Глава тринадцатая Мечтатель

Провожая кузину, я был очень удивлен, встретив в дверях того же молодого гусара, который доставил меня в лагерь.

— Удачно, мадемуазель? — порывисто спросил он.

Сибилла утвердительно кивнула головой.

— Слава Богу! Я уже боялся за вас, потому что император — человек непреклонный! Смелая вы девушка! Да лучше на полудохлой кляче атаковать целый батальон, построившийся в каре, чем обратиться с просьбой к императору. Я так переживал за вас, думал, ничего не получится! — В его по-детски наивных голубых глазах навернулись слезы, а всегда лихо закрученные усы пребывали в таком беспорядке, что в другой ситуации я бы расхохотался.

— Лейтенант Жерар случайно встретился мне и проводил через лагерь, — сказала кузина. — Он настолько добр, что сочувствует мне.

— И я тоже сочувствую вам, Сибилла! — вскричал я. — Вы были похожи на ангела милосердия и любви. Да, счастлив тот, кому принадлежит ваше сердце. Только бы он был достоин вас!

Сибилла тут же нахмурилась: мыслимо ли, чтобы кто-нибудь счел Лесажа недостойным! Я немедленно замолчал.

— Я знаю его лучше, чем император или вы, — сказала она. — Душой и сердцем Лесаж поэт. Он слишком высокого мнения о людях, чтобы предвидеть интриги, жертвою которых он пал! Но к Туссаку в моей душе никогда не пробудится сострадания, потому что он убил пятерых; я также знаю, что во Франции не наступит мира, пока этот ужасный человек на свободе. Луи, помогите мне поймать его!

Лейтенант нервно покрутил усы и окинул меня ревнивым взором.

— Надеюсь, мадемуазель, что вы не запретите и мне помочь вам! — жалобно воскликнул он.

— Вы оба можете помочь мне, — сказала она, — я обращусь к вам, когда это будет нужно. А теперь, пожалуйста, проводите меня до конца лагеря, а там дальше я поеду одна.

Она говорила повелительным, не допускающим возражения тоном, и все приказы, слетавшие с ее очаровательных уст, звучали восхитительно.

Серая лошадь, на которой я приехал из Гробуа, стояла рядом с лошадью Жерара, так что нам оставалось только вскочить в седла, что мы тотчас и сделали. Когда мы выехали за пределы лагеря, Сибилла обратилась к нам.

— Я должна проститься с вами, — сказала она. — Итак, я могу рассчитывать на вас обоих?

— Конечно! — ответил я.

— Ради вас я готов идти на смерть! — горячо заявил Жерар.

— Хватит и того, что такие храбрецы готовы мне помочь, — с улыбкой ответила она и, стегнув лошадь, поскакала по направлению к Гробуа.

Я остановился и глубоко задумался о Сибилле: какой план возник в ее головке, что мог бы навести на след Туссака? Я ни минуты не сомневался, что женский ум, действующий под влиянием чувства и стремящийся спасти возлюбленного, достигнет большего успеха там, где Савари или Фуше, несмотря на всю их опытность, оказались бессильны. Повернув лошадь назад к лагерю, я увидел, что молодой гусар тоже смотрит вслед удаляющейся фигурке.

— Слово чести! Она создана для тебя, Этьен, — бормотал он, совершенно забыв о моем присутствии. — Эти чудные глаза, улыбка, искусство верховой езды! Она без страха говорила с самим императором! О Этьен, вот, наконец, женщина, достойная тебя!

Его бессвязные лепетания продолжались до тех пор, пока Сибилла не скрылась за холмами, тогда только он и вспомнил обо мне.

— Вы кузен этой барышни? — спросил он. — Мы связаны с вами обещанием помочь ей. Я не знаю, что нам придется сделать, но для нее я готов на все!

— Надо схватить Туссака.

— Превосходно!

— Это условие, чтобы сохранить жизнь ее возлюбленному.

На его лице отразилась борьба между любовью к девушке и ненавистью к сопернику, но врожденное благородство взяло верх.

— Господи! Я пойду даже на это, лишь бы сделать ее счастливою! — крикнул он и пожал мне руку. — Наш полк расквартирован там же, где вы видите большой табун лошадей. Если вам понадобится помощь, дайте мне знать, моя сабля и рука всегда к вашим услугам.

Он хлестнул коня и быстро уехал; молодость и благородство сказывались у него во всем — в осанке, в красном султане, развевающемся ментике и даже в блеске и звоне серебряных шпор.

Прошло четыре долгих дня, а я ничего не слыхал ни о моей кузине, ни о моем милейшем дядюшке из Гробуа. За эти дни я успел устроиться в главном городе — Булони, сняв себе комнату за ничтожную плату (платить дороже я был не в состоянии). Комната помещалась над булочной Видаля рядом с церковью Блаженного Августина на улице Деван.

Так уж вышло, что год назад я снова вернулся сюда, поддавшись тому же необъяснимому чувству, которое толкает стариков хоть изредка заглянуть туда, где протекла их юность, подняться по тем ступеням, которые скрипели под их ногами в далекие времена молодости. Комната осталась без изменений: те же картины, тот же гипсовый бюст Жана Бара около стола. Да, вещи не изменились, а вот моя душа, мои чувства уже совсем не те! Теперь в маленьком круглом зеркале отражалось истощенное старческое лицо, а когда я обернулся к окошку и посмотрел туда, где некогда белели палатки стотысячной армии и царило оживление, то увидел лишь унылые, пустынные холмы. Трудно поверить, что великая армия рассеялась, как легкое облачко в ветреный день, а все до единого предметы в заурядной комнате полностью сохранились!

Обосновавшись в этой комнате, я первым делом послал в Гробуа за своими скудными пожитками. Мне немедленно пришлось заняться туалетом, потому что после милостивого приема императора, пообещавшего взять меня на службу, я был просто обязан обновить свой гардероб, чтобы не позориться среди богато одетых офицеров и придворных. Все знали, что Наполеон старался одеваться возможно скромнее и вообще не обращал внимания на свое платье, но не таково было его отношение к другим: нечего было рассчитывать на благосклонность императора, если вы не обзавелись великолепными одеждами. Даже при дворе Бурбонов роскошь туалетов не имела такого значения.

На пятый день утром я получил от Дюрока, состоявшего при дворе камергером, приглашение прибыть в лагерь, причем сообщалось, что я могу рассчитывать на место в экипаже императора, отправляющегося в Пон-де-Брик, где меня должны были представить императрице. В лагере Констан провел меня к императору. Талейран и Бертье находились тут же в ожидании распоряжений, за письменным столом сидел де Миневаль.

— А, месье де Лаваль, — приветливо кивнул император, — есть известия от вашей очаровательной кузины?

— Нет, ваше величество, — ответил я.

— Боюсь, что ее усилия будут тщетны. Я от души желаю ей успеха, потому что нет оснований опасаться этого ничтожного поэта, Лесажа, а вот его сообщник — очень опасный человек. Но все равно нужно использовать кого-то в качестве примера!

Стемнело. Вошел Констан, чтобы зажечь огонь, но император остановил его.

— Я люблю сумерки, — сказал он. — Вы так долго жили в Англии, месье де Лаваль, что, наверное, тоже привыкли к сумраку. Я уверен, что разум этих островитян под стать их мерзким туманам, если судить по той чепухе, которую они пишут про меня в своих дурацких газетенках!

Нервным движением руки, обыкновенно сопровождавшим вспышки гнева, он схватил со стола последний номер какой-то лондонской газеты и бросил его в огонь.

— Журналист! — вскричал он тем же сдавленным голосом, каким накануне выговаривал своему провинившемуся адмиралу. — Да кто он такой? Чернильная душа, жалкий голодный писака! И он смеет рассуждать как человек, обладающий большою властью в Европе! Ох, как надоела мне эта свобода печати! Я знаю, многие хотят видеть ее и в Париже, в том числе вы, Талейран! Я же считаю, что из всех газет нужно оставить только одну — официальную, через которую правительство будет сообщать народу свои решения.

— У меня иное мнение, ваше величество, — ответил министр. — По-моему, лучше иметь явных врагов, чем бороться со скрытыми. Да и к тому же безопаснее проливать чернила, чем кровь! Что за беда, если враги станут злословить о вас на страницах газет, — они ведь бессильны против вашей стотысячной армии!

— Та-та-та! — нетерпеливо вскричал император. — Можно подумать, что я унаследовал корону от своего отца-императора! Но, если б даже и так, — все равно бы газеты остались недовольны. Бурбоны разрешили открыто критиковать себя, и к чему это их привело? Могли ли они воспользоваться своей швейцарской гвардией, как я воспользовался своими гренадерами, чтобы произвести переворот 16 брюмера? Что сталось бы с их драгоценным Национальным собранием? В ту пору одного удара штыком в живот Мирабо было бы вполне достаточно, чтобы все перевернуть вверх дном и окончательно изменить ход событий. Впоследствии только из-за нерешительности погибли король и королева и была пролита кровь многих невинных людей.

Он опустился в кресло и протянул свои полные, обтянутые белыми рейтузами ноги к огню. При красноватом отблеске потухавших угольев я смотрел на бледное красивое лицо, лицо сфинкса, поэта и философа: как трудно было предположить в нем безжалостного тщеславного солдата! Я слышал, что нельзя найти двух похожих портретов Наполеона и, я думаю, это потому, что в зависимости от настроения совершенно изменялось не только выражение, но и черты его лица. В молодости он был самым красивым из всех, кого мне довелось видеть на моем долгом веку.

— Вы не склонны к мечтательности и не способны создавать себе иллюзий, Талейран, — сказал он. — Вы всегда практичны, холодны и полны цинизма. Я другой. На мое воображение действует рокот моря или такие сумерки, как сейчас. Сильно влияет на меня и музыка, особенно повторяющиеся мотивы, какие встречаются в операх Пассаниэлло. Тогда на меня нисходит вдохновение, мои идеи становятся глубже, я стремлюсь к новым горизонтам. В такие минуты я обращаю свои мысли к Востоку, к этому кишащему людскому муравейнику; только там можно почувствовать себя великим! Мои прежние мечты воскресают. Я мечтаю вымуштровать людей, сформировать из них армию и повести ее на Восток. Если бы я успел завоевать Сирию, я привел бы этот план в исполнение и судьба целого мира решилась бы со взятием Сен-Жан д’Акра! Бросив Египет к своим ногам, я приступил к детальной разработке плана завоевания Индии. Я всегда представлял, как я еду на слоне и держу новый, сочиненный мною Коран. Я слишком поздно родился. Стать всемирным завоевателем дано лишь тому, в ком есть божественность. Александр объявил себя сыном Зевса, и никто в этом не сомневался. Но человечество далеко шагнуло, и люди утратили чудесную способность увлекаться. Что бы произошло, объяви я себя божеством? Талейран первый стал бы посмеиваться в кулак, а парижане разразились бы градом пасквилей на стенах!

Наполеон словно не замечал нас и ни к кому не обращался, а просто высказывал вслух свои мысли, самые фантастичные, самые чудовищные! Это было именно то, что он называл «оссианскими видениями», потому что в это время он всегда вспоминал дикие неясные сны и мечты Оссиана, поэмы которого имели для него какую-то особенную притягательность.

Миневаль рассказывал мне, что император порой говорит о своих сокровеннейших мечтах и стремлениях души, а его придворные, стоя вокруг, молча ожидают, когда он от этих бредней вернется к своей практичности.

— Великий правитель должен быть законом для всех, — продолжал Наполеон. — Мало уметь пользоваться саблей. Нет, нужно управлять душами людей, а не только их телами. Султан, например, глава их веры и армии. Многие из римских императоров обладали военной и духовной властью, и мое положение не упрочится, пока я не достигну того же. А в настоящее время во Франции Папа могущественнее меня в тридцати провинциях! Только подчинив себе все страны, можно достичь истинного мира и благополучия. Только когда власть над миром перейдет в руки Европы и центром ее станет Париж, а остальные правители будут получать корону из рук Франции, — только тогда восстановится нарушенный мир! Если могущество и власть одного сталкиваются с могуществом и властью других, то неизбежно начинается борьба, пока какая-то из сторон не признает себя побежденной. Географическое положение Франции в центре всех держав, ее богатство, ее история определенно указывают на то, что именно она должна править. В самом деле: Германия распалась на части, Россия — страна варваров, Англия представляет собою незначительный по величине остров. Таким образом, остается одна Франция!

Внимая этим речам, я невольно убеждался в правоте моих друзей в Англии, говоривших, что мир не восстановится до тех пор, покуда жив этот маленький тридцатишестилетний артиллерист.

Наполеон сделал несколько глотков кофе из чашки, стоявшей рядом с ним на маленьком столике. Затем снова вытянулся в кресле и, склонив подбородок на грудь, грустно устремил взор на красноватый отблеск огня.

— Если бы это осуществилось, — продолжал он, — все правители Европы явились бы к императору Фран-дии, чтобы войти в его свиту при коронации! Каждый из них имел бы свой дворец в Париже; пространство, занятое дворцами, тянулось бы на несколько миль! Вот какие у меня планы насчет Парижа, — конечно, если он окажется их достоин. Но я не люблю Париж, и парижане платят мне тем же. Они не могут простить, что я повел своих солдат на их город! Они знают, что если будет надобность, я опять пошлю армию против Парижа. Я их не только удивил, но и заставил меня бояться. Однако любви их так и не добился. А ведь я много сделал для них! Где сокровища Генуи, картины и статуи Венеции и Ватикана? В Лувре! Моя военная добыча обогатила Париж и послужила к его украшению. Но им нужны перемены, нужен шум побед. Сейчас они преклоняются передо мною, встречают с обнаженными головами. Но парижане не задумаются приветствовать меня кулаками, если я не дам им нового повода восхищаться и удивляться мною. Когда долгое время все было спокойно, я вынужден был построить Дворец Инвалидов, чтобы развлечь горожан. Людовик XIV дал им войны, Людовик XV — доблестных волокит и придворные скандалы. Людовик XVI не создал ничего нового и за это попал на эшафот. И в этом ваша заслуга, Талейран!

— Нет, ваше величество, по своим убеждениям я всегда был умеренным.

— Однако вы не сожалели о его гибели?

— Да, это верно, но только потому, что его место заняли вы, ваше величество!

— Ничто не могло бы остановить меня, Талейран! Я рожден, чтобы быть надо всеми. Помню, когда мы составляли условия мира в Кампо-Формио, я был совсем еще молодым генералом, и вот, когда императорский трон стоял в палатке штаба, я быстро поднялся по ступеням и сел на него. Я и помыслить не мог, что есть кто-то могущественнее! В глубине души я всегда знал, какое будущее меня ожидает. Даже когда я с моим братом Люсьеном жил в крохотной каморке на несколько франков в неделю, я знал, что придет день, когда я достигну императорской власти! А ведь тогда я не имел оснований надеяться на блестящую будущность. В школе я не отличался способностями, шел сорок вторым учеником из пятидесяти восьми. Я преуспевал только в математике, на этом кончались мои способности. Честно говоря, я любил мечтать, а не работать. Ничто не развивало моего честолюбия, к тому же в наследство от отца мне достался только скверный желудок!

Однажды, когда я был еще юнцом, вместе с отцом и сестрой Каролиной я оказался в Париже. Мы шли по улице Ришелье, когда появился королевский экипаж. Кто бы мог подумать, что маленький корсиканец, снявший шляпу перед королем и не спускавший с него глаз, станет его преемником?! Но я почувствовал, что этот экипаж должен рано или поздно принадлежать мне. Что тебе нужно, Констан?

Верный слуга почтительно наклонился к его уху и что-то прошептал.

— Ах, конечно, — сказал Наполеон, — свидание было назначено, а я чуть не позабыл о нем. Она здесь?

— Да, ваше величество!

— В боковой комнате?

— Да, ваше величество!

Талейран и Бертье обменялись взглядами, и министр направился было к двери.

— Нет-нет, можете остаться, — сказал император. — Зажги лампы, Констан, и распорядись, чтобы экипажи были готовы через полчаса. А вы, Талейран, займитесь-ка этой выдержкой из письма к австрийскому императору и выскажите мне ваше мнение.

Де Миневаль, вот длинный рапорт нового владельца дока в Бресте. Выпишите из него все самое важное и положите на письменный стол к пяти часам утра. Бертье, я желаю, чтобы вся армия была размещена по кораблям к семи часам утра. Надо выяснить, можно ли погрузить все войска за три часа. Месье де Лаваль, потрудитесь остаться здесь и ждать нашего отбытия в Пон-де-Брик.

Таким образом, дав каждому распоряжения, он быстро вышел. За приподнятым пологом прошелестела розовая юбка, и полог опустился.

Бертье, по обыкновению, покусывал ногти; Талейран насмешливо и презрительно посматривал на него из-под своих густых ресниц. Со скорбным лицом де Миневаль взял громадную связку бумаг, из которой к утру требовалось сделать извлечения. Констан, двигаясь совершенно бесшумно, зажигал свечи в канделябрах, расположенных вдоль стен.

— Это которая? — пронесся шепот министра.

— Певичка из императорской оперы, — ответил Бертье.

— А та маленькая испаночка по-прежнему в фаворе?

— Не думаю. Последний раз она была третьего дня.

— Ну а та, другая, графиня?

— Она в своем домике в Амблетэз.

— «Но я не допущу скандала при дворе», — продекламировал Талейран с иронической улыбкой, повторяя слова императора, сказанные по его адресу.

— А теперь, месье де Лаваль, — прибавил он, отводя меня в сторону, — я очень хотел бы поговорить с вами насчет партии Бурбонов в Англии. Вы, вероятно, знаете их намерения? Надеются ли они на успех?

И в течение пятнадцати минут он засыпал меня вопросами, которые подтверждали, что император не ошибся, сказав, что Талейран не задумается бросить его в тяжелую минуту и легко перейдет на сторону тех, кто посулит больше.

Мы вполголоса беседовали, как вдруг вбежал Констан. На его обыкновенно невозмутимом лице отражались тревога и смущение.

— Господи помилуй! Месье Талейран, — прошептал он, всплеснув руками, — какое несчастье! Кто бы мог ожидать?!

— Что случилось, Констан?

— О месье, я не осмелюсь беспокоить императора, но сюда едет сама императрица! Ее экипаж уже в двух шагах от лагеря!

Загрузка...