Потому как этим только позволь, такого наворотят, что будет тут у нас заговор язычников и колдунов, важный такой, серьезный, чтобы самим надуться и другим дать душу отвести… Это с одной стороны. А с другой выходит, что гильдия за своих вступается и заговорщиков покрывает — а такой крик тоже может кровью кончиться и помнить такую кровь будут долго. Ну что ему, этому саксонцу, в ум вступило? Под эту беседу взял с собой Готье не только троих слуг, для солидности и безопасности, но и двоих уважаемых купцов из гильдии, ревнителей веры и законности. Чтобы ни один из свидетелей не мог потом поклясться, что Эсташ Готье язычника покрывает — или, напротив, на него науськивает. Был? Был. Об участи осведомлялся? Осведомлялся. О беспристрастности говорил? Еще как говорил,

королевскому следователю все уши прожужжал, как крупная назойливая пчела. Взятки предлагал, на нужные решения намекал? Да что вы, помилуй Пресвятая Дева, на честного-то человека напраслину возводите!.. А, надо сказать, на Ренварда глядя, и в черта поверишь. Серый весь, мокрый, липкий, глаза пустые. Воду пьет, если дать. На еду смотрит как на непонятное что-то. На вопросы отвечает с четвертого раза на пятый, как ни спрашивай. И не по упорству — просто не слышит. Руку ему помяли, не бережет, не замечает.

Отец-доминиканец уговаривает: покайся, прими святое крещение — легче же станет, и жизнь вечную обретешь. Молчит, не ругается даже. И смотрит… мэтр Эсташ в своей жизни всякого повидал, а в прошлый год особенно — но взгляда такого не упомнит даже у себя, в зеркале, в те минуты, когда больше всего на свете хотелось от земного суда к небесному улизнуть.

За всей этой возней Готье что-то потихоньку кусало. Словно одинокая блоха под нижней рубахой скачет, или надоедливый комар над ухом попискивает, и никак его ни прихлопнуть, ни отогнать. Никакого отношения к тюрьме, дурному Ренварду и убийствам комарик не имел. Раньше привязался. В тюремном дворе? Может, и во дворе. У ворот? Может, и у ворот. По дороге? Нет, не по дороге. Позже. Внутри, в подвале? Раньше. Что-то такое в куче городского мусора было, что и не мусор вовсе. Арестованные позавчера с фальшивым брачным контрактом пользовались особым успехом. Тюремная стража их предусмотрительно запихнула в такую камеру, чтоб с любопытствующих деньги брать за погляд. А те и рады, кто еще при зубах, рассказать свою историю — денежку кинут, выпить дадут. Значит, разрешено им, значит, несложно догадаться, кем разрешено. Опять же и заработок какой-никакой — меньше расход тюремной казны. Вот тут-то Готье еще раз ее увидел — мелкая, щуплая шлюха в цветной почти новой юбке, в малиновом бархатном корсаже толклась у решетки, пихала одному из рассказчиков луковицу.

Раньше этот профиль украшен был усами. Теперь — завитками на лбу и коровьими рогами, на которые намотаны грязные патлы. Да и сам профиль оплыл, постарел и за мужской его принять было вовсе невозможно, даже без кирпичных румян во всю щеку. Только мэтр Эсташ эти глаза, и улыбку, и разворот плеч, и… в аду бы узнал. На мужчине, на женщине, на уличном воробье. И голос был другой, и выговор приречный — а человек все тот же. Выползень. Нечисть альбийская. Кит Мерлин. Мало было его тут приметить и сообщить; мало. Если этот вертится вокруг позавчерашних арестантов, значит, интерес к грамоте у него имеется до сих пор. Значит, вся его Альба, все его службы в деле. Из чего следует, что хорошо бы альбийскую нежить опознать так, чтобы два свидетеля на допросе говорили и не путались. Был такой. Точнее, была. Пригодится — хорошо, не пригодится — пусть повертится ужом на сковородке.

— Как добрые христиане, — сказал спутникам мэтр Эсташ, — мы обязаны что? Помогать падшим вернуться на стезю добродетели. Паро, Симон, видите вон ту, с луковицами? Если откажется от греха — возьму в дом поломойкой. Идите, вразумляйте. А со мной как раз два почтенных человека, свидетели. Ну что, господин бывший студент, повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить. Позаботились вы, чтобы я вас крепко запомнил, теперь не обессудьте. Сами виноваты, нечего послам большой державы в непотребном виде по тюрьмам лазить. Такие послы сами в тюрьме сидеть должны. А лучше — на соляных копях гнить. Но наши копи без него обойдутся, а вот за конфуз, который сейчас, дай Бог, случится, его свои же и удавят, много надежней нашего.

Конопатый Дона со стоном перевалился с боку на бок, выставил перед собой ногу со вполне настоящими синяками и весьма убедительным ожогом-мастыркой. Звякнула цепь, сочувственно охнули зрители, сплюнул в его сторону один из подельников. Кровью харкнул во всю пасть: из-за тебя, гнида, все тут маемся… По ту сторону решетки намечалось веселое представление, куда там площадному. Такое не каждый кукольник разыграет, как мелкая языкатая девка-летучая мышь, которая совершенно задарма давала спектакль двум самого что ни на есть фарисейского вида купеческим слугам. Мол, зовет купец стезю порока оставить да честную жизнь начать… ах честную жизнь, кверху задом, только даром? Да еще полы мой? Идите отсюда, и… прилепитесь к женам своим, руки ж Господь дал, если прочего не оставил, а честную девушку оставьте в покое. У слуг терпения надолго не хватило. Постные гримасы с физиономий быстро сошли, и началась роскошная свара — базарная, балаганная.

— Де-евушку? Да ты забыла, когда девушкой была, а честной-то и вспоминать нечего, отродясь же… Шалава же бесстыжая как есть, грешница, блудница Вавилонская! Добром тебе говорю — хватит блудить!

— Я-то честная! Я сроду незаработанных денег не брала — и поля к полю не прирезала, и в рост не давала, и ткань не мочила. А что мое поле чужие люди пашут, так это не купеческого ума дело. А вы подите, игольное ушко себе найдите, да протиснитесь, потому что верблюды вы самые и есть — вон как губу раскатали — только настоящий верблюд царствие небесное раньше увидит. Будь девка попугливее, осади назад перед двумя слугами явно не последнего человека, может, за нее и вступились бы — а тут только подбадривали свистом, улюлюканьем да гоготом. Да уж, если не взбеленится и в драку не бросится, или хвост не подожмет, заработает она тут сегодня внятно. Уж больно хорошо. Валяешься на гнилой соломе, ждешь очередного допроса с пристрастием — а тут тебе представление.

— Наши грехи — малые, по слабости. А уж не тебе ли сказано было — не прелюбодействуй! Ты же скверным ремеслом кормишься, да заразу всякую разносишь! Вон как намазалась-то!

— Господь наш блудницу спас, а вот чтоб он за фарисеев заступался, я не помню. Мало, что вы, ослы и онагры, из веселых домов не вылезаете, так захотелось дома и на дармовщинку? Сестрички, поглядите — от которой из вас эти уроды утром ушли? Неужто не запомнили? Или спали просто, потому что они ж копаются так что не почувствуешь и снаряд ихний мухе не в пору… Прибежал мальчишка на побегушках, что при стражниках ошивается, пока до службы не дорос, что-то на ухо страже шепчет, руками размахивает. Конец представлению, подумал Дона — и не ошибся:

— Ежели, — говорит стражник с короткой пикой, — сейчас и отсюда все уважаемые и прочие не уйдут… то будут задержаны. Будете тогда из соседних камер хоть до утра свариться. Второй просто вздыхает, руками разводит, в сторону выхода кивает — пожалуйте, мол, прочь отсюда. Самим жалко, конечно — но неровен час заглянет кто-нибудь чином повыше, так потом не оберешься, не расплатишься. А место наше хлебное.

— Подчиняйтесь начальствующему, — язвит вслед проезжая дорога, — он носит меч на благо вам. Да, если у нее все так подвешено, как язык, так и сам бы не отказался. Да даже и если только язык…

Размалеванная языкатая девица наступила особо настырному тюремному сидельцу из должников на ногу и заехала локтем под дых. Подумала и добавила сверху по затылку. И пошла дальше, громко желая всяческих бед жадным уродам, которые честную девушку в угол затянуть норовят, а у самих денег нету, а были бы деньги,

так эти уроды бы под замком за долги не сидели. Неоплатный должник, весь из себя серый горожанин, хотел бы сказать, что честно монетку предложил, да не мог — воздуха не хватало. Про себя же девица в куда более цветистых выражениях описывала достопочтенного мэтра Готье, его занятия, потомство и дальнейшую судьбу. Потому как принесло мэтра в коридор уж очень невовремя. Какие черти его приволокли ровно сейчас, а не получасом позже? Какие зловредные духи воздуха южных болот ему нашептали время и место? Какие занозы в седалище помешали ему провести там, где он торчал, еще хоть сколько-то? Не будь у скверной блудницы острой потребности провести в сей обители наказанного греха и попранной добродетели еще час-другой, какое было бы веселье! Готье бы его благотворительность запомнилась на всю жизнь — отчего ж бедной девушке не согласиться-то, заливаясь слезами умиленной благодарности, отчего ж не оповестить Орлеан о том, как добрый купец поднял ее, несчастную, из бездны порока, не дал погибнуть живой душе. Отчего не попытаться поступить с его обувью как Магдалина… не омыть слезами и не вытереть волосами, предварительно вытащив коровьи рога и отбросив сей жалкий инструмент разврата? Потому как разоблачать девицу буквально и нарочно мэтр не рискнет. Его за такие шуточки патрон повесит. Просто из принципа повесит: хотел выше — изволь. Пришлось бы ему терпеть излияния, а уж отсюда до реки переулков достаточно, да и в тюрьму Кит не один явился… прошли те времена, когда можно было в одиночку ходить, должность не позволяет. Отчего, отчего, отчего никак нельзя? Оттого, что из тюремного подвала пахнет чем-то более важным, чем ответная любезность в адрес мэтра Готье. От саксонского язычника-убийцы, от обстоятельств его дела. Прямо-таки несет из этого подвала невесть чем, но нос в это сунуть нужно обязательно. Приходится пожертвовать лучшим развлечением в этом месяце, и, может быть — если господин коннетабль не поймет, какой признательности от него ждут, — до конца года. Горелым пахнет из подвала, потому что обстоятельства дела тухлые донельзя.

Если первую девочку убили почти правильно, хотя тоже не без глупостей, то вторую просто в подвал хотели столкнуть и вместо нее другой слуга погиб. А убийцы-то, живой и мертвый, саксонцы оба… Христианин, которому приспичило к почитанию старых богов вернуться, может по невежеству и не таких ошибок наделать, но эти-то свою же веру знают и забыть не могли. Да и не так все это делается… Две христианки — это много, хватились бы обязательно. И не стал бы Ренвард такую беду на общину наводить.

Повиливая бедрами, как заправская блудница Вавилонская, «девица» пошлялась по всем этажам тюрьмы, откуда не гнали сразу, норовя ткнуть древком в грудь. На всех остальных — всегда можно было и стражнику подмигнуть, и словечком с другими такими же перемолвиться. На дне люди скрытны только там, где чуют выгоду или беду, а сплетня, да только что услышанная — то, что от дележки не убывает, а удваивается. Закончив шатание и брожение, вышла на улицу. Еще раз ругнула про себя так невовремя заявившегося мэтра. Как все хорошо могло бы выйти: контракт Кит все равно найдет, а после скандала его немедленно отзовут из Орлеана, и никогда, никогда больше не приставят к подобному делу! Всего-то — парик, скажем, уронить, еще как-нибудь себя выдать… так. Стой. Девица, повинуясь собственному мысленному приказу, застывает истуканом прямо посреди улицы. Если человек, о котором уже год как известно, кому он служит, приглашает другого, узнанного им, к себе в дом, настоятельно так — и при этом он сравнительно недавно принимал в своей лавке де ла Валле и младшего Гордона…

То, скорее всего, я неправильно его понял. Очень может быть, что он вовсе не пытался меня прихватить, а попросту хотел узнать мои намерения — от имени своего господина. У которого ко мне, между прочим, наверняка накопилось множество вопросов, например, простенький такой: а чего я хотел добиться этой своей песенкой? Предупредить — или стравить его с королем? И нет у меня ни малейшей возможности сделать вид, что я не расслышал или не разобрал приглашение. Значит, придется его принять — а, поскольку чертов Готье застал меня ровнехонько возле как бы торговцев фальшивой грамотой и бунтовщиков против короля, то и дальше делать вид, что мы не интересуемся этим делом, невозможно. Значит, придется принимать меры — и немедленно. Но. Но, но, но… Не слишком-то молодая блудница с алыми щеками и нарисованными сажей бровями таращилась в осеннее орлеанское небо, где ничего интересного не происходило. Пара соколов, покрупнее и помельче, гоняла воронью стаю. Правильно, для того их и завели. Сгущались тучи, угрожая разродиться холодным затяжным дождем. У одного из придонных дураков из тех, что успели нанять переписчика и даже собрались продавать копии, была девчонка в каком-то чистом квартале. Этот самый Томазен даже намеревался жениться и поступить на службу в тот же дом. На том ниточка и обрывалась — ничего больше того не знал никто, хоть тресни. Да и Томазена забыли, не успел еще он остыть, как забывают на дне всех и вся. Что за дом, в каком квартале — никто не знал, а теперь уж и знать не хотел. И имени девчонки — тоже. Состорожничал Томазен. Предусмотрителен оказался в одном-единственном деле… если документа не считать. Пергамент они с приятелем своим Шарло тоже спрятали хорошо, весь город и три страны его уж какую неделю отыскать не могут. А ведь теперь, с убийством этим, искать томазенову зазнобу и думать нечего: юная девица, на службе у купца или горожанина… а зачем она тебе? Душить? Жрица любви поправила правый рог. Ведь придется ждать, пока шум не уляжется, придется. Душить… да-да, мы каждый день душим парочку христианских девиц. Мы этих девиц душили-душили, сами не поняли, для чего. Какой, к чертям, к демонам зазеркальным, обряд со скидыванием в подвал, какое жертвоприношение, кому — крысам? Нет. Нет, ну это же просто смешно. Это для пьесы пригодится, великолепно пригодится — но так же не бывает. Нет, не бывает. Зверь, конечно же, бежит на ловца — но не сам же на рогатину надевается, сам себя ошкуривает и несет домой? Такую охоту даже в доках публика не сожрет… Стропила подпилить, чтобы на неверную жену с любовником крыша обрушилась… как бы сама по себе, это можно. Ребенка, который слишком много унаследовать должен, уронить в колодец — заигрался, мол. У старухи пол маслом смазать, чтобы ногу сломала — старые кости хрупкие — а там первой простуды не переживет. Домоправительницу, узнавшую лишний хозяйский секрет, в подвал уронить… только служаночка сюда не лезет. Не могла ее смерть быть тем самым секретом — эта Мария в подвал бы так слепо не полезла, если бы знала. Подсмотрели они что-то вдвоем, что ли, опасное? Но тут и тоже… Девчонка — боги с ней, маленькая, а вот домоправительница тогда про язычников и жертву не кричала бы. Или соврала?

Или просто попутала. Тут даже не скажешь, что у страха глаза велики — был же повод бояться, но, допустим, боялась она не того. А… орлеанская публика невзыскательна, от представлений хочет не достоверности, а увлекательности, вот для нее бы сошло: жила-была служанка, у служанки был жених, тот еще подлец, жених ей оставил… перстень с рубином, краденый, конечно. Наказал спрятать и молчать. Служанка терпела-терпела — и проговорилась старшей женщине в доме. А та побежала к хозяину, а хозяин решил его себе прибрать… дурак он, что ли, этот хозяин? Нет, торговки на рыночной площади о таком не задумаются, им понравится — схватил нож и давай всех резать. Опилки летят, сок льется. Тут мимо проходил принц-подкидыш, сразу все понял и родительское наследие себе вернул, и происхождение свое доказал. Торговки рыдают, купчихи лезут в кошели. … А саксонец, язычник, беглец, человек без страны, член общины, глава которой каждый год дает клятву соблюдать законы Аурелии вперед их собственных — за всех — мог ведь этого пергамента испугаться вот в такой мере. Эту телячью кожу даже выбросить просто так нельзя. Вдруг кто что вспомнит, придут, найдут. Заговор против короны… и отвечать будут все, по круговой поруке. Убить, быстро. И вывезти тело. Не было никакой служанки и никакого свитка. А домоправительница случаем в подвал свалилась. Ее смерть прятать не нужно, наоборот… Правду из Ренварда выпытают к следующему полудню, не раньше. Потому что делать все будут по закону, по всей строгости, и потому что до завтра он еще будет помнить, зачем все затеял, и считать, что лучше обвинение в попытке жертвоприношения — ну, что взять с язычника, — чем в коронном деле. Но он, конечно, запоет, соловьем запоет — что, зачем, почему… а от тюрьмы до господина д'Анже один шаг, до герцога Ангулемского — еще один, не больше. Значит, если я не ошибся, у меня есть этот вечер, ночь — и большая часть следующего дня. Но сначала нужно отправить герцогу доказательства моих… добрых намерений. Несколько доказательств. Копий договора у меня две — одну Уайтни на дне купил, другую ребята из Симри добыли и вряд ли за деньги, вот ее мы и оставим у себя. Вы просили неприятностей, господин Ричард Уайтни — поздравляю вас, с сегодняшнего дня вы — персонаж.

19 октября, день Копия брачного договора выглядит почти как настоящая. Даже пергамент состарили, как могли, даже чернила подобрали правильно и обработали потом документ снова, чтобы истребить свежий запах. И делала эту копию Колета — в правом верхнем углу, если прощупать, можно было найти три лишних дырочки от булавок. Хорошая метка, не знаешь, не найдешь. А у молодого человека, который принес копию, лицо года на три моложе рук. А глаза — лет на десять старше. И одет он чуть-чуть скромнее, чем нужно бы по положению. Чтобы меньше на улице выделяться. Альбиец был послан к господину герцогу — но господин герцог, вот незадача,

обсуждал с новым начальником арсенала новый же литейный двор и беспокоить его не стоило и по более значительным поводам. Гость — а, скорее, заложник, — достаточно внятно обозначил, зачем пожаловал, а потому был немедленно передан в руки фицОсборна. Будь он чуть менее точен, попал бы прямиком к господину Гордону, также известному как шевалье де Сен-Валери-эн-Ко — и вот там бы ему было самое место. Что ж, исправить упущение гвардии совершенно несложно. Опять же, интересно посмотреть, как быстро и в каком порядке шевалье уловит все нюансы этого визита.

— Осмелюсь спросить, вы из джерсийских фицОсборнов или из херефордских? — чуть наклоняет голову молодой человек.

— Из джерсийских, господин Уайтни. Так что, если я не ошибаюсь, поколения три назад мы бы с вами считались родней по материнской линии. До Смуты. До войны, разделившей страну.

— Но разве политика влияет на такую важную вещь как родство?

— Мы отказались от родства, когда переселились в Арморику, — улыбается фицОсборн. Как будто ты этого не знаешь, мальчик. Знаешь. Пробуешь на зуб, насколько для меня это важно. Просто по привычке все пробовать на зуб. Про вошедшего Гордона не было смысла спрашивать, из каких он. Вся генеалогия на остром конопатом носу написана. Ровесники или около того, оба с той стороны пролива — и злейшие враги, так им на роду написано. Уже довольно забавное сочетание. Уголь и сера.

Необходимость докладывать каледонскому ровеснику, кто, с чем и зачем его послал, для гостя — щепотка селитры. Смесь можно поджигать, но нежелательно укупоривать. А укупоривать ее — хотя бы временно, до возвращения господина герцога, — придется. Поскольку присланный господин Ричард Уайтни отправлен не с письмом, не с грамотой, а в распоряжение Его Высочества — то есть, для надежного хранения в сухом и прохладном месте. Или сухом и теплом, смотря по погоде. Умирать от смеха было невежливо. И несвоевременно. Но желание подавить трудно. Представим себе… кабинет — один из рабочих, поменьше, для свиты. Окна, зеркала, добавляющие света, резные шкафы, стены затянуты приятной желтоватой как старая слоновая кость тканью… а посреди всего этого сидят на подушках два молодых кота — и не могут не то что добраться друг до друга, но даже намерение такое обозначить. Они в доме герцога — а потому должны соблюдать аурелианский этикет, представитель хозяина дома не может обижать заложника, заложник не имеет права дразнить хозяев, при этом один из них находится на службе, а второй пришел сюда добровольно — ведь посол не может ему приказать…

Остается бить себя хвостами по бокам, гудеть, ставить шерсть дыбом — и делать вид, что все это не на счет оппонента, а так, просто птичка за окном распрыгалась. Причем в исполнении господина Уайтни этот кошачий концерт был довольно-таки ожидаем: мальчик молод, зубаст, хорошо воспитан и знает, что не должен никому давать спуску — но господин Гордон, известный всему дому как Очень Тихое И Невероятно Усердное Каледонское Привидение?.. Но самое забавное проявляется, если смотреть не на парочку котов, белого и серого, а в зеркала. Белому коту отчаянно скучно. Он соблюдает ритуал. ФицОсборн видел множество молодых людей, которым приходится сдерживать обуревающие их чувства — а к альбийцам это относится вдвойне, на островах скрывать мысли позволительно, скрывать чувства — слабость, а вот молодых людей, которым приходится скрывать полнейшее равнодушие, видел много реже. А вот серый кот — ревнует до скрежета зубовного. Почему, с какой стати? Кажется, молодой альбиец, для которого грамота не причина визита, а повод, напоминает ему себя самого год назад. Вдруг господин герцог… Бедняга. А ведь придется терпеть еще дня три-четыре, не меньше. И быть очень вежливым, потому что белый кот принес важную зацепку, вернее, подтверждение зацепки… была, была у Томазена красотка в городе, да в хорошем месте, да из таких, на ком женятся, если деньги на женитьбу есть. В другое время задача бы трудной оказалась — поди найди прислугу в Орлеане, шуму не поднимая, да несчастье помогло. Удавил какой-то саксонец одну из своих служанок, город шумит, справедливости требует, тут самое удобное время тайной службе да городским властям про молодых девушек расспрашивать — всем ясно, почему.

— Что же, господин посол лично ведет расследование? — очень любезно осведомляется шевалье де Сен-Валери-эн-Ко, и ведь, Господи, помилуй нас всех, его наконец осенило не только зачем на его будничном платье манжеты из очень даже хорошего кружева, это-то они прекрасно и в Каледонии своей понимают, но и как ненавязчиво всю эту роскошь продемонстрировать гостю. — Будем уповать на то, что Ее Величество королева Альбийская достойно вознаградит его…

— Внимание Ее Величества, — ведет головой белый кот, будто откидывая назад несуществующую челку… странный жест, если подумать, — само в себе награда. И если перевести эти слова с альбийского на аурелианский, они будут значить «последствия мы будем считать потом». А что гостю только что сказали «хорошо бы вашему послу за все его похождения досталось — и вам заодно», он, конечно, прекрасно понял.

— Вы, без сомнения, правы, — кивает господин Гордон. Очень так признательно кивает. Ну да, кто же не помнит, что в прошлом году он был удостоен королевской аудиенции? Собственно, двух.

— Вы здесь лучший судья, шевалье. Людей невежественных и не знающих подоплеки наверняка удивляло то, что вы оказали услугу одной коронованной особе, а вознаградила вас за это другая. И тут тоже нужно было быть глухим, чтобы не услышать «ведь ваша собственная королева не платит верным слугам добром — да и не стоит того, чтобы ей служили». Забавно, что Гордон только формальности ради высказывает некое неудовольствие, отвешивает собеседнику четвертинку недовольного взгляда. Или не забавно, если знать, что господин секретарь разделяет все взгляды господина герцога, а тот не скрывает уничижительного мнения о двоюродной сестре.

— Впрочем, — замечает Уайтни, — всяк кулик свое болото хвалит, а всякий гражданин своего правителя.

И это уже двойное оскорбление, ибо Марию Каледонскую в этих стенах именно что забыли похвалить — и жители Аурелии и Каледонии называют себя не гражданами, а подданными. Это может продолжаться бесконечно. Сейчас прекрасно понятно — на наглядном примере — как Очень Тихое И Невероятно Усердное Каледонское Привидение во время марсельской кампании ухитрялось доводить до икоты не только союзников, но и половину свиты господина герцога. Вот так вот — запросто. С явным удовольствием. И с видом оскорбленной невинности, на которую посягают негодяи…

— Господин герцог Ангулемский приглашает господина Уайтни к своему столу.

Прошу следовать за мной, — иногда слуги в этом доме ходят так, чтобы их слышали заранее, а иногда… Бедный, бедный господин Гордон. Какое сокрушительное поражение в первом туре поединка!..

— Господа, — улыбается фицОсборн, — я желаю вам приятного дня, но вынужден вас покинуть. Должен же кто-то в этом мире заниматься делом. Кроме альбийского посла.

«Я хотел увидеть его вблизи, — думает, идя вдоль анфилады Дик Уайтни. — Увижу. Буду сидеть за одним столом и отвечу на тысячу вопросов, наверное. Смогу разглядеть эту живую легенду, как мне захочется. Господин Маллин подарил мне монетку и отправил на ярмарку, добрый человек — еще бы научил, как на этой ярмарке веселиться…» И аппетита, как назло, нет ни малейшего — последние остатки залил вином в обществе Гордона. Да и порог переступать, входить в распахнутые перед тобой двери столовой, не хочется: так и кажется, что лучше остаться со своей выдумкой, не поверять ее никакой практикой — не выдержит же. Свет, зеркала и свечи, как и во всех остальных комнатах этого этажа, голубовато-прозрачные зеркала без рам, легкие, теряющиеся в бесконечных отражениях свечей шандалы, грифоньи и львиные лапы, очень яркий, едва ли не снежно-белый и на диво холодный свет. Серебро и золото столовых приборов, хрусталь и фарфор, все пышно и роскошно, на аурелианский лад — а кроме самого хозяина за столом больше никого нет. Положенные поклоны и приветствия — сами собой, не думая. Занять указанное место. Взгляд — пока хозяин не обратился с вопросом — на собственные руки. Обмен любезностями, к счастью, был кратким — и даже не включал в себя разговор о погоде. Впрочем, в виду неприлично сухой осени и недавних пожаров на севере, погода могла быть опасным вопросом.

— Признаться, — заметил вдруг хозяин, — я не могу понять, почему слава моего дальнего родственника не дает покоя стольким людям. Или же выбор костюма отражает собственные пристрастия сэра Кристофера?

В посольстве, на улице, да почти где угодно на нейтральной территории Дик был бы благодарен за подобный вопрос: какой повод для драки! Здесь же нужно было сдерживаться, и это было еще лучше: оплеуха подействовала, равнодушие куда-то уползло, смытое горячей волной — будто бы глотнул подслащенного кипятка в холодную зиму, не здешнюю, а островную.

— В некотором роде, — улыбнулся Уайтни, поднимая голову. — Приятно служить неизменным напоминанием о совместном времяпровождении.

— Кстати, напомните господину послу, что он уже второй раз въезжает в пределы Аурелии, не представившись мне.

— При первой же возможности, Ваше Высочество. — Ну вот. Меня не убьют, не задержат в этом доме надолго и не причинят никакого серьезного вреда. У меня будет возможность передать господину послу все, что заблагорассудится передать человеку напротив. Как и ожидалось. Ничего нового. Меня поставят в угол, возможно, задрапируют чем-нибудь, обрасти пылью мне не удастся, пыль здесь сметают регулярно, но есть шанс, что когда ко мне привыкнут, на меня начнут ставить или вешать что-нибудь нужное. А потом обо мне вспомнят и отдадут обратно. Вот теперь о погоде. А также о театре. Точнее, о том, что в Лондинуме есть театры, где люди проводят целые дни, и вообще существует драматургия, а вот в Орлеане — да и вообще на континенте, — с этой областью искусства все весьма и весьма печально. Даже в Роме и Галлии, где позабыли даже эллинские комедии и трагедии, удовлетворяются любительскими забавами по мотивам мифов… Хозяин — очень умный человек, и достаточно лаконичный, предельно точно выражающий свои мысли. При дворе он более церемонен и велеречив, но все равно — фразы, формулировки входят в голову, как пущенное сильной рукой копье. Скучно-то как, Господи.

— Я не верил, что авторы ваших многочисленных пьес часто берут свои сюжеты из жизни, пока не стал почти свидетелем того, как весьма драматичные реальные события преобразовались в еще более привлекательную комедию. Здесь тоже надлежит чувствовать себя задетым? Нет, не получается. Поскольку пресловутая комедия была действительно забавна — в отличие от беседы в посольстве с господами Маллином и Трогмортоном; а особенно — в виде невинной книжицы, привезенной с Большого Острова. Но господин коннетабль расстроится, если не услышит достойного ответа.

— Комедии — прекрасный жанр, но только трагедия может заставить целый город рукоплескать недавнему противнику. Жаль, что Ваша Светлость не имели возможности видеть, как публика в Лондинуме оплакивала смерть Каир-хана…

— Я боюсь, что это произошло только потому, что по невежеству публики недавний противник остался неузнанным, — смеется герцог. — Хотя, я был бы обижен выбором персонажа, если бы не знал, что автор «Чингис-хана», при всех его талантах, плохо разбирается в военном деле. Если бы настоящий Каир-хан действовал так же глупо, как в пьесе, монголы взяли бы Хорезм за два, самое большее, три года… и для нас это было бы очень, очень печально. И так далее. Не беседа, а поездка в карете по неровной дороге. То гладко, то подпрыгиваешь до потолка, стараясь удержаться на месте. Причем расположение камней совершенно непредсказуемо. Черт его знает, насколько хорош господин коннетабль с мечом и шпагой, принца крови не вызывают на дуэли — но в словесном фехтовании он великолепен. Дик Уайтни ему не соперник и даже не чучело для отработки ударов. Зато в этом доме подают прекрасное вино и умеют обжаривать, молоть и варить кофейные зерна, что для Орлеана — просто чудо какое-то, а количество специй в чашке заставляет предположить, что повар выписан если не из Аравии, то из

Толедо. В кабинете, куда Дика пригласили после обеда, тепло, даже жарко, и сухой воздух вытапливает последние остатки беспокойства — а хозяин увлекательнейшим образом повествует о летнем разгроме франконской армии.

Ему явно приятно об этом рассказывать — и его приятно понимать, а в кабинете почти по-островному уютно, свечей, пожалуй, слишком много, но, с другой стороны, хорошо, когда поворачиваешь голову и ловишь краем глаза желтое шевеление живого пламени. Когда ты при деле, холода не чувствуешь, а тут, кажется, бессмысленный совсем вечер — а тепло. И в этот миг Дик Уайтни вспоминает, чем еще, кроме стратегического мастерства и скверного характера, знаменит хозяин дома. Трудно было бы не вспомнить — рука ложится на спину, скользит вверх по жилету, спокойно, даже нагло. Хозяин отчего-то уверен, что не встретит отказа. Повернуть голову, не поднимаясь от стола с картой, на которой разложены деревянные фигурки — спросить взглядом «почему?». И натолкнуться на веселое — а почему нет? Если вы, молодой человек, мертвы, то вам все равно. А если живы, то можете согласиться — или отказаться. По желанию. Почему бы и нет, в конце концов? Почему бы и нет? Вот именно.

19 октября, вечер

Невежественные люди полагают, что допросы с пристрастием неизменно проводятся в глухих, тесных, сырых и темных подвалах. В использовании подвалов есть смысл — на допросах такого рода часто кричат, и порой членораздельно. А толстые стены и крепкие двери не дают лишним ушам услышать то, что для них не предназначено. В остальном же, допрос куда удобней проводить в большом, светлом, сухом хорошо проветриваемом помещении. Городская тюрьма Орлеана, «Жемчужина», то бишь, дом Святой Маргариты, была сначала ромской казармой, потом епископским дворцом, потом — недолго — монастырем, и, соответственно, недостатка в просторных и сухих подвалах не имела — главный зал казарм давно уже ушел под землю, и его просто разделили на три секции. Что за скверная ночь нынче в Орлеане — дождя нет, но тучи лежат на крышах, истекают плотным, белым как молоко туманом, и все городские кошки выползли лизать это молоко небесное. Когда окончательно сгустились сумерки, тьма стала напоминать добрые сливки, в которые какой-то пакостник подлил чернил. И есть нельзя, и писать не получится — а факелы гаснут, не успев разгореться. В такую ночь дома свои покидают лишь воры ради наживы, да люди тайной службы Его Величества по долгу службы. Каковая нередко требует лишнего. Господин д'Анже, впрочем, не роптал — и молодого помощника следователя, догадавшегося прервать допрос, приказать всем не покидать подвала и немедленно отправившегося к начальнику тайной службы, наградил щедро. И за этот случай, сам по себе заслуживающий награды, и за все будущие. А вот чиновник собой недоволен и даже толстому кошельку не рад.

— Мы неправильно расспрашивали, Ваше Сиятельство. Все добивались, зачем и почему он вдруг решил принести жертву, да кто подбивал, да кто участвовал… так что когда он начал кричать, что это вовсе не жертва, сначала решили, что запирается И переусердствовали, добавляет про себя господин д'Анже. На воротнике капюшона у помощника следователя пятна крови. На новом, чистом воротнике из льерской ткани…

— Если вы будете доверчивы к каждому слову допрашиваемого, вам быстро заморочат голову, — он пожимает плечами, хотя в туманной полутьме этот жест едва различим. — Разницу между упорством и упрямством нужно чувствовать, а это чутье приходит не сразу. — И не ко всем, опять заканчивает он сентенцию в уме.

Привычка. Но здесь не стоит обижать молодого человека, он уже понял, где ошибся, понял быстро, значит, у него есть все шансы стать хорошим следователем. Привычки самого господина д'Анже в этом здании известны, так что в подвале успели все смыть и присыпать песком — а больше и делать ничего не нужно, кирпич же — и бывшему мэтру, а вскорости и бывшему Ренварту руки вправить. И теперь сидел большой саксонец на тяжелой дубовой скамье, прихваченный к стене за горло ошейником, и на лице у него читался обычный живой испуг человека, слишком близко познакомившегося с орудиями правосудия. Все равно здесь нехорошо, всегда было и будет нехорошо. Сами стены пропитаны вонью страха, трусости, предательства и лжи. Дело в первую очередь в этом, а не в крови и блевотине, которые можно присыпать песком и смести. Судебная истина рождается в таких муках, в такой грязи, о которой не слышали даже бродяжки, разрешающиеся от бремени в канавах среди отбросов. Должно быть, человек много ниже истины: родить его проще и легче. Господин начальник тайной службы Его Величества не стал бы рассуждать на эту тему ни с кем, мысли просто сами приходили в голову, пока он рассматривал саксонца. Да, действительно переусердствовали, и сейчас Ренварту хорошо. Тело онемело. Воплем оно разразится чуть позже. Господин д'Анже успеет уйти. Смешно как — на этой-то службе, да не любить чужой боли, запаха паленого и гноящегося мяса… А не любил. И думал, что ромеи были правы, когда запрещали применять пытку к свободным. И правы соседи через пролив, что избегают ее всюду, где могут, то есть почти везде. А ученые мужи, утверждающие, что в суде присяжных дела будут решать в пользу людей богатых или приятных, или просто сумевших разжалобить, а вот перед розыскным процессом и пыткой все равны… им даже визит сюда в виде подследственных не поможет.

— Мэтр Ренвард, — говорит он, — если вы станете отвечать честно, вас будут судить за убийство. За обыкновенное убийство. Длинная веревка, легкая смерть.

— Я ж уже все сказал… — не говорит, сипит и шелестит купец, уже почти бывший, хотя гильдия от него не отказалась. На каждом вдохе, а дышит он вместо точек в протоколе, между фразами, под носом надуваются кровавые пузыри. — Убил.

Обеих убить хотел. Клодина неграмотная… но свиток ее. А Мария прочла и ко мне. Испугался.

— Чего вы испугались? — Можно было говорить «ты», но уж в этом точно нет необходимости.

— Что меня… нас всех… обвинят в заговоре, против короны. Даже если только меня. Община. Круговая порука. Нельзя. Женщины проболтались бы. Обязательно. «Вас бы наградили. Его Величество и господин коннетабль, оба. Сделали бы почетным гражданином Орлеана, например. Вы убили двух невинных и свое будущее»,

— мог бы сказать Гийом д'Анже. Он не скажет ничего подобного. Этот человек,

этот дурак несчастный хотел спасти не только себя — хотя и себя, конечно, тоже. Его уже подвергли пытке и скоро убьют — зачем умножать зло, втыкая ему в душу ядовитую иглу?

— Скажите, где свиток, и вас больше не будут допрашивать. Вот ведь невезение. Не ударься эта бедная Мария головой, мы бы сразу все узнали и мучить бы никого не пришлось. А потом ее никто и не допрашивал — свидетелем она и так выступит, когда на ногах стоять сможет, а со всем прочим все и так ясно… Ясно, как же. И нужно послать к Святой Агате, где она теперь, узнать, не искал ли кто, не спрашивал ли.

— Где? — повторяет д'Анже.

— У меня. В спальне полотно, с ткачихой. За ним в стене ниша есть. Не потайная, просто выдолблено и дверца крепкая. Ключ на связке. Забрали со всеми ключами. Думать господин начальник тайной службы будет не здесь, а много выше, по дороге к конюшне. Ему бы, конечно, подвели коня, но он отмахивается, сам проходит, благо, путь прекрасно известен, к коновязи, тихонько цокает языком,

слышит в ответ фырканье и сочувственное ржание: опять ты, хозяин, спускался в ад к грешникам, где огонь не угасает и стон не умолкает? Да, спускался. Решение уже готово. Нельзя в открытую, нагло обойти на повороте и принца, и графа де ла Валле. Не простят, на всю жизнь запомнят — а если ты отдавил ноги сразу и коннетаблю, и главе королевской партии, то самое разумное тут собрать самое необходимое и удирать в Альбу. Или в баронства Алемании. Или вообще в Иверию, в Константинополь… В земли псоглавцев, в общем. Поэтому человека с сообщением мы пошлем Его Высочеству сразу. А вот где тайник — не скажем, не из тех это тайна, чтобы гонцу доверять, что на словах, что на бумаге. А пока ответ придет или шевалье де Сен-Валери-эн-Ко успеет до языческого квартала добраться, мы уже все вскроем и все отыщем.

19 октября, ночь Он проснулся от уже ставшего привычным беспокойства. Выбрался из кровати,

оделся, не поднимая шума, наощупь. Это совсем не трудно, если вечером укладывать и развешивать вещи в должном порядке, а он к этому привык с детства. Привычка вставать среди ночи была новой. С прошлого года. Тогда в нем образовалась пустота, которую он, подумав, начал заполнять чтением. Пока — только чтением.

Эсташ Готье всегда хотел знать больше о том, как устроен мир. Теперь он понимал, почему. Чтобы изменить что-то в мире, его нужно знать очень хорошо. Он читал и разбирался. А бессонница была верным признаком того, что разум переварил очередную порцию и требует еще. «Политика» Аристотеля стояла на маленькой полочке рядом с письменным столом, в кабинете. Простенькое латинское издание в дешевой тканой обложке. Можно было бы найти аурелианский перевод, но он стоил бы почти вчетверо дороже. Жена не удивлялась. Ни его знакомствам, ни ночным вставаниям, ни делам и мыслям, которые он теперь время от времени обсуждал с ней. Удивлялся он сам — ее спокойствию. И единственному объяснению, которое она дала в ответ на недоуменный вопрос «Но я же согласилась выйти за вас замуж.» Что ж. С добром не спорят.

Здесь, у себя, ему не нужен был свет. Дверь конторы мэтр Эсташ открыл так же, наощупь. И услышал чужой голос:

— Осторожней, достопочтенный мэтр Готье. Пол еще мокрый. У потомственного купца не было привычки носить с собой оружие постоянно, а особенно — в своем доме. Дорога — другое дело; а, видимо, придется и дома. Хотя драться с этим… глупая затея. Если уж все слуги во дворе, в доме проворонили. Если они живы. Нет, это уже глупость — и шум был бы, и нет у исчадья ада манеры убивать кого попало. Но до чего ж не хватало ножа, кинжала, кастета хотя бы. Просто чтоб греть ладонь.

— А сюда слуги без разрешения не заходят, вообще-то, — сказал он спокойно, как говорил бы с новой бестолковой служанкой.

— Я запомню это на будущее, достопочтенный мэтр Готье. Но в этот раз я просил бы вас снизойти к моему бедственному положению — и позволить мне переночевать тут. По крайней мере, пока вас не навестит кто-то из людей вашего покровителя. Большей нелепицы Готье в жизни не слышал. У господина посла — отбросим забавы ряженых, — есть посольство и целый штат слуг, защитников, помощников. Да что там, само положение посла Альбы обеспечивает ему неприкосновенность. Но для этого нужно быть послом, а не гулящей девкой, шляющейся по тюрьмам. Сидеть на своем месте, соблюдать статус. А господин студент-посол-потаскун сегодня попался. И все-таки… чего он хочет?

— Я сегодня не жду гостей. Темнота смеется. Тихо и даже как-то вежливо.

— Даже если так, вам стоит их позвать. Потому что они ищут одну вещь, вы знаете, какую. А я ее нашел. И не думаю, что об этой находке им стоит говорить с представителем Ее Величества в Аурелии, но очень нужно поговорить со мной. И с каких же пор, спрашивается, представителю Ее Величества кто-то мешает любезно пригласить в посольство графа де ла Валле или просить об аудиенции герцога Ангулемского, если ему нужно что-то обсудить? Мэтр Готье, определенно, поднялся — но не проснулся. Сообразить, в какой омут тянет его подлая тварь,

неразличимая в темноте, никак не удавалось. Ну хорошо, ну, нашел он подлинник… ну хорошо, ну может торговец шелком устроить ему тайную встречу с тем же шевалье фицОсборном; но что за собаки должны сидеть на хвосте у альбийской лисы, чтобы он не мог встретиться с шевалье сам?!

— Я не хочу встречаться с ним сам, — а от пола и правда пахнет холодом, и водой. — Потому что подлинника никто не видел, даже Его Высочество. А у нас есть мастера, которые могут сделать копию не хуже девицы Колеты. Я пришел к вам прямо из того места, где нашел подлинник.

— Тряпку, — в тон отвечает мэтр, — нужно выкручивать.

Графу де ла Валле очень нравилось, что король Людовик велел ему заниматься розысками лично. Королевскую волю нужно выполнять, и чем буквальнее — тем лучше. Потому как исполнение ее сулит редкостные удовольствия, делиться которыми с кем-то было бы донельзя обидно; а пришлось бы. Господину графу, главе дома, предводителю королевской партии, патрону многих менее знатных дворян просто не по чину скакать ночью по Орлеану, драться, прыгать по крышам, переодеваться черт знает кем… Не подобает. За исключением одного-единственного случая: прямой приказ Его Величества. Ради короля мы и по крышам поскачем, и в пыточную спустимся.

Но, черт побери это дело, черт побери все его перипетии — оставить ради него супружеское ложе?! Променять прелести законного брака на достоинства фицОсборна?! Тяжела ты, служба королевская! Тяжела. Но у обычно спокойного армориканца зеленый блеск в глазах и уголки рта, нет, не разошлись в улыбке, но встали ровно, будто шевалье сквозь прорезь арбалета на цель смотрит. И очень хорошо ее видит.

— У вас, я вижу, приятные новости, …

— Я подумал, господин граф, что вы обидитесь, если мы уедем на охоту без вас.

— Разумеется, обижусь. — Хорошо иметь привычку из любого положения, из совершенно любого, оказываться готовым даже к дальней дороге за три «Отче наш».

— Вы напали на след? В последние дни это казалось совершенно безнадежным. Оригинал растворился в

Орлеане, сгинул, осел в сундуке у некой девчонки из приличного дома, связавшейся с приречным мусором, но, видать, не так прочно связавшейся, чтобы ее выгнали прочь со всеми сундуками. Сколько в Орлеане приличных домов? Сколько в Орлеане служанок, падких на чьи-то румяные щеки и белокурые локоны? Жан де ла Валле домов не считал, а о служанках мог сказать с уверенностью — да тысячи их…

— Я не поставлю на это свою голову. Но думаю, что нашел дом. К сожалению, я нашел его не один — и возможно не первым. Так что мы очень торопимся. ФицОсборн не выглядит как человек, который торопится. Но двигается он при этом очень быстро. Было бы интересно, когда-нибудь посмотреть, каков он с оружием. Может быть, при везении, это получится даже сегодня.

— Как вы его отыскали? — Между двумя сыщиками не было споров о первенстве,

даже неявных или шутливых, но Жана одолевала сейчас, пока он спускался по темной лестнице собственного особняка, зависть. Чистая, беззлобная, жгучая.

— Я поставил надежных людей собирать сведения обо всяких девицах… молодых, хорошеньких, служанках, чем-то огорченных или потерявших кавалера или жениха. Море. — заключил фицОсборн. — Но море можно вычерпать, если есть время, а девицы и особенно уже не девицы такого рода обычно разговорчивы. Томазен был уверен в том, что ей можно доверить ценную вещь, значит, скорей всего, они были помолвлены и делили постель. Потом случилось убийство в языческом квартале… и представьте, свидетели говорили, что у бедняжки убитой пропал жених. Я подумал, что такое совпадение — скорее всего случайность, но дом стоит проверить и отправил одного расспросить по кварталу. А в тот же день в «Жемчужине» надежный человек заметил… другого человека, о котором нам точно известно, что его пиво оплачивает Ее Величество Маб. Он крутился около наших лжезаговорщиков, так что сначала концы с концами мы не свели — но вот потом его заметили угадайте где. «Ага, — отмечает Жан. — Зависть моя не вполне по адресу. Человек, пьющий пиво за здравие альбийской королевы, успел быстрее и раньше. ФицОсборн только учуял его след и встал на него, уловил отблеск…»

— Как это ему удалось? Томазен давно мертв, и секрет его с ним.

— Если нам повезет и мы поторопимся, то сможем его спросить — когда поймаем. Наведаться в дом он наверняка не успел, только подходы осматривал. Думаю, ждет дождя. — дом, двор, конюшни, камни под ногами, все это было неважно, все выцвело и отошло, а вот затянутое тучами небо над головой неожиданно сгустилось и стало из декорации реальностью, частью будущей охоты. — К сожалению, опять же, ловить его придется со всей осторожностью.

— Кажется, я понимаю, о ком идет речь, — протянул Жан. А потом настало время вскакивать в седло и мчаться по улицам, сперва широким и прямым, а потом кривым, косым и горбатым, где вместо мостовых и настилов — то щебень, то песок, то просто утоптанная земля; это еще приличные улицы, потому что квартал, где селятся язычники, относится к пристойным. Бедные язычники в Орлеане сами по себе почти не селятся, ищут помощи у торговцев, лекарей и прочих, кто уже может позволить себе дом и слуг. Через пару минут после того, как кавалькада покинула самые дорогие, самые благородные кварталы, де ла Валле всей душой начал разделять высказывание Валуа-Ангулема о Лютеции: «Она сгорела. Восславим же милосердие Господа. Теперь ее можно отстроить как подобает». Только в Лютеции выгорела вся сердцевина, а Орлеану не помешал бы хороший пожар по окраинам. И о том, где нужный дом, фицОсборна спрашивать не пришлось. Там горели огни,

метались люди и царил бедлам, какого и нарочно не устроишь. И городская стража в наличии, и местная, квартальная. Что-то здесь уже стряслось. Опять. Но раз стража есть, так и спросить можно.

— Именем короля. Я — граф де ла Валле. Что у вас происходит, сержант?

— Кто-то в дом проник, — отвечает сержант-борода-лопатой. — В тот самый. Ловкий как черт… — сержант осекается, борода, перечеркнутая ремешками шлема,

сконфуженно прыгает. — Ловкий, в общем. По верхам, знать, пришел. А обратно как вылезать стал… — сержант уныло смотрит на Жана, топчется. — Такой весь… огонь вокруг него. И серой несет. В жаровню-то бросил, воняло как. Это он нарочно, не иначе. Мы мимо шли, — пояснил он. — Мы сюда старались заглядывать почаще, а местные эти тут и стояли. Мало ли что. Так что это он нам. Издевался. Не всех, мол, поймали. Нарочно… если в доме не было алхимической лаборатории, то нарочно, спору нет. А вот зачем?

— Дом обыскали?

— Да, Ваша Светлость, — кивает сержант. Неспешно, солидно. — Местные говорят, там и было все внутри перевернуто. Не знаем уж, стало ли больше. Да и мы натоптали. С жаровней-то… Эти, — презрительный взмах руки в толстой перчатке, — стали про нечистого верещать.

— В каком окне вы его видели? — это уже фицОсборн.

— Вон в том, благородный господин. Второе справа. Там, — добавляет от себя сержант, — та самая комната, с ткачихой.

— Похоже, мы опоздали, — тихо говорит фицОсборн.

— А ты, значит, не растерялся, а догадался? — удивляется Жан. Опоздали — ясно уже, что опоздали. Но какие в городской страже сообразительные не робкого десятка сержанты встречаются. Не впал в суеверную панику, а пресек эту мистерию венецианскую на корню.

— Что там… Мы из пороховщиков… — стесняется борода лопатой.

— Возьми, — де ла Валле высыпает в кожаную перчатку несколько золотых, не считая. — Приходи в субботу в мой дом.

Таких людей привечать надо. Очень может быть, что именно по его милости здесь большой заварухи не вышло. Город только чудом и трудами таких вот сержантов не переваливает за грань бунта. Господин коннетабль, чтоб ему здравствовать во славу побед Аурелии, думал, что вовремя приподнимет крышку на котле и перемешает варево, так что оно не перельется через край. Только купец Ренвард, негодяй этакий, знать не знал о планах господина коннетабля, когда в ту же самую ночь учинял свое скверное убийство. Сейчас случайная искра может поджечь столицу, а всякая сволочь тут чертями прикидывается!..

— Ваша Светлость…

— Приходи. Пристрой лошадей, мы пойдем посмотрим.

Смотреть — нужно. Даже не столько ему, сколько фицОсборну. Он скорей поймет, что искали, как искали, и на самом ли деле все переворачивали — или прямо прошли, куда надо, а погром уже потом учинили. Если бы господа д'Анже и де Сен-Валери-эн-Ко могли сговориться, если бы им было на чем сговариваться, де ла Валле решил бы, что явление их заранее обговорено и неоднократно опробовано. Как выход главных действующих лиц в мистерии… привязалась же эта мистерия! Господин д'Анже выехал с одной стороны улицы, на лошади светлой, в суетливом плеске факелов неразличимой масти, но весь

Орлеан и без того знал: белая, с едва заметным серебристым отливом — «седая», в сумерках оттого полупрозрачная, словно призрачная. Господин Гордон — с другой стороны, на белом, цвета свежего молока, жеребце, этот не его собственный, этот из конюшен господина коннетабля. Не успевший отойти далеко сержант поглядел налево, направо, потом на коней де ла Валле и фицОсборна, которых вели к коновязи и стеснительно икнул. «Да, — подумал Жан, — тут мало быть из пороховщиков. Тут лучше быть из каноников…»

— Всадники Апокалипсиса проспали апокалипсис. — сказал за спиной фицОсборн, которому судилось быть Войной. — Гнаться за ним нет смысла. Я спросил — весь этот кошачий концерт начался сразу как городские часы пробили. Он уже у себя или в другом надежном месте.

Всадник, вышедший как победоносный, в венце и с луком… то есть, каледонский толмач, успевает подойти первым. Свита Жана и фицОсборна его знает, поэтому расступается перед юношей, не тратя время на разглядывание и вопросы.

— Господин д'Анже прислал сообщение для Его Высочества, касающееся обстоятельств дела. Учитывая, что другое известное вам лицо нижайше просит вас посетить его незамедлительно по тому же делу, я счел необходимым…

— А что господин герцог? — спрашивает фицОсборн.

— Господин герцог занят, — сообщает с интонациями герольда Гордон.

— Кота дрессирует?

— Что?..

— Простите, я задумался, — усмехается армориканец.

— Его Светлость, полагаю, в любом случае предоставил бы дело нам, даже если бы не был занят, — тоном старой девы говорит Гордон.

— Что сообщило… известное нам лицо? Д'Анже и, видимо, кто-то из людей фицОсборна — у всех все одновременно сошлось на этом доме, и у всех на целую ночь позже, чем нужно.

— Известный вам обоим негоциант просит почтить визитом его дом, поскольку в этом доме вас ожидает некто, обладающий предметом наших поисков, — сообщает Гордон, и каждое слово звучит тише предыдущего. Приближение владельца коня бледного, имя которому смерть, он чувствует спиной. — Гонец господина д'Анже сообщил, что искомое найдено, но адрес доверить ни бумаге, ни гонцу нельзя. Да уж… доверь бумаге. Одну такую бумагу теперь всей страной ищем, не будем вспоминать, кто ее потерял. Но зачем к негоцианту? И зачем звать туда нас?

— Доброй ночи, господа, — улыбается д'Анже. — Судя по вашим лицам, поздравить вас я не могу. Что здесь случилось? Ах, даже так?

— Да, — кивает Жан. — Ни нас, ни вас поздравлять не с чем. Искомое унес черт.

— Полагаю, все же не лично, а посредством человеческой воли?

— Не знаю, — де ла Валле разводит руками, пожимает плечами. — Не знаю… вот, городская стража доложила, что из окна в пламенном ореоле, распространяя сильный запах жженой серы выпрыгнуло нечто, и, пользуясь их замешательством, расточилось во тьме ночной.

— Значит, человек, — грустно заключил д'Анже, — Дьяволу не нужно замешательство, чтобы расточиться.

— Может быть, он и не собирался — но звон колоколов заставил.

— Господин граф, — прервал поединок Гордон, — я уверен, что мы вполне можем доверить определение природы визитера королевской тайной службе. Поскольку больше доверить ей нельзя решительно ничего. Даже нетрудно догадаться, где д'Анже почерпнул сведения о доме и улице. В городской тюрьме, конечно же. Купец-язычник разговорился, и д'Анже немедленно сообщили. Не так уж плохо работают его люди. А вот сам он сделал все, чтобы прибыть сюда первым, и если бы не фицОсборн, со своими совершенно отдельными выводами — преуспел бы. С какой-то стороны, он даже в своем праве, а кто успел — тот и съел. Но вот эта выходка с гонцом, не знающим адреса… лучше бы господин начальник тайной службы попросту изъял документ и поднес королю. Он поступил бы как ему предписывает должность — и вряд ли герцог Ангулемский затаил бы на него недоброе. Да и я разозлился бы меньше.

— Вы правы, шевалье. Мы здесь только помеха. Желаю вам удачи, сударь, и надеюсь, что, если она будет сопутствовать вам, вы поделитесь с нами своими находками. Каледонец прав, нам следует торопиться.

Мир вращался каруселью, и ось колеса была где-то далеко, за горизонтом, а Дик Уайтни — на самом краешке обода. Все те же белые свечи, яркие, избыточные, двигались вместе с миром. Тепло, контрасты света и теней, винный привкус на губах, прямоугольник дверного проема, кисейный кисель полога, колокола вдалеке, чужой ровный пульс в запястье, предчувствие скорой зимы, взгляд холодной тьмы из-за толстых ставней… все это вдруг приблизилось, надвинулось и бесцеремонно вторглось внутрь. Собственное предплечье подо лбом — он лежал лицом вниз — отчего-то пахло свежими давленым ягодами можжевельника; ткань под ладонью была одновременно и гладкой, и грубоватой, с неровностями тканья; так и должно было быть. Человек, похожий на очень большую птицу, походя проглотил Дика с очередным глотком кофе, словно орех или цукат, а теперь переваривал. Было ли Ионе в чреве кита так же уютно? Горели ли там белые свечи, тянуло ли смолой от жаровни?

Главное, чего он не мог понять — зачем? Нет, не зачем глотали, тут все ясно. Подвернулся, и проглотили. Пристрастия Его Светлости не были государственной тайной — и вообще тайной. Принцу было все равно, Адам или Ева, и, видимо, даже наличие постоянной любовницы не изменило его привычек. Уайтни не мог объяснить,

почему согласился он сам. Не было у него ни разумной цели, ни достойной причины.

Захотелось? Он давным-давно забыл смысл, ощущение, цвет слова «хотеть». Были слова «необходимо», «должен», «обязан». Ровные, жесткие, серо-стальные, серо-графитные. Простые, удобные в обращении. «Хочу» — скользкое, как обмылок, как прядь волос, — вывернулось из пальцев… когда? Прошлой зимой, когда на смену первому азарту пришло равнодушие, а «зачем?» стало звучать как «да на кой черт?» — или раньше? Может быть, даже раньше. Когда у жизни внезапно появился смысл и объем, а потом так же внезапно отбыл на юг — и ничего нельзя было сделать, и, что много хуже, ничего и не следовало делать. Оно и так все случилось настолько хорошо,

насколько вообще могло. Марио Орсини жив и будет жить, если это позволят война и политика. Большего не желай. Смысл и объем, вкус, цвет и запах, причина дышать — все тогда было, орлеанская весна, орлеанское лето, цветы и пыль… Было? Или не было — иначе почему вдруг стало казаться паутиной, прозрачной кисеей, дымкой? Неплотным, разреженным, крупноячеистым? Краткие узелки бывшего, настоящего — и огромные прорехи не сделанного, не сказанного, отложенного на потом… Хотелось пить — Дик вытащил руку из-под плеча совершенно, предельно чужого человека рядом, сел, потер онемевшую кисть, огляделся. Где-нибудь здесь должен стоять кувшин. Принц обожает удобства, вряд ли в его спальне не найдется кувшина с разведенным вином или водой из источника… спрашивать не хотелось. Просить — тем более. Сосуды, соединявшие душу и тело, давно пересохли. Тело знало, что ему вот только что было хорошо, больше чем хорошо. Почувствовать — не удавалось. Только жажда, сухая как песок, только усталость и головокружение… Ну вот, спрашивается, зачем?

— А вы ведь не моего родственника имеете в виду… — задумчиво сказали за спиной. Дик сглотнул сухим горлом плотный несуществующий ком, оглянулся.

— Он смотрит прямо, а не вниз и в сторону. — Принц слегка кивнул, не вперед, а к плечу… — Это кто-то помоложе, пониже ростом, поуже в плечах… иначе жест не получается. Ну и какой святой Агнессы ради вы сейчас здесь, а не с ним? Святая Агнесса, покровительница девственниц, молись за нас…

— Я думаю, что вы, Ваше Высочество, полностью о том осведомлены, хотя, конечно, эти сведения слишком незначительны для вашего внимания… — Отголосок застольной беседы, сейчас приторный, как засахаренные фиалки — это редкое лакомство было где-то в промежутке между обедом и нынешним моментом, где-то там, где и фиалки, и зеркала, и свет, и втиснутая во сколько — в час? — целая жизнь… Вопрос был неправильный, а потому совершенно безобидный. Просто еще один лепесток. Правильный вопрос — святого кого ради Ричард Уайтни, которому судьба отсыпала не час, а весну и лето, обращался с этим временем, как растратчик с казной: промотал все, что мог, и по большей части на пустяки? И вот на этот вопрос не было ответа. Никакого. Этого не требовали ни служебный долг, ни интересы семьи, ни благодарность к спасителям, ни ненависть к ним же, ни… не было той силы ни на земле, ни на небе, которой это хоть зачем-нибудь было нужно.

— Даже дьявол, — сказал Уайтни вслух, — и тот губит души, а не… выбрасывает их по частям. Человек за спиной мог бы разгневаться и свернуть Дику шею, если бы принял сказанное на свой счет; Уайтни бы не сопротивлялся. Принц не принял и не пытался даже. Он полулежал, закинув руки за голову — раскованные жесты, вольная поза без придворной деревянной чопорности… Он не носил при дворе маску и не снимал ее в своей спальне, он просто был всем этим сразу и попеременно, напыщенным павлином, наблюдательным насмешливым собеседником, и… Вот этого «и» Дик определить не успел. Господин коннетабль соизволил рассмеяться. Расхохотаться он изволил, от избытка чувств даже поднявшись с подушек, чтобы уж дышать при этом — так полной грудью.

— Я… — смех мешал принцу говорить, и он предпочел отсмеяться до конца. — Я, благодаря вам, почувствовал себя стариком… из тех, что греются у камина и повторяют «а в мое время». Зачем вам дьявол? В мое время молодых людей не нужно было учить грешить. Они это умели сами, как птицы различать направления. А у вас получилось освоить только грех уныния. Когда господа Трогмортон и Маллин размазывали Уайтни по кабинету посла, единственным внятным желанием у него было — не разреветься, удержаться, не доставить им такого удовольствия; потом — не поджимать хвост, не чувствовать себя нелепым щенком перед Корво, держаться достойно… кажется, молитвы его были услышаны и вознаграждены. На его несчастье.

Дик уткнулся носом в подушку, обнял ее, словно мечтая задушить, и вдохновенно зарыдал, нимало не стесняясь слез, нисколько не беспокоясь о том, кем он выглядит, побитым щенком или мокрым котенком из лужи… Он не знал, что в человеке столько слез. Он не знал, что столько есть в нем. Весь этот год, наверное, весь этот чертов год, когда он ходил и улыбался, и не жил, и делал вид — низачем, нипочему, не нужно, не помогло, не получилось и не могло… я не могила, из меня еще течет вода. А потом вода кончилась.

— Вот и довольно, — сказал принц, который все время, что Дик рыдал, держал руку у него на затылке и выписывал там загадочные круги и петли. Прозвучало это «довольно» как «Amen!»: подвело итог, провело черту. — Налейте-ка вина. Дик встал и увидел, и подошел, и налил, чувствуя, что двигаться почему-то легче. Понять, понять опять ничего не получалось, в голове вертелись какие-то книжные глупости — и почему-то все вещи вокруг были какими-то слишком большими, объемными, занимали поле зрения целиком. Наверное, окажись он здесь один, он и ворсинку на ковре мог бы сейчас рассматривать часами, удивляясь переливам красок и тому, какая она… плотная и как много ее есть. Еще он, даже без соприкосновения рук знал, что человек напротив не теряет ни единого мгновения; для него есть вся комната и для него есть бесчисленная россыпь корпускул времени, не клубящихся, словно пылинки в луче, а упорядоченных. Сейчас он на треть — здесь, в доме, и эта треть больше, чем два Дика, еще на треть — планирует, простраивает, создает будущее; на какую-то часть в Шампани, на какую-то при дворе, все это сразу, одновременно, насколько есть сил и до упора… потому что времени не осталось. Совсем.

— Как это может быть? — говорит Ричард Уайтни, хочет говорить и говорит.

Время впереди… его время, тянулось если не в бесконечность, люди смертны, люди в его семье — особенно смертны, то далеко, за горизонт. — Мы никогда не знаем часа… но не так же?

— Ну что вы, — усмехается принц. — Только так, и никак иначе. Он не добавляет — чтобы не оказываться в вашем положении; из милосердия или потому, что слова — тоже время, незачем их тратить, Дик не знает. Может быть, потому что уже бьют часы на башне, и поднимается по ступеням палач, и до казни — считанные минуты. Бьют часы, стучат деревянные башмаки, времени осталось всего ничего, а надо прожить еще целую жизнь, успеть все увидеть, все испытать, устать, и отдохнуть, и вновь устать… надо, потому что другого времени у тебя нет.

Двигались медленно. Господин д'Анже — человек внимательный, не стоит давать ему повод решить, что его временным союзникам есть куда торопиться. И дело тут не в детской мести за попытку обойти на полкорпуса, а в том, что сэр Кристофер Маллин звал в гости людей коннетабля — и по умолчанию Жана де ла Валле, а не королевскую тайную службу при исполнении. Звал настойчиво, громко. Сера и фейерверки — это не для отвлечения внимания. Наоборот. Он ждал, пока начнут бить башенные часы… чтобы все вокруг запомнили время. Мэтр Эсташ наверняка отправил гонца почти сразу же по появлении незваного гостя. Гордон, получив новость, сорвался тут же, и знал, куда ехать… И выходило, что времени у взломщика было — только добраться отсюда до низкого берега. Что он нам и дал понять. Если, конечно, взломщик и сэр Кристофер — одно лицо. А лицо, скорее всего, одно. Там, у мэтра Готье — тоже одно, без спутников, без помощников. Но вот по дороге отсюда до дома торговца шелком? Здесь у сэра

Кристофера значительная промашка. Городская стража его, конечно, преследовала — кто не побоялся «черта». Но недалеко и недолго, да и кой толк от такой ночной погони? Небольшой предмет можно выбросить по дороге в условленном месте, на бегу передать кому-то в руки… да все, что угодно можно; на недостаток выдумки альбийский посол никогда не жаловался. А он встал на след еще вчера, крепко и уверенно встал на след, иначе не прислал бы «белого кота» в заложники. Теперь контракт, судя по всему, у него — и он понимает, что мы знаем, что у него, и что фамилия Уайтни звучит громко, достаточно громко, чтобы с заложника сдували все пылинки, но недостаточно громко, чтобы заложника не похоронили со всеми почестями, если документ уйдет через пролив — но уж непременно с тем, чтобы о причинах гибели молодого человека узнали и в его доме, и еще кое-где. Господин Маллин все прекрасно понимает. Здесь все прекрасно все понимают. Только каждый по-своему. Хорошо, что у лошадей нет крыльев, и у людей тоже. Время на дорогу — время на мысль. Мэтр Готье встречает во дворе. Принимает, кланяется, ведет себя как и положено знающему себе цену торговцу, к которому приехали в неурочное время покупать редкий товар люди, от которых зависит, удастся ли ему подняться еще на одну ступеньку вверх. Все правильно, все точно. Все спектакль. А толстые стены внутреннего двора, масляные лампы — чтобы искры не падали, отсветы на лицах, разбуженные и приведенные в почти дневной вид доверенные слуги — декорация,

задник, на фоне которого танцуют куклы. Очень, очень изменился мэтр Готье, с тех пор как сыграл в политику по-крупному и по-крупному же проиграл. Иногда лучше всего проиграть правильному противнику. Уже внутри, на лестнице, там, где чужие — а сейчас и слуги чужие, и вообще враги человеку ближние его, — торговец оборачивается. Чем-то он похож на господина герцога Ангулемского. Мог бы быть бастардом того же семейства,

отданным на воспитание в хорошую купеческую семью. С другой стороны — мало ли в Аурелии знатных носов? Оборачивается, смотрит на поднимающихся. Лицо от напряжения задеревенело вдвое против обычного. Кажется, почтенный мэтр беспокоится, что хотя бы на несколько минут оставил гостя одного. У него от этого гостя только что не нервная горячка начинается и все господину послу ставится в вину, наверное, и то, какой дом он выбрал для переговоров.

А он выбирал — и выбрал правильно. Кто угодно с кем угодно может сговориться о чем угодно, если на кону такие деньги и такая политика. Только мэтр Готье гостя скорее удавит, чем хоть в чем-нибудь навстречу ему пойдет. А если согласится, то выдаст непременно, и так, чтобы наверняка под петлю подвести. Это тоже все понимают. Вот и неразумная вражда на что-то сгодилась…

— Решетки на окнах я запер, благородный господин, — говорит Готье, де ла Валле себя не назвал, значит его как бы здесь и нет, а есть трое дворян, двое молодых, один постарше, — Дверь тоже. Мои люди стоят снаружи. Я не рискнул оставлять их… с ним.

— Бессмысленно, — пожимает плечами фицОсборн. Людей, которые могут без излишнего риска схватиться с господином послом, у мэтра просто нет. А из недостаточно умелой охраны выйдет либо мертвая охрана, либо, что куда неприятнее, какая-нибудь неожиданная коллизия. Случается, что лучшие поединщики гибнут именно от руки новичков-неумех: мастеру и в голову не придет та глупость, возможно, самоубийственная, которую отчудит такой новичок…

Чем выше по лестнице, тем сильнее тянет горелым. Несильный, довольно скверный запах, сладковато-горький.

— У вас там жаровня?

— Да, благородный господин, — кивает мэтр Готье, — Было слишком сыро… Дело в том, что когда я встретил нашего гостя в тюрьме в виде девки неверного поведения, я предложил блуднице через слуг пойти ко мне в поломойки… Он принял мое предложение, но вот полы его мыть не учили. Я приказал все еще раз протереть и зажечь две жаровни.

— В каком виде? — риторически переспрашивает каледонский секретарь. Все он, конечно, прекрасно расслышал…

— Эсме, друг мой, а вы хорошо вышиваете? — интересуется де ла Валле.

Определенно, у молодого человека сегодня неудачный день. Интересно, насколько неудача заразна? Потому что вот это благоухание — не уголь. Господин посол сушил перчатки и уронил в жаровню? Фейерверк, сера, полы… мэтр Готье. Все эти слова складываются в одно: время. И раньше складывались, но добавь «жаровня» и…

— Бегом! — командует фицОсборн и подхватывает мэтра, потому что двери в купеческих домах — крепкие. Сторожам хватает ума расступиться, мэтру Готье — заранее достать ключи. Но они опоздали. Опять, все равно… придавленный по углам пергаментный свиток прогорел по центру, буквы еще видны — черные на черном, но дунь, и все осыплется пеплом.

— С-с-сволочь помойная, — непочтительно выдыхает торговец, и получает от де ла Валле локтем так, что членораздельно продолжать не может, поэтому просто шипит, как проколотый бычий пузырь…

— Ну вот, — со вздохом говорит Жан, — лишили моего короля наивысшего удовольствия. Убить вас, что ли? — Понятно, никто никого уже не убьет и едва ли даже повысит голос.

Неизвестный бродяга лет пятидесяти улыбается щербатым ртом… зубы он чернит, а вот морщины эти — никак не воск, воск бы уже начал подтаивать. Хорошо бы потом спросить.

— Я думаю, — парирует он, — всем, и вашему королю, так будет много спокойнее.

— А я думаю, — заявляет Гордон, — что это очередной фокус. ФицОсборн медленно, в два приема, стягивает правую перчатку. Уголки бывшего брачного договора целы-целехоньки, разве что очень горячи на ощупь. И это тоже не просто так. Бродяга с интересом наблюдает, как шевалье прощупывает тыльную сторону пергамента.

— Знали? — спрашивает фицОсборн?

— Да, — кивает взломщик, грабитель, истребитель государственных тайн и возможно государственный изменник — правда, не в этом государстве. — Мы купили одну копию. И, конечно, довольно тщательно ее обследовали. И метку переписчика нашли. «Нет ни малейшей возможности окончательно убедиться в том, что сгорела не копия, — говорит себе фицОсборн. — Эти горелые клочья уже никому ни о чем не расскажут. Но откуда взяться копии, если их делала только Колета? Копия с копии? Мы ведь все до конца не выловили. Какая хорошая, яркая, в пять красок иллюстрация к нашей повести о неудачном розыске образуется: взял, нашумел и немедленно явился сюда, к мэтру, а как только улучил минутку — немедленно сжег это яблоко раздора. Ни себе, ни другим… Благодетель наш. Или — сжег копию, все-таки копию, а оригинал у него обмотан вокруг плеча или еще где-нибудь припрятан? Время было…» Бродяга смотрит ему в глаза. Улыбается. Неприятная у него улыбка, и глаза слезятся. Белладонна и цвет меняет, и видеть в темноте помогает, а вот на свету слишком чувствительное зрение подводит. И выдает. Но это сейчас не важно.

— Я вот думаю, — говорит бродяга, — если я стану сопротивляться, это добавит к сцене или отнимет от нее?

— Отнимет, — рокочет де ла Валле. Чудо из чудес, господин граф не хочет драться. Впрочем, не такое уж и чудо: из драки здесь, в не слишком-то просторной комнате, разгороженной длинным широким столом, где помимо того две конторки, пяток стульев, ничего приятного ни для кого не выйдет. Однако ж, потребность убедиться в том, что нас не водят за нос, выше приятствий и удовольствий. Лучше всего это, пожалуй, понимает Гордон, который в удовольствиях смыслит мало, а в необходимости служить до предела сил и немножко больше — гораздо лучше. Смотрит, словно пытается освежевать альбийца взглядом.

— Желание зрителя закон… — Альбиец снимает куртку, кладет ее на стул, делает шаг назад. Рубашка грязная и залатана кое-как, а вот запах… это ее поливали, вином, пивом, еще чем-то. И потом дали полежать на солнышке. И, возможно, хранили в сундуке с парочкой других таких же. Если бы выменяли у настоящего бродяги, там было бы кое-что еще, помимо пятен. Рубашку он снимает через голову — и только чудом не запутывается в ней. Ножны с руки нужно отстегивать раньше. Благородных дам в комнате нет. Менее благородные дамы пережили бы этот танец семи покрывал. Четверо взрослых мужчин его тем более переживут — разве что бедный Гордон будет в очередной раз потрясен глубиной падения этих презренных альбийцев. На чем все присутствующие, включая презренного альбийца, сойдутся, не сговариваясь. И пали — ниже некуда, и решительно ничего важного нельзя увидеть, если альбиец снимет с себя все до последней тряпки. Значит, при нем ничего нет.

— Вот, — говорит, предусмотрительно отодвинувшись подальше от де ла Валле, мэтр Готье. — Вот как переоденешься в шлюху, так и манер нахватаешься, не только блох. Горожане и их предрассудки. Альбиец, наученный горьким опытом, наклоняется, чтобы вытащить еще один нож — из башмака.

— Господь наш, — склочным женским говорит он, — водился со шлюхами и не водился с купцами, нет? Хорошо звучит. Достоверно. Пропитой, сорванный, сиплый и несомненно женский при том голос. Так и видится за ним долгая грешная жизнь. Зимой топчешься у своей лачуги или греешься у бочки, потому что и угля-то в доме нет, не на что купить, летом изнываешь от жары и пьешь, что попало, лишь бы жажду утолить…

— Мы уже поняли, — вежливо говорит фицОсборн, — что вы можете показать нам лишь… полную свою невинность.

— Если бы у меня что-то было, я бы на это и рассчитывал, — улыбается альбиец и берет со стула рубашку. — Но у меня ничего нет. Я пришел сюда именно за этим. — Он кивает в сторону жаровни. Конечно же, он перед тем, как идти сюда, перед тем как идти в дом Ренварда-саксонца, подготовил себе надежную защиту, так что если с головы господина посла упадет хоть волос, то танцем семи покрывал все не ограничится, будет тут и резня в Вифлееме, а мы окажемся теми младенцами, потому что ссориться будут коронованные особы. Так что брать господина посла под локоток и спрашивать, куда же он дел оригинал, нельзя. Если он его и вправду дел.

— Скажите, сударь, — задумчиво интересуется Гордон, — это вас с пристрастием допрашивали?

Гость мэтра Эсташа, уже наполовину в рубашке, перекосившись, смотрит на серию узких коричневых полосок на правом боку…

— Это? Это я уже и не помню. Еще бы ему помнить. Отметин у него — своих, не деланных, — любой каторжник позавидует. То есть, посочувствует. Вперемешку, потому что своей такой красоты нет, а если представить себе… Впрочем, мы и так прекрасно знаем, что в Альбе жизнь довольно-таки веселая и более чем насыщенная. Особенно у рыцарей в первом поколении, особенно в этой службе. «Белый кот» усердно движется к тому же; о том, кто и что он на орлеанском дне, мы уже знаем.

Благо список примет таков, что найти обладателя не сложно. Если обладатель не сидит под корягой.

— Я прослежу за тем, — вздыхает фицОсборн, — чтобы молодой человек был возвращен вам в целости и сохранности.

— Достаточно его не задерживать, когда он соберется вернуться, — усмехается Маллин.

— Я приму это к сведению, сударь. За спиной раздалось что-то вроде еле слышного вздоха. ФицОсборн обернулся. Уже погасшая жаровня была пуста — остатки пергамента просыпались пеплом сквозь решетку. Так проходят тайны мира.

22 октября, день Большой королевский прием отличается от большого королевского же выхода как праздничное королевское платье от повседневного. Силуэт тот же, пропорции те же, но все многократно пышнее, ярче, наряднее, торжественнее… Другой зал того же дворца, другое убранство, а присутствующие хоть и те же, но тоже заново начищены, отполированы, вылощены и наряжены. Другие придворные наряды — всякий раз новые, разумеется, только вчера окончательно пригнанные портными. Наиболее роскошное — и наиболее бесполезное — оружие. Аурелианский двор приятно отличается от, скажем, франконского, не говоря уж об алеманских баронствах, тем,

что к торжественному выходу здесь обычай велит непременно принимать ванну. А что некоторые ограничиваются только этим… что ж, хотя бы большие приемы они не портят. И все же, как ни крути, Аурелия — страна варварская, и даже куда более варварская, чем королевство Толедское; и никак не определить, не выразить, не записать это варварство, этот привкус дикарства, древнего, тщательно лелеемого.

То ли в воздухе оно, то ли в почве, то ли в крови у всех этих дворян. Несомненно одно: оно неизбежно и неистребимо. Это как с крышами — знатные люди в Орлеане стремятся поставить их повыше и побогаче, насажать флюгеров… но выложить на этой крыше простенький узор из черепицы или плитки — выше их разумения. Может быть, потому что цветная черепица стоит ровно столько же, сколько простая, а они не понимают ценности, не выраженной в деньгах или могуществе. Сегодня после приема — или даже на приеме — Его Величество даст ответ на предложения своего брата, короля Арелатского. Ответ будет отрицательным — странно ждать иного. Что ж, вздыхает человек, похожий на ворону в павлиньих перьях, океан не выпьешь, всех сражений не выиграешь, хотя, чем старше становишься, тем острей чувствуешь любое поражение, даже неважное. С грамотой не удалось; могло бы удаться — но оба отпрыска династии

Меровингов оказались куда смелее и разумнее, чем казалось по всем прикидкам. Они могли бы рассориться насмерть, до войны, разорвать страну на клочья — а они сошлись на том, что обязано было их разделить. Господин граф Андехс опять вздыхает: он вовсе не собирался сплачивать короля и его наследника. Кажется,

замысел графа устарел лет на… пять. Не меньше. Во времена предыдущего Людовика все удалось бы. Стареем, теряем нюх. И с малолетними обитательницами Орлеана разговаривать разучились. Девчонка сбежала. Жаль. Пригодилась бы. Теперь она пригодится герцогу Ангулемскому. Вон он, окруженный свитой, и, что необычно, взял в спутники брата… просто удивительно, до чего непохожи кровные родичи. Его Величество говорит слова, выслушивает жалобы, принимает решения, а граф Андехс думает, что человеческая природа воистину извращена и испорчена. В том нет сомнений. Он добился всего, за чем ехал в Орлеан. Он добился большего. И суета вокруг контракта пошла ему на пользу, надежно скрыв от внимательных глаз его истинные намерения и занятия. И приехавшие встретиться с ним люди из вильгельмианских общин Аурелии были куда более склонны внять его аргументам: тем, чья вера не может — пока — диктовать свои условия силой, лучше жить в стране, где дела государства решаются раз навсегда заведенным и ясным порядком, а не зависят от того, что взбрело в голову ненаследному принцу несколько поколений назад. При прежнем Людовике на больших приемах случалось всякое; какой-нибудь допущенный лицезреть Его Величество мелкий дворянин обращался к монарху с жалобой на кого-то из высших, король выслушивал донос и немедля вершил справедливость. Порой прямо здесь, в зале — много ли надо времени и места, чтобы снести человеку голову? Это, впрочем, считалось лучшей участью. Не всем так везло. При новом Людовике подобного не происходит. Но жалобы он выслушивает. Непростое дело — подать жалобу или прошение лично Его Величеству перед всем двором и послами других держав, прелатами Церкви и гостями союзников… непростое, дорогое, но обычно стоит того.

— Господин граф Андехс, голос и верный слуга моего брата, короля Арелатского, приблизьтесь. Господин граф Андехс медленно плывет к призвавшей его высочайшей особе,

мысленно подпрыгивая на локоть вверх. Его Величество обратился к нему сам, минуя церемониал. Голос исполнен меда, лицо сияет благосклонностью. Что ж, видимо, события еще не кончились. Край ковра, остановка, поклон.

— Господин сенешаль, — король, о ужас, встает навстречу, — мне очень жаль, что я вынужден ответить отказом на предложения вашего сюзерена, но короли — рабы своего долга, и не имеют права проявлять благодарность за счет тех, кому обязаны защитой. Тем не менее, мы хотели бы, чтобы весь мир знал, что мы высоко ценим ваши услуги — и ту быструю и щедрую помощь, которую вы нам оказали во время недавнего заговора.

Даже так. Это называется помощью. Вообще-то это называлось дерзким вызывающим шантажом; но если Его Величеству угодно… С королями не спорят. С ними, случается, воюют, их убивают, свергают, их указы игнорируют… но с королями не спорят о выбранных словах. Дурной тон, отсутствие воспитания — спорить с королями. Сенешаль Филиппа Арелатского не позволит себе подобного. Остается благодарить и кланяться… и — о Господи, за что караешь? — подставлять шею под тяжелую орденскую цепь, золотую, украшенную камнями. Глаза у Людовика вблизи насмешливые, но даже шепотом он ничего не говорит, хотя мог бы отпустить не одну ядовитую реплику. Нет, не считает нужным. Ну что ж.

— Ваше Величество, я недостоин вашей благодарности, но надеюсь и впредь быть столь же полезным вашей особе, в той мере, в которой это позволяет мне долг перед моим сюзереном. Андехс под шорох, шелест, бурление котла, возвращается на свое место и ждет — закончится ли на этом спектакль. Вокруг тут же образуется рой придворных, других посланников, случайных людей. Аурелия — варварская страна и даже на больших приемах монарх не является единственным светилом на небе. Впрочем, нынешний свет Андехса безопасен — ибо является всего лишь сиянием королевской милости. Маленький альбиец в коробчатом жестком одеянии улыбается графу, но не двигается с места, солнечный свет падает на него сквозь витраж и белое пудреное лицо кажется то желтым, то синим, то серым. Удачно встал, отвечает улыбкой и кивком Андехс, с этой пудрой и в этом свете желтое пятно на скуле совершенно не кажется настоящим. Поскользнулся на крыше где-нибудь, или потом угостили. Вот его Людовик, если я все правильно понял, награждать не станет. Хотя услуга была оказана — и большая. Представитель королевы свою награду уже получил. В той монете, в какой захотел.

Альбийцу можно позавидовать: он-то свою игру довел до конца. Все ему удалось. Услуга короне Аурелии оказана и едва ли будет забыта, а сколько-то копий,

несомненно, отправились через пролив. Копий? Для мира, вслух — конечно же, так; а что там на самом деле… мы это узнаем, так или иначе, по косвенным признакам, по едва заметным шевелениям и смене течений в Лондинуме и Дун Эйдине, и много еще где. Потом. А сейчас альбийский посланник старательно наслаждается полной и безоговорочной своей непричастностью к происходящему. А потом перестает. Смотрит вниз, на мозаичный деревянный пол приемной, по которому деловито семенит коробочка для духов, сияющая красным, синим, золотым и ослепительно-белым. Вот господин коннетабль плавно выступает, на голову возвышается над морским анемоном своей свиты, приближается — створки распахиваются, отростки и щупальца отгибаются по сторонам. Желает что-то сказать лично, здесь, сейчас. Валуа-Ангулем, разумеется, не смотрит под ноги. Он вообще голову держит поднятой, словно несет над собой на драгоценном блюде. Быть драгоценной коробочке раздавленной неизбежно, неминуемо, вот сейчас нога в длинноносой туфле из мягчайшей замши опустится прямо на нее, и раздастся тихий горький хруст. Не наступает. Опускает пятку рядом — и палец не протиснется в зазор.

— Мой кузен поблагодарил вас за то, что делалось явно, — очень отчетливо, но очень тихо говорит принц, — я же хотел бы добавить к этому благодарность за то, что сделано тайно. Для людей и закона тот, кто скрытно уносит из дома ценную вещь — вор. Но его следует считать благодетелем, если вещь, оставшись в доме, стала бы причиной раздора. Более точно и определенно герцог Ангулемский высказаться бы не мог, не стал бы высказываться и наедине, в окружении непроницаемых каменных стен. Он обо всем осведомлен и одобряет главную миссию графа Андехса, а вот короля нужно поберечься, иначе ничего хорошего не выйдет. Впрочем — чем мы тут рискуем?

Сущей малостью. Между Арелатом и Аурелией — и так война, которая устраивает обе стороны больше мира, зимнее перемирие будет подписано в любом случае, тронуть королевского сенешаля Людовик побоится, а если одному подданному арелатской короны велят покинуть пределы державы и впредь никогда… что ж, в ближайшие десять лет граф и не собирается сюда возвращаться. До одиннадцатого же года еще нужно дожить. Господин герцог отплывает в сторону. Жаль все же, что между ним и королем не вышло ссоры — люди, которым можно верить, пусть и до некоего предела, редки на этом свете, талантливые люди, которым можно верить — редкость из редкостей, а тут возник бы шанс приобрести такую rara avis для себя. Впрочем, не будем загадывать.

Вот господин д'Анже, получивший от короля оставшееся без хозяина баронство на северной границе, так что титул у него теперь есть — а земель почти что и не прибавилось, а благосостояние будет сильно зависеть от военных успехов господина коннетабля. Двусмысленна королевская милость; впрочем, есть все основания считать, что начальник тайной службы Людовику сильно не угодил. Еще не угодил он одновременно герцогу Ангулемскому и графу де ла Валле. Неосторожный какой человек… впрочем, неприятности и балансирование на грани опалы и вражды с обеими партиями Аурелии могут раскрыть его талант. Либо довести до плахи. С другой стороны, такая вражда, если она удерживается в границах, может быть и полезна — Его Величество будет уверен, что господин д'Анже служит ему одному. Господин граф де ла Валле медлителен, невозмутим, слегка неуклюж, рассеян, как может быть рассеян слон — даже если он случайно ступит куда-то не туда, пострадает не он сам, а те, на кого неожиданно пришелся вес. Если Людовик и высказал ему свое неудовольствие — то при закрытых дверях.

Маленькая пестрая коробочка со всей доступной ей поспешностью проползает мимо обоих. Как раз посредине просвета, разделяющего их. Подающие надежды молодые люди замечают уголками глаз блеск, косятся вниз, потом прикусывают губы, чтобы ничего не сказать. Нет, вряд ли сегодня случится что-либо интересное, кроме вопиющего нарушения церемониала, о котором будут говорить до следующего королевского приема. Короли обычно не вручают награды просто так, когда это пришло им в голову. Даже короли франков, которые могут пожаловать наряд с плеча и коня из-под седла; впрочем, ни о какой импровизации говорить не приходится. Церемониймейстер был наготове, предупрежден, нисколько не удивлен. Имитация неожиданности — в ответ на имитацию брачного контракта. Изящно, ничего не скажешь. А вот теперь в церемониймейстере никакого изящества не наблюдается — стоит и смотрит стеклянными глазами, как маленькое сверкающее существо забирается на толстый ковер — раз-два — и весьма быстро ползет по нему к единственному в округе укрытию. Что ж. Филипп не ревнив. Он не обидится — и даже, вероятно, будет доволен, узнав, что дело обернулось именно так, как он предсказывал. Жаль, жаль, что победы, попадания и удачи не доставляют воспитаннику настоящей радости, не смог научить. Править мальчик научился сам, а играть до сих пор не умеет. Это — ошибка, наверное; впрочем, можно ли было научить принца Филиппа быть азартным? Можно ли научить воду лететь вверх? Только в виде струи фонтана, и то невысоко, ненадолго. Можно ли научить рыбу ездить верхом? Зачем это ей — развернется, уйдет в глубину… А вот брак принца Филиппа — ошибка не наверное, а точно. Граф думает об этом, встречаясь взглядом с Ее Величеством Жанной Армориканской, низко кланяясь, выражая почтение. У королевы красивые глаза. И очень, очень испуганные. Странно. Казалось бы, королева не из тех, кто пугается, когда опасность уже миновала. Даже если она миновала случайно, больше по стечению обстоятельств, чем по какой-либо иной причине. Граф Андехс уже сбоку, уже искоса, смотрит на белое лицо, на ярко-синие глаза, которые для него — только чуть приоткрытая калитка, щелка, в которую можно заглянуть, и думает, что Людовик был готов рискнуть жизнью, чтобы избежать внутренней войны. И что его жена никогда не простит ему этого. И втрое не простит тому, второму.

Монархи не должны любить своих супругов. Нет, раздоры в семейной жизни мешают им не меньше, чем купцам и землепашцам, но есть грань, которую не следует переходить. Чувства и страсти не должны примешиваться к королевскому долгу.

Отказать любимой супруге, желающей чинов и почестей для племянника, труднее, чем королеве-соратнице, которая думает вместе с тобой о благе державы. Простить обожаемому мужу готовность пожертвовать собой, а, значит, ее любовью, ее благополучием — почти невозможно. И беды, проистекающие из раздоров между супругами, нередко уступают бедам, проистекающим из любви… Что ж, он видел, что видел — и возможно придумает, как это использовать.

Его Величество, тем временем, наклоняется, поднимает с ковра нечто блестящее, кладет на широкую ручку кресла и терпеливо ждет, пока нарушитель границ привыкнет и вернет на место голову и лапки.

— Раз уж вы оставили прежнюю службу, — говорит Людовик, — назначаю вас придворной черепахой. И кладет перед блестящим носом невесть откуда взявшийся маленький кусочек яблока.

Несколько позже Если вам когда-нибудь случится завернуть в славный город Орлеан и вы окажетесь на левом берегу, не пожалейте времени, пройдитесь по Торговому проспекту, а потом сверните налево за греческой церковью святого Николая. Там в переулке вы сразу же увидите потемневшую от времени, но все еще красивую вывеску, золотую на коричневом: «К. Готье, кофе, письма, чернила и сладости».

Поздравьте себя, вы стоите перед первой из орлеанских кафеен, некогда заведенной к ошеломлению столичной публики приемной дочерью знаменитого купца. И хотя большинству жителей города давно нет нужды прибегать к услугам писцов, многие по-прежнему заказывают надписи на пригласительных и поздравительных открытках именно там. Кофе же по-ангулемски и миндальное печенье к нему не изменились за столетия, тем и хороши.

Глава третья Как Джеймс Хейлз обрел и утратил благосклонность королевы

Мне, вообще, суждена была жизнь настолько необыкновенная, что я был современником даже и таких кретинов, имена которых на веки останутся во всемiрной исторiи… И. А. Бунин, «Воспоминания»

К концу 1348 года от Рождества Христова рассказы о славных победах сына Его Святейшества Александра VI переплыли пролив и добрались до Дун Эйдина, впрочем, фурора там не произвели: где Каледония, а где Папская область. Некоторые, как например лорд канцлер и лорд протектор, прикинули, каждый по отдельности, как это может повлиять на расклады в политике Аурелии. Другие — как королева и четыре Марии, — припомнили давно и издалека виданного папского сына; третьи, как проповедник Нокс и его последователи, прочитали очередную гневную и страстную проповедь о разврате и разложении в католической церкви. Эхо континентальных залпов быстро затерялось в собственном каледонском шуме. Названия городов, падавших легко, словно шахматные фигурки — Имола, Форли,

Чезена, Фоссате, Римини, Пезаро, — ничего не значили для большинства: отметки на карте, чужие крепости. Немногим больше значили они и для Джеймса. До Италийского полуострова он так и не добрался за все годы жизни на континенте. Зато с победоносным завоевателем не только оказался в дальнем родстве, но и якобы — по фантазии герцога Ангулемского, чтоб ему трижды пусто было, — состоял в свое время в забавном заговоре. Так что новости Джеймсу Хейлзу сообщали многократно, и, как ему казалось, с издевательской радостью. В общем, папское отродье выживало каледонского адмирала из собственных дома и города. Джордж Гордон, уже второй год бесценный, бессменный соратник в приграничных делах, выслушивал италийские новости с интересом, выспрашивал подробности. Запретить ему любопытствовать было и невежливо, и невозможно, так что Джеймс в какой-то особенно невеселый дождливый и не вполне трезвый час не выдержал и спросил, за каким келпи и всей дикой охотой Джорджу дался сын главного идолослужителя и сам сволочь каких свет не видывал? Гордон отставил кубок, повел острым носом, вытянул ноги к огню.

— Папа не только глава… того, что они, прости их Господь, называют Церковью, но и светский правитель. А у них та же беда, что и у нас. Нет никого, кто мог бы подчинить всех — но все боятся, что такой человек появится. Пока казалось, что победы папской армии — дело удачи и стечения обстоятельств,

крупные игроки не вмешивались. И прозевали захват Романьи. — Джордж сам зевнул и прикрыл глаза. — Но уж теперь-то все проснутся и кинутся играть в короля горы наоборот. Стащи сильнейшего вниз… Впрочем, в одном я людям Папы завидую.

— В чем?

— Они могут вешать разбойников, не дожидаясь сессии суда. Они могли. Ромский первосвященник считал своими земли от одного моря до другого, а тех, кто не подчинялся его власти, называл тиранами и напоминал, кто в доме хозяин. Как правило, посредством небольшой и приятной войны, а судьба пленных тиранов зависела от воли победителя. Джеймс представил себе победителя, с его каменной обледенелой рожей, вершащего судьбы тиранов, и в очередной раз позавидовал. А у нас же правосудие! У нас справедливость с милосердием! У нас ни одну горную и равнинную сволочь, как она ни нагреши, на стене не повесишь без церемоний!.. У нас наловишь по жалобам два подвала всякой зарвавшейся дряни — и сидишь, ждешь: то ли правосудие в гости наедет, то ли родня — пленников освобождать. Причем родне ближе и на подъем она легче. И, в отличие от правосудия, родня поторопится — тюремный воздух здоровью не способствует, да и для семьи бесчестье, что кто-то под замком сидит, будто воришка какой. Можно, конечно, не ловить. Можно на месте, на горячем деле пленных не брать или просто при встрече бить насмерть — и потом руками разводить: что поделаешь,

хотел арестовать, да не получилось, превратности сражения. Джордж до таких вещей большой охотник, но и злоупотреблять этим нельзя. Семьи, опять же, многочисленные, хорошо вооруженные, буйные — и даже самые лучшие Хозяева Рубежа держатся на том, что весь местный алфавит от Армстронгов и Барклаев до Троттеров и Вилкинсонов — по обе стороны границы — друг дружку готов терпеть меньше, чем каледонского Хозяина в Эрмитаже или Бакклю или альбийского — в Карлайле. А вот приди какому Хозяину странная мысль раз и навсегда навести на границе порядок…

Мелькнула короткая мысль — в Роме наверняка то же самое. Равновесие, маневры,

шаткие камни — споткнись о такой, и посадишь себе на голову оползень, ловчие ямы сговоров, колья ущемленных достоинств… Джеймс мрачно отмахнулся. Картинка ему не нравилась. Куда приятнее было представлять себе далекие теплые края под вечно чистым лазурным небом, легкие незаслуженные победы папского любимчика, простоту, прямоту, удобство укладов и обычаев. Чтобы жить в Каледонии, чтобы держать границу, распутывать местные узлы, ему всегда нужно было представлять себе что-то лучшее и недостижимое для него самого, но доступное другим. Белый город на семи холмах вполне годился, чтобы выжимать из себя злость — а без злости не получалось. Ничего без злости не получалось, и со злостью-то не очень выходило… Иногда он завидовал Джорджу. Очень редко. Для этого нужно было либо крепко устать, либо неприлично много выпить. А очнувшись, благодарить Бога за то, что тот подтолкнул Джорджа Гордона к обращению в истинную евангельскую веру — и тем лишил наследства. Много страшных вещей есть на свете, но Джордж со своим «сделать правильно любой ценой» в роли лорда канцлера…

— Какие новости из Дун-Эйдина? — спрашивает Джеймс. — Я про наши новости.

— Ее Величество скоро пригласит вас в столицу, — меланхолично пожимает плечами приятель. — К Рождеству, надо полагать.

Надо полагать, ему птичка напела, камушки настучали, ручьи прожурчали — вроде бы в последнюю неделю в округе новых людей не появлялось, письма не приходили,

записок никто не передавал. Так что милейший Джордж новость по облакам прочитал,

у дождя подслушал, и так далее. Есть у него такая чудесная манера: известиями не делиться, а ненароком, невзначай просовывать их, словно подметное письмо под дверь. Или пока прямо не спросишь… Впрочем, важных и срочных дел это не касается.

— Зачем? И что скажет на это Джеймс Стюарт, наш милостью Божьей, дьявольской и моей пока еще лорд протектор? В то, что он будет рад меня видеть, не поверю, хоть вся столица мне в том на распятии клянись.

— Прилюдно, вероятно, ничего не скажет. А Ее Величество, естественно, обеспокоена и огорчена той необъяснимой враждой, которую питают друг к другу ее верные подданные и слуги.

— Да уж, необъяснимой — верно сказано. — Не объясняться же в присутствии Ее Величества теми словами, которыми только и можно все объяснить. Хотя кто ж ее разберет, Марию нашу богоданную: то она у нас особа утонченная до прозрачности, то как выскажется… а все равно до Маб ей далеко. Ту цитируют по всему говорящему на языках человеческих миру, а остальным дикарям — переводят, чтобы внушить почтение. Но если королева спросит, например, «почему вы враждуете с Арраном», так ведь не миновать опалы — либо за неповиновение, либо за оскорбление. Или даже головы не сносить — учитывая суть и смысл точных, верных выражений, необходимых для правдивого ответа.

— Потому что младший Арран, Ваше Величество, есть жалкий, ничтожный и презренный…

— Про кур — это преувеличение, — пару минут спустя уточняет дотошный Джордж.

— Гипербола. — Дотошный и сравнительно образованный, по здешним-то меркам, Джордж…

— Это литота!

— Джеймс, вы нарушаете все приличия, — слегка улыбается бледными губами Гордон. Вечно у него вид какой-то малокровный… пока в хорошей драке не увидишь, даже веришь. — Вас и так считают чернокнижником, вы знаете?

— Да неужто? Джордж, а давайте откопаем того мерзавца, который… ну, вы помните? Тогда нас еще и в осквернении могил обвинят, и в подъеме покойников…

— Кажется, выпито было много. Или мало. Ровно столько, сколько не нужно, потому что сейчас от намерения до действия — меньше шага.

— В подъеме покойников справедливо можно было обвинить только Господа нашего

Иисуса. А нас — только в осквернении. — Джордж задумался. — Как хотите, Хейлз, а я против. Покойный, обсуждая ваши пристрастия, конечно, оскорбил вас — но вы спросили с него достаточно. Пусть лежит, где лежал. Тем более, что и закопали его не сразу. Только после того, как висячее — посмертно повешенное — назидание окружающим на случай, если кому-то еще захочется порассуждать о том, что слишком учеными бывают только содомиты, протухло окончательно и надоело самой оскорбленной стороне. Когда восточным ветром смрад стало заносить в окна, Джеймс пару дней крепился, а потом сказал — хватит, мол, и велел закопать. С тех пор жалел не реже раза в неделю.

— А пить с вашими покойниками, — заключил Джордж, — я отказываюсь. Даже младший Арран предпочтительнее, тем более, что с ним придется пить все равно.

— Это еще почему?

— Потому, — улыбается Джордж, — что просить вас об этом будет Ее Величество. А вот идею Ее Величеству подал мой отец.

Не откопанного в тот вечер покойника Джеймс потом вспоминал долго — вспоминал и жалел, что выпили мало. Выпили бы больше — откопали бы все-таки. Хоть какое-то да развлечение. Последний тихий вечер, опять же. Если бы знать заранее…

Замок Эрмитаж не засыпал никогда — но днем становилось тише, чем ночью. Днем можно было и спать: все скверное случалось по ночам. Все самое лучшее, от гостей до гонцов и погонь по свежему следу — тоже. Оттого хозяева ложились поздно и просыпались к полудню, если ничего не случалось. А вот нарочный из Дун Эйдина с посланием от королевы прибыл поутру. Как и предсказывал Гордон: повеление явиться в столицу к Рождеству Христову. Потому разбудили — и сквернее всего было, что запечатанный лично королевой пакет нельзя было взять и, заткнув под подушку, спать на нем дальше. Подобало спуститься и со всем почтением принять его — и промедления тут были нежелательны; Джеймс скатился с постели, словно поднятый по тревоге, и его уже ждали парадный камзол и нарядный алый плащ, и все формальности были соблюдены — по крайней мере, он надеялся на то. Потому что сам не проснулся даже поднявшись к себе после приема гонца и созерцая заспанного пророка. Тот по-совиному хлопал глазами из-под меховой опушки капюшона. Взглядом спросил — кивком получил ответ.

Джеймс с размаху бросился на кровать — доски скорбно заскрипели; схватился за невыносимо нывшую голову, зажмурился. Легче не стало. Свет из бойниц — в прошлом году их заложили, заузив вчетверо — пробирался под веки и шуршал там серым песком. Давил на лоб.

— И куда же мы поедем, когда у нас Вилкинсоны на той стороне? Тут же в наше отсутствие все разнесут… — Здесь, в главной спальне, всегда казалось — стены пятифутовой толщины глушат даже громкую речь. Или просто в горле пересохло. Неоспоримое достоинство этих стен — говорить можно о чем угодно, от двери не подслушают уже, — вечно. Хотя тут чужих нет. Чужие здесь не ходят. Только от ворот к подвалу и обратно, не выше. Под надзором замковой стражи, а ее Джеймс отбирал лично, там не забалуешь. Отбирал по себе: чтоб его самого остановить могли хотя бы вдвоем. И потом следил, чтобы не застаивались. Надежное место. Неуютное: торчит посреди пустоши серая глыба, всем ветрам нараспашку, вечно холодное, не протопишь, угля вдоволь не навозишься. Не за годы сложено, за века. Мы строили, альбийцы достраивали, потом опять мы. Чего ни коснись… сам каменный замок на месте деревянного — альбийский лорд Камберленд возвел, башни и боевую галерею — Джордж Дуглас, первый из Красных Дугласов; папаша изнутри заново отделал, после засилья кого ни попадя. Если бы можно было о каком-то месте сказать «дом» — сказал бы об этом…

— Джеймс, это ведь вы поедете. Я присмотрю.

— Почему вдруг? — удивился почти уже задремавший Джеймс. От слова «уезжать» мутило вдвое больше позволительного.

— Новости доходят и сюда, а отец не желает меня видеть. Я уважаю его волю и не собираюсь выяснять пределы его терпения. — Пределы чего? Терпения? Да два года назад лорд канцлер едва ли не прямо попросил Джеймса избавить семейство Гордон от совершенно лишнего сына. И чего ради — из-за расставания с католичеством! Тогда Хейлз думал, что старик спятил. За измену — еще понятное дело, хотя тоже перебор, что такое у нас клятвы, а кровь не вода; но за веру… и не в дьяволопоклонничество ведь! Тоже мне, терпение.

— Да полно вам. Отец вас отдал мне в подчинение и не станет со мной ссориться…

— Пока не увидит меня при дворе. — Даже с таким же треснутым колоколом в башке и голодными котами в глотке Джордж ухитрялся звучать иначе, не по-граничному.

Всегда так — в гуще драки, и когда в прошлом году был ранен во время погони и везли почти от самого Кершоупфута. Ни крепкого слова, ни жалобы — и голос один на любой случай. Джеймсу тогда казалось, что он бранится за двоих — и затыкаться нельзя, хотя от собственного сквернословия уже язык устал, а спутники злились, выслушивая пустопорожние проклятья и богохульства.

— При дворе вы будете со мной. Ничего с вашим папашей не случится, удар не хватит. Если уж от Мерея до сих пор не хватил…

— Мерей же не переходил в католичество. — Не переходил. И еще Джеймс Стюарт был не такой вот лягушкой мороженой, от которой все, начиная с родного отца, ждали поступков только по расчету, а потому и переход в истинную веру сочли не потребностью, а предательством.

— Если перейдет, я его лично обниму и поцелую! — Пообещал и сам передернулся. Почти. Лежа неудобно, а подниматься не хотелось. Хотелось лежать, не открывая глаз, придерживая голову, в которую словно ввинчивали майский шест со всеми лентами, и тянуть это подобие беседы до бесконечности.

— Но отец будет недоволен — с ним тогда придется что-то делать, а с Мереем нельзя, только против него. Потому что нельзя что-то делать с человеком, который ежепятиминутно меняет положение в пространстве, а политические пристрастия — вдвое чаще.

— Можно. У вас воображения не хватает. Прицепить ремни и рычаги — и крутить что-нибудь полезное. — Только не замок Эрмитаж, пожалуйста. Только не спальню,

только не кровать, не жаровни, не пустой бочонок на полу… а оно все крутится и кружится, словно карусельный круг на ярмарке.

— Тогда это не «с», это «из». Извлекать пользу можно из чего угодно. А «с» подразумевает отношения… Сказать ему, мол, зануда вы, Джордж — сочтет за похвалу, и уточнит: незаслуженную.

— Нет, пить с этим можно, я проверял. А в отношениях состоять нельзя. Хорошо, что я на нем не женился!

— Пить можно даже с вашим покойником, главное перед тем принять побольше.

— Кстати, зря мы этого не сделали.

— Ну, это у вас выпитое, закопанное или вырытое влияет на отношение к жизни…

— То есть? — Джеймс даже глаз открыл. Один. Левый.

— До третьей бутылки примиряет с ней, потом провоцирует вносить в жизнь перемены, потом… — Гордон прикусил губу, и смотрелся как-то непривычно.

— Нет уж, вы договаривайте! Просмоленные деревянные балки перекрещивались в темноте под сводом. Новые балки, в прошлом году поставленные. После победы на море появились деньги — равелин вот к западной части крепостной стены пристроили. Теперь осталось только пушки поставить — и совсем хорошо. Самый крепкий замок во всей Средней марке. Эрмитаж, сиречь «Приют отшельника» — и не суйтесь в наш приют, а то мало не покажется. Отшельники у нас большие, злобные, по утрам еще и зеленые и не исключено, что в чешуе.

— Ну как… запой переходит в дебош. — Точно. Ухмыляется. Издевается и ухмыляется.

— Джордж, не говорите мне, что мне спьяну лишнее мерещится — потому что я вас там же регулярно вижу.

— Да — и беда в том, что совершенно же не помогает… — меланхолично ответил номер второй, а ухмылку спрятать забыл, так что пришлось открыть оба глаза. Ну и чему тут верить, похмельной печали в голосе или неожиданно веселой физиономии?

— И вы каждый раз проверяете — не поможет ли? — Интересно, что я бы делал на его месте?

Ладно, он когда в истинную веру переходил, знал, что это даром не пройдет. Но чтобы вот так вот — чтобы из родного дома кубарем, чтобы земля из-под ног кувырком? Тут начнешь проверять, право слово. Не так как мы с ним, а по-настоящему, всерьез, чтобы света белого не видеть.

— Я каждый раз пытаюсь находиться в состоянии, из которого вас можно понимать… то есть, в совпадающем. Но в большую их часть я не могу попасть. Я, видимо, неспособен выпить достаточно.

— Да ну?! — Неспособен он. Ага. Я ж его за все это время под стол ни разу не уложил. А пробовал, пока не надоело. И еще буду пробовать, потому что обидно же.

— Джеймс, если бы вы пьяный встретились с собой трезвым, вы бы либо пить прекратили… либо трезветь. — Нет, ну что за зараза, спрашивается?

— Кто бы говорил, Джордж — я не знаю, как вы смотритесь в зеркало. Оно же вас отражать не рискует.

— Это потому что я с ним пил. Ему теперь стыдно. Оно себя неприлично вело.

— Вы мне это прекратите, Джордж, про чернокнижие мы вчера уже говорили! — Вот как пошутит, так мороз же по коже пробирает. Не понимает, наверное. Здесь не Орлеан, здесь в этом разве что Рутвены хоть как-то разбираются. Следом за Рутвенами вспомнилась Шарлотта, а за ней — ее муженек ненаглядный. Да что ж такое!..

— Да, действительно… нехорошо вовлекать бедное зеркало. Споим ведь. А оно одно на много миль вокруг. Но, знаете, если мы приучим зеркало просить налить ему еще — мы прославимся.

— И сможем наконец бросить эту чертову границу и выступать на ярмарках. Кстати, о Вилкинсонах… С Вилкинсонами получилось плохо или, наоборот, очень хорошо. Это с какой стороны смотреть. Полезли они с вечера компанией через речку: младший Роби Вилкинсон, кузен его Ноб, другой кузен Хэл, да с ними еще десяток ребят. Угнали стадо. У Эллиоттов, между прочим, угнали, само по себе смешно, если подумать.

Потому что вторых таких бандитов как Эллиотты на каледонской стороне границы еще поискать. Хотя найти можно, тех же Армстронгов взять. Или Скоттов. Про Хейлзов не будем, они не вторые, не первые, они единственные… И надо же им было на обратном пути на тех же Эллиоттов и налететь. На Джока из Парка. А тот, конечно, не в погоню за скотокрадами пошел, он и знать-то не знал еще, что у его родни что-то украли, а просто сам собирался на ту сторону ни за чем хорошим. Вышел шум, расклад был не в пользу Эллиоттов, да тут на шум наехал патруль, а с патрулем — они с Джорджем, как раз выбрались бдительность общую проверить. Вилкинсонов можно было и обменять и под это дело у альбийского Хранителя что-то выторговать, но у Джока человека убили, да и пастуха они приложили насмерть, да и сколько вообще можно… взяли на месте преступления,

закон позволяет. В общем, утопили всех в ближайшем пруду. Веревки еще тратить на всяких. С берега утопили — голову в воду и пошел луну глотать, пока не захлебнется — чтобы тела потом честь по чести родне отдать. А вот родня не оценила и счет, громко, на всю Границу, предъявлять стала не Богу, не закону, не Эллиоттам, а лично Джеймсу Хейлзу. И пообещала, что жизни убивцу и людям его больше не видать — ни днем, ни ночью.

На той стороне речки спрашивают: чем каледонский волкодав отличается от каледонского пони? И сами же отвечают: у волкодавов характер лучше. Это, конечно, все альбийская клевета, из зависти. Были бы плохи наши пони, они б их не крали. Мы ж про их коров слова дурного не скажем. Но и правду признать язык не отвалится: мелковаты лошадки. И мохнаты. И норов у них. А тому, кто додумался гибернийского волкодава с местной овчаркой скрестить, нужно бочку юшке пяха выставить, за изобретательность, а потом этой же бочке утопить — за все остальное. Всем хороши собачки получились — нюх как у волков, выносливость как у них же, живут дольше ирландских едва не вдвое, рост, сила, страха не знают вовсе… одна беда — характером сущие ангелы. Из десяти щенков на человека приучить едва одного удается. Но уж этот один своего веса серебром стоит. А теперь представьте, едете вы ночью, с вами таких собачек трое — и тут все три начинают хвосты поджимать и лошадям под брюхо забиться норовят… забыв, что туда не помещаются. Кони от происходящего тоже не в восторге. Не так, как почуяв волка или чужую кавалькаду, иначе. Просто им вдруг по тропе идти не хочется, вот не хочется, и все тут. Не паника, не упрямство даже. Хороший конь всегда знает, куда не надо, и дурак тот всадник, что будет его понуждать. Въедет на тот свет много раньше, чем отпущено — и повезет еще, если самоубийцей считать не станут. Засада?.. Для засады место нелепое, плоское, путаным мелким ручьем изрезанное, дно у ручья галечное. Не подберешься, не затаишься — по воде каждый звук далеко летит, звонко, да и видно хорошо: трава, камни, прогалины инеем покрыты. Дураков, конечно, не жнут, не сеют — но на границе все дураки, способные здесь устроить ловушку, уже давно перебиты; и у волкодавов они вызывают аппетит, а не полную тихую панику. Не были бы выучены, подвывали бы. Если бы местность похуже, решил бы, что сель идет или еще какая напасть из тех, что звери как-то чуют, а люди — нет. Так неоткуда. Джеймс руку поднял: всем остановиться, лошадей не мучить. Времени с запасом,

подождем сколько-то — либо неприятность себя означит, либо у животных пройдет. А если ни то, ни другое — так в объезд возьмем. Лишние полчаса дороги того не стоят. Разведать и на своих двоих можно, даже лучше — и только собрался взять с собой пару человек, а Джорджа оставить тут за старшего, как он уже спешился и кивком приглашает. И улыбается слегка, как будто знает, что там такое, и рукой показывает — нет, никого не нужно с собой звать, нет опасности. Дорогу в темноте выбирает, словно на берегах этого ручья провел все детство, направление держит как намагниченная булавка в кружке воды. Молчит, жестом показывает — не шуми. Дошли до края деревьев, присели за стволом, Джордж понизу рукой повел — смотри. На ручей, на дальнюю сторону. В воде движение, свечение… что ж там такое большое-то… отражение в воде. А большое — на берегу, с той стороны, под рябиной. Лошади, серые, три, и трое… нет, «людей» мы говорить не будем, без Джорджа знаем, кого в наших краях через текучую воду увидеть можно. Скажем иначе — три дамы. Без всяких спутников. Холодной декабрьской ночью.

Загрузка...