Увольнение Билла Хьюстона на берег в Гонолулу началось с утренней вахты, слишком рано для человека, у которого есть лишние деньги: в довершение всего, во флоте пожелали лишить его каких-либо ночных развлечений. Челночным автобусом от морского вокзала через голые поля базы ВВС и город добрался он до Вайкики-бич, поблуждал понуро среди больших отелей, сел прямо на песок в своих джинсах «Левис», расстёгнутой гавайской рубашке и невероятно чистых туфлях – белых, из натуральной оленьей кожи с красными резиновыми подошвами, – поел у киоска жареной свинины на деревянном шампуре, городским автобусом доехал до Ричардс-стрит, застолбил койку в отделении ИМКА[41] и с часа дня начал пьянствовать по прибрежным барам.
Вначале Билл испробовал заведение с кондиционером, которое облюбовали молодые офицеры, – сидел там в одиночку за столиком, покуривал «Лаки Страйк» и попивал «Лаки Лагер». От этого он почувствовал себя везучим. Когда набралось достаточно мелочи, позвонил домой на материк и поболтал с братом Джеймсом.
Это лишь усугубило его подавленность. Брат Джеймс оказался дураком. Брат Джеймс собирался загреметь в армейку, как и он сам.
Билл укрылся в клубе «Большой бурун» и там обменялся бутылками с двумя ребятами слегка старше него самого; один из них, по имени Кинни, недавно присоединился к команде на корабле Хьюстона – судне военно-морской транспортной службы США «Боннерс-Ферри», танкере класса Т-2; личный состав корабля комплектовался в основном гражданскими – к ним этот Кинни и принадлежал. Правда, он не просто вальсировал себе на борту, совершая тропический круиз. Он уже довольно долго провёл во флоте, и всё это время перебирался с судна на судно и не имел настоящего жилища на суше. Кинни успел снюхаться с каким-то пляжным босяком (в буквальном смысле – обуви на нём не было), который, похоже, был чем-то крепко обдолбан. Босяк заказал на их столик два кувшина пива подряд и через некоторое время сообщил, что до отправки домой по досрочному увольнению он, дескать, служил в Третьей дивизии морской пехоты США во Вьетнаме.
– Да, детка, – похвастался босяк. – Я и справочку себе выкроил!
– Это с чего бы?
– С чего бы? Да с того, что я психически больной.
– Да с тобой вроде всё в порядке.
– А если пивка нам проставишь, то будет вообще полный порядок, – сказал Кинни.
– Не вопрос. Мне ж пенсия полагается по инвалидности. Два сорок два в год. Могу сколько хошь «Хэмса» выжрать, если только буду жить на пляже, как здешние моуки, и жрать то же самое, что они жрут.
– А что они жрут? И что за моуки такие?
– У нас тут есть моуки, а есть хаули. Мы вот – хаули. А моуки – это аборигены местные, мать их за ногу. Что жрут? А всё что хошь, лишь бы по дешману. Потом ещё есть хуева туча япошек всяких да китаёзов, их-то вы уже, поди, заметили. Эти по разряду гуков проходят. Знаете, почему у гуков жратва такая вонючая? Да потому что жарят они её прямо вместе с крысиным говном, тараканами и вообще со всем, что там в ихний рис попало. Им всё это побоку. Спросишь их, с хера ли у вас тут такая вонь стоит, так ведь они даже и в толк не возьмут, о чём речь-то вообще. Да, я-то всякого навидался, – продолжал босяк. – У себя там гуки носят эти свои ржачные шляпы соломенные, видали, поди, – островерхие такие? Девка, скажем, на велике едет, так ты хватанёшь её за шляпу, когда мимо проходишь, – ну и чуть ли не отрывается тогда у ней башка-то, потому как шляпа-то верёвочкой привязана! Сдёргиваешь её прямо с велика, чувак, тут она так и ёбнется прямо в грязь. Видал я как-то раз одну, так она вся покорёженная была, чуваки. Шею ей верёвкой-то перерезало. Дохлая она была, вот что.
Билл Хьюстон совсем запутался:
– Что? Где?
– Где? Да в Южном Вьетнаме, чувак, в Бьенхоа[42]. Практически в самом центре города.
– Ну это вообще пиздец, чувак.
– Да? Не, пиздец – это когда какая-нибудь из этих тёлочек бросает тебе на колени гранату, потому как ты, чувак, позволил ей рядом с тобой на дороге встать. Они ведь правила-то знают. Знают, что дистанцию соблюдать нужно. Которые дистанцию не соблюдают, у тех, верно, и граната при себе имеется.
Хьюстон и Кинни хранили молчание. У них просто не было в запасе никаких сопоставимых тем. Парень допил своё пиво. В один миг они даже почти заснули. По-прежнему никто не продолжал разговор, но босяк всё-таки сказал, как бы отвечая кому-то на что-то:
– Это всё херня. Вот я-то всякого навидался…
– Давайте-ка ещё по пивку, – предложил Кинни. – Не твоя ли очередь проставляться?
Босяк, кажется, не помнил, кто там что купил. К столику несли всё новые и новые кувшины.
Джеймс Хьюстон вернулся домой после последнего дня третьего года обучения в старшей школе. Выпрыгнул из автобуса, улюлюкая и показывая водителю средний палец.
Мать уехала на работу на попутке и оставила грузовик на въезде в гараж, как он и попросил. Младший брат Беррис стоял на дороге, ковырялся пальцем в ухе и вглядывался в дуло игрушечного пистолета с пистонами, раз за разом нажимая на спуск.
– Глаза-то побереги, Беррис. Слыхал я, одному пацану искра в глаз попала, так его в больницу увезли.
– А из чего пистоны делают?
– Из пороха.
– Чего-о-о? Из по-о-ороха?!
В доме зазвонил телефон.
– Мне не велели отвечать, – сказал Беррис.
– Телефон-то что, опять включился?
– Не знаю.
– Ну так он же звонит, нет?
– Да ладно!
– Ну вот, теперь перестал, дурошлёп ты этакий.
– Да я бы не смог ответить никак. Всё равно звук такой, как будто на том конце жуки какие-то в трубку говорят. Уж точно не люди.
– Ох и угарный же ты кадр, – сказал Джеймс и вошёл в дом, где было душно и чуть-чуть пованивало мусором. Мать отказывалась включать испарительный охладитель, если только температура не переваливала за тридцать семь.
Джеймс принёс с собой из школы множество бумаг, домашних заданий, табель успеваемости, ведомости об окончании учебного года. Их он запихнул в мусорное ведро под раковиной.
Снова зазвонил телефон: это был брат, Билл-младший.
– Чё, небось жарко там у вас, в Финиксе?
– Почти под тридцать семь, ага.
– Здесь тоже жарко. Я бы сказал – знойно.
– Откуда звонишь-то?
– Гонолулу, Гавайи. Час назад стоял на Вайкики-бич.
– Гонолулу?
– А то.
– Видел уже гавайских танцовщиц?
– Видел парочку шлюх, только и всего. Но готов поспорить, они и станцевать могут.
– Да уж по-любому!
– А ты будто много об этом знаешь!
– Я-то? Ничего я не знаю, – сказал Джеймс. – Так, говорю просто, чтобы не молчать.
– Чёрт возьми, хотел бы я уже вернуться в старую-добрую Аризону.
– Ну так не я же из нас двоих на сверхсрочную записался!
– На пустыню-то я в любом виде согласен. У вас-то там всё по-чесноку, уж раз жара, так жара, верно? Сухая и жгучая. А здесь всё такое влажное и кашеобразное, да уж какое есть. Вот представь, парень, случалось тебе поднимать крышку над котлом кипящих помоев? Вот так оно и ощущается, когда выходишь на улицу в тутошних краях.
– Так чего, – сказал Джеймс, – что ещё там у тебя происходит?
– Слушай, а тебе вообще лет-то сколько?
– Да мне-то семнадцать уже совсем скоро.
– Что делать-то думаешь?
– Что делать думаю? Не знаю.
– Школу-то закончил?
– Не знаю.
– В смысле – не знаешь? Ты ведь выпустился?
– Чтобы выпуститься, мне ещё год нужен.
– И нечего больше делать, кроме как выпускаться, так ведь?
– Ну, я-то других вариантов не вижу. Ну или я вот подумывал насчёт армии, может быть.
– А чё не во флот?
– Нет уж, прости, братан, во флоте гомосеков многовато.
– Ты, братан, больно уж хитрожопый. Тогда тебе лучше в армейку. Потому что в том роде войск, где я сейчас служу, ты только и будешь, что каждый день люлей огребать.
Джеймс смолк в недоумении. Похоже было, будто на той стороне провода с ним говорит какой-то чужой человек. В беседу вмешался телефонный оператор, и Биллу пришлось вбросить ещё монет. Джеймс сказал:
– Ты там в каком-то баре или что?
– Ага, в баре. Я в баре в Гонолулу, на Гавайях.
– Ладно, думаю, это…
Он не знал, что это такое.
– Да. Бывал я и на Филиппинах, и в Гонконге, и в Гонолулу – ну-ка, где ещё, уже и не помню, – и так скажу: тропики – это ни фига не тропический рай. Тут полным-полно гнили – насекомых, пота, вони, не знаю, чего ещё. А тропические фрукты, которые ты тут видишь, все в основном гнилые. Валяются раздавленные на улице.
Джеймс пробормотал:
– Короче… Здорово, что ты позвонил.
– Ага. Лады, – сказал Билл. – Лады. Эй, ты мамке скажи, что я звонил, ладно? Скажи, что я приветы ей передавал.
– Лады.
– Лады… Передай, что я её люблю.
– Лады. Ну, до скорого.
– Эй! Эй! Джеймс!
– Да?
– Ты ещё там?
– Я ещё тут.
– Иди-ка в морпехи, браток.
– Да ну, морская пехота – переоценённые войска.
– Морпехам кортики выдают.
– Морпехи – это так-то флот, – возразил Джеймс, – в смысле, часть флота.
– Ага… ну…
– Ну…
– Ладно, вообще-то кортики только у офицеров, – заметил Билл-младший.
– Ага…
– Ладно, пойду, что ли, тёлочку себе сниму, – сказал брат. – Ты тоже сходи перепихнись! – И повесил трубку.
– Да что ты понимаешь! – усмехнулся Джеймс.
Джеймс порылся в кухонных ящиках и откопал полпачки ментоловых сигарет «Сейлем», которые курила мать. Перед тем, как он вышел за дверь, телефон опять зазвонил – на проводе вновь оказался Билл-младший.
– Это снова ты?
– Ну, с утра был я, да.
– Чё там ещё?
– Передавай от меня привет горе Саут-Маунтин.
– Саут-Маунтин от нас больше не виден. Теперь у нас вид на Папаго-Баттс.
– С востока?
– Мы живём на Ист-Макдауэлл-роуд.
– Ист-Макдауэлл-роуд?
– Ну а чё, по-моему, зашибись!
– Да это ж посреди пустыни!
– Мать на коневодческой ферме работает.
– Да ну нафиг!
– Она в лошадях ещё с детства шарит.
– Смотри, как бы тебя там ядозуб не цапнул.
– Там от солнца негде укрыться, а так нормалёк. Мы там прямо рядом с резервацией Пима.
– А ты сейчас, значит, в школе.
– Какое-то время ходил в Пало-Верде, где-то наверно, с октября.
– Пало-Верде?
– Ага.
– Пало-Верде?
– Ну да.
– Когда мы жили над Саут-Сентрал, наша школа, было дело, играла с Пало-Верде – то ли в баскетбол, то ли в футбол, то ли ещё во что-то. Как наша школа тогда называлась-то?
– Я в началку ходил. Начальная школа Карсона.
– Да ну на фиг. Никак название своей собственной старшей школы не вспомню – а ведь ходил в неё когда-то!
– Да ладно, по-моему, всё зашибись!
– Во Флоренсе бываешь хоть иногда?
– Не-а.
– А с батей хоть иногда видишься?
– Не-а, – сказал Джеймс. – Да он так-то мне и не батя.
– Ладно, ты там не нарывайся на неприятности. Учись на его примере.
– Не следую я никакому его примеру. Я вообще на его пример не гляжу.
– Лады, – сказал Билл-младший, – короче…
– Короче. Да. Ты прям правда на Вайкики-бич?
– Ну вообще-то нет. Не прямо сейчас.
– Мы вот прямо на перекрёстке Пятьдесят второй улицы и Ист-Макдауэлл-роуд. У них тут зоопарк рядом есть.
– Что?
– Ага, небольшой такой зоопарк.
– Эй, передай там мамке кое-что – когда она домой-то будет?
– Позже. Через пару часов.
– Может, я уже ей звякну. Хочу рассказать ей кое о чём. Тут у меня на корабле двое ребят с Оклахомы, так вот, короче, знаешь, что они оба сказали? Сказали – я, мол, говорю, будто бы я родом из Оклахомы. Я и говорю: «А вот и нет, сэр, никогда там не был – но родня у меня оттуда». Скажешь это мамке, лады?
– Будет сделано.
– Скажи ей, что она, видать, зачала меня в Оклахоме, а уж я появился на свет таким, будто я оттуда.
– Окей.
– «О-кей» – это ведь сокращённо, а полностью – «Оклахома»!
– Да ну на фиг, – не поверил Джеймс.
– А то ж. По-моему, зашибись, не?
– Окей.
– Лады. До скорого.
Они повесили трубки.
Нализался в дрова, подумал Джеймс. Видимо, такой же алкаш, как его папаша.
Вошёл Беррис со своим пистолетом на пистонах в одной руке и фруктовым мороженым «Попсикл» на палочке в другой, в одних шортах, похожий на маленького патрульного полицейского:
– По-моему, мне искра в глаз попала.
Джеймс сказал:
– Мне идти надо.
– Похоже, как будто мне искра в глаз попала?
– Нет. Заткнись, мелкий, чего ты как невменько?
– Можно, я в кузове грузовика поеду?
– Если только не хочешь вывалиться и убиться.
Джеймс сходил в душ и переоделся, и ровно когда он уже выходил, телефон опять затрезвонил. Снова брат.
– Алё… Джеймс?
– Да.
– Алё… Джеймс!
– Да.
– Эй! Эй! Эй…
Джеймс повесил трубку и вышел из дома.
Подобрал Шарлотту, потом – Ролло, а потом – девчонку, которая нравилась Ролло и которую звали Стиви (а полностью – Стефани) Дейл, и они выехали из города к горам Макдауэлл – там, как они слышали, намечалась тусовка, какая-то необузданная вечеринка на свежем воздухе, где можно будет отдохнуть от родительского надзора, предположительно, в стороне от дороги и вообще от всего, прямо посреди пустыни; однако если такой междусобойчик действительно где-то происходил, он затерялся в путанице пересохших ручьёв, так что они вырулили обратно на шоссе, сели в кузове пикапа и стали пить пиво.
– А похолоднее взять было нельзя? – спросил Джеймс.
– Я его из морозильника в сарае стыбзил, – ответил Ролло.
– Тусовку на свой выпускной – и ту найти не можем, – проворчал Джеймс.
– Так это и не выпускной, – сказала Шарлотта.
– А что тогда?
– Последний день школы. Я школу не заканчиваю. Ты, что ли, заканчиваешь?
– У меня только пиво заканчивается, – заметил Джеймс.
– Я, по ходу, никогда школу не закончу, – заявила Шарлотта. – Да и пофигу.
Ролло сказал:
– Ага, похуй-пляшем, руками машем. – Все рассмеялись его похабной фразочке, а он добавил: – Мы ж сельские ребята.
– Да не, какое там, – возразил Джеймс.
– Твоя мать работает на лошадиной ферме. Мой батя занимается орошением. А за домом у меня, чтоб ты знал, братан, стоит огромный-преогромный сарай.
– Здесь, за городом, куда приятнее, – заговорила Стиви. – Копов нету.
– Это правда, – согласился Джеймс, – никто до тебя тут не докопается.
– Только не забывай о змеях.
– Особенно о той змее, что у меня в штанах, – сказал Ролло, и девушки завизжали и засмеялись.
Джеймс был разочарован: когда обе девушки прыснули, пиво хлынуло через нос почему-то именно у Шарлотты. Стиви была младше, ещё только девятиклассница, но казалась проще и не такой взвинченной. Держала спину прямо и соблазнительно курила. И что он забыл с этой Шарлоттой? Вообще-то ему нравилась Стиви.
Он высадил Ролло, а потом довёз Шарлотту до дома. Получалось, что Стиви всё ещё вроде как остаётся в грузовике. Он позаботился о том, чтобы ссадить Шарлотту первой.
Поцеловал на прощание, пока они стояли у неё перед домом. Она обвила ему руками шею и прильнула к нему, вяло чмокнув влажными губами. Джеймс держал её без особых усилий, одной левой рукой, в то время как правая свободно висела. Вышел Шарлоттин старший брат (у него сегодня был выходной) – и уставился на них из дверей. «Закрой дверь или выруби чёртов вентилятор, дурила!» – крикнула изнутри её мать.
В грузовике Джеймс спросил у Стиви:
– Тебе домой?
– Да не то чтобы, – ответила она, – в принципе, нет.
– Хочешь, прокатимся?
– Конечно. Было бы прикольно.
Они остановились ровно там же, где были час назад с остальной компанией, сели, смотрели на невысокие горы и слушали радио.
– Какие планы на лето? – спросила Стиви.
– Ожидаю знака свыше.
– Значит, никаких, – сказала она.
– Чего никаких?
– Планов.
– Я вот не знаю, стоит ли поставить себе целью просто найти подработку на лето или отыскать что-нибудь существенное и постоянное – только бы не возвращаться в школу.
– Думаешь бросить учёбу?
– Думал записаться на военную службу, как батя.
Она никак не отреагировала на эту мысль. Положила кончик пальца на приборную доску и стала возить им взад-вперёд.
Джеймс исчерпал запас красноречия. В шее ощущалось такое напряжение, что он сомневался, удастся ли повернуть голову. На ум не шло никаких тем для разговора.
Он всё хотел, чтобы она сказала что-нибудь про Шарлотту. Но девушка только спросила:
– А ты чего это такой надутый?
– Да блин…
– Ну чего?
– По-моему, нам с Шарлоттой пора расстаться. Вот прям реально пора.
– Ага… Я бы сказала, она, наверно, чувствует, что так скоро и будет.
– Реально? Чувствует?
– Просто ты от неё не тащишься, Джеймс, вот ни чуточки.
– А это прям видно, да?
– Вокруг тебя как будто туча, из которой льёт дождь.
– Что, и вот сейчас, в эту минуту – тоже?
– Что?
– Ну сейчас же на меня ничего не капает, нет?
– Нет. – Она улыбалась, она сияла, будто солнце. – А ты что, правда служить пойдёшь?
– Ну а то. В армию или в морскую пехоту. Кажется, ты не против, если я тебя сейчас поцелую, не?
Она засмеялась:
– А ты забавный.
Он надолго приник к ней губами, а потом она сказала:
– Вот что мне в тебе нравится. Ты такой забавный, когда радуешься. А ещё симпатичный – это тоже кое-что. – И они ещё немного поцеловались, пока по радио не началась реклама и он не завозился с ручкой настройки.
– Хммм, – протянула она.
– Что такое, Стиви?
– Пытаюсь понять: целуется этот мужчина как военный – или как морской пехотинец? Хммм, – промычала она, целуя его. Наконец отстранилась. – Может быть, как лётчик?
Он поцеловал её и нежно-нежно коснулся её рук, её щёк, её шеи. Он знал, что не стоит сразу лезть руками туда, куда так хотелось.
– У меня ещё одно тёплое пиво осталось, – предложил он.
– Пей. Я не хочу.
Джеймс сел напротив водительской двери, а она – напротив своей. Он был рад, что солнце садится, – не надо было париться о том, как он выглядит. Иногда он не был уверен, что у него на лице есть хоть какое-то осмысленное выражение.
Теперь ему приспичило рыгнуть. Джеймс просто взял и без всякого стеснения дал волю отрыжке, после чего воскликнул:
– Привет от желудка!
Стиви полюбопытствовала:
– А твой папа в тюрьме, правда?
– Это с чего ты это взяла?
– А что, нет?
– Не, это скорее про моего отчима, – сказал Джеймс. – Вообще он просто чувак какой-то левый. В том, что он в нашей жизни вообще появился, мамка моя виновата, не я.
– А твой настоящий папа служит в армии, да?
Джеймс облокотился руками на руль и опёрся на них подбородком, глядя наружу… Так, теперь ей вдруг взбрело в голову, что они должны выложить друг другу самые грязные тайны.
Он вышел, завернул за кустик и отлил. Солнце закатилось за гору Верблюжий Горб на юго-западе. Небо над головой ещё было чисто-голубым, а затем у горизонта окрасилось немного другим оттенком, таким розовато-жёлтым, который исчезал, если внимательно приглядеться.
Сидя вновь в грузовике рядом с ней, он объявил:
– Ну что ж, я только что принял решение: запишусь в сухопутные войска.
– Реально? В сухопутные войска, да?
– Ну а то.
– А что потом? Получишь какую-то специализацию?
– Собираюсь ехать во Вьетнам.
– А там что?
– А там замочу дохуя людишек.
– Боже, – воскликнула она. – Ты сейчас не с парнями, знаешь ли. Я вообще-то девушка.
– Виноват, мэм!
Стиви положила ладонь ему на шею и ласково погладила пальцами по волосам. Он выпрямил спину, чтобы она прекратила.
– Какие ужасные вещи ты говоришь, Джеймс.
– Что?
– То, что ты сказал.
– Да вырвалось просто. Я не хотел… то есть не имел в виду ничего такого.
– Тогда не говори так.
– Ну блин… Ты правда думаешь, что я такой злой?
– У каждого есть тёмная сторона. Просто не надо её подпитывать, пока не разрослась.
Они снова поцеловались.
– Ладно, проехали, – сказал он, – чего тебе сейчас хочется?
– Чего… Не знаю. У нас есть бензин?
– Ну а то.
Его взволновало то, что она сказала «у нас».
– Давай покружим по району и посмотрим, что вообще происходит.
– Давай тогда выберем дорогу подлиннее.
Это значило, что он сможет серьёзно к ней подкатить.
– Ладно.
Это значило, что она не возражает.
Уже в темноте Джеймс остановился перед домом, и тогда же с работы вернулась мать на «шевике» Тома Муни с откидным верхом – она смотрела в окно с пассажирского сидения: рот у матери был рассеянно приоткрыт, лицо скрывалось под потрёпанной соломенной шляпой, а шею защищала бандана. Муни помахал Джеймсу, и Джеймс уронил окурок на землю, притоптал каблуком и помахал в ответ. К этому времени «шевик» уже уехал.
Мать так и вошла домой, не сказав сыну ни слова – это молчание было необычно, но очень его обрадовало.
Длилось оно, пока он не последовал за ней на кухню.
– Если думаешь, будто я не умоталась на этой ферме, так подойди потрогай, как вот тут на руке мышца дёргается. Достанет у меня сил разогреть банку супа, так ты лучше поешь. Не заставляй меня суетиться, сядь себе да о чём-нибудь помечтай. – Она включила на кухне свет и встала под лампой, маленькая и выдохшаяся. – У меня палка колбасы есть и помидорчиков тоже вот немного. Бутерброд хочешь? Садись, приготовлю нам супа и бутербродов. А где Беррис?
– Кто?
– Сейчас объявится. Он же у нас вечно голодный. Я пока донашивала его до срока, вес потеряла. В начале весила сто девятнадцать фунтов, а на девятом месяце похудела до ста одиннадцати[43]. Кормился он на мне изнутри-то. – Утирая лицо, она вымазала его грязью с ладони.
– Мам, ты руки-то хоть мой перед готовкой.
– О, господи, – вздохнула она. – Вот дела-то, настолько умоталась, что аж себя не помню. Так, открой мне банку, сыночка.
Они сели есть арахисовую пасту, варенье и суп «Кэмпбелл» прямо из банки.
– Давай-ка я помидорчик разрежу.
– Я только что поел. Мне уже не хочется.
– Овощи надо кушать, овощи – они полезные.
– Так вон в супе овощи есть. Он ведь и называется «Суп овощной».
– Ты не убегай. Я поговорить с тобой хочу. Когда у тебя летние каникулы начинаются?
– Сегодня был последний день уроков.
– Так приходи тогда работать на ферме.
– Ну не знаю.
– Не знает он, ты смотри! Как денюжки тратить, так всё он знает, а как заработать хоть чего-нибудь, так не знает он, ишь какой!
– Я подумывал про военную службу. Может, в армию пойду.
– Когда? Сейчас?
– Мне уже семнадцать.
– Семнадцать лет – ума нет.
– Биллу-младшему тоже семнадцать было. Ты за него подписалась.
– Полагаю, это ему не во вред пошло.
– Он, кстати, звонил сегодня.
– Звонил? Что рассказывал?
– Ничего особенного. Он в Гонолулу.
– Ни разу от него ни гроша не видела. Правда, не то чтобы я хоть раз об этом просила.
– Если попаду в армию, буду присылать тебе понемногу.
– Ну, разок-другой он отправлял кое-какие денюжки. Не регулярно. Но в последнее время – нет. А попросить я у него не могу – гордыня душит.
– Каждый расчётный день буду присылать понемногу. Клянусь, – пообещал Джеймс.
– Это ты уж сам решай.
– Так, значит, ты за меня подпишешься?
Она не ответила. Джеймс взял вилку и отправил в рот дольку помидора.
– Ты мне отправляй конверт каждый месяц, а я буду в нём деньги назад посылать.
– А с вербовщиками-то ты уже говорил?
– Поговорю.
– Когда?
– Поговорю.
– Когда поговоришь-то?
– В понедельник.
– Если в понедельник к вечеру у тебя будут документы и ты сможешь указать мне веские причины для службы, то я, может, и подпишусь. Но если ты только мечтаешь, тогда во вторник лучше просыпайся да езжай вместе со мной на ферму. Телефон у нас снова на линии, а за квартиру дай-то бог, чтобы было чем заплатить. Где же Беррис?
– Придёт, как проголодается.
– Он у нас вечно голодный, – вздохнула мать и принялась по второму разу твердить всё то же самое, потому что не говорить обо всём об этом она просто не могла.
Мать не умела молчать. Всё время читала Библию. Она была слишком старой, чтобы быть его матерью, слишком уставшей от жизни и слишком недалёкой.
Билл Хьюстон удовлетворённо смаковал пиво, но с определённого момента оно перестало лезть ему в горло. Эта забегаловка, по всей видимости, стояла фасадом к западу, потому что через открытую дверь помещение заливало светом жгучее солнце.
Кондиционер тут отсутствовал, но в заведениях, в которых он пил, это было делом привычным. Кабак как кабак, что уж тут.
Он вернулся из туалета, а Кинни всё допытывался у пляжного босяка:
– Так что ты там натворил-то? Ну-ка признавайся как на духу!
– Ничего. Да забей ты.
Билл Хьюстон сел и сказал:
– Ничего против вас, парни, не имею. Только есть у меня младший братишка – так вот он хочет пойти в морпехи.
Бывший морпех был уже пьян.
– Ну это всё фигня. Вот я-то всякого навидался.
– Говорит, дескать, сделал там чего-то с какой-то бабой, – объяснил Кинни.
– Где? – не понял Хьюстон.
– Да во Вьетнаме, чтоб его, – сказал Кинни. – Ты чем слушаешь-то?
– Я-то всякого навидался, – повторил парень. – Там как оно всё было-то: они, значит, бабу эту держали, а этот чувак взял да пилотку-то ей и вырезал. И вот такая хуйня там всю дорогу творится.
– Твою ж душу! Без балды?
– Да я и сам такое делал.
– Так это ты делал?
– Ну я ж там был.
Хьюстон сказал:
– То есть ты прям реально… – повторить за бывшим морпехом не поворачивался язык, – реально это сделал?
Кинни сказал:
– Ты пилотку у какой-то сучки вырезал?
– Ну я прямо там был, когда всё случилось. Совсем рядом, прям вот в той же – ну, это, почти в той же деревне.
– Это были твои ребята? Твоё подразделение? Кто-то из твоего взвода?
– Не, не наши. Это какие-то парни из Кореи, корейское подразделение какое-то. Эти засранцы ваще без тормозов.
– Так, теперь заткнись нахер, – велел Кинни, – и выкладывай нам, что ты натворил.
– Ну, там ваще много всякой нездоровой хуйни происходит, – ответил парень.
– Да ты балабол. В морской пехоте США никогда такого не допустили бы. Ё-моё, какой же ты балабол.
Парень вскинул руки, как арестант:
– Эй, ну ты чё, чувак, – заради чего такой кипиш?
– Просто скажи мне, что ты резал живую бабу, тогда признаю, что ты не балабол.
Бармен крикнул:
– Эй ты! Я с тобой уже говорил! На проблемы нарываешься? По морде захотелось?
Это был крупный толстый гаваец без рубашки.
– Вот это как раз и есть моук, – пояснил их собутыльник, когда бармен швырнул на пол тряпку и подошёл к ним.
– Я ж тебе сказал отсюда выметаться.
– Так то вчера.
– Я говорил тебе выметаться отсюда с этим твоим гнилым базаром. Это значит, что я не хочу тебя здесь видеть – ни вчера, ни сегодня, ни завтра.
– Э, я ж тут с пивом сижу.
– Забирай с собой, мне насрать.
Кинни встал:
– Давайте-ка съебём по-хорошему из этого сраного шалмана. – Он сунул руку за пазуху и потянулся к ремню.
– Так, если ты там за волыной полез, так ты у меня сядешь, если я тебя сразу не прикончу.
– Меня в жаркий день выбесить легче лёгкого.
– Катитесь отсюда, вы трое.
– Ты нарываешься или как?
Молодой босяк разразился безумным смехом и отскочил к двери, покачивая руками, будто обезьяна.
Хьюстон тоже поспешил к выходу, бормоча: «Давай, давай, давай!» Он ничуть не сомневался, что и впрямь заметил у Кинни за поясом рукоять пистолета.
– Видите – вот это и есть моук, – сказал босяк. – Они всегда такие все из себя чёткие да дерзкие. А как возьмешь над ними верх, так сразу нюни распустят, как младенцы.
Они взяли по бутылке вина «Мэд-Дог 20/20» на брата у бакалейщика, который, правда, потребовал у них купить на закуску три буханки белого хлеба «Вандербред», но сделка всё равно получилась выгодная. Немного хлеба съели, а остаток швырнули паре собак. Вскоре они вышли, пьяные, окружённые стаей голодных дворняг, к ослепительно-белой полосе песка, о который разбивала синие пенистые волны чёрная морская вода.
Какой-то человек остановил рядом с ними автомобиль – белый, официального вида «Форд Гэлакси» – и опустил оконное стекло. Это был адмирал в форме.
– Ну что, орлы, я гляжу, вы тут отрываетесь не по-детски?
– Так точно, сэр! – гаркнул Кинни и отсалютовал, приложив средний палец к брови.
– От души надеюсь, что так и есть, – сказал адмирал. – Потому что тяжёлые времена наступают для мудачья вроде вас. – Он захлопнул окно и укатил.
Остаток дня они провели, попивая вино на пляже. Кинни привалился спиной к пальмовому стволу. Босяк распластался на спине, а бутылка держалась в равновесии у него на груди.
Хьюстон снял туфли и носки, чтобы чувствовать, как песок образует холмики под выемками ступней. Ощутил, как сердце воспаряет ввысь. В этот миг он понял, что значит фраза про «тропический рай».
Он сказал товарищам:
– Я вот что думаю, в смысле, насчёт этих моуков. По-моему, они в родстве с индейцами, которые живут вокруг моего родного города. И не только с индейцами, но ещё и с индийцами – ну, которые из Индии, – да и вообще со всеми другими людьми такого пошиба, которые приходят на ум, у которых в крови есть что-то восточное, и вот почему, по-моему, по факту все люди на этой земле чем-то да похожи. И вот поэтому-то я и против войны… – помахал он своим «Мэд-Догом». – Вот поэтому-то я и пацифист.
Было чудесно стоять на пляже перед такой аудиторией, жестикулировать полугаллонной бутылкой вина и нести несусветную чушь.
Впрочем, Кинни вытворял нечто возмутительное. С осовелым выражением на лице он наклонил свою бутылку над блестящими чёрными туфлями и наблюдал, как вино капает на носки. Бросил несколько щепоток песка в направлении босяка, посыпал ему на грудь, на лицо, на рот. Тот смахнул песок и притворился, будто не понимает, откуда это на него вдруг посыпалось.
Кинни предложил завалиться всей компанией домой к какому-то своему приятелю.
– Познакомить тебя хочу с этим парнем, – сказал он босяку, – а там уже и с балабольством твоим разберёмся.
– Договорились, хуеплёт, – ответил босяк.
Кинни сжал большой и указательный палец.
– Вот в такие клещи тебя зажмём, не отвертишься, – пригрозил он.
Они направились через пляж, чтобы найти дом приятеля Кинни. Хьюстон света белого не видел, ступая босиком по раскалённому песку, а потом – и по чёрному асфальту.
– Где штиблеты свои оставил, ты, долбодятел?
Свои белые носки Хьюстон нёс в карманах джинсов, а вот туфли куда-то исчезли.
Он остановился приобрести в магазине пару шлёпанцев за семнадцать центов. Там была скидка на мокасины «Тандерберд», но Кинни сказал, что его приятель должен ему денег, и пообещал сводить их в город как-нибудь потом.
Хьюстон любил эти туфли из оленьей кожи цвета слоновой кости. Чтобы они не теряли белизны, припудривал их тальком. А теперь что? Брошены на милость прилива.
– Это какая-то военная база? – спросил он. Они оказались в квартале, застроенном дешёвыми розово-голубыми домиками.
– Это коттеджи, – сказал босяк.
– Эй, – обратился Хьюстон к их попутчику. – Как тебя звать-то, парень?
– Ни за что не скажу, – ответил босяк.
– Да он просто мегабалабол, – сказал Кинни.
Может быть, эти коттеджи и имели несколько обшарпанный вид, но они не шли ни в какое сравнение с теми трущобами, какие Хьюстон повидал в Юго-Восточной Азии. Асфальтированные тротуары покрывал тонкий слой белого песка, и пока все трое шагали между кокосовых пальм, он слышал, как в отдалении шумит прибой. Он уже не раз проходил через Гонолулу, и город ему очень нравился. Он бурлил и вонял, так же как и любой другой тропический город, но он был частью Соединённых Штатов Америки и находился в довольно-таки хорошем состоянии.
Кинни проверил номера над входом.
– Вот здесь мой кореш живёт. Давайте сзади обойдём.
Хьюстон сказал:
– А почему нам просто в дверь не позвонить?
– Не хочу я в дверь звонить. Хочешь, сам позвони.
– Ну нет, чувак. Это же не мой приятель.
Следом за Кинни они обогнули здание.
У одного из окон задней стены, в котором горел свет, Кинни привстал на цыпочки и заглянул внутрь, потом прижался к стволу пальмы, растущей у стены, и сказал пляжному босяку:
– Ну-ка сделай милость, постучи по сетке.
– А чё я?
– Да вот собираюсь удивить пацанчика.
– На кой?
– Ну ты просто постучи и всё, ага? Этот парень мне денег должен, вот мне и охота его удивить.
Босяк поскрёб ногтями по оконной сетке. Свет внутри погас. В окне возникло чьё-то лицо, едва различимое за марлей:
– В чём дело, уважаемый?
Кинни сказал:
– Грэг!
– Кто там?
– Это я.
– О, Кинни, – здорово, чувак!
– Ага, в точку, я самый. Чё там, будет у тебя два шестьдесят?
– Чувак, я тебя не вижу.
– Будут у тебя мои два шестьдесят?
– Ты как, только вернулся на остров? Где ты был?
– Гони мои два шестьдесят.
– Блин, чувак. У меня же телефон есть. Чего не позвонил?
– Я тебе написал, что мы прибудем в первую неделю июня. А что у нас сейчас, как ты думаешь? Сейчас первая неделя июня. И я хочу видеть свои денежки.
– Блин, чувак. Я ща не смогу всё вернуть.
– Сколько у тебя есть, Грэг?
– Блин, чувак. Наверно, смогу достать немного.
Кинни процедил:
– Ну ты и говнюк, настоящий кусок лживого дерьма.
Из-за пояса он вытянул синий автоматический пистолет сорок пятого калибра и прицелился в человека, а человек вдруг упал, точно марионетка с перерезанными нитями, и исчез из виду. В это же время Хьюстон услышал звук взрыва. Попытался понять, откуда он раздался, найти ему какое-то иное объяснение, нежели то, что Кинни только что выстрелил этому человеку прямо в грудь.
– Погнали, погнали, – заторопился Кинни.
В оконной сетке зияла дыра.
– Хьюстон!
– Чё?
– Готово. Уходим.
– Чё, уже?
Хьюстон не чуял под собою ног. Двигался будто на колёсах. Они проходили мимо жилых домов, зданий, припаркованных машин. Проделали долгий путь, как показалось, за три-четыре секунды. Он выдохся и весь взмок от пота.
Сумасшедший босяк похвалил:
– Ловко сработано, чувак. По-моему, ты победил в этом споре.
– Я не прощаю своим должникам. Я не прощаю тем, кто переступает мне дорогу.
– Мне идти надо.
– Ага, кто бы мог подумать, что тебе идти надо, долбоёба ты кусок.
– Где мы? – спросил Хьюстон.
Босяк теперь всё больше отклонялся с тротуара на мостовую.
– Эй! Что-то не нравится мне твоя рожа, – окликнул Кинни уходящего парня. – Слышь ты, чокнутый ссыкливый предатель!
– Чё? – сказал парень. – Слышь, ты на меня не залупайся!
– Не залупаться? На тебя?
– О, кажется, вот и мой автобус.
Парень рванул через дорогу прямо сквозь сигналящий автопоток и скрылся за автобусом. Кинни крикнул:
– Эй! Морпех! Пошёл ты на хуй! Да! Всегда готов![44]
Хьюстон согнулся пополам и блеванул на чей-то почтовый ящик.
Кинни выглядел неважнецки. Глаза ему заволокла мутноватая плёнка. Он предложил:
– Пойдём-ка жахнем. Пробовал когда-нибудь коктейль «Глубинная бомба»? Рюмка бурбона на кружку пива?
– Ага.
– Я вот могу до посинения этой дрянью упиться.
– Ага, ага, – пробормотал Хьюстон.
Они нашли какое-то заведение с кондиционером, Кинни проставил им обоим по пиву и рюмке бурбона, усадил Хьюстона в тёмном полукабинете, огороженном спинками диванов, и занялся приготовлением «Глубинной бомбы».
– От этой штуки у тебя потроха винтом закрутит. Пробовал такое когда-нибудь?
– Конечно, заливаешь рюмку в пиво – и жахаешь.
– Так ты пробовал?
– Ну, я просто знаю, как это делается.
Без каких-либо воспоминаний о пролетевших часах, Хьюстон очнулся в поту, весь искусанный комарами и песчаными блохами; его заживо поглощал какой-то продавленный матрас, а внутри черепа мерно пульсировала головная боль. Было слышно, как где-то невдалеке так же мерно дышит прибой. Первая полностью осознанная мысль: он видел, как один человек застрелил другого, вот так, раз – и всё.
Похоже, он разместился в чём-то типа спальни на открытом воздухе. Добрался до крана в углу, где вволю напился проточной воды и помочился в раковину, сперва вытащив оттуда мокрую простыню с большой и чёрной по краю дырой, прожжённой посередине. Нашёл свои наручные часы, бумажник, брюки и рубашку, но вот туфли потерялись ещё вчера, на берегу, вспомнил он теперь; а ещё он был практически уверен, что забыл вещмешок в ИМКА. Шлёпанцы же за семнадцать центов, по-видимому, сами ушлёпали куда-то по своим делам.
В бумажнике лежала одна купюра в пять долларов и две в один. Ещё какие-то монеты валялись россыпью на бамбуковом полу – он насобирал девяносто центов. Хьюстон вышел на улицу – захватить свои пожитки.
В голове всё плыло. Вода, которой он нахлебался, опьянила его по второму кругу.
На вывеске значилось: «Отель „Кинг Кейн“», а чуть ниже: «Ждём в гости всех моряков».
Он огляделся в поисках Кинни, но не увидел вообще никого, ни единой живой души. Остров как будто был необитаем. Пальмы, солнечный пляж, тёмный океан. Он направился прочь от берега, в сторону города.
Хьюстон не стал возвращаться на «Боннерс-Ферри». Он не собирался хоть сколько-нибудь приближаться к месту стоянки судна или к любому другому, где мог наткнуться на Кинни – последнего человека, которого хотелось бы видеть. Он пропустил отход корабля и две недели без увольнения проболтался на суше, спал на пляже и ел по разу в день в баптистской миссии у моря, пока не удостоверился, что Кинни теперь ближе к Гонконгу, чем к Гонолулу; тогда он сдался береговому патрулю и ещё неделю отдыхал на гауптвахте.
Его ранг опять откатился к тройке, он снова стал матросом – это означало, что Хьюстон автоматически терял должность машиниста котельной. Уже второе понижение. Первое он заработал за «систематические мелкие нарушения дисциплины» во время службы на военно-морской базе в бухте Субик – после того, как повадился посещать гнездилища порока за её воротами.
Следующие восемнадцать месяцев Хьюстон провёл, выполняя всевозможную нудную работу и наряды по уборке кухонных отходов на базе в японской Ёкосуке, окружённый преимущественно буйными неграми, мало к чему пригодными раздолбаями и непутёвыми дезертирами – такими же, как он сам. Чаще, чем хотелось бы, вспоминался ему тот адмирал из Гонолулу, что опустил окно своего белого «Форда Гэлакси» и предрёк: «Наступают тяжёлые времена!»
Поскольку у Джеймса теперь появилась девушка, которая дала ему полный доступ к своему телу, он на время забросил мысли об армии. Раз или два в неделю складывал на заднее сиденье родительского пикапа надувной матрас и спальный мешок, тайком увозил Стиви Дейл от её ни о чём не подозревающей семьи и занимался с ней любовью в предрассветной прохладе пустыни. Дважды, а то и трижды за ночь. Джеймс даже стал вести подсчёт. Между десятым июля и двадцатым октября – как минимум пятьдесят раз. Но не больше шестидесяти.
Стиви, похоже, участвовала в этом без особого увлечения. Только и делала, что лежала как бревно. Ему хотелось спросить: «Тебе, что, не нравится?» Хотелось спросить: «Не могла бы ты хоть немножко пошевелиться?» Но в атмосфере разочарования и неуверенности, которая наползала на него после секса, он был совершенно не способен на общение с ней, только притворялся, будто слушает, пока она говорила. А болтала она всё про школу, про предметы, про учителей, про чирлидерш (сама она входила в группу поддержки как дублёрша, но готовилась в следующем году влиться в основной состав) – тарахтела ему на ухо без умолку. Эта её весёлость, подобно кулаку, ещё глубже макала его головой в унитаз.
На уме у Джеймса была не только личная жизнь. Он беспокоился за мать. За работу на ферме она получала сущие гроши. Изнуряла себя трудом. Похудела, стала костлявой. Первую половину каждого воскресенья проводила в молельном доме под названием «Ковчег веры», а каждую субботу после обеда ездила за сотню миль во Флоренс, в тюрьму – увидеться со своим гражданским мужем. Джеймс никогда не сопровождал её во время этих паломничеств, да и Беррис, которому было теперь почти десять, отказывался служить ей спутником – когда несчастная пожилая женщина начинала по утрам субботние и воскресные сборы, просто сбегал из дома и скрывался среди трущоб, автофургонов и гор дорожной пыли.
Джеймс не знал, что́ чувствует к Стиви, но знал, что из-за матери у него разрывается сердце. Когда бы он ни упомянул о записи на военную службу, она была вроде и не против подписать бумагу, но если он её сейчас покинет, как оно всё для неё обернётся? У неё нет ничего на этом свете, кроме пары рук и безумной любви к Христу – который, в свою очередь, о ней, кажется, и слыхом не слыхивал. Джеймс подозревал, что она просто морочит себе голову – бьётся о Библию и её посулы вечной жизни, как букашка о стекло. Едва только приняв решение бросить школу и связаться с армейскими вербовщиками, он забуксовал на много недель, стоя на самом верху трамплина. Или на краю гнезда.
– Мама, – говорил он, – любому орлёнку приходит пора улетать.
– Ну так лети, – отвечала та.
В армии ему отказали. Не захотели брать несовершеннолетнего.
– В морпехи тебя возьмут, если тебе есть семнадцать, а в армию – нет, – сказал он матери.
– Ну и что, не можешь подождать полгодика?
– Скорее три четверти года.
– За это время ты подрастёшь и научишься многому в школе, образованный будешь. Потом сможешь закончить и будешь готов для службы от начала до конца.
– Мне надо уходить.
– Так иди тогда в морпехи.
– Не хочу я в морпехи.
– Почему нет?
– А больно уж они нос задирают.
– Тогда почему мы с тобой говорим про морпехов?
– Потому что в армию меня не возьмут, пока мне нет восемнадцати.
– Даже если я подпишусь?
– Да пусть хоть кто угодно подпишется. Мне нужно свидетельство о рождении.
– Есть у меня твоё свидетельство. Там написано «1949». Будто нельзя просто взять и поменять на «1948»? Хвостик у девятки изогнуть до конца, вот и будет восьмёрка восьмёркой.
В последнюю пятницу октября Джеймс снова пошёл на вербовочный пункт с поддельным свидетельством о рождении и вернулся домой с указанием в понедельник явиться на сборы.
Первые две недели основного курса боевой подготовки в Форт-Джексоне, в штате Южная Каролина, показались самыми долгими за всё время, что он жил на этом свете. Каждый день словно вмещал в себя целую жизнь, полную неопределённости, уничижения, замешательства и изнурения. Всё это влекло за собой всепоглощающее состояние ужаса, по мере того как он всё чаще думал о том, что рано или поздно ему придётся убивать или самому быть убитым. В поле, в строю, на занятиях с другими курсантами, которые ревели, как чудовища, и закалывали штыками соломенные чучела, он чувствовал себя нормально. Наедине же с собой едва соображал, а всё из-за этого страха. Спасало его только утомление. Непосильные физические нагрузки воздвигали стеклянную стену между ним и вот этим вот всем – он почти ничего не слышал, почти ничего не помнил из того, на что смотрел, что ему показали буквально секунду назад. Ждал одного лишь отбоя. На всем протяжении курса метался во сне как припадочный, но спал ровно столько, сколько дозволялось.
Джеймса определили во Вьетнам. Он понимал: это значит, что он уже покойник. Он не стал подавать апелляцию, даже не спросил, как надо подавать, ему просто вручили его судьбу. Прошло четыре дня с окончания курса подготовки, и вот он уже нёс свой обед к столу среди гущи срочников; лицо окутывал парной дух пюре из порошкового картофеля, ноги ощущались как резиновые, а он двигался к будущему, где что ни шаг, то растяжка или противопехотная мина: вот выйдут они с ребятами патрулировать джунгли, а он выбьется вперёд остальной колонны, окажется на переднем крае и наступит на какую-нибудь штуку, которая возьмёт да и разорвёт его на клочки прямо на месте, разбрызгает, точно краску, – и раньше, чем грохот ударит ему по ушам, эти уши разлетятся во все стороны… разве что, наверно, можно будет услышать, как что-то вдруг тихонько так зашипит. Не было никакого смысла сидеть здесь, ковырять ложкой обед на подносе с перегородками. Следовало спасать свою жизнь, убираться из этой столовой, может быть, затеряться на улицах какого-нибудь крупного города, где в кинотеатрах круглые сутки показывают порнуху.
Подошли два каких-то парня и завели разговор о смерти в бою.
– Это вы пытаетесь меня запугать ещё сильнее, чем я уже боюсь? – сказал Джеймс, стараясь произвести впечатление, будто ему всё нипочём.
– Вполне вероятно, что тебя и не убьют.
– Да заткнитесь вы.
– В натуре, на войне не так много сражений и всякого такого.
– Видели вон того парня? – спросил Джеймс, и они заметили: за три стола от них сидел чрезвычайно щуплый чернокожий в серо-зелёной парадной форме, какой-то первый сержант. На вид он был недостаточно крупный, чтобы его признали годным для службы, однако его грудь украшали многочисленные орденские ленты, включая одну голубую с пятью белыми звёздами, означающую Почётный орден Конгресса.
Как только Джеймс и другие видели солдата с наградами, они считали свои долгом подойти поближе и рассмотреть знаки отличия. Надеть их – это ведь всё равно что выпить кофейку со своей внутренней личностью, закалённой и закопчённой в героических подвигах, пока мимо проходит малышня, чувствуя, как ёкает у неё под ложечкой, и стараясь не заглядываться. Правда, чтобы этим наслаждаться, надо было вернуться с войны живым.
Когда его собеседники ушли, Джеймс вернулся в очередь за новой порцией. Народ жаловался на качество пищи, поэтому и Джеймс выказал неудовольствие – но на самом деле ему нравилось, как тут кормили.
Чернокожий с голубой лентой на груди поманил его к столу.
Джеймс не знал, что делать, и решил всё-таки подойти.
– Ты не бойся, падай, – заговорил сержант. – Не такой уж я и страшный, хоть и чёрный.
Джеймс подсел за стол.
– Я смотрю, взгляд у тебя тот самый.
– А?
– Да взгляд у тебя так и говорит: я хотел кататься на танке или чинить вертолётные двигатели, а заместо этого меня засылают в джунгли маслины ловить.
Джеймс промолчал, чтобы ненароком не расплакаться.
– Мне ваш сержик сказал – как бишь его, Конрад, Конрой…
– Сержант, ага, – подтвердил Джеймс, сидя как на иголках. – Сержант Коннел.
– А чего ж ты не додумался вписаться во что-нибудь добровольцем, чтобы отмазаться от этого дела?
Теперь Джеймс боялся, что рассмеётся:
– Да потому что я тупой.
– Едешь в Двадцать пятую дивизию, так? Какая бригада?
– Третья.
– Я вот как раз из Двадцать пятой буду.
– Да ладно? Без балды?
– Правда, не из третьей бригады. Из четвёртой.
– А третья – они сейчас, они… ну, вы поняли… воюют, да?
– Некоторые части – да. К сожалению.
Джеймс почувствовал: если только сейчас получится произнести: «Господин сержант, я не хочу воевать», он совершенно точно спасёт свою жизнь.
– Менжуешься, как бы тебя не убили?
– Вроде как, знаете ли… в смысле – ага.
– А не из-за чего тут менжеваться-то. К тому времени, как Тварь тебя сожрёт, ты уже и так пустой, ты уже не думаешь. Просто кайфуешь с того, что происходит.
Джеймса не особо ободрило это утверждение.
– Ну так. – Щуплый негр сгорбился, мелко поигрывая кончиками пальцев обеих рук. – Поди-ка сюда. Слушай. – Джеймс наклонился к нему, слегка опасаясь, что тот схватит его за ухо или ещё чего учудит. – Когда ты в зоне боевых действий, как-то не хочется быть флажком на карте. Рано или поздно этот флажок обрушится под напором превосходящей силы неприятеля. А тебе же хочется иметь какое-то пространство для манёвра, так ведь? Хочется как-то участвовать в принятии решений, так ведь, а? Значит, ты хочешь записаться добровольцем в разведотряд. Это дело добровольное. Сам туда берёшь да записываешься. А после этого уже никогда-никогда не вызываешься добровольцем – ни за что, ни на что, даже если предлагают прыгнуть в койку с горячей красоткой, будь она хоть подружкой Джеймса Бонда. Это правило номер один – не вызывайся добровольцем. А правило номер два – когда ты на чужой земле, то не насилуй женщин, не обижай скотину и по возможности не трогай чужое имущество, кроме поджога шалашей – это часть работы.
– У вас там на груди Почётный орден.
– Да, есть такое. Так ты того, слушай, чего говорю.
– Окей. Ладно.
– Может, я и чёрен как сажа, но я твой брат. Знаешь, почему?
– Нет, вряд ли.
– Потому что ты ведь отправляешься в Двадцать пятую дивизию на замену, так?
– Да, сэр.
– Да не зови ты меня сэром, ну какой я тебе сэр? Едешь, значит, в Двадцать пятую, правильно?
– Правильно.
– Ладно. Так вот знаешь что? Я как раз из Двадцать пятой приехал. Не третья бригада, четвёртая. Но всё равно, может быть, я и есть тот парень, кого ты заменишь. Вот, стало быть, я тебя и просвещаю.
– Хорошо. Спасибо.
– Нет, это не ты меня благодари, это я тебя благодарю. Знаешь, почему? Это мне ты, может быть, едешь на замену.
– Не за что, – сказал Джеймс.
– А теперь: всё, что я только что сказал, ты это намотай себе на ус, ага?
– Будет сделано.
Джеймсу нравилось, как изъясняются в пехоте, и он старался сам так говорить. Пространство для манёвра. Флажок на карте. Превосходящие силы. Намотать на ус. Такие же выражения использовал некий сержант разведки, когда произносил речь в их казармах всего двумя неделями ранее. Теперь эти выражения звучали не как пустое сотрясение воздуха, за ними чувствовалась правда жизни. Одно было ясно: если уж суждено тебе быть пехотинцем-салабоном, то также, вероятно, придётся и ходить в разведку.
Больше года проведя в Штатах, в Калифорнии – два месяца в Институте иностранных языков Министерства обороны в Кармеле и почти двенадцать месяцев на курсах повышения квалификации офицерских кадров в школе ВМФ в Монтерее, – Шкип Сэндс возвратился в Юго-Восточную Азию и где-то между Гонолулу и островом Уэйк, миля за милей летя над Тихим океаном на «Боинге-707», вошёл под покров той тайны, которая в дальнейшем его поглотит.
Прибыв в Токио, на винтовом самолёте Сэндс вылетел в Манилу, оттуда – на поезде к подножью горного хребта к северу от города, а оттуда на автомобиле – опять в дом отдыха для сотрудников Управления в Сан-Маркосе, готовый столкнуться с Эдди Агинальдо и радостный ввиду того, что майору придётся ходить в бессмысленные ночные патрули по знойным джунглям, – но обнаружил лишь, что патрули приостановлены, а Эдди Агинальдо нет нигде поблизости. Официально было объявлено, что хуков уничтожили. Андерс Питчфорк давно уехал. Так что компанию Сэндсу составляла только прислуга и редкие отпускники из Манилы – как правило, переработавшие курьеры, которые всё время спали без просыпу. Около месяца ждал он, пока один из них не привёз ему весточку от полковника.
Весточка прибыла в курьерском пакете, на открытке с фотографией памятника Джорджу Вашингтону. Жёлтая печать в углу предупреждала: «СЛУЖЕБНОЕ / ХРАНИТЬ ПОД ГРИФОМ „СЕКРЕТНО“ / КОНВЕРТ НЕ ВСКРЫВАТЬ / СПАСИБО / ВАША ПОЧТОВАЯ СЛУЖБА США».
С наступающим Рождеством. Пакуй картотеку целиком и полностью. Отправляйся в Манилу. Зайди в Отдел. Я в Лэнгли, стою на ушах. На прошлой неделе заезжал в Бостон. Тётя и двоюродные братья передают тебе наилучшие пожелания. До встречи в Сайгоне. Дядя Ф. Кс.
Однако картотека уже была упакована – по крайней мере, так он предполагал. В первый же день после возвращения Сэндс нашёл в шкафу, где оставил карточки, три серо-зелёных фанерных бокса армейского образца с выведенным по трафарету на каждой крышке именем «Бене́ У. Ф.» – знак ударения кто-то дописал вручную фломастером – причём каждый был заперт на тяжёлый висячий замок.
Не получив никаких указаний насчёт ключей к этим сокровищам, Сэндс отложил это дело на потом и выполнил следующее поручение – то есть выехал в посольство в Маниле на служебной машине, чуть ли не доверху набитой материалами по дядиному проекту. Там ему было приказано оставить машину и катить за сорок миль от столицы на авиабазу Кларка, откуда он на военно-транспортном самолёте проследует в Южный Вьетнам.
Завтра – канун Нового года. Его маршрут предусматривал взлёт с аэродрома Кларка (уже в новом году) и приземление в аэропорту Таншоннят в предместьях Сайгона.
Наконец-то! Чувствуя, будто уже поднялся в воздух, Сэндс сел в служебный автомобиль на бульваре Дьюи, глядя, как дрожит солнце над Манильской бухтой, и в его сияющих лучах, чтобы успокоиться, стал просматривать почту. Информационный бюллетень для выпускников Блумингтона. Журналы «Ньюсвик» и «Ю. С. ньюс энд уорлд рипорт», оба – многонедельной давности. В большом конверте из обёрточной бумаги Сэндс нашёл финальный набор калифорнийской корреспонденции, отправленной оттуда через его адрес армейской почтовой службы. Эти письма преследовали его целых два месяца. От тёти Грейс и дяди Рэя, старшего из четырёх братьев его отца, пришёл праздничный конверт, внутри которого что-то позвякивало – как оказалось, новенькая монетка в полдоллара с портретом Джона Кеннеди и поздравительная открытка фирмы «Холлмарк», к которой, очевидно, монетку привязали ленточкой, но за время путешествия в десять тысяч миль та успела оборваться. Двадцать восьмого октября Шкипу исполнилось тридцать, и в ознаменование этой вехи как раз и пришло пятьдесят центов, вдвое больше обычного – такому большому мальчику уже не будешь слать четвертаки.
Ещё довольно редкостная вещица – письмо от вдовой Беатрис Сэндс, матери Шкипа. Конверт был пухлым на ощупь. Вскрывать его он не стал.
А вот и письмо от Кэти Джонс. За прошлый год он получил уже несколько штук, каждое безумнее предыдущего, сохранил их все, но отвечать перестал.
Ты уже наконец здесь, во Вьетнаме? Может быть, в соседней деревне? Добро пожаловать в Библию с эффектом полного погружения. Правда, здесь лучше быть откуда-нибудь не из твоих Соединённых Штатов Америки. Слишком много неприязни. А вот французов здесь ненавидят чуть меньше. Они ведь побили французов.
Помнишь Дамулог?..
В следующем абзаце в глаза Сэндсу бросилось слово «интрижка», и дальше он не читал.
Никаких дальнейших указаний от полковника.
Он не видел дядю больше четырнадцати месяцев и заключил, что кого-то из них, а может, и обоих вывели из игры в связи с тем неоднозначным инцидентом на Минданао. Короче говоря, что-то удерживало их от активных действий. Он окончил курс вьетнамского в Институте иностранных языков Министерства обороны, и то, что начиналось как логичная вводная часть к назначению в Сайгон, обернулось одиннадцатью загадочными месяцами, проведёнными в компании трёх других переводчиков (причём никто из них не был этническим вьетнамцем); переводчикам поручили работу над неким проектом сомнительной практической ценности, а точнее над патентованной глупостью – им надлежало сделать выдержки для энциклопедии мифологических отсылок из более чем семисот томов вьетнамской литературы; сей титанический труд осуществлялся в основном в трёх подвальных помещениях школы ВМФ в Монтерее и состоял главным образом в составлении списков, распределении по категориям и каталогизации всевозможных сказочных персонажей.
Это, как он понял, был дядин вклад в Отдел психологических операций Командования по оказанию военной помощи Вьетнаму, в котором полковник сейчас служил – как в дальнейшем понял Шкип – в качестве главного координатора с ЦРУ. Полковник фактически официально возглавлял отдел психологических операций КОВП-В – если верить сотруднику Управления из Лэнгли по фамилии Шоуолтер, который минимум раз в месяц выходил на связь с переводческой командой Шкипа; некоторое время спустя Шкипу предстояло помогать полковнику в этом предприятии. «Когда я ему там понадоблюсь?» – «В январе или около того». – «Восхитительно», – сказал Шкип, совершенно разъярённый такой задержкой. Этот разговор состоялся в июне.
Мудрёный проект окончился неожиданным переводом всех троих участников в какие-то другие места, а весь бесполезный материал они разложили по коробкам и отправили в Лэнгли.
Он вскрыл письмо от матери.
Дорогой мой сынок, Шкипер! —
её почерк, округлый, наклонный, крупный, покрывал несколько страниц канцелярской бумаги шесть на восемь дюймов:
Точно не знаю, что тебе написать, так что, во-первых, сообщу, что беспокоиться не о чем. Не хотелось бы, чтобы ты подумал, будто только дурные новости могут заставить меня сесть и послать тебе письмецо. На самом деле всё наоборот, погода у нас по-настоящему замечательная, бабье лето. Небо синее-синее, нигде не видать ни облачка. Поезда проезжают мимо с каким-то новым звуком, потому что с деревьев опадает листва, и пока что это радостное приветствие, а довольное скоро мы будем слышать лишь тоскливый свист зимнего ветра среди голых ветвей. Сегодня днём настолько тепло, что хочется, чтобы комнату продуло сквознячком. Откроешь окна – слышишь, как кричат красноплечие желтушники. А травка по-прежнему зеленеет, видно, где её надо бы заново подстричь, перед тем как осень по-настоящему вступит в свои права. Как увидела, до чего пригожий сегодня денёк, так и решила: «А напишу-ка письмецо!»
Спасибо тебе за деньги. В комплект к стиральной машине купила центрифугу. Сейчас она у меня доверху полна бельём – стоит, крутится-вертится. Но в хорошую погоду, вот как сейчас, я люблю вывешивать большие вещи вроде простыней и пододеяльников на верёвочку на улице и сушить их под открытым небом – ровно так я сегодня и сделала. Вывесила простыни на верёвочке, как в старые-добрые времена. Да, я заказала центрифугу, телевизор брать не стала. Ты сказал – возьми себе телевизор, но я не стала. Когда чувствую, что надо бы развлечься, иду к книжным полкам и беру оттуда или «Лавку древностей», или «Эмму»[45], или «Сайлеса Марнера»[46], открываю где попало и читаю – а в девяти случаях из десяти приходится возвращаться в начало и перечитывать книгу полностью. Приходится, и всё тут. Это мои давние добрые друзья.
Я рассказывала тебе, что старый преподобный Пирс вышел на пенсию. Сейчас в церкви новый человек, пастор Пол. Довольно молодой. Фамилия у него Коннифф, но все говорят просто «пастор Пол». С ним теперь всё по-новому. Он меня заинтересовал, и я всю зиму не пропускала ни одного воскресенья, а потом знаешь ведь – погода смягчается, припекает солнышко, возникают всякие хлопоты… в общем, не бывала я там, наверно, уже с апреля. Телевизора нет, но я стараюсь следить за новостями. Разве это не ужасная новость? Не знаю, что и думать. Иногда жалею, что не с кем поделиться своими мыслями, а потом думаю, что лучше и не стоит. Знаю, ты примкнул к государству, чтобы быть полезным этому миру, но наше руководство посылает славных ребят разорять чужую страну и, может быть, сложить там голову без какого-либо разумного оправдания.
Что ж, прошло полчаса с тех пор, как я написала последнее предложение. Новая центрифуга дзынькнула, и я побежала складывать бельё – а оно всё ещё горячее! Ты извини, что я говорю такие вещи. Может быть, я просто выскажу всё, что хочется, вернусь в начало и перепишу письмо заново, вычеркну неудачные отрывки и пошлю только удачные. Нет, лучше не стоит. Для меня война значит нечто иное, чем для генералов и солдат. Начиная со следующего 7 декабря будет двадцать шесть лет с тех пор, как мы потеряли твоего отца, и я каждый день по-прежнему тоскую о том, как всё было прежде. Потом, через некоторое время после гибели твоего отца, у меня появились другие мужчины, и я правда была какое-то время вместе с Кеннетом Бруком, пока он не устроился на работу в «Северо-западные авиалинии», но это случилось как-то слишком быстро для нас обоих, раньше, чем мы с Кеном во всём разобрались, так что когда он переехал в Миннеаполис, так у нас всё и заглохло, ничего не поделаешь. Иначе, думаю, мы бы с ним помолвились, а значит, у тебя появился бы отчим. Но это уже не по теме. О чём была речь? Господи, лучше мне не посылать это письмо! Я ведь не знаю, понимал ли ты хотя бы, что между нами с Кеном Бруком что-то происходит? Ты Кена-то вообще помнишь? На каждое второе Рождество он с семьёй приезжал домой повидать сестру и прочую родню. На следующий год они ездили обратно в родной город к его жене – не знаю, куда именно. Мальчик мой, неужто у меня один из тех самых дней?
Лучше уж я вытолкаю нашу старенькую газонокосилку и в последний раз за год приведу двор в порядок. Надо будет её смазать. Всё лето этим занимались для меня дети, то один, то другой из Штраусов, Томас или Дэниел, но они сейчас в школе. Они посменно возились с громадным шумным бензиновым монстром их папы. Каждый раз зарабатывали по два доллара. А та старенькая косилка – моя давняя подруга. Помнишь, как я ухаживала за двором: «И береги пальцы от лезвий!» – вот как я кричала, как будто эти лезвия вдруг выскочат и откусят тебе пальцы, даже если никто не будет толкать косилку. А потом как-то раз слышу – лезвия зажужжали, смотрю в окно – а вот и Шкипер в этой своей футболочке, худенькими ручонками толкает мимо окна косилку, ну ни дать ни взять Паровозик, который смог! С первой же попытки весь двор в порядок привёл! Надеюсь, ты это помнишь, потому что я помню как нельзя яснее. И, надеюсь, ты вспомнишь, как тогда радовался, – и сама тоже вспомню и порадуюсь.
Признательна тебе за записки, которые ты присылаешь. А то люди ведь о тебе всё спрашивают, так что здорово, когда у меня есть на что сослаться. Посещаешь Институт иностранных языков, посещаешь флотские курсы повышения квалификации, прикреплён к посольству США – всё это весьма впечатляет, чувствую себя как будто звездой.
У нас весь день стояла прелестная погода, но вот сейчас, около трёх часов дня поднялся небольшой ветерок, простыни вздуваются и хлопают. Так они станут белее всего, когда сушатся на солнышке и на ветру. Да и самим нам с этим ветерком очень повезло, потому что живём мы недалеко от путей, но ветер всегда дует в другую сторону, и нас не засыпает песком и каменной крошкой. Как здорово, что мы живём «с другой стороны» путей! Всё вспоминаю, как увидела тебя тогда из окна. Вмиг разглядела твою силу характера. Как увидела тебя, так и подумала: «Напористый, как папа, уж этот-то пробьётся через колледж, освоит все науки и ремёсла, ничто не остановит этого парнишку». А теперь опять учёба, опять институт. Армия, флот, посольство, кажется, будто ты прямо нарасхват.
В этом месте, когда до конца оставалось всего шесть строк, Шкипу пришлось остановиться и обругать себя. Он пробыл в Штатах четырнадцать месяцев – мог бы и заглянуть домой перед тем, как снова уехать. Но он уклонился от встречи. Вот ведь как получается: война, интриги, рок – их он был готов встретить лицом к лицу. Но только, пожалуйста, не маму. Не её бельё, хлопающее на тоскливом осеннем ветру. Только не Клементс, штат Канзас, со своим историческим правом быть небольшим, невысоким и квадратным. Здесь, в Маниле, приблизительно на четырнадцатом градусе северной широты и сто двадцать первом градусе восточной долготы, он просто не мог оказаться ещё дальше. Но этого расстояния всё равно было недостаточно. Было больно думать о том, что она там совсем одна. В особенности – после такого долгого пребывания в Языковом институте. В полном соответствии со словами полковника («отправлю я тебя в школу, уж с этим-то мы разберёмся») его назначили – в 1965 году, перед самым Днём благодарения – в институт на высоком утёсе с видом на Кармель. Можно было созерцать низкий туман, нависший над берегом, или туман повыше, окутавший землю, или, в ясные дни, чистейшую гладь Тихого океана, далёкого до рези в душе, пока он, Шкип, проходил курс полного погружения во вьетнамский язык, что означало четыре недели тюремного заключения, а потом ещё четыре недели с возможностью покинуть здание только в выходные. В свой первый отпуск он причастился в паре миль вдоль побережья у Сестёр Пресвятой Девы Марии из Намюра – в воскресенье по утрам женский монастырь открывался для мирян на мессу. Взгляды прихожан упирались в алтарь, а сёстры, отрезанные обетом от мира, то ли сидели, то ли стояли (никто не знал наверняка) за стеной, скрытые даже от членов их семей, некоторые из которых садились на скамьи, чтобы краем глаза ухватить повёрнутые кверху ладони затворниц – их просовывали через маленькое окошко, чтобы получить Тело Христово. То, что он видел их в то утро и подумал о них сейчас, ослабило его узы. Разве он принял обет отречения от мира? Нет. В каких бы условиях Шкип ни находился, он был свободен и боролся за всеобщее освобождение. А вот мать – там точно был принят какой-то обет. Какое-то добровольное самоограждение.
Шкип, я молюсь за тебя и за всю страну. Подумываю снова начать ходить в церковь.
Прости, что так редко пишу, я правда признательна за твои письма, но требуется совершенно особенный день, чтобы я взялась за перо и бумагу.
Ну вот, пожалуйста, ещё одно письмо – или что уж у меня получилось.
С мыслями о тебе,
мама.
Справившись с этим испытанием, Сэндс почувствовал в себе силы приняться и за письмо от Кэти Джонс. Но уже слишком стемнело, чтобы читать.
На изучение корреспонденции он потратил довольно значительное время, а такси не сдвинулось и на полквартала.
– Что, какая-то проблема? – спросил он водителя. – Что случилось?
– Да вот застряли что-то, – буркнул водитель.
Далеко за изгибом бульвара по краю бухты виднелись огни свободно движущегося транспорта. А вот они здесь застопорились.
– Я вернусь, – сказал Шкип. Вышел и прошёл пешком до места помехи, огибая заглохшие автомобили, петляя среди застойных луж. Поток задержал большой автобус – его остановил один-единственный пешеход, который стоял, шатаясь, посреди улицы, пьяный, с лицом, залитым кровью, с разодранной на груди майкой; со слезами на глазах человек выступил против этой махины, самой крупной, которую смог вызвать на бой, – а перед этим его, похоже, избил кто-то в драке. Гудели клаксоны, кричали голоса, рычали двигатели. Держась в тени, Шкип стоял и наблюдал: окровавленное лицо, искажённое страстью в лучах автобусных фар; голова запрокинута, руки болтаются, как будто человека подвесили на крюках за подмышки. Этот вонючий, загнанный город. Шкипа вдруг переполнила радость.
Когда Джеймс получил увольнение, мать взяла трёхдневный отпуск с фермы Мак-Кормика, и они коротали время, смотря вместе телевизор в маленьком домишке на краю пустыни. В день, когда он вернулся, она распаковала его униформу и тщательно выгладила стрелки паровым утюгом.
– Ну вот, теперь ты делаешь что-то для родной страны, – сказала она. – Коммунистам этим отпор дать надо. Они же все безбожники.
Наверно, это утверждение даже несло бы какой-то смысл, если бы она не говорила того же самого и о евреях, и о католиках, и о мормонах.
После того, как старушка вернулась к работе, Джеймс стал проводить кучу времени со Стиви Дейл. В канун Рождества после полудня они вдвоём выехали на пикапе матери к подножью холмов на шоссе Кэрфри – к месту одиночной аварии, в которой погиб водитель.
– Вон, видишь? – показала Стиви. – Врезался в кактус сагуаро, потом – в дерево паловерде, потом – вон в тот большой камень.
Почерневший остов автомобиля несколько дней назад оттащила от валуна ремонтно-выездная бригада, но убрать ещё не успела. Машина опрокинулась вверх дном и обгорела.
– Летел небось как бешеный.
– Только он в машине и был. Единственный автомобиль на дороге.
– Опаздывал, наверно.
Они употребили по паре бутылок пива, и вскоре Стиви стала тёпленькой. Они сидели и смотрели на покорёженный скелет, похожий на обугленную протянутую ладонь.
– Водитель внутри сгорел заживо, – сказала она.
– Надеюсь, он наружу вылетел, – ответил Джеймс. – Ради его блага надеюсь, что так.
Машина когда-то была красной, но пламя расплавило краску. Теперь из-под слоя копоти лишь кое-где поблёскивал голый металл. Наверно, это был «шевроле», но наверняка сказать трудно.
– Всё на свете медленно сгорает, – заявила Стиви.
– Да? Разве? Чё-то не догоняю.
– Всякая вещь окисляется. Абсолютно всё на свете.
Джеймс сообразил, что Стиви почерпнула эту информацию на уроках химии.
За время основного курса подготовки он неоднократно думал о ней, но в этом не было ничего личного. Так же часто он думал по меньшей мере о семи других девчонках из школы. Сидя с нею здесь, даже в окружении всех этих безграничных просторов, он почувствовал себя зажатым в тиски.
Джеймс сказал:
– Можно, я тебя спрошу кой о чём? В первый раз, когда у нас было это самое, ты была – ну, ты понимаешь, – девственницей или как? Это был твой первый раз?
– Ты вот щас серьёзно?
– Хмм. Ага.
– Не, ты прикалываешься?
– Ага. В смысле, нет.
– Ты за кого меня принимаешь?
– Да я так, просто спросил.
– Да, я была девственницей. Это ведь не что-то такое, чем занимаются каждый день – уж я-то, во всяком случае, не занимаюсь. Ты как считаешь, – спросила она, – я что – какая-нибудь давалка дешёвая?
Услышав это, Джеймс рассмеялся, а Стиви, в свою очередь, заплакала.
– Стиви, Стиви, Стиви, – спохватился он, – прости меня.
Джеймс был рад, что сегодня сочельник. Завтрашний день она проведёт в кругу семьи, и ему не придётся с ней встречаться. Впрочем, это на неё всего лишь действовало пиво, и уже через две минуты девушка приняла извинения.
– Закат всегда такой красивый, когда в небе облака, – пролепетала она.
В сумерках сейчас быстро становилось прохладно. Чувствовалось, как поднимается ветерок – последний тёплый ветерок под конец дня. Стиви осы́пала его поцелуями.
В Южной Каролине с Джеймсом обращались как со скотиной, однако он выжил. Стал крупнее, сильнее, старше, лучше. Но возвратившись в мир, в котором вырос, он не имел понятия, как сидеть в одной комнате с матерью или о чём говорить с этой шестнадцатилетней девчонкой, ни малейшего понятия, как протянуть эти несколько дней, пока его не отправят в Луизиану на повышенную подготовку пехотных подразделений, пока он не вернётся туда, где ему скажут, что делать.
Стиви сказала:
– Наверно, мы развернём подарки и всё такое прочее довольно рано, – и любовно прошлась кончиками пальцев по его загривку. – Во сколько хочешь прийти в гости?
Пока Джеймс обмозговывал этот простой вопрос, тот как будто разбухал внутри черепа, и наконец самый его разум не выдержал и треснул надвое.
Он дёрнул за ручку двери со своей стороны, выбрался на воздух, подошёл к разбитому автомобильному остову и склонился над ним, упёршись руками в колени, с трудом не падая; взор его устремился к зимнему небосклону. Вдали он увидел дрожащие обрывки миража – то ли видения ужасной огненной смерти во Вьетнаме, похожей на ту, которая постигла мужика из этого обугленного «шевроле», то ли вереницы лет, наполненных расспросами Стиви и прикосновениями её пальцев к его шее.
На базе Кларка Сэндс переночевал в отдельной комнате с ванной в здании для неженатых офицеров, бо́льшая часть которого была отведена под общие спальные помещения, пропитанные атмосферой студенческого общежития – поминутно открывались и закрывались двери, в коридорах шумели полуодетые молодые люди, а звуки душа и мелодии Нэнси Синатры старались перекричать инструментальную босанову Стэна Гетца и резкую вонь аэрозольных дезодорантов. Прибыл он вечером, где-то в восемь. Вместе с водителем втащил к себе в комнату ящики. Ни с кем не говорил, лёг рано, встал на другой день – в канун Нового года – поздно, сел во внутрибазовый челночный автобус и попросил шофёра-филиппинца высадить его где-нибудь, где можно позавтракать.
Вот так в 9:00 тридцать первого декабря 1966 года Сэндс оказался в закусочной в боулинг-клубе, даже в столь ранний час забитом служащими ВВС – ребята улучшали средние показатели в наполненном стуком зале. Он ел яичницу с беконом с пластиковой тарелки, сидя за столиком бок о бок с бесконечными рядами шаров для кегельбана, и следил за игрой. Несмотря на общий шум, в походке некоторых спортсменов была заметна некоторая осторожная вкрадчивость, собранность, как у охотничьих собак. Другие подходили к линии вразвалочку и бросали корпус вперёд, как толкатели ядра. Шкип никогда раньше не играл в боулинг, даже не наблюдал до этого раза, как происходит игра. Само собой, захотелось поучаствовать: так влекли к себе эта аккуратная геометрия, эта неумолимость баллистических траекторий, это органическое богатство деревянных дорожек, эта немая услужливость машин, которые сметали упавшие кегли и взамен поднимали новые, а в довершение всего – бессилие и напряжённость момента; вот ты держишь шар, вот ты его направляешь, вот пускаешь в свободный полёт как родного сына, без надежды как-то на него повлиять. Неторопливая, масштабная, мощная игра. Сэндс решился попытать счастья, как только расправится с завтраком. Пока же он пил чёрный кофе и читал письмо от Кэти Джонс. Та писала опрятным почерком, по-видимому, перьевой авторучкой, синими чернилами по тонкой сероватой папиросной бумаге, вероятно, вьетнамского производства. Первые из её нечастых писем к нему были прямолинейны, многословны, проникнуты одиночеством и задушевностью. Она интересовалась, смогут ли они встретиться в Сайгоне, и тогда Сэндс ждал этой встречи. Недавние же письма, эти путаные размышления —
Всю жизнь я имела дело с шутами – с джокерами. Только с джокерами. Ни тузов, ни королей. Первым тузом оказался Тимоти; он-то и познакомил меня с королём, то есть с Царём – Иисусом Христом. До этого я приехала в Миннеаполис учиться в колледже. Но я утратила стимул к учёбе, так что бросила, устроилась секретаршей и каждую ночь гуляла и распивала коктейли с молодыми людьми, которые работали в деловом центре города, с юными джокерами…