтами, так что не открывалось. Спальню превратили в темницу. У меня мелькнула мысль: может, все окна укреплены таким же образом? Но нет, решетки предусматривались только для этих окон.

Несколько минут я пребывала в полной растерянности, но потом сказала себе: вот он, час, когда надо устоять перед страхом и проявить весь свой ум.

Я взобралась на стул и осмотрела дубовую оконную раму. Мне показались свежими следы, кое-где оставленные инструментами на дереве. Винты тоже казались новыми. И винты, и царапины на раме были покрыты краской для маскировки.

Пока я осматривала окно, послышался звук от двери… осторожный поворот ключа в замке. Я подумала, что мадам решила застать меня врасплох. Она всегда подбиралась к двери неслышно, кошачьим шагом.

Я стояла посреди комнаты, лицом к мадам, когда она вошла.

— Зачем вы заперли дверь? — потребовала я ответа.

С хитрой улыбкой она проскользнула в комнату и быстро заперла дверь.

— Тс-с! — прошептала мадам, подняла широкую ладонь к лицу, втянула щеки и кинула взгляд через плечо в сторону коридора. — Тс-с! Тихо, дьетка, я вам такой наговорю сию минут! — Она помолчала, приложив ухо к двери и прислушиваясь. Теперь слюшайте мой россказнь, ma chère. Бейлиф в доме… два-три-пять такие нагли человек! И еще с ними один, не лючше их самих, — мебель описивает… ми не дадим, чтобы он здесь, в комнаты, описял, дорогая Мод.

— Вы оставили ключ в двери с той стороны не для того, чтобы их не впустить, — опровергла я ее, — но чтобы меня не выпустить, мадам.

Разве я оставиля ключ в дверь? — воскликнула мадам, всплеснув руками с видом такого неподдельного ужаса, что я на миг растерялась.

Ложь этой женщины часто сбивала с толку, но редко была убедительна.

— Я по-настоящему говорю, Мод: все переворот, волнения — они повредят бедни моя голова.

— А зачем окна укреплены решеткой? — зашептала я, с яростью указывая пальцем на мрачные окна.

— Сорок лет… больше уже прошель — тогда сэр Филипп Эйльмер жиль в доме, этот комнат считаль дьетская, держаль здесь дьеток и боялься, чтоб не випали.

— Вы присмотритесь — эти решетки совсем недавно поставлены; винты — новые, отметины на дереве — свежие.

— О, в самой дело! — воскликнула мадам с подчеркнутым ужасом в голосе. — Но, моя дорогая, мне так наговорили там, внизу, когда я спросиль причина! Дайте я посмотрю.

И мадам взобралась на стул, с явным любопытством осмотрела окно, однако не согласилась со мной, что плотничали здесь недавно.

Мне кажется, ничто не раздражает так, как подобная фальшь, смысл которой — отвергать очевидное.

— Вы хотите сказать, мадам, что действительно думаете, будто этим укреплениям сорок лет?

— Почем я знаю, дьетка! Где видно, что сорок, а не четыренадцать! Bah! Ми лючше подумаем про дрюгой вещь. Эти нагли люди! Я обрядована, что вижу решетка и винт, замок и ключ по меньшая мере в наш комната, чтобы им к нам не бывать!

В этот момент постучали. Мадам гнусаво выкрикнула: «Минунтку!» — осторожно приоткрыла дверь и высунула голову.

— О, все в порядок. Отойдите… ничего больше… отойдите прочь.

— Кто там? — вскричала я.

— Помалькивать! — категорично проговорила мадам кому-то за дверью… кому-то, чей голос мне показался знакомым. — Отойдите прочь.

Мадам опять выскользнула из комнаты, заперла дверь, но теперь сразу же вернулась, неся поднос с приготовленным завтраком.

Наверное, она опасалась, что я попробую вырваться из своей темницы и убежать, но тогда у меня не было такой мысли. Торопливо опустив поднос на пол возле порога, она заперла дверь изнутри.

Мой завтрак свелся к глотку-другому чаю, но пищеварение мадам никак не зависело от ее настроения, и она ела с волчьим аппетитом. Этому процессу всегда сопутствовало гробовое молчание. Покончив с завтраком, она предложила пойти разведать, что же с моим дядей, — арестован он или нет.

— А если они упрячут бедни стари жентльмен — как ви виряжаете? — в каталяшка, куда ми отправимся, моя дорогая Мод, — в Ноуль или в Эльверстон? Ви дольжны решать.

И она исчезла, заперши меня, как и раньше. По старой привычке — а она всегда запиралась в комнате и оставляла ключ в замке — на этот раз она опять забыла вытащить ключ.

Я же в унынии закончила свой бесхитростный туалет, размышляя о том, сколько было лжи в словах мадам и была ли хоть какая-то доля правды. Потом я заглянула в грязный внутренний двор, в этот глубокий сырой темный колодец, и подумала: «Как мог убийца, не сорвавшись, забраться на такую высоту, как мог не разбудить заснувшего игрока?.. Но у меня-то железные решетки на окнах. Какая я дурочка — возмущалась тем, что служит моей безопасности!»

Я очень старалась приободриться и не подпускала мрачные мысли совсем уж близко. Но все же мне хотелось, чтобы моя комната была с фасада, чтобы вид из окна был не таким безрадостным.

Борясь со страхом, я заглядывала во двор, как вдруг услышала быстрые шаги в коридоре, а потом звук ключа, поворачиваемого в замке.

Охваченная ужасом, я отпрянула в угол; я не сводила глаз с двери. Она приоткрылась, и Мэг Хокс просунула свою черноволосую голову в щель.

— О Мэг! — вскричала я. — Слава Богу!

— Я догадалась, что это вы тут, мисс Мод. Я боюсь, мисс…

Дочь мельника была бледная, глаза у нее покраснели и опухли от слез.

— О Мэг! Ради бога — что все это значит?

— Я не смею войти к вам. Старуха француженка пошла вниз и заперла дверь в коридоре, а меня поставила сторожить. Они думают, мне до вас нету дела, — как им самим. Я не все знаю, но побольше ее. Ей ничего не говорят, она ж пьянчуга — значит, ненадежная и может проболтаться. А я кое-что слыхала, когда папаша и мистер Дадли вели разговор на мельнице… Да они думают, я так — пришла, ушла; а я способна одно с другим сложить. И вот что: не ешьте тут и не пейте ничего, мисс. А это — спрячьте… черный, но чистый как-никак! — Девушка вытащила ломоть грубого хлеба из-под фартука. — Смотрите ж, спрячьте! И пейте только воду вот из кувшина — родниковая.

— О Мэг! Мэг! Я понимаю, о чем вы, — проговорила я едва слышно.

— Ой, мисс, боюсь я, что они попробуют… попробуют покончить с вами так или этак. Как стемнеет, я пойду к вашим друзьям; раньше я не осмелюсь… Доберусь до Элверстона, до вашей леди-кузины, и приведу их всех сюда, так что не падайте духом. Мэг Хокс постоит за вас. Вы были ко мне добрей отца с матерью, добрей кого ни возьми… — И она обхватила меня за талию, спрятала лицо у меня на груди. — Я жизни для вас не пожалею, милая, и, ежели они вас обидят, я себя убью.

Через минуту она была вновь непреклонной Мэг.

— Больше ни слова, — проговорила она своим прежним тоном. — И не пробуйте выбраться отсюда — они убьют вас… вы сами не сможете выбраться. Оставьте это мне. До двух-трех часов ночи ничего такого они не учинят. А я приведу сюда ваших друзей куда раньше. Не падайте духом, вот что, милая.

Потом она, наверное, услышала приближавшиеся шаги — или ей почудилось, — но девушка оборвала себя своим «Тс-с!».

Ее бледное, взволнованное лицо исчезло, дверь быстро и бесшумно закрылась, а ключ опять повернулся в замке.

Мэг вела свою грубоватую речь еле слышно, почти шепотом, но даже прорицание, выкрикнутое пифией, не отдалось бы в моих ушах таким громоподобным эхом. Она и представить себе не могла, как я была испугана. Я слушала ее, а мои глаза, должно быть, остекленели, и кровь стыла у меня в жилах. Она не знала, что каждое ее слово жгло мой мозг адским пламенем. Она высказала свое страшное предостережение напрямик; была точной и краткой. Да, как хирург, который режет быстро и уверенно, она была милосердной со мной, потому что не медлила, не запиналась, не говорила уклончиво — не кромсала мою душу, не подвергала ее варварской пытке… Мадам пока не появлялась. И я, сев у окна, попробовала обдумать свое положение. Разум бездействовал, зато разыгравшееся воображение рисовало жуткие картины; но я воспринимала их отстраненно, как мы порой смотрим во сне на отрубленные головы и дома, обращенные пожаром в кучку пепла. Мне казалось, что все это происходит со мной не на самом деле. Помню, я сидела у окна, всматривалась в каменную стену напротив, как человек, который не может — хотя и старается — увидеть что-то отчетливо, и каждую минуту прижимала руку к виску со словами: «О, этого не случится… не случится… о нет! Никогда! Этого не может быть!»

Такой и застала меня, вернувшись, мадам.

Но мрачная долина смерти внушает страхи разного свойства: «великую тьму» будоражат непостижимые голоса, пронизывают неведомые огни; за оцепенением и изнеможением следует взрыв буйного ужаса. И за долгие часы пути по этой долине я познала все — агонию, сменяющуюся летаргией, и летаргию, которая вновь оборачивается неистовством… Порою я удивляюсь, что смогла сохранить рассудок, пройдя через это испытание.

Мадам, войдя, заперла дверь и занялась своим делом. Она не обращала внимания на «дьетку», напевала в нос какие-то французские песенки и, самодовольно улыбаясь, разглядывала свои новые шелка при свете дня… Внезапно я поразилась — какой мрак, а ведь еще рано! Я посмотрела на свои часы. Мне стоило немалых усилий понять, что показывали стрелки. Четыре часа. Четыре часа! Темнело в пять. Через час наступала ночь!

— Мадам, который же час? Уже вечер? — Сбитая с толку, я прижимала руку ко лбу.

— Два… три минут пятого. Быль четыре без пять минут, когда я зашля, — ответила она, не прерывая своего занятия, — она рассматривала чиненые кружева у самого окна.

— О мадам! Мадам! Мне страшно! — вскричала я безумным и жалобным голосом; я схватила ее за руку и заглянула ей в лицо, как человек, испускающий последний вздох, глядит в Небеса. Мадам тоже казалась испуганной, когда смотрела на меня. Наконец она, стряхнув мою руку, довольно раздраженно спросила:

— Про что ви, дьетка?

— О, спасите меня, мадам! О, спасите меня! Спасите меня, мадам! — умоляла я, позабыв все другие слова от полнейшего ужаса; я цеплялась за ее платье и, с искаженным мукой лицом, вглядывалась в глаза этой мрачной Атропос{43}.

— Спасти вас! Спасти! Какой niaiserie[115].

— О мадам! О дорогая мадам! Ради бога, только вызволите меня… избавьте меня от этого, и я буду всю жизнь делать для вас что ни попросите! Буду… буду, мадам, буду! О, спасите меня! Спасите меня! Спасите меня! — В отчаянии я цеплялась за мадам как за ангела-хранителя.

— Но кто сказаль вам, дьетка, что ви в опасность? — спросила мадам, и на меня, будто тень, опустился ее ведьмовской взгляд.

— Это так, мадам… так… я в большой опасности! О мадам, подумайте обо мне… пожалейте меня. Нет никого, кто бы помог мне… никого, кроме Бога и вас!

Все это время мадам мрачно изучала мое лицо, будто читала на нем мою судьбу.

— Может, и так — почем я знаю? Может, ваш дядя безюмны… может, ви безюмны. Ви всегда быль мой вряг. И какой мне дело?

Я вновь неистово молила ее, стискивала ее в объятиях, я заклинала ее со смертной горечью.

— Я не верю вам, малишка Мод. Ви маленьки мошеннис… petite traitresse![116] Поразмислите, если способен, как ви всегда относилься к мадам. Ви пробоваль навредить мне — ви сговорилься со скверни прислюга в Ноуль погубить меня, а здесь хотите, чтобы я держаля ваш сторона! Ви никогда не слюшаль меня… никогда не жалель меня… ви вместе со всеми гналь меня из ваш дом, будто я вольк. И что ви хотите от меня теперь? Bah!

Это издевательское «Bah!» прозвучало в моих ушах как удар грома.

— Говорю вам, ви безюмны, petite insolente[117], если думаете, что ви для меня больше значить, чем для бедни заяс гончая… чем для птис, которая вирвалься, oiseleur[118]. Мне нет дело. Мне не может быть дело до вас. Ваш черед страдать. Ляжитесь на ваш постель и страдайте втихомольк.

Глава XXVIII Кларет с изюминкой

Я не легла. Но я впала в отчаяние. Я кружила и кружила по комнате, ломая руки в безумном страхе. Я бросилась на колени возле кровати — и не могла молиться. Только дрожала и стонала, сжимая руки, обратив безумный от ужаса взор к Небу. Наверное, мадам, при всей ее жестокости, была смущена. О том, что мне собирались причинить зло, она наверняка знала, но, видимо, Мэг Хокс не ошиблась, когда говорила, что они не до конца посвятили ее в свои замыслы.

За отчаянием последовала иная пытка. Внезапно моим умом безраздельно завладела мысль о Мэг Хокс, о ее плане и о моем возможном спасении. Дорога в Элверстон в одном месте поднимается вверх, и там она неожиданно поворачивает — у двух гигантов ясеней справа, между которыми на обочине стоит дорожный знак, увитый плющом. Когда я ездила в Элверстон и возвращалась оттуда, я не особенно приглядывалась к этому месту, но теперь оно было перед моими глазами: тоненький серпик луны проливал над ясенями слабый свет, а по дороге, спиной ко мне, взбиралась… медленно взбиралась Мэг Хокс. Картина перед глазами была все та же — то же движение на месте, и меня неотступно терзало чудовищное нетерпение.

Я сидела на кровати и напряженно смотрела в дальний угол комнаты. Когда образ Мэг Хокс тускнел в моем сознании, я замечала мадам, которая переводила мрачный взгляд с одного предмета в комнате на другой, явно размышляя над какой-то загадкой, — раздраженная до крайности. Она то ворчала, то выпячивала свои громадные губы, то поджимала их.

Потом мадам отлучилась в «гардеробную», где пропадала минут десять, а когда вернулась, блеск в ее глазах, краска на лице и особый запах дали понять, что она отведала своего излюбленного укрепляющего.

Я не двинулась с места, пока она отсутствовала.

Теперь она остановилась посреди комнаты и посмотрела на меня взглядом — других слов не найду — дикого зверя.

— Ви такой скритни семья, ви, Руфин, ви такой хитри. Я ненавижу хитри люди. Клянусь честь, я повидаю мистер Сайляс Руфин и спряшу, что у него на уме. Я слишаля, он говориль старой Уаитт, что мистер Дадли уезжает сегодня вечер. Он скажет мне все, или я сделаю échec et mat aussi vrai que je vis[119].

Мадам едва закончила фразу, а меня уже вновь поглотила картина: Мэг Хокс взбирается по крутой дороге, но никак не может одолеть подъем к Элверстону. И я мысленно взмолилась, чтобы она благополучно достигла цели. Тщетная молитва измученной души! План Мэг, как потом выяснилось, был сорван, она не смогла добраться до Элверстона вовремя.

Мадам еще раз посетила «гардеробную», но настроение ее не улучшилось. Она ходила по комнате и, натыкаясь на скудную мебель, отталкивала ее в стороны. От удара ее ноги с жутким грохотом отлетел пустой баул, и мадам выругалась по-французски. Она вышагивала и вышагивала по комнате, не переставая бормотала и резко поворачивала у стены. Наконец она выскочила за дверь. Наверное, она считала, что ее обошли доверием касательно того, что уготовано мне.

Уже был поздний час, а помощь не приходила! Помнится, я никак не могла унять жуткую дрожь.

Я прислушивалась, стараясь уловить сигнал, обещавший освобождение… Каждый отдаленный звук, наполовину заглушаемый ударами сердца, отдавался во мне мольбой: «О Мэг!.. О кузина Моника!.. О, придите!.. Господи, спаси меня! Господи, смилуйся надо мной!» Мне казалось, я слышала гул голосов. Не из комнаты ли дяди Сайласа? Может, подвыпившая мадам расшумелась? А может — Боже милостивый! — может, явились друзья? Я вскочила. Я прислушивалась и дрожала от волнения. Или мне все почудилось? В самом ли деле я что-то слышала? Я бросилась к двери, и она — открылась. Мадам так попотчевала себя укрепляющим, что забыла запереть дверь. В конце галереи в двери торчал ключ. Эта дверь тоже была не заперта. Я опрометью выбежала из галереи. Приглушенный расстоянием звук голосов доносился из комнаты дяди. Не знаю каким образом, но я очутилась на площадке лестницы — один пролет отделял меня от дядиной комнаты. Рука моя была на перилах, я шагнула на первую ступеньку — и увидела внизу, в слабом свете от большого окна этажом ниже, громадную фигуру… Она поднималась… Голос произнес: «Тише!» Я попятилась, но в то же мгновение мне послышался — и я, охваченная возбуждением, не усомнилась — голос леди Ноуллз из дядиной комнаты.

Не знаю, как это случилось, но я вошла в его комнату. Вошла будто призрак. Я сама пугалась своего состояния.

Леди Ноуллз там не было — только мадам и мой опекун.

Никогда не забуду устремленный на меня взгляд дяди Сайласа, сжавшегося от безумного страха, казалось, не меньшего, чем мой.

Должно быть, видом я напоминала мертвеца, который только что встал из могилы.

— Что это? Откуда вы явились? — едва слышно спросил дядя.

— Смерть! Смерть! — раздался шепот с места, где я застыла от ужаса.

— О чем она?.. Что все это значит? — проговорил дядя Сайлас, с поразительной быстротой овладевший собой, и бросил испепеляющий взгляд на мадам. — Вы считаете возможным нарушить мои ясные указания и позволить ей бродить по дому в такой час?

— Смерть! Смерть! О, молитесь Господу о себе и обо мне! — произнесла я тем же загробным шепотом.

Дядя вновь обратил на меня странный взгляд, а через секунду-другую — он, казалось, успел полностью овладеть собой — проговорил невозмутимо и резко:

— Вы слишком доверяетесь воображению, племянница. Состояние вашей души тревожит. Вам нужен доктор.

— О дядя, сжальтесь надо мной! О дядя, вы праведны! Вы добры… вы добры, вспомните же об этом!.. Вы не можете… вы не можете… не можете… О, вспомните о вашем брате, который всегда сочувствовал вам. Он видит меня здесь. Он видит нас обоих! О, спасите меня, дядя, спасите меня, и я все отдам вам. Я буду молить Бога за вас… Я никогда не забуду вашу доброту и милосердие. Но не держите меня в неопределенности. Если я должна погибнуть, о, ради бога, поразите меня сейчас.

— Вы всегда были странной, племянница, и я начинаю думать, что вы не в себе, — проговорил он тем же резким тоном.

— О дядя! О! Неужели?! Неужели я безумна?

— Надеюсь, нет. Но вы не заставите усомниться в своем здравомыслии, если выкажете желание не отступать от него. — Затем, указывая на меня пальцем, он обернулся к мадам и произнес голосом, полным ярости: — Что сие значит? Почему она здесь?

Мадам разразилась визгливым потоком слов, но я ничего не слышала. Я душой устремлялась к дяде: он судил мою жизнь, перед ним я, страждущая, стояла с мольбой.

Та ночь была чудовищной. Я видела людей неотчетливо, и они — улыбающиеся или нахмуренные — казались мне сотворенными из дыма, из светящегося пара, я могла бы простереть руку сквозь эту пелену перед моими глазами. Они окружали меня подобно злобным духам.

— Против вас нет злого умысла, чё… побери, нет, — проговорил дядя, впервые разволновавшись. — Мадам объяснила вам, почему вы сменили комнату. Вы говорили ей про бейлифов — так ведь? — В гневе топнув ногой, он обратился к мадам, чьи гнусавые рулады не затихали ни на минуту.

Да, она говорила мне об этом… всего несколько часов прошло с тех пор, но теперь я услышала будто отзвук слов, прозвучавших месяц назад.

— Вам нельзя расхаживать по дому, ч-ч-чё… побери, когда здесь бейлифы. Довольно. Тема исчерпана. Отправляйтесь в свою комнату, Мод, и не сердите меня. Будьте умницей. — Он попытался улыбнуться при последних словах и мягким трепетным голосом хотел успокоить меня, но взгляд его был прежним — угрюмым — и улыбка была будто смертный оскал, а его мягкий голос… о, я бы меньше пугалась, слыша чей-нибудь яростный рев. — Ну вот, мадам, она уйдет спокойно. Зовите, если потребуется помощь. И больше не допускайте такого.

— Идемте, Мод, — проговорила мадам, слабо беря меня за руку. — Идемте, мой дрюг.

И я пошла. Вы можете удивляться. Что же, удивляйтесь — как и тому, что сильные мужчины покорно идут через комнату для газетчиков к виселице, благодарят за любезность тюремщиков, которые прощаются с ними, поправляют у себя на шее петлю. Вы не догадывались, что они отказываются вести последнюю битву за жизнь с чуждой щепетильности энергией, вселяемой ужасом, потому что оставляют жизнь хладнокровно, овладев арифметикой отчаяния?..

Я поднялась по лестнице как сомнамбула. Я даже ускорила шаг, приближаясь к моей комнате. Я вошла и встала, как привидение, у окна, заглянула в мрачный колодец… Над ним висел тонкий серп луны, сияя в морозном небе, полном звезд. За скатом крыши напротив ширилась темная синева ночи — безбрежное поле славного герба, по которому узнают неизъяснимого Творца. Для меня то был скорбный свиток… сонм неумолимых свидетелей, холодно взирающих на мои муки.

Я отвернулась от окна и, присев, опустила голову на руки. И вдруг выпрямилась — картина дядиной комнаты, в беспорядке, с дорожными сумками, черными баулами на полу возле стола, с ящиком для письменных принадлежностей, картонкой для шляпы, зонтиком, пальто, пледами и шарфами, приготовленными в дорогу, в первый раз достигла моего сознания. Mise en scène, во всех подробностях, встала перед моими глазами, и я забеспокоилась: «Куда он едет? Когда? Может, он собирается увезти меня отсюда в дом умалишенных?» Я начала задаваться мучительными вопросами: «Я в самом деле… в самом деле лишилась ума? Все это сон или явь?»

Я вспомнила, как худощавый любезный джентльмен, с высоким лбом, седой, в черном бархатном жилете, зашел в наш вагон, когда мы ехали из Лондона, и обратился ко мне, как мадам прошептала джентльмену что-то и он произнес «О!» приглушенным голосом, как, вскинув брови, посмотрел на меня, но ко мне уже больше не обращался, говорил только с мадам, а на следующей станции, взяв шляпу и вещи, перебрался в соседний вагон. Может быть, она сказала ему, что я сумасшедшая?

Решетки на окнах! Мадам почти неотлучно при мне! Страшные намеки дяди! Мои собственные чудовищные ощущения! Все эти свидетельства завертелись у меня в мозгу огненным колесом.

В дверь постучали.

О Мэг!.. Не Мэг ли это?

Нет, то была старуха Уайт, она шепталась о чем-то с мадам, чуть приоткрывшей дверь.

Потом мадам приблизилась ко мне с маленьким серебряным подносом, на котором стояли кувшин и стакан. Дядя Сайлас во всем старался показать себя джентльменом.

— Випейте, Мод, — сказала мадам, приподняв крышку кувшина, и с явным удовольствием втянула носом запах.

Я не могла. Я бы выпила, будь я в состоянии сделать хоть глоток, — обезумев от страха, я выпустила из мыслей предостережение Мэг.

Вдруг мадам вспомнила о своей оплошности в тот вечер и тронула дверь — она была заперта. Мадам вытащила ключ из кармана и спрятала у себя на груди.

— Ви распоряжайтесь эти комнаты сами, ma chère, я сплю сегодня внизу. — Она рассеянно налила в стакан подогретого кларета и выпила. — Превосходен — и незаметно, как випиля. Но превосходен. А ви — випейте!

— Не хочется, — сказала я.

Мадам же, не стесняясь, выпила еще.

— Кряйне любезно, разюмееться, ничего не послать для мадам, впрочем, не важно… — Она пустилась разглагольствовать в том же тоне, дерзком, язвительном, время от времени разражаясь громким смехом.

Потом мне говорили, что она их перепугала. Мадам в опьянении бывала буйной. Она шумела внизу, ссорилась. Она думала, что меня той ночью должны были увезти в какое-то уединенное и надежное место, а значит, ей полагалось хорошее вознаграждение за службу и за лжесвидетельства, которые она впоследствии даст. Но ей доверили не всю правду. Вся была известна только троим.

Я так никогда и не узнала в точности, но предполагаю, что в кларет, который пила мадам, было подмешано снотворное. Мадам могла много выпить, от чего только краснела и приходила в возбуждение. Перескажу, ручаясь за свои слова, то, что видела, а видела я, как мадам, покончив с кларетом, легла на мою кровать и — теперь я это знаю — уснула. Но тогда я думала, что она лишь притворяется, будто спит, а на самом деле наблюдает за мной.

Примерно час спустя я вдруг услышала, как что-то слабо звякнуло во дворе внизу. Я выглянула, но ничего не увидела. Звук повторялся еще и еще — чаще… реже. Наконец в глубокой тени под дальней стеной я вроде бы различила фигуру, которая то выпрямлялась, то склонялась к земле. Фигура едва выступала из тьмы, и я видела ее смутно.

Будто молнией меня поразила мысль: «Они роют мне могилу».

После недолгого оцепенения я заметалась по комнате, ломая руки и прерывавшимся от безумного страха шепотом вознося молитвы. А потом меня объял покой, чудовищный покой, который, наверное, снисходит на того, кто проплыл через Врата изменника{44}, оставляя и жизнь, и надежду, и тревогу позади.

Вдруг в мою дверь очень тихо стукнули, потом еще раз — как стучит почтальон. Сама не знаю почему, но я не ответила. Ответь я и таким образом покажи, что бодрствую, моя участь, наверное, была бы решена. Я стояла посреди комнаты и смотрела на дверь, ожидая, что она откроется и впустит целый сонм духов.

Глава XXIX Смертный час

Ночь была очень тихая и морозная. Моя свеча давно догорела. Но от неяркой луны возле окна на полу лежал желтый прямоугольник света, остальное же пространство комнаты для глаз, менее привычных к ночному светилу, чем мои, показалось бы кромешной тьмой. Теперь я точно слышала тихий шепот под дверью. Ясно: я в осаде! Приближалась развязка, и я, как ни странно, вдруг сделалась тверда духом и овладела собой. Это был, однако, не спад чудовищного возбуждения, но, напротив, такое напряжение нервов, какое я не в силах описать.

Наверное, люди за дверью очень боялись выдать себя, но крепкий пол, без единой скрипящей доски, давал им возможность двигаться бесшумно. Мне повезло, что в доме находились трое, кого эти люди хотели ввести в заблуждение касательно моей судьбы. Уже это вынуждало их действовать с крайней осторожностью. Они предполагали, что я сдвинула мебель к двери, и опасались, что придется отодвигать и разбирать ее, а значит, будет грохот, будут крики и, возможно, продолжительная борьба.

Я остановилась на некотором расстоянии от двери — не берусь его определить — в той же позе; я боялась шелохнуться и не сводила с двери глаз.

Вдруг странный скрежет над моей головой заставил меня отвлечься. Звук был такой, будто пилили, но при этом доносился еще и какой-то скрип, какой-то слабый, но непрекращавшийся гул, совершенно необъяснимый. Звук шел с крыши в стороне, противоположной двери, и я скользнула в ту сторону, там я укрылась за старым неуклюжим шкафом. Мне показалось, что в комнате сделалось темнее. Выглянув из-за шкафа, я увидела в окне человека — он только что сполз с крыши и стоял на подоконнике. Человек выпустил веревку, которой был, впрочем, крепко обвязан, и обеими руками, с видимым усилием, тянул за что-то сбоку в окне; еще мгновение — и окно вместе с решеткой бесшумно открылось, хлынул ночной морозный воздух, а человек — теперь я видела, что это Дадли Руфин, — опустился на колени на подоконнике, прислушался — и ступил в комнату. Его шаг был бесшумен, голова — непокрыта, на нем была его обычная короткая охотничья куртка.

Я прижалась к полу в своем укрытии. Мгновение, как мне показалось, он стоял в нерешительности, а потом вытащил из кармана орудие, которое я отчетливо разглядела в слабом лунном свете. Представьте себе молоток, один конец которого выкован в виде выступающего заостренного зубца, а рукоятка — немного длиннее обычной. Крадучись, Дадли вернулся к окну и торопливо осмотрел орудие. Испробовал вес, раз-другой тряхнув в руке. Потом он приладился — как лучше держать, примерился — как ударить, и сделал два-три пробных взмаха в воздухе.

Чудовищно спокойная, я застыла в своем укрытии — сжав зубы, я приготовилась драться как тигрица за жизнь, когда буду обнаружена. Я решила, что дальше он зажжет спичку. Мне показалось, что на подоконнике стоял фонарь. Но я не угадала. Двигаясь ощупью, он прокрался, — что меня, различавшую предметы в комнате, удивило, — к моей кровати, расположение которой он явно знал, и ненадолго склонился… Мадам дышала ровно, глубоко — она крепко спала. Вдруг он осторожно опустил свою левую руку на ее лицо, и почти тотчас послышался хруст, а вслед за ним — безумный вскрик, за две-три секунды перешедший в вой, которым, должно быть, полнится дом с привидениями… еще был судорожный звук бега — ноги и руки ее колотили по кровати. А потом он нанес второй удар, отскочил, задыхаясь, на шаг-другой и окаменел. Я слышала, как жутко сотрясалась кровать от конвульсий убиенной и умиравшей женщины. То был ужасный звук — как будто дрожало дерево и шелестели листья. Потом он опять подступил к кровати, и я услышала еще один этот страшный удар… Безмолвие… Еще удар… Безмолвие… И сатанинская хирургия завершилась. Я, наверное, уже теряла сознание, но вздрогнула от слабого звука за дверью, совсем близко от меня, — там, очевидно, кто-то оставался на страже. В дверь тихонько постучали.

— Кто там? — хрипло прошептал Дадли.

— Друг, — прозвучал мягкий голос в ответ.

Появился ключ, дверь была быстро отперта, и вошел дядя Сайлас. Я увидела эту хрупкую высокую белую фигуру, серебряные власы, как те, что украшали почтенную голову Джона Уэсли{45}, и тонкую белую руку… Так близко от моего лица была эта рука, что я боялась дохнуть. Я заметила, как нервно подергивались его пальцы. Вместе с ним в комнату проникли запахи одеколона и эфира.

Дадли теперь дрожал, как в приступе болотной лихорадки.

— Смотрите, что вы заставили меня сделать! — в бешенстве заговорил он.

— Спокойно, сэр! — сказал старик, стоявший рядом со мной.

— Да, проклятый старый убийца, у меня хватило духу сделать это для вас.

— Будет, Дадли, мой мальчик, не горячитесь, дело сделано — праведное или нет, — мы уже ничего не поправим. Вам надо успокоиться, — проговорил старик с некоторой мягкостью в голосе.

Дадли застонал.

— Кто бы ни был советчик, выиграли вы, Дадли, — сказал дядя Сайлас.

Они оба недолго помолчали.

— Надеюсь, никто не слышал, — сказал дядя.

Дадли прошел к окну и остановился там.

— Соберитесь, Дадли, вам с Хоксом нужно спешить. Вы же знаете, вам нужно убрать это.

— Я и так уже наделал дел — дальше некуда. Ничего больше не сделаю. Я не дотронусь… Не хочу пачкать руки. Уж лучше б я был простым солдатом. Поступайте, как вам с Хоксом вздумается. Я и близко не подойду. Черт бы побрал вас обоих и — его вот! — Он с силой швырнул молоток на пол.

— Ну, ну, Дадли, образумьтесь, дорогой мой мальчик. Чего вы испугались, что за каприз? Ведь вы не будете шуметь, нет?

— О-о, боже мой! — прохрипел Дадли и провел по лбу ладонью.

— Ну, ну, через минутку вы успокоитесь, — продолжал старик.

— Вы говорили, без боли ей это станется. Знал бы я, что она будет так кричать, я б никогда не сделал этого. Дьявольское вранье. Такого дьявольского злодея, как вы, свет не видывал.

— Хватит, Дадли! — сказал старик, задыхаясь, но решительным тоном. — Соберитесь. Если желаете выйти из игры, что ж… Жаль только, что вступили. Все это важно для вас — не столько для меня.

— Для вас… — сквозь зубы повторил за стариком Дадли. — Слышал, слышал!

— Сэр, — прорычал старик тем же сдавленным голосом, — вам надо было подумать раньше. Совершённым вы всего лишь приблизили свой уход из мира на год, на два; впрочем, год-два кое-что значат. Поступайте, как сами решите.

— Стойте, стойте! Я знаю, теперь уже все решено раз и навсегда. Ежели я сделал такое, за что теперь проклят, так дайте сказать человеку. Мне-то… мне наплевать, что я ввязался в игру.

— Ну вот… вот… этого и держитесь. Здесь баул и сумка — сменим указания… Баул и сумку нужно забрать отсюда. В бауле есть драгоценности. Вам видно? Свету бы!

— Лучше без света. Я вижу. Лучше б скорей отсюда… Ну, баул…

— Тащите его к окну, — сказал старик и наконец прошел в комнату.

В этот ужасный момент мне было даровано хладнокровие и я знала, что все зависит от моей быстроты и решительности. Я встала. Я часто думаю, что будь на мне в ту ночь платье не из кашемира, а из шелка, оно бы зашуршало и выдало меня.

Я отчетливо видела дядю, высокого, согбенного, с почтенной, убеленной сединами головой, — он стоял между мною и желтым прямоугольником лунного света у окна, стоял, будто карточная фигура.

Он говорил: «Вон туда!» — и указывал длинными пальцами на сокращавшийся прямоугольник слабого света. Дверь была на четверть открытой, и, как только Дадли потащил из «гардеробной» по полу к окну тяжелый баул мадам — а в нем лежала моя шкатулка с драгоценностями, я, мысленно воззвав к Небесам о помощи, на цыпочках выскользнула из комнаты.

Я повернула, совершенно случайно, направо и пошла длинной темной галереей. Я не бежала, опасаясь произвести малейший шум, но шла на цыпочках, подгоняемая ужасом. Галерею пересекала другая, слева от меня кончавшаяся большим окном, через которое заглядывала мрачная ночь. Я инстинктивно выбрала темную сторону и вновь повернула направо. Торопливо идя по длинному, сумрачному переходу, я вздрогнула, когда увидела футах в тридцати свет — сверху, с потолка. В этом свете, падавшем от фонаря из конюшни, я различила лестницу, по которой, казалось, прямо со звездного неба — ведь мне в лицо веяло холодным дыханием ночи, — спускался Дикон Хокс с таким, несмотря на свое увечье, проворством, что у меня не оставалось времени на размышления.

Он присел на последней ступеньке лестницы и подтянул ремни, закреплявшие его деревянную ногу.

Слева от меня был дверной проем без двери. Я шагнула туда… Коротенький коридор, футов в шесть, вел, наверное, к черному ходу, но дверь оказалась запертой.

Я стояла в этой нише, не дававшей укрытия, когда Чурбан, с фонарем в руке, проковылял мимо. Я подумала, что он собирался незамеченным подслушать своего господина, потому что остановился невдалеке от места, где я затаилась, дунул на свечу в фонаре и щипком загасил длинный огарок.

Мгновение он прислушивался, а потом осторожно заковылял по галерее, которую я только что пересекла, и повернул в сторону комнаты, где совершилось преступление и где скоро все должно было раскрыться. Я видела его на фоне широкого окна — в дневное время света из этого окна, наверное, хватало на всю протяженную галерею. Как только он повернул за угол, я бросилась дальше.

Я спустилась по лестнице на тот черный ход, о котором уже слышала и которым мадам провела меня накануне ночью. Толкнула дверь. К моему удивлению и безумной радости, дверь оказалась незапертой. Мгновение — и я стояла на ступеньках, под открытым небом, где тут же была схвачена за руку мужчиной.

Это был Том Брайс, уже раз предавший меня; в пальто и шапке, он стоял на крыльце — он должен был увезти в поджидавшем у двери экипаже преступников, отца и сына, с места их чудовищного злодеяния.

Глава XXX В дубовой гостиной

Значит, все напрасно. Я поймана. Все кончено.

Я стояла перед ним на ступеньках, белая луна светила мне в лицо. Я так дрожала, что едва держалась на ногах, и беспомощно тянула к нему свободную руку, заглядывала ему в глаза. Из моих губ вырывался лишь стон:

— О-о-о-о!..

Он, все еще не выпуская моей руки, испуганно, как мне показалось, взглянул на мое мертвенно-бледное, немое лицо.

Вдруг он сказал яростным шепотом:

— Больше ничего не говорите…

А ведь я и не произнесла ни слова.

— Они вас не обидят, мисс, нет! Забирайтесь. Черт с ними со всеми!

То была грубая речь, но для меня — ангельский глас. Всхлипывая, будто от смеха, я разразилась благодарственной молитвой Господу за эти благословенные слова.

Через мгновение он усадил меня в экипаж, и мы тут же тронулись. Очень осторожно пересекли двор, а когда колеса съехали на траву, мы понеслись, и чем дальше отъезжали, тем мчались быстрее. Он направлял экипаж вдоль аллеи с задней стороны дома, и хотя нас качало, будто корабль на волнах, мы и двигались почти так же бесшумно.

Ворота были оставлены незапертыми, он распахнул их и вновь взобрался на козлы. Теперь мы, вырвавшись из чар Бартрама-Хо, с грохотом — хвала Господу, — неслись по дороге Ее Величества прямо в Элверстон. Лошади мчались галопом. Из окошка впереди я видела, что Том встал на своем месте и, правя, все время бросал жуткий взгляд через плечо. Погоня? Небеса не слышали молитвы горячее моей, — сжимая руки, я молилась и безумным взглядом смотрела из окон на дорогу, на деревья, изгороди, дома с остроконечными крышами, мелькавшие перед глазами с головокружительной быстротой.

Мы одолевали подъем, тот самый, у поворота, с гигантскими ясенями справа и дорожным указателем между ними, подъем, которым, в моих мыслях, всю ночь взбиралась Мэг Хокс, когда я, зоркая от возбуждения, заметила фигуру, бежавшую за живой изгородью. У дорожного знака я увидела чью-то голову — преследователь? — услышала, как кто-то окликнул Брайса по имени.

— Гони, гони, гони! — закричала я.

Но Брайс остановился. Я бросилась на колени в экипаже, я ломала руки, ожидая, что сейчас меня схватят. Дверца открылась, и, бледная как смерть, скрывшая под накидкой свои черные волосы, ко мне заглянула Мэг Хокс.

— Ой! Ой! Господи! — воскликнула она. — Привет вам, мисс! Том, ты славный парень! Славный он, Том!

— Забирайтесь, Мэг, вы должны сидеть со мной, — сказала я, сразу же приходя в себя.

Мэг не стала отказываться. Я протянула ей руку.

— Да только я не взберусь, мисс. Рука у меня сломана.

Вот что, оказывается, случилось с бедняжкой! Ее выследили и перехватили, когда она хотела совершить свой подвиг. Негодяй отец избил девушку своей дубинкой и покалечил, а потом запер в их хибарке, откуда она, однако, ухитрилась сбежать и теперь спешила в Элверстон, напрасно потеряв время в Фелтраме, где никого не добудилась.

Мы с Томом усадили Мэг в экипаж, дверца захлопнулась, и взмыленные лошади вновь пустились галопом.

Том, как и прежде, беспокойно оглядывался со своего места — нет ли погони. И вдруг опять остановил лошадей, подошел к окну.

— О, что такое? — вскричала я.

— Да то письмо, мисс. Я ничего не мог… Дикон — он нашел письмо у меня в кармане. Так вот.

— Ничего… Спасибо вам… Хвала Господу! Элверстон близко?

— Еще миля, мисс. И уж помните, я к этому руку не приложил.

— Спасибо… спасибо вам за доброту. Я всегда буду вам благодарна, Том, — всю жизнь!

Наконец мы достигли Элверстона. Я чуть не лишилась рассудка. Не знаю, как я попала в холл… в дубовую гостиную, где увидела кузину Монику. Какое-то мгновение я стояла и только протягивала к ней руки. Я не могла вымолвить ни слова. С громким криком я бросилась ей на шею. Я плохо помню, что было потом.

Загрузка...