Это ли не приглашение?.. Дам, правда не особо видно, но тут и угадать несложно — несомненно, прекрасны, восхитительны… и очаровательны. Последнее — буквально. Очаруют так, что в лучшем случае ни на одну женщину больше не посмотришь, что тоже сомнительное лучшее, если подумать, а в худшем… рассказывают разное, интересное и не в ночи его поминать, да еще стрезва. Но это нужно себя вести неподобающе, а мы же не будем.
— Нет, — шепотом говорит Джордж.
— Как это нет… надо же представиться?
— Так нет. Они не с добром. Не с особенным злом, но не с добром.
— Откуда известно?
— Их трое. Были бы с добром — была бы одна и вышла бы первая на того, кто понравился. Или дала себя найти. Были бы со злом — не устроились бы у текучей воды, где умный человек их и заметить может. Эти развлекаться пришли. Охотиться. На глупую смешную дичь. С Джорджем в этом спорить не надо. С ним вообще спорить не очень-то надо,
ерунду он редко говорит — но в наших соседях и их обычае понимает не меньше, чем сам Джеймс в континентальной магии со всей ее книжной философией. И по отцу понимает, и по матери понимает… но как-то обидно. Почти и не различить этих охотниц — туман, вода, дымка, силуэты воздушные, не разберешь, то ли сухой камыш сам колышется, то ли танцуют. То ли луна на инее играет, то ли переливается ткань, которая под дневным светом и то порвется.
— Так бы сама и пришла?
— Да. Или сам. Те, кто приходит, ищут мужа или жену. У отца — прабабка, у матери — дед. Те, кто дает себя найти — друга на ночь. А эти — веселья за чужой счет. Нас, может, и не обидели бы очень крепко… Да уж, с Джорджем спорить не надо. Нас бы, может, и не обидели — а вот люди за спиной что? Сколько им ждать придется — и это в лучшем случае. А лошадей пугнуть, всадников заморочить, на болото какое завести или на обрыв, тоже ведь самое милое дело. То ли Луной голову напекло, то ли от трезвости на раздумья потянуло, но Джеймс спросил, точно впервые в голову пришло, а потом уже понял, что и правда, впервые:
— Зачем им из нас мужья?
— А затем же, зачем детей крадут. Мало их. И все друг друга по именам знают. Среди смертных проще пару найти, нас много, поколения часто сменяются, рано или поздно, а нужный отыщется. Джеймс попробовал эту мысль на вкус — и интерес как-то стал стихать. На ту сторону ручья не тянуло с тех пор, как он услышал про забаву, хотя будь один, и сам был бы не прочь позабавиться, а там уж чья возьмет. Но одно дело выбирать самому, а другое дело быть выбранным, потому что, вот, видите ли, понравился, занадобился и так далее… Да и ехали, вообще-то, делом заниматься — а тут любезные соседи наши забавляются. Нашли время, нечего сказать.
— Значит, в объезд, — вздохнул.
— В объезд, — согласился Джордж. — И вообще, вам такая не нужна.
— Почему это?
— Приданого за ними никакого. По меркам Аурелии затея даже военной хитростью не была. По меркам Границы… ее назвали бы вопиющим коварством, и учини такую штуку кто другой, его репутация была бы испорчена навсегда. Это не рейд за коровами и не кровная месть, честные люди так не делают. Но репутация Джеймса Хейлза умерла быстрой и безболезненной смертью много лет назад. Ей даже краденые альбийские деньги и переодевание судомойкой повредить не могли… скорее, наоборот. Услышав об очередной выходке, соседи только головами крутили восхищенно — ну Хейлз, ну зараза, этот у черта подковы с копыт украдет и ведьму на лету разденет, такая уж у человека удача. А всей удачи, что перед рождеством на этой стороне границы ярмарка и большая игра в мяч. А Ее Величество только что вызвала хранителя рубежа в столицу. Так что ж ему не проехаться по округе — да и не сказать всем, кому надо: неладно выходит. Ярмарка, а Хранитель в отъезде. А людей с собой сколько-то, а взять надо. А граница вот она. Воевать в море — уезжал и надолго. Но тогда у нас с Альбой был мир — и тем, кто захотел бы особо поживиться, голову бы оторвали прямо из Карлайла, нас не беспокоя. А сейчас? И раз уж Рождество не перенесешь, а Ее Величество Королеву — тем более, так выходит, стоило бы перенести ярмарку. И все, конечно, понимали, что не в ярмарке дело, а в игре в мяч, до которой граф большой охотник… но ведь и все, что он вслух говорит — тоже правда. За неделю слухи о переносе стали не слухами, а точными сведениями: и королевский гонец был, и потом другие гонцы, не столь солидные, туда-сюда сновали. Выбрали срок. Определили место. Проявили некоторую беспечность, забыв про то, что совсем недавно оттоптали Вилкинсонам хвосты. Сделали так, чтобы Вилкинсоны этой беспечности не смогли не заметить — и не смогли устоять перед искушением отомстить и поживиться. Замок ограбить, заложников набрать, свою родню вытащить, чужую родню… ну сказали ведь уже, заложников набрать. В общем, и вас с Рождеством Христовым. Место для засады они с Джорджем выбрали куда лучше, чем недавние дамы. Троп много, за всеми так или иначе присматривают, а здесь вот дыра образовалась: один отпросился на Рождество в столицу, другой животом захворал… а слухи в пограничье разносятся лучше, чем над водой. Дыра. Не прямо дыра дырой, но опытный отряд человек в тридцать-сорок просочится, если постарается. А больше Вилкинсонам не собрать, хоть тресни, до самого лета. Потому что на той стороне границы тоже гуляют. А сами Вилкинсоны по носу получили, людей потеряли. Да и пошел с того дела шепоток, что удача от них отвернулась. Это как же? Среди ночи на ничьей земле, где двум армиям разминуться не труд — да на Эллиоттов выехать? Да чтобы патруль тут же случился? Нет, это Роби Вилкинсон кого-то сильно огорчил — не то Деву Марию, не то соседей под холмом. А может и не он, а отец его, Хэмиш, так что ну их, от греха. Что там наплетут, когда всех незваных гостей словно земля проглотит, лучше и не думать. Но вряд ли что-нибудь хорошее. Дней десять посочиняют, сами себя напугают, а потом можно и трупы отдать для похорон по-христиански. Нехорошее дело — отказывать крещеной душе в подобающем упокоении, но торопиться некуда, погода стоит холодная… Выждать, дождаться, пока на той стороне сами себе ответы сочинят — джорджева идея. Практичностью своей в матушку пошел. Ведь сочинят, баллады сложат, как Хэмиш в пятницу лису убил, а потом его за это с отрядом черт уволок, а что на самом деле было, через неделю забудут. Баллада всяко лучше. Осталось только дождаться. Место подходящее. С одной стороны болотце, пешего замедлит, конного удержит. С другой стороны холм, невеликий, неровный, словно хомяком обгрызанный — самое милое дело прятаться. А дальше на ровном пригоршня пригорков, не пригорков, а будто земля выпучивается наружу. Остатки древнего вала — кто его строил, ни в одной летописи нет… то ли Каин с Авелем, то ли соседи. Осторожный человек старый Хэмиш Вилкинсон, умный. И передовых выслал, и идет тихо. А передовых его мы пропустим, будто и нету нас. Сами на шум не вернутся, так их впереди есть кому перехватить. Идут как призраки почти, тоже ноги коням обмотали. Но всего не подгонишь, не обустроишь — там кожа скрипнет, там бляшка по бляшке скрежетнет, там хрустнет ветка. И по этим звукам, по изменению ритма, не глядя можно угадать, когда хвост колонны начнет заворачивать за холм. Выдыхают. Снимают руки с оружия. Не ждали нападения всерьез — некому, неоткуда. Но уж больно неуютное местечко. Не научишься такие уважать, долго не проживешь.
— Время! — говорит Джеймс. Вы ошиблись, ребята. В центр колонны вас стали бы бить, если бы хотели разнести как побыстрее. А мне не обязательно побыстрее. Я хочу, чтобы не ушел никто. Сначала — лучники, их только пятеро, стрелять им времени отведено мало: не так уж долго гости, тертые и опытные, будут соображать, откуда по ним бьют, где укрыться. Здесь много славных канав, крупных камней, склонов. Много и даже в утренней туманной мгле видно, куда откатиться, чтобы уцелеть и, оглядевшись, начать отбиваться уже всерьез. Приграничная удача переменчива. Иная ловушка оказывается могилой ловца. Лучникам — треть, заранее спрятанным во всех соблазнительных ухоронках драчунам — еще треть. Останется самое вкусное — сметливые, опытные. Протяжный гулкий свист — стрелы сверлят тугой неподатливый туман. Пробивают его, словно шило — дубленую кожу, чтобы хорошенько озвереть в полете и укусить живую плоть. Лошадиный визг, брань, всплеск, звон… время стало медленным, а перепонки в ушах чувствительными к каждому звуку. Не кубарем с холма, но быстро, набирая скорость как тот самый сель. Умные ребята решили пробиваться вперед? Умные ребята думают, что если и есть засада за остатком старого вала, так небольшая и ее можно смести? Умные ребята не успеют. Мы их уже догнали. А засада впереди, конечно, есть.
Как нож в масло. Как раскаленный нож в свежий кусок масла. Только в масле нет костей, масло не пытается сопротивляться… Свалка — сначала конная, а потом и пешая. Беспощадная к главному: излишнему пылу, излишней злости, но ловящая на мелочах. Слишком скользкая трава, измазанные глиной камни, ветки, мокрые от втоптанного в них инея — куча мелких издевок. Граница никому не друг, не помощник, скорее уж как те дамы соседей — всегда готова позабавиться за чужой счет; но силу и выдумку и она признает, куда деваться… Альбийские гости не сразу поняли, что их станут убивать, а не брать в плен. Когда поняли, было уже окончательно поздно, их осталось меньше десятка. Сам папаша Хэмиш в том числе. Самый скверный момент в свалке — противник уже не хочет выйти с честью и малой раной, а только мечтает утащить с собой в ад побольше. Свист за спиной. Пешие подтянулись, молодцы и молодец Джордж.
— Все назад, — командует Джеймс. — Стрелки, к бою. Если бы ты искал меня, Хэмиш, если бы ты и вправду хотел рассчитаться за сына, если бы ты шел в налет на тот трактир, где я должен был ночевать — я бы тебя проводил честь по чести. Лично. Но вы шли на замок. И я не рискну ни одной лишней царапиной у моих людей. Вы того не стоите. Потом добивали раненых, подбирали все — от клинка до разрубленной железной клепки, до пера со стрелы. К полудню здесь прогонят стадо, и даже самый опытный разведчик с той стороны не поймет, куда это делся отряд Вилкинсона. Испарился, как лужа в летний полдень. Провалился в холм. В общем, к Рождеству можно мирно ехать в столицу. Ни один мститель не пошевельнется. Будет думать, что очередная ловушка. И не окажется совсем уж неправ.
— Глаза бы не видели этот Дун Эйдин, — морщится Джеймс. — Лучше пять раз Хэмиша Вилкинсона ловить.
— Пять раз? — почти беззвучно отзывается Джордж Гордон. — Столько я не выпью.
Сидит девица на подоконнике, а шлейф — на улице. Это не сельская загадка, не репа и не морковь, это описание города Дун Эйдина и окрестностей его. Девица — рыжий, коричневый и серый замок, королевский дворец, сидит себе на скальном гребне, ногами и прочей уязвимостью внутрь, потому что гребень — внешний ободок кратера, и с той стороны с армией не пройдешь, да ее туда и не затащишь. А наружу — шлейф, потому что коса такой длинной не бывает. На узком языке между болотом и мелким топким фиордом. И со стенами вокруг — для верности, и чтобы контрабанду не возили, не вредили королевской торговле. Настоящий город, как у больших. Дома все каменные — и хоть в пять этажей. Таких, кроме Ромы и
Лондинума и не строили нигде, а в Роме строили, но перестали. Все прочие столицы с каждым годом из своих старых стен как тесто из квашни лезут, а Дун Эйдин вверх растет. Иначе опасно. А внутри — хорошо. Стены — чудо, кварталы — сами по себе крепости, деревянных или соломенных крыш не видать — только сланец и черепица, улочки, что отходят от Королевской Мили, почитай все сверху прикрыты. Но и широкие проходы есть, оставлены. Та же Миля… А если что — так ворота закрыть успеют не на первом квартале Мили, так на втором, не на втором, так на третьем — и здравствуйте гости дорогие. Прекрасный город Дун Эйдин, и оборонять его — одно удовольствие. Если конечно, в спину не ударят. Пока что — не было случая, чтобы не ударили. Это аллегория, думает Джеймс Хейлз, глядя из седла на город, и мельком отмечает: не все, выученное в Аурелии, просыпалось на камни. Хотя память и кажется мешком, который волоком волокли по земле, не заметив, что он протерся и прорвался. На шутки еще хватает. На шутки, которые большинство здесь считает слишком мудреными. Зуботычины, конечно, облегчают понимание, но надоедает же втолковывать каждому, где тут зарыта соль… Впрочем, есть Джордж, а тыл прикрывать уже не надо, королевские гости подъехали к самому городу — если откуда теперь беда и грозит, то спереди, а не сзади. Потому что мы едем в столицу, а не из нее.
— Интересно у нас дворец стоит. С намеком.
— Вы только заметили? — удивляется Гордон.
— Только что, — честно признает Джеймс. — Я раньше думал: хорошо хоть на мертвом вулкане поставили, а не на действующем. И только сейчас понял — он же действующий и есть. Накопит лавы и взлетает к небесам. Политическое извержение. Если догонит, результат будет такой же, как и при настоящем.
— Я ничего не слышал. — без улыбки отзывается Джордж. — Вы ничего не говорили. Вы не называли обитель мира и исток благоденствия вулканом перед извержением, а я не соглашался с этим изменническим мнением.
— Не беспокойтесь. Пока оно не рванет, нам простят все, в том числе и это. Когда рванет, все будет зависеть от того, как быстро и где именно мы с вами проснемся. Хотите дружеский совет? Не ночуйте в помещениях без окон.
— Благодарю вас, — кивает очень любезный и очень задумчивый Джордж. Предвкушает встречу с семейством, надо понимать; впрочем, ему-то с Арраном прилюдно не мириться, а у лорда канцлера вряд ли хватит упрямства до сих пор лелеять свои католические заблуждения. Столько упрямства даже у горного барана не отыщется… Впрочем, помимо религиозных предрассудков и досадной слепоты в вере, у лорда канцлера есть другие, куда более серьезные заботы — и не менее серьезные предприятия. После успешно выигранной в союзе с Альбой войны, после того, как благодарность Аурелии пополнила казну, а франконские корабли — каледонский флот, после того, как Ее Величество Маб намекнула, что безобразия на границе считает безобразиями, позиции графа Хантли не то чтобы пошатнулись, но начали ослабевать, а Мерея — усиливаться. Лорд канцлер же не из тех, кто допустит подобное, так что теперь он сколачивает новую коалицию. Джорджа во всю эту возню втянут немедленно, еще и потому, что он от заблуждений и предрассудков отказался, значит, годится в послы к самым нетерпимым. Бедняга…
— Главная наша беда, — вдруг прерывает молчание Джордж, — что у нас нет никаких разумных причин враждовать с Альбой. Ни малейших. Конечно, если их пустить сюда, они проглотят нас за поколение, но что в этом плохого? Вы сами знаете, там живут лучше — и не только потому, что земля на юге щедрее. Другие в этой же ситуации могли бы бояться, что с ними обойдутся как с покоренным народом… но нам это не грозит. Нас встретят как блудного сына и примутся покупать, приручать и прикармливать. Пограничные семейства, конечно, развесят по всем дорогам, и кое-кого еще — но они такое обращение заработали вдесятеро, а повесят их всего один раз. Два поколения назад вышла бы свара из-за религии, но теперь им все равно, они и наших горячих укоротят. Покончат с усобицами, наведут порядок. Казалось бы… Казалось бы — заведи кто при Хейлзе такие речи, живым не уйдет; на крайний случай — целым. Средь бела дня проповедовать выгоды от примирения с Альбой… от продажи Альбе со всеми потрохами?! Пора этому кому-то укоротить наглость, ровнехонько по плечи!.. Джеймс за меч не схватился и даже бровью не повел: привык. Для начала — что-нибудь вдалбливать Джорджу силой попросту бесполезно. Отбивается с постным видом, словно не может дождаться продолжения разговора; он, кстати, и насмерть дерется так же, как занятой человек, которому нужно вернуться к настоящим делам — от чего у противников по спине ползет холодная дрожь… И — уже урок Джеймсу: если эта ледышка и сосулька долго, цветисто высказывается в пользу чего-то,
значит, на следующем ходу разнесет эти свои доводы в пух и прах. Надо дослушать, даже если руки чешутся. Джордж все так же смотрит вперед.
— А потом они у нас начнут заводить свои порядки. Разумные, более-менее. Дельные. И вот тут драться полезут уже не Армстронги с Барклаями, а все, кто просто привык иначе. И их раздавят. Потому что лезть станут по одиночке — и еще камешки друг другу под ноги подбрасывать. Ну а раз уж из-за обычаев уходит столько крови… может быть, проще покончить с такими обычаями? Не так ли?
Сколько крови дают за страну, Хейлз? Сколько — за то, чтобы не чужак решал, кому тут жить и умирать по каким правилам? Если мы когда-нибудь вернемся в круг — то не в качестве добычи, которая, вдобавок попросту свалилась с ветки в рот по собственному бессилию.
Вот так вот — почти на въезде в город, пока лошади идут шагом, пока процессия собирается и перестраивается для чинного, в подобающем порядке прибытия в столицу. Хорошие слова. Правильные. Слушаешь — и пробирает до печенок: «Сколько крови дают за страну?». Не перед толпой, не на публику — а обдумывал Гордон эту речь, или просто высказал, что на ум пришло, да кто ж его знает? Может быть, к нему мысли так и приходят, отточенные и отполированные, как клинок в добрых руках? Так или иначе — задел за живое.
А впереди уже шум, уже гвалт, и обычная толчея у нижнего въезда сама собой по сторонам рассосалась. И с обочин рявкают уже что-то приветственное. Джеймса в городе любят… особенно после долгого отсутствия. Происшествия становятся анекдотами, потом легендами — вот и о давешней охоте на Аррана-младшего и едва не случившейся по сему случаю войне ему в Эрмитаже гости рассказывали как о молодецком подвиге.
А на дороге, ровнехонько посередине, на сухом клочке между двумя лужами сидит кошка. Преобыкновеннейшая кошка, черная, с белой грудкой, острыми лопатками, до блеска вылизанной короткой шерсткой — и совершенно очевидно, что это не кот, а дама. Сидит, обкрутив хвост вокруг лап, и не без интереса смотрит на едущую шагом процессию. И не двигается. И усами не ведет. Кто-то сзади свистнул оглушительно — это проще, чем камешек с дороги подбирать — аж голуби с ворот в стороны облаком разлетелись, а кошка осталась,
где была, разве что сощурилась неодобрительно: невоспитанный народ пограничники. Варвары.
— Это что же такое выходит, — сказал Джеймс, — с Арранами целоваться, а кошек давить? И вообще… стыдно так вести себя перед дамой! Поднял руку, приказывая всем остановиться, спешился, проследовал вперед. Публика замолчала, замерла, предчувствуя повод для очередной сказки, канву, которую можно потом расшивать шелком и бисером выдумок и сплетен. Хорошо, что дело утром, хорошо, что все трезвы и выехали до рассвета, проветрились и промерзли. И сказка получится вполне безобидной… будем надеяться, никто не усмотрит тут повода для драки. А усмотрит — сам виноват. Кошка с кокетливым интересом приподняла голову, глянула слегка в сторону. Глаза медовые, зрачки как волос. Нос черный, все усы черные, один — белый. Роскошные, надо сказать, усы. Длинные, толстые. И вообще, для городской кошки — красавица. Чистенькая, блестящая — и не домашняя, сразу видно. Домашние к уличному гвалту и мельтешению иначе относятся, с подозрением и большой осторожностью.
— Простите меня, благородная леди, что я тревожу ваш заслуженный покой… но красота ваша не могла оставить меня равнодушным. Благородная хвостатая леди с подобающим достоинством пропустила комплимент мимо острых ушей. К счастью, не пошевелилась и не сбежала, испортив всю комедию.
— И даже если сердце мое не было бы поражено открывшимся мне зрелищем, даже если бы вы не обладали мехом, от одного вида которого — смотрите — бежит, скрываясь, самая ночь, устыдившись, что недостаточно темна, глазами, подобными янтарю, сложением, соразмерность которого внушает восхищение мужчинам любого рода и вида, я все равно не смог бы оставить благородную даму на дороге. В толпе сказали, что этот, мол, и не благородную, и не даму на дороге не оставит, и не на дороге, и тоже родом и видом не стесняясь… Джеймс мог бы добавить «…он и королеву в надежно запертом орлеанском дворце не оставит, на нашу-то голову», но вряд ли горожанин имел в виду именно это. Кошка принюхалась, переложила хвост на другую сторону и приготовилась выслушать предложение.
— К тому же, благородная госпожа, нас с вами связали не только счастливый случай и ваша небесная снисходительность к моему чувству, но и общие занятия… конечно, серые вредители на границе вооружены получше, но зато в этом городе они много крупнее — и их никто не готов ловить, кроме вас, прекраснейшая. Поэтому, — он предложил кошке руку, а когда та не отпрянула, подхватил ее, — я прошу вас быть моей гостьей и сопровождать меня в этой поездке — как крысолов крысолова. Кошка с непревзойденной наглостью и ловкостью перебралась по руке на плечо и укрепилась там, вцепившись когтями так, что не оторвешь при всем желании. Огляделась, щекоча щеку пышными усами… и чихнула. Публика взвыла, засвистела и затопала ногами. Кошка не шелохнулась.
— Благодарю вас, леди души моей, ваше общество скрасит мне пребывание в этом… добром городе. Вот проснусь я утром… а у меня с подушки свисает задушенный полуобъеденный младший Арран. И ни одна живая душа не поверит, что его принесла кошка. Кошка сидела на плече, без труда, без усилия удерживая равновесие, чуть покачиваясь в такт движениям всадника — и казалось, если послать коня в галоп,
она даже не выпустит когти глубже, разве что фыркнет. Для руки все же тяжеловата и крыльев не хватает, а то было бы замечательное зрелище. Вот теперь можно и ехать, позабавились, несколько намеков на обочине дороги бросили, и хватит. Если дальше продолжать балаган, их, пожалуй, забудут. Да и кошка заслужила свой шмат мяса со стола, да и не только она заработала добрый обед. В какой момент, в какой проулок Джордж свернул — а черт его знает. Глянешь через плечо — а ни его, ни его людей уже нет. Джеймс выругался про себя, вздохнул: вот так всегда. Считай, два года плечом к плечу, чего только ни было уже, а все равно — ни черта, ну ни черта же с Гордоном непонятно: чего хочет, чего не хочет, что ему надо, куда идет, зачем… просто оглянешься — а его нет.
И только уже у себя, в городском доме — можно бы во дворце, почетней даже, но там Мерей — разместив людей и накормив кошку, понял: это Джордж к отцу поехал. Может быть не сразу, но к отцу. И конечно удрал без предупреждения, чтобы там все было тихо и по-семейному. Что бы ни случилось. Вернется — голову оторву. И пусть только попробует не вернуться.
Два человека — едва различимы, слишком быстро забыли, не помнят, не возвращаются. Один — совсем, совсем человек, чужой, он не судьба, следов не разобрать; другой чуть ближе, давнее родство, но еще не остыло. Ускользнули, испортили игру. Забавные. Хитрая дичь, не идет в ловушку. Сами делают ловушки для других, с той стороны. Ловкие. Не любят дня, любят ночь — но и солнце им не враг. Люди. Не выбранные, не помеченные. Прошли мимо, не дали поставить метку, подшутить, сыграть — стало пусто; стало щекотно, звонко, колюче — как заиндевевшая трава внутри: любопытство. Следом, следом, следом… Следить легко. Почти так же легко, как за мечеными. Короткоживущие все похожи, но у этих двоих подписи, как у настоящих-подобных. И не на сегодня-здесь, а на сейчас-всегда. В глубину — до камня и темноты, до дневной бури, до любого из может быть. Далеко, хорошо слышно, но лучше идти близко, чтобы время было одно и то же. Испортили игру — можно придумать новую. Близкие-подобные не хотят: слишком долго, жалко времени, боятся тропинок далеко-в-чужом. Интерес, ожидание отдадут туману. Нет, так пресно-бесцветно-пусто! Следом, следом. У людей время прямое, твердое, шероховатое. Не поддается, не проскользнешь, не заплетешь. Глупое время, как палка, как железо — холодное, запретное, сущее неизменно. Времени и железа у людей много, больно, тесно. Много-много железа, людей и времени — дом наизнанку, дом наружу — город. Моста нет — как войти? Дорога есть, пути нет, нельзя, неправильно. Посредине — живое из младших, на границе. Может? Имеет право? Тот, что камень внутри, идет к ней, кланяется, просит разрешения. Да, может, имеет право. В города, оказывается, совсем просто входить. Подождать, пока выйдет кто-то, кто почти совсем внутри и только чуть снаружи. И попросить, вежливо.
Двое разделяются, но не расходятся — все равно вместе, связаны. В городе пути перепутаны — стебли в венке — тянешься за обоими и не хватает. Все из-за железа и времени, ходи как они, а то сойдешь с пути и потеряешь следы, потом ищи — слушай — различай — долго-долго, много жесткого времени. По одну руку, по другую, камень-руда или камень-правило, старшая дорога или младшая… мало-мало-мало на здесь и там! Хозяйка смотрит, злая-злая, глаза кусаются. По младшей дороге.
Джеймс проснулся от того, что согрелся. Странное ощущение — зима, солнце не встало еще, а только собирается, но тепло. Во-первых, под боком посапывала давешняя кошка, а во-вторых, сухим, совершенно нестоличным теплом веяло от стены — наверное, там проходила печная шахта. Дом в Дун Эйдине был подарком на Рождество от Марии-регентши. На давнее Рождество, еще до боев за Лейт. Подарком воистину королевским: огромным — полный городской «квадрат» в четыре этажа, дорогим, не стоившим короне ни пенни — его отобрали у предыдущего владельца в качестве штрафа — и ненужным. Джеймсу как Хранителю Границы полагались личные покои во дворце, содержать подаренный сундук в порядке он бы не смог, а продавать королевский подарок сразу было неприлично. Впрочем, тут вмешалась драгоценная сестрица — и теперь три стороны квадрата благополучно сдавались внаем, а на площадке в центре располагался маленький оружейный рынок. Получился дом достойного размера, содержащийся крепко и надежно, с неплохой даже по столичным меркам обстановкой, а главное — обеспечивающий себя сам, за счет арендаторов. Тут и ремонт, и смена мебели, и содержание прислуги — и ни монеты лишних трат. Но дом, в котором останавливаешься раз в год, все равно остается чужим. Не хватало тут беспорядка, уюта, отпечатков памяти о разбитом и пролитом, сломанном и потерянном, следов жизни, облюбованных мест и историй. Разве что о просителях, которые сбегались сразу — с ворохом настоящих и вымышленных жалоб, тухлых семейных ссор, кляуз и доносов. В Эрмитаж они ездили тоже, но там все было проще. Гостей надо позвать, решил Джеймс. Гости и беспорядок наведут, и историю напишут такую, что как бы потом призраков по углам гонять не пришлось. Звать однако никого не потребовалось. Когда Джеймс, умывшийся и довольный собой, вышел в комнату, заменявшую ему приемную, Джордж Гордон уже сидел на низком деревянном стуле у камина, пил что-то дымящееся и выглядел как Лазарь, которому только что добрые люди объяснили, где он провел последние несколько дней и почему на нем эти странные белые бинты. Значит, случилось — но никто и не сомневался, что случится, едва въедем в городские ворота. Предательство, сговор, королевская немилость, жалоба какого-нибудь давно обиженного — или все это вместе. Осталось только разобраться, что. Джордж все-таки цел и не помят, значит, не засада по дороге. Хотя неловкая засада — не беда, а забава.
— Что у нас плохого?
— Как вам сказать… У вас плохого то, что я по дороге обогнал старшего Аррана, Его Светлость герцога де Шательро. Он едет в гости и будет здесь не позже, чем через час. А может быть и раньше, если они уже разобрали затор. А о том, что плохого у меня, мы поговорим, когда он уедет. Вот и еще гости. Прямо не к добру: не успел помечтать, а уже все сбывается.
Тут поосторожнее думать надо, а тем временем распорядиться принять. Поскольку мы со старшим Арраном пока что не во вражде — принять со всем почтением, с угощением и вином, выслушать, что он там захочет рассказать… и таких гостей еще будет десятка два. Начиная прямо с сегодняшнего дня и до отъезда, а отъезд случится не раньше, чем Ее Величество разрешит покинуть двор и столицу.
— А почему затор, — соображает Джеймс, — он, что, не верхом? Конечно, в Дун Эйдине есть места, где и лошадь не пройдет, да и крупному человеку лучше боком… но в носилках или в экипаже — это только по Королевской Миле и только в определенные часы.
— Он с подарками. А поскольку поссорились вы некогда очень хорошо, то и подарков много.
— Заранее? Чтоб я его отпрыска не загрыз ненароком? Это он правильно рассуждает.
— Заранее. Чтобы вы при встрече сначала подумали, а потом уж… кошку спускали.
— Всегда бы так… — И только тут обнаружил, почему Джордж помянул кошку: вчерашняя чернуха невесть откуда обнаружилась на руке. Прижалась, распласталась вдоль по предплечью и мурлычет на всю гостиную. Когда залезла-то?.. Только успел озадачиться — внизу шум, трезвон, ржание и грохот, голоса слуг, стук башмаков… вот и нежданный гость с подарками.
Грохота как-то много. Но много или мало — а нужно идти и встречать треклятого тезку, Джеймса Гамильтона, герцога де Шательро, хозяина острова Арран, родича королевы и пока что второго человека в линии наследования. С распростертыми объятиями встречать.
Большая приемная хороша — тоже сестрица постаралась. По стенам — не ткани, не дерево, а фризская глазированная плитка с узорами в родовые цвета, красный, белый, серебряный. Стоит недешево, зато выглядит много богаче, чем стоит. И не портится. И тепло хорошо держит. И не всякому гостю к лицу. Нынешний, вот, в этом буйстве на три краски выглядит как мертвая рыба-дорада на богатом блюде. Цвет только что был, но уже сошел и осталась одна тусклая чешуя. Приветствовать первым, уважив возраст и королевскую кровь. Обнять, вдохнув смесь уличной сырости, мускуса и воска для завивки волос. Предложить почетное место у огня и вина с дороги. Сесть напротив. Сорок шесть лет герцогу де Шательро и стюартовская кровь в нем над прочими верх давно взяла — высок, статен, немного тяжеловат, но это далеко не всегда помеха, того же Хэмиша Вилкинсона помянуть. Кстати, Хэмиш и на пять лет старше был. Но то Хэмиш, а Джеймс Гамильтон одевается по-стариковски лет десять уже. В темное, длинное, теплое. Только цепи родовые и пожалованные носит, и кольца. Бороду окладистую. И раньше седину в ней прокрашивал, а теперь перестал, настоящая есть.
С подарков де Шательро, конечно, не начнет — начнет он издалека, с расспросов о здоровье родни. Потом перешли к делам на границе, гость выслушал пару-тройку рассказов о недавних приключениях и в ответ свернул на дела столичные; дескать, вы там наверняка не все наши новости вовремя получали, и не все — в правильном пересказе, так вот, знаете ли, тут у нас было довольно много интересного. И пошел, и пошел — одну несвежую сплетню следом за другой, и большинство из них Джеймс слышал уже давно, и до Границы слухи долетают, а среди меньшей части не так уж много достойного попадалось. Промелькнула жалоба на секретаря Ее Величества — дескать, до чего пустое существо, сплошной треск да бряцанье, а никакой почтительности. Еще два десятка рассказов о том, кто кому что сказал и кто чем ответил, о парламенте и проповедях, и о том, что некоторые проповедники как-то… перебирают, с какой стороны ни глянь, и дались же ему придворные увеселения, как будто сам за них платит!.. И чем больше говорит, тем лучше слышно, что настоящей ссоры с Ноксом у де Шательро нет. И настоящей ссоры с Хантли у де Шательро нет. И от мысли женить своего сына на Марии он отказался… может быть, временно. А важен сейчас старшему Аррану один только человек. Тот, чьего имени он не упоминает вовсе. Брат королевы. Лорд-протектор. Мерей. С первого визита де Шательро, конечно, не начнет ни приглашать к совместному поеданию, ни обозначать все выгоды предприятия и долю в добыче: прекрасно помнит, что мы с Мереем грызлись потихоньку, но кто же с ним так, по делу, не грызся, а больше и дальше в последний год не заходили. Так что де Шательро ни малейших поводов подозревать некий умысел и заговор не даст, пока не убедится, что я с ним согласен — а вот визиты наносить будет часто, шумно, так, чтобы все видели, и чтоб Мерей об том узнавал немедленно, раньше всех прочих. Лорд-протектор наш терпеть не может, когда у него за спиной что-то происходит.
Начинает прыгать на месте и бить ногами, как пойманный за уши заяц, а это, между прочим, смешно только тем, кто зайца за уши не держал и не видел, как он задними лапами кожаную куртку располосовать может.
По второму кругу сплетни не идут, повторяться де Шательро не начинает. Просто в какой-то момент сам же прерывает себя на какой-то особенно значимой подробности последнего королевского выезда «и представьте себе, этот Шателяр так и уснул в ногах Ее Величества» — и щелкает пальцами. Люди у дверей этот знак понимают правильно и начинают с топотом и скрежетом вносить внутрь то, что до сих пор дожидалось за дверьми приемной. Серьезные пошли дела, чтобы мне Гамильтоны возили подарки сундуками…
— Наши астрологи и мои кости дружно предвещают нам неприятную зиму, — пожаловался де Шательро, — А превратности политики многих из нас лишили любимых развлечений. Узнав, что вы возвращаетесь в столицу на Рождество, граф, я решил подобрать для вас подходящий пустячок, который возможно скрасит вам здешнюю скуку. Джеймс едва успел подняться и совершенно не успел поинтересоваться, как именно щедрость де Шательро скрасит ему скуку и что за пустячок объемом в четыре… пять… нет, кажется, в десяток отменных сундуков из просушенного просмоленного дерева, без щелей, с надежно пригнанными крышками, как даритель сам уточнил:
— Не знаю, сгодится ли эта библиотека в замену вашей, но надеюсь, что да. Я подбирал ее в соответствии с тем, что знаю о ваших вкусах. Джеймс произнес что-то механическое, кажется, достаточно цветистое и благодарное — лицо собеседника расплылось в улыбке — сделал шаг к первому… вместилищу. Слуга проворно отпер замок, крышка распахнулась — запах кожи, дерева, книжной пыли — внутри, переложенные жесткой вощеной бумагой: двухтомник «Поэтики», Цельс, Витрувий, «Пьесы давних и новых времен», Сидоний Аполлинарий, «Иранские царские сказания», «Зерцало оружейное». Никогда не думал, что святой Николай ходит в мантии на куньем меху и занимается самой паршивой политикой в Каледонии. Ну, почти самой паршивой. За такой подарок старшему Аррану можно простить и тот пожар, и все его прегрешения, сговоры и интриги; нельзя только простить, что вообще произвел на свет и своевременно не убил такого отпрыска, как младший Арран — но и то, нетрудно посочувствовать отцовскому горю, это же не наследник, а наказание Господне. Впрочем, есть за что наказывать. Однако ж, не мое это дело. Благодушие переполняло Джеймса, как подобранную вчера кошку — мурлыканье, и не умещалось внутри.
— Если я сегодня не прибуду к Ее Величеству, передайте, что меня задержали обстоятельства непреодолимой силы.
— Откровенно говоря, я подозревал, что так и произойдет. Хотя, конечно, не взял на себя смелость сказать это Ее Величеству заранее. Но я думаю, что сейчас мне лучше оставить вас. — и улыбается, будто самому приятно.
В сундуках, в кожаных оболочках, нельзя, неправильно, невозможно, хуже холодного железа, тесно, навсегда, не меняется, запечатано, чтобы двигалось, нужно взять в себя, целиком, таким, не-мертвым, впитать, напоить — он радуется, ему хорошо, он будет разговаривать, будет делать живым. Он может сухое, запечатанное, освободить и прорастить. В нем нет умения: почему семя — есть семя, почему принять в себя все равно что посадить, выпустить — как вырастить. Делает ощупью. Как младшая-Хозяйка рядом с ним, младшие-разумные, как вода и свет: есть. Он так есть. Просто. Другой-рядом-строгий-камень-кристалл — имеет умение, знает мастерство, может сделать «как» из того, что есть. Из того, что делает. «Как» — порядок и смысл, назначение, последовательность. Это все — его, от него. Новые семена. Можно принять, можно передать.
Джеймс так закопался в сундуки, что совершенно забыл про первого гостя — и гость не спешил напоминать о себе, а потом, кажется, настал полдень, и вот тут у Джорджа все-таки кончилось терпение, или то, чем он хотел поделиться, все-таки процарапалось через очень особенное, свойственное только его семейству понимание приличий. Гордон пожаловал сам, собственной персоной — и молча присоединился к исследованию подаренной библиотеки, и не был замечен, пока не потянулся к той же книге, что и хозяин дома.
— Я, представьте, по «Салернскому кодексу» на новой латыни читать учился, — объяснил Джеймс. Чувствовал он себя неловко, но не говорить же другу, что он о нем забыл. — Он в стихах, а местами еще и в рифму, поэтому сразу видно, где ударения, что как произносится. Так что все-таки стряслось? Что у вашего отца теперь союз с де Шательро, я уже понял.
— Я помолвлен и скоро женюсь, — сообщил Джордж — и тон и выражение лица не оставляли места для сомнений: это и составляет его беду.
— Что, девица старше втрое и страшна как коряга, да еще и бесприданница?
— Нет, девица как девица… — пожал плечами приятель. — Молодая, приятная…
— Джордж очертил в воздухе нечто расплывчато-округлое, — с хорошим приданым…
— Так в чем же дело? У вас ведь нет никого.
— Ее отец только что уехал отсюда. Джеймс присвистнул. Невесту, именем Анна он видел пару-тройку раз при дворе, и вправду — девица как девица, из будущих благонравных жен и хозяек, ни малейшего интереса за такой приударить, разве что родне ее насолить… но в родне там не только старший Арран, там еще и младший. Хорошее такое дополнение к приданому. Неужели корабль лорда канцлера получил такие пробоины, что нужно затыкать дыры чем попало? Странные дела творятся в Дун Эйдине…
— Зачем? — чем хорош Джордж, его можно спросить прямо. Не захочет отвечать, так и скажет «не хочу».
— Если совсем вкратце… Джеймс Гамильтон-старший боится, что его сын сходит с ума. А я теперь не наследник отцу.
— Он уже давно сошел… теперь еще лет десять и его папаша в это поверит.
М-да… понятно. И что, они захотят, чтобы вы жили в доме жены? — Вот это было бы самое паршивое — а, впрочем, кто ему мешает прожить, для приличия, месяц-другой с женой и удрать на границу?
— Да. А отец, как вы понимаете, заинтересован в де Шательро… и еще больше — в этой вот перспективе. Он уже отдал так Джона верхним Огилви, и, несмотря на все тяжбы, очень доволен. Два замка, баронство. Тут речь идет о большем. Прибавить к своим землям еще и добрую половину владений Гамильтонов, как каледонских, так и за проливом… хорошая у лорда канцлера пасть, широко распахивается, как у гадюки. Другой бы уже одной мыслью подавился — мол, не выйдет, не откушу, не проглочу, но если бы старший Гордон так рассуждал, то не был бы самим собой, и звался бы не лордом канцлером, и был бы беднее и слабее вдвое. И так пришлое, и сравнительно недавно пришлое семейство отгрызло у соседей столько, что другие завидуют.
— А что скажете вы?
— Я пытался убедить отца, что быть слишком сильным опасно даже в стране, где есть король. Он не согласен. Но в любом случае, он уже обещал, — Джордж стоит у стены, бездумно гладит теплые плитки, — и если я теперь откажусь, де Шательро испугается.
— Как хорошо быть сиротой, — привычно проворчал Джеймс. — Ладно, хоть невеста годная, а там — уедем скоро, граница нас ждать не будет, а папаше вашему я подробнейшим образом объясню, что с границей шутить не надо, там своих шутников пруд пруди.
— Я боюсь, что он вас неправильно поймет. Впрочем… вполне возможно Анне понравится на юге. Джеймс хмыкнул. В наш приют отшельников, который еще и штурмом могут взять при неудачных обстоятельствах, только благородную леди и тащить. Женская рука в замке — это, конечно, хорошо, но и риска многовато. Была бы необходимость, не было бы другого выхода, что ж, пришлось бы притерпеться и учитывать, замышляя очередную вылазку, что не только мы можем прийти, но и к нам, а этого никак допускать нельзя… но нет же такой необходимости. Ерунду какую-то Гордон придумал… или влюбиться успел? По виду и не разберешь.
— Ей может понравиться и в Инвернессе.
— Да. — кивнул Джордж. — Там безопаснее и до моих ближе. Посмотрим. Но это мои плохие новости. А вот ваши — как вы думаете, кто будет моим дружкой?
Если на город смотреть приятно с оговорками, то на замок — без оговорок. Зрелище, милое сердцу любого мужчины и тех женщин, что потолковее. Полюбуешься издаля, подъедешь поближе, спросишь себя «Да как же это брать приступом?», ответишь «Да никак.», и дальше следуешь, удовлетворенно. Потому что и правда никак. Стены на скальном гребне поставлены, из него растут. Вся вершина вулкана обнесена, венцом. И не как-нибудь, а чтобы простреливалось все. И пушки поставлены — на стенах и на подходящих позициях выше по склону. Дорогу в замок защитная стена прикрывает, и еще одна. И форты. Больших ворот — три штуки. Две — в тоннеле между стенами. А дальше — цитадель над обрывом. Квадрат. Всюду — скальная порода, и прочная же. Мину не подведешь. Пушки на расстояние выстрела не подтащишь… людей гнать и просто смысла нет. Вот любимый способ Цезаря — свой земляной вал вокруг возвести — это поможет. Особенно, если артиллерию на нем поставить. Только сколько десятилетий строить придется, вокруг вулкана-то? Хороший замок. Очень хороший замок, если внутри сидит тот, кто нужно. Если сам сидишь внутри, а снаружи враг — тоже. Если наоборот… что ж, значит, тебе в очередной раз не повезло и «никак» придется превратить в «как-нибудь» с добавлением «как всегда». Можно повернуться в седле, спросить спутников — ну что, парни, взяли бы мы эту крепость, если что? А? Нам же не слабо? — и услышать зычный радостный смех. Смех, а не ржание, потому что кони ржут тише, деликатнее. Взяли бы, конечно, а как же. Если вы со мной, если я с вами. Джордж смотрит вверх, щурит глаза. Кивает. О чем думает, понятно. У него в Инвернессе замок с башней, тоже на утесе, над речкой. Ничего замок, налет выдержит. А против армии не устоит. И поправить легко, да королевский приказ не дает. Не дело шерифам слишком уж крепко сидеть — а то не сдвинешь их потом. Внутри замка, за добрыми, умно поставленными воротами и надежными стенами,
многолюдье. Сочельник, самое время для большого сборища, куда выберутся даже те, кто уже по своим домам и замкам мох вместо меха носит, корнями в камень врос, как сосна над обрывом. Королевское приглашение — как не выбраться? И вот при всех этих старых камнях и корягах, при всех, кто хоть что-то да значит в Каледонии — прилюдно заключать мир с младшим Арраном, клясться ему в дружбе? По королевской воле? В светлую праздничную ночь? Ну… ну только ради его батюшки, а, впрочем, почему и нет? Сегодня помирились — завтра поссоримся. Да и повод искать не придется, за младшим не заржавеет. Внутри толпа — но с дороги убираются вовремя, все благопожелания — на расстоянии. Головы на плечах есть, понимают, что кому праздник, а кому так себе. Зачем же лиха себе на голову искать? Что заметно — темного при дворе поменьше стало. Кто за королевой тянется или милости ее ищет, те и среди зимы цвета подбирают повеселее. Это польза. А то гуляешь по замку как попугай в вороньей стае.
…и вспоминаешь отчего-то Клода, во всем его великолепии будничном, а уж тем более — праздничном. При орлеанском дворе понимают, что такое роскошь и богатство. А если вспомнить — тьфу! — ромское посольство, то вообще тоска берет, а родные бородатые рожи в темных шапках, все эти основательные длиннополые солидные одеяния, эти Рутвены — черное и черное, вот уж всем воронам воронье, — эти манеры первобытные тоску усугубляют и углубляют. И света мало. Огромные лампы по сотне больших свечей под потолком — а все равно темно, стыло, тускло, грубо все как-то; королева со своими Мариями — словно цветочная корзинка с лентами посреди монашеской кельи. Джордж — золотая середина. В прямом смысле слова — темно-синий. А поскольку синяя краска своего веса в металле стоит, то смысл скромного покроя всем понятен: «я не по недостатку средств, мне так нравится». И желтый лисий мех на оторочках, чтобы цвета в точности родовые повторяли. Он теперь не блудный сын, а жених и залог союза, значит, родство показывать надо. Девицы из цветника смотрят одобрительно.
Одна из девиц — как раз нареченная Джорджа, Мария ее пока еще не отпустила от двора, да и вряд ли только в силу замужества отпустит, здесь не Аурелия, где особам королевской крови обычно прислуживают девицы, здесь все проще: если королева желает, то дама ей служит. Сестрицу, помнится, Мария-регентша очень отпускать не хотела, насилу уговорили — но у Марии нынешней все-таки букет девиц много пышнее: и четверка тезок, и считай от каждого рода хотя бы по одной смышленой фрейлине. Опять же и посмотреть есть на кого, изящный вкус у королевы наличествует, фрейлин своих она, насколько средства позволяют, украшает по орлеанской моде, а они собою украшают праздники. И Мерей, между прочим, денег на это не жалеет. Хорошее настроение королевы дорогого стоит.
— И не только, — соглашается Джордж. — Умный человек будет поощрять роскошь в любом случае. Везти к нам готовое далеко и рискованно. Дешевле приглашать мастеров. Одно за другое… а еще люди привыкают смотреть на столицу. Съезжаться. Вспомните, сколько здесь было гостей два года назад. А сколько сейчас? Верно, но важнее гостей другое: Дун Эйдин как-то ожил за последние годы, нагулял подкожный жирок. Лучше всего это видно по крышам. Едешь, смотришь со стороны на город, и видишь — тут надстроились, рядом тоже, тут флюгеры бронзой натертой сияют, не успели еще потускнеть, там черепица поблескивает, да не простая, а узорчатая. Если люди чинят крыши, если они эти крыши заново перекладывают, не жалея монет на черепицу или сланец, значит, жизнь идет в гору.
И значит они уверены — городу не гореть, грабителям по улицам не шастать. Не наведет на хозяина беду пестрая крыша по арелатскому образцу. Господи, где ты есть, кстати, с днем рождения, ну если бы ты не сотворил Мерея такой перепуганной сволочью, так ничего бы и менять не надо, хороший же правитель… Ее Величество Мария любит и умеет говорить перед подданными. Голос у нее, когда не жеманничает, громкий как труба Иерихонская, но куда, куда более благозвучен. И видно ее, даже не с тронного возвышения, а в толпе, великолепно. Этакая дылда да еще и высокий расшитый жемчугом и камнями чепец. Плюс каждый жест, каждая пауза, каждое движение руки и головы рассчитаны на то, чтобы привлекать и удерживать внимание. Хорошо ее при дворе покойного Живоглота выучили, ничего не скажешь — а впрочем, ничего кроме выучки и натаскивания за этим не чувствуется; у матери ее много лучше получалось. Это у них семейное, умение себя подать; а всем прочим Ее Величество пошла в отца. Стать и гордость, а расчет — ну куда там… О чем только ни думаешь, когда идешь по королевскому зову, выслушав трогательную речь о том, как Ее Величество опечалена, огорчена до слез досадной нелепой враждой, воцарившейся в сердце ее владений, и как она желает, чтобы этот вечер был ознаменован богоугодным и благородным делом примирения двух ее вернейших, — Джеймс едва не фыркнул на весь зал от возмущения, — покорнейших рыцарей. Это уже повод для поединка, между прочим. Насмерть. По верности к Аррану приравняли… да тут и старший-то забыл давно, как она, эта верность, выглядит. А младший и не знал никогда. Впрочем все это не мешает преклонить колено и заявить о своей полной и радостной готовности исполнить любую прихоть Ее Величества. Королева у нас дама,
дама оскорбить не может, и потом, сам же ее сюда тащил, вместе с чепцом, правда, не этим. Что уж теперь…
— И клянусь именем Господним и честью своей, что любой верный слуга короны будет мне братом. — Главное ведь, ни слова вранья. Подумал еще — большая часть зала шутку не оценит, а Джордж наверняка сейчас хохочет. Не вслух, конечно, но от души. Что думает младший Арран, неважно. Ему это примирение тоже не сдалось совершенно, ни на какое место не нужно — но королева захотела, отец велел, Хантли дал понять, что пора заканчивать смешить друзей и врагов ссорой, вот все и сделалось. Придется терпеть. Вид у паршивца восторженный, сияющий просто. Во всех смыслах — что не шитье, то камни, но глаза горят ярче… видно их гранили лучше. То ли перед королевой выделывается — как для него каждое ее пожелание все равно что заповедь Божия, то ли и впрямь счастлив, что она над ним возвышается и длинной веткой его макушки периодически касается. Это у нас оливковая ветвь мира, надо понимать? В отличие от самих оливок в пищу не годится. А Арран уже заканчивает.
— И клянусь вам, — ох, дошутился я, кажется, — что буду вам верным братом. И не разгибаясь, кидается в объятия.
Господи, подумал Джеймс, Господь наш и Пресвятая Дева, и все Святое Семейство вообще, чины ангельские и архангельские, а также бараны в стойле — объясните мне, почему порой обнять живого человека, умытого и наряженного, противнее, чем перетаскать десяток покойников?! Потому, сказали чины архангельские в голове — голосом Клода — что мертвецы это удовлетворительный плод трудов праведных, а некоторые живые — упрек свыше в недостаточном усердии.
Представьте себе, что за окном зима и крыши внизу белы от снега. Представьте, что снег этот, там, снаружи, сейчас летит параллельно земле — и тем невезучим, что построили дома дверью к ветру, утром придется выкапываться. Но это — им. А вам тепло и светло. Новые стенные панели, без щелей, новая обивка, свечи,
зеркала. Темноте, камню и холоду не оставили шансов. А еще играет музыка — легко и ненавязчиво вплетаясь в разговор, поддерживая тему как третий собеседник. Пимент немного сладковат, но для зимы это даже хорошо, геометрический узор на кубке каждый раз напоминает пальцам о себе, добавляет к вкусу вина. А напротив, наполовину облокотившись на лютниста, сидит очень красивая женщина и говорит об интересных вещах. Эта женщина — ваша королева. Лютнист играет, словно и не замечая ни королевской вольности, ни беседы — молчит, а на него уже два десятка раз успели нажаловаться, мол, непочтителен, неподобающе ведет себя с Ее Величеством, вездесущ и во все суется. Как всегда, где не наврали, там преувеличили. Так, тихая бледная немочь в кудряшках и кружевах, а музыкант хороший, умелый — и чего ж надо нашим лордам? Хотя Мария могла бы быть и поосторожнее, но в тепле, безветрии, под струнный перебор об этом думать не хочется; лорды, сплетни, недовольство — все это остается снаружи, вне пределов золотой сферы света, музыки, слов. Предмет же разговора оказался бы трудной задачей для любого музыканта, кроме очень хорошего.
— И поскольку в наших краях южная лихорадка не водится, то я думаю, что нам открытых водохранилищ бояться нечего. Правда, открытую воду легче отравить или испортить. Но, в любом случае, главную цистерну нужно ставить здесь, на замковом холме.
— А откуда брать воду, Ваше Величество?
— Как думали раньше, из Комистона. Тридцать миль, не так далеко. Там хорошие ключи. Простой акведук можно построить и за три года. У королевы под левой рукой, только поведи — маленький столик для письма, отделанный тонким шпоном из разноцветного дерева. На нем не нитки, не пестрый шелк, не острые ножички и длинные иглы — перья, кисти, тушь, старые выскобленные пергаменты. Марии пошли впрок уроки чертежного искусства, полученные в Орлеане. Ее эскизы точны, соразмерны, изящны.
— Это, Ваше Величество, славный замысел, и если удастся его воплотить — выгоды вполне очевидны. И еще более очевидно, что три стабильных года сами по себе необыкновенная выгода для столицы, для страны, потому что уже два в относительном мире, сравнительном покое мы все-таки прожили, отсиделись за спиной Аурелии во время войны, удачно сыграли на море; и только дураку непонятно, что мир и покой нам вредны, даже сравнительные и относительные, полезны акведукам, дорогам и крышам, но вредны настроениям лордов.
— Я понимаю ваши сомнения, граф. И куда лучше могу понять ваше беспокойство двухлетней давности. Я тоже не верю, что лорды смогут оценить пользу от сладкой воды или красоту расчета… еще меньше я верю в радость и поддержку магистрата. Подумать только, водяные деньги внезапно будут потрачены на то, на что их собирали… Два года правления пошли Ее Величеству на пользу. Она уже не похожа на долговязую девчонку, пытающуюся напустить на себя царственное величие древних императриц с готских мозаик, и сообразительную как эти мозаики, у которых вместо ума — сплошь цветная смальта. Что-то она начинает чуять сама, без разъяснений, о чем-то догадываться без подсказок. А может быть и с подсказками, если план уже со всех сторон обсудил с королевой ее брат, наш дорогой лорд-протектор — он достаточно предусмотрителен. Но и готовность обсуждать такие планы — признак пробуждающегося рассудка. Запах корицы, имбиря, райских зерен, длинного перца, меда… еще чего-то, а, понятно, сосновой смолы, с той ветки, которой мешали пимент. В богатых домах пимент пьют с сахаром, а королева предпочитает мед — ей кажется, что так вкуснее. Эта ее прихоть нравится людям на улицах и трактирщикам нравится тоже. Она предпочитает мед, уют, хорошую музыку и разумную роскошь, а еще она начала предпочитать мир.
— Если строительство поддержат и мой брат, и лорд канцлер, — говорит королева, — прочим придется уступить.
Если не принимать во внимание, что Мария перегнулась через резной подлокотник и улеглась боком на колени к лютнисту (а заодно уперлась острым локтем ему в бедро, выдержка у этой кудрявой мокрицы что надо) — беседа просто безупречна, а выводы, которые делает королева, неоспоримы. Если подождать еще пару мгновений, то Ее Величество прямо обозначит, чего она хочет.
— Граф, вы не успели вновь поссориться с моим братом, а еще вы в старой дружбе с графом Хантли, он вам обязан — и вам ведь нравится мой замысел, верно? — задорно улыбается Мария, склоняя голову и делая просительные кошачьи глаза. Того гляди замурлычет. — Поспособствуйте ему, прошу вас.
— Я рад служить Вашему Величеству во всем — и Ваше Величество знает, что это не пустые слова. — Это и вправду не пустые слова. Магистрат будет недоволен, город будет недоволен, лорды просто передерутся, а уж что скажет Нокс, и представить не получится, но если акведук все-таки построят, то через три года королеву примется благословлять вся столица — если не весь Лотиан. Жест, но правильный жест — красивый, полезный. Императорский. А вот это можно и вслух. — Но возможность приложить слабые усилия к тому, чтобы моя королева вошла в сонм тех, чьими именами связаны города и течет вода — это не радость, это счастье.
Отчего бы Хранителю Границы, адмиралу флота Каледонии и так далее, доверенному лицу Ее Величества, не навестить после долгой разлуки альбийского посла? Нет решительно ни одной причины его не навещать — в конце концов, это попросту неприлично, пренебрегать гостеприимством альбийского посла, нашего дорогого друга и вернейшего помощника и даже где-то и заступника Джеймса Хейлза в ипостаси как Хранителя, так и адмирала флота, и уж вдвойне, втройне неприлично навещать альбийского посла тихо. Можно сказать, втайне. Можно сказать, украдкой — словно бы с неким неподобающим, преступным, да попросту подлым намерением. Нет. Ни в коем случае. Навещать нашего друга, помощника и заступника надлежит официальнейше — громко, торжественно, со свитой, с подарками. И даже с музыкантами, выдаивающими тошные, но парадные звуки из рожков. Кошка на плече сидит, как ловчий сокол на перчатке. Внутри — не менее радушный и яркий прием, даже не верится, что сооружен из чего попало на скорую руку. Вино из погреба — Джеймсу. Сливки с кухни — кошке. И надо сказать, лютнист в посольстве — не хуже королевского. Никак не хуже. Даром,
что и размерами — мебель мебелью, и рожей — разбойник разбойником. Хорош. Ведешь беседу, а самого так и тянет перейти на чужой ритм… подыгрывает послу, негодяй, в буквальном смысле слова. А как у вас погода — спасибо, замечательно, все снегом занесло. А как у вас погода — спасибо, замечательно, дороги развезло. А как у вас здоровье — спасибо, замечательно, гулял и простудился. А как у вас здоровье — спасибо, замечательно, я в жалобах тону. Вот получу еще одну про то, как Хэмиш Вилкинсон невесть где заблудился — и тотчас же пойду ко дну ловить на дне луну. Хэмиш — ну что, в сущности Хэмиш, скверным был соседом и погорел исключительно на своей наглости, потому что заблудился он на той стороне некоего ручья, где ему — и спутникам его, и скотам, и чадам, и домочадцам тем более, — делать было совершенно нечего. Притом был он там не просто так, а с целью разбойного нападения, можно сказать — удара в спину, и, между прочим, с намерением отомстить за сына, который, опять-таки, нашел свой конец не на той стороне, на которой надлежало бы, после погони по свежему следу, погоня же последовала — да, во всех смыслах, — за совершенно, совершенно недобрососедской вылазкой, нападением, хищением… ну, в общем, вы понимаете, да.
Да. Но как неприятно, что с ним приключилась такая беда… неужто, заблудшего совсем никак не удавалось вернуть обратно? То, что Хэмиш сумел заблудиться в таком количестве, опять переходит границы, но не страны, а приличия. И если бы я не сочувствовал вашему морю, я бы тоже рассыпался в жалобах, завываниям лютни вторя… Но я, как никто, знаю, что на границе случается всякое. И — вы, конечно, знаете, я даже не в порядке напоминания, а просто по любви к нудным повторениям, по занудству, — у нас на границе не то чтобы мало людей… не столько, чтобы мы не справились с каким-нибудь эпигоном — да, во всех смыслах, — Хэмиша, но столько, чтобы не рисковать своими, усовещивая и миром вытесняя героев, которые к нам придут за руном, которое у нас совершенно не золотое, а ровно такое же, что и на их стороне. Так что лучше бы сии аргонавты, знаете ли, плыли бы себе мимо. Вы же знаете, граф, вкусы героев необъяснимы. Впрочем, и судьба к ним, как правило, неблагосклонна — что естественно, хотя не всегда справедливость приходит путем закона… впрочем, вина? Вы очень любезны, господин посол. Кстати, мы тут строим акведук, представьте себе.
— Вы можете считать меня профаном в политике, граф, но в приграничной политике я не профан. Это легко доказать — я жив. И вот что я вам скажу. За последний год по всем ярмаркам лошади вздорожали в цене вдвое, хорошие — втрое, и их не найти. Я даже об этом в столицу писал. И рейды за лошадьми участились,
заметно. Знаете что это значит? Это значит, что в Стирлинге и в Карлайле думают,
что может быть война. Очень может быть. Армия себе лошадей с юга приведет, а вот альбийская половина приграничного алфавита, которая рассчитывает к армии пристроиться и поживиться, должна о себе заботиться сама. Что она и делает. Но лошади вздорожали вдвое — а не впятеро… Вы меня понимаете?
— В Лондинуме еще не забыли «королеву Альбийскую», — хмурится лорд канцлер. — Нынешней весной и летом по ту сторону пролива будет довольно шумно — хотя Франкония и получила два года назад по еретическим рогам от коннетабля, в прошлом году у них было не так чтобы хорошо с урожаем, а, значит, есть много свободных рук и жадных ртов, и они ударят либо по Дании, либо по Аурелии, опять же Арелат — впрочем, цену этой войне мы с вами знаем, но неурожай и в королевстве Толедском, а тут как раз наоборот, южные границы наших союзников открываются, и, знаете ли, ваш родственник, сын Его Святейшества слишком занят усмирением непокорных городов, чтобы прийти на помощь Его Величеству Людовику — а города слишком заняты вашим родственником, чтобы опять же прийти на помощь Людовику, так что пока господин коннетабль будет на юге противостоять Филиппу Арелатскому, мы, знаете ли, совершенно открыты для удара с юга. С нашего юга. Кажется, за эти два года у Хантли прибавилось морщин. А всего остального не убавилось. Перстни, цепи, меха, шитье — золотая нить по полночно-синему бархату,
— благородные седины, густая короткая борода еще белее, чем раньше. Квадратное лицо, широкие слегка обвислые щеки со свежим румянцем. Само достоинство, лорд канцлер Каледонии, столп католической партии, вельможа, которому пишет сам Папа.
— Я полностью с вами согласен. Мы открыты. Но лошади подорожали всего вдвое — значит ничего еще не решено. На юге многие хотят войны, но никто не хочет долгой войны. Сейчас они смотрят, насколько нас легко взять.
— Вот почему акведук…
— Да. Господин посол Рэндольф меня очень подробно о нем расспрашивал. Сами посудите — проект большой, дорогостоящий, без согласия всех сторон с места не сдвинется… на чем же будет умный человек проверять, чего стоят все наши слова — как не на таком деле?
— То есть, вы думаете, что…
— Да, граф. Никогда бы не стал поддерживать начинание, которое разделяет
Мерей, если бы не замечательный шанс так легко и просто обвалить все идеи о том, что нас в ближайшие три года можно будет съесть.
— Вряд ли это единственная вещь, по которой в Лондинуме будут составлять свое мнение. — Канцлер хлопает широкой квадратной ладонью по свиткам с крупной двуцветной, красной и лиловой, буквицей. На кошку смотрит как на крысу. Та тоже не в восторге, еще с начала разговора залезла под камзол и оттуда мурлычет еле слышно. Можно пожать плечами:
— Последней каплей может стать что угодно, но зачем наливать ее самим? Да и городу польза.
Проповедник Нокс считает всех, помимо католиков, своими единоверцами. Единоверцы делятся на внемлющих гласу истины и заблудших. Глас истины — проповеди Джона Нокса, некогда католического священника, обращенного к Господу волей Его, а подробности воли Божией услышавшего в Трире. Очень простая логика. Очень простой на свой лад человек. Искренне уверенный, что исконное островное пелагианство, не одобрившее ни ромских, ни константинопольских нововведений, и ересь франконского монаха Вильгельма — совершенно одно и то же. Потому что вера существует лишь одна, истинная, она же не католическая. Тоже очень простая логика. Богословие по Джону Ноксу мудреной наукой никак не назовешь — любому лорду по зубам: все то верно, что не католическое.
Даже обидно, что католики почитают того же самого Иисуса Христа. Это главная, наибольшая подлость с их стороны. Поклонялись бы уж честно — идолам. Так нет, сделали идола из Сына Божия. Как выглядят фанатики, сотрясающие царства? Преобычнейше они выглядят и преотличнейше. Платье носят строгое, но в честь Рождества Христова — красное, и покроя хорошего. И манжеты кружевные, и воротник рубашки — сегодняшний. Борода не хуже, чем у де Шательро. А вот глаза — лучше. Много лучше — ясные, острые, умные. А еще он добрый. Чужого горя не выносит. Половину своего времени на всякие несчастья тратит, просители к нему толпами ходят, проповеди писать некогда. И к жизни вкус имеет — недавно второй раз женился на девице втрое моложе… и она на него не жалуется. Всем был бы хорош, только вот Истина ему открылась, нашла, называется, время, место и человека. Кошка к нему не пошла. Предпочла остаться во дворе. Причем на крыше собачьей будки, так что хозяйский пес аж обмер от негодования. Из глубины дома тянет свежей пышной сдобой. Проповедники истины не пренебрегают домашними пирогами — судя по запаху, с требухой, а также с форелью, и с жирной кашей на шкварках, и с крольчатиной…
Гостя, не внемлющего гласу истины, но все же, все же единоверца, хотя и слугу еретички, соратника канцлера, в заблуждениях упорствующего, от коих даже сын родной отступился, такого гостя Джон Нокс не спустит с лестницы и больным не скажется, примет и выслушает, будет внимателен. Примет пожертвование на типографию, поблагодарит за сочувствие к его тяготам — на континенте препятствуют проповеди, королева Альбийская, хоть не идолопоклонница, но хуже того — негодяйка, предательница, запретила въезжать на Альбийские земли… а в
Каледонии дело не лучше — стыдно сказать, кто у нас на троне, женщина, да к тому ж католичка. Гладит обтянутую мягкой телячьей кожей доску. Под ней — книга, отпечатанная, должно быть, в Трире. Книгопечатание там еще не выродилось. Лучшие Библии происходят оттуда, но увы — нужно знать франконскую речь, чтобы насладиться чтением. Джон Нокс трудится над собственным переводом, который будет точнее старого пелагианского. На одни письма ученым богословам на континент у него уходит больше серебра, чем пожертвовал Хейлз.
— Я вам сразу же скажу, где здесь мой интерес. Два. Во-первых, мои дела в последние три года пошли в гору, но и долгов осталось немало — и львиную долю этого долга держит гильдия каменщиков. Если я добуду этот заказ, я почти рассчитаюсь с ними. Ну и, случись война, город, у которого есть запас воды, легче оборонять. Акведук смогут перерезать далеко не сразу. Это мои выгоды. А теперь посмотрите на ваши. Нижний город задыхается без воды, не мне это вам объяснять. Строительство вотировали еще при покойном короле — и пошлину водяную в городе собирали десятилетиями. А последние годы часть этих денег шла… на воскресные школы, на типографии и на прочие богоугодные дела. В ваши руки. И теперь, если вы возвысите свой голос против строительства, скажут, повторяю, скажут, что дело вовсе не в том, кто у нас королева, а в том, что это серебро залило вам глаза, рот и уши.
Человеку в праздничном платье не впервой отбиваться от подобных обвинений — и первый укол он всегда воспринимает с царственным достоинством праведника; а он и правда совершенно невиновен и из денег, отданных на дело веры, не тратит на стороне ни монетки. Но от упорного повторения постыдных поклепов — да еще каких, кто же не помнит, кто из спутников Христа так паршиво распоряжался денежным ящиком, — звереет и начинает буянить. Но до этого пока не дошло. Разводит безупречно чистыми во всех отношениях руками.
— Перед Господом на мне нет вины… — говорит он. — Что мне людская клевета? Траты же на эту королевскую выдумку совершенно бессмысленны и нелепы, и право, лучше было бы отдать деньги на проповедь. Что толку грешнику от воды из акведука, разве она утолит его жажду в адском пламени?
— Сколько людей не услышит вашей проповеди, потому что решит, что вы обделили их водой? И потом… что толку грешникам в городской больнице, что толку грешнице, потерявшей мужа — простите, она очень громко говорила, слышно было даже через стену — в том, что вы дали ей возможность честно заработать на хлеб? Вы ведь могли потратить это время на проповедь. И что будет с людьми из магистрата, когда им скажут — просили вас малые сии, а вы не дали?
— Есть проповедь словом и проповедь делом, — терпеливо объясняет Нокс. — Так,
между прочим, вместо этой ромской причуды можно было бы открыть работный дом для городских вдов и сирот — и тогда не было бы нужды помогать каждой вдове персонально. Это просто замечательно, просто великолепно. Приятно иметь дело с человеком, который, понимая неизбежность отступления стремится получить хоть шерсти клок.
— Ее Величество, хоть и не склонилась пока к истинной вере, а все же не чужда милосердию и сердце ее чувствительно к страданиям вдов, да и, — и тут нужно придвинуться поближе, говорить потише, — тщеславие и женское, и монаршее ей ну совсем не чуждо. А работные дома в Аурелии очень в моде. Так что если королева не натолкнется на противостояние в одном деле, то с радостью откликнется на призыв к другому. А вот если натолкнется…
— Вы предлагаете мне потакать женскому тщеславию? — В высоком узком оконном проеме Нокс смотрится как сам себе витраж, алое платье на фоне желтого и голубого: небо, солнце, ясный морозный день.
— Если у нас есть в запасе только сильное… что нам мешает сделать из него сладкое?
— Все это следует… обдумать. И обсудить во всех подробностях, — недовольно хмурится проповедник. Хочет, чтобы его убедили со всех сторон. Пряник он уже увидел, а вот намек на кнут не уловил пока что — а напрасно…
— В сущности, дело даже не в тщеславии — понимаете, но это не для посторонних ушей, ни в коем случае… собственно, идею-то предложил Ее Величеству лорд протектор. И наша добрая государыня согласилась, и загорелась воодушевлением — а разве плохо, что королева следует советам старшего брата? Он хочет привить Ее Величеству вкус к делам милости и благоустройства. Сопротивление же может натолкнуть нашу королеву на мысли о том, что в соседних странах монархи обладают куда большей властью. Я не вижу доброго дела, которое могло бы выиграть от такого оборота событий. Не мне вам рассказывать, доктор, но некогда Понтий Пилат тоже хотел построить в Иерусалиме акведук… синедрион воспротивился. Сколько я помню, та история закончилась очень плохо. Для всех.
Зал побогаче, потолок пониже, людей больше, разговор проще. Опилки на полу погрязнее, деревом и сдобой не пахнет совершенно. Тут даже вина не предложат, что уж вспоминать пироги с форелью и истиной?..
— Раньше можно было — и справедливо — сослаться на немирье в стране. Какое уж там строительство. Раньше можно было — и справедливо — сослаться на то, что и регентша, и парламент засунули руки в «водяные деньги» по локоть, а остаток идет на благоустройство и добрые дела. Но сейчас-то у нас мир. И лорд-протектор прекрасно знает, что он пока что у вас ничем не поживился. Что о нем ни говори, деньги в своем кошеле от денег в вашем он уж как-нибудь отличит. Магистрат гудит, вздыхает, переглядывается — улей в недоумении. Улей,
бесцеремонно разбуженный посреди зимы. Растолкали, вытряхнули на мороз, теребят. Заставляют выбираться из привычной колеи, в которой остатки денег так и будут потихоньку тратиться на то, на се — где на починку дороги, а где и на постройку каких-нибудь чрезвычайно необходимых амбаров и конюшен… во дворах домов членов магистрата, конечно же. Пришел злой и посторонний, растеребил, чего-то хочет — и пугает. Лордом протектором для начала. Потом нектаром подманивает: а ведь вода-то для города, чистая и сладкая, а ведь не только королеву хвалить будут,
нет, не только — если магистрат вовремя обозначит свое отношение, свое желание и ратование за нужды горожан.
— Это большое строительство… и по меньшей мере эти три года «водяные деньги» никто не посмеет тронуть. — Одна чаша весов. — Да и кто в здравом уме станет вредить делу, которое преподобный Джон Нокс назвал богоугодным. — Вторая. И гвоздь в крышку гроба. — Дун Эйдин не Фризия и не Альба, наших горожан так легко на бунт не раскачаешь, но я думаю, что если им объяснят, что королева, лорды и истинная церковь готовы дать им воду, парламент выделил деньги — а не согласен только городской магистрат…
— …и вот наконец-то я имею достойную возможность отплатить добром за добро, а щедростью за щедрость — потому что королевская благосклонность ведь, сами понимаете, для всякого верного подданного Ее Величества лучшая награда, а как нынче завоевать эту благосклонность? Совершенно несложно, и совершенно законным, честным, добропорядочным путем — всего лишь поддержать начинание королевы. Публично. Перед парламентом. Можно даже с определенным… ну, звоном, шумом — и предъявить парламенту прекрасную трехглавую гидру, где по краям лорды наши протектор и канцлер, а посредине — сами понимаете, и я буду не я, если парламент перед этим видением устоит. Герцог склоняет голову набок, видимо, пытается понять, почему сам собеседник не стремится оказаться средней головой гидры, прикидывает, хочет ли он делить с Мереем хотя бы и метафорическое тело, вспоминает, что за гидрами приходят герои… но королевская благосклонность не валяется на дороге.
— Дорогой друг, но гидры — животные мифические, а в нашем случае головы… могут вступить в спор, просто увидев друг друга. — У герцога де Шательро отличный аппетит, и стол в его доме завидный: все, от овсяных и ячменных лепешек и пикши, копченой на три разных манера, до кранахана с лучшим медом, сливками и всякой ягодой.
Кошка-чернуха, так и оставшаяся безымянной — ни одна кличка к ней не подошла,
— устроилась на коленях и даже из вежливости не требовала кусочков. И так хозяин вытаращился на нее, как на восьмое чудо света. Тоже, нашел диковину. Да, кошка. Черная.
— В этом нашем случае наблюдается всеобщее единство. Мерей, и Хантли, и даже такая фигура как Нокс, и менее значительные лица из городского магистрата все и одновременно горят желанием увидеть акведук. Совпадая в этом желании с Ее
Величеством. Нет, право, справки навести совершенно несложно — и я вас нисколько не тороплю, просто сами понимаете, у нас множество желающих снять сливки с чужого молока, и как бы вас не опередили.
— Но почему вы преподносите этот подарок мне? — де Шательро с удовольствием обсасывает косточки перепелок, тушеных с малиной.
— Потому, что Ее Величество вряд ли успела забыть, кому она в очень решительной форме высказала свои пожелания. А я желаю дать ей весомые доказательства единства… между ее верными слугами. А когда верные слуги Ее Величества встречаются, вступают в соглашения и лелеют тайные планы, то делают они это исключительно ради блага страны и короны. Как уже было неоднократно доказано.
Смертный — опорный камень, смертный, не пошедший в ловушку, — сам мастер ловушек. Заплетает пути других смертных, расставляет силки. Связывает то, что само не свяжется. У него есть сила, но отличная от силы настоящих-подобных. У других смертных тоже такая есть, редко, меньше. Новое, новое… Такого не сделать, не повторить. Ловушка нет-есть. Есть игла — он сам, длинная узкая, светлого железа. Нитки нет. Совсем нет. Нитка — взгляды тех, кто следит за иглой. От камня к ветке боярышника, от ветки к стволу ивы, от ствола вверх к сорочьему гнезду, а потом взгляды встречаются и все, кто следил за иглой, видят. Друг друга. Паутина. Они не в ловушке — они ловушка. Нити и узлы. Видят — и не могут выйти, потому что видят. О таком мастерстве говорят слова-память, бывшее до начала пути, увиденное теми, чье начало раньше. Много раз раньше. Давно. Время силы. Смертные пришли потом. Мастера из настоящих-подобных теперь скачут за ветром, охраняют живое и мертвое от жадного небытия.
Этот делает — не понимая. И того, что паутина не хочет видеть, не хочет быть, не понимает тоже.
Джеймс Гамильтон, граф Арранский, герцог де Шательро, возвышался над собранием аки кедр рыкающий и лев ливанский — и любой, прислушавшийся к нему хоть на мгновение, должен был осознать, насколько странным, немыслимым, невыносимым и горестным является то обстоятельство, что благородная столица Каледонии вынуждена возить воду бочками… а бедный люд так и просто черпает ее откуда попало, навлекая болезни на свою голову и позор на головы всех остальных.
Парламент внимал. Господа представители уже все поняли про гидру, прикинули, откуда станут брать камни, глину, лес, людей, кто будет кормить строителей… и теперь наслаждались ораторским искусством. Переменчивый ветер то забивал окна мелким липким снегом, то растапливал снег до воды, а влагу обращал в лед при следующем дуновении. Полуденное солнце через все эти капризы неба даже и не пыталось пробиться, сидело себе за тучами и не заглядывало в палаты каледонского парламента. Напрасно: такое зрелище не каждый день бывает. Гамильтон ораторствовал, наслаждаясь сам собой — игрой голоса между стен, солидными жестами, фигурами заранее заученной, умело написанной речи, достоинством и основательностью формулировок, и тем, что слушали его внимательно, любовались, кивали, в нужных местах хмурились, в других — смеялись. Такое единение в стенах каледонского парламента само по себе примечательно,
учитывая предмет обсуждения. Это заседающим тоже очень по душе. Все за, никто не против. В Дун Эйдине? При дворе? В парламенте и в магистрате? У нас, в Каледонии? Невероятно!.. Аррана слушали бы и пару часов, но он столько выдержать не мог, конечно.
Отговорил — и сошел с возвышения, перекинув тяжелый шлейф одобрения через локоть вместе с расшитым парчовым плащом. Дальше стали разбирать жалобы. На третьей или четвертой Джеймс понял, что уже несколько минут разглядывает тень от оконного переплета и не думает вообще ни о чем. А думать было нужно, потому что на ажурную сетку легла сверху еще одна тень, плотная и длинная — и принадлежала она лорду-протектору.
— Сестра сказала мне кому мы обязаны сегодняшним праздником, граф, и я спешу передать вам ее благодарность. Моя блекнет в ее тени и сама собой подразумевается. Тут не брякнешь какое-нибудь «не стоит упоминания» — не тот случай: как скажешь, так и запомнят. Отвечать надо, памятуя, что каждое слово будет не только передано королеве, но и искрами разнесется по зале парламента. То есть, встать и возрадоваться, громко и витиевато, монаршьей благодарности, каковая является лучшей наградой для доброго слуги Ее Величества и так далее, и так далее, и не забыть упомянуть о том, что собрать воедино сию головоломку стоило немалых усилий. Это — для окружающих. Пусть знают, кто все провернул.
Поворачиваются головы в шелковых отделанных мехом шапках. Где шелк новый, где и протершийся, мех то пушистый, то облезлый, какого только нет — волк и лиса, бобер и белка… Бывшие бобры и лисы аж дыбом встали в попытках расслышать, о чем там говорят лорд адмирал и лорд протектор.
— Признаюсь вам, — улыбается новоявленный Меркурий, посланник богов, — что следить за вашими перемещениями было немалым удовольствием.
«Как будто я не знал, — думает Джеймс. — Как будто я не знал, что с меня глаз не сводят с той минуты, что я въехал в город. Почему ж ты думаешь, я к тебе, единственному, не пошел вообще? Понял ведь. Умный.»
— Еще большим удовольствием было обнаружить, что все верные подданные Ее Величества пребывают в добром согласии и не хватает только сущих мелочей, чтобы из этого согласия образовалось единство.
— Аминь… — смеется Мерей, чья власть стоит только на том, что у нас никто, ни с кем и никогда не может договориться надолго, на том, что он сам — незаконный сын, которому не стать ни королем, ни мужем королевы… и за это его до поры можно терпеть. Он хочет, чтобы не до поры. Он хочет — навсегда. Джеймс начал обдумывать, какие именно выводы сделал лорд протектор из увиденного и услышанного — и сбился: с ораторского места прозвучало что-то знакомое. Обернулся, прислушался. Так и есть. Явление неупокоенных дураков. Огилви, королевский конюший, с очередной жалобой на Джона Гордона. Это же какой по счету раз, задумался Джеймс. И какой уже подряд год? Из окон полился яркий любопытный свет. Даже солнце не выдержало,
проковырялось через тучи, растопило наледь и жадно приникло к решетчатым высоким окнам. Немудрено: на бородатую бабу или особо гнусного карлу всегда поглазеть спешат на зависть ученому философу или знатному оратору.
— И я прошу и требую, чтобы земли и достоинство, положенные мне по праву крови и старшинства, были возвращены мне, чтобы сэр Джон Гордон, обманом и мошенничеством получивший мое наследство, потерял право носить имя Огилви и вернул ключи от захваченных им замков и чтобы честь нашего рода была восстановлена! Потолочные своды некогда были расписаны нравоучительными картинами вершащегося правосудия. Теперь из-под копоти на ораторов с жадным интересом глазела эринния, оттесненная товарками от Ореста, торчали крыло и кончик обнаженного меча архангела, а ярче остальных росписей проступала невесть чья плохо задрапированная упитанная задница, расположенная на удалении от свечей. Такой ответ от высшего правосудия королевскому конюшему Огилви.
— Одного не понимаю, — пожимает плечами Мерей, — почему он до сих пор жив? На лице у Мерея — только искренний интерес, даже сочувствие; а вот если Огилви встретится в каком-нибудь переулке со смертью, или на охоте из седла вылетит, или еще с ним какая беда случится — Мерей же первым обвинит Гордонов и в убийстве соперника и в незаконном захвате титула и имущества. Хотя законность в суде подтверждалась уже раза три. Или четыре. В общем, кому угодно хватит. Так что жив Огилви ровно потому, чтобы никто его смертью не смог воспользоваться против лорда канцлера. А история вышла даже для Гордонов веселая — поссорился старый барон Огилви с единственным сыном… и не тишком-ладком, как Хантли с Джорджем, а на всю страну, с проклятиями, стрельбой вслед и собственноручно снесенной заготовкой могилы на родовом кладбище. Ссора была не первой, Огилви из Дескфорда слыли народом горячим, но отходчивым, продолжения никто не ждал. И сколько ж сплетен пошло, когда старик Огилви блудного сына звать обратно не стал, а вместо того поехал в гости к близкой родне и союзнику — Большому Гордону, графу Хантли, и… попросил у него одного из сыновей в наследники, благо сыновей у Хантли было что песку морского.
Дальше было еще забавней. Отдали ему Джона, третьего сына, которому до титула графа Хантли — два старших брата, и оба здоровьем не обижены, а Джон мальчишка славный, где надо горяч, а где надо — и послушен, в общем, с приемным сыном Огилви повезло куда больше, чем с родным, да и приемная мать, вторая жена Огилви-старшего, на него не жаловалась. Жаловалась она на Огилви-младшего-неприемного, и, судя по всему, основания для жалоб у нее были. Обделенный титулом и владением бывший наследник тоже в долгу не оставался. Так все это себе немирно и вертелось, пока старый Огилви не помер, отписав все, что мог, Джону. Его похоронили, выдержали траур — и Хантли настоял, чтобы приемный сын женился на приемной матушке… чтобы и приданое из семьи не ушло. Тут на дыбы поднялись оба предполагаемых супруга — дело как-то уж слишком пахло инцестом, да и Елизавета Огилви и правда Джону в матери годилась. Только для того, чтобы спорить с Хантли и при своих остаться, нужно быть все-таки Джорджем — в крови весенняя вода, а в голове — зубчатые колеса. Покричали жених с невестой… и сдались. Не сдался только обделенный изгнанник. Пытался решить дело силой — но куда ему тягаться против Гордонов. Пошел законным путем, подавая жалобу за жалобой. Еще при покойной регентше начал, и тогда же получил первый отказ, но не утихомирился. Десять лет так и прыгает, пытается отнять то, в чем ему отец раз и навсегда отказал. И не понимает, бедняга, что ничего ему не получить, даже если Мерей с Гордонами публично поссорится. Потому что себе дороже порядок менять. Земли-то, может, и отберут — а вот чтобы ему отдали, это вряд ли. Когда у нас хоть что-нибудь отдавали обиженному? Это нарушение традиции, даже кощунство, можно сказать. Можно. Но вслух в этой компании такого не скажет даже Джеймс. Если он трезв, конечно. Незаконный старший сын короля понимающе кивает.
— Чудо что за страна. Ни в одном доме нельзя говорить о веревке.
— Что-то вы подзадержались, любезный мой братец, — вместо подобающих приветствий говорит дражайшая сестрица, и немедленно поясняет, вслух, на весь замковый двор: — Ваша слава интригана, коварного пройдохи и, не побоюсь этого слова, сводника, прибыла на неделю раньше вас!
— Кого-о?
— Кого слышали. И не отрицайте. Кто еще мог бы сосватать лорду нашему канцлеру дело, за которое ратует духовный наш наставник? — Двор сер, снег бел,
небо под стать камням, у сестры зеленый плащ с золотыми шнурами, рыжеватые косы, румяные щеки, вся она — отрада взгляду.
— Это клевета, позорная и гнусная клевета, порочащая честь нашего рода! — а сестру следует неподобающим образом обнять, подхватить, провернуть на вытянутых руках и поставить на место. — На земли мир, во человецах благоволение — и это дела Господа Нашего, а я не имею к этому ни малейшего отношения.
— Врете, — приговаривает сестрица, припечатывает каблучком снег. Тень ее танцует по белому камню, по белому снегу двора, — Вы всегда врете и интригуете, интригуете и отпираетесь, отпираетесь и прикидываетесь, что и рядом не стояли.
Так вот можно подумать, что вы не родились, как все смертные, от матери с отцом, а от нашего батюшки отпочковались, как побег!
— Я и есть побег древнего и благородного… древа. И я должен был как-то отплатить Господу Богу за свершенное ради меня чудо.
— Какое чудо? — щурится Джейн. Не доверяет чудесам, совершенным во имя родного брата. Умница. Поземка танцует вокруг ее башмачков — и сама сестрица приплясывает от нетерпения. Снег не успевает заметать следы, ветер сдувает его с чисто выметенного ровного двора.
— Де Шательро. Подарил. Мне. Библиотеку. Кто бы мог подумать, что достойная благородная дама, жена лорда и хозяйка замка может так… громко и пронзительно выражать свое ликование. Вполне корыстного свойства, надо заметить: вместе с прошлой библиотекой сгорели и обожаемые сестрицей длинные брехливые истории о путешествиях в загадочные земли. И еще более длинные толедские рыцарские романы, со всеми их скрупулезными перечислениями подпруг и застежек, тоже сгорели… не жалко ни того, ни другого; но какая обуза для всякого человека иметь ученую сестру! Ученую, алчную и решительную. Лучше уж Вилкинсоны, право слово. С сестрой-то ничего не сделаешь, даже если поймаешь на грабеже…
— Вы ее оставили в городе? — спрашивает, и упирает руки в бока так, словно уже готова послать обратно в Дун Эйдин за книгами.
— Я немножко привез сюда. То, что вам понравится. Э… то, про что я уверен, что понравится. Сестрицын супруг возвращается только к вечеру: объезжал владения, немного поохотился, немного задержался в гостях у одного из арендаторов, так что был вдвойне благодушен — хотя, казалось бы, куда ж еще? Замечательный муж для Джейн: добрый, щедрый, обходительный, ни во что не встревает — и совершенно негодный родич. Потому что добрый и никуда не встревает. Надеяться на его помощь не приходится. Сомневаться в том, что, случись беда, он сестру убережет — тоже. Хоть тут все хорошо. Ужинали по-домашнему, то есть, досыта и еще немножко с запасом. По-зимнему: вдоволь мяса и хлеба, а рыбы, ягоды и овощей меньше. Зато похлебки из копченой пикши — вдоволь, да такой, что не везде сварить сумеют. Так и чувствуешь, как каждый глоток золотит изнутри глотку и нутро!
А суп из баранины? С морковью, репой, сельдереем и всякими другими кореньями? Ароматный, наваристый, настоявшийся в горшке. Покрытый прозрачными каплями жирка, подвижными, как ртуть. Тут мало знать секрет, надо еще иметь особенную удачу, чтоб за этот суп можно было душу Сатане продать и не жалеть о сделке. А пудинг с сухими фруктами и имбирем?..
Пили мало из уважения к сестрице… бедняжке еще долго разбавлять вино водой. Зато много пели. Удачный и уютный зять, как оказалось, очень лихо играл в «лису и гусей», причем за лису, в нападении. Потом будущая мать семейства и настоящая его глава снизошла — и раскатала их обоих. И за лису, и за гусей. За гусей даже быстрее. Потом они потеряли фигурку. Гусь был зеленым, обивка тоже. Искали долго, смеялись дольше. Устав смеяться, перешли к главному вечернему развлечению: новостям и сплетням. Этого добра у Джеймса хватало, учитывая, что Джейн с супругом в Дун Эйдине не были с начала осени, гостей принимали мало, сами выезжали тоже не слишком часто. Теплая размеренная жизнь даже не текла, стояла ровной зеркальной водой в пруду… и ряби на этой воде не хватало обоим. Новости товар скоропортящийся, а вот байки, сплетни и страшные истории замок будет с удовольствием повторять до самой весны. Джеймс помнил этот ритуал с детства. Стряпухи на кухне ловили матушкиного грума, прокравшегося за лепешкой, и начинали:
— А расскажи-ка нам как в прошлом году леди выезжала в столицу?
— Так я же на прошлой неделе!..
— А все равно расскажи, не ленись, послушать-то приятно… И Джеймс не стал лениться и рассказал, как де Шательро произносил речь в парламенте — и как после него словно черт из зеркала вылез обездоленный Огилви со своей жалобой.
— Сестра благоволит ему, — заметил Джон Стюарт. — И не зря. Он привел в порядок не только конюшенные службы, но и часть дворцового хозяйства. В наследники я себе такого тоже не пожелал бы, а вот в управляющие взял бы, не глядя.
— Да неужели, мой лорд супруг? — Джейн приподняла бровь. — Сердечно вас благодарю! Неужели вы забыли, за что отец изгнал его из дома и рода?
— Видите ли, леди моя супруга, я не его отец. И если бы мой управляющий обеспокоил мою жену, я не прогнал бы его, а повесил. Джон Стюарт — добродушнейший из зверей полевых, но тут веришь каждому слову. И драться не стал бы. Потому что не с кем. Перешли к вещам более приятным — как праздновали в Холируде Рождество, как мирились, как была одета королева, как принимала — и каким вовсе нестрашным украшением оказался ее новый музыкант. Джейн слегка скривилась — словно разбавленное вино ей кислило, и чем дольше слушала, тем хуже и хуже делалось вино. На прямое уже «да что там, совершенно невинные картины», наконец фыркнула и сказала, что все лето при дворе имела сомнительное удовольствие любоваться этими невинными картинами. И не в том беда, что они не так уж невинны — какое там, проще представить, что Мария сделала любовником свою кудлатую завитую собачку, чем это ничтожество, но не пробовал ли дражайший братец взглянуть на происходящее не своим ко всему привычным и затупившимся в Орлеане взором… а вот, скажем, как смотрит на это обычный горожанин. Или — лучше того — как бы смотрел бы, скажем, лорд Рутвен на такое поведение своей супруги с каким-то заезжим лютнистом. А?
— Рутвен? Этот в лучшем случае присоединится, — буркнул Джеймс. — В худшем отберет лютниста. Простите — но что ж это вы после еды и о Рутвенах… И я не орлеанским взглядом смотрю. Случись там Нокс он бы тоже ничего не углядел, кроме достойной всяческого осуждения любви к развлечениям и удобству. Сестрица призадумалась, покачала головой и торжествующе заключила:
— Значит, это он при вас притих. Потому что то, что видела я, было весьма неблагоразумно.
— Тогда давайте иначе, мудрая сестрица. Расскажите мне, что видели вы. — Поздравь себя, Джеймс, ты стал пугалом.
— Этот мальчишка позволяет себе лишнее по любым меркам, — отрезала сестрица.
— Например, летом во время выезда он уснул у ног Ее Величества. И как бы не на две трети под юбками, — добавила Джейн, уже поймав удивленный взгляд, мол, ну и что ж здесь такого. — Без позволения приходил в королевский кабинет. Мог спрятаться где-нибудь и высунуться в любой момент. Болтал, что никто, кроме него, не умеет ухаживать за Марией, когда у нее голова болит. Представь себе вот это все… Джеймс представил. Потом представил еще раз. Потом спросил:
— А лорд протектор поздно заметил — а теперь не рискует вмешаться?
— Лорд протектор так дорожит установившимся взаимопониманием, что и не будет вмешиваться.
— Тем более, — добавил брат лорда протектора, — что вмешательство равно признанию, что случилось нечто неподобающее. Джеймс вздохнул. Мария, которая готова — с легкостью, с воодушевлением! — поступиться значительным, как согласилась она с тем, что католические храмы в Дун Эйдине останутся закрытыми, за исключением часовни в ее замке, ни за что не согласится пожертвовать такой пустяковиной, как аурелианский лютнист. Скорее войну устроит. И лорд протектор, который вынужден при любом раскладе делать вид, что все хорошо, так и нужно. Сера и селитра.
— Ладно. В крайнем случае я с ним в пьяном виде поссорюсь и что-нибудь ему сломаю.
Так, потихоньку, завертелось колесо недели — разбор прошений и жалоб, охота и обед, послеобеденный сон до самого ужина и долгие, за полночь кончавшиеся беседы. Утром ты благодушен настолько, что даже очередной спор о прирезанных землях, очередная поножовщина внутри семьи, очередная свалка деревня на деревню из-за косого взгляда, очередное обвинение в детоубийстве или колдовстве отзывается металлическим вкусом во рту только до обеда. Даже если спор не удается уладить, а детоубийство, наоборот, удается доказать. Да и драгоценная сестрица поможет, в случае чего. Со своим грузом она расправляется не в пример быстрее — да он у нее и не накапливается так. Одна беда, пора возвращаться назад, в столицу: Ее драгоценнейшее Величество не желает, видите ли, надолго расставаться с угодившим ей графом. Впору задуматься, когда теперь выберешься на Границу — а, впрочем, до весны можно и подождать, да и пока там Джордж женится, пока проведет с женой время, приличествующее, чтобы не обидеть благородную даму. Хотя у невесты на лице никакого воодушевления не видно, так что авось и не обидится — ну да она, впрочем, тихая, может, скромничает… Пора уезжать. Да и то хорошо, что пора — как поживешь в гостях у сестрицы с зятем, так и хочется тоже жениться, осесть, объезжать земли, торговать и охотиться, жить как все.
А желание это пустое. Вон, Дженет Битон, не женщина, а чистое золото — умная,
дельная, спокойно с ней было как ни с кем… а ведь повесился бы от жизни такой, если не через полгода, так через год. Впрочем, не повесился. Просто вернулся и узнал — умерла.
— И, между прочим, заберите с собой того бессовестного проходимца, которого вы мне подсунули в прошлый раз, — говорит любезная сестрица. — Глаза б мои его не видали!
— Да куда ж я его заберу, у меня его зарежут. — Чистая правда, зарежут. Проходимец в Орлеане научился девушек высвистывать — так лихо, что почти завидно. А вот лихо драться или хотя бы быстро бегать не научился, а это даже в низинах недостаток большой, а на границе так и вовсе смертному приговору подобно.
— Тогда я его, с вашего позволения, повешу, — улыбается кровожадная Джейн. — Женить его нельзя, он клянется, что уже…
— Да Бога ради… я его обещал пристроить в хорошее место и пристроил. А если он доигрался, то делайте с ним, что хотите.
— Я, — говорит сестрица, — между прочим, не шучу. Он все-таки не наш почтенный дядюшка Патрик, чтобы сразу по десятку девиц соблазнять.
— Дядюшка наш Патрик все-таки духовное лицо, епископ, можно сказать. Он никогда не позволял себе соблазнять несколько девиц сразу. Только последовательно. У дядюшки Патрика, епископа Элгинского, помимо пяти или семи любовниц и полутора десятков бастардов еще имелся какой-никакой доход, положение и союзники-католики по всей Каледонии, начиная с лорда канцлера, и это при том, что на истинную веру он чихал, а на религиозное рвение лордов конгрегации чихал дважды. Тем не менее, еще при регентше Мерей с графом Аргайлом не позволили разграбить дядюшкино аббатство — и, видимо, в благодарность за такую терпимость епископ Элгинский на пару уже с графом Хантли свистели королеве в оба уха, что необходимо восстановить в стране старые порядки и особенно старую веру. Дядюшке, обаятельной — семейное! — заразе, сходило с рук и это, что уж там выводок незаконных сыновей и дочек… которых он, между прочим, аккуратно признавал и вписывал в соответствующие реестры — Бог весть за какие взятки. Порядочный человек и служитель Господень. Нет, орлеанскому нашему золотцу, студиозусу недоученному, с дядюшкой равняться было нечего.
— Так забираешь?
— Ладно уж, так и быть… ведь повесите, верю. Опять же, трудно отказать себе в удовольствии доложить о похождениях шалопая лицу, которое обещало шалопаю покровительство. Жаль, правда, что через пролив выражение этого лица — то есть, Эсме Гордона, — не увидать, но можно себе представить. Секретарь Клода проявил достохвальную заботу о заблудшем соотечественнике, пропадающем в чужой стране без средств: дал денег на дорогу и рекомендательное письмо. Не к Джону Гордону, конечно, и не к Джорджу — соображения хватило, видимо. Подкинул кукушонка Джеймсу. Видимо в качестве мести за то, что Джеймс некогда не просто «забыл» в монастыре его самого — но и не затребовал обратно даже потом, когда стало можно. А что его было требовать? Если сразу не убили за то, что уж слишком хорошо изображал «Марию Каледонскую в трауре», значит оценят и запомнят. И карьеру младшему сыну младшего сына лучше делать в Орлеане. А кукушонок смотрелся сущей малиновкой: хоть и недоучка, но студент Орлеанского университета, язык подвешен, почерк хороший — чем не слуга? Беда только в том, что в замке Эрмитаж девиц не водилось, а нахлебников, не способных держать оружие, не требовалось. Вот подарил, называется, сестре грамотного парня — читать, письма писать…
— А секретарь из него каков? — Вообще-то такие идеи нужно тоже… вешать на крепостной стене, пока они владельца туда же не привели. И ведь не пьян же. Но вопрос уже задан, а к чему он, Джейн не поймет.
— Вот тут пожаловаться не на что, — заключила самая справедливая и беспристрастная хозяйка замка. — Даже не болтлив.
— Тогда я боюсь, что вы его еще увидите.
— Боже храни нас всех…
— Я именно об этом.
Как известно, наши южные соседи хитры, подлы, мстительны, изобретательны, коварны, буйны и открыты в проявлениях чувств, кровожадны и склонны к безудержному пьянству. Почему же тогда у них каждый второй пир не кончается скандалом, как в наших палестинах? По трем причинам. Во-первых, они склонны к безудержному пьянству — пьют крепкое, пьют много, и пока дозреют до какой гнусности, в ногах уже правды нет, хотя бывают и исключения. Во-вторых, серьезная ссора в гостях считается настолько дурным тоном, что, случись такое, всем понятно — гость уже не в себе. Отдал дань угощению и теперь в нем Вакх разговаривает, а не он сам. Такая альбийская подлость — делай что хочешь, тебя как бы и нет. А если опасное что? А на это изобретательность есть. Столы — тяжелые и еще к полу привинчены. Ни в одиночку не сдвинешь, ни вдесятером. А против каждого места в столешнице есть такая дырочка с крышечкой, снизу плоской железной рейкой накрыта. Рейку сдвинуть, крышку откинуть — палец буйного гостя согнуть и вставить. И все быстро на место. Палец уже не вытащишь, даже если сломать. Разве что отрезать можно. Держит получше колодок. Так и будет сидеть,
пока в ум не придет. А обижаться на такое обращение не положено — не с человеком же обошлись, с пьяным безумием. Ну и в других местах такое же есть — на всякий случай. Сколько глупостей из голов без вреда выветривается, обидно даже. А у нас такого нет. И пьют у нас хотя и много, но медленней, а некоторые еще и останавливаются. Но обычно-то дело дракой кончается или резней. А чертов лютнист де Шателяр с непривычных пьяных глаз взял и залез в королевскую спальню. Не то чтобы проклятый музыкантишка там никогда не бывал — бывал, отчего же; услаждал слух королевы, страдающей головными болями, ну и вообще периодически чем-нибудь да страдающей, от мигреней до непотворства капризам. Но Мария от неожиданности испугалась и воззвала о спасении. К дворцовой страже, поскольку дело было темной ночью. Стража не замедлила — явилась раньше, чем королева обнаружила, кто решил ее разыграть и что бояться тут, в сущности, нечего. В кои-то веки Ее Величество поступила как нормальная женщина — ее из-под кровати за ногу хвать, а она вопль на три этажа… и опять не вовремя и не к месту. Что за проклятье такое?.. Потому что ладно стража… так еще ж половина гостей вломилась — в разной степени пьяного вида… и лорд-протектор первым. Трезвый. То ли опять не с кем было напиться, то ли протрезвел, пока бежал. А тут извольте радоваться — королева уже в ночном платье и лютнист. И никто, ни одна зараза не додумалась по дороге до замковой тюрьмы или уже там прирезать или придушить этого недоноска. Просто как и не в Каледонии живем. Вернее, королева, кажется, что-то такое и сказала даже — здравый смысл на нее нашел, но, говорят, лорд протектор запретил. Спятил, не иначе. В лучшем случае. В худшем — задумал какую-нибудь большую, пышную гадость. И вот спрашивается. Уезжал — вокруг празднество и всеобщее согласие. Только ненадолго отлучился — уже опять чума. Из несчастного трубадура получилось целое представление. Королева к утру остыла и посмеялась, к обеду задумалась о милосердии, к ужину заскучала — и обнаружила, что не тут-то было. Половина двора и половина города уже обсуждали, что наденут на казнь оскорбителя королевской чести. Другая половина двора с другой половиной города спорили о том, как именно казнят мерзавца, покусившегося на достоинство Ее Величества — милосердно или как подобает. Так, по крайней мере, казалось, хотя Джеймс и подозревал, что большинству до музыканта Шателяра дела нет. Просто событие лучше растянуть надолго, кто знает, когда следующее случится.
Так что, с одной стороны, подарочек — обученный секретарь — пришелся ко двору куда больше, чем мог бы при иных обстоятельствах: королеве было скучно. А с другой… с другой, Ее Величество в очень дипломатических, но все же вполне ясных выражениях предложила своему верному — и такому изворотливому — верховному адмиралу и Хранителю Границы что-нибудь придумать. Не оставаться же без музыки. И пошел верный и изворотливый Хранитель сначала по замковым переходам, потом по двору, потом по улицам Дун Эйдина, а потом еще раз по замковому двору, по переходам, галереям и лестницам, по залам и покоям… туда пошел, сюда пошел; выслушал историю много раз во всех подробностях, намекнул там и тут, тут и там, что — поганец, конечно, дурак, но совершенно безобидный дурак, какое там на что покушение, такие у него шуточки… А что вы думаете, с ним бы сделали в Орлеане?
Да Ее Величество Жанна бы паразиту уши собственноручно оборвала и перья с берета — и все; ладно, напугали для острастки — можно и еще напугать, пыткой пригрозить… …и узнал, что грозить поздновато, поскольку музыканта уже допросили с пристрастием — и взвился, потому что помянутая недавно королева Жанна такого обращения с подданным аурелианской короны, каким-никаким, а дворянином, не простит, не говоря уж о Его Величестве Людовике, восьмом по счету, и не хватало нам из-за какого-то струнодера и его дурацких выходок ссориться с единственным надежным союзником!
И поделился этими соображениями с лордом протектором. И услышал в ответ: нет, никаких ссор не будет, потому что рекомый де Шателяр — запел. Господи, да что эта овца тонкорунная спеть-то могла. Пойдемте, вместе послушаем. Да что вы с ним сделали-то? Да что мы с ним могли сделать — его же еще людям показывать. Доска, бочка с водой. Так сказать, качели. И что — от этого? Представьте себе. Лицо у Мерея еще длиннее, чем на прошлой неделе, и желтым пошло. Конечно, может и притворяться, этот недорого возьмет. Но с чего бы? Что у самого Джеймса с лицом делается — он не ведал и не заботился, темно в подвале и дымно, негде на себя полюбоваться, а делалось, должно быть, что-то выразительное, потому что плюгавый писец, подававший лист с показаниями, шарахнулся в сторону — хотя до того вертелся под ногами, любопытствовал. Темно и дымно, воняет гнилью и сыростью, и грибами — средь зимы, нарочно не придумаешь, — из стыков пола со стенами какой-то зеленый мох к потолку ползет, сверху на него иней наползает. Под ногами что-то чавкает, лучше не смотреть, чтоб не пугаться. Очень выразительный подвал. Окажешься тут — уже охота каяться во всем на свете. И Еве яблоко — тоже я!.. Потому и не подновляют подвал лишний раз. Овца тонкорунная оказалась франконской породы и тамошней же ереси — и к каледонскому двору прибилась не случайно, а со злонамеренным умыслом. Но вредить не хотела, не желала Ее Величеству зла, просто была принуждена совершить… и так далее. Задача у овцы была простенькая. Не шпионить, не соблазнять — и избави Бог не покушаться. Только… испортить репутацию. Дать повод для слухов. Не больше.
Потому что Ее Величество всерьез подумывает о браке с толедским наследником, а в Толедо на это смотрят благосклонно… и страна может быть потеряна для истинной веры. Но более решительные меры столкнут всех в объятия Альбы, что будет едва ли не худшим бедствием. А вот скандал — это в самый раз. Лютнист пытался, он делал все, что мог, но никто ничего не замечал, никто, будто ничего не было, и вот тогда… Господи, да как же теперь это все королеве объяснить. С другой стороны, урок неплохой и достаточно безобидный — но лютниста действительно нужно казнить, и в Орлеане удовлетворятся объяснениями. Вот только казнить придется все-таки за оскорбление королевы, потому что истинная причина нас взорвет лучше большого кувшина с порохом, и может быть, настоящая цель именно в этом, а не в маленькой такой гадости. А ему, дураку куртуазному, конечно же ничего не сказали. Нос у лютниста длинный, тонкий, острый. На кончике носа — капля, но не воды, а пота. Сознается и потеет от страха, что опять примутся пытать. Хотя по большому счету и не начинали. Вода и бочка — это своим собственным страхом тебя мучают, а бояться-то и нечего, потому что захлебнуться не дадут точно.
— Пожалуй, так оно и было, — говорит Джеймс. — Если бы они боялись, что он расскажет все, нашли бы на эту роль кого-нибудь покрепче.
— Да… — кивает Мерей, а потом трясет головой, словно только что проснулся.
— Они? Надо его допросить еще раз. Займитесь, прошу вас, а то я с утра этим мерзавцем любуюсь… И собирается неспешно, даже с изяществом откланяться. Здорово придумал, нечего сказать: сейчас поспешит с докладом к Марии, которая на него обиженно дуется за скоропостижный арест музыканта… и заберет ярмарочного гуся.
— Господин лорд протектор, — тихо говорит Джеймс, — я понимаю ваши чувства.
Но не забудьте, что именно эти признания нам лучше бы слышать вдвоем. Если потом потребуются свидетели, среди них должен быть кто-то у кого нет в союзниках… людей неподходящего вероисповедания. Тех или иных. И они остались, и слушали признания, и палачу даже не пришлось слишком усердствовать, хотя нельзя и сказать, что де Шателяр говорил совершенно добровольно. Некоторое принуждение к нему все-таки применяли. Чем дальше, тем больше, потому что чем дальше, тем меньше ему хотелось называть имена благодетелей, которые дали ему рекомендации, представили ко двору, сносились с ним письменно и через доверенных лиц. Нарыв, к счастью, оказался не очень большим и Дун Эйдин почти не затронул. Ноги у заговора росли из Трира, из континентальной политики — а своих, местных иуд можно было пересчитать по пальцам, и хватило бы двух рук. Хотя, конечно, если этих допросить — можно клубочек и дальше размотать, можно и нужно. Но вот это уже — после доклада королеве, после доброго ужина. И только потом подумал удивленно, поднимаясь по лестнице вслед за Мереем — я ж на границу обратно хотел, зачем я во все это ввязался? Королевской признательности мне не хватало? Потому что ты дурак, — сказал кто-то в голове, — И сначала делаешь, а потом думаешь: для чего. А причина у тебя есть. Мерей так лихо закопался в это дело,
потому что он — единственный при дворе, кому опасен любой королевский брак. А ты теперь — его свидетель, что заговор на самом деле был. Следующие год-полтора он будет беречь твою жизнь. И голос почему-то казался очень знакомым.
Завтра, может быть, станет скучно. Наступит похмелье. Но сегодня есть чем развлечься. Серая площадь, тянущиеся к небу дома, потеки копоти и дождя на стенах, запах смолы, свежего дерева, светлые доски, пестрая ткань, дамы на галерее, мрачные слова. Кукольный ярмарочный театр, только Пьеро потом увезут в ящике, и на сцену ему уже не выйти до Страшного Суда. Королева стоит у самых перил. В городе ходил слух, что это лорд-протектор силой заставил ее подписать приговор и прийти смотреть. Ломаный грош тому слуху цена — решают в толпе. Вы посмотрите на нее, на лицо, на руки, да она в ярости, наша королева, она это дерево сейчас как воск сомнет. И то сказать — конечно, Дун Эйдин есть Дун Эйдин и бранных слов всеми обо всех столько наговорено, что будь каждое горстью земли, город бы засыпало по флюгера. Но чтобы мелкий дворянчик в спальню без уговора лез, рассчитывая, видно, что его там и так примут — такое разве что купеческой дочери не зазорно, и то не всякой. А королеве… да нашей — да она его сама убить готова. Простолюдинки покрасивее — или те, что когда-то были покрасивее, — жалеют незадачливого музыканта. «Хорошенький такой», «А молодой-то», «Бедняга» звучит по толпе. Те, что понравственнее — читай, пострашнее, поусерднее в вере, особенно Ноксова паства, — злорадствуют. «Теперь конец разврату», «Довеселились», «Вот туда их всех, католиков». В толпе то и дело вспыхивают мелкие перебранки да потасовки — локти гуляют по ребрам, руки по чепцам. Лучше всех чувствуют себя, конечно, карманники. Думать о них как-то приятнее: простым, понятным делом заняты. Крадут. Грешно, но простительно. А остальные?.. Королева… не в ярости. Королева в истерике третий день, с тех пор, как ей подробно и убедительно доложили, откуда взялся де Шателяр, зачем он появился и почему все устроил. Это Мария сейчас, с утра пытается торжествовать: предатель,
подлец, негодяй, гадина ядовитая будет убит, убит! Брат помог, явился спозаранку и начал внушать подобающие чувства. Вчера королева то рыдала, то молилась, жаловалась на то, что проклята, обречена на предательство, раздавлена, обессилена, обесчещена в собственных глазах. Позавчера — тоже. Боялись уж, что сегодня она вообще не встанет с постели, после отказа от пищи и непрестанного плача, стонов и молитв. Встала, тем не менее, и смотрится неплохо — торжествующей фурией. Поэт тоже смотрится неплохо. В порядок привели, кудряшки завили и очень хорошо объяснили, что незадачливого влюбленного — или просто бессмысленного дурака, полезшего подсматривать за королевой как Актеон за Дианой, могут, если повезет и он понравится толпе, и помиловать. Могут и не помиловать, но самое худшее, что его ждет в этом случае — это быстрая чистая смерть. А вот закон о государственной измене у нас еще со времен старого верховного королевства остался. И процедура там составлена… с вдохновенной альбийской дотошностью, все четыре страницы. Помилования можно не ждать. В толпе слишком много верных учеников Нокса, а королева держится только на чистой ярости — кто бы подумал, что эта наша Диана умеет так злиться и так ненавидеть…
Помилования не будет. Будет гул толпы, тяжелый, словно осенний шторм, жалость и милосердие в нем утонут, растают пеной на свинцовых волнах. Блеклое мартовское небо на грани весны, жадно пялящееся вниз глазами воронья. Замах, и свист, и тупой чавкающий звук, с которым тяжелая сталь разрубает кость, и алая кровь, и алые губы на белом гипсовом лице королевы, и угрюмое полуторжество толпы. «Прощай, прекраснейшая из дев, жесточайшая из королев! И смерть, что ты приносишь мне, меньше моей любви…» Мальчик так старался. Ну хоть история получится. Трагическая, благородная, в самый раз для баллады. Лучше, чем настоящая. С последним согласны все, тут даже королеву уговаривать не пришлось: «жестокосердная Диана» звучит куда лучше, чем «обманутая дура». Все, что можно спрятать под белилами, вуалями, драпировками и краской, должно быть спрятано и хорошо смотреться с пяти шагов, как Ее Величество в платье парадном, но траурно-сдержанном, лилово-черном. Ближе подходят только те, кто не боится надышаться миазмами падали. Как всегда. Как везде. Как у нас. Помост обливают водой, скрипит телега, нехотя расступается толпа. Королева разворачивается и уходит, опираясь на руку брата. Ее фрейлины идут за ней как куклы на ниточках — белые лица, фарфоровые глаза.