ФИЛОСОФ

Если бы кому-либо пришло в голову тринадцатого января высунуться из окна, у него возникло бы ощущение, что мир испарился. Провалился, растаял: исчезли деревья, горы, исчезла самая земля, на которой высился замок, исчезли небо, птицы, собаки, быки, пастухи, козы, коровы, исчезли дома и дым из труб, крыши, конюшни, сеновалы – в общем, исчезло все, и лишь замок парил в невесомости, как одинокий остров в океане Вселенной – белом и безмолвном. Первоначальный страх и тоска, которые вызывала эта белая стена, сменялись неистребимым ощущением промозглой сырости, волнами вливавшейся в открытые окна будто в стремлении поглотить даже и сами комнаты, и весь замок.

– Проклятый туман, – пробормотал герцог, глядя на него с ненавистью. – Нигде больше в мире не встретишь такого зловредного тумана.

Пока герцог бурчал в своей комнате, Венафро в задумчивости смотрел в окно, за которым совершенно ничего не было видно. Но он скорее думал о чем-то своем, нежели смотрел… Это был один из тех странных дней, когда мир кажется таким далеким, что даже вовсе забываешь о его существовании.

А мир между тем не прекращал существовать, более того, он торопился к воротам замка и совсем скоро стал слышим, обернувшись грохотом ударов, которые кто-то щедро наносил в придворные ворота. Они сопровождались громкими криками и звонким щелканьем бича. Можно было бы сказать, что под воротами бесновалась целая армия или по меньшей мере какой-то гигант. Слуги, однако, высунувшись из окошек, не увидели ничего, кроме плотной белой пелены тумана.

Но шум не смолкал, что являлось решительным знаком того, что мир у ворот замка всеми силами старается заявить о себе. Только отшельники знают, какой мощью обладает мир. Отшельники, которые уходят в пустыню и забираются на недоступные и необитаемые горы и день и ночь проводят в молитвах, мучаясь голодом и холодом и испытывая разного рода лишения, истязая тело и умерщвляя плоть, чтобы бежать от мира и забыть о его существовании. Потому что даже туда, куда не доходят дороги и тропинки, где человеческая рука не распахивает полей и не сажает винограда, там, на берегах, где ни один рыбак не растягивал своих сетей и ни один корабль не бороздил морских просторов, там, где природа все так же девственна, как будто только что была создана Богом, – туда тоже доходит сила мирского со всеми ее искушениями и манящими соблазнами. И тогда случается, что святому отшельнику, впалая грудь и ничтожная плоть которого вопиют о столь желанной ему аскезе, во время короткого ночного забытья является мир, чтобы смущать и прельщать его снами, полными желаний, и видениями томно колеблемых, благоухающих покровов, таящих блистательную наготу от нескромных взглядов. Таково коварство мира, который обнаруживает себя в предметах внешне невинных, но готовых пробудить грешную тоску. Ими могут стать и нежный побег пальмы, и молодая бегущая косуля, и пара спаривающихся насекомых, или простое яблоко, или цветок, или аромат луга, или цвет неба. Так могуществен и коварен мир.

В данном случае мир явился заявить о себе с таким шумом не под видом бесчисленной армии захватчиков и не в виде гиганта или чудовища, в обличье которого он часто заключает свою коварную силу, но в образе молодого клирика верхом на старой кляче, запахнутого в плащ, служащий ему одновременно седлом. Он гордо восседал в своей остроконечной шапочке, какую обычно носят студенты, с двумя длинными покачивающимися перьями: желто-зеленым петушиным и снежно-белым лебединым. Этот служка вовсе не был гигантом – скорее среднего роста, не был он и уродлив – всего лишь белокурый юноша. С его обликом не вязалась только спешка, с которой он проник во двор и устремился внутрь замка, обращаясь к слугам на том странном наречии, что принято по ту сторону Альп, а именно в великом Париже.

В зале, в огромном камине, выложенном листами меди для производства и распространения тепла, был разожжен огонь. Здесь клирик уселся и, кажется, успокоился от тепла и спокойного света камина и даже перестал говорить по-французски, когда молодая служанка поставила перед ним чашку горячего вина. И тогда обнаружилось, что его молодые голубые глаза, кроме того, дерзки и исполнены самонадеянности. Он жадными глотками пил горячее вино, и его полиловевшее от холода лицо приобретало обычный цвет. Слуги стояли вокруг и с любопытством на него смотрели. Каждый спрашивал про себя, какая нечистая сила привела этого хрупкого юношу в замок и не дала ему пропасть в буране и не упасть бездыханным и замерзшим в снегу и как его жалкая кляча не поскользнулась на льду. Все это казалось удивительным еще и потому, что видели его здесь впервые и полагали, что он не мог знать ни дорог, ни тропинок, ни тысячи опасностей, которые горная долина скрывает под снегом и туманом.

Когда путник обогрелся и приободрился, он спросил о хозяевах замка, кто они и отличаются ли гостеприимством, и, удовлетворившись ответами, попросил представить его. Здесь гость, не преклоняя колен, а лишь слегка поклонившись маркизе, объявил, не открывая своего имени, что он философ и закончил парижскую Сорбонну, которая снискала себе славу самой известной школы логики. Пронесся шепот, донны и шевалье переглядывались с изумлением и любопытством: впервые ко двору прибыл философ!

Первым нарушил тишину Венафро:

– Вы хотите сказать, мессер, что у вас есть разрешение и вы наделены всеми необходимыми полномочиями, чтобы открыть новую школу и обучать нас логике и теологии?

Философ замер в размышлении, разглядывая пол, потом он ответил:

– Да! Скажем так: у меня могла бы быть лицензия, и я мог бы располагать всеми необходимыми полномочиями.

Помолчав, он добавил:

– Но у меня ее нет.

– Объяснитесь подробнее, – проговорила маркиза, беря его под руку и подводя к скамье.

Философ расположился на меховых шкурах, которые покрывали скамью, и, расслабившись от их тепла и благорасположения маркизы, продолжил:

– Дело в том, мадонна, что я был изгнан из Парижа. Более того, я бежал оттуда. Я бежал оттуда, ибо был осужден как еретик.

Дрожь пробежала по телам присутствующих, потому что все знали, какая судьба ожидала еретика.

– Вы, вероятно, последователь Абеляра? – спросил Венафро.

– Труды Абеляра, – ответил философ, – подвигли меня к размышлениям. Он был мне учителем, пусть только и по книгам, поскольку к тому моменту, когда я начал учиться, светоч его жизни давно уже погас. Книги именно этого величайшего ученого породили у меня сомнения в логике. Я, конечно, имею в виду Аристотелеву логику. И в особенности в том месте, где он говорит, что одно и то же слово в разных контекстах может иметь различное значение. Из этого следует, что честность, чистота и верность не имеют единого и неизменного значения, но лишь значение относительное, зависящее от темы разговора. Так, величайший Готтфрид Страсбургский, который очень чтил Абеляра, сказал о своей Изольде, что ее чистота и верность выше всяких похвал. Но исповедник не назвал бы ее чистой. И верной тоже. Вам знаком роман Готтфрида? – спросил он, глядя в глаза маркизе.

– Нет, мессер, – ответила маркиза. – Но я бы очень хотела с ним ознакомиться. Но нет ли у вас книг?

– Нет, синьора; но я постараюсь рассказать вам его по памяти, которая редко меня подводит в таких делах. Некоторые фрагменты я могу передать даже дословно. – Он замолчал, внимательно и без улыбки глядя на маркизу, потом оторвал от нее взгляд и продолжил: – Итак, это был первый шаг, который убедил меня в том, что если Изольда чиста и Дева Мария тоже чиста, то чистота подразумевает совершенно различные понятия, которые могут даже противоречить друг другу. Изольда чиста потому, что искренне любит Тристана и полностью владеет его телом; а Дева Мария чиста потому, что не знала мужчины. Но вместе с тем Изольда прелюбодейка, так как предпочитает супружеской любви утехи с любовником. А если измена и чистота могут сосуществовать, это разрушает принцип непротиворечия. – Философ обвел взглядом аудиторию, а потом добавил: – Как видите, господа, первый столп логики пал.

Все согласились, хотя многие из присутствующих думали не о логике, а об истории Тристана и Изольды, слава о которой докатилась даже до этих мест. Венафро, немного подумав, сказал:

– Но не может же быть так, что одно наблюдение, пусть и важное, могло бы разрушить все основы, на которых всегда базировалось всякое знание.

– Конечно, нет, монсиньор. Я сказал себе то же самое и сначала задался целью доказать, что логика выдерживает даже такие сложные метаморфозы. И я занялся исследованиями знаний древних, чтобы найти подтверждение моей вере. Но там, где я надеялся найти подтверждение, я нашел только причину новых сомнений. И чем больше я искал, тем глубже становились сомнения, смутившие мой рассудок. Все основы нашей логики показались мне в чем-то уязвимыми, даже уверенность в абсолютной логике – принцип неоспоримого и верного знания, основы которого лежат не в человеческом опыте, а априори даны нам как Божий дар. Эта уверенность ускользнула у меня из рук, как исчезает горстка песка под морской волной.

Он замолчал.

– Но тогда следовало бы заключить, – вступил в беседу Венафро, – что любое знание, которое основывается на этих принципах, ошибочно?

– Не обязательно. Я не сказал, что логика, которую мы получили в наследство от античных мыслителей и на которой мы всегда строили искусство и науку, ошибочна. Она может быть и применимой. А может и не быть. Она применима настолько, насколько полезна. Но, прежде всего, я говорю, что существуют другие возможные виды логики, в равной степени применимые, которые базируются не на принципах, предложенных Аристотелем, но сопровождаются ходом рассуждений, не свойственных нашему западному миру.

– Должен вам признаться, мессер, что я немного смущен, – сказал Венафро.

– Мне также неясны некоторые идеи, которые я исследую или собираюсь исследовать в моих работах. На данный момент я пришел к выводу, в справедливость которого я скорее верю, чем могу строго обосновать: каждая разновидность мысли следует своей логике, каждое сообщество людей, каждое время, каждая культура имеют свой образ мыслей. Цель, которую я перед собой ставлю, состоит в том, чтобы доказать, что все эти идеи имеют право на существование, даже если и противоречат друг другу.

Между тем наступил вечер, и слуги уже зажгли светильники и приготовили столы к обеду. Кто-то молчал в задумчивости, многие расспрашивали философа о его путешествии, о процессе над еретиками, о далеком и загадочном Париже. Юноша рассказал, как он доказал в книге основные положения своей логики, как их обсуждали в Парижском университете, как их признали еретическими, поскольку они влекли за собой крушение логики и теологии, а также затрагивали основы веры. Напрасно он доказывал, что из его идей отнюдь не вытекает ложность христианской доктрины. Ошибочность ее состоит лишь в утверждении, что только она является неоспоримо единственно верной. Он рассказал, что именно в этот момент вскочили со своих мест профессора и аббаты, принявшись кричать, что в таком случае можно предположить, что другая религия может считаться истинной, даже и магометанская. Поскольку именно к такому выводу и хотел подвести их философ, здесь он благоразумно замолчал, притворившись, что он сам сражен смелостью подобного утверждения. И это притворство спасло его. Он посмотрел на профессоров с изумлением и невинностью во взоре, и они рассудили, что философ не мог предполагать, к каким серьезным последствиям приведет его мысль, и не сочли необходимым заключить его в тюрьму на время проведения процесса.

В эту же самую ночь философ тайно покинул Париж. Он хотел добраться до Италии, своей родины, где он намеревался продолжить свои изыскания. Он прожил около месяца в монастыре Сант'Орсо, где ему дали кров и пищу. Обеспокоенный тем, что его инкогнито может быть раскрыто, а слухи о его учении уже распространились, он решился уехать оттуда рано утром на заре и направился в долину, по дну которой протекала река. Здесь он вдруг потерялся в тумане и обнаружил в какой-то момент, что поднимается по дороге в гору. Он двигался по этой дороге в надежде, что она приведет его в какое-нибудь место, где он сможет найти приют. Так он добрался до замка.

– Здесь вы можете оставаться так долго, как вы того сами захотите, – сказала донна Бьянка, которая задумчиво слушала молодого философа, внимательно глядя на него.

И он, конечно, заметил ее неулыбчивые голубые глаза, поскольку, пока он говорил, ее взгляд надолго останавливался на молодом человеке.

Те же разговоры продолжались за ужином. Герцог говорил мало, отчасти потому, что не очень интересовался философией, а отчасти потому, что был слишком обеспокоен взглядами маркизы, обращенными все время в одну и ту же сторону, и молчаливым диалогом, который, казалось, связал ее с гостем. Герцог пребывал в дурном расположении духа.

По окончании ужина, когда разговор иссяк, компания распалась. Философа провели в его комнату, а герцог под присмотром аббатов удалился в свою. Венафро поднялся в башню описывать гербарий. Маркиза сидела в опочивальне перед зеркалом и задумчиво расплетала длинные черные волосы.

Неожиданно в ее дверь решительно постучали. Она подскочила, уже зная, кто там. Рука, лежащая на задвижке, чуть-чуть задрожала.

– Я пришел рассказать вам историю Изольды, – сказал философ.

– Вы не устали, синьор?

– Я отдохну позже, – ответил мужчина, закрывая за собой дверь.

Загрузка...