Как и новичок, мастер не ведает страха, но, в отличие от начинающего, он с каждым днем становится все неустрашимее. За годы непрерывной медитации он узнал, что жизнь и смерть суть одно и то же, ибо это две стороны одной судьбы. Так что теперь ему неведомы боязнь за жизнь и страх смерти.

Он охотно живет (и это очень характерно для дзэн) в этом мире, но в любое время готов уйти из него, не позволяя мыслям о смерти смутить себя. Не случайно самураи сделали своим символом лепесток вишни. Он опадает в лучах утреннего солнца и, весело блестя, падает на землю, — точно так же неустрашимый воин должен уметь оторваться от бытия, беззвучно и внутренне недвижно.

Быть свободным от страха смерти вовсе не значит притворяться перед самим собой в благополучные времена, что не дрожишь перед смертью, или убеждать себя в том, что готов выдержать испытание. Овладевший жизнью и смертью свободен от страха любого рода в той степени, что больше не ощущает страха. Тот, кому незнаком опыт глубокой и длительной медитации, даже представить себе не может, как она меняет человека. Совершенный мастер постоянно, на каждом шагу демонстрирует свою неустрашимость не словами, а поведением: она видна сразу, потому что затрагивает его глубинную сущность. Непоколебимое бесстрашие — это уже само по себе мастерство, достичь которого удается лишь немногим (а по-другому и быть не может). В качестве подтверждения приведу цитату из трактата «Хагакурэ», написанного в середине XVII века: «Яги Тадзима-но-ками был великим мастером меча и превзошел в этом искусстве тогдашнего сёгуна Токугава Иэмицу. Однажды один из телохранителей сегуна пришел к Тадзима-но-ками и попросил давать ему уроки. Мастер сказал: „Насколько я вижу, вы и сами мастер. Пожалуйста, скажите мне, к какой школе вы принадлежите, прежде чем мы приступим к занятиям".

Телохранитель ответил: „К своему стыду, должен признаться, что я никогда не изучал искусство владения мечом". — „Вы хотите надо мной посмеяться? Я наставник могущественного сёгуна, глаза не могут меня обмануть". — „Мне очень жаль, если я затронул вашу честь, но я действительно не владею этими знаниями". Этот решительный отказ заставил мастера задуматься, и наконец он сказал: „Если вы так говорите, значит, это правда. Но наверняка вы мастер в каком-то предмете, даже если я и не вижу точно в каком". — „Если вы настаиваете, я готов сообщить вам следующее. Есть предмет, в котором я могу считать себя совершенным мастером. Когда я был еще ребенком, мне пришла мысль, что, будь я самураем, я мог бы не бояться смерти, и с тех пор, вот уже много лет, я постоянно сражался с вопросом о смерти, и наконец он перестал меня заботить. Не об этом ли вы говорите? " — „Именно об этом! — воскликнул Тадзима-но-ками. Я рад, что не обманулся. Потому что последняя тайна искусства владения мечом состоит в том, чтобы быть свободным от мысли о смерти. Я обучал сотни учеников, направляя их именно к этой цели, но до сих пор ни один из них не достиг высшего уровня. Вам же больше не нужно упражняться в технике, вы и без того уже мастер"».

Тренировочный зал, в котором изучают искусство владения мечом, с древности называется Местом Просветления.

Любой мастер любого искусства, находящегося под влиянием дзэн, подобен молнии из облака всеобъемлющей Истины. Она существует в свободной гибкости его духа, и в «оно» он снова и снова встречается с ней как со своей изначальной и безымянной сущностью. Эта сущность есть высшая степень того, чем он может быть. Истина принимает для него — а через него и для других — тысячи форм и образов. Но, несмотря на поразительную дисциплину, которую он соблюдает терпеливо и без какого-либо протеста, ему еще предстоит долгий путь, прежде чем дзэн просветит его настолько, что будет поддерживать его во всем, что он делает, потому что высшая свобода еще не стала для него глубочайшей необходимостью.

Если его неумолимо тянет к конечной Истине, ему снова приходится отправляться в путь — в путь постижения «безыскусного искусства». Он должен сделать свой главный шаг — к первоначалу, чтобы жить в Истине, слившись с ней в одно целое. Он снова должен стать учеником, новичком, должен преодолеть последний, самый трудный участок пути, на который он ступил, и пережить новые преобразования. Если он решится то ему суждено встретиться с нерушимой Истиной, Истиной превыше всех Истин, с не имеющим формы началом всех начал: с Ничто, которое одновременно и Все; он будет поглощен им и из него возродится.

Ойген Херригель


"Дзен в искусстве стрельбы из лука"


ПУТЬ ДЗЭН

Дзэн и классическая буддийская мистика самопогружения

Своеобразие дзэн

Обучение в дзэн-буддийских монастырях

Высшие ступени

Дзэн — взгляд из Европы

Мастера дзэн всегда в пути.

Слово само по себе — это меньше, чем мысль, мысль — это меньше, чем опыт.

Слово — это фильтр, и то, что в нем оседает, лишено лучшей своей части.

Платон (письмо № 7): «Серьезный человек, занимающийся серьезными вещами, писать не должен».

Нужна не одна жизнь, чтобы усвоить Истину дзэн, чтобы быть ею.

Дзэн и классическая буддийская мистика самопогружения

Мистика в буддизме резко отличается от любой другой хотя бы уже потому, что имеет свою методику. Буддизм вывел самопогружение на уровень искусства, в котором техника не только выполняет отведенную ей роль, как в любом виде искусства, но и занимает ключевую позицию. Ее огромная заслуга в том, что она исключила из мистической практики элемент случайности. Именно она как совокупность действий, которые ведут к освобождению, и обозначается в буддизме как «путь». И лишь в буддизме этот путь, то есть метод погруженного сосредоточения, приобрел столь фундаментальное значение.

Путь Будды дал Восточной Азии неизмеримо много. Он сформировал уникальный вид духовного человека. Мы не будем задаваться вопросом, везде ли уровень, на который поднялся буддизм, сохраняется до сих пор. За рамками нашего рассмотрения останется и предположение, что точный метод стал обыденностью, а знания подменили просветление.

Речь пойдет о дзэн-буддизме. Мы не ставим себе задачу рассмотреть) где, когда и как он возник, а ограничимся вопросом, почему он, будучи все-таки буддизмом, выбрал иной путь, нежели классическая методика самопогружения.

Нельзя не обратить внимание, что в буддизме просветление состоит в чистом созерцании тех истин*, с которых и начинается медитационная работа в абстрактном виде, лишенная всякого чувственного материала, что возвращает сложившееся знание, ведущее к бегству от мира, то есть оправдываются изначальные переживания

* Из-за незавершенности работы автора над текстом и отсутствия его собственных примечаний к терминам остается только догадываться, что подразумевает Херригель под «теми истинами». Скорее всего, речь идет о «четырех святых истинах», составляющих фундамент всего учения. Эти четыре истины: истина страдания, истина источника страдания, истина прекращения страдания, истина пути — были постигнуты Буддой в его пробуждении и проповеданы в первой проповеди. (Здесь и далее примечания научного редактора.)

Будды- когда он еще не был просветлен, но уже вступил на путь. Может быть, результат объясняется тем, что для медитирующего эта тема становится своего рода идеей фикс?

Буддист исходит из того, что жизнь — это страдание. А если бы предшествующий опыт был другим: жизнь воспринималась бы как радость, а мир — как счастье и гармония? Может быть, тогда и просветление было бы не нужно*. Было бы совершенно непонятно, зачем освобождаться от этого прекрасного и гармоничного мира. То есть таким способом, посредством медитации, человек явно не смог бы уйти от самого себя. Он бы не мог выйти по ту сторону мыслей и не-мыслей, желания и не-желания и так далее, а оказался быв нулевой точке, которую считал бы «потусторонней». Но с чем же тогда осуществлялось бы единство? То есть созерцающий освобождался бы от того, что не является его истинной сущностью, и таким образом нашел бы лишь себя самого, пусть даже и на самом глубоком уровне своего существа.

* Здесь Херригель, как и некоторые другие ранние исследователи дзэн, упускает различие, проводимое в дзэнском методе «моментального пробуждения» (просветления) между фактом изначальной пробужденности ученика, наличия у него «природы Будды», которому соответствует гармоничное состояние мира и жизни (блаженство нирваны), и фактом отсутствия у ученика осознания этой своей природы, своей «изначальной пробужденности». Последнее как раз-таки и представляет общебуддийскую формулировку качества страдания, присущего обыденному уму, ограниченному заблуждением и привязанностями (т. е. обыденной жизни, сансаре).

Следовательно, логично было бы предположить также возможность практиковать сосредоточение и погружение без заранее заданной темы, то есть проложить путь, на котором нет твердой и объективной опоры, то есть без всяких «мировоззренческих» предпосылок*, типа: бытие не является ни страданием, ни радостью и не заслуживает ни ненависти, ни любви, даже если оно и преходяще. Более того, «мировоззрение» должно происходить лишь из просветления. А то, что просветление существует, объявил сам Будда. То, что это должно быть возможно, вытекает из пути Будды- На этом пути существует стадия безразличия, когда человек находится в нулевой точке между знанием и не-знанием и больше уже ни на что не ориентируется. Но для буддийского самопогружения характерны и предшествующие ступени, когда человек достигает «предварительного снятия страданий».

* Здесь Херригель описывает «безопорное» видение абсолютной истины, объясняемое в буддийской теории пустоты. Это так называемый раздел «мудрости» в буддийском учении. «Мировоззренческие предпосылки» же, о которых говорит автор, представляют другой раздел— «метода», связанный сотносительной истиной.

А что, если бы человек попытался через них перешагнуть? Просто, без всякой программы, тренировался бы в глубинном сосредоточении, стараясь достичь абсолютной пустоты? Если имел бы мужество довести дело до этого?

Таков был путь дзэн. Невозможно установить, как долго таким образом испытывалось ничто (пустота)*. Но существование дзэн в Китае и Японии доказывает, что это удалось. А то, что дзэн до сих пор жив, доказывает, что это удалось блестяще. Непонятным осталось только одно: по какой причине адепт дзэн стремится освободиться от бытия, если на мировоззренческом уровне по отношению к нему он абсолютно нейтрален? Объяснение можно найти, обратившись к истории вопроса: он знал, что возможно просветление и существует путь к нему. То есть задним числом он мог бы еще добавить, что получил опыт великого освобождения. От чего? В каком смысле? Все нижеследующее будет ответом на эти вопросы.

*В своей работе Херригель использует термин «ничто» («ем. Nichts) для обозначения буддийской пустоты, что, строго говоря, некорректно, поскольку в пустоте снимаются и бытие, и не-бытие (ничто) как самосущие. Согласно буддийской философии, пустота не отсутствие нечто (бытия, феномена, сущего и т. п.), но отсутствие самосущей природы этого нечто. Именно таким образом достигается «срединный путь» (санскр. мадхьямака) между этернализмом (принятием бытия, сущего) и нигилизмом (принятием ничто). В дальнейшем в тексте этот термин вносит некоторую путаницу в философском плане из-за невозможности различить ничто-пустоту и ничто как таковое. Вполне вероятно, что Херригель вводил термин «ничто» (Nichts), следуя немецкой мистической традиции, начатой Майстером Экхартом, — в заложенном им значении Ничто как наивысшей полноты и первоисточника.

Своеобразие дзэн

(в сравнении с европейской мистикой)

В дзэн человек не занимает центрального положения, как это имеет место в европейской мистике, где unio mistica* является благословением и одновременно обязывающим преимуществом. Из всех существ лишь человек наделен этой способностью: достигнув единения с Богом, он возвышается над миром. Выход за рамки обыденности, забвение и последующее обретение самого себя, растворенность в небытии и возрождение вновь и вновь — это и есть экстаз. То, что он при этом обнаруживает, есть его глубинная сущность, его скрытое «я», растворившееся и сохранившееся в unio. В Боге, в божестве — как бы ни называлось в европейском мистицизме то, с чем происходит это единение, — «я» не исчезает оконча-

* Мистическое соединение с божеством {лат.).

тельно, а получает спасение. Отказ от своего «я» требуется только на время, только ради не терпящего двойственности единства, потому что Бог входит исключительно в те души, которые без всякого сопротивления в качестве высшей жертвы принесли свою возможность быть самими собой. И если возрождение произошло, то душа становится богоданной серединой, живет сама по себе, подобно колесу, которое катится само собой.

А в понимании дзэн существование человека само по себе экстатично и эксцентрично*, независимо от того, осознает он это или нет. Чем сильнее человек осознает свое «я», пытается возвыситься и совершенствоваться, что в действительности невозможно даже в самом слабом приближении, тем заметнее он отходит от центра бытия, который уже вовсе не его собственный центр.

* Судя по употреблению в тексте, автор использует слова экстатично и эксцентрично, исходя из этимологического уровня, т. е. экстатично — с утратой статичности (неподвижности) , эксцентрично — с потерянным центром.

Для дзэн-буддиста все сущее, кроме человека (животные и растения, камни и земля, воздух, огонь и вода), неприхотливо живет через середину бытия, не покидая ее и даже не имея возможности ее покинуть. Если заблудшему и запутавшемуся человеку нужна безопасность и невинность бытия, в которой так убедительно живет все сущее, в основе своей безнамеренно, тогда ему необходимо радикально измениться. Он должен по собственной воле отказаться от пути, ложность которого подтвердили тысячи страхов и несчастий, должен отринуть от себя все, что обещало привести его к самому себе, к манящему чуду жизни, — отказаться, чтобы вернуться в «дом Истины», который он, едва оперившись, мужественно покинул, погнавшись за фантомами. Он должен стать не «подобным ребенку», а подобным лесу и скале, цветку и плоду, погоде и буре.

В дзэн ил го обозначает возвращение, воссоздание изначального, но утраченного состояния. Чтобы, подобно животным, растениям и всему сущему, жить в равновесии, человек должен пройти путь, отрицающий все неуравновешенное, что в нем есть.

В Восточной Азии это возвращение и обращение не отдают на откуп случаю. Их можно подготовить. Так делают в Японии. В дзэн-буддизме для этого пути существует особая методика.

Против принятого в дзэн-буддизме понимания бытия можно выдвинуть одно возражение: человек на Востоке за свою долгую историю никогда столь безнадежно далеко не отходил от природы, как, скажем, человек европейский. Это легко доказать не только на бытовых примерах, но даже еще более убедительно на основе восточноазиатского искусства. Правда, следует иметь в виду, что даже извечная близость к природе — это еще далеко не близость к дзэн. Природа (как бы ее ни определяли) — это ни в коем случае не всеобъемлющая Истина, жизнь через которую составляет сущность дзэн. Но и это не объясняет, почему житель Восточной Азии, и прежде всего японец, практически не отходит от традиционных отношений и даже не пытается от них отойти, несмотря на всю модернизацию своей жизни в экономическом, политическом и техническом аспектах. Итак, подобное возражение не обосновано и не затрагивает сути, потому что, когда дзэн-буддизм проник в Японию, о модернизации жизни речь еще не шла. И хотя тогда люди жили в непосредственной близости к природе и беспрекословно соблюдали традиции, дзэн-буддизм все равно рассматривал это тщательно оберегаемое существование как эксцентричное, как отход и, наконец, как вину.

В дзэн-буддизме считается, что отход и, следовательно, вина подготовлены появившейся у человека возможностью жить в своей самости. Человек чувствует и ведет себя как «я». Привязанность к своему «я» приводит человека к его поиску и к самоутверждению при тщательном отграничении от всего «не-я» и, таким образом, вызывает ожесточение сердца. Он чувствует себя центром и превращает себя в центр, если даже не осознанно, то хотя бы тайком. Это состояние имеет свойство обостряться. Но совсем не обязательно доходит до крайности. Для дзэн-буддистов уже первые самостные поползновения ребенка неизбежны и пагубны. Хотя это не повод утверждать, что представитель Восточной Азии до сих пор никогда не отдалялся от природы, подобно человеку европейскому, и все еще живет традиционно. Но это не исключает того, что он находится в состоянии борьбы со своей привязанностью к собственному «я» и поэтому далек от жизни через себя, как будто «живут его», и наоборот.

Особая опасность заключается в том, что человек по наивности ничего об этом не знает и, если ему об этом говорят, не может ничего понять. С его привязанностью к собственному «я» связано отношение к реальности бытия. Его взгляд замутнен. Он не может сравнивать и не видит отличия между тем, что он есть, и тем, чем должен быть. Ведь то, чем он должен быть, невозможно описать заранее. Это не другой стиль, не другое направление его повседневной жизни, не образ, который он мог бы реализовать; не то, что он мог бы осуществить с помощью сознания и воли, серьезного отношения к делу и чувства ответственности. Это совершенно другое: то, чего он полностью лишен, чего можно достичь только через изменение, затрагивающее самые основы, то есть через преобразование.

Поэтому буддизм не проповедует. Слова — это всего лишь слова. Он ждет тех, кто, движимый тайным стремлением, не чувствует в себе уверенности.

Ниже описан процесс обучения и преобразования японцев в дзэн-буддийских монастырях.

Но предварительно следует сделать несколько замечаний. Кому повезло и кто в течение многих лет тесно общался с японскими дзэн-буддистами, тот навряд ли смог избежать искушения понаблюдать за их повседневной жизнью, вплоть до мельчайших особенностей, как будто это поможет разгадать загадку, которую они собой являют. Ведь совершенно очевидно, что это люди особого склада. Это проявляется не только в их деятельности или бездействии, не только в речах и молчании, но и в том, как они стоят и ходят, как пьют чай или отгоняют навязчивую муху. Словно они живут в особом мире. Как будто вокруг них не происходит ничего, что бы не приближалось или не собиралось приблизиться к ней — к той невидимой середине, которая определяет их уровень и их судьбу. Они не говорят о том, что затрагивает (или не затрагивает) самые глубины их существа, они не склонны к словесным излияниям. С таинственной улыбкой они уходят от исследовательских поползновений и не слышат вопросов, которые им задают из простого любопытства. Приблизиться к их тайне могут только те, кто сам намерен пройти этот путь.

Обучение в дзэн-буддийских монастырях

Дыхательные упражнения

Коан

Сатори

Дальнейшая медитация на основе коана

Как мастер «видит», познал ли ученик сатори

Японское актерское искусство

Мастер смотрит ученику в сердце

Преображение ученика через сатори

Дзэн в искусстве

Живопись дзэн

Сатори в поэзии

Умозрительность на основе сатори

Жизнь дзэн-буддиста вне монастыря

Священники дзэн

В Восточной Азии молодые люди, которым предопределено стать священнослужителями, редко приходят в монастырь по собственному почину. Согласно традиции, чаще всего это желание родителей. Но юноши настолько проникаются этим, что такое желание становится их собственным. Иначе они никогда не чувствовали бы удовлетворения. Потому что карьера священнослужителя не слишком привлекательна — ведь жизнь его полна ограничений. Но за эти лишения они вознаграждаются внутренним богатством так щедро, что у них и мысли не возникает что-то в своей жизни изменить. В медитативные залы дзэн-буддийских монастырей приходят и другие люди: ученики разного возраста, осваивающие или уже освоившие какую-либо профессию (особо приветствуются те, кто занимается одним из видов искусства). Их уже коснулся дух дзэн, и они убеждены, что более глубокое погружение в дзэн необходимо им не только для овладения профессией, но и ради самих себя. В монастырь они приезжают на время.

Старшие ученики, благодаря жизненному опыту или профессии, уже в какой-то степени сформировались и, возможно, проявили себя. А это важно для того, чтобы сделать выбор и чтобы мастер взял их к себе. У них уже достаточно широкий круг обязанностей, они научились выполнять порученное дело, не исключено, что уже прошли довольно серьезный этап формирования воли и разума. Как ни удивительно, но этому придается большое значение. Потому что они должны усвоить: концентрация для медитации требует способности сосредотачиваться на одном и том же в течение часов, дней и даже недель. А для этого нужны сильная воля, выдержка и ясное сознание. Вопреки ожиданию, людям чувствительным это дается труднее, иногда они даже не могут вникнуть в суть. Конечно, для японцев — именно потому, что они умеют относиться к обязанностям как к данности (даже если и не имеют склонности к выполняемому делу), — это несколько легче. Мне кажется, что это единственный случай, когда японец понимает и одобряет этику «долженствования», то есть «категорический императив». При этом большое значение придается традициям и соблюдению этических норм (обучающиеся должны остановиться на этом не окончательно — дзэн преодолевает такую точку зрения, — а в качестве начальной стадии).

Этическое поведение — не самоцель, а только средство достичь состояния духа, которое необходимо для начальной стадии.

Эта тренировка воли и сознания дополняется простым и необильным питанием, физической работой — для отдыха — и ограниченным по времени сном на жестком ложе. При этом строжайшая дисциплина. От учеников требуют пунктуальности, добросовестности, организованности. Нужно уметь безропотно переносить жару и холод и не зависеть от погоды.

Этим во многом объясняется влияние дзэн-буддизма на самурайство, дух которого в весьма значительной степени сформировался под его воздействием. И сегодня занятия по стрельбе из лука и овладению искусством боя на мечах отличаются беспрекословной дисциплиной. Обычно упражнения проводят в самые ранние утренние часы, когда человек наиболее рассудочен. Время года роли не играет. Предпочтение отдают самым холодным или самым жарким часам.

Что касается младших воспитанников, то здесь применяются другие методы: они новички во всех смыслах, так сказать «чистые листы». Мастер, прежде чем наставлять их на пути дзэн, должен с ними познакомиться. Поэтому сперва они занимаются совсем не тем, чего ожидали. Им приходится убирать жилые помещения, выполнять кухонные, полевые и садовые работы. Учитель тайно наблюдает за ними. Он обращает внимание не только на темп, ловкость или наличие вкуса, — для него гораздо важнее воля, усердие, добросовестность, самоотверженность. Таким образом ученики проходят испытание. За ними постоянно следит взгляд учителя, обмануть которого невозможно. Меньше всего наставника интересует, как воспитанники относятся к нему. То, что они относятся к нему почтительно, само собой разумеется, хотя пока еще ни о чем не свидетельствует. Не показательно и то, как они относятся к соученикам, о чем разговаривают. Ведь к стилю и атмосфере монастыря тоже можно приспособиться — просто делая вид. Очень часто то, чего человек не делает, гораздо важнее того, что он делает. О многом может сказать обращение воспитанника с предметами и инструментами, когда он уверен, что за ним никто не наблюдает. Это выдает с головой. И мастера хорошо в этом разбираются. Из этого они могут сделать выводы более глубокие, чем наши графологи по почерку. Мастер строг и резок с учениками, он беспощаден, как настоящий враг. Но это жесткость от доброты, и она не зависит от настроения и чувств. Мастер невозмутим и последователен. В истории дзэн-буддизма есть примеры даже жестокости мастера, но вызвана она состраданием. Ученик же еще не может осознать этого, ему требуется время.

Как только ученик достигает определенного уровня, приходит черед наставлений, которые с оговоркой можно назвать духовными. (Непосредственно духовное воспитание начинается с разъяснений, очищения силы созерцания. Сначала нужно научиться воспринимать настоящее во всем его разнообразии, со всеми его сложностями и противоречиями. Приходится постоянно сосредотачиваться на том, что предлагается для восприятия, пока не усвоишь его до такой степени, что можешь вызвать из памяти в любой момент и максимально полно.

Если это достигнуто, далее следует научиться охватывать увиденное изнутри и воспринимать подобно художнику, который несколькими штрихами способен передать сущность. Уже из этого становится понятно, сколь многим искусство обязано буддизму.

Достигнув мастерства на этом этапе, можно переходить на более высокий уровень: охватывать взглядом ландшафт, цветущие луга, людей и стада животных так, чтобы за лесом видеть деревья, и наоборот — составлять целое по отдельным предметам и сохранять представление о нем. После видения в идеальном мыслительном пространстве чистого бытия можно представить себе сам мир, пустые пространства, а затем — бесконечность и таким образом усилить свои способности к созерцанию. Возможно, картина начнет расплываться. Но в любом случае такие упражнения оказывают серьезное воздействие.

Тренировка способностей к созерцанию влечет за собой не только способность к концентрации; человеку, даже имеющему мистический опыт, в повседневной реальности, как мы увидим позже, нужна повышенная способность к созерцанию.

И только когда это будет достигнуто, наступит черед медитации как таковой.

Дыхательные упражнения

В основополагающем наставлении, которое с некоторой оговоркой можно назвать «духовным», речь идет о дыхательных упражнениях в позе лотоса. Японцу легко освоить эту позу, потому что он с детства сидит с подогнутыми ногами на шелковых подушках и только в школе начинает пользоваться стульями и скамейками. Для европейца эта поза непривычна и, следовательно, есть опасность, что внимание будет отвлекаться. Поэтому для начала он может сидеть со скрещенными ногами или просто на стуле. Но если человеку поза лотоса удобна, он не может не признать, что она создает ощущение абсолютного уединения. От удобной позы многое зависит, потому что дыхание должно привести к полному физическому расслаблению. Этого достигают с помощью концентрации на самом дыхании. Вдохи и выдохи осуществляются в естественном ритме, но каждый вдох должен быть совершенно осознанным, сначала их даже следует подсчитывать. Выдох нужно делать особенно четко, потому что он освобождает. Чем лучше удается выдох, тем более надежно человек защищен от внешних раздражителей. Наступает момент, когда он практически перестает воспринимать их вообще. Одновременно человек расслабляется. В конце концов, человек — это только лишь дыхание: человека дышат. Дыхание, предоставленное самому себе (когда на него не обращают внимания, не замечают его), самостоятельно находит свой ритм. Оно снижается до минимума, становится таким, чтобы его как раз хватало. (При этом человек может задремать; в монастырях с этим борются — «вспугивают», прикасаясь к задремавшему длинной палкой.)

Здесь действует простое правило: чем полнее отключают внешнее, тем «слышнее» становится внутреннее. После отключения внешних раздражителей дыхание превращается в источник опыта, который мастер должен закупорить. Человек не должен удивляться ничему, что бы ни представилось его взору и каким бы постыдным это ни было. Все следует воспринимать невозмутимо, как будто вы просто незаинтересованный зритель, сторонний наблюдатель, которого происходящее абсолютно не касается. Пусть оно течет мимо, прислушиваться к нему можно всего вполуха. Как результат — полная тишина, которая дышит и на которую опять же не обращают внимания.

Но она исчезает, как только внимание пробуждается и переключается на новый объект. С такой нагрузки начинается серия упражнений, в которых сосредоточение объединено с созерцательным размышлением. Занятия проходят в медитативном зале, где должно быть прохладно, тихо и не слишком светло, упражняющиеся пребывают в совершенном покое. Периодически устраивают перерывы, когда можно побродить по саду, будучи при этом, тем не менее, погруженным в проблему.

Коан

Предметом медитативного осознавания является так называемый коан. Он требует высочайшего напряжения и не допускает никакой мечтательности.

Приведем для примера несколько коанов: Если твой дух не пребывает в двойственности добра и зла, тогда что твой изначальный лик, появившийся прежде, чем ты был рожден? Если вы встретите на улице человека, который постиг Истину, то не сможете пройти мимо, ни разговаривая, ни молча. Тогда скажите: как вы хотите с ним встретиться?

Священник Сюсан показал собранию палку (называемую сиппэй, мастера древних времен носили его как посох, а потом как знак своего достоинства) и сказал: Если вы назовете это палкой, то это будет возмутительно. Если вы не назовете это палкой, это будет неправильно. Теперь скажите: как это назвать?

Хакуин (величайший японский мастер дзэн, к которому в большой степени восходит методика медитации с помощью коанов) имел обыкновение поднимать руку, чтобы заставить учеников послушать ее звук:Всем известно, что такое хлопок двумя ладонями. А как звучит хлопок одной ладони?

На примере этого последнего коана попытаюсь (не знаю, насколько хорошо у меня получится) наглядно показать, какими путями идет медитирующий и от чего это зависит.

В течение многих часов, дней и недель ученик, медитируя, размышляет над своим заданием. В глубочайшей сосредоточенности он обдумывает проблему, рассматривая ее со всех сторон. Ему становится понятно: так как звук может быть вызван только двумя приближающимися друг к другу ладонями, то звук одной руки при всем желании не может услышать никто. Но таким простым решение быть не может. Не следует ли высказаться более осторожно: воспринимаемый человеческим ухом звук одна рука не производит? Но и с этим далеко не уйдешь. Дело наверняка не в звуке и не в его восприятии. Скорее всего, это дополнительные детали, призванные усложнить задачу. Наверняка вопрос заключается в разнице между одной рукой и двумя. Может быть, речь идет о фундаментальных различиях между беспредметным «одно» и двойственностью противоположностей? То есть одна рука как символ принципа — этот ответ кажется правильным, потому что подобное различие в буддизме играет решающую роль. Похоже, что подобный ответ затрагивает основы основ.

Итак, ученик идет к наставнику. Он ведь имеет право один раз в день задавать ему вопросы. Он восторженно и гордо выдает свое решение. Мастер выслушивает, качает головой и, ничего не объясняя, отсылает смущенного ученика в медитативный зал. Не исключено, что он вообще не разрешит сказать ни слова и отошлет пришедшего, едва тот откроет дверь. Ученик, предоставленный самому себе, снова начинает концентрироваться. Он ведь хочет отличиться, хочет обратить на себя внимание наставника. Медитируя, он изо всех сил стремится найти правильный ответ. Но как он ни старается, никаких других решений у него нет. Так почему же мастер его отослал? Может быть, он просто неудачно, непонятно выразился? Он оттачивает формулировку. И снова идет к мастеру. Тот снова его отсылает, на этот раз с явным неудовольствием. Но ученик опять не узнал, что он сделал неправильно. И впадает в состояние сомнения: если он так далек от решения, то сможет ли когда-нибудь достичь цели? Потом он берет себя в руки. Ведь речь идет обо всем — о всей жизни! И он «набрасывается на проблему теперь уже не с помощью рассудительного разума, а объединенными силами тела, души и духа, со страстной энергией, так что вопрос больше уже его не отпускает. И мучает его даже во время отдыха, еды и ежедневной физической работы. Преследует его во сне. Теперь уже ученику не надо заставлять себя думать о нем. Даже если бы он хотел отвлечься, он все равно не может. И все напрасно. У него ничего не получается. Он начинает сомневаться в своих способностях, переживает и не знает, что делать. От полного отчаяния его спасает только рекомендация наставника добиваться такого высокого уровня сосредоточения, чтобы стать неподвластным настроениям. Он должен терпеливо и доверчиво ждать, пока то, что нельзя заставить, созреет и само дастся в руки.

Теперь он настроен по-другому. Ему не нужно обдумывать проблему и расчленять ее на составляющие: этим он уже занимался предостаточно. Он больше не прикидывает разные варианты, не рассуждает об одной ладони и о двух ладонях, о принципах и тому подобном, даже уже о самом решении он не думает. Не пытается до него добраться, но все-таки пребывает в чрезвычайном духовном напряжении и настроен на правильный ответ. Он жаждет его, как умирающий от жажды — глотка живительной влаги. Но ведет себя как человек, который хочет вспомнить о чем-то забытом. Он как будто ищет утраченное и всеми силами стремится найти то, от чего зависит его жизнь.

При подобном духовном настрое решение может прийти внезапно, неожиданно. Или так: один оклик, сильный шум, в трудных случаях болезненное прикосновение (прежде этого не боялись) заставляет напряжение прорваться. Как волнителен этот момент! Начинается дрожь, выступает пот. Это момент счастья: ученик неожиданно понимает то, чего он так долго искал. Раньше все было запутано, а теперь он сквозь деревья видит лес. Как будто с глаз спала пелена. У него такое чувство, что он спасен. Это и мимолетно, и долговременно. И все равно пока еще он не может в это поверить.

Сатори

В таком настроении он идет к мастеру. Теперь уже не гордый и восторженный, а смущенный и неуверенный. Он молчит, потому что не может высказать то, что ему самому предельно ясно. Или же бормочет что-то бессвязное и неразборчивое, боясь предложить свое решение.

Мастер видит его насквозь. Возможно, он заметил, едва ученик открыл дверь, что сейчас имело место настоящее событие, появился настоящий опыт: сатори, просветление*. Он успокаивает и укрепляет своего ученика.

* Здесь и далее просветление (сатори) не является синонимом пробуждения, состояния Будды, но понимается как прозрение (яп. сатори — понимать, осознавать, постигать).

Что же случилось? Ведь ученик не нашел нового толкования, у него не появилось новой мысли. Произошло гораздо большее: ученик зашел дальше, отныне он видит решение, как будто у него появился новый, духовный глаз. Теперь он видит не новые вещи, а те же самые, но по-другому. Его видение стало другим — вероятно, он преобразился.

Прямого пути от обычных зрения и восприятия к этому новому, обусловленному сатори видению нет. Происходит скачок в иное измерение. Поэтому новое зрение несравнимо ни с чем, описать его невозможно.

Но нельзя ли охарактеризовать его хотя бы опосредованно? Иначе останется вакуум, и все последующее, тесно с ним связанное, станет еще более непонятным. Потому что в этой фундаментальной интуиции, в этом осознании с первого взгляда кроются истоки последующих, более высоких ступеней дзэн. Об этом состоянии следует рассказать для тех, кто сам не идет по такому пути и не имеет другой возможности с ним познакомиться (пусть даже в весьма приблизительном и неполном виде) кроме как через слушание и говорение. Хотя «палец, указывающий на луну, это не сама луна», как совершенно справедливо утверждают мастера дзэн.

Д. Т. Судзуки

живо почувствовал эту потребность: «просветляющее видение истинной природы всех вещей», «сатори — это вид внутреннего восприятия, не восприятие особого предмета, а, скажем, способность ощущать истинную действительность», «восприятие высшего порядка» — все это, хотя и справедливо, но столь же загадочно, как и само сатори, и есть опасность, что эти определения приведут в действие фантазию и собственный опыт читателя и он создаст себе картину, которая в любом случае окажется искаженной. Поэтому я попробую объяснить по-другому.

Особенно показательным для этого нового видения мне представляется то, что для него все вещи важны в одинаковой степени — и самые незаметные (по обычным человеческим меркам), и самые значительные, — как будто в них проявилась взаимосвязь, которая никогда не попадает в поле зрения обыкновенного глаза. Она проходит не горизонтально, от одной вещи к другой, то есть внутри мира вещей, а вертикально: через каждую отдельную вещь и до тех последних глубин, где она берет свое начало. То есть вещи рассматриваются от начала, от бытия и одновремен» но происходит понимание того, что в них проявляется. В этом смысле все они одного ранга, все владеют «дворянской грамотой», подтверждающей их происхождение. То есть они не вещь в себе. Они указывают на то, что выше их, на основу своего бытия, но делают это так, что эту основу нельзя увидеть иначе чем сквозь ту сущность, которую она обосновывает.

Нужно уяснить, что в подобном созерцании нет ни капли рефлексии, оно не пользуется ее тайной помощью. Дело совсем не в том, что такого результата ждут, желают и именно его предполагают при длительном медитативном погружении в коан, так что в конце концов человек начинает «верить», что видит то, что предполагал. Это видение снисходит на погруженного в медитацию молниеносно, одномоментно. Оно настолько живо и очевидно, что воспринимается с максимальной достоверностью. Человек непосредственно «видит» и понимает, что вещи «существуют» как раз благодаря тому, что они не существуют, и своим бытием обязаны этому не-бытию как собственной основе и началу.

Может быть, разобраться в этом поможет один часто используемый в качестве коана случай:

Однажды Хуай-кэ вышел из дома, чтобы засвидетельствовать почтение своему наставнику Ба-со, и тут они видят, как летят дикие гуси.


Басо спрашивает: «Что это?» — «Это дикие гуси, господин». — «Куда они летят?» — «Они улетели, господин».


Басо схватил Хуай-кэ за нос и начал крутить.


Тот завопил от боли: «О, о!»


«Ты говоришь, что они улетели, — сказал Басо, — но ведь все они с самого начала были здесь».


Тут по спине у Хуай-кэ побежал пот, Хуай-кэ прозрел.

Различие между этими двумя утверждениями настолько велико, что объединить их невозможно. «Они улетели» — это почти само собой разумеющаяся констатация факта. Их больше не видно, они куда-то исчезли, поэтому они не здесь, для меня они больше не существуют. Чтобы это понять, просветления не нужно.

Басо видит совсем по-другому.

Восприятие глазами, которые даны нам от рождения, может означать только одно: установить, чтб из сущего попадает в поле моего зрения. Предпосылкой для того, что нечто может попасть в поле моего зрения, является его существование. Третьим глазом, который появляется у человека только после перерождения, видят как раз существование сущего, при чину бытия. И поэтому нужно было сказать так: «Они всегда были здесь» (конечно, не в этой точке пространства, потому что пространство и время при таком зрении не играют никакой роли). Следовательно, то, что должно показаться бессмысленным, неправильным, глупой шуткой, в действительности — простой факт, о котором говорит Басо. Факт, который он видит так же однозначно и живо, как Хуай-кэ видит тот факт, что гуси улетели. Ни один из этих фактов не противоречит другому, для этого они существуют в слишком разных измерениях, и Хуай-кэ при долгом обдумывании й размышлении ни за что не смог бы найти решения. И лишь в момент сильной боли, которая помешала ему рассуждать, он, как сообщает история, нашел ответ через сатори. Нельзя только на основании того, что кажется, будто точка зрения Басо может оказаться для чего-то полезной, считать его утверждение понятым и поэтому его простить, полагая, что можно принять его высказывание и найти в нем что-то разумное или даже глубокомысленное. Дело не в этом, самое главное — «видеть», как Басо, то есть непосредственно, с первого взгляда, и воспринимать увиденное именно так, а не по-другому. Басо, со своей стороны, понимает, что хочет сказать Хуай-кэ; раньше он тоже использовал такой способ восприятия и считал его нормальным. Но он понимает и больше — а именно, что этот способ бездуховен.

Было бы ошибочным считать, что просветляющее созерцание, пусть даже оно приносит фундаментальную пользу, связано с тяжелыми последствиями. Что от него скрыта живая полнота всего существующего в настоящем времени, что его обманным путем лишают смысла. Может быть, насколько важно видеть вещи в их сияющем начале, настолько же важно воспринимать их тем, чем они просто являются. Видеть не только то, что в них обнаруживается, но и как именно, в какой форме и в каком образе. Эти претензии не по адресу. Ведь для просветляющего созерцания характерно не спрашивать увиденное, что оно может обозначать для смотрящего; оно, это созерцание, позволяет сущему быть тем, чем оно — изначально — хочет быть, воспринимает вещи такими, какими они, образно говоря, «подразумеваются».

Вещи в их образности тем доступнее, чем недоступнее и непостижимее их не имеющее образа начало. Пребывая в свете своего сияющего начала, они сами ярки и светлы. Чем таинственнее их основа, тем более отчетливы они сами. Чем они молчаливее ради последнего вопроса, тем меньше себя замалчивают. В результате смотрящий позволяет им идти их собственным путем, он не примешивает к ним свои личные желания. Поэтому спокойно «разрешает» вещам считаться самими собой и крайне далек от того, чтобы воспринимать их как простые проявления еще недоступного и непостижимого на этой стадии начала. В удивительной степени это удается благодаря своеобразности лишенного самости созерцания. Далеко за пределами органической природы созерцающий пребывает в самом тесном контакте с вещами и их судьбами (даже теми, которые кажутся полностью ушедшими в вещественное существование) и, если суждено, может поднять этот контакт до уровня полного единения (вести или быть ведомым — это другой вопрос). Тогда ему кажется, что в созерцании вещь приходит не к нему, а к себе самой и таким образом достигает абсолютной полноты своей реальности, как будто бытие видит в сущем самое себя, охватывает его и несет событие созерцания. Созерцающий уже не воспринимает себя как субъективный полюс, которому противопоставлены вещи как объекты, он чувствует бытие как полюс непостижимой сущности, а себя самого, вместе со всем, что видит, — как полюс образной сущности, которая, как и он сам, происходит из начала.

Ведь то, что можно сказать о любой вещи, можно сказать и о так называемом «я». «Я» в созерцании тоже стало прозрачным, оно прозрачно до последних глубин, до самого основания. Это можно сравнить с коаном: Чем было твое лицо, до того как ты пребывал в противоположности между добром и злом? То есть пока ты не стал индивидуальным «я», данным конкретным человеком в мире, в сфере многообразия и противоположностей.

И для этого коана ответ состоит не в том, чтобы «увидеть» свой изначальный лик духовным, третьим, глазом, не в том, чтобы его найти, то есть изобрести и выдумать с помощью рефлексии. Все, что познается с учетом собственного «я», не переносят по аналогии на другое «я» и еще меньше на вещи. То есть человек узнаёт все эти другие образы каждый сам по себе изначально и непосредственно.

Возможно, таким видом созерцания — повторение, повторное оживление, повышение и закрепление особенностей — мы занимались в детстве. Видимо, тогда каждый предмет, с которым мы играли, воспринимался совершенно безотносительно, сам по себе, так что казалось, что это именно он совершает действия и играет с нами. Как бы там ни было — возвращается ли при сатори старое или появляется абсолютно новое, — есть, вне всякого сомнения, невероятно мощное, пробуждающее и ставящее себе на службу все субъективные силы событие безотносительности и неотличимости. Это созерцание, переживание, восприятие и воспринятость одновременно; Поэтому становится понятно, что мастера дзэн допускают высказывания типа: «Палка!», «Снег!», «Дикие гуси!», а вот утверждения: «Это палка», «Это дикие гуси» — считают столь же ошибочными, как и противоположные: «Это не палка», «Это не дикие гуси». Заявление «Дикие гуси улетели» столь же неправильно, как и противоположное: «Они не улетели». Кто так рассуждает и при этом отграничивает вещи как от себя самого, так и друг от друга, вырывая их таким образом из взаимосвязей и изолируя, тот уже не созерцатель, а простой наблюдатель, находящийся вне картины и воспринимающий рассматриваемое как пребывающее напротив себя. Он не чувствует своего единства с тем, что видит, как будто вещи окликают его снаружи, а он им отвечает; и снова задает им вопросы так, чтобы они ответили. Он считает, что через эту череду вопросов и ответов может ухватить всю реальность объекта и исчерпать ее до основания, но не замечает, что ему приходится довольствоваться жалкими суррогатами. Между ним и объектом в качестве передающей среды вклинивается зеркальное отражение, которое он нагружает значением, понятия не имея, что для созерцающего созерцание буквально переполнено значением, для которого он просто должен быть открытым.

Для наблюдателя, который осознанно связывает все со всем, за воспринимаемым и внутри него четко различаются прошедшее и предстоящее. А вот созерцание ничего про это не знает, оно пребывает в ни с чем не соотносящемся настоящем, в нерефлексивном «теперь» существующего вне времени события. Ритм воспринимается не как что-то постороннее, а как свойство, осуществляющееся в живом совместном с вещами колебании и в неисчерпаемом безграничном преобразовании.

Если мастера дзэн и отвергают высказывания о просветляющем созерцании, то совсем не потому, что стремятся вернуться к примитивности духовных желаний ребенка. Они требуют не только достичь духовной изначальности, но и сохранить ее. Эта изначальность не примитивна (какой бы скромной, простой и наивной она ни была), а продукт невероятно сложного духовного воспитания; она ведет к свободе, для которой нет ничего невозможного. Но дзэн ни в коем случае не пытается принципиально развивать эту противоречащую логике позицию и насильно распространять ее на все области жизни. «Основного» дзэн не знает вообще. Поэтому он не только согласен с тем, что существуют области, в которых высказывания, суждения, планирование и целесообразные действия играют важную роль, но заходит столь далеко, что признает эти формы поведения необходимыми для существования и таким образом одобряет разрушение единства субъекта и объекта, то есть расщепление на субъект и объект — до той грани, за которой оно начинает становиться опасным и непоправимым.

Дальнейшая медитация на основе коана

В нужное время мастер доверит ученику и другие коаны. Не для того, чтобы постепенно дополнять просветление, — ведь его достигают полностью и одномоментно, ибо в каждом коане содержится весь дзэн, — но чтобы сделать его привычным, дать ему закрепиться, затренировать его. Оба старых глаза все еще действуют, и в их распоряжении упражнения, длящиеся всю жизнь. И в то же время с помощью коанов можно определить широкий круг сущего; с этой точки зрения коаны можно даже классифицировать.

Во время медитации ученик уже не повторит старых ошибок. Теперь он не будет искать разумных подходов, потому что благодаря своим неудачам научился отключать мыслительный процесс, как совершенно бесполезный. Возможно, едва приступив к сосредоточению, он вдруг найдет ответ. Решение может буквально свалиться на него, и он в просветленном созерцании «увидит» то, о чем его спрашивают. И тогда он снова обратится к наставнику, чтобы тот подтвердил или отверг его ответ. Он подчиняется приговору мастера, принимая отказ не униженно и послушно, а согласно, как подчиняются судьбе. Возможно, подобная покорность не свойственна ему изначально. Возможно, внутренне он бушует по поводу якобы безграничной проницательности наставника, пока в один прекрасный день не поймет, что не прав. И тогда он добровольно покорится наставнику, чувствуя непоколебимое доверие к нему.

Как мастер «видит», познал ли ученик сатори

Откуда у наставника этот авторитет, которого он не ищет и не требует, а находит, хочет он того или нет? Как ему удается проникнуть в самые глубины души ученика, который в его присутствии замолкает или бормочет что-то бессвязное? Откуда он знает, как он видит, достиг ли ученик сатори? Объяснить это столь же трудно, как и процесс самого сатори.

Еще раз стоит подчеркнуть: просветляющее созерцание таково, что ученик не может дать словесный ответ на содержащийся в коане вопрос, не может облечь его в конкретные понятия. Но даже если предположить, что он сумел его описать и охарактеризовать по аналогии (наверное, это возможно только при наличии многолетнего и самого разнообразного опыта), это бы не произвело впечатления на наставника. Потому что ученик может повторить то, что слышал от других, а значит, симулировать. При очень живой фантазии на основании небольшого количества данных он может объяснить самое основное и только потому, что умеет красиво говорить и считает, что все понимает, выдать себя за того, кто познал сатори.

Чтобы уличить такого владельца великолепного слуха, наставник поступает весьма конкретно: вместо слов он требует реально «увидеть» достижение сатори. А его взгляд, взгляд мастера сатори, обмануть невозможно. У него у самого есть опыт ученичества, потом — многолетний опыт учителя и, наконец, мастера. Но что же видит мастер? Я мог бы обойти этот вопрос, указав, например, на то, что художник, оценивающий работы своих учеников, очень быстро понимает, кто из них рожден быть художником, а кто нет. Он это «видит», а вот каким образом, — этого он никогда не сможет объяснить нехудожнику так, чтобы тот тоже мог увидеть. Вот и мастер дзэн «видит», где настоящее, а не выдуманное сатори. Само собой разумеется, он видит это по каким-то признакам. Хотя мне не под силу это объяснить, я хотел бы все-таки указать на несколько моментов.

Духовная раскрепощенность, которая дает возможность достигнуть сатори, а потом за счет сатори сама укрепляется и приводит к глубокому внутреннему преобразованию, находит свое отражение в телесной раскрепощенности. Она характеризуется не бросающейся в глаза общей окрыленностью, не возбуждением и веселостью (у них может быть совсем другая причина) — просветленный невозмутим, — а совсем незаметными, бесконтрольными движениями. Они не могут быть «сделаны». Другими словами, в буддизме нет типичных поз, которые можно было бы подглядеть и скопировать, то есть нет специальных поз благоговения, покорности, волнения и так далее; одно-единственное исключение: в течение какого-то времени можно имитировать позу медитативного погружения, правда недолго, потому что имитация выдает сама себя — ведь она не приводит к сатори.

Я даже не хочу напоминать о том, как много говорит выражение глаз. Ведь это так же и в других сферах жизни, поэтому во всем мире люди владеют искусством чтения по глазам. А вот искусством понимания, познал ли ученик сатори, на основании того, как он подносит ко рту предложенную ему чашку с чаем, владеет только мастер дзэн.

Ограничимся одним этим примером. Возможно, пониманию европейца он самый доступный. Установлено, что просветленный не только по-другому воспринимает вещи, но и по-другому к ним прикасается, независимо от того, отдает он себе в этом отчет или нет. Но как же он к ним прикасается? Не смущенно и неловко (из-за присутствия мастера). Не восхищаясь их формой и не определяя их ценность. Не утилитарно: главное, чтобы в плошке что-то было. Не игнорируя их, потому что погружен в мысли. А так, как берется за плошку горшечник, который чувствует, как именно она возникла, потому что она говорит о сотворившей ее руке мастера: он берет ее так, как будто его ладони и она — единое целое, что они сами подобны плошке и, если он уберет руки, на них могут остаться ее отпечатки. Да и чай просветленный пьет не так, как другие. Он пьет так, как будто уже не знает, он — пьющий или он — напиток; пьет, полностью забыв о себе, отринув себя: пьющий един с тем, что он пьет, и то, что он пьет, едино с ним, пьющим, — ни с чем не сравнимая ситуация. Мастер замечает это своим просветленным взглядом. Но в этом случае сатори лишь доведенная до совершенства способность, к которой у него, как у жителя Восточной Азии, есть предпосылки: способность воспринимать тончайшие нюансы движения, действия. Эта удивительная наблюдательность развивается благодаря иероглифам; благодаря склонности благоговейно погружаться в окружающий мир, благодаря удивительной любви японца к природе. То, что он наблюдает, проникает в него — он впитывает это в себя. В качестве примера можно привести ритуал любования цветущей сакурой, поведение японца на выставках цветов, при составлении букетов, можно вспомнить, как он созерцает окружающий пейзаж, отдельно стоящие деревья. Особенно тонко он воспринимает животных и людей в движении. Даже император задавался вопросом, какой ногой журавль вступает на первую ступеньку лестницы. Японец придает значение именно незаметным, невольным движениям, которые считает отражением истинного, ненамеренного состояния.

Японское актерское искусство

Чтобы подтвердить вышесказанное, обратимся к искусству, в котором выразительность движений играет решающую роль. Речь пойдет об актерском искусстве.

Актер воздействует не высоким и пустым пафосом, не размашистыми жестами, а игрой приглушенной, которая называется «немым», «внутренним» искусством; она отточена до мелочей и сохраняется даже в моменты аффекта. Зритель не просто видит едва обозначенные, сдержанные движения, но и может соотнести их с чувствами и настроениями, а по выразительности в малом судит о величии актера. Короткие слова, наклон головы, легкий жест — возможно, движение одного лишь пальца — этого уже достаточно, чтобы достичь красноречия большего, чем просто вербальное. Потому что японский театр (как Но, так и Кабуки) основан не на слове, а (и в этом видны его буддийские корни) на молчании, так что все можно передать одними намеками, не пускаясь в объяснения. Есть пьесы, в которых актер, не проронив ни слова, долго держит зрителей под своим воздействием за счет настолько экономной, с точки зрения выразительности, игры, что ее по праву называют замороженным или нетанцуемым танцем.

Такая пьеса не предназначена для прочтения (в отличие от европейской, которая способна раскрыть свою прелесть, блеск и глубину читателю), она может быть воплощена только через гений актера, который привносит именно то, что принципиально не передаваемо на вербальном уровне — через слово.

Лицо почти неподвижно, на нем нет эмоций, глаза замерли. Удивляться не нужно. С одной стороны, издавна (в Но) используются маски; с другой стороны, большую роль сыграл кукольный театр, под влияние которого подпало актерское искусство, потому что выразительность кукол заключается в экономичной жестикуляции. Уровень ее столь высок, что кажется доведенным до совершенства. Поэтому традиция жеста тщательно сохраняется и постепенно осваивается с младых ногтей. В многовековой театральной хронике центральное место занимает скрупулезное описание жестикуляции великих актеров. По этой хронике можно судить о задачах и смысле театральной критики. Так, актер, готовя конкретную роль, по записям может изучить игру своих знаменитых предшественников, впитать и реализовать на сцене их существующее вне времени искусство. Потому что это очень важно. Первого великого актера в Токио отец предостерегал: «Только никакого оригинальничания. Это для актера среднего уровня. Привлечь к себе внимание очень легко. Хороший актер стремится быть незаметным». Результат закономерен: театр sub specie aeternitatis*. Каждое, даже самое незаметное движение имеет определенный смысл, особенно танцы в театре Но. Мелкие отличия и нюансы отражают особенности разных школ — нам даже трудно это представить. Жесты, буквально заряженные смыслом, доведены до высшей степени совершенства, и даже самые мельчайшие отклонения очень заметны и значимы. Но они, несмотря на оформленность, не производят впечатление шаблона, воспользоваться которым может даже самый средний актер, потому что в Японии природа, жизнь и искусство плавно перетекают одно в другое и искусство не воспринимается как некая иллюзия, существующая параллельно природе и жизни или над ними, а означает их совершенство — через актера, который овладел техникой и благодаря этому стал истинно свободным. (Об искусстве стрельбы из лука и икебаны можно сказать то же самое.) Именно японский театр поначалу абсолютно недоступен пониманию европейца. Не только потому, что он не знает языка — для этого не хватит и жизни, — а потому, что у него не развиты характерные для жителя Восточной Азии чувства и способность к созерцанию. Тот, кто в состоянии по достоинству оценить любой, даже самый сложный диалог в европейской пьесе, оказывается бессилен перед простейшей японской пьесой, потому что его культура основана на логосе (то есть на слове), а вот восточноазиатская восходит к созерцанию, интуиции.

*С точки зрения вечности (лат.).

Чтобы отмести подозрения, что здесь есть преувеличения в пользу сатори и всего, что за ним стоит, вспомним знаменитую историю о двух великих мастерах театрального искусства, из которой следует, что один признает величие и превосходство второго из-за очень выразительного поведения в сцене, где не было произнесено ни слова.

Все это есть у мастера дзэн просто потому, что волей судьбы он родился в Восточной Азии. Если вдобавок к этому благодаря сатори появляется третий глаз, тогда даже предположить трудно, куда может привести развитие его способности к созерцанию.

Мастер смотрит ученику в сердце

Если бы мастер дзэн прочитал все вышеизложенное, он бы, возможно, сказал: «Зачем так подробно обсуждать простейшие вещи, зачем тратить слова! Понять другого человека, заглянуть в самые тайные уголки его души можно только в том случае, если есть связь одного солнечного сплетения с другим (речь идет о plexus solans — расположенном непосредственно под диафрагмой нервном сплетении). Если человек много тренировался, то у него появляется способность втянуть любого в свое силовое поле, которое он распространяет вокруг себя расширяющимися кольцами. В него попадают не только люди, животные и растения, но и вещи. От такого человека не ускользнуть никому и ничему. И если что-то оказалось втянутым в это поле, то ему, хочешь не хочешь, придется раскрыть себя.

Это значит, что наставник видит ученика насквозь просто по его поведению даже глубже, чем по тому, как он отвечает на поставленные вопросы. Здесь невозможно изобразить то, чего не имеешь, потому что в сатори нет ничего, что можно назвать данностью; в нем нет истин, которые можно подслушать и назвать своими, есть только новый способ созерцания и восприятия. Сатори или есть, или его нет. И здесь ничего не придумаешь. И тот, кто много лет общается с восточноазиатскими мастерами, никогда не возразит, услышав, что они способны заглянуть ученику в сердце и знают, чем он дышит, и прежде всего — сколько в нем истинного опыта, а сколько фантазии.

Преображение ученика через сатори

С сатори связано внутреннее преобразование революционного характера. Сначала просветленный его не замечает. Его видит только учитель, но он ничего не обсуждает, просто дает ему созреть и свершиться. Постепенно ученик, общаясь с людьми, замечает, что изменился. Он уже не понимает других так хорошо, как раньше. Он не может отрицать, что другие имеют право быть в гармонии с самими собой. Но это не вселяет в него неуверенности, обретенное прозрение поддерживает его. Он становится сдержанным с людьми. И все больше погружается в свои похожие на сны видения; теперь он ищет одиночества и любит его.

Сначала эта обособленность представляется ему утратой — ведь он молод и любит общаться с теми, с кем его свела судьба, — но потом она становится преимуществом, потому что он ищет и находит одиночество не в удаленных, тихих местах, а создает его вокруг себя, где бы он ни находился, постепенно расширяя его охват, потому что любит его. И в этой тишине он постепенно созревает. Тишина очень важна для внутреннего процесса, который в нем происходит. Теперь уже неопасно говорить об этом с другими, отпу-гивая словами проклюнувшиеся ростки. Но он не предается тщеславному самолюбованию. Он стремится разобраться в самом себе. Ему хочется заменить просветленное созерцание созерцанием просветляющим. Это приводит к усиленному созерцанию, которое осуществляется само по себе в силу своих особенностей. И удается только потому, что просветленное созерцание вещей фиксируется как на картине, а образ лежит в основе созерцания. Этот путь тоже проходят ненамеренно, - скорее, это случается как бы само по себе.

Это путь в искусство, а далее — путь искусства.

Дзэн в искусстве

Сейчас речь пойдет не о том, что дзэн, как отмечал Д. Т. Судзуки, сильнейшим образом повлиял на все японские искусства, претворяясь в них. Здесь можно было бы упомянуть методику наставничества в различных видах искусства, необходимость сосредоточения, значение совершаемых ритуальных действий, предшествующих самому событию, наконец, внутреннюю работу, в результате которой достигаются вершины мастерства. Об этом уже говорилось в работе «Дзэн в искусстве стрельбы из лука», где упоминалось также и великое искусство владения мечом.

Мы рассмотрим вопрос о влиянии дзэн как такового на отдельные виды искусства. Вернее, влияние сатори и его проявление преимущественно в живописи дзэн.

Потому что таковая существует! То есть существуют произведения, в которых просветленное созерцание бытия становится содержанием картины.

Живопись дзэн

Что для нее характерно? Во-первых, пространство. Оно играет важную роль. Это не европейское пространство с его длиной и шириной, не та гомогенная среда, которая окружает вещи и отделяет их одну от другой. Не мертвое пространство, позволяющее реальным вещам себя подавлять и для большей выразительности разрежаемое слева и справа, сверху и снизу, на переднем плане и на заднем. Не то пространство, которое касается только поверхности тела, объемля его, и там, где оно не заполнено, не только не имеет никакого значения, но даже и не претендует на это. Пространство у дзэнских живописцев производит впечатление вечно-недвижного, и все-таки оно движется, живет, дышит, оно не имеет формы, оно пустотно и безымянно, и в то же время из него формируется все, чему есть название. Благодаря ему все предметы одинаково важны, одинаково значимы. Оно — выражение всеохватного бытия. Поэтому в таких картинах чрезвычайно глубоко значение пустого, незаполненного пространства. Все, что не обозначено и не сказано, все, покрытое молчанием, гораздо важнее и красноречивее, чем все сказанное и обговоренное.

И здесь тоже, как и в актерском искусстве, «нетанцуемый танец» оживляет все сущее, пронизывает, протанцовывает насквозь. Таким образом, пространство — это не гомогенная, сливающаяся с бесконечной далью пустая среда, а непостижимая полнота сущего в его бесконечных проявлениях. Художнику дзэн незнаком horror vacui*, для него пустота достойна величайшего почитания: первоматерия, которая от изобилия не принимает конкретного образа и, чтобы проявить себя, должна оформиться в беспрерывном круговороте. Значит, пространство — это не оболочка вещей, а их сердцевина, основа, глубочайшая сущность бытия. Через такие картины с нами говорит магия пустоты, она притягивает взгляд и требует благоговения. Созерцание картины начинается именно с созерцания пустоты.

* Боязнь пустоты [лат.].

В европейской живописи зритель вне картины. Он воспринимает ее как нечто «противостоящее», разглядывает то, что находится вне его, занимая пространство вплоть до горизонта. Как будто простой взгляд сам по себе созидателен. Если смотреть на картину именно таким образом, то все, что напротив, — это другое, постороннее и осознается именно так; зритель не там, он исключен из картины. А вот в китайской и японской живописи каждую изображенную деталь рассматривают изнутри, так что смотрящий мо-жет воздать должное увиденному, лишь существуя в нем. При этом не только становится беспредметной и исчезает перспектива, но и упраздняется противопоставление смотрящего и того, на что он смотрит. Пространство смыкается вокруг зрителя, который стоит в любом центре, но сам центром не является; он в нем, внутренне сливаясь с пульсом вещей. Одновременно это означает, что все окружающее и обволакивающее его настолько ему равно, что дает почувствовать: оно существует не ради него и не благодаря ему. Это не другое, это он сам в вечно меняющемся образе, с которым он един до такой степени, что теряет самостоятельное значение и погружается в увиденное, а в этом погружении встречается с самим собой и не с самим собой: парящее исчезновение в сущем.

Но предметное в картине, сформировавшиеся из первоосновы образы (и поэтому оценивать их следует, не забывая о пустоте) — горы и леса, скалы и вода, цветы, животные и люди — проявляются в их бытии, погружены в конкретную ситуацию — «здесь и сейчас», и в то же время они не «здесь и сейчас». Отсюда — парение и исчезновение, как будто определенное перетекает в неопределенное, форма — в неоформленность, выявляя тем самым первопричину и происхождение.

Есть пособия по живописи тушью, в которых в основных чертах отражено все, что способно привлечь взгляд художника, — от простой травинки до огромных пейзажей; в общем виде здесь представлено все, что придает природе живой характер. Я говорю вовсе не о шаблонах, которые можно копировать. Скорее это упражнения для развития стиля и умения пользоваться кистью, они свидетельствуют о родстве между написанием иероглифов и живописью. Овладев ими так, чтобы быть в состоянии их превзойти, стать свободным и способным воспринимать и воспроизводить тончайшие нюансы, человек получает возможность изобразить то, что видит и оценивает третий глаз, глаз просветления.

Живопись дзэн связана с величайшими традициями китайской пейзажной живописи до ее контакта с буддизмом. В ней уже сформированы или обозначены характерные для дзэнской живописи черты. Возможно, эти традиции восходят к глубокому и скрытому влиянию даосизма. Из Индии буддизм проник сначала в Китай, где оказал поистине революционное воздействие и пережил там медленное, но именно поэтому более глубокое преобразование под влиянием даосизма. Точно так же, как в ходе истории Китай ассимилировал пришлые племена, так и на духовном уровне он впитал все поначалу чуждое, получив прекрасный и богатый сплав. На самом деле дзэн — это цветок, возможно самый прекрасный и таинственный; это плод творческой силы китайского гения, и неудивительно, что живописцы дзэн могут обращаться к добуддийской китайской живописи в духе даосизма. Потому что в даосизме Лао-цзы представлены многие мотивы, которые составили фундамент дзэн. То, что в даосизме предполагалось, в дзэн стало очевидным.

То, на чем базируется пейзажная живопись, является основой для удивительно одухотворенных изображений мельчайших деталей живой природы. Несколько штрихов — и вот перед нами лист бамбука или ветка, усыпанная цветами. Они тоже возникают из пустого, не имеющего формы пространства, и понимать их следует соответственно. И здесь тоже решающее значение имеет соотношение рисунка и свободной поверхности; мне даже кажется, что тут своеобразное чувство пространства выражается еще более убедительно. Было бы ошибкой считать, что в этих картинах запечатлен прекрасный покой бытия, требующий непрерывного созерцания. Тот, кто действительно умеет «читать» эти картины, за кажущимся покоем ощущает сильное напряжение между становлением и распадом, между появлением и исчезновением, началом и концом, чувствует, как состоявшееся вибрирует в потоке становления и распада — мимолетно, но явно.

Простые, незатейливые картины, на которых изображено крайне мало, наполнены духом дзэн и заявляют об этом столь громко, что зритель чувствует его мощь. Если человек по собственному опыту знает, как во время длящейся часами чайной церемонии влияет на общую атмосферу замена (после перерыва) цветка или висящей на стене картины, когда гости, погружаясь в созерцание, чувствуют, что эта картина раскрывает глубочайшие тайны, которые невозможно выразить словами, и покидают чайную комнатУ обогащенными духовно, то он понимает, какая сила исходит из такой картины.

Сатори в поэзии

Здесь мы коротко поговорим об отражении сатори в поэзии. Особенно показательны в этом отношении короткие стихи, потому что они, как и написанные тушью на шелке или бумаге картины, передают не только внешнее восприятие пространства, но и внутреннее, духовное его ощущение; главного они не отражают словами, а прячут между строк. Например, знаменитое короткое стихотворение (хайку) Басе* (хоть и в максимально верном, но все-таки в переводе):

Старый пруд.


Прыгнула в воду лягушка.


Всплеск в тишине**.

Это всё. Но разве здесь не чувствуется космос? Среди недвижного покоя — внезапное движение, жизнь, которая с шумом появляется, чтобы исчезнуть снова. Что весь этот шум перед лицом покоя, молчания, начала и конца!

* Мацуо Басе (1644—1694) — великий японский поэт, буддийский монах, создатель поэзии хокку (хайку).

** Перевод В. Н. Марковой (цит. по: Японские трехстишия. М., 1973).

Если спросить художника или поэта, актера или стрелка из лука, как обозначить словами то, что привносит суть и дыхание во все сущее, он заставляет его возникать и исчезать в «нетанцуемом танце», что проявляется постояннно,- наверное, они ответят: это «оно», то, что присутствует во всем, в любом деянии и недеянии человека, — и одновременно не присутствует. Это, возможно, несколько запутанное, но довольно верное описание того, что само не имеет образа, но в каждом образе пребывает как его сущность.

Умозрительность на основе сатори

Для тех, кто не способен выразить цебя в качестве художника и поэта (сколько бы попыток он ни делал, упрекая себя потом), остается спасительный путь — рефлексия, даже умозрительность. В каком направлении она может идти и куда приводит, позволяют понять следующие строки из «Пяти ступеней» Рёкая Тосана*:

* Рёкай Тосан (807 - 867) — китайский мастер чань (дзэн). «Пять ступеней» — работа Тосана, посвященная описанию пяти уровней реализации.

Ступень первая

В третий час ночи или в первый час ночи,

пока не светит луна,

Не удивительно, что встретившиеся

друг друга не узнают.

И все-таки сохраняется скрытый след

прошедшего дня.

Ступень вторая

Пропустившая утро старуха стоит

напротив старого зеркала.

Она четко отражается, это

уже не реальность.

Откажись от того, чтобы терять голову

и узнавать тени.

Рёкай Тосан говорит: просветляющее созерцание настолько совершенно, что индивидуальные отличия дня исчезают в ночи не имеющего различий равенства, той не имеющей образа основы, которая является материнским лоном всего сущего. Потому что не имеющим различий равенством называется загадочное и притягательное «оно». Различия исчезают, но они не ликвидируются полностью, не уничтожаются, снова превращаясь в Ничто. Они отрицаются только в мыслях, чтобы не имеющее различий равенство стало мыслимым. Пропустивший утро снова выводит на передний план различия, на которые распадается не имеющее различий равенство, он стоит напротив Истины, как напротив зеркала. Он не освобождается от мысли о «нем», о не имеющем образа Ничто. Он стоит, даже состарившись (потому что попал в безвременную ночь Истины), напротив Ничто, то есть все еще Один напротив Другого. Между ними не остается больше ничего отраженного, ничего реального. Но их все еще два: с одной стороны, дух, который думает Ничто, а с другой стороны — Ничто как выраженная через мысли Истина.

То есть те, кто считает, что достиг высшей Истины в Ничто, стирающем все различия, кто считает себя превосходящим художников (которые не перестают видеть в дневных вещах равенство, в существующем — его благородное происхождение, а в получившем образ — не имеющую образа основу), то есть те, кто недостаточно абстрактен и недостаточно радикально воспринимает просветляющее созерцание, те, по Тосану, могут потерять голову и стать бездуховными. Они не подозревают, что Ничто, к которому, по их мнению, они приблизились, это только тень Истины, а не она сама, потому что для Ничто все еще существуют различия: противоположность «того» и «этого», одного по отношению ко многому; это Ничто приобретено через мысленные усилия и поэтому является измышлением. К этому приводит умозрительность, чистое мышление.

Мастер ничего не имеет против подобных попыток, хотя коаны должны были отучить подключать мыслительные процессы. Подобная рефлексия — это промежуточный этап. От него нельзя избавиться запретами. Мастер оставляет художника с его картинами, мыслителя — с его мыслями, потому что путь продолжается, и в нем могут быть поправки.

Жизнь дзэн-буддиста вне монастыря

Каким бы важным ни было духовное преобразование, которое переживает ученик через сатори, поначалу он не полностью включен в процесс изменения. Он духовно свободен, но еще далек от той всеобъемлющей свободы, которая даст ему возможность жить через Истину — и только через нее. Потому что эта Истина (если вы хотите назвать ее именно так) еще не видна. Он к ней пока только приближается. Он видит ее родство со всеми вещами и с самим собой, но он все еще не то, что он созерцает: он еще не един со своей основой, то есть с безосновностью своей основы.

Это болезненное осознание знакомо каждому, кто достиг сатори; он молча покидает тихий медитативный зал, чтобы вернуться к мирской профессии или к ее изучению. Конечно, в монастыре тоже есть некоторые трения: зависть карьеристов, различие уровней и ступеней. Но любые трения постоянно сглаживает присутствие учителя. То есть в принципе здесь царят гармония и терпимость. А вот вне монастыря на человека внезапно наваливается жизнь (особенно трудно переносят это чувствительные натуры). Теперь он снова попадает в сферу целей и намерений. Разум, до сих пор отключенный, снова в почете и становится действенным инструментом.

Художник (хотя в том, что касается его искусства, он не имеет намерений) тоже не защищен от соприкосновения с жизнью — правда, в меньшей степени, чем другие. Этого не избежать даже непрофессиональному священнику. Он женится и таким образом обзаводится многочисленными связями (в Восточной Азии это выражено особенно ярко), которые иногда давят на него тяжким грузом. Итак, не имеющее намерений существование в монастыре подходит к концу. Возникает разлад между повседневной жизнью и жизнью в уединении. Человеку приходится поддерживать отношения, которые ему не нравятся, даже если это лишь самый необходимый минимум. А ведь он не хочет играть никакой общественной роли. Он не впутывается в насильственные реформы, терпеливо ждет, пребывая в убеждении, что в мире есть место для старого и для нового, что старое проходит, когда наступает время, и полностью сформировавшееся новое не обрушивается как снег на голову, а развивается постепенно, на основе старого. Поэтому он стремится работать, не критикуя и не думая о себе, не приспосабливая вещи под себя, а сам приспосабливаясь к вещам, он старается меньше обращать внимание на то, что делают, больше следя за тем, как это делается, он пропускает любое состояние через себя и впитывает из него самое лучшее.

Но в тишине эти люди работают над собой. Они терпимы по отношению к другим, но не по отношению к себе. Все начинается с незаметных мелочей, к которым они относятся как к важным вещам, зная, что только так можно освоить вещи большие и сложные.

Дает о себе знать монастырское воспитание и соответствующая позиция: не жаловаться на людей и отношения, не их менять, а меняться самому, то есть развивать противоположные силы.

У них чуткая совесть, сами с собой они чрезвычайно честны. Это не приводит к завышенной самооценке или к самоуверенности. Они знают, что если и превосходят в чем-то других людей, то это не их собственная заслуга. Они благодарны и покорны судьбе, предоставившей им лежащий перед ними путь; так что они об этом не говорят и словами свою приверженность к дзэн не выражают. В случае конфликта идут к мастеру. Кроме того, по мере возможности они принимают участие в повторных медитативных занятиях для углубления и расширения созерцания. И, само собой разумеется, медитируют ежедневно. (Медитацией нельзя пренебрегать ни на одном этапе. Она важна не только в период обучения, отказываться от нее нельзя. Мастер должен постоянно повторять, что это делают не для того, чтобы достичь единения со всем сущим, а чтобы его укрепить. Таким образом, медитация имеет основополагающее значение. Свершившееся становится предварительным этапом для грядущих свершений, и никто не может сказать, что он дошел до конца. Даже совершенный.)

Священники* дзэн

Но труднее всего начинающим священникам. Они знают, что впереди у них далекий и тяжелый путь. Они хотят идти дальше, хотят пройти по нему до конца — до своего конца. На этом сосредоточены все их силы. Но вместо того чтобы заботиться о достижении своей жизненной цели, они должны печься о благополучии других. Они не против, но только потом, когда уже продвинутся так далеко, что смогут работать в полную силу. А вот так, сразу?.. Они ведь и сами еще новички. Обет спасать других кажется им тяжкой обузой, особенно если о нем напоминают. Они должны покинуть «дом», оставить свое плодотворное одиночество, вникать в бытовые мелочи, распыляя жизнь на то, от чего сами они отказались.

* Херригель использует слово Priester {букв, священник), но традиционно в буддизме, в отличие от христианства, не было института священничества, зато есть сильная традиция монашества, заложенная самим Буддой как одна из трех религиозных основ, так называемых Трех Драгоценностей: это Будда (воплощение искомого состояния Пробуждения), Дхарма (учение о достижении этого состояния) и Сангха (община святых, а на относительном уровне — монашеская община). Традиция школы чань (дзэн) также всегда базировалась на буддийских монастырях. В поздний пе-Риод под влиянием других религиозных традиций (особенно в наше время под влиянием христианства) в некоторых из школ дзэн появилась фигура священника.

У них появляются проблемы. Они не думают о том, что их колебания могут быть истолкованы как неблагодарность. Они ведь не могут, как все остальные, вступающие в жизнь после сатори, тихо и ненавязчиво действовать в тех областях, с которыми их свела судьба; приходится вмешиваться в чуждые им сферы и, возможно, вступать в контакт с людьми, от общения с которыми любой другой просто отказался бы.

Они знакомятся с отрицательным отношением: от вежливого равнодушия до грубого неприятия, неуважения, презрения. Им приходится узнать ненависть, произрастающую из зависти. Сам по себе возникает вопрос: каким образом они мешают неудачникам, почему вызывают у них беспокойство? Конечно, им изначально многое дано, они преображены, и по ним это заметно. Но такими они стали не в пространстве чьих-то мрачных сердец, а совсем в другом измерении. И это вменяют им в вину.

Что они могут дать? Должны ли они объявить о своем одухотворяющем созерцании, как это делают через свои картины художники? Должны ли убеждать в проповедях, что влекомый страстями человек никогда не станет свободным? Но проповедовать значит пользоваться словами. А в дзэн это не принято. Главное, что они должны сделать (наряду с помощью в любой форме — а что они могут, если уж им это суждено, как не помогать соседям и друзьям!), — это показать, что господство страстей способно нарушить всемирный закон причины и следствия. Они мрогут показать (лишь бы другие могли это увидеть!), что сами от страстей свободны. Атак как они пребывают в покорном смирении, то отрицать это нельзя. Они готовы подвигнуть других лишь на то, в чем сами являются примером, а значит — снова непрерывная работа над собой. Выполнить свой долг на словах они не могут. Они не требуют от других мягкости, терпения, жалости и сострадания, если сами не обладают этими качествами в полной мере. Потому что они оценивают себя не по словам, проповедовать благой путь: человек должен возвыситься над страстями, но эта жертва окупается. Скорее всего, его слушают, но дальше дело не идет. Только теперь он видит, как сложна на самом деле ситуация.

У большинства людей желания так глубоко проникли в плоть и кровь и занимают такое пространство, что положение кажется безнадежным. Больше того: он сталкивается не только с властью страстей, но и со злыми помыслами, порождаемыми жестокостью, вероломством, нечестностью и так далее. Люди простодушные и чувствительные наиболее доступны и обходительны. Не то что жестокосердые, которые знают о противопоставлении «добро — зло» и сознательно отклоняют добро, даже ненавидят его. Разве это не ужасно!

Ведь ему говорили, что во всех вещах изначально заключена природа Будды. Он даже видел это, видел везде: в деревьях и камнях, в горах и водах, в цветах и кустах. Так неужели ее нет в человеке? ! Теперь, когда он сталкивается с людьми, его просветленный взгляд оказывается несостоятельным. Он видит то, чего нет в мире растений и животных: безмерную лживость человека. Зверь не обманывает, не притворяется, не надевает на себя личину. Природа Будды в каждом человеке? Как же так, что с ним случилось?! Неужели его изначальная природа испорчена?

Такой опыт ведет к сомнениям и отчаянию, и снова молодой священник обращается к мастеру, он нуждается в беседах с ним, теперь для них самое время, потому что возникшие проблемы касаются вещей, которые можно осознать с помощью разума. Начинается наставничество (и оно может растянуться на долгое время) не в форме объяснений, лекций и поучений, а на основе разных методик — в зависимости от особенностей ученика, — с привлечением специально подобранных коанов, благодаря которым ученик и сам сможет во всем разобраться. В любом случае, он получит наставления относительно жизни и работы, будет обговорено все, что волнует ученика, — те сложности, с которыми сталкивается начинающий, потому что воспринимает спасение других как обузу, помеху и чуть ли не предательство и сам еще не чувствует внутренней потребности помогать; для него забота о других еще не стала само собой разумеющейся. Побеседуют они и о сложности его ситуации, когда он кажется себе похожим на недоучившегося врача, вынужденного лечить больных.

Ученику становится понятно: его сомнения совершенно естественны, и пока просто не может быть иначе. Связано это вовсе не с жестокостью мира, дело в нем самом: ему все еще недостает равновесия. Внутренне он еще таков, каким его видит мир. Неудачи должны помочь ему это осознать. Он должен разобраться в самом себе — это непременное условие дальнейшего продвижения по выбранному им пути, и огорчения только полезны. Его призвание — «сохранить святое сердце»* и сберечь себя в обращении с вещами и людьми — трудное и долговременное испытание, необходимое, если он намерен спасать других.

* Остается лишь догадываться, какой буддийский термин стоит за этим выражением; по-видимому, речь идет о санскр. бодхичитта, ключевом термине традиции буддизма Махая-ны, к которой относит себя дзэн. Бодхичитта (букв, дух Пробуждения; для японцев «дух» и «сердце» совпадают) подразумевает устремление к Пробуждению (состоянию Будды) как к способности наивысшей помощи всем существам. Бодхичитта зарождается на основе любви и сострадания.

На этом пути есть опасности и искушения. Сначала он, решившийся идти по пути высшей Истины, неизбежно стремится жить в Истине, так, как он ее видит и понимает. Он живет по принципам, он думает и действует в соответствии с ними. Он избрал добро и благородство в противовес злу и неблагородству, не подозревая, что этим сознательно принятым решением уже определен и он сам. Отделяя добро (которому он посвятил свою жизнь) и святость (которой он служит) от зла (которое хочет искоренить), он четко выбирает одну из противоположностей. Но в «Шиншинмин»* сказано: «Истина не трудна и не допускает выбора одного из двух...»

* «Книга ничто», единственный текст, который оставил после себя великий странствующий монах Сосан, третий патриарх чань (дзэн). Текст начинается словами: «Великий путь не труден для тех, у кого нет предпочтений...»; известен как классический образец «созерцания-без-мыслей».

Это «выбирающее между», как выражаются мастера дзэн, проявляется в том, что тот, кто хочет обладать одним, должен отбросить второе. Таким образом, появляется точка зрения, а она всегда односторонняя. Хотя человек и выбрал добро, но его противоположность, зло, все еще имеет над ним власть. Стремясь к добру (идеям, ценностям), он становится таким же несвободным, как другие, находящиеся под властью порока. Он тоже скован. Человек, отказавшийся от радостей жизни, потому что находится под властью идей, в принципе ушел не слишком далеко. Он, конечно, продвинулся дальше, чем тот, кто пребывает в плену своих страстей, — ведь он понимает, что существует две стороны, противостоящие друг другу, и единства между ними быть не может. Но он еще не готов перейти на новую ступень. Он еще не поднялся над противоположностями, не живет пафосом преодоления. А раз так, то он сталкивается с отторжением. Священник, воспринимая это отторжение как намеренность, становится еще более взыскательным, чувствуя свою избранность и ощущая себя живым укором злу. Он нетерпелив, не свободен от стремления быть признанным и даже почитаемым. Так что и в нем тоже (хотя он в этом не признается) действует инстинкт власти, и его «ведение души» в широком смысле есть проявление этого инстинкта, хотя и в виде священного усердия и нравственного превосходства. Конечно, он призван к ведению в высшем смысле, но к нему он еще не готов, ибо оно основано на разнице уровней: оно тоже власть, хотя и совершенно другого рода. Но и священное усердие здесь тоже неправомочно: даже если поддавшиеся соблазну порочат Будду и высшую Истину, священник все равно не адвокат этой Истины, и он остережется разглагольствовать о Будде или дзэн.

А как обстоит дело со злодеями? Разум вводит их в заблуждение, они чувствуют себя центром, на который ориентировано все. Эти своенравие и упрямство — причина того, что природа Будды в них совершенно затемнена. Здесь уже недостаточно просветленного взгляда. Их своенравие кажется изначальным. У священника нет другого выбора, кроме как поверить Будде и мастерам, утверждающим, чтт природа Будды есть даже в преступнике. Он должен верить до тех пор, пока сам не увидит и не узнает этого и таким образом станет независимым от Будды и мастеров. Чтобы добраться до этого знания, равного высочайшему сатори, снова требуются упражнения. Точно так же, как раньше для достижения сатори нужны были тренировки дыхания и сосредоточения, так теперь требуются упражнения, которые проникают все существо упражняющегося, приводя его к состраданию не только в духовном плане, но и на душевном и физическом уровнях. Через подобные упражнения он должен отказаться от всех противопоставлений, которые его пока еще удерживают (даже если поначалу будут периодические рецидивы), и это предпосылка для окончательного преобразования, которое теперь уже не проделанная им работа, а врученный ему дар. Благодаря своему неудачному опыту священник к нему подготовлен. Он должен полностью лишиться своей самости, так, чтобы понятие «я сам» больше не встречалось ни в качестве слова, ни в качестве настроения, а превратилось в величину неизвестную. «Я сам», до этого тайный или осознаваемый центр всех повседневных событий и профессионального опыта, должен исчезнуть.

Это ни в коем случае не означает, что «я» должно смениться на более шаткое «мы». Потому что даже групповые события затрагивают отдельного человека в качестве «я», хотя он реагирует на них не индивидуально и лично, а в стиле и темпе целой группы. Скорее, «я» следует заменить на «оно».

Но для начала достаточно существования без «я» и «сам», то есть нужно стать безличным, что вовсе не означает «лишенным характера».

Дальнейшие упражнения должны привести к полной равностности. То есть он должен научиться равностно взирать на все происходящее, в основном на то, что происходит с ним самим, так, как будто самые глубины его оно не затрагивает. Например, счастливым событиям в собственной жизни надо радоваться так, как будто это происходит с кем-нибудь другим. А от горя, обрушившегося на другого, страдать так, как будто это твое личное горе. Или так: честно радоваться за другого, даже если для тебя это связано со страданием (например, если предпочтение отдали другому человеку), страдать страданием других, даже если то, что доставляет несчастье другому, приносит радость тебе.

Само собой разумеется, что ученик Будды не имеет права на ненависть — ив конце концов больше уже не может ненавидеть. Точно так же он не имеет права любить в обычном смысле этого слова — и наконец не может любить*. Но он не становится бесчувственным и безучастным. Он позволяет всему и всем, кто с ним встречается, принимать его щедрую любовь и не рассчитывает на любовь ответную, он любит беспристрастно, полностью лишенный своей самости, любит только ради самой любви. И не потому, что это доставляет ему личное удовольствие и удовлетворяет его собственные потребности, а потому, что он должен жить исходя из получаемой в дар любви. Итак, это любовь (если ее вообще можно назвать любовью), которая не может перейти в ненависть и стоит по ту сторону любви и ненависти. Она не яркое пламя, которое быстро гаснет, а тихо тлеющий огонек, подпитывающий сам себя. Любовь, которая не знает привнесенных из внешнего мира разочарований и поощрений; любовь, к которой примешаны доброта, сочувствие, благодарность; которая не уговаривает, не навязывается, не предъявляет претензий, не преследует, не вызывает беспокойства; любовь, которую дают не для того, чтобы получить что-то взамен, — эта любовь обладает столь удивительной властью именно потому, что не стремится к власти. Она нежная, мягкая и неотразимая. Даже так называемые «мертвые вещи» открываются ей, ей доверяют даже звери, обычно робкие и боязливые.

* Подразумевается известная в западном мире любовь-привязанность, т. е. любовь, смешанная с эгоистическими желаниями и отношениями. Любовь в буддийском определении — это «искреннее желание, чтобы другой был счастлив».

Здесь становится понятно, что удивительная любовь японцев к природе связана именно с дзэн.' Это самая чистая и звучная форма обращенной к вещам любви, которая не знает ненависти. Можно привести массу примеров такой любви к природе. Вспомним хотя бы отношение японцев к цветку. Это чистейший случай любви безответной: я люблю цветок не потому, что он цветет для меня, а потому, что он цветет, не имея никакого отношения ко мне, и я радуюсь тому, что он есть, а не тому, что он мой*.

*В буддизме «любовь» может относиться только к живым существам, растения же к ним не причисляются.

Если человек прошел эту школу — настолько ценную, что практически каждая японка изучает икебану (искусство составления букетов) и даже мужчины почитают это занятие, которое раньше было прерогативой самураев (попытка возвыситься над противоположностями), — то у него уже есть предварительное условие для плодотворной встречи с «ты»: для способности целиком охватывать «ты», независимо оттого, симпатично ли это «ты» мне по-человечески или нет, и делать это одним взглядом, интуитивно (так опытный врач изучает пациента). Появляется основание, в котором человек просматривается в своей таковости, со всем тем, что в нем искривлено и перевернуто, но только теперь его не порицают и не презирают, а спокойно принимают таким, каким он в этот момент является. И чем сильнее развивается силовое поле священника, тем меньше удается «ты» его обмануть, казаться таким, каким его хотели бы видеть. В силовом поле священника «ты» невольно расслабляется и раскрывается — это уже предполагавшаяся середина, которой «ты» покоряется, вверяет себя, чтобы быть ею ведомым.

Но священник при этом контакте с «ты» не обретает самости, а усиливает находящееся в нем «оно». Он чувствует, что его несут силы и эти силы что-то иное, а не он сам.

Его помощь другим состоит в простом присутствии, в недеянии, в чрезвычайно духовном и уникально-творческом поведении, в нем сплавлены в единое целое физическое, душевное и духовное.

Он будет воздействовать на других своим собственным примером и помогать как добрый сосед, а не только благочестивыми речами. Он подождет, пока другой не попадет в затруднительное положение и не придет за советом. Тогда он, наверное, посоветует ему выполнять свои обязанности добросовестно, преданно и самоотверженно. Он не будет говорить о дзэн и не будет использовать любую возможность вывести человека на правильный путь до тех пор, пока не будет подготовлена почва. Только тогда он просветит его по поводу главного заблуждения — стремления рассматривать себя как центр, который все определяет, настаивать на своем и таким образом нарушать основной закон: не вещи следует приспосабливать к себе, а самому приспосабливаться к ним. Он будет постепенно готовить человека к упражнениям, через которые прошел сам, осторожно выведет на правильный путь, который поможет ему освободиться от своенравных страстей.

Высшие ступени

Сохранив «святость сердца», дзэн-буддист выходит на новый уровень. Усвоенное ранее закреплено, следовательно, произошло внутреннее преобразование. С этого момента становятся доступными новые медитативные упражнения, теперь они даются гораздо легче. Можно даже кое-что изменить: так, погружение теперь возможно без заданной темы, то есть без коана*Потому что дзэн-буддист достигает того уровня, где дух бодрствует, даже когда направлен не на решение специально поставленной задачи, он обращен на вопрос, на главный вопрос, который больше уже не может быть облечен в слова. Теперь речь идет не о просветлении через созерцание, а о просветлении через достижение единства.

Итак, дух погруженного в медитацию бодр. Вернее, не только дух, но и все в нем — и тело, и чувства, все, что принимает участие в создании силового поля. Погруженный ждет и прислушивается, подобно человеку, жизнь которого зависит от того, что он воспринимает. Но прислушивается он не осознанно (тогда бы его отвлекали конкретные вещи) — он прислушивается, не зная, что он прислушивается. Он пуст, в нем ничего нет. Отсутствует даже осознание пустотности. Достичь такого состояния может только тот, кто долго занимался медитацией. Со стороны кажется, что погруженный мертв. Внутренне же это состояние наивысшей свободы, концентрации, энергии, но уже не для того, чтобы разгрузиться через образы, а чтобы, не имея образов, быть втянутым в силовое поле отсутствия образов.

Тогда полностью погрузившийся может почувствовать себя пребывающим в глубокой темноте, которая сияет так, что он видит свет. Что этот свет означает, откуда идет, я не знаю. Но это временное явление, которое снова исчезает и не имеет особого значения, потому что не имеет продолжения. После этого человек разбит, он чувствует страшную усталость.

Но потом происходит, неизвестно как (может быть, это сон?), следующее: он попадает в водоворот, который тянет его в бездонные глубины, но внезапно выталкивает и приводит в себя. Это толчковое пробуждение, оно происходит не постепенно (при этом может даже выступить пот).

Но после этого пробуждения человек не разбит. Он не чувствует необходимости протереть глаза как после сна. Наоборот, у него прилив сил, как будто он заново родился.

Человек вернулся обратно — в себя и в мир. Повторив подобное несколько раз, человек прозревает, и это прозрение, сатори, проявляется как знание: то, что я искал, находится во мне, во всех этих вещах. Истина — это сей мир, «вот эта вещь» и «вон та вещь» — и в то же время ничто (т. е. пустота. — М. К.). Это я — и это ничто [пустота] . Или вот эта вещь — она есть, и ее нет. Это нечто и в то же время ничто, ничто и одновременно не ничто. Это сущее и одновременно ничто [пустота], ничто и сущее. Все правильно и все неправильно, стоит только об этом подумать и сказать.

Итак, я есть и нет, это моя сущность и моя без-сущностность. Добро — это зло, зло — добро, и вместе с тем это опять же не так. Святое несвято, несвятое свято — и вместе с тем это опять же не так. Или «святое и несвятое»: это совершенная Истина — не-Истина*.

* Здесь Херригель для преодоления ограничений дискурсивного (здесь: рефлективного) мышления по-своему использует традиционный для буддийской философии прием разложения на четыре логически предположимых варианта высказывания: 1) есть (или А); 2) не есть (не-А); 3) и «есть», и «не есть» (А и не-А одновременно); 4) ни «есть», ни «не есть» (ни А, ни не-А одновременно).

Рефлексия путается в противоречиях. На более ранней ступени казалось, что противоположности и то, что над противоположностями, это две разные области. Теперь известно: существующее над противоположностями «есть» так же мало, как и противоположное. То, куда человека ведут, это не пантеизм и не энтеизм, не бог, который является частью мира или существует вне мира. То есть надо оставить рефлексию, но зато существовать.

И теперь все просто, как детские игрушки, все как будто само собой разумеется, наступает полная свобода. Эта свобода не означает недоступности для радости и страдания, любви и ненависти; это способность очень глубоко чувствовать и то и другое и все-таки быть независимым, не запутаться в них, не раствориться. И в этом отличие от существования в нулевой точке у стоиков: человек над этим, в этом — и в то же время нет. Если человек достиг такого состояния, его не очищает страдание, не разрушает ненависть, не возвышает радость и не делает щедрым любовь. Он подарен самому себе — и все-таки нет. Основа его поведения — доброта (единственное, чего становится больше, сколько бы ни тратил), доверие, поддержка. Все, что происходит, происходит правильно. Дойдя до этой ступени, человек живет претенциозно — и без претензий; живет как все остальные, но при этом во всем необычен, потому что другой во всем. Он инстинктивно действует правильно, он скромен без тщеславия. Он без комплексов, может жить одним днем, полностью исполняя себя каждый день, не поднимая завесу грядущего. Его любят собаки и дети. Разве это не напоминает раннее христианство?

Таким образом, он личность благодаря своей обезличенности. Он не знает страха смерти — ведь он так часто занимался уничтожением «я»! Он умеет пребывать в смерти — в смысле sublatus, elevatus, conservatus (уничтожен, возвышен, сохранен) — как силовое поле. Для него уже больше не существует вопроса о личном бессмертии.

Но путь еще не пройден, нужно продолжать упражнения, он движется вперед и, возможно, благодаря этому приобретет новый опыт. Если этот человек один из тех, кому дано больше, чем другим, если он продолжает упражняться с неиссякаемым усердием, то он постигает новый способ познания, который оказывается качественно отличным от предыдущих: это новое бытие в ничто [в пустоте] и не-бытие в бытии. Речь идет о новом виде непроизводных событий. Все происходит без его участия. Его содействие заключается только в его готовности воспринимать.

Этот загадочный тип событий можно описать только через их стиль и ритм. Но не это составляет их суть. Все образы и сравнения принадлежат другим сферам. Мистик мог бы многое сказать именно потому, что должен о столь многом умалчивать.

На этой ступени техника погружения настолько совершенна, что при соответствующих условиях для полного погружения достаточно нескольких минут. При этом наблюдатели отмечают, что У медитирующего не акцентированы ни вдох, ни выдох: они выверены и приведены в равновесие. Это и есть духовное дыхание.

Выход из ничто [из пустоты] (этого истинного экстаза) теперь не такой стремительный, пребывание в глубинах ничто затягивается. Теперь ничто представляется уже не как сияющая тьма, не как ощутимое молчание; теперь это не сравнимо ни с чем. Оно настолько далеко от всего, что можно высказать словами, что определяется разве что ничем не прерываемым молчанием.

Теперь человек возвращается к самому себе постепенно. Он чувствует приподнятость (такого не было ни на одной из предыдущих ступеней), начинает привыкать к дневному свету и к скверному многообразию бытия. Если поначалу на второй ступени человек чувствовал себя насильно вырванным из беспокойного сна, безуспешно пытаясь вспомнить забытое, то теперь он как будто открывает глаза после глубокого, освежающего сна и считает совершенно естественным свое привычное окружение (по-другому и быть не могло).

Это и есть самое главное (но говорит только о виде, стиле и ритме опыта, а не о его основе): человек возвращается без толчка, без потрясения; он, образно говоря, плавно соскальзывает в бытие, как будто ему не нужно делать прыжок отсюда — туда и оттуда — сюда.

Этот неожиданный опыт внушает беспокойство. Причину человек ищет в самом себе, в недостаточной концентрации (ведь теперь погружение происходит так быстро!). Поэтому он продолжает добросовестно заниматься: он знает — ломать над этим голову бесполезно. Ему уже пришлось привыкнуть ко многому — почему бы и не к этому тоже? Но и тщательная концентрация (в течение нескольких часов он делает все возможное, чтобы не отвлекаться) не приводит к другому результату. Ничего не меняется, это новое, необъяснимое состояние не исчезает.

Учителя спросить нельзя. Ведь он уже не является наставником. В лучшем случае он с улыбкой заметит: состояние — это не-состояние\ Значит, полагаться следует только на самого себя. Каждый шаг приходится совершать без помощи и совета. Мог бы помочь величайший мастер, но и он принпипиально откажется, потому что знает — у ученика решающий, поворотный момент. Сможет он пойти дальше — ему откроется самое высокое. Если нет, он останется просто «техником». То есть вопрос в том, удастся ли гению подняться над методикой.

Человек был бы бесконечно одинок, если бы не отрешенность, которая подхватывает его и удерживает.

Итак, ему нужно продолжать путь — без желаний и без намерений.

Но от этой обеспокоенности его отвлекает (следует сразу сказать, что это происходит не случайно) опыт, который он получает; в повседневной жизни, то есть независимо от уровня своей продвинутое™, — столь необычайный, что внушает беспокойство, возможно, даже большее, чем опыт мистический. Этот опыт приходит не вдруг, как гром среди ясного неба, а проявляется постепенно и становится настолько важным, что больше уже не может быть понят неправильно.

Человек усваивает этот опыт; он все больше и больше боится вмешиваться в существование других (до сих пор он считал это само собой разумеющимся). Теперь это кажется ему не только грубым и нетактичным, но и неправильным. В нем растет некое инстинктивное отвращение. А воспитан он так, что обращает внимание на любые, мельчайшие трения и ничего против них не предпринимает (даже под предлогом своего долга). Он прислушивается к предупреждающему daimonion* и к ощущению внутренней скованности.

* Божественная сущность (греч.), так Сократ называл «внутренний голос», который предупреждал его, когда он собирался совершить что-либо, идущее вразрез с добродетелью.

Откуда это? Может быть, он устал от предшествующих усилий? По крайней мере, одно можно сказать точно: чем опытнее человек, тем меньше он страдает от подлости и нечестности, точно так же, как больше уже не может восторженно радоваться доброте и возвышенности людей. Он относится к ним как к непогоде и катастрофам. Но почему это удерживает его от помощи?

Этот новый поворот нельзя приписывать появившемуся на основе жизненного опыта скепсису: любое желание помочь имеет преходящую ценность, оно лишь слегка стирает неровности.

В спокойные времена может казаться, что это уже кое-что. А вот в момент кризиса становится ясно, что человек не изменился. Более того, могут разверзнуться такие пропасти, о которых он и не предполагал. То есть вся работа оказывается напрасной.

К тому же появляется робкий вопрос: зачем заниматься совершенствованием чувств? Разве для этого нет специальных инстанций (отчий дом, школа, работа и так далее) ? Почему нужно вмешиваться, изображая судью над общественными институтами?

То есть для священника может быть только одна задача — вызвать радикальное преобразование, не вмешиваться время от времени в тех или иных обстоятельствах, а следовать одним курсом.

Но вот в этом-то и есть камень преткновения: делать это надо совсем не в той форме, что ранее, — не ловить в свои сети уговорами, навязчивыми указаниями, запугиваниями. Уже нет стремления заниматься ловлей душ, как будто это самая высокая заслуга и количество спасенных душ имеет какое-то значение.

Итак, помощь состоит в том, чтобы не поворачиваться к другим, а ждать, пока они сами не начнут искать у него помощи, пока в них не вспыхнет (затмевая своим сиянием своеволие) искра стремления к свободной и духовной жизни. Он не отдает им свое, а возвращает то, что принадлежит им. Тогда это они пользуются его духовными силами, чтобы стать свободными; не он, а они проникают в свое бытие, они режут свою собственную плоть. Убеждать должно не его слово, не его дело, а просто его бытие. Чем меньше желаний и намерений, тем громче будет зов, тем решительнее в них (даже если они об этом не знают) загорится тайное стремление. А если контакт окажется более тесным, они уже не смогут вернуться на прежний путь. Как будто некая сила, наша общая владычица, хватает их, предает их ему, тянет к нему. Только это объединит и создаст истинную, глубинную связь. И тогда уже не будет ни обмана, ни разочарований. Тогда преобразование окажется долгосрочным и не подвластным настроениям.

Таким образом, все четче проступает мысль, что преобразование не зависит от собственной воли — помогающего и того, кому помогают, — это предопределение, судьба. Одному это суждено, хочет он того или нет; другому недоступно, даже если он приложит всю свою энергию. Последние могут стать первыми, малые — великими, если так определено.

Следовательно, невмешательство вовсе не означает, что люди будут предоставлены самим себе. Помочь без помощи, убедить не убеждая — это высший уровень! Только такой может быть помощь мастера. Сами священники до сих пор получали ее от учителя.

Итак, происходит отбор, еще более основательный, чем в монастырях среди учеников. Поэтому дзэн отрицает миссионерство.

Новый, только что описанный опыт долго остался бы непонятым и внушал бы беспокойство, если бы не шел рука об руку с другим, не столь навязчивым опытом, который нельзя понять неправильно — настолько прозрачна его структура.

Отношение ко всему не имеющему различий сущему в окружающем мире всегда характеризовалось отказом от любых оценочных категорий. Это вполне понятно. Умение равнодушно принимать радости и печали (причем радость продолжает оставаться радостью, но к ней относятся как к погоде) всегда считалось фундаментальной способностью, совершенства в которой достичь невозможно вообще.

Таким образом, отношение исключительно безлично-деловое. О способности через простое созерцание обнаруживать во всем окружающем его сущность и выражать ее мы уже говорили, подчеркнув, насколько это важно в искусстве. Но подобное было еще задолго до буддийского мистицизма и поэтому не является исключительно свойством дзэн. Равнодушный отказ от любых суждений как идейная абстракция — это только предварительная ступень к совершенно особому отношению, которое имеет огромное значение. Было бы неверным сказать, что оно не охватывается понятиями «субъективное—объективное», «личностное — вещественное». Человек не относится к вещам ни субъективно, ни объективно, он вообще к ним никак не относится. Что касается восприятия, то правильнее было бы сказать, что не человек относится к вещам, а сами вещи относятся к себе, используя его органы чувств, чтобы существовать для себя и таким образом достичь максимальной полноты бытия.

Такое объяснение вовсе не туманно и не расплывчато. Оно доступно европейцу, который не может вызывать в себе подобное состояние без предпосылок и предварительных упражнений и не может почувствовать, что этот вид непосредственного осознавания четок и конкретен в наивысшем смысле, настолько, что по сравнению с ним восприятие, которое распадается на сознание воспринимающего и сознание предмета, кажется недостаточным, вторичным, неправильным.

Таким образом, при непосредственном осознавании создается своеобразное измерение бытия: в онтологическом понимании прасфера, где все имеет форму, образ и смысл, но все еще стоит вне каких-либо теоретических определений. Но оно не может привести далеко. С точки зрения того, какую роль это играет в жизни, гораздо важнее значение этого непосредственного осознавания, в котором сущее как бы охватывает само себя.

Тот, кто способен получить подобный опыт, аргументирует, исходя из вещей, а не из самого себя.

Позиция расчетливого, рассматривающего все с точки зрения собственной выгоды человека будет для него невозможна, ему даже и говорить об этом не нужно. С такой позицией он несвободен, а чувствует себя (если он об этом думает) принуждаемым.

Справедливость по отношению к вещам проявляется, например, в икебане: букет составляют не по собственным меркам, а так, как требуют особенности цветов.

Всему следует дать возможность достичь полноты своего бытия, как будто все имеет на это право. И человек, на это способный, — дзэн-буддист именно в силу своего опыта. Благодаря этому опыту он уважает все сущее, все, что есть, и таким, как оно есть, включая все живое. Он никому не навязывает свою волю, но также и чужой воле не позволяет оказывать влияние на себя. Он уважает все сущее так, как будто оно есть проявление того, что лежит в его основе. И объемлет все сущее, и несет его Одно, Бог, Ничто, Космос. Таким образом он может усвоить формулу пантеизма.

Загрузка...