Апраксина Татьяна, А. Н. Оуэн Дым отечества

Он не был золотым парнем, но хорошей имитацией — безусловно, а это зачастую еще лучше, потому что золотой парень может утомиться, а имитатор не имеет права, он все время должен доказывать, что в нем хоть на золотник, да больше золота, чем в просто золотом парне.

Роберт Пенн Уоррен «Вся королевская рать»

Как Чезаре Корво разбил зеркало


Даже в окрестностях Ромы встречаются тихие места, куда ночью не заглянет ни одна живая душа. Двое всадников в темных плащах кажутся призраками, да и следующий за ними конвой — группа верховых, не больше десятка, без факелов, молчаливых — не оживляет ночную дорогу. Ночь безлунна, беззвучна, лишь где-то вдалеке ухает филин. Едущий на полкорпуса впереди вскидывает руку: здесь. Река совсем рядом, но угадывается только по запаху воды, по отдаленному кваканью, заглушаемому камышом. Здесь. Где никто не услышит, никто лишний — даже конвой оставлен позади, в полусотне шагов, — не увидит. Вокруг Ромы — мельничные колеса на всех реках и речушках, где только можно пристроиться. Но у этой мельницы слишком дурная слава — она горела трижды. Так что Каэтано, а это их земля, все никак не могут найти желающих взять вроде бы выгодное место в аренду и отстроить тут все заново. Мельница деревянная, была деревянная, на каменном фундаменте, а пристройка — вся из дикого камня. А в пристройке — окна, которые можно закрыть ставнями, стены, на одной из которых прекрасно устроится зеркало, и большой каменный стол, к которому можно привязать привезенного с собой пленника. Жаль, что это мельница, а не бойня, и на столе нет желобков-стоков, пригодились бы.

Второй приехавший, пониже первого, плечистый и коренастый, споро обращается с веревками и узлами. Его жертва не сопротивляется. Не надеется вырваться, не напрягает руку, когда ее захлестывает петля. Молчит. Тонкие губы сжаты в надменной усмешке. Коренастый беззвучно хохочет — он на своем веку повидал много упрямых пленников. Мало кому упрямство помогало. А сегодня, кажется, все будет много интересней, чем обычно. Если уж за дело берется Его Светлость… Впервые на памяти. Рамиро как-то думал, что Его Светлости, как бывшему духовному лицу, такие вещи не очень-то по вкусу. Ошибся. Еще как ошибся. Тут слепым нужно быть, чтобы не видеть, даже сейчас, ночью — движения, прищур, даже свет какой-то в глазах. Азарт. И позвал сюда с собой его, а не де Кореллу. Тоже понятно. Мигелино наш человек надежный, но скучный донельзя. Для него все — служба и всегда что-то не так. Разве что поет хорошо, и дерется. А все остальное — будто ему Господь души не дал. Одно дело сделано. Теперь второе — факелы. Укрепить, зажечь, позаботиться о свежих. Света нужно много. Герцог берется за нож. Когда-то, мальчиком, он заинтересовался трудами анатомов и нашел способ присутствовать при вскрытиях. Смотрел, запоминал, слушал объяснения, но сам пробовать не захотел. Противно было прикасаться к холодной, осклизлой уже тронутой разложением плоти безымянных бродяг и нищих. Но приемы запомнились. Живая кожа — на ощупь теплая, упругая и вовсе не такая податливая, как кажется. Плотная. А сразу под кожей — немедленно тающий на руках жир, из-за него рукоять ножа скользит и вырывается из пальцев. Пытается вырваться. Все это пустяки, нужно только слегка приноровиться. Главное все же — внимание. Потому что есть места, где большие кровеносные жилы лежат прямо под кожей. Рассечешь случайно — и потом возись, перехватывай, перевязывай, если успеешь. Нам это ни к чему. Человек на столе запрокидывает голову, хрипит горлом… он не пытается молчать, ему просто сейчас воздуха не хватает. Герцог отлично знает это ощущение — оно проходит, хотя в тот момент кажется, что никогда не пройдет. Проходит — и все становится еще хуже.

Они еще и зеркало повесили… мальчики. Впрочем, второй, кажется, не догадывается, в чем дело. Тем хуже для него. Не узнает, за что умрет. Герцог хотя бы думает, что столкнулся с исчадием ада — а этот готов помогать просто из любви к мучительству. И почему я так и не попытался выяснить, как наше тело порождает и передает боль… и ощущения на пределе так похожи — как ожог и обморожение — записывал же, и забыл. Наверняка, наверняка дело не во внешних свойствах, не в общности материи, дело в нас… а сейчас оно так подробно…

— Записать нечем… — каркает он вслух. Эти двое не поймут шутки. Они вообще ничего не поймут. Хотя Корво жалко убивать. Все равно бы пришлось — слишком предан отцу, слишком опасен для дела. Но жалко. Хороший материал. Но деваться некуда.

Тело изгибается, бьется затылком… не о стол, кто-то умный положил свернутый плащ под голову. Пора, точно пора, потому что подарка хватит на любое желание — а этот палач-неумеха еще что-нибудь дернет… и тот огонь, который сейчас, накроет с головой, потащит в темноту, умрешь и не заметишь. Он открывается весь, тянется туда, где — на краю, за пределом видения — всегда плавает жадное внимание… и встречает пустоту.

— Зовите, — впервые говорит, чувствуя в теле под руками перемену, герцог. — Зовите ее. Или вам еще недостаточно? В голосе на поверхности только холодный интерес натуралиста, препарирующего причудливого уродца, исторгнутого материнской утробой. Азарта там уже нет. И первоначальной злости нет. А глубже, под интересом, только бездонное, болотистое отвращение. Рамиро Лорка мог бы это услышать, даже распознать — но он думает совсем о другом. О том, до чего хорошо все происходящее. Облизывает губы, в который уже раз. Слегка сердится, что Его Светлость медлит. Что там снять кожу… человек после этого еще долго живет. И даже кричать может, а этот молчит, сволочь, половину удовольствия прячет.

— Бессмысленно, — хрипит человек на столе. — Пусто. Вы раньше сами пробовали? Получалось? Самовлюбленный дурак. Нужно было проверить. Сначала — проверить. Есть же люди, не просто бесталанные, не просто неспособные к магии, а отталкивающие ее… в Ордене Проповедников таких много, они их любят, ищут. Не учел. Что ж. Сам виноват.

Теперь оно идет волной, насквозь, через… можно даже катиться на этой волне, можно говорить — в те минуты, когда она не падает на тебя вся. Хорошо, что можно. Если существо не придет, говорить придется много. И хорошо, что волна… такое было в прошлый раз. Когда он стал штормом и толедский флот отправился на дно. Вернее, до шторма. Вот тогда была волна. Все выше и выше, пока его не вынесло куда-то даже не за край, там не было края, наверх, вниз, в страшный холод, все видно и слышно со всех сторон, и увидел, что происходит и что можно изменить… случай проверить — был ли тот, холодный, иным уровнем сознания того же существа или все же другим созданием. Не пропадать же добру.

Тихо. Нет, не тихо — пульс в висках, хриплое, скомканное дыхание человека на столе, неровное и прерывистое — человека за спиной. Если оглянуться через плечо, то можно увидеть — искаженные в полуулыбке губы, подкрашенный факелом румянец, жадный масляный взгляд. Мечутся по скулам тени — дрожь ресниц, усиленная неровной пляской пламени у стены. Сладострастие. Жадность. Вожделение. Не сразу понимаешь, что их вызвало, а когда понимаешь — хочется метнуть испачканный жиром нож… Зеркало молчит. Остается холодным и прозрачным. Просто поверхность, ровная, гладкая. Просто тонкий слой амальгамы под стеклом. Ничего больше. Не наливается глубиной, не затуманивается, не проступает в нем силуэт. Все бессмысленно. Бессмысленно и отвратительно.

— Так, — каркают внизу. — Слушайте… внимательно. У вас — незаконченное. Без трех последних месяцев, а там много. В Чивитта-Кастеллана есть заезжий дом. Деревянный. Один такой. Хозяйка отдаст любому, кто просто назовет мое имя.

— Я вас ни о чем не спрашиваю.

— Я знаю. Не перебивайте. Вам тут воевать, пока вас не убьют… болван. Теперь о Варано…

— Я все знаю о Варано, — равнодушно отмахивается герцог, ищет обо что вытереть руки — и не находит, так и держит их в воздухе. — Я хотел поставить опыт по вашему методу. Несколько опытов. Он смотрит на человека, на ошметки человека на столе, дергает щекой. Он думал, что будет иначе. Что злость, ярость, ненависть донесут его до цели… Ему сказали, его предупредили, что выйдет плохо. И вечный советник замолчал. Но герцог был уверен… Зря. Теперь он должен хотя бы сказать все вслух. Обязан.

— Я не мстил вам. Вас бы я просто убил. Я хотел посчитаться с ней. С ним. За брата и за Марсель, за все. Она меня избегает, но я надеялся, что на вас и на него, — герцог кивает в сторону Рамиро Лорки, — придет. Особенно на вас. И вот тогда… А еще я хотел понять, помогает ли это от горя. Все говорят, что да, а мне не верилось.

«Он хотел проверить все это… на мне? На мне?» — поднимается откуда-то изнутри, вверх до самого горла, изумление. «Он хотел обратиться к той же силе… мы хотели одного и того же. Еще одна ошибка. Еще одна. Она его избегает — да уж, действительно. Не дозовешься, пустота и пустота, как бы высоко не поднимала волна…» Мысли сбиваются, путаются — поперек рассуждений проходит красное, зигзагом, пульсирующее: «На мне? Неправильно! Нельзя! Я не… я не то. Это же я! Нельзя!» «Почему, — удивляется человек такому мятежу внутри себя. — Почему нельзя? Можно. Корво — дурак, он ошибся по своему счету, он думал, что я соблазнил его брата, что я играл с Альфонсо и хотел его смерти… но я ставил опыты на других — почему нельзя на мне?» «Потому что… — бунтует что-то внутри, и это не плоть, плоть уже смирилась со скорой смертью, давно уже, еще когда на дороге он выбрал путь в Рому, а не подальше. Не плоть, не страх, не животное начало, не понимающее ничего — что-то более важное внутри. Половина сути. Половина, искренне верящая в то, что отличается от всех прочих. — Можно — с другими. Нельзя — со мной. Не меня!» Та часть, которую он не считал собой, отказывался считать собой… и теперь она ломилась к нему, сейчас, когда это уже не имело смысла, когда оставалось только подождать исхода собственного опыта — ломилась с криком…

— Вы слушайте, дурак. — сказал он. Назло этому воплю. Назло всему. — Вы ничего не знаете. Заткнитесь и слушайте. Здесь не будет ни Содома, ни Гоморры. Никогда. Герцог Беневентский оглядывается через плечо, на расплывающееся в досаде потное красное лицо Лорки, давит подступивший к горлу горький ком злости и отвращения к себе, спокойно приказывает:

— Рамиро, иди к остальным. — Разворачивается. — Я вас слушаю…

Человек на столе дожидается шагов, скрипа притворяемой двери, внимания — и начинает говорить. Четко, точно, только о сути дела. О Тидреке Галльском и Джулио Чезаре Варано, о городе Марселе и опытах, об Альфонсо Бисельи и Хуане Корво. Говорит, пока не понимает, что сейчас начнет повторяться — тогда он замолкает и ждет, когда приятно холодящая сталь войдет в тело. Ждать приходится недолго.

Проваливаясь внутрь себя, в темноту, не имея более ни силы давить этот крик — не меня! — ни цели, ради которой это стоило делать, ему все же удается поймать краем ощущение смертного холода, чужой взгляд, и унести с собой эту последнюю добычу, последний вырванный у мира кусок знания: две сущности, не одна. По меньшей мере две. Герцог Беневентский выходит во двор, потом по темным тропинкам спускается к самой воде, опускается на колени, и долго, тщетно пытается оттереть руки прибрежным песком…

Над городом заполошно мечутся птицы. Там, внизу, на уровне крыш и балконов, внутренних двориков и улиц, мостов, набережных, площадей, садов, свалок, пустырей, ежеминутно случается тысяча событий, поднимающих в небо тех, кто имеет крылья. Прыгает кошка, малолетний баловник запускает камень из рогатки или пращи в воробьиную стаю, ловцы набрасывают сеть, стрелок норовит сбить чужого почтового голубя. Обычно переполох случается внизу, на мостовых и тропинках, но иногда он забирается и на крыши — то по-кошачьи ловко, то по-мальчишески нахально. А иногда наверху разыгрываются целые драмы — с перестрелкой, погоней, попытками настигнуть убийцу. Безобразие, ворчливо курлычут голуби, вновь рассевшись по уютным нагретым крышам. Безобразие, синьоры, что же вам не сидится на своем месте, зачем вас тянет на наше? Без вас хлопот полон рот — то кошка подстерегает, то мальчишка норовит опустошить гнездо, то соколы падают вниз, чтобы унести в когтях беззащитную добычу. Так нет же — нужно бегать, топать, стрелять, шуметь. Никакого уважения к голубям Вечного Города, у которых родословная подлиннее чем у половины суетливых пришельцев. В этот раз голуби не возвращаются, кружатся над улочками как дымовой сигнал. Другие бы махнули крылом, убрались бы из ставшего слишком шумным квартала, но городское небо поделено куда жестче, чем земля. Вот и майся тут, жди, пока двуногие внизу успокоятся. А двуногие внизу сами похожи на вспугнутую стаю. Только не голубиную — более яркую, более разумную. Яркий клубок на улице, ни дать, ни взять, девичья игрушка, двигается не просто так. Пестро разукрашенные люди и лошади качаются взад-вперед, закрывая от стрелков тех, кто внутри круга — нескольких таких же разноцветных, высокого человека в темной одежде, еще одного на земле. Если не присматриваться, эти двое похожи как братья… старший и младший. Если присмотреться — даже не родня. Сходное телосложение, одинаковый крой одежды. Может быть, стрелявший ошибся. Может быть, он захочет исправить ошибку. Им, бескрылым, не способным подняться в лазурь и синеву Вечного Города, невдомек, что опасность миновала, что арбалетчик скрылся, едва завидев бросившихся в его сторону солдат, а другой угрозы нет. Тот стрелок был одиночкой — и едва ли наемным браво, он слишком плохо знал лазейки, тропинки и ущелья крыш, укрытия и опасные места. Почти не знал — и все же был легким на ногу, глазастым и очень, очень удачливым: сумел уйти от более опытной погони, затеряться, раствориться в узких дворах. Его не догнали, а больше и догонять-то некого. Один из солдат наклоняется, подбирает с земли блестящий предмет длиной с предплечье, смотрит на растянутые лопнувшие шнурки. Кинжал в дорого отделанных ножнах. Кто-то его потерял, когда выпрыгивал из чердачного окошка на крышу конюшни, и потерял совсем недавно: металл отделки еще теплый, а от разорванной кожи пахнет остро и ярко. И не так уж много людей в городе могут потерять такой кинжал. И только малая горстка из них могла оказаться на здешних крышах с оружием в руках… особенно — в одиночку. А вор, вор не стал бы брать его с собой на такое опасное дело. Это думают уже не птицы, это думает солдат, глядя на эмаль, на дорогие камни, на тисненую кожу. Впрочем, это не его ума дело. Нашел, доложил — и молодец — а за пустые догадки не заплатят и не похвалят. Пока одни пытаются догнать убийцу, другие вынуждены иметь дело с последствиями. Нельзя сказать, что подобное им в новинку. Два кольца — вокруг раненого и старшего по положению. Осмотр. Стрелу можно выдернуть, решает один из старших свиты, другой пожимает плечами, глава процессии ничего не говорит. Капитан его охраны с досадой качает головой: раненый совсем плох, дай Пресвятая Дева довезти назад, до дворца. А не довезем — жди беды. Носилки, сооруженные с привычной ловкостью из плащей и древков алебард, закреплены между двумя лошадьми. С высоты птичьего полета, через зоркие, но нелюбопытные птичьи глаза все выглядит достаточно обычно: кого-то ранили, не убили, великое ли дело. Там, внизу, такое случается по десять раз на дню. Кого-нибудь убивают или покушаются, грабят или сажают в тюрьму. Совершенно непонятно, почему вдруг все эти люди, едущие медленным шагом по улицам, так встревожены. В первый раз, что ли? На углу от пестрого клубка отделяются трое и ныряют в боковую улочку. Дева Мария с младенцем, синяя, крашеный мрамор, вот она слегка выступает из стены, ахнула бы, если бы могла: тут и одному надо ехать шагом и под конские ноги смотреть, а эти понеслись, будто у них у каждого по две головы — и еще запасная третья дома для верности хранится. Прохожие не голуби, взлететь не могут, ныряют в проулки, вжимаются в стены, костеря всяческими словами проклятых голодранцев из королевства Толедского, от которых в Вечном Городе житья не стало. На улицу не выходи… Нет, самоубийц среди горожан не имеется. У них глаза есть. И глаза эти видят, что это не чьи-то наемники только что из Испаний, а люди Его Святейшества Папы. А значит, за простую уличную брань ни бить, ни убивать не полезут. Александр VI на этот счет строг — и не для того городских разбойников повывел, чтобы своими заменять. И чего так гнали, спрашивается? Добираться-то недалеко — свистнули два переулка мимо, в третий свернуть, из него на улицу побольше и много почище выбраться — и все, на месте. Небольшой двухэтажный дом, каменная коновязь снаружи… если кто к хозяину приехал — это всему свету видно, не только голубям. В этот раз еще и слышно.

— Стучите, — приказывает старший над троими. Если считать по годам, то он моложе спутников, но де Монкада — семья, и союзная, и родственная Его Святейшеству. — Хорошенько стучите. Синьор Петруччи! — горланит он сам пару мгновений спустя. Терпеливым чернявого молодого человека никак не назовешь. — Извольте выйти! «Добром, — добавляет про себя Уго де Монкада. — Потому что если не выйдете добром, то поедете с нами силой, а будете сопротивляться…». Он легко вспыхивает, этот Уго, особенно, если на пути обнаруживается препятствие. И препятствию в виде двери лучше бы убраться с дороги самому. Откройся, сезам, семечек не соберешь. Может быть, служанка слышит этот добрый совет, а может быть, ее Дева Мария надоумила, та самая, с перекрестка. Поспела.

— Синьор Петруччи! — топот по лестнице. Хозяин дома не любит шума. И кажется не очень расположен к господину де Монкада, потому что встречает его на верхней ступеньке крутой лестницы, так, чтобы папский родич вынужден был смотреть снизу вверх… на ровном полу быть бы незваному гостю на ладонь выше хозяина, а так приходится голову задирать. Толедский верзила смотрит и видит: темная мантия, темное серебро, волосы острижены коротко, лицо старого дерева, светлые глаза.

— Доброго вам дня, синьор ди Монкада… — Обращается вежливо, как к соотечественнику. Через «ди», а не через «де». — Чем обязан удовольствию принимать вас в своем доме?

— Извольте поехать со мной, — отсутствие приязни тут вполне взаимное, пожалуй. — Один из спутников Его Светлости тяжело ранен.

— У Его Святейшества и Его Светлости — лучшие врачи города. А я даже не медик. Хозяин дома, как обычно не говорит ничего, кроме правды — он доктор философии, а не медицины, и придирчивая корпорация ромских врачей никогда не принимала его в свои ряды. Да и само предложение немало насмешило бы обе стороны — и корпорацию, и синьора Петруччи. Но полгода назад, когда дальний родич Уго по глупости отсек другому родичу руку, а все ухищрения врачей не смогли остановить кровь, из гроба раненого подняла простая выдумка синьора Петруччи. И за это де Монкада был готов терпеть доктора философии на поверхности земли.

— Доктор Пинтор, — цедит, глядя перед собой, Уго, — сопровождает Его Святейшество в поездке. Доктор Торелла — с войсками в лагере. Раненый — Марио

Орсини из свиты Его Светлости. Он, вероятно, умрет, если оставить его медикам. У него дыра в груди. «А если он умрет, — загадывает про себя де Монкада, — то я тебя все-таки убью, неважно, чернокнижник ты или добропорядочный философ…» Хозяин дома морщится, как от головной боли.

— Дыра? За чем вы там опять не уследили? Чем это у вас мальчишки развлекались? В прошлый раз это была коса… Вспыльчивому молодому человеку хочется сделать что-нибудь нехорошее с синьором Петруччи прямо здесь и сейчас, не дожидаясь повода. Но приходится терпеть: ссориться с лекарем, который тебе позарез нужен — да проще убить больного своими руками.

— В этот раз — нападение по дороге.

— Так… — выдыхает Петруччи. — Куда повезли? И этот вопрос задан совсем иным тоном.

— В резиденцию Его Светлости.

— Ну хоть… — хозяина уже нет на ступеньках и «это сделали правильно» он глотает — не время. — Спускайтесь, синьор ди Монкада, я сейчас приду.

Во дворце — умеренный переполох. Вокруг вдвое больше солдат, чем обычно, и пеших, и конных. Гонцов вперед выслали сразу, так что процессию встретили, оттеснили зевак и любопытствующих в переулки, проводили до дверей, бдительно глядя по сторонам. Но слухи разлетаются вспугнутыми воробьями, несутся по улицам, ныряют под крыши, расходятся волнами от брошенного камня.

— Кого убили-то?

— Самого Чезаре Корво, говорят, папского сына.

— Да нет, вон он едет, вон, камень на берете…

— А говорили, его. Кого везут? Не видно? Зевакам и сплетникам не разглядеть, но не пройдет и часа, как они узнают, кто. Проследят, куда помчатся гонцы, кто с кем и куда ехал, с каким видом, откуда возвращался. Город вскипит котлом, под которым развели слишком буйное пламя. Потому что арбалетчик подстрелил Марио Орсини, отданного дедом в свиту

Его Светлости. Если без церемоний, заложника. И кем бы ни был скрывшийся, на нем только часть вины, а вторая на семействе Корво, потому что взяли и не уберегли.

Косвенный виновник происшедшего, Его Светлость герцог Беневентский, старший — уже год с лишним как старший сын Его Святейшества Папы Александра беседует в дальних покоях с капитаном своей охраны Мигелем де Кореллой. Свитские и прислуга предусмотрительно разбежались, услышав о происшествии и узнав, что герцог вернулся в резиденцию. Все они прекрасно знают, что их позовут, когда будут нужны, а попасться Его Светлости под дурное, да что там, предельно дурное, хуже не придумаешь, настроение — Боже, упаси… И ведь, скорее всего, ничего не сделает, но страшно до одури.

— Хорошо бы точно знать, в кого они стреляли, — говорит Корво.

Собеседник, неизменный спутник и доверенное лицо, задумчиво кивает. Хорошо бы — и точно — знать уже сейчас. Потому что стрелок мог ошибиться, выбрав мишенью мальчишку, вечно лезущего вперед при молчаливом попустительстве герцога, да к тому же — мальчишку, носящего черное и белое, в подражание Его Светлости и так же подбирающего себе лошадей. А мог и не ошибиться, а попасть ровно в того, в кого и хотел. Простое убийство — или попытка вызвать смуту?

Только эти две возможности, потому что вряд ли у Марио Орсини уже есть личные враги, готовые убивать его средь бела дня, атаковав свиту герцога Беневентского.

Двое давешних солдат с докладом. Без добычи — но не с пустыми руками. В другом месте все пошло бы по длинной цепочке, через командиров и секретарей. Но

Его Светлость — человек молодой и нетерпеливый, и в его доме принято докладывать о поручении тому, кто его дал.

Трофей — переливчатой стали кинжал в дорогих ножнах — вполне уместно выглядит в стенах малого кабинета.

— Вылезал из чердачного окна, — объясняет один из солдат, — Зацепился, но все равно прыгнул. И ушел. Если бы ремешок выдержал, убился бы насмерть. Стрелок — рисковый малый. А может быть, просто разумный. Погибнуть быстро, сломав шею при падении, в его положении — не худший исход дела. Но этого посланные не говорят. Герцог взвешивает кинжал на ладони, кивает.

— Подожди снаружи, — говорит солдату Мигель. Тот довольно быстро все понимает и с положенными поклонами отправляется за дверь. Награда окажется меньше стоимости кинжала — но солдат не пожалеет, что не украл находку. Такую вещь не продашь, хвастаться не станешь, никакого прока.

— Теперь, — слегка улыбается Его Светлость, — у нас два главных вопроса. — Еще недавно главный вопрос был только один, но чем больше сведений, тем больше загадок. Воистину, познание умножает скорбь.

— В кого и зачем?

— Нет. В кого и кто. «Зачем» прорастет потом. Это, — Корво поворачивает кинжал на ладони, — не часть тела. Его мог потерять владелец. Мог потерять вор… а мог и не потерять.

— Чье это? — спрашивает де Корелла, проводя по накоротко состриженным пепельным волосам. На загорелом лице серые глаза кажутся совсем светлыми. Типичный уроженец Валенсии, потомок вестготов. Коренные жители Ромы на таких косятся немногим добрее, чем косились некогда на воинов короля Алариха, да и причины все те же.

— Такой носит Альфонсо, — отвечает герцог, и уточняет для себя и собеседника:

— муж моей сестры Лукреции. Узнай у слуг, не терял ли он оружие, брал ли сегодня с собой. Где был во время нападения. Свидетельства сестры в расчет не принимаем.

— Вы думаете…

— Если он взял кинжал с собой и не терял, Мигель, значит, это был он.

— Но зачем бы ему стрелять в Орсини… и если уж на то пошло, зачем бы ему стрелять в вас?

— Если это он, то следующим идет другое: почему он пошел сам? И один? У Альфонсо в свите достаточно людей, которым можно отдать любой приказ. Его собственных людей, из Неаполя. Он ведь не с пустыми руками приехал в Рому. Мигель де Корелла стирает пот со лба. Думать ему не хочется совершенно — по крайней мере, не сейчас, когда приказы и доклады сыплются по десятку в четверть часа — и только что он получил еще один, важный, туда надо отправить особо смышленых людей, иначе не выйдет ничего хорошего, а Альфонсо можно и спугнуть. Если это, конечно, он. Если кинжал не украли раньше и не подкинули, чтобы перессорить родичей между собой. Или перессорить между собой всех — Корво, Орсини, неаполитанский дом… Если то и если это. Если не будет еще сюрпризов. Резиденция готова к обороне, и проложен маршрут для отступления в замок Святого Ангела, в город вызваны войска. Все расписано на любой случай, а сердце лежит криво. Полтора года нас тут не было, вернулись — и в первую же неделю,

пожалуйста. И наверняка не просто так. И если… Нет уж. Раз все прочее сделано, надо заняться расследованием, определиться, а потом выкинуть лишние паршивые «если» из стада. Хорошо бы кинжал украли. Хорошо бы. Но это желание не должно просочиться дальше мыслей. Слишком уж часто ретивые слуги стараются найти те ответы, которые понравятся господам.

— Если позволите, я займусь этим незамедлительно.

— Да, конечно, — кивает герцог Беневентский, по первому взгляду на которого не скажешь, что он чем-то сильно озабочен. Это впечатление обманчиво. — Сюда идет Уго — слышишь? Капитан кивает:

— С добрыми вестями, кстати. Настроение папского родича легко различить по походке.

— Да, — соглашается Его Светлость, снова вынимает из ножен кинжал, смотрит на лезвие, перехватывает — и бросает через весь кабинет. Клинок глубоко уходит в тяжелый оконный ставень и возмущенно гудит как очень большой шмель.

— Я распоряжусь и вернусь, — говорит де Корелла, качая головой. Добрая сталь, хороший баланс. Дорогую вещь потерял… кто-то. Будем говорить и думать «кто-то», пока не узнаем правду.

— Притащил, — сообщает от дверей Уго де Монкада. — Поехал как миленький, хоть и пытался отговариваться, что не врач. Ну не мне же это доказывать? — усмехается вспыльчивый и настойчивый молодой человек. Ему и впрямь трудно что-то доказать, если он вбил себе в голову обратное. Почти невозможно. — Ничего, собрал свои склянки и крючки и поехал, и занимается уже. Не врач… — фыркает он снова. — Он, если хочешь знать мое мнение, такой же не врач, как я не моряк. Иначе я бы его сюда не волок. Прости, я понимаю, что я сам тебе все уши прожужжал о том, что Петруччи опасен, но твои доктора, если не считать Тореллы — это куры безголовые. Если мальчик у нас тут загнется, черт его знает, что сделают Орсини. Я бы на их месте разнес все, до чего удастся дотянуться, и ни одному нашему слову не поверил.

— Они в большинстве своем куры безголовые, — дергает плечом Корво, отходит к прикрытому ставнями окну, задумчиво щелкает по рукояти — кинжал вибрирует. — Наши лучше многих прочих, но и они всего лишь люди. Может быть, от Петруччи будет больше пользы.

— Поймали кого-нибудь? — спрашивает Уго, любуясь родичем. Неприятности тому к лицу. Себя молодой толедец со стороны не видит, а им — ладным, подтянутым, скупым в движениях, — тоже можно любоваться.

— Можно считать, что никого. К утру, если не повезет, будем знать точно.

— Вот как? — щурится де Монкада. «Если не повезет». Значит, дело семейное, значит, шуметь на весь город и хватать на улицах свидетелей, обещать награду за сведения — нельзя. Паршиво. — Так на кого думаешь-то?

— Ни на кого я пока не думаю. Город у нас такой, что думать заранее нельзя. — усмехается Корво. — Тут что-нибудь подумаешь — и охнуть не успеешь, а о твоих мыслях уже не только в Роме, а даже в Остии говорят. И выводы делают. И если ты подумал неправильно, рты затыкать уже поздно.

«Так я и поверил, — думает Уго. — Так я тебе и поверил, что ты никого всерьез не подозреваешь». На этот раз молодой человек, склонный к быстрым решениям и скоропалительным суждениям ошибается, что с ним пока еще случается нередко.

— Ну, конечно, — усмехается он уже вслух, кивает на ставень. — А это чье? Птичка прилетела и обронила? На самом деле — чье? — слегка серьезнеет он.

— Узнай, если не веришь, — слегка улыбается герцог Беневентский. — Уго, мы не должны торопиться. Нас тут слишком долго не было, могло созреть что-нибудь новое, неожиданное — или старое. Будь так любезен, не занимайся розысками.

— Думаешь, вспугну пташек? — усмешка у толедца волчья, хищная.

— Или испугаешь кого-то, кто совсем не виноват, но может решить, что его приперли к стене в переулке. И не забудь, что искать будем не только мы. Представь, что на твое подозрение вскинется Франческо Орсини, не разбирая.

— И всех, кто сейчас в Роме, на ноги поднимет, — задумчиво продолжает Уго. –

Ладно, так и быть. Сижу, никого не трогаю, таскаю врачей… и обрати внимание, — кивает де Монкада на дверь, — я его к тебе сюда не приглашал. Это он сам.

В коридоре не просто шум и движение, в коридоре грохот, двери распахиваются сами и, кажется, с перепугу, синьор Петруччи видит герцога, пытается поклониться, на полдороги забывает об этом — короткий резкий кивок годится только мух отпугивать. У дежурных за его спиной лица отливают серым. Привезенного де Монкадой врача — пусть он трижды не врач — приказано было пропускать, но есть приказы, которые безопаснее нарушить…

Петруччи оглядывает полупустой кабинет, понимает, что лишних здесь нет, снова поворачивается к герцогу:

— Сделайте что-нибудь тому человеку, который вынул стрелу, — говорит он — Вы сделайте, потому что я его убью. И запомните на будущее: если на такую рану накладывать повязку, она должна быть глухой. Чтобы ничего не проходило. Если воздух идет в одну сторону, это убивает быстрее, чем открытая рана, и вернее, чем веревка на шее… Да, и способ тот же. Вы почти преуспели. Следом за синьором Петруччи шествует капитан де Корелла, и, разводя руками, без слов сообщает, что остановить или хотя бы задержать категорически непочтительного философа можно было, лишь хорошенько ему повредив, а это уже выходит за рамки чьих-либо полномочий, кроме самого герцога Беневентского. Впрочем, хозяин покоев не собирается никому вредить. Он коротким жестом останавливает встрепенувшегося родича и благосклонно кивает, словно его приветствовали должным образом.

— Подождите, — говорит он. — Если у вас есть время, объясните сначала мне. Я не наказываю своих людей, если сам не понимаю в чем дело. Это ведь нужное знание? Мигель, распорядись подать вина, доску и карандаш. Садитесь, пожалуйста, синьор Петруччи, — жест в сторону ближайшего к окну кресла. Того, что под искалеченным ставнем.

— Время есть, — опускает плечи человек в темной мантии. — Уже есть. Я не знаю, выживет ли ваш мальчик, но он хотя бы не задохнется. Он спит. Я должен поблагодарить вас, синьор ди Монкада. Если бы вы были менее настойчивы, он бы умер. Простите, Ваша Светлость, я вам сейчас ничего не нарисую, у меня дрожат руки. Он опускается в предложенное кресло, благодарит жестом — и правда устал. Все морщины проявились и глаза темным обметало. А ведь провел над больным меньше получаса. Впрочем, способность и желание понимать самому и объяснять другим, синьор Бартоломео Петруччи, наверное, потеряет только вместе с жизнью.

— Вы знаете, как мы дышим?

Герцог Беневентский не вполне уверенно кивает, склоняет голову к плечу, а его пылкий родич подбирается поближе к креслу, в котором сидит усталый немолодой человек. Перед Петруччи уже появился высокий кубок на широком устойчивом основании, на две трети наполненный вином. Уго интересно. Он вообще любопытен по натуре, жадным любопытством молодого волчонка, любит все новое, яркое и занимательное, но больше прочего — полезное. Всех, конечно, учили понемножку, как устроен человек, но хороший командир никогда не упустит возможности узнать больше. Наверняка же пригодится. Такие раны случаются часто, и мрут от них нередко, хотя всего-то, кажется, маленькую дырочку пробило, кровь быстро останавливается. Но большинство умирает, обычно к утру — синеют, задыхаются, глядишь, а уже и сердце не бьется.

— То, что происходит при таком ранении, это… инженерная задача. Простая. Если воздух куда-то попадает — и его потом нужно выталкивать, то, значит, что? Его там, внутри, мало. Там легкие, мехи, они очень хрупкие, потому и прикрыты ребрами. Легко повредить. Воздух в них заходит с одной стороны, как в бычий пузырь… а тут этот пузырь пробивают. Но это полбеды. Мы все же не бычий пузырь, мы устроены Богом умнее и сложнее, и на всякое повреждение разум дает средства, — Петруччи берет кубок, но поднимает не сразу, верно, ждет, пока рука успокоится, руки у него старше лица. — Если быстро закрыть рану или раны так, чтобы воздух не мог проникнуть внутрь, наш мех расправится сам, лишний воздух потихоньку уйдет и человек сможет дышать и жить. Закрыть плотно, наглухо. А вы наложили легкую повязку, кровь удержать. И что вышло? Мальчик вдыхает, ребра расходятся, воздух идет в рану. Выдыхает, ребра сближаются, повязку втягивает внутрь, воздух остается, где был. И чем больше человек дышит, тем больше набирает. Один пузырь уже, считай, лопнул. Второй давит воздухом снаружи… С этой повязкой он за час убил бы себя сам, просто пытаясь дышать.

Уго де Монкада опирается локтем на стол, ставит голову на кисть руки. Смотрит то на ученого, то перед собой. «Вот так просто? Вот так вот понятно?» — написано на сильно загорелом лице. Все трое здесь, кроме синьора Петруччи — не ромеи, а толедцы по крови, но Уго среди них самый смуглый. Его предки неоднократно женились на мавританках с юга.

— Мигель, — распоряжается Корво после недолгого раздумья, — ты понял? Запиши это как приказ для всех медиков при армии. Благодарю, синьор Петруччи. Вам будут помогать, вы получите все, что потребуете. Я хочу, чтобы Марио выжил.

— Не нужно приказа, — Петруччи наконец пьет, осторожно ставит кубок на стол. Одной рукой, хотя явно предпочел бы двумя. — Я сейчас пойду обратно. Не хочу отходить от него надолго. У меня наверняка будет свободное время. Я вам напишу все подробно. И объясню, что делать, если ошибка уже произошла. Если успеть, можно пробить маленькую дырку в другом месте и сделать так, чтобы воздух шел из нее только наружу. Такие раны тоже убивают, но в нашем случае, как это часто бывает, два яда равны одному лекарству. И, кстати, это же средство, почти это же, годится, когда там внутри кровь или гной и человек захлебывается ими. Выпустить жидкость, потом плотно закрыть дыру. Не всегда помогает, раненый должен быть очень здоровым человеком, — кажется, синьор Бартоломео Петруччи из

Сиены считает личным оскорблением то, что его средства действуют через раз. — Но лучше что-то, чем ничего. Я опишу симптомы и процедуры. Слушатели кивают. Все они — люди войны и каждому из них эти знания могут понадобиться. И, что самое важное — тут они все могут понять и проверить сами. Это и правда механика, а не алхимия. Даже азы механики. Есть что-то… ненастоящее в том, как все просто. Но ведь помогло же. Наверняка помогло, иначе сиенец не пил бы тут с ними вино, совершенно уверенный, что в его отсутствие ничего дурного не случится.

— Вы не верите в теорию гуморов? — спрашивает Его Светлость.

— Почему, — сиенец удивляется, — не верю? Но зачем применять сложное там, где достаточно простого? Конечно, можно зайти и с этой стороны — от свойств воздуха и свойств крови, но вывод будет тем же: кровь и дыхание в здоровом организме разделены, это вещи разной природы — и так должно оставаться. Человек, Ваша

Светлость, как всякий хороший механизм, сложен в создании, но достаточно прост в обращении. И очень, очень прочен. Просто удивительно, от каких вещей мы не умрем, если только дадим телу возможность исцелить себя. Де Монкада отвлекается, задумчиво глядя на стены внутренних покоев. Сами по себе стены ничем не примечательны — штукатурка, росписи, давно уже знакомые всем, кто порой бывает здесь, росписи, хоть и хорошие. Думает он совсем о другом: насколько же удобнее и приятнее иметь дело с такими вот механиками. Простые постижимые идеи, простые, годные для пересказа слова. Легко запомнить, еще легче осознать — и не забудешь, не запутаешься, как в ученых трудах, где через фразу то цитаты на мертвых языках, то отсылки к неведомым древним авторитетам, то споры, не стоящие выеденного яйца. Проку ли человеку войны от всей этой зубодробительной мудрости? Не поймешь и не разберешься. А тут все просто, проще устройства осадной машины.

— Я буду вам обязан, синьор Петруччи, — говорит герцог; он редко произносит подобные слова — они имеют слишком большой вес. Обязан — много серьезнее, чем признателен; но и повод редкий, можно сказать, штучный.

— Не стоит, — ведет головой Петруччи, — Если бы не армии, медицина бы до сих пор не добралась до внутреннего устройства человека. В устах другого человека, даже доктора Пинтора, это прозвучало бы редкой дерзостью. Но дядя синьора Петруччи правит Сиеной. И если бы философ не выбрал другую дорогу, он стоял бы сейчас в цепочке наследования вторым, после бездетного старшего брата. Так что присутствующим он не слуга, а ровня — или почти ровня. И следит, чтобы об этом не торопились забыть.

Впрочем, отметить ответ как дерзость мог бы — и готов — Уго де Монкада, но не Чезаре Корво, герцог Беневентский. Он — с напоминаниями или без — привычно держится так, словно именно он, а не его отец — наместник Господа на земле. Ни вылезший вперед него на дороге мальчишка, ни резкий от усталости ученый доктор не могут вызвать его негодования. Очередной благосклонный кивок, плавный вежливый жест. Все, что нужно обсудить в своем кругу, подождет — но и утомлять беседой сиенца тоже никто не будет. Пусть пьет вино и отдыхает. Доктору должно быть удобно. От этого пациенты только выигрывают.

Солнце уже начинает сползать за крыши, а птицы — устраиваться на ночь, когда во дворе опять поднимается суматоха. Прибыл Его Светлость Франческо Орсини, герцог ди Гравина. От его дома полчаса шагом, но расстояние тут наименьшая из забот. Посудите сами: услышать новости, послать доверенных людей на улицы проверить, не пустой ли это слух, выслушать отчеты, поднять своих, приготовиться к обороне, предупредить союзников — и только удостоверившись, что все в городе и вокруг города предупреждены, озаботились собственной безопасностью и не стронутся с места без приказа, отправиться посмотреть на внука. Естественно, с подобающим случаю сопровождением. Случай военный, счет сопровождающих переваливает за сотню. Конечно, во дворе всего несколько десятков. Остальные — снаружи. В большом зале резиденции Его Светлости герцога Беневентского на удивление людно. Здесь и основная часть пребывающей в Роме свиты, и всевозможные гости, и члены союзных семейств, и случайные любопытствующие, чье положение позволяет присутствовать при публичном объяснении двух господ герцогов. Свидетели и возможные участники столкновения между семействами. Да и Орсини явился со всей возможной пышностью. Вся толпа заинтересованных лиц и любителей поглазеть размещается в зале не без труда — да и дышать тяжело, при таком-то количестве людей и факелов — но, как говорится, в тесноте, да не в обиде; в толчее — зато в гуще событий. По мнению людей, стоящих вплотную к креслу под балдахином, в котором застыл хозяин дворца, ди Гравина — большая наглая жаба. Зеленая — родовые цвета,

надутая для солидности, вместо пупырышков — шитье, пуговицы, украшения, все, что выпирает с бархата и шелка. Жаба двигает задней лапой по ковру, надувает горло и оскорбленно булькает.

Жаба возмущена и разгневана. Жаба в своем праве — с существованием арбалетной стрелы не поспоришь. Жаба бросается обвинениями одно тяжелей другого… и только понимающий человек увидит, что жаба делает это очень осторожно. Глупые земноводные живут до первой цапли, трусливые — до второй. Франческо Орсини вырастил внуков и намерен вырастить правнуков. Он не хочет войны. Но он готов рисковать, чтобы заранее занять высокий берег, на случай, если война все-таки начнется. Главное для него сейчас — надавить при свидетелях, вытребовать внука и уехать с ним. С живым. А там посмотрим. Посмотреть есть на что. Герцог Беневентский — полукровка, наполовину ромей, наполовину толедец, папин сын, белый камень, желтый камень, черный камень, улыбается любезно, не двигается, кажется, и не дышит. Сейчас — статуя. Что сделает в следующий момент — неизвестно. Может быть, ступит с помоста, сделает три шага вперед — и снесет Орсини голову, как быку на арене, в одно движение. Их колющим ударом положено убивать, быков. А герцог в эту игру играл всего однажды.

Вышел, постоял на песке, посмотрел на быка, шагнул, развернулся и ударил. И даже кровь хлынула мимо. Гостя нужно выслушать и укротить, не теряя лица. Отвечать так, чтобы ни один человек в зале и за его пределами даже не заподозрил, что герцог Беневентский позволит хотя бы тени вины за покушение пасть на себя. Я понимаю ваши скорбь и возмущение, говорит герцог. Ваш доблестный внук стал жертвой наших общих врагов, говорит герцог… и даже сторонники Орсини в зале склонны ему верить. Друзья дома Корво не стали бы стрелять в ценного заложника, который и так всегда под рукой, друзья дома Орсини знали бы, как одевается Марио, и не ошиблись бы мишенью. Конечно, ради удачного случая, думают зрители, и Корво бы пожертвовал заложником, и Орсини — внуком, но нет же этого случая. Ни тот, ни другой не готовы — и значит оба не виноваты. Истинные виновники будут найдены и наказаны, говорит герцог. Очень строго наказаны — и непременно с вашим участием. Что же до Марио… уверены ли вы, Ваша Светлость, что и впрямь желаете забрать юношу? Уверены? А не хотите ли вы выслушать мнение человека, который сейчас заботится о его здоровье? Кто это? Синьор Бартоломео Петруччи да Сиена был так любезен, что, только узнав, кто ранен, примчался сюда — и не отходит от вашего внука. Сейчас, повинуясь приказу высказаться — да полно, какое там, получив возможность говорить за половину минуты до того, как синьор Петруччи вступил бы в беседу сам, не прося позволения, почтенный философ совершенно нелюбезен. Те, кто не вспомнил до сих пор, кто он такой и какого рода, спешно вспоминают сейчас, в момент, когда Бартоломео-сиенец выступает вперед, поближе к жабе. С герцогом ди Гравина синьор не лекарь, но большой знаток врачебной премудрости,

говорит не так, как говорил бы с правителем Сиены или там с Его Святейшеством, а чуть менее почтительно, то есть, непочтительно вовсе — что и неудивительно, поскольку его родня правит городом, а в Роме, помимо Орсини, есть и другие не менее сильные династии. Зал восхищенно внемлет тому, как высокий человек в темном одеянии, разбавленном лишь небольшим количеством серебра, беседует с напыщенной, негодующей жабой. Здесь на стороне Орсини останутся только его приближенные, да и то не все, потому что из объяснений, которые даются герцогу ди Гравина, следует, что он — своему внуку первый враг, поскольку желает непотребного… и почему-то всем в зале, включая стражу у дверей и окон, включая пажей и музыкантов, очень легко понять, почему непотребное является таковым. Очень уж выражения доходчивые.

— Ваша Светлость, — с невыносимой вежливостью повторяет философ, — мальчика еле довезли сюда и он едва не умер здесь. Того, кто возьмется переносить его по улицам сейчас, можно уже вешать — он убийца. У Марио снова откроется рана или обе раны, а в этом случае любая щель в повязке приведет к смерти за час-другой. Может быть, быстрее, потому что ваш внук очень слаб. А может быть, и щели не потребуется, если кровь пойдет прямо в легкое. Тогда он не задохнется, а захлебнется.

— Что будет, если оставить моего внука здесь? — резко спрашивает Орсини. Он не знает, как сейчас следует обращаться к собеседнику — и потому никак к нему не обращается.

— Я не предсказатель, к сожалению. — философ отвечает герцогу тем же. — Если Господь будет милостив к нам, если не начнется горячка, если ваш внук окажется достаточно силен… через две недели он встанет. Зал дружно замирает, потом ошеломленно выдыхает. Две недели — пустячный срок для тяжелого ранения. Другого, может быть, уже назвали бы шарлатаном и обманщиком, засмеяли бы и заклеймили позором, но синьору сиенцу в Роме верят, имеют основания верить, особенно после скандальной операции, проведенной совместно с доктором Пинтором. Тот больной — сейчас в зале, и пусть лишился руки, но зато живехонек, а его уже отпевать собирались. Гость, которому оставлено достаточно лазеек, начинает требовать от хозяина расследования, розысков, наказания и мести. Это — надолго, но свита герцога Беневентского украдкой переводит дух. Пронесло, обошлось, жаба не наквакала большую грозу. Все это — ерунда, ритуал для солидности…

Люди в ближнем кругу уважительно поглядывают на де Монкаду. Быстро действует,

быстро думает. Мало того, что, кажется, мальчика спас. Так еще и утверждать, что герцог Беневентский, желая смерти Марио, позвал к его постели… не более и не менее как племянника старого сиенского стервятника — значит, выставить себя на посмешище. Весь полуостров животики надорвет. Ди Гравина не желает быть смешным — он боится быть смешным, боится пуще смерти. Поэтому ему остается только метать громы и молнии на головы неведомых презренных мерзавцев и обещать, что с оными мерзавцами произойдет, когда их отыщут, а несомненно же отыщут. Час лязга, скрежета и погромыхиваний, после чего получивший все подобающие заверения Орсини удаляется, последовательно узнав, что конечно же он может оставить здесь доверенных людей и осведомляться о здоровье, что помощь его медиков не нужна, и все необходимое для лечения во дворце Корво есть, и… ну, если возникнет необходимость в редких, экзотических снадобьях, то почтенного синьора немедленно, немедленно уведомят. После отбытия Франческо Орсини зал кажется на диво просторным, пустым и тихим. Хозяин дворца, отослав слуг и свиту, стоит за дверью, ведущей в его покои. У самой двери, касаясь ее лопатками и локтями — руки заложены за голову, взгляд с нехорошим интересом скользит от предмета к предмету. Если прислушаться, то можно понять, что молодому господину, такому спокойному и невозмутимому на вид, очень хочется что-нибудь уничтожить. Лучше что-нибудь, чем кого-нибудь, подсказывает ему внутренний голос. Что-нибудь — неживое, не чувствующее, не обладающее родней, не способное обидеться. Например, небольшой, но замечательно крепкий дубовый стол. Солдаты, дежурящие в комнате, сначала делают вид, что ослепли,

потом невольно увлекаются зрелищем и одобрительно кивают — из столика получается куча очень аккуратной щепы среднего размера. Герцог Беневентский мечтает, чтобы две — а лучше все четыре — недели уже прошли, чтобы Марио Орсини был не только жив, но и здоров, чтобы можно было оторвать ему голову, не повредив прочим частям тела. Голова эта — пустая как орех, и вредная, как раковая опухоль: и думать не думает, и тело под удар подставляет. «Счастье, что его не убили. Потому что он погубил бы деда и всю родню, что в городе, потому что Его Святейшество уехал, а мои войска стоят лагерем в четырех часах отсюда…» Стола больше нет. Взгляд хозяина снова становится задумчивым. «У нас началась бы война, в которую за сутки ввязался бы весь город. Очередная бессмысленная внутренняя резня, водоворотом затягивающая в себя всех, кто вылез из колыбели и еще не сошел в гроб, — думает герцог Беневентский. Бояться он не умеет, и сейчас не выплескивает из себя страх, перебродивший до гнева. Ему просто в очередной раз неприятно понимать, на каком волоске висят любые замыслы, насколько все создаваемое подвержено дурацким случайностям и может обрушиться в один миг. — Орсини прав. Это наша вина, и, в первую очередь — моя. За подражателем нужно было смотреть и пресечь эти глупости раньше, не слушая общего мнения о невинности забавы и о том, что в шестнадцать лет… наплевать, сколько ему лет. Он должен был держаться за мной и носить свои цвета.» Солдаты чувствуют, что ищущий точку приложения сил взгляд попросту не затрагивает их, интересуясь только неживыми предметами. Другие предпочитают разбивать головы, господин герцог — мебель, чтобы получить от него трепку, нужно быть или виноватым, или очень неосторожным. С людьми же, занимающимися своим делом на своем месте, ничего случиться не может. Так всегда было, так будет и сейчас. Кувшин с водой, нет, уже без воды, разлетается на осколки, еще не достигнув пола. Жалко, что он не каменный.

— Стул, — говорит от дверей сердитый и насмешливый хрипловатый голос, — отложите на потом. Пригодится. Герцог жестом отправляет солдат прочь из кабинета, дожидается, пока дверь будет плотно прикрыта, а гвардия встанет на страже снаружи, и только после этого, не оборачиваясь, приказывает:

— Докладывай.

— Его не было в первую половину дня, — тихо сообщает де Корелла. Вряд ли у дверей кто-то подслушивает, но Бог благоволит тем, кто заботится о себе сам. — Кинжал он брал с собой. Вернулся к обеду, где-то по дороге испачкал и порвал плащ. А вместо обеда взял супругу и сына — и перебрался во дворец к Его Святейшеству. Тот давно приглашал, хотел прибрать внука под крыло. А сейчас самое удобное время для переезда — пусто. Да там и безопаснее, в виду Орсини.

— Замечательно… Спасибо, Мигель. Считай, что ты спас жизнь этому стулу. Де Корелла удивленно смотрит на своего господина. Он не ждал, что тот обрадуется новостям.

— Он ищет покровительства отца, Мигель. Ты понимаешь? — разворачивается Корво.

— Нет, — качает головой капитан охраны. — Не понимаю. Я Его треклятую неаполитанскую Светлость Альфонсо с самого утра не понимаю.

— А ты подумай. — почти смеется герцог, — Что он приложил руку к смерти Хуана мне сообщил Его Галльское Величество Тидрек. Под большим секретом. И мы с тобой тогда решили, что в убийстве не в убийстве, но в чем-то наш Альфонсо замешан или был замешан. В чем-то таком, что заподозрить его и вправду можно. Нам сказали… а что сказали ему, пока нас тут не было, а, Мигель? — объясняет хозяин кабинета. Даже не объясняет, как более сведущий — менее опытному, скорее уж, рассуждает вслух, ожидая, что капитан не отстанет ни на шаг.

— И он нашел способ выяснить. Одно слово — племянник Ферранте, да и сестрица его… — ворчит себе под нос де Корелла. Он не любит неаполитанское семейство,

не любит уже потому, что мона Санча, сестра Альфонсо, питает к капитану излишнюю и чрезмерно страстную благосклонность, а тут еще и братец ее решил показать дурной семейный нрав самым неудачным образом…

— Он не уехал из Города до моего возвращения, не удрал сегодня — он только перебрался к отцу. Значит, он просто спутал. И ничего особенного не натворил до того, раз уж боится меня, но не отца. Пусть перестанет трястись, успокоится — и мы все выясним.

— Если он перестанет. Если он еще чего-нибудь не вытворит…

— Я не думаю, что в наших интересах позволить Тидреку ставить в Роме трагедию по своему вкусу, Мигель. И уж точно не с участием мужа моей сестры. Она его очень любит.

— Скажите, — интересуется доктор Пинтор, разглядывая инструмент, напоминающий толстую полую иглу с трубкой из плотного шелка на тупом конце, — а на ком вы испытывали это замечательное устройство? И ведь не только придумать, ее еще и изготовить нужно… попробуй сквозь нее вдохнуть, шелк втянется в отверстие и закроет его, а вот выдох пойдет свободно.

— Сначала на механизмах, — отзывается синьор Петруччи, — проверял сам принцип. Потом в больнице для бедных. Бесценное заведение. Там можно найти людей почти с любой болезнью — и они совсем не возражают, когда их пытаются лечить. Я впервые попал в такую стараниями моего духовника. Он был крайне возмущен моим намерением полностью посвятить себя наукам и считал, что это зрелище взрастит во мне должное смирение.

— Предполагаю, что это зрелище взрастило в вас совсем другие чувства, — усмехается толедский хирург. — Смирение! Да Господь наш и при виде трехдневного покойника не пожелал лелеять то самое смирение, так отчего ж нам опускать руки при виде еще живых больных? Выдумают же… И одного вида доктора Пинтора достаточно, чтобы представить, как Господь одним движением бровей разгоняет благочестивцев у гробницы, потом требует горячей воды — как же без нее — и начинает бесцеремонно разматывать смертные пелены.

— Да уж, больше укрепить меня в моих намерениях он не смог бы при всем желании. — Петруччи с удовлетворением смотрит на багровый узел на ребрах пациента. Чуть повыше него, тоже между ребрами, небольшое красное пятно, там где ланцетом проткнули ткань, чтобы вставить эту самую трубочку. Шрам от арбалетной стрелы с широким наконечником будет большим, следы лечения, скорее всего, исчезнут со временем. — Конечно, моря не вычерпать ситом, но зато можно построить дамбу. Или, наоборот, плот. На самом деле я убежден, совершенно убежден, что библейские годы жизни — не выдумка и не шутка. Пациент прислушивается к разговору, переводит взгляд с одного сурового синьора на другого, еще более сурового. На четвертый день лечения он готов внимать чему угодно, лишь бы в звуках был смысл: юному Орсини скучно. Когда он не спит, ему остается только разглядывать стены — и они уже вызубрены наизусть, прислушиваться к звукам дворца — и это уже все знакомо, а также изучать пользующих его медиков, что гораздо интереснее. Спать хочется все реже, а сон уже не напоминает омут, в который проваливаешься с головой и исчезаешь.

Грозные синьоры сейчас заняты друг другом и воспоминаниями. Это, к несчастью, ненадолго. Каждый осмотр заканчивается одним и тем же: долгим мрачным нравоучением.

— И что вы намерены делать дальше?

— Подожду еще денек-другой, и если не начнется лихорадка, позволю ему двигаться понемногу. Но спать ему все же лучше сидя. Так не только легче дышать — я обратил внимание, что больные в этом положении быстрее перестают кашлять. Впрочем, вы ведь тоже наверняка это заметили. Ну и милостью Божией поднимем его на ноги. Чем раньше начнет, тем быстрее к нему вернется сила… и он сможет совершать новые глупости. Пациент скорбно вздыхает. Говорить он может, и уже почти не кашляет, если только не начинает волноваться, но от синьоров Пинтора и Петруччи только вздыхать и хочется. Еще можно покапризничать, захотеть чего-нибудь этакого, но тогда оба только обрадуются — хороший признак, а гадости про Марио говорить не перестанут. Синьоры доктора накрепко уверены в том, что во всем на свете виноват Марио Орсини, который не там, не так и не в том платье ехал. «Ну конечно, — надувает губы Марио. — Раньше не путали, в Орлеане во время посольства не путали, на войне не путали, а тут — перепутали… а ругают — меня.»

— Юноша, — читает мысли или уж скорее шевеления губ доктор Пинтор, — вы за время отсутствия выросли. Те, кто помнят вас таким, каким вы были полтора года назад, не допустили бы мысли, что вас можно перепутать с Его Светлостью. Марио не задумывался о том, что вырос — он ничего подобного не замечал. Уже смирился с тем, что высоким не станет, да и перестал измерять рост. Все равно же почти на голову ниже Его Светлости, и в плечах уже едва ли не вдвое, и волосы светлые… если на самом деле целили в герцога, то, наверное, это были какие-нибудь чужаки, не видевшие ни одного, ни другого своими глазами, стрелявшие по описаниям.

— Скажите, а герцог обо мне не спрашивал?

— Нет! — хором отвечают суровые синьоры.

— И на вашем месте, — добавляет Бартоломео Петруччи, — я не искал бы с ним встречи. В интересах вашего здоровья и моей репутации. Я, видите ли, обещал, что вы через две недели будете стоять на своих ногах, а после такой встречи вас чудо Господне не поднимет и за полгода. «Неправда, — думает Марио. — Не может такого быть… Это они нарочно так говорят.»

Но юноше все равно обидно. Не то чтобы он ждал особой признательности, потому что, в сущности, ничего же не сделал — ехал себе, обогнал на полкорпуса, как привык поступать там, на севере, господин герцог никогда не требовал строго следовать за ним, и тут не успеваешь ничего понять, как в тебя бьет что-то очень тяжелое, потом ты плаваешь в холодной речке и мерещится тебе всякая муть, а потом просыпаешься вот в этих покоях, видишь на потолке стайку наяд и узнаешь, что прошли сутки. И дышать больно, и кашель не проходит, и в левом боку две дырки… И все-таки, хоть ничего значительного и не совершил, а просто послужил мишенью — но слова медиков повергают в уныние.

— Доктор Пинтор, — говорит синьор Петруччи, — может быть, вы, как врач, объясните пациенту, что с ним произошло?

— Да он и так прекрасно знает, что с ним произошло, этот юный негодник, — грозит пальцем Пинтор. — Он бы умер — если не от самой раны, так от неумело наложенной повязки. Должен был умереть по всему, и если б вы не вмешались со своим изобретением, точно умер бы. К вечеру того же дня. Все дальнейшее — вопрос не медицинский, а скорее уж политический, — качает головой толедский хирург, — так что уступаю эту честь вам, синьор Бартоломео.

Марио настораживает уши. Новостями с ним никто не делился — ни врачи, которых было удивительно мало, ни прибиравшийся в комнате слуга. Оба медика только бранились, что по глупости пациента случился большой и опасный переполох. Известие о том, что он мог умереть, юношу не трогает — да, конечно, мог, но не умер же, ну так и что об этом говорить; впрочем, ему и не верится в близость смерти. Даже сейчас, когда он отошел от нее едва на пару шагов.

— Ваш достопочтенный дед был здесь вечером того же дня. С дипломатическим визитом. Единственное, что помешало ему явиться сюда с вооруженным налетом — опасение за вашу жизнь. Вы дышали и ему было за что опасаться. Если бы вы умерли, находясь в руках Корво, у вашего деда не осталось бы выбора. Он вынужден был бы спросить за вашу кровь. Ради чести семьи. Он не смог бы поступить иначе, даже если бы хотел, а он не хотел. Ваш дед любит вас. Именно поэтому вас в свое время выбрали сопровождать Его Светлость… как вы понимаете. Если бы вы умерли от раны, он напал бы еще тем вечером. Синьор Петруччи кривит губы.

— А теперь вспомните вот о чем. Его Святейшество Папа отбыл из города. Естественно, с большей частью папской гвардии. В Роме нет сейчас ни политической, ни военной силы, которая заставила бы вашего деда остановиться. Нет, не возражайте. Вы знаете, что такое Его Светлость герцог Беневентский, потому что вы полтора года провели с ним рядом, в том числе и на войне. Я тоже знаю, я слежу за тем, что делается на материке. А вот ваш дед не знает. Войска Его Светлости — не в Роме. Пока гонец доберется, пока они снимутся, пока… все уже будет решено. Так рассуждало большинство. А вот вы должны понимать, что этот расчет стоял на песке. Что гонец ушел, как только вас подстрелили. Мне этого не говорили, но я не вчера родился и в Рому приехал тоже не вчера. Если бы дело дошло до оружия, вашему герцогу нужно было бы продержаться от силы час-другой. А вот после этого… Как вы думаете, что стало бы с вашим дедом и всей вашей родней в городе? А потом и вне города?

Юноша на постели покраснел бы, если бы не потерял некоторое количество крови, а жара у него нет. Мысли Марио Орсини беспорядочно мечутся, из этого бушующего океана то и дело всплывают обломки кораблей — возражение, что, может быть, из-за Джанджордано бы и устроили, но из-за него-то зачем, он же младший и сын младшего, что герцог Беневентский не допустил бы резни, даже если бы на него напали. Последним — и самым прочным обломком, который не сразу уходит под воду — остается желание сказать «Но я же вообще ничего не делал. Ехал себе и ехал!»

— А сейчас все улеглось? — спрашивает Марио.

— Нет, — пожимает плечами синьор Петруччи. — Но вы пока живы. Обвинить Корво в попытке убийства, коль скоро он первым делом вызвал к вам меня — сложно. Головы слегка поостыли и люди вспомнили, что от очередного столкновения между Корво и Орсини выиграют очень многие… Если бы вы носили свои цвета и находились, где вам положено, мы бы знали точно.

«Тогда бы, — думает юноша, — на моем месте оказался бы герцог Беневентский, и из этого тоже вышла бы какая-нибудь резня. Да тот же де Монкада устроил бы… а

Папы не было, а в армии Уго любят, значит, те же самые войска… Нет, все-таки я удачно подвернулся!» Петруччи и Пинтор переглядываются: на белокожей физиономии, с которой уже сошла синева, все мысли и чувства написаны так явно, словно выведены четким почерком, лучшими чернилами.

— Мы бы знали, в кого стреляли — в вас или в Его Светлость. Причем, если бы сейчас раненым лежал он — это было бы куда более безопасно для всех. Потому что никто не рискнул бы действовать без санкции Его Святейшества… пока не найдут стрелявшего.

— Это вы Уго скажите. Он бы сначала войска привел, а потом бы объяснил, что он от переживаний поторопился… Надо было в Орлеане оставаться, — неожиданно заключает Орсини, за пару минут представивший себе десяток вариантов развития событий, и каждый приводил к резне в Роме.

— Вам? — спрашивает доктор Пинтор, — Да, это тоже было бы неплохо. Во всяком случае, неудовольствие Его Светлости вам бы там не угрожало. Первый запал любопытства потух, теперь раненому опять больно, неуютно и хочется задремать. Перед тем, как погрузиться в очередной сон, он упрямо думает, что в Орлеане ему обрадовалась хотя бы госпожа герцогиня. Поблагодарила бы. Ей, наверное, там одиноко. И что строгие синьоры все-таки обманывают, а если они говорят правду, то Его Светлость… Тут юноша засыпает, не успев сформулировать обиженное определение.

— Господи, ну пусть этот молодой человек перестанет считать себя героем. И,

пожалуйста, не дай ему сказать лишнего… в кругу семьи, ты же знаешь его семью, Господи, ты ее терпишь зачем-то.

— Аминь… Хотя мы тут с вами ругаем этого юного остолопа, а ведь то, что едва не случилось по его милости, все равно произойдет рано или поздно. И возможно, мы еще пожалеем, что война не началась сейчас… Признаться, когда я увидел больного, я испытывал смешанные чувства.

— Гиппократ был мудр… и те, кто сохранил эту традицию, тоже были мудры. Хорошо, что клятва не позволяет нам выбирать — и мы можем только лечить.

— Естественно. Эту клятву для того и придумали, чтобы путь врача был прям.

Девять дней с момента покушения проходят в настороженной тишине. В Вечном Городе не происходит ничего примечательного, а это само по себе событие. Шаткий союз между Орсини и Корво пока еще держится — впрочем, и мальчик еще жив, да не просто жив, а быстро идет на поправку. Охраняют его теперь втрое тщательнее, чем в первые дни. В то крыло дворца, где устроили раненого, без сопровождающих, без разрешения герцога Беневентского могут войти лишь трое: сам герцог, капитан его охраны и Уго де Монкада. Выходить, помимо упомянутых, не дозволяется никому. Все записки и письма, все предметы, которые запертые с больным медики считают необходимыми, бдительно просматриваются. Отдельная кухня, отдельный стол. Ни единой щели, в которую может просочиться даже любопытная мышь, куда уж там человеку…

Выздоровеет ли Марио Орсини, нет ли — зависит лишь от него, врачей и Господа, в любой последовательности, ничья иная воля в это не вмешается. Сеньор Пере Пинтор, который вовсе не собирался переселиться в резиденцию герцога на две недели, высказал свое возмущение совершенно недвусмысленно — и тут же получил от капитана де Кореллы вежливое предложение покинуть дворец, каковое отверг не менее цветисто и выразительно. Синьор Бартоломео Петруччи, видимо, несколько лучше представлял себе политическую сторону дела, поэтому ограничился списком необходимых ему вещей… заранее предупредив, что назначение части предметов он не сможет объяснить, поскольку над ними и с ними еще ведется работа. Впрочем, первую инструкцию для армейских хирургов Его Светлость получил через три дня. Она умещалась на одном листке бумаги, была внятной и подробной и сопровождалась серией рисунков, которые не составили бы автору славы художника, зато были анатомически точны и — что еще более важно — легко воспроизводимы при печати. Полученные предписания быстро отправились к печатникам, и на этом достойные внимания события закончились. На жизнь юного Орсини никто не покушался, за исключением скуки, множества запретов и нравоучений медиков, но этих врагов не считали смертельно опасными.

— Его Светлость герцог Бисельи проводит все время с супругой и окружен своей свитой, — докладывал капитан де Корелла ежедневно. — Обедает с Его Святейшеством. В общем, устрица какая-то, так просто не доберешься. Писем и записок ему не передавали. Его Святейшество, узнав о происшествии, прервал поездку и вернулся в Город, справедливо полагая, что все прочие дела подождут, а вот выгоревшая дыра на месте столицы истинной веры — роскошь излишняя. Решение верное, но зато теперь с источником неприятностей не поговоришь. А поговорить хочется. Потому что чем дальше в лес, а вернее в город, тем интереснее выглядят причины, по которым зять Его Светлости забрался на крышу с арбалетом. Как только стало ясно, что война откладывается, капитан де Корелла тихо перетряхнул Рому, разыскивая близких приятелей счастливо убиенного во цвете лет Хуана Корво. И с удивлением обнаружил, что большая их часть покинула этот бренный мир в течение прошлого года. А меньшая сочла за благо покинуть город. Из большей, ныне упокоившейся части, с миром — по естественным причинам в виде болезней, ранений и военных обстоятельств, — выбыла примерно треть, каждый в свой срок. А вот две трети, девять молодых бездельников из не самых последних семей полуострова, скончались одновременно, если судить по дате похорон, при самых непонятных обстоятельствах — но так, что ни одна из семей не подняла даже крика, что уж там говорить об оружии. Никакой мести. Никаких слухов и сплетен, вернее — никаких, кроме обычного городского бреда о кровной мести, несчастных любвях и дьяволе, уносящем всех замешанных вперемешку.

— Хоронили тишком, без лишних свидетелей, как прокаженных, — докладывал капитан. — Кстати, за несколько дней до похорон на Его Светлость Альфонсо напали неведомые разбойники.

— А эти при каких обстоятельствах?

— При неизвестных, — с удовольствием сообщил капитан. — Он ездил прогуляться один, и у старой городской стены на него — по его же словам — напали, так что дело дошло до свалки и ему крепко досталось. Как-то сумел выдраться и уехать. Вот с тех пор он по настоянию супруги всюду брал с собой охрану… каковой обычай нарушил только ради вас.

— Мигель, пригласи ко мне Уго. Он что-то говорил и об этом нападении — и как раз в связи с Петруччи. Приглашенный родич, которого не пришлось долго искать — он дневал и ночевал тут же, в палаццо Корво, — первые несколько минут смотрел на герцога, как на стену, украшенную особо заковыристой надписью: вспоминал. Де Монкада не страдал провалами в памяти, но в зависимости от настроения хозяина или его отношения к тем или иным персонам, события выстраивались в одни, другие и третьи ряды, как хорошо вымуштрованные аурелианские солдаты. Ромские и даже галльские так быстро перестраиваться не умели.

— Когда монна Лукреция и ее муж из-за этого Петруччи со мной поссорились, я решил, что это неспроста. Я — их родич, Петруччи им никто. И вообще вся эта история нехорошо пахла. И я пошел к отцам-доминиканцам. Выяснить, может ли тут быть недоброе, ну и сразу попросить посмотреть. Мне там сказали, что приворожить человека вообще нельзя, это бабушкины сказки. Ну и много чего другого сказали, я тебе пересказывал. А посмотреть — посмотрели, на обоих. И потом мне объяснили, что я не просто дурак, а какой-то особенный — все на свете перепутал. Никто из них Сатане не служит, а Альфонсо вообще чернокнижники в жертву принести пытались, только он им всю их черную обедню испортил, потому что ему умный человек объяснил — как…

— Раньше ты об этом не говорил, — наклоняет голову к плечу Корво.

— Раньше ты меня об этом не спрашивал, — разводит руками Уго, — да и это-то в общем ни при чем, я же на другое жаловался. Кстати, а зачем это тебе сейчас понадобилось?

— Интересно стало…

— Ка-а-ардинал! — стонет де Монкада. — Как есть кардинал. Да уже только слепой, глухой и немой от рождения идиот не догадался бы, кого ты подозреваешь. Нет же, надо крутить!

— Бывший кардинал, — улыбается Корво. Кажется, война помогла. Кардинальская мантия осталась в таком прошлом, что и упоминания о ней больше не беспокоят и не задевают. — Тут не в этом дело, Уго. Просто, кажется, нашего зятя в тот раз пытались убить люди, слишком часто гулявшие с Хуаном.

— А теперь подбросили его кинжал стрелку? Да я просто сразу не узнал, а теперь вспомнил, где уже видел, — улыбается Уго. — Интересные вещи тут у нас творятся. Присмотреть за Альфонсо на всякий случай?

— Не стоит. Он уже и так, кажется, думает нехорошее. И его сейчас охраняют люди отца.

— Ладно, ладно… — родич, обижаясь напоказ, откланивается и уходит.

— То есть, по мудрому совету синьора Петруччи, Его Светлость Альфонсо угробил девять чернокнижников зараз? — озадаченно трет лоб Мигель. — Полезный, должно быть, совет… любому арбалету форы даст.

— Да. И самое в нем интересное, что у Священного Трибунала не оказалось вопросов ни к жертве, ни к советчику. А доминиканцы нашему дому не друзья. В Роме, по крайней мере.

— Ну, Петруччи спросить несложно, он здесь. Вот только кинжал никто не подкидывал. Значит, герцог Бисельи сцепился с чернокнижниками, с которыми водился ваш покойный брат. Может быть, Тидрек на этом основании и состряпал свой подарочек — дескать, по какой бы причине им на Альфонсо еще нападать?

— Петруччи спросить несложно… но он не чернокнижник.

Де Корелла молча кивает. Герцог Беневентский может не обращаться к Священному

Трибуналу, чтобы получить заключение о том, продался ли кто-то нечистой силе или нет. Некоторые вещи он различает сам. Хотя не всегда сразу — да и вообще не всегда, как это вышло с его покойным братом.

Поговорить с синьором Петруччи и правда оказалось легко. Сиенец был из тех, кто много работает, но не возражает, когда их отрывают от работы. Выслушал вопрос. Спокойно объяснил, что да, интересуется магией, так же как инженерным делом или медициной и даже пишет книгу, которую, увы, не сможет показать, даже не потому что работа не закончена, а потому что он просто-напросто пообещал местному куратору Трибунала, что первую копию получат они и что без их одобрения рукопись света не увидит. Быть может, в Трибунале сочтут, что не все из написанного может распространяться свободно — или что-нибудь попросту не соответствует действительности… Впрочем, на ознакомлении с ученым трудом никто и не настаивал. Гостя в этих покоях — и хозяина дворца — куда более интересовали другие обстоятельства. Ответы он получил в полной мере, подробные и без утайки. С Его Светлостью герцогом Бисельи синьор Петруччи сошелся после приезда Альфонсо в Рому. Сказано было именно так — без всяких там «герцог Бисельи был столь милостив». Еще непонятно, кто кому милость оказал, звучало между фраз. В отсутствие герцога Беневентского его зять попал в пренеприятное положение, и, вопреки советам синьора Петруччи, решил идти навстречу опасности — но при этом он, как относительно благоразумный молодой человек, не желал огласки, сплетен и шумихи, которые могли бы повредить репутации семьи. Так что отправился на сомнительную встречу в одиночку, вооружившись лишь данным ему советом. Совет, впрочем, не назовешь полезным — но зато и душой рисковать не пришлось; даже Трибунал оценил изящество и безопасность решения. Собственно, доминиканцы сейчас знают больше подробностей, чем все прочие участники дела, потому что поговорили со всеми — а вдобавок еще и осмотрели место действия… И не пожелали делиться результатами осмотра, представьте. А что до людей, с которыми водил компанию покойный Хуан Корво… то задолго до этого случая синьор Петруччи попытался намекнуть Его Святейшеству, что следовало бы обратить на них внимание — например, через папского секретаря, синьора Бурхарда, он должен помнить этот разговор. Безрезультатно. Ну а потом и предмет разговора исчез. Герцог Беневентский слушал все эти предельно спокойные, подробные — как все,

что исходило из уст синьора Петруччи, — объяснения, кивал и прекрасно слышал то, что не звучало вслух: «Ваш брат водился с отборной ромской швалью. Кто из них кого соблазнил на чернокнижные забавы — не ведаю, но до сих пор был уверен, что вы-то полностью осведомлены обо всем и со всем согласны. Вот насчет Папы — сомневался. А почему дружки покойного взялись за Альфонсо — не знаю, а если и знаю, то своими подозрениями по доброй воле не поделюсь, но причина эта скорее прискорбна для вашего брата, чем для вашего зятя». Синьор Петруччи, насколько о том можно было судить, говорил правду и ничего кроме правды — к тому же он был совершенно уверен, что правда не угрожает ни ему, ни Альфонсо Бисельи.

— Почему, — вдруг вступил де Корелла, — вы не посоветовали ему сразу обратиться в Священный Трибунал? Если уж они так мирно настроены.

— Потому, — пожал плечами сиенец, — что я не думал, что Трибунал мог не заметить то, что с легкостью — и, поверьте, совершенно не желая того — обнаружил я.

— Что именно, синьор Петруччи?

— То, чем занимались эти молодые люди. У меня нет ни малейшего таланта к магии. Там, где дело касается сил, я глух и слеп. Я понял, что у них за развлечения, по их поведению — задолго до того, как спустил одного из друзей покойного герцога с лестницы. А среди доминиканцев есть мастера, которые просто читают такие вещи по лицу… или как-то еще, они мне не объясняли.

— Простите, — низко склоняет голову капитан, извиняется за глупость и непросвещенность, — вы предполагали, что у Трибунала возникнут какие-то претензии к Его Светлости в связи с делами его уже покойного родича?

— Нет, я боялся, что они не вмешаются. Просто закроют глаза, как закрывали их на все предыдущее.

— Благодарю вас за искренность и откровенность, синьор Петруччи, — благосклонно улыбается герцог Беневентский. — Следующий раз не раздумывая сообщайте мне обо всех подобных делах.

— Я крайне признателен вам за это предложение, — отзывается сиенец. — Я буду иметь его в виду.

Переполох вспыхивает в замке Святого Ангела быстрее пожара. Резиденция Его Святейшества Папы разгоралась бы не один час — все же каменный замок, солидный, надежный; даже если утварь и отделка выгорят, стенам огонь не страшен, а деревянных перекрытий тут почти что нет. Выстроено на совесть. А вот крикам, воплям, суете и панике камень не преграда и не помеха — звук заглушает недостаточно, взгляду препятствует, но воображение от этого только разыгрывается. Источником огня на сей раз служит внутренний дворик, а еще точнее — молодой парень, катающийся по земле с громкими криками. Он держится за живот и умоляет Господа о пощаде, а также клянется никогда, никогда, никогда больше не воровать еду, предназначенную для Его Святейшества. Господь, кажется, не склонен быть милостивым сегодня. Исповедь — а молодой человек отменно приложился к холодному вареному мясу, приготовленному для папского стола: хотел понять, что ж в этой говядине такого, что и сам Папа и его старший сын предпочитают ее всем прочим блюдам… исповедь, возможно, облегчила его судьбу в мире горнем, но в мире дольнем не помогла. Как и промывание желудка. Высказанная младшим конюхом еще при жизни идея, что Господь покарал его, несчастного грешника, за воровство со стола понтифика, была весьма популярна в замке ровно до тех пор, пока не дошла до ушей самого понтифика. Его Святейшество выслушал капитана замковой стражи. Его Святейшество озадаченно хмыкнул. Потом саркастически фыркнул. Одобрительно кивнул на сообщение капитана, что кухню тот велел закрыть и оцепить, во избежание повторения кары Господней. После чего велел найти остатки говядины, а также собаку, какую поплоше, но здоровую — и скормить ей ту говядину, за собакой же наблюдать сутки пяти придворным медикам. Потому что, сказал Его Святейшество, если бы Господь карал смертью за малейшее воровство или, скажем, чревоугодие, то быть бы сему месту пусту. И не ему одному. А поскольку Господь наш милосерд безмерно, и весь род людской неопровержимое тому доказательство, то значит либо мясо протухло, либо тут уж чья-то куда менее совершенная воля подмешалась. От тухлятины уличная шавка не помрет — если бы она от такого болела, давно бы уж померла, а вот яд, он на всех одинаково действует. До истечения срока наблюдения мост, ведущий в замок, на всякий случай подняли, а ворота закрыли. Тоже для наблюдения, но уже не за шавками, а за насельниками замка. Может быть, кого-нибудь так замучает совесть, что он не сможет больше находиться в доме, который предал. А может быть, страх заставит искать укрытия. Всякое бывает. Доброму невинному человеку все равно опасаться нечего, и все, кто служит Его Святейшеству, прекрасно о том осведомлены. Ну, обыщут — и покои, и имущество, и самих — так честным гостям и верным слугам прятать нечего. Обыскали, конечно, когда дворняжка сдохла — а сдохла она через час после сытного обеда, нехорошо — скуля, извиваясь и пытаясь укусить себя за живот. Тут уж Господь-вседержитель был вне подозрений. Зато под подозрением оказались все, кто хотя бы глядел на мясо. В том, что касалось еды, вкусы у Его Святейшества были простыми и, можно сказать, аскетическими. Свежую говядину для него варили в чистой воде с головкой белого лука, несколькими щепотками соли и одной — черного перца. А потом вынимали и сразу несли на ледник, чтоб остыла. Подавали с простым темным хлебом, который бедные люди использовали как тарелку. А готовили, конечно, отдельно. Чтобы тень вкуса от чужого соуса на мясо не попала.

Замковая стража обыскала всех, кого можно было подозревать, а потом принялась за тех, кого подозревать было себе дороже — за гостей замка Святого Ангела, и не тех гостей, что в башне или в подвальной тюрьме, с этих какой спрос, а с тех, что пожаловали добровольно. И хотя делалось все с многократными извинениями, возмущений и возражений хватало. Нашлись даже двое, возражавших при помощи оружия. Так что одного во время обыска убили, а второго сволокли вниз, в тюрьму замка. Поскольку обнаружили у мертвеца в набалдашнике посоха хитро скрытое углубление, в нем — серебряный флакон поменьше и поуже дорожной чернильницы, а во флаконе — какой-то порошок, ровно до середины. Еще до первого допроса выяснилось, что были эти двое людьми Катарины Сфорца, посланными в Неаполь, а оттуда — в Рому с приветом герцогу Бисельи, его супруге и сыну от неаполитанской родни. А больше ничего узнать и не удалось, потому что внизу молодой человек стал много разговорчивее, но вся его разговорчивость была не к месту — знать не знаю, ведать не ведаю, посох не мой, а товарища, порошок — земля, собранная рядом с Гробом Господним, никому, кроме нечисти не страшна, хотите — сам съем, даже водой запивать не стану, и ничего мне не будет, а что Его Святейшество беспокоится, так зря, благочестивому человеку от святыни плохо стать не может. Так настаивал на том, что попробует порошок из посоха, что порошка ему не дали — зато щепоть скормили щенку, родившемуся хромым, и то ли щенок был нечистью, то ли святыня таковой не являлась. Сдох, в общем, и хромой щенок с белым пятном на груди. Неудачный для собак день выдался, что ни говори. Его Светлость герцог Бисельи, узнав об аресте его гостей, которых он лично в замок Святого Ангела впустил и в покоях согласно положению разместить велел, схватился за сердце, за голову и за меч, а, может, и в другой последовательности, а где-то в промежутке — за супругу свою Лукрецию, возлюбленную дочь Его Святейшества Папы. Супруга возопила к отцу. Папа успокоил дочь и зятя, сказав, что уж на кого, а на Альфонсо-то думать не собирается, в отличие от хозяйки двух подлецов, Катарины Сфорца, с которой, кажется, все более чем ясно. А поскольку Его Святейшество был, как уже понятно, человеком откровенным и большим любителем логики, то добавил он, что даже поглупей он Божьим попущеньем до такого, чтобы заподозрить кого в семье, он не смог бы так опростоволоситься, чтобы решить, что кто гостей позвал, тот им и приказ отдал. А вот Катарина, кошка треклятая, до такой дурацкой хитрости додуматься могла вполне, потому что у нее дома все промеж собой грызутся — и под замок друг дружку сажают, и травят за милую душу, и вообще, не дом у них, а сплошное взаимное преступление со взломом, не то, что наш. Да и союз между старшим у Сфорца, Джангалеаццо, и домом Корво Катарине — что нож под ребра, поскольку Джангалеаццо правит во Флоренции как независимый князь и сам Роме никакой дани не платит, а вот Катарине настоятельно советует отдавать папскому престолу положенное. И даже поддержки не обещает, дескать, неправы вы, дражайшая Катарина, а на неправое дело ни войск, ни денег мы вам не ссудим. Покоритесь воле понтифика — и да храни вас Господь. Катарина бы и Джангалеаццо с удовольствием отравила, лишь бы не вспоминать,

что все ее владения лишь отданы ей в управление за плату, каковую плату и она, и другие такие же тираны, не отправляли в Рому годами, если не десятилетиями. В общем, помимо скверного нрава и дурных манер у Катарины были еще и очень серьезные причины: войско папского сына, что стояло неподалеку от Города, собираясь в течение месяца отправиться в поход по незаконным владениям тиранов. Земли, удерживаемые Катариной, могли рассчитывать на визит в числе первых. И, конечно, она немало бы выиграла, если бы и Его Святейшество, и Его Светлость в одночасье покинули сей бренный мир. А прочих, кто попробует мяса с папского стола, не жалко. А если отравить не удастся… так ссору в доме врага затеять — тоже неплохое дело. Кстати, у нас тут давеча стреляли — а не по этому ли случаю? Так что, когда один гость-обманщик был надежно заперт в тюрьме, а тело другого бросили валяться у ворот, в назидание прочим, и мост наконец-то опустили, а по мосту помчались курьеры с письмами и записками, всем в замке Святого Ангела было решительно ясно, что произошло. Слухи вырвались по тому же мосту, как пламя через прогоревшую дверь, и с треском, грохотом и завыванием понеслись по Роме. Через три часа городу было доподлинно известно, что в резиденции Его Святейшества поймали наемных убийц со смазанными ядом кинжалами, а еще эти негодяи отравили колодцы чумной собачатиной; что Сатана явился в резиденцию, чтобы собственноручно, с шумом и запахом серы уволочь убийц под землю; что отравлен целый десяток невинных слуг — о подробностях и цифрах шли жаркие споры, и только в одном Рома не сомневалась: все это дело рук Катарины Сфорца. Как и предыдущее покушение — тут слухи опять расходились. Одни говорили, что стрелявший хотел убить герцога Беневентского, чтобы сорвать поход, а если Его

Святейшество не переживет смерти второго сына, так и замечательно, а другие, что стреляли в Орсини, чтобы вызвать резню, и стреляли, для верности, отравив наконечник, да не подумали, что травить кого-то под крышей Корво — все равно что мавру на базаре пытаться клячу всучить… конечно, там сразу все поняли, да и противоядие в хозяйстве нашлось. Приходит Франческо Орсини, думает хоть тело отобрать, а ему — через две недели встанет. Вот Катарина со злости и попыталась достать, кого попало, и, конечно, опять ничего у нее не вышло. Когда вести — не на языках сплетников, а чин по чину, с гонцом, да еще и первым, — достигли ушей сына Его Святейшества, оный сын впал в тихое негодование, которое ему заменяло буйный гнев. Поспешив в замок любящего отца, герцог Беневентский увидел сперва труп у ворот, а потом полутруп в подвальной тюрьме. Допрашивать тот полутруп было бесполезно — допросили уже так, что у пленного ум за разум зашел, в глазах помутилось, а язык едва шевелился. В довершение всех бед Чезаре обнаружил отца, до глубины души уверившегося в том, как все было — и окружающих убедившего.

— Что их теперь расспрашивать? — печально вздыхает капитан де Корелла, выходя во двор вслед за господином. — Они уже все знают…

Его Светлость обреченно кивает — свидетели, которые знают, что произошло, это уже не свидетели — просит пажа принести оружие, зовет своих обычных партнеров — и не уходит со двора, пока они, все трое, не начинают делать ошибки от усталости.

— Это глупость, — говорит он Мигелю потом. — Глупость и абсурд. Эти отравители выехали из Неаполя до всех наших событий. Если бы не стрельба, если бы Альфонсо не переехал — кто бы их впустил в замок Святого Ангела? Кто бы им позволил тут жить?

— Вы думаете… — осторожно начинает де Корелла, и не оглядывается лишь потому, что знает: двор пуст. Всех распугали.

— Это он, Мигель. Все сходится. — Долгая пауза. Решение пришло в первые же минуты, не изменилось после расспросов, не изменится и теперь, когда двор от усталости кажется кривым и тесным. — Избавьтесь от него.

Капитан коротко кивает. Смотрит на светлые каменные плиты двора. Герцог прав. Какими бы ни были причины, а у Альфонсо Бисельи, судя по всему, были очень серьезные причины, терпеть такое нельзя. Засада на дороге или где-нибудь на виньо за городом, арбалетная стрела с крыши, да пусть даже и яд — но яд, который попадет в пищу только к одному человеку — это все терпимо. Отбить удар, выждать время, поймать, прижать к стене, выслушать резоны — а там поступить в соответствии с услышанным. Может быть даже отпустить, предварительно накрепко объяснив, почему так не следует поступать с родней. Но попытка, которая бьет по кому попало — и в том числе по Его Святейшеству? Хватит с нас пожаров на артиллерийском складе. Высокая молодая женщина с волосами цвета меда спускается во двор, приветливо улыбается, подходит близко. Кладет руки на плечи обоим мужчинам.

— Чезаре, Микелетто… наконец-то к вам можно подойти, а то раньше было страшновато. Все это такой ужас, правда? — вздыхает Лукреция. — Щенка жалко…

— Да, — соглашается герцог. — Он ни с кем не ссорился и ничего не брал в аренду, он просто был хром. Что ж, теперь отцу придется проверять еду заранее. Ему все равно следует это делать… по крайней мере еще лет пять.

— Альфонсо так рассердился, что едва второго не убил… А я хотела сразу за тобой послать, — Лукреция берет брата под руку, — но мост подняли и пажей не пропускали.

— Не убил? Как это?

— Да представь… очень на тебя был похож. «Он воспользовался моим словом.» К счастью, он успокаивается быстрее, чем ты, — смеется Лукреция.

— Ты можешь укрощать и голодных хищников, не то что Альфонсо или меня, потому что ты прекрасна и добродетельна. Сестра Его Светлости герцога Беневентского заливисто хохочет на весь двор:

— Братец, никогда не говори женщине, что она добродетельна. Это не комплимент даже для монахини!

— Но ты воистину добродетельна, — отбивает выпад герцог, — потому что делаешь добро. Это подтвердит всякий. И это можно сказать не о каждой монахине.

За спиной — цоканье, впереди — цоканье, прошли те времена, когда Альфонсо Бисельи мог отправиться в гости к другу один. И давно прошли те времена, когда записка, приглашающая приехать в любое время после заката, если выдастся свободный часок, не значила ничего, кроме желания увидеться — или показать нечто особенно интересное. Прошли. Остались в прошлом. Далеко, на дне. Как обломки корабля. Как ракушки в известняке… необратимо. Альфонсо Бисельи видит время как море. Или как камень. Синьор Петруччи — совсем иначе. То, что для других «Господи, помилуй», для него — одна двадцатая часа. Три минуты. Минуты делятся на секунды. Шестьдесят на шестьдесят. Все отрезки одинаковы. Где-то там, наверху, качается небесный маятник, отмеряя единое делимое время. И прошлое отлично от настоящего только тем, что уже произошло — и не может быть изменено людьми. Оно не тянет вниз, холодной водой. Не лежит камнем. Оно порождает события, но не меняет тебя самого… разве что ты заметишь что-то и захочешь измениться. Альфонсо часто завидует своему старшему другу. Синьор Петруччи живет тесно и скромно, и свите придется дожидаться господина в узком внутреннем дворе, но пара кувшинов вина скрасит досадное неудобство, а погода стоит замечательная: дневная жара сменилась прохладой, по небу вокруг луны кто-то рассыпал пару мешков крупной каменной соли, ночные птицы, почуяв свежесть, запели втрое громче привычного, даром, что город вокруг. Гость поднимается наверх. Его ждут. Поднимается медленно, нехотя, как приговоренный преступник к колоде, в которую палач уже воткнул топор. Он знает, что гостеприимством его не обделят, но слишком тяжкий груз приходится тащить вверх по ступеням.

Знакомый стол, знакомое кресло, подсвечник в виде совы, ягодный запах вина… хозяин дома не изменился. Выглядит немного уставшим, но если хотя бы половина слухов и докладов не врет, он сотворил за эти две недели не одно чудо, а три. Спас умирающего, придумал способ быстрее заживлять раны… и покорил если не сердце, то хотя бы тот орган герцога Беневентского, который заведует соображениями выгоды и пользы. Я смертельно ошибся, говорит герцог Бисельи и не слышит своего голоса, я и метил не в того, и переоценил свои силы. Я, в сущности, даже не понимаю, почему я еще жив — убегая, я потерял кинжал, он приметный. Думаю, нам с вами лучше не видеться впредь, синьор Петруччи — я боюсь, что мое неизбежное в ближайшем времени падение сможет увлечь и вас. Корво мстительны и не прощают обид, и если я еще говорю и дышу, то лишь потому, что герцогу Беневентскому доставляет удовольствие держать меня в ожидании смерти, или потому, что он хочет узнать, кто мне дорог. Собственно, я не должен был принимать ваше приглашение, говорит Альфонсо. Его молча слушают, и он, наконец, берет себя в руки:

— Должен признаться, синьор Бартоломео, что не понимаю происходящего.

— Вот с этого, — качает головой хозяин, — следовало начинать. Но вам, в общем и целом, простительно. А вот каким дураком оказался я… я вам этого даже объяснить не смогу. Вы не поймете, просто потому, что не интересовались предметом. Я умудрился перепутать противоположности… Вы живы, дорогой друг, в первую очередь потому, что герцог Беневентский не знает, что с вами делать. Я небольшой физиогномист. Но я немного разбираюсь в людях и особенно — в вопросах, которые задают люди. Чезаре Корво не знал, чем занимается его брат. И не знал,

чем продолжали заниматься его друзья. И, кажется, на вашем месте сделал бы точно то же, что и вы.

— Даже если это правда, — говорит гость, когда первое ошеломление отпускает его и он осознает, что пребывает на этом свете и по-прежнему сидит в кресле, — мне он не простит. Семейное дело… Так он расспрашивал вас? И удовлетворился ответами?

— Он расспрашивал меня. Я ведь говорил с Бурхардом об этом деле. Еще до того, как эти молодые люди взялись за вас. Мне казалось опасным оставлять их на свободе — и я пытался намекнуть Его Святейшеству на то, что у него рядом с домом выросла слишком дурная трава. Так что я рассказал Его Светлости и о друзьях его брата, и о том, как они пытались убить вас. И вот тогда и понял, что все время ошибался. Он не знал. Зато он много лучше вас понял, о чем идет речь. Его кто-то познакомил хотя бы с азами черной магии. И вызвал в нем… жесточайшее отвращение. У меня сложилось впечатление, что этим людям стоит порадоваться, что они мертвы. Даже с учетом того, какой смертью они умерли.

— Как можно было не знать?! — Альфонсо резко встает, бьет ладонью по подголовнику. — Он, кажется, знает все и про всех — как мог не знать тут? Компания герцога Гандийского не слишком-то скрывалась!

— Так же, как я не знал про него самого… Представьте, Альфонсо, что у вас есть старший брат, которого вы терпеть не можете. У него свои друзья, они развлекаются вместе — развлекаются так, что у вас зубы болят. Будете вы стараться точно выяснить, что там происходит? Заметите ли, когда от попоек, побоев и насилия дело покатится совсем под гору? Альфонсо, незаконный племянник неаполитанского короля Ферранте, вспоминает, что из всего, творившегося при неаполитанском дворе, предпочитал знать лишь то, что могло угрожать ему самому или сестре. Всего остального не хотелось ни видеть, ни слышать. И большей частью удавалось не видеть и не слышать. Хотя брат

Лукреции не похож на человека, чувствительного к прегрешениям других. Скорее уж, он похож на человека, полагающего свою родню безупречной в силу лишь того, что это его семья. Хозяин молча разглядывает его, пристально, словно тяжело раненого — и ничего не говорит. Герцог Бисельи понемножку начинает осознавать, насколько он все сделал не так. С самого начала, с первой ночи, когда он встретил на улице Хуана с компанией.

— Я мог… — наконец, говорит он, — я мог просто… пойти и рассказать.

— Вы не могли. — жесткий ответ, почти удар. — Не упрекайте себя. Вы были чужаком в Роме. Его Святейшество не поверил бы вам — он не поверил бы, явись к нему с этой вестью ангел небесный. И вам неоткуда было догадаться, что говорить нужно с младшим братом. А вот я мог. Хуже. Я должен был. Но я считал, что они все одним миром мазаны… кроме вашей досточтимой супруги.

— Я подверг вас опасности, едва не подтолкнул город к резне, мог убить этого Орсини — только потому, что сделал скоропалительное суждение… — морщится Альфонсо, и произносит еще сколько-то слов покаяния, извинений, сожалений. Две недели он провел, ежеминутно, часы и дни напролет изображая полную невинность, неосведомленность, отстраненность от всей суеты, которую вызвал его промах. Лукреции это очень нравилось, успокаивало ее: «Ну хоть кто-то не сходит с ума в этом городе!», — говорила любимая супруга. Теперь маятник качнулся в обратную сторону.

— Сейчас нет смысла говорить о том, кто в чем виноват. Только о том, что будет. Первое: те двое отравителей, которых вы так опрометчиво приняли… нет, я не знал о них ничего, пока мой больной не встал на ноги. Но это неважно, потому что одного из них, мертвеца, я просто видел раньше. Видел там, где доверенных слуг семьи Сфорца никак не могло быть. Кто бы их ни нанимал, эти люди служат не

Катарине. Это люди Джулио Варано. Я думаю, что ему все равно, преуспели бы они — или нет. Представив Катарину виновницей, он уже отвел удар от себя. Папская армия первым делом пойдет на Форли, а не на его Камерино. А тем временем… многое может случиться. Я думаю, ваш родич оценит эту новость. Я также думаю, что вам следует поехать к нему и рассказать ему все. Полностью.

— Варано? И среди той компании тоже верховодил один из Варано… Да. Я поеду и расскажу, — кивает Альфонсо. Довольно прятаться за женину юбку и под мантию тестя, довольно ждать. дрожа как заяц, когда младший Корво пошлет убийц. Или не ждать — неизвестно, что хуже. С тех пор, как Его Святейшество громогласно заявил, что и в Орсини наверняка стреляли по приказу Катарины, Альфонсо и дышать-то толком не мог. От стыда. Спрятался, укрылся, заслонился женщиной от опасности, свалил на нее. Просто тем, что молчал. Все, хватит. А Варано… В конце концов, в этот раз они отравили мясо — и умереть мог любой. Любой из тех, кто делит трапезу с Его Святейшеством. В том числе — и его дочь. И это самое важное. Альфонсо встает.

— А что будете делать вы, синьор Петруччи? Вам лучше уехать как можно скорее. Я постараюсь не вызвать подозрений в ваш адрес, но мой родич излишне проницателен.

— Лучше уж рассказывайте все, как было. Подробно и с самого начала. Попытки не вызвать подозрений оставляют слишком много пространства для подозрений, — улыбается Петруччи. — Я уезжаю сегодня. Вернусь в город через неделю, самое большее через десять дней.

— Вернетесь?

— Конечно же. У меня здесь очень много недоконченных дел, две почти дописанных книги… Да и господа из Трибунала вряд ли будут довольны, если я покину Рому, не познакомив их с результатами.

— Куда вы поедете? Или мне лучше не знать?

— Вы хотите?

— Да.

— В Камерино.

— Зачем? — Альфонсо кажется, что уютная комната вращается вокруг него.

— Потому что синьор Варано был моим… союзником. До той минуты, как позволил себе то, что позволил, не поставив в известность меня. В частности, воспользовался вашим именем. Герцог Бисельи стоит у кресла, опираясь на подголовник: кружится голова. От усталости, от постоянного напряжения последних недель, от принятого только что решения — и еще от предельного удивления. Спорить сил нет, да и бесполезно спорить с синьором Петруччи, тот не отступает от своих планов. Частицы мозаики вдруг складываются в единую картину: сиенец не боится никого и ничего, ни Трибунала, ни тирана Камерино, ни гнева семейства Корво. Почему? Потому что ему служат стихии или сам Сатана? Да кто же он такой?..

— Хотите еще вина? — спрашивает Петруччи. — На самом деле, я вам очень благодарен — за эти две недели я придумал нечто очень интересное. Мне, если честно, не терпится узнать, что скажут об этом в Трибунале…

Брат Лукреции сейчас, за полночь, едва ли спит — что другим луна, то ему солнце, — и вряд ли откажется принять гостя. Никто не знает, чем обернется разговор, но будь, что будет… Дорога тиха. Кавалькада не торопится, не взбаламучивает ночной покой города, а мягко, словно лента танцовщицы, обвивается вокруг домов. На ступеньках храма Святого Петра устроились бедные паломники, давшие обет посетить собор, но не имеющие лишней монеты на комнату в таверне. Впрочем, камень долго отдает накопленное за день тепло, и, завернувшись в плащ, можно протянуть время до утра. Здесь не только паломники, но и нищие. Кто-то, вопреки всем запретам, запалил костерок из мусора. Лошади осторожно перешагивают через тела людей, а те даже и не просыпаются. Голубок вскидывает голову, дергается вбок. Он не боится ни людей — живых и мертвых, — ни резких движений, ни теней, ни пушечного грома. И он приучен беречь хозяина… так что меч ложится в руку раньше, чем Альфонсо понимает, что несколько не то паломников, не то нищих, уже не лежат, а стоят. Уже бегут. К нему. Разбойники — на лестнице Святого Петра, в сердце города? Что ж, они ошиблись с выбором добычи. Спускаться — трудней и опасней. Значит, вперед. Блестит в свете луны, свете костерков оружие — слишком много оружия для разбойников, и слишком хорошего… По руке, хватающей Голубка за уздечку, Альфонсо бьет мечом, но враг отпрыгивает. За спиной — ржание, лязг, топот, крики. Конь бьет копытами назад, по окружающим разбойникам, но — лестница, и маневр оказывается неудачным: всадник летит через голову, на землю, сбивая еще одного. Успевает откатиться в сторону, вскочить с мечом наизготовку. В темноте плохо различимы свои и чужие, но тот, кто ближе всех — не свой: нападает.

Лестница, лестница, убийца, это не разбойник, это убийца, слишком высоко взял — вернее, на ровной земле было бы как раз, на ровной, где нельзя сделать шаг вниз и нырнуть. И точно так же — со следующим. И вбок… не в Неаполе вас учили, приятели. Принцы они на то и принцы, чтобы их так запросто не убивали. И про коня забывать не нужно было — комок серых тряпок летит в сторону, уздечка в свободной руке… и тут лестница вдруг перекашивается и валится в сторону.

— Я узнал, что он нынче ночью собирается к Петруччи из его записки, и устроил несколько засад, — докладывает очень сердитый толедец, заложив руки за спину. — В основную, из расчета, что он поедет назад в замок Святого Ангела, встал сам. Еще парочку расставил — и на пути к его дому, и к Ватиканскому дворцу тоже, на всякий случай. Перед Святым Петром, на ступенях. Туда-то его и понесло. В засаду они влетели, как куропатка в силки. Но когда мы шум заслышали и туда же бросились, те олухи, что занимались им, нас же приняли за стражу и разбежались. Стража тоже пожаловала, и из собора набежали, и с площади — мы и оглянуться не успели. Мне показалось, что все мертвы — я приказал отойти и не добивать, чтобы не попасться. Да и нищие бы добили, если кто еще дышал.

— Но не добили… — констатирует слушатель. — Нищие не добили, из собора прибежали быстро, стража тоже оказалась похвально расторопной, а выживший гвардеец — человеком сильным и верным. Кстати, стражу следует наградить и гвардейца — тоже. И теперь наш друг находится в папском дворце, под охраной и в полной безопасности… и наши врачи дружно говорят, что раны, нанесенные ему — не смертельны. Я бы назвал это серьезной неудачей.

— Это, — угрюмо смотрит в пол Мигель де Корелла, — еще как посмотреть…

— Давай посчитаем, — отзывается Чезаре Корво. — Ты, не спросив меня, устроил ему засаду по дороге от человека, которому я обязан… многим. Да и ты тоже. И долг еще не отдан. При этом ты промахнулся с направлением. Засада оказалась неудачной, в конечном счете, потому что ты спугнул своих же людей. Кроме того,

тебя там могли видеть. И до Альфонсо теперь не добраться — а вот ему по-прежнему легко добраться до отца. Что из этого ты называешь везением? Это не издевательство и не возмущение. И уж точно не приговор. Господин герцог услышал странное, господину герцогу нужны объяснения.

— Что не убили. Вы же сами про Тидрека и его театр говорили — а потом с одного слова мнение переменили. Может быть, он и впрямь ничего не знал — да и на чем ему с Катариной сходиться?

— Понимаешь, Мигель… я на него посмотрел в тот день. Немного, но посмотрел.

— Чезаре Корво откидывает голову, упирается затылком в верхний край спинки. — Он не боялся и не гневался. Его тошнило, Мигель.

— Не боялся же — а, будь виноват, должен был бы. И как хотите, а в этом деле Господь на его стороне. Мой герцог, вы же знаете — я исполню любой приказ. Да и олухи мои — не такие уж олухи, но вы же видите, что получается? И от меня его увело, и там на ступенях даже не шевелился никто. По Орсини он, конечно же, стрелял — но не убил, вот и его не убило. Давайте хоть у Его Святейшества того пленника заберем, может быть, что-то да вытряхнем?..

— Хорошо, — Корво морщится. Он не согласен с капитаном охраны. Он привык верить себе, а не чужим суевериям. Но повторять попытку все равно пока нельзя. И если за это время можно все проверить, разобраться, выяснить точно — конечно, это следует сделать. — И вот еще что. Позови Герарди. С сегодняшнего утра своей властью я запрещаю частным лицам появляться с оружием на расстоянии полета стрелы от Ватикана и замка Святого Ангела и в любом месте между ними. Под страхом смерти, естественно. Викарий Святого Престола, герцог Беневентский, имеет право отдать такой приказ, если речь идет об упомянутых частях города, ведь все это — владения

Престола. Приказ уместен и своевременен: если покушение на зятя Его Святейшества пройдет без подобных мер, город немедленно обвинит в несостоявшемся убийстве семью Корво. После недавнего скандала с Орсини это — слишком. Люди будут сопоставлять события и делать ненужные выводы. Они их, конечно же, и так сделают — но сейчас самое время ударить по столу кулаком и пригрозить Роме оружием. Да и вооруженным посторонним — чьими слугами бы они ни были — нечего делать поблизости от дворца и замка. Сейчас достаточно просто случайной ссоры, чтобы город вспыхнул. А она ведь может быть и неслучайной.

— Да, Мигель, — вспоминает герцог. — Раз уж мы решили начать с яйца,

пригласи, пожалуйста, синьора Петруччи ко мне в гости. В удобное для него время.

В удобное для него — значит, не арест.

— Будет сделано, Ваша Светлость, как только он вернется в город. Да, он уехал сегодня ночью. Заплатил страже и выехал через северные ворота.

— Принял в гостях Альфонсо и решил немедленно уехать? Прислугу уже расспросили?

— Нет, — удивляется Мигель: до сих пор сиенец был вне подозрений. Капитану не нравится все, что происходит — и особенно то, что он не успевает следить за переменой суждений своего герцога. — Немедленно расспросим. Но скорее всего, он собрался раньше. Никакой суматохи в доме не было. Скажите… — рискует Мигель, — вы ведь смотрели на этого человека, что вы увидели?

— Ничего, — морщится герцог. — Он мне очень понравился.

За дверью — еле слышный шум, несколько голосов, среди них пробивается третий: «Я не буду ждать, я от Его Святейшества со срочным делом!». Голос знаком обоим, это один из постельничих Папы. Герцог Беневентский молча кивает: пригласи. После положенных поклонов гонец, не успевший отдышаться после свары в коридоре, выпаливает:

— Его Святейшество желает видеть Его Светлость герцога Беневентского у себя во дворце незамедлительно!..

При других обстоятельствах Его Святейшество Папа мог бы напоминать — естественно, лицам достаточно непочтительным, чтобы они могли подумать о таком сравнении — птицу-филина. Над всеми совами сову. Глаза янтарные, нос крючком, брови перышками, летает бесшумно, косулю заохотит за милую душу, рыбу в ручье поймает… а меньших хищных птиц не любит — и не гоняет, а ест. А как перья встопорщит, как рявкнет — тут только замирать, вжиматься в землю. И ждать, пока минует гроза. От Его Святейшества во гневе можно спрятаться: сказаться больным, убраться с глаз долой, унести ноги подальше. В дупло, в гнездо, под корягу, под пыльный дорожный камень. Выковыривать не будет, удовлетворится страхом и беспомощностью, а потом гнев пройдет, и станет Его Святейшество обаятелен, обольстителен,

красноречив и на свой лад добродушен, как крупная птица, знающая, что достаточно бровью повести и ухнуть — сразу настанут в лесу страх и почтительный трепет. Но если уж случается, что филин еще не разразился гневом так, что по всему городу зашныряли перепуганные мыши и хомяки, шурша пересказами, но уже зовет пред свои очи — лучше идти, не мешкая. Смелых Его Святейшество уважает. Детей же своих любит, хотя спорить с ним легче посторонним, тем, кому понтифик не так рьяно желает добра. У среднего сына с Его Святейшеством на почве доброхотства дело однажды зашло так далеко, что половина дома была уверена: не кончится оно добром. Однако — закончилось. Отец отступил и позволил сыну расстаться с ненавистной кардинальской мантией. И с тех пор иногда смотрел на Чезаре с некоторой опаской. Не понимал. В этот раз во взгляде опаски нет. И розового тумана пока нет. Его Святейшество — красная шапка шла ему много лучше белой и не в пример лучше соотносилась с цветом лица, — просто очень зол. И встревожен. Сына он обнимает — останавливает на середине положенного низкого поклона, поднимает, прижимает к себе. Разглядывает снизу вверх: понтифик ниже на полголовы, но куда основательнее, массивнее, солиднее. Любуется даже сейчас, через злость. И далеко не сразу начинает говорить.

— Вы уже знаете, конечно, мой любимый сын, что нынче ночью какие-то мерзавцы напали на нашего Альфонсо. И вот что вышло, когда его расспрашивали, не узнал ли он напавших — он повторял ваше имя, пока не потерял сознание. Папа замолкает, наклоняет голову, поднимает ее снова. Для тех, кто знает его — явный и ясный знак, что он не закончил говорить и пока не ждет ответа. Солнце лезет в стекла, разбивается о большие зеркала, режет на полоски наборный пол.

— Он ехал не к себе и не в замок. Вы не покидали своего дома… Лестница Святого Петра самая короткая дорога к вам. Не ждали ли вы его этой ночью?

— Я не приглашал его, а он не сообщал о том, что намерен нанести визит, — отвечает сын Его Святейшества. Только двое-трое способны различить в спокойном холодном голосе удивление, но Папа к ним не относится.

— Может быть, у вас есть объяснение, сын мой? Оно нам понадобится. Альфонсо был очень настойчив, его слышали многие. Мои медики не знают, когда он очнется,

и, увы, очнется ли. Ему едва не проломили висок, а, упав, он ударился еще раз… а ранения головы — область настолько темная, что нам всем остается только возносить молитвы Богу, что мы и делаем.

— На него напали мои люди по моему приказу, — пожимает плечами младший Корво,

— но я сомневаюсь, что он мог их узнать. Так что объяснения у меня нет.

Его Святейшество задыхается воздухом — очень страшное зрелище, если не знать, что с папой Александром при его характере это происходит по пять раз на дню — делает шаг назад, останавливается и — звенят в решетчатых рамах стекла:

— Да как вы посмели! Родную сестру!

— Найти ей мужа получше будет несложно.

— Чтобы вы убили и этого? Нет уж! Она любит Альфонсо, я одобрил этот брак… а вам, вам я приказываю, слышите, приказываю, держать свою ревность при себе! Одно неверное слово — и я… нет, я не забуду, что вы мой сын — но вы надолго забудете как выглядит солнце! Чезаре отступает на шаг, склонив голову к плечу смотрит на отца ошеломленным взглядом сокола, которому предлагают поохотиться на стог сена. Не мигает и даже воздуха в грудь не набирает — только созерцает уже не на шутку разъяренного понтифика. Потом выговаривает — одними губами:

— Что — мне — держать — при себе?..

— Свою идиотскую ревность! Мало мне, что вы вгоняли в гроб всех любовников Лукреции, о которых дознались! Мало мне несчастного Перотто, за которым вы тут гонялись в моем же присутствии! И не говорите мне, что он оказался в речке без вашего вмешательства! Так вы уже за ее мужей принялись!

— Ваше Святейшество… — говорит Чезаре, и его ближний круг тут воззвал бы к Господу, дабы тот сей же момент перенес из Орлеана Анну-Марию де ла Валле, с которой станется шваркнуть на пол между отцом и сыном вазу или чашу с водой; самое время. Но Папа Александр VI не столь внимателен к мелким признакам гнева на лице собственного сына, да и ничего не опасается — он глава дома, глава семьи… — Ваше Святейшество, вас слышат не только в этой комнате.

— Да мне плевать, где меня слышат! Хоть в Валенсии! Я запрещаю вам! Слышите — запрещаю! Вы оставите их в покое! Вы будете с ними, Господи помилуй мою грешную душу, любезны! Потому что иначе я… я мокрого места от вас не оставлю! И не думайте, что сможете мне угрожать, как в прошлый раз! И это тоже слышит если не половина Ватиканского дворца, то та его десятая часть, которая находится в соседних комнатах и стоит под окнами… значит, через час знать будут все. Свита и слуги, фрески и статуи, голуби под крышей и воробьи во внутреннем дворике. Разнесут сплетню на хвостах, на крыльях. Посуда разбита,

Загрузка...