«Самый выдающийся художник венеции…»

С 1492 года Джованни Беллини работал во Дворце дожей. Это величественное сооружение, чей огромный фасад из розового камня, окаймленный светлым кружевом из мрамора, словно устремляется в небо, подвергалось постоянному обновлению, так как Большой совет не считал Дворец достаточно красивым и роскошным для проведения заседаний и обитания в нем Дожа. Эта любовь к пышности, сохранившаяся до начала Кватроченто, под византийским влиянием, очень мощным в Венеции, постепенно освобождалась от иерархического великолепия, нашедшего свое яркое выражение в искусстве мозаики. Эта «живопись из стекла», обладающая одновременно с прочностью драгоценных камней прозрачностью воды и ее способностью отражать, великолепно согласовывалась с морской атмосферой города. Довольно долгое время мозаика тормозила развитие живописи. Тогда как фрески торжествовали по всей Италии, в Венеции их невозможно было писать — по крайней мере долговечные — в этой постоянно влажной атмосфере, где ветер и влажный морской воздух не причиняли вреда только гладкой, не подвергающейся изменениям мозаике. И только появление живописи масляными красками и непреодолимое влияние школ живописи на материке постепенно пошатнули это главенство: но мозаика не исчезла полностью; напротив, она оставалась своего рода национальным искусством, что объясняется ее преимуществом в этих климатических условиях; но живопись сначала темперой, а затем маслом в конце концов одержала над ней победу. Венецианский вкус, отличающийся любовью к цветовой гамме, открывает гораздо более богатые возможности новой техники, и господство мозаики постепенно ослабевает вплоть до того дня, когда художники, отбросив правила и требования материала, начали копировать и имитировать живописные полотна в «картинах из стекла», лишив их таким образом собственного стиля и их особого духа.

Первые венецианские художники, прибывшие сюда с материка, — это приверженцы готического стиля, как Якобелло дель Фьоре; тоскано-падуанские эклектики, как Гуариенто; маньеристы Средневековья, кончившие, как Джентиле да Фабриано, чей флорентийский вкус находился под влиянием французских миниатюр. Их произведения располагались рядом на стенах Дворца дожей, где была полностью представлена эволюция моды и вкусов Венеции. Так, маньеристы следовали за средневековыми, чопорными и благоговейными полотнами, флорентийский стиль противопоставлялся стилям Падуи и Вероны до того момента, когда в Венеции была создана, наконец, собственная живопись и появились свои художники.

Эволюция началась с изысканного Якобелло дель Фьоре, чья ангельская грация создавала полуазиатский, полухристианский рай. Школа Мурано, избежав влияния материка, создала первых типичных представителей искусства лагуны. И, в то время как Бартоломео и Антонио Виварини работали на острове бок о бок со стеклодувами и кружевницами, венецианец Якопо Беллини покорно отправился обучаться мастерству у Джентиле да Фабриано.

Покорно? Род Беллини отличался сильным характером. Хотя он работал с Джентиле да Фабриано над декорированием Дворца дожей и любил его настолько, что пригласил стать крестным отцом одного из сыновей, он сумел сохранить собственную самобытность и защитить венецианскую живопись, «отцом» которой он был, от авторитета, слишком притягательного и в то же время слишком властного. Даже в Ферраре, где он познакомился с лучшими художниками при дворе д'Эсте, у него хватило осторожности не последовать слепо за стилем, который не смог бы прижиться в Венеции. Как истинный венецианец, он мог вращаться в кругу художников, совершенно отличных по стилю, сохраняя собственную индивидуальность. Напротив, он усвоил все то, что могло быть безболезненно использовано рождающейся новой школой, еще так слабо защищенной от влияния извне. В стране, где формы имели тенденцию практически растворяться в атмосфере, он ввел точность и четкость рисунка. Он очень ценил наследие мастеров мозаики. Элегантная и нервозная точность рисунка Пизанелло предостерегла его от искушения неясными формами. Уйдя из жизни в 1470 году, он передал своим сыновьям — старшему, законному Джентиле, родившемуся в 1429-м, и внебрачному сыну Джованни, на год моложе брата, — превосходную технику, где эклектизм не умалял свежести и твердой оригинальности.

Джентиле был слишком увлечен техникой живописи, чтобы удовлетвориться только тем опытом, который передал ему отец. Он отправился в Падую, знаменитую на всю Венецию своим тонким эстетическим вкусом. Там он познакомился с необычайно строгим и монументальным стилем Мантеньи и ассимилировал его. Живо интересующийся жизнью города, он изображал на своих картинах религиозные или официальные церемонии и был признан автором нового жанра венецианской живописи. Когда фрески Гуариенто и Джентиле да Фабриано на стенах Дворца дожей поблекли, ему поручили их реставрировать, а когда оказалось, что это сделать невозможно, ему предложили заменить их собственными картинами. Кроме того, ему поручали дипломатические миссии на Востоке, откуда он привез тетради экзотических рисунков. Султан Магомет II, который заказал ему свой портрет вопреки запретам Корана, настолько подружился с ним, что захотел удержать его у себя во дворце. Наконец Джентиле, устав от красот Константинополя и потрясенный нищетой страны, вернулся в Венецию на вершине славы.

Когда Дюрер посетил его, Джентиле писал огромное полотно Процессия на площади Святого Марка. Под кистью другого художника это могло бы выглядеть банальной композицией, формальной и скучной. Но любовь, которую питал Беллини к жизни в Венеции, придала этому творению трогательное очарование, которое покорило молодого Дюрера. Гармония ансамбля, необычайно достоверное изображение деталей и торжественность стиля свидетельствовали о блестящем таланте художника. Дюрер был готов безоговорочно восхищаться им, если бы не почувствовал в этой изысканности и легкости Джентиле проявление некоторого самолюбования, которое иногда испытывает рассказчик, прислушиваясь к собственному рассказу. Красота портретов, которыми были заполнены эти огромные картины; изысканная чувствительность, с какой изображалось небо с проплывающими легкими облаками; балконы, увитые цветами; каналы с быстрыми гондолами и воздух, одновременно густой и невесомый, присущий только Венеции, — все это померкло при сравнении с тем, что поразило Дюрера, когда он, покинув Джентиле, познакомился с его молодым братом Джованни, чей талант затмевал пленительный талант старшего брата.

Джентиле Беллини был выдающимся художником, одним из мастеров современной школы, находившимся в постоянном поиске, но так и не сумевшим перешагнуть некоторые границы. В нем недоставало одухотворенности. Он легко довольствовался внешней стороной персонажей и предметов. Его портреты не трогали душу. Он увлекался красочным изображением сцен повседневной жизни и не пытался искать за внешней стороной внутреннюю, секретную жизнь. Выступая как историк, мемуарист, хроникер былой и настоящей славы Республики, он не проникал в душу событий.

У Джованни, напротив, Дюрер увидел загадочный, звонкий и захватывающий мир. Насколько Джентиле был блистателен в роли «летописца», настолько его младший брат, молчаливый, задумчивый, углублялся в себя и свой внутренний мир. Эта богатая и странная личность, которая угадывалась в его произведениях, не проявляя себя до конца, хранила столько целомудрия, столько недомолвок за пределами картины, что делало его совершенно не похожим на тех художников, кого Дюрер встречал до сих пор. Все, что хотел сказать Джованни, он тихо шептал или указывал на это едва заметно в углу картины. В Венеции, где жизнь выставлялась напоказ, чувствительная, полная наслаждений, он отличался склонностью к медитации, любовью к одиночеству, целомудренной нежностью и серьезностью.

Возможно, сказалось его положение незаконнорожденного ребенка, лишенного тех преимуществ, которыми был наделен его старший брат, законный сын Якопо Беллини. Хотя его талант и реноме заставили забыть о незаконности его рождения, сам он, вне сомнения, никогда не забывал этого. Он не испытывал никакого чувства стыда, но предпочитал тихую изоляцию вихрю официальных заказов, за которые брался Джентиле. Когда ему предложили вместо брата заняться декорированием Дворца дожей, он с удовольствием согласился использовать эту возможность, чтобы заполнить обширные пространства плодами своего воображения; однако он мало подходил для выполнения этого задания, так как его рассудок и сердце толкали его к искусству скорее задушевному, интимному. Он предоставил Джентиле публичную деятельность и дипломатические миссии, хотя ему самому очень бы хотелось познакомиться с этим загадочным и странным Востоком, о котором путешественник рассказывал с таким энтузиазмом, но в то же время считал, что нет необходимости отправляться так далеко, чтобы быть в единении с натурой.

Если ему и доставило удовольствие писать вместе с братом несколько картин по официальному заказу, то не столько потому, что ему нравилось создавать красочные картины, а потому, что он очень любил Венецию, особенно ее скрытую жизнь, ее загадочную душу, он любил небо и воду, ветки деревьев, свисающие с высоких заборов и почти касающиеся каналов, зеленый мох, покрывающий бархатом старинные кирпичи, и странный резонанс, который создавала на фасадах домов отделка из восточного мрамора.

Он был многим обязан своим учителям и никогда не отрицал ту роль, которую сыграли в формировании его таланта отец Якопо, шурин Мантенья и Джентиле. Но в то же время он отдавал себе отчет в том, что самым главным в его искусстве он не обязан никому, кроме Создателя, который наделил его талантом, даруя ему жизнь. Он искренне восхищался другими талантливыми художниками как человек, ценивший искусство, чьи требования он хорошо знал. Его характер, мирный, сдержанный, весь в нюансах, как и живопись, приветливость, с которой он относился к чужеземцам, его щедрая готовность передавать ученикам все лучшее из своего опыта, наконец, сложность его натуры, богатой и более многоплановой, чем у его современников, — все это необычайно привлекало Дюрера.

Встреча ученика Вольгемута с Джованни Беллини — одна из тех чудесных встреч, которых было немного в жизни Дюрера. Как только он увидел полотна Джованни Беллини, его охватило радостное чувство, что он, наконец, достиг цели, к которой бессознательно стремился. Он понял, что все, что ему могла бы дать Венеция, заключается в искусстве Беллини. Относясь к его мастерству одновременно с почтением и восторгом, он сохранил на всю жизнь огромную признательность человеку, который открыл ему чудесный мир своего искусства. Избрав его своим мастером и сохранив ему преданность в течение жизни, Дюрер показал, что он способен устоять и перед соблазнами Карпаччо, и перед приятным реализмом Джентиле Беллини.

В то же время Дюрер и как живописец, и как личность был совершенно не похож на Джованни. Расцвет Возрождения, который мягко сиял в картинах Джованни, отличался от скованного, неловкого, жесткого Средневековья, которое еще пока переполняло молодого Дюрера. Никто из художников, с которыми он встречался до этого момента, не подготовил его к подобной встрече. Даже чувство пластики Мантеньи, восхищавшее Дюрера, противоречило стилю Беллини. Джованни рано освободился от власти падуанского стиля, чтобы подчиняться только собственному творческому инстинкту. Из всех современных художников Мантенья, несомненно, был наиболее близок немцам. Во-первых, своим искусством гравера, так как гравюра в Германии была практически национальным искусством. Его суровость импонировала их архаизму, который опасался нововведений. Немного чопорная строгость художников Нюрнберга, Ульма или Аугсбурга не могла принять Возрождение в том виде, как оно было представлено Джованни Беллини. Их верность средневековым традициям, как в чувствах, так и в формах, находила отклик в творчестве Мантеньи. Поскольку Дюрер считал, что его назначение диктовало ему не столько отказаться от традиций, сколько их совершенствовать, он охотно поступил бы в обучение к Мантенье, если бы тот оказался на его пути, а не отправился писать в Мантую, и тогда, возможно, судьба Альбрехта Дюрера-художника сложилась бы совершенно по-иному…

Как бы то ни было, в поисках Мантеньи он встретил Беллини, и никакая другая встреча не могла быть настолько судьбоносной в этот период его жизни, когда, многому научившись у таких различных мастеров, как Вольгемут, Гольбейн, Шонгауэр, Виц, Херлин, Мульчер, Пахер, Дюрер был готов, усвоив эти разнообразные техники с их подчас противоречивым влиянием, создать свой собственный стиль. И, возможно, именно потому, что они были столь различны с Беллини, он смог извлечь из их общения максимальную выгоду. Вместо того чтобы парализовать индивидуальность Дюрера, как это часто случается, влияние Беллини способствовало совершенствованию оригинальности молодого художника и расцвету его таланта. После общения с ним Дюрер не превратился в немецкого Беллини; но он стал еще более глубокой и более сильной личностью. Наиболее сильное влияние не то, которое вас трансформирует, а то, которое помогает вам реализоваться в рамках вашей собственной природы и вашего индивидуального таланта. Это именно то, что произошло в результате встречи Мантеньи и Михаэля Пахера, обучения, которое дал Гольбейн Старший сыну, обучения Шонгауэра у Изенманна.

Дюрер был очень осторожен, знакомясь со многими мастерами от Нюрнберга до Венеции, чтобы не попасть под их влияние, до тех пор, пока не встретил мастера из мастеров — Джованни Беллини.

В 1495 году, когда Дюрер прибыл в Венецию, Карпаччо заканчивает историю святой Урсулы, а Джентиле Беллини пишет Процессию на площади Святого Марка. Тридцатишестилетний Чима да Конельяно — мастер превосходных, наполненных светом пейзажей. Пальма, которого позже назовут Старшим, пока всего лишь пятнадцатилетний подросток, а среди учеников Джованни Беллини — семнадцатилетний Джорджоне и восемнадцатилетний Тициан.

Такова Венеция, которую узнает Дюрер во время первого путешествия в Италию: Венеция, в которой доминирует яркий талант внебрачного сына старого Якопо. Джованни с утонченными чертами лица — длинным и тонким носом, ясными красивыми глазами, узким ртом, седеющими кудрявыми волосами, ниспадающими на плечи, — излучал спокойствие и доброжелательность, хотя мог быть и властным. Ясность ума в нем сочеталась с добротой сердца. Такое же впечатление производили и его картины, ясные, полные покоя и гармонии человека с природой.

Еще у Фуггеров в Аугсбурге Дюрер слышал о Джованни Беллини, которым восхищались швабские патриции. Те из них, кто обосновался в Венеции, заказывали ему свои портреты. За несколько лет до этого он нарисовал портрет молодого, преуспевающего Георга Фуггера, украсив его легкой короной из плюща, подобно греческому богу или одному из тех гуманистов, которые приравнивали себя к богам.

Рекомендация Фуггера открыла двери мастерской Джованни Беллини перед молодым немецким художником. Дюрер показал ему свои рисунки, акварели, сделанные им в ходе путешествия, в которых наблюдательность сочеталась с поэтической одухотворенностью, что тронуло Беллини. Он показал также миниатюру на пергаменте с младенцем Иисусом, держащим в руках земной шар в виде золотого глобуса; голова младенца была окружена нимбом из сияющих лучей на фоне окна, обрамленного плющом. Эта изысканная миниатюра, которую Дюрер выполнил в ходе «тура по Германии», уже отражала мастерство художника, сумевшего освободиться от шаблонов и маньеризма, отягощавших тогда немецкую живопись. Этот ребенок пока еще не похож на реалистических младенцев Беллини, но манера изображения уже давала возможность почувствовать колористическую смелость, что составляло главную цель устремлений Дюрера.

Как он, должно быть, завидовал богатейшей цветовой гамме с многочисленными нюансами, открытой Джованни, этим цветам, которые словно растворялись один в другом, как оттенки воды и неба таяли в атмосфере лагуны перед наступлением сумерек. Эти цвета были дороги Беллини, он обнаружил их в природе, где они существовали всегда, рожденные игрой света и форм, в отливающем цветами радуги влажном воздухе, прозрачности моря, оттенках пробегающих облаков. Никто не замечал их прежде, или, если сказать точнее, если их и видели, то венецианские художники были неспособны их передать, так как живопись темперой позволяла только матовые и холодные цвета. И только когда Антонелло да Мессина, за двадцать лет до приезда Дюрера, обучил венецианцев живописи маслом, которую уже давно практиковали фламандцы, художники встретили это с восторгом, так как, наконец, они смогли изображать сверкающую красоту окружавших их пейзажей.

Джованни Беллини вскоре овладел этой техникой, и в его талантливых руках она трансформировалась в стиль венецианской живописи. Эта новая техника позволяла передавать все нюансы красоты природы и одухотворенные лица персонажей. Джованни Беллини, столь любящий природу и виртуозно владеющий этой техникой, освободившись от абстрактного хроматизма художников Падуи, буквально заставлял петь в красках истинную красоту земли. Впервые в европейской живописи природа была изображена с такой легкостью, грацией и наслаждением, которых до сих пор не знала история искусства.

Все, что восхищало Дюрера в Беллини, было для него удивительным открытием. Ни немцы, ни фламандцы не смогли достичь такой живости, такой яркости, такого изобилия оттенков. Кроме того, он не обладал такой близостью с природой, которая превращала каждый пейзаж Беллини в музыкальную поэму, где артистическое вдохновение пело в унисон с голосами вселенной. Эти пейзажи, будь то лагуна или суша, Джованни любил настолько, что не было ни одной его картины, портрета, религиозной композиции, где не находилось бы места для голубого залива, горизонта, зеленого склона, согретого заходящим солнцем, извилистой тропинки, бегущей по холмам, или, иногда, одинокого дерева, шум ветвей которого, казалось, доносился порывами ветра.

Эти пейзажи — не красочное дополнение, а важная составляющая картины, которая, каков бы ни был ее сюжет, казалась бы незаконченной, если бы не было этого островка природы, написанного с таким пониманием и любовью. Дюреру была знакома эта любовь к реальности среди немецких художников, однако их попытки были трогательно неумелыми, как и у него самого, и он испытывал огромное желание добиться достоверного изображения реального мира. Но у Беллини он открыл новый аспект реализма: поэзию реальности, гармонию между объективной реальностью и лирической интуицией, между видением художника, ухватившего реальные формы, и эмоциями поэта, который преследует за пределами форм определенную внутреннюю красоту.

Эта одухотворенность присуща не только пейзажам Беллини, но и портретам, религиозным картинам и фантастическим композициям. Ни один из художников до сих пор не мог добиться подобного единения реальности и идеала. Одни ограничивались строгой имитацией объекта. Другие погружались в мечты, заполненные воображаемыми химерами. Те, кто слишком углублялись в реальность, часто изображали все слишком приземленно, сдерживая собственные мечты и фантазию. Другие, слишком покорно следовавшие импульсам своих мечтаний и фантазии, переставали видеть мир таким, какой он на самом деле, и создавали иллюзорное изображение, далекое от реальности.

Джованни Беллини, напротив, объединял трезвость взгляда и мечту, которые никогда не вступали в конфликт. В нем не было никакого внутреннего противоречия между объективным видением мира и миром воображаемым. Они не противопоставлялись, а взаимно дополняли друг друга, каждый из них мог найти свое полное выражение только в союзе с другим.

Похожую поэзию реальности Дюрер подметил у Конрада Вица, но у Вица это было только трогательной попыткой, еще неумелой, по сравнению с размахом и легкостью выдающегося венецианца. Казалось, что Джованни Беллини писал в постоянном состоянии благодати; никаких следов колебания, беспокойства, сомнения в его искусстве, уверенном в себе, опирающемся на полное знание объекта, властвующего над ним. одновременно объединяясь с ним.

В портретах Джованни объединял психологический реализм с монументальным стилем, передавая глубокий внутренний мир личности, чье душевное состояние ощущалось во взгляде, напряжении или расслабленности мышц, движении губ или складках на лбу. И эта психологическая правдоподобность сочеталась с физической достоверностью, создавая образ живого человека, который, словно музыкальный инструмент, исполнял свою собственную симфонию.

Монументальный и величественный характер портретов Беллини, который, возможно, как никто другой, передавал честолюбивую властность дожа, алчность торговца, легкомыслие молодого повесы, мечтательность художника, ангельскую прелесть ребенка, не смущает нас, так как он всегда сочетается с душевной близостью с персонажем. То, что больше всего покоряет в Беллини — и Дюрер как никто другой был способен это понять и оценить, — так это его способность единения со всем, что его окружает. Для него человеческое лицо — это еще и своего рода пейзаж, окрашенный временем дня и сезона, облаком, проплывающим перед солнцем, а пейзаж, в свою очередь, — не просто ансамбль деревьев и скал, а нечто живое, которое дышит и, кажется, будто тоже наполнено мечтами и страстями.

Беллини находится в единении с природой и человеком, поскольку он не способен их разделить. И их жизнь зависит от их гармонии, взаимного проникновения. Наиболее волнующие его произведения — те, где события находят свое выражение в тесной ассоциации с природой. Радость матери, прижимающей ребенка к груди, скорбь апостолов и ангелов, оплакивающих смерть Христа, не были бы настолько радостными или скорбными, если бы окружающий мир с деревьями, облаками, водами не составлял в этой песне своего рода basso continuo, что является голосом природы, необъятной и уникальной симфонией мироздания.

До него ни одному художнику не удавалось с такой выразительностью передать задушевную близость персонажей во время sacra conversazione («святого собеседования»). О чем беседуют эти святые, эти великомученики, собравшиеся вокруг Богоматери? Они безмолвствуют, но их немые голоса объединяются в молчаливый хор, голоса их пылких душ объединены любовью, и никакие слова человеческого языка никогда не способны передать подобное состояние гармонии и восторга.

Чтобы придать этой sacra conversazione больше задушевности, Джованни Беллини нарушает традиционную композицию алтаря, в котором обычно представляли каждого персонажа на отдельной створке, отделяя от других колонками. Он отказывается от такой архитектуры алтаря, устраняя перегородки, объединяя всех персонажей у ног Мадонны, в то время как ангелы-музыканты, настраивающие свои мандолы и флейты, создают музыкальную атмосферу этому ансамблю персонажей, определенную тональность, гармонию и смысл.

Эта новая концепция алтаря, которую реализует Беллини, соответствует его особой жизненной концепции. В нем самом царят гармония и согласие. Одна и та же музыка приводит в движение его сердце и руки и окрашивает в один и тот же цвет его душу и палитру. В религиозных произведениях он делает божественное более гуманным, в том смысле, что он придает персонажам наиболее совершенную красоту, какой могли бы обладать живые, и в результате они выглядят настолько одухотворенными, что придает им значительность, преисполненную благородства и человеческой симпатии. Он пишет в основном религиозные сюжеты по заказам церквей и монастырей и делает это с большим удовольствием. Он предоставляет Джентиле, без сожаления, возможность получать почетные титулы и награды иностранных правителей, а также изображать официальные торжественные церемонии Венеции. То, что он предпочитает больше всего из получаемых заказов, — это Мадонны, которые пробуждают в его чувствительном сердце наиболее нежные материнские эмоции, и сцены Pieta («Оплакивание»), в которых он превосходно изображает страдающего Христа. В его произведениях вы не обнаружите на заднем плане плохо замаскированное язычество, к которому вернулись гуманисты Флоренции в эпоху Кватроченто, ни строгой и напыщенной религиозности, которую навязывал венецианцам византийский стиль в эпоху, когда Венеция еще была в эстетической, если не политической, зависимости от Константинополя. Будучи глубоко религиозным, Дюрер, чье искусство и жизнь были пропитаны христианской верой, восхищался мастерством Беллини, который из почтения к небесным персонажам наделял их такой лучезарной красотой, какую только могла создать земля. Это уважение, полное нежности, какое проявлял Беллини по отношению к религиозным сюжетам, поражало молодого Дюрера. Он никогда не забудет Мадонн Беллини, которые захватили власть над его чувствами и эстетикой. Они затмили Мадонн Шонгауэра, которыми он так восхищался во время первого путешествия, плененный их чистосердечной и цветущей эльзасской грацией. Хотя особый пуританизм средневековой немецкой буржуазии иногда шокировала вольность нравов, царящая в Венеции, что также поражало и застенчивого, целомудренного Дюрера, плотская красота Мадонн Беллини возбуждала в нем лишь нежные эмоции и благоговение.

Когда позже Дюрер будет писать религиозные произведения, он попытается по примеру Беллини избежать двух подводных камней, на которые часто натыкается художник, — ирреальности и чувственности. Германия в особенности, казалось, была не способна примирить плотскую красоту и религиозное благоговение, и художники нередко кидались в крайности. Если этого избежал Дюрер, то это произошло, несомненно, под влиянием Беллини.

Рядом с этим потрясающим мастером время летело незаметно и, к несчастью, деньги, предоставленные ему Пиркгеймером, кончались, как бы он ни старался экономить каждый экю. Настал момент, когда он должен был покинуть Венецию. «Ах! Как мне будет холодно там!» — воскликнул Дюрер, думая о своем возвращении в Германию. Настал момент, когда все, что он узнал, должно было уступить место формированию собственной индивидуальности. Как ни заманчиво восхищаться искусством других и учиться новому, но, оставаясь слишком долго в этой чуждой ему среде, где опасности тем серьезней, чем они более соблазнительны, не подвергается ли он риску поработить собственную индивидуальность? Позже он сможет возвратиться, когда его талант окрепнет и реализуется. И тогда он вернется уже не как робкий ученик, а как мастер, способный общаться на равных с самыми знаменитыми венецианцами. Венеция скрывает за своими красотами искушение уничтожения, а в ее ароматах всегда таится угроза отравления.

Почувствовал ли он, что он мог бы потеряться, раствориться в этом городе, который сам по себе кажется настолько нереальным? Время возвращаться в Нюрнберг, прозаический, обывательский, будничный. Чтобы снова обрести себя, чтобы снова вернуться к традициям своей нации и земли. Чтобы дать свободно развернуться молодому таланту, который теперь готов к творческому взлету.

Загрузка...