Будиль

Я начала грезить. Не мечтать о будущем, конечно, – я и раньше-то этого не делала, а сейчас уже поздно – нет, ночью я устремляюсь в незнакомые края и получаю необычные впечатления. Меня удивляет насыщенность этих снов. Здесь и пейзажи, которых я не видела наяву, и люди, которых никогда не встречала; как, спрашивается, они оказались в моем мозгу? Откуда все это?

Во сне я часто стою у воды. Вижу, как под водной гладью движутся крупные рыбы – иногда это просто огромные тени, а иногда в прозрачной воде можно различить каждую блестящую чешуйку. Иногда рыбы пугают меня, хотя я стою на суше, и им меня не достать.

Пробуждаясь по утрам, я некоторое время лежу в постели, пытаясь подвести итог ночным приключениям, и воображаю, будто они чего-то хотят от меня. По крайней мере, помогают отсеять все мелкое, отсечь ненужное, обтесав значимое.

На этой неделе я осознала нечто важное для себя. И помогли мне в этом не сны, а Интернет. Я ввела слово «смерть» в строке поиска и получила 5 670 000 результатов. Вероятно, этому не стоит удивляться, ведь рано или поздно она коснется всех. Ничто так не объединяет людей, как смерть, хотя немногие готовы это признать. Для меня это способ познакомиться с понятием, но прочитанное вызывает у меня растерянность. Я не смогла узнать себя в текстах, где тревога и страх смерти считаются бесспорными, и это подтолкнуло меня к самоанализу. Может быть, со мной что-то не так? Потому что я не боюсь. Я не верю ни в рай, ни в ад, а пустота, которую я ожидаю ощутить, когда все закончится, представляется мне скорее освобождением. В определенные периоды жизни такая перспектива меня даже радовала. Стремление к покою. Или, быть может, к свободе?

Я отношусь к типу людей, которые крайне редко думают о том, что ждет их после смерти. Этот вопрос никогда не интересовал меня, потому что ответа на него все равно не найти. Я думала: «будь что будет», – и сейчас вдруг понимаю, что многое в моей жизни было точно так же пущено на самотек. Будто необходимость активного участия в собственной жизни страшила меня больше, чем то, что ожидает впереди.

Очень сложно представить себе состояние небытия. Мозг отказывается осознавать его, но на самом деле это всего лишь логическая проблема, которая будет решена сразу, как только отпадет необходимость думать.

Может быть, к смерти привыкаешь, когда она неоднократно проходит мимо, совсем рядом. Когда уносит самых близких тебе людей. Конечно, были моменты, когда смерть заставляла меня опуститься на колени, но я вновь поднималась, и жизнь шла своим чередом. Так почему моя собственная смерть должна восприниматься иначе? Считать себя незаменимой было бы верхом высокомерия. Утверждать, что именно мое присутствие на этом свете необходимо. Если я никогда не тосковала по временам, предшествовавшим моему появлению на свет, почему я должна испытывать тоску по времени, которое наступит после моей смерти?

Нет.

Боль утраты ложится бременем на оставшихся в живых. Тех, кто должен восполнить пустоту. И как бы плохо Виктория ко мне ни относилась, из собственного опыта я знаю, что самое трудное – закрыть зияющую дыру за тем, чьей душевной близости тебе, положа руку на сердце, никогда не хватало. Поэтому я чувствую себя в долгу и беспрестанно ощущаю, как уходит время, но не знаю, что мне с этим делать.

С нашей последней встречи прошло две недели. Сколько раз я держала в руках телефон, а потом откладывала его в сторону, так и не позвонив. Я просто не могу подобрать слова.

Нет. Смерть сама по себе не пугает меня. Но при мысли о том, как я буду умирать, я начинаю задыхаться от бессилия. Все мои мускулы постепенно ослабевают.

Они перестанут действовать, один за другим, и наступит день, когда я окажусь на полном попечении других. И это страшит меня больше всего. Всю волю приходится собирать в кулак, чтобы не думать об этом.

Попросить о помощи – значит остаться в долгу.

А долгов у меня и так предостаточно.

Поэтому я приняла решение. Расспросив лечащего врача о возможных вариантах, я поняла, что имею право отказаться от терапии, поддерживающей жизнеобеспечение, но назначить лечение, которое ускорит мой конец, врач не может. Я не совсем понимаю, что она имеет в виду. Как я смогу отказаться, не имея возможности говорить? Язык и губы перестанут мне подчиняться задолго до моей смерти. Когда я не смогу больше глотать, меня будут кормить через зонд. Когда возникнут проблемы с дыханием, меня подключат к аппарату искусственной вентиляции легких. Когда я буду страдать от пролежней, запоров и сильных болей, мне будут давать болеутоляющие средства. И еще лекарства от тревожных состояний.

Но они не помогут мне умереть.

Я помню соседскую собаку. Которую выгуливала, притворяясь, будто она – моя. Когда собака заболела и жизнь стала для нее мучением, никто не сомневался, что ей надо помочь, усыпив. Такое решение рассматривалось как проявление любви. Я изнывала от тоски, а хозяева объясняли мне, что не прервать страдания собаки ради собственного утешения – эгоистично.

А с человеческой жизнью все по-другому. Когда тело отказывается бороться, его функции берут на себя различные аппараты, и каждая секунда продления жизни считается чрезвычайно важной, даже если она невыносима. Считается, что это вопрос принципа. Здоровые, мы имеем право распоряжаться своей жизнью, а за умирающих решение принимает общество. Мне это кажется странным. Каждый день я читаю новости об оптимизации здравоохранения и сокращении ресурсов. О том, как тяжелые больные месяцами ожидают лечения. Как на пределе возможностей трудятся медицинские работники, и как их угнетают недостаток времени и переполненные отделения, где пациентам приходится лежать в коридорах.

Так почему им непременно нужно поддерживать жизнь во мне?

Но с лечащим врачом я этими мыслями не делюсь. Когда стало понятно, что она мне не поможет, я начала осторожнее подбирать слова. Не хочу раскрывать свои планы тому, кто может помешать мне.

Потому что решение уже принято.

– Вы хорошо спите? – спросила меня врач, прервав повисшее на мгновение молчание.

– Нет, – ответила я, хотя на самом деле никогда так хорошо не спала, как сейчас, избавившись от храпа Кристера.

– Вам трудно уснуть или вы просыпаетесь по ночам?

– И то и другое.

Врач начала печатать что-то на компьютере.

– Я выпишу вам таблетки для засыпания и еще лекарство, которое позволит вам крепко спать до утра. Хроническая усталость – один из симптомов вашего заболевания, вам надо как следует высыпаться.

После приема у врача я сразу направилась в аптеку. Коробочки я поставила в шкаф в ванной комнате и смотрю теперь на них каждый вечер, когда чищу зубы. Не знаю, сколько их потребуется, но я еще успею пополнить запас, прежде чем наступит нужный момент.

Я считаю, что это мое право.

Но время еще есть. Пока я еще дышу самостоятельно. И, как ни странно, чувствую себя живее, чем когда-либо.


Я сижу в оконной нише и пью утренний кофе. Соседи из квартиры напротив ушли на работу, поэтому смотреть особенно не на что. Ну и ладно. Я частенько теперь здесь сижу. Подумать только, ведь мне никогда было не усидеть на месте и всегда требовалось чем-нибудь занять руки. А сейчас могу сидеть часами и глядеть по сторонам. О многом надо поразмышлять. Иногда кажется, будто в голове у меня – разобранный пазл из тысячи кусочков, где почти ничего не нарисовано, кроме неба. Такой лежал обычно на сервировочном столике у моей бабушки на кухне – на его сборку уходили недели. Бабушка периодически подходила к пазлу и подолгу прикладывала разные кусочки, пока не находила нужный. Смысл этого занятия был мне недоступен.

А сейчас я поняла.

Я испытываю неустанную потребность собрать все детали. Сложить их воедино, получив обозримое изображение всех случайностей, сформировавших то, что стало моей жизнью. Наверное, это и означает – примириться со своей судьбой. Звучит слегка высокопарно, на мой взгляд, но прежде, чем умереть, я хочу разобраться, почему все случилось именно так, а не иначе.

Почему столько времени оказалось потрачено понапрасну?

На этой неделе я завела себе определенный распорядок. День начинается с чашки кофе в оконной нише, потом я отправляюсь на прогулку. Иногда проезжаю небольшой отрезок пути на автобусе, потому что хочу менять маршруты прогулок. Я ведь так многого еще не видела. Обедаю обычно где-нибудь по пути. Потом возвращаюсь домой, чтобы поспать. Силы у меня уже не те, что прежде, и отдыхать надо чаще. В четыре выхожу в ресторан. Я всегда выбираю один и тот же столик, и персонал уже начал обмениваться со мной парой слов – впервые в жизни я стала постоянным клиентом. Я беру с собой книжку и читаю, потягивая вино, но в основном смотрю поверх страниц и украдкой прислушиваюсь к разговорам вокруг.

Придя домой, изучаю содержимое папиных коробок. Он свез сюда почти все, вот почему в его квартире сопровождаемого проживания было так мало документов и фотографий из личного архива. Я очень медленно все перелистываю. Каждая страница – еще один разыскиваемый кусочек пазла. Пока что найденное не раскрыло мне никаких тайн, но суть написанного черным по белому при новом взгляде становится еще очевиднее.

Вчера, проходя мимо турагентства, я обратила внимание на провокационную вывеску: «Десять мест на Земле, которые вы должны увидеть, прежде чем умереть». Предложение казалось соблазнительным, и я долго стояла перед витриной, размышляя. Я не могла придумать ни одного места, которое мне обязательно нужно увидеть, но вспомнила несколько таких, куда хотелось бы вернуться. Еще раз посмотреть на них новым взглядом.

Мы редко осознаем, что видим что-то в последний раз в своей жизни.

Домик бабушки и дедушки вблизи Нючёпинга. Я бы хотела вновь спуститься по тропинке к морю и проверить, помнят ли ноги каждый камень. Рощица за домом в Аспуддене[10], где мы снимали квартиру, – наше с Дороти пристанище во время маминых вспышек гнева; мы убегали туда, когда отец говорил, что она не совсем вменяема. Завораживающая тропа к озеру Троллей в заповеднике Абиску в Шведской Лапландии, где я однажды побывала с отцом.

Но в этой жизни всего получить невозможно.

Домик бабушки и дедушки продали в конце семидесятых, и тропа к озеру Троллей из-за ноги теперь мне недоступна. А вот в Аспудден я поеду сразу, как только допью кофе.


Я одеваюсь потеплее. Весна все еще заставляет себя ждать, последние дни было пасмурно. Впрочем, в переулки Старого города солнце попадает редко, так что это не имеет большого значения. Я иду пешком к станции метро на площади Мэларторьет. Мужчина торгует цветами, и мне хочется купить букет. Там, куда я направляюсь, вручать его некому, но я теперь стараюсь следовать своим порывам.

Взгляд блуждает по цветочному буйству красок. В это время года продают в основном тюльпаны. Мне хочется купить что-нибудь другое, потому что тюльпаны пахнут отхожим ведром и описанными простынями из Гранебу.

– Десять тюльпанов за сорок крон, два букета за шестьдесят.

Продавец улыбается, и мы встречаемся с ним взглядами, но, засмотревшись на тюльпаны, я забываю ответить. Всю жизнь избегала этих цветов. Запах узнается даже по мимолетному виду. А ведь в Гранебу ноги моей никогда не было, и я не знаю, как там пахнет отхожее ведро и описанные простыни.

Зато это знала моя мама.

Можно ли перенять чужие воспоминания?

– Беру два, – слышу я собственный голос и достаю бумажник.


Поездка в метро занимает не больше одиннадцати минут. А кажется, будто я отправляюсь в другие времена. Я бреду вдоль улиц моего детства, мимо моей старой школы, дома, где раньше располагался кинотеатр «Трэнан», снесенного продовольственного магазина. Напрасно я ищу бассейн, куда мы с папой иногда ходили по воскресеньям – помню, как еще у входа в нос ударяли пары хлорки, и этот запах оставался на коже несколько суток спустя. Бассейн сровняли с землей, он уступил место детскому саду.

Я осознаю, что за прошедшие годы многое изменилось. А вот мои воспоминания совсем не обновлялись. У некоторых из них острые, словно лезвие, края, и я приближаюсь к ним с осторожностью. Другие отрывочны, и мне хотелось бы иметь возможность расспросить сестру о подробностях.

Моя младшая сестра Дороти.

Сестру назвали в честь главной героини «Волшебника из страны Оз» – фильма, который, по утверждению мамы, спас ей жизнь. Естественно, в первый же день в школе сестру из Доры переименовали в Дуру, но от мамы мы это тщательно скрывали. Мама столько раз пересказывала содержание любимого фильма, что, когда его, наконец, показали в кинотеатре Аспуддена, я плакала от разочарования по дороге домой. Незаметно, конечно – господи, в благополучных условиях моего детства поводов для слез и быть не могло. Просто мамина версия имела мало общего с тем, что разворачивалось на экране. Удивляться тут нечему, поскольку видела его мама всего один раз, а с учетом ее склонности все драматизировать искажения неизбежны.

Моя мама была человеком специфическим. Этому имелось свое объяснение, но в критические моменты оно служило нам слабым утешением. Никто никогда не сомневался в том, что ее детство прошло в аду. Я сомневалась в этом в последнюю очередь. Да и папа тоже – он всегда выступал на ее стороне. И все равно мама посвящала много времени тому, чтобы убедить нас. Наше добровольное сочувствие казалось ей недостаточным, рана была неизлечима, а глубину пережитых ею страданий нам никогда не осознать. Мама говорила, что ей нужно восстановиться, и никто, кроме нас – ее семьи, не мог помочь ей в этом.

Я не помню, в каком возрасте я впервые услышала мамин рассказ. Но после всякий раз знала, что меня ждет, когда она приходила ко мне со своим стареньким фотоальбомом. Сначала – подробности из маминых уст, потом – мой собственный ужас.

– Всего несколько недель от роду, точно неизвестно. Вот такой я была маленькой и беспомощной, когда меня нашли на крыльце детского дома в Видтуне.

Мама показывала фотографию достаточно красивого особняка с крыльцом, выкрашенным в белый цвет.

Когда я стала постарше, то смогла разобрать, что завитушки под фотографией означают год: 1929.

– Разве можно так с детьми? – помню я свой вопрос, заданный однажды, давным-давно.

– С детьми можно как угодно. Просто, как угодно. И я – живой тому пример.

Эти слова я запомнила навсегда.

– Первые годы жизни я провела в железной кроватке. Хотя я и была очень маленькой, я помню эти холодные металлические прутья, и как я раскачивалась, пытаясь сама себя убаюкать перед сном. Нас брали на руки, только чтобы поменять пеленки. Бутылочку с молоком я держала сама, как только научилась хвататься за нее руками.

На самой ужасной фотографии в альбоме была изображена палата с рядами детских кроваток вдоль стен. Дети в кроватках выглядели такими подавленными и несчастными, что от одного вида фотографии перехватывало дыхание.

– С детьми запрещалось нянчиться. Никого нельзя было выделять.

– Бедная мама, как тебе было одиноко.

– Да, Будиль, ни один человек на всем белом свете никогда не был так одинок, как я.

– А если вы с папой умрете, я тоже попаду в детский дом?

– Не болтай ерунду, мы не умрем.

– А если вы попадете под машину?

– Не задавай глупых вопросов. Радуйся лучше тому, что у тебя есть. В твоем возрасте все, о чем я мечтала, – это детство, как у тебя.

Я перестала задавать вопросы. Ответы лишь усиливали мою тревогу, и я научилась думать о другом, пока мама не закончит свой рассказ.

Спустя два года объявилась молодая женщина, назвавшая себя матерью. Имя отца она раскрыть отказалась, потому что мама родилась вне брака и из-за этого позорного факта считалась незаконнорожденной. Жестокое правовое понятие тех времен. Фотографий бабушки не сохранилось, но я представляла себе истощенную, укутанную в шаль девушку в потрепанной одежде. Еще у нее был с собой узелок с серными спичками – хотя что такое серные спички, я не очень понимала. Правда, мама утверждала, будто ее мать вовсе не была из бедных. Позор родить незаконно был столь велик, что многих незамужних матерей заставляли принимать опрометчивое решение. Во всех слоях общества.

– Не уступай мужчине до замужества. Конечно, сейчас другие времена, но мужики всегда такими были и останутся – как только они получают свое, мы теряем нашу маленькую власть над ними. Не забывай об этом.

Я запомнила, но когда поняла, что имеется в виду, уже успела превратиться в одну из тех, кто на школьных танцах-обжиманцах всегда стоит в сторонке. А в отсутствие предложений уступить невозможно, хочешь ты этого или нет.

В любом случае мама моей мамы объявилась. Она вышла замуж и хотела забрать дочь к себе, однако к этому моменту врач детского дома диагностировал у моей мамы глубокую задержку развития и умственную отсталость. Поэтому бабушке посоветовали забыть о ребенке. В те времена считалось, что общество необходимо защитить от инвалидов и людей с нарушениями интеллекта, и решали эту проблему, скрывая их от человеческих глаз в закрытых учреждениях. Моя мама осталась в детском доме еще на год, а потом ее отправили в интернат для идиотов. Так называли в народе эти учреждения.

– Мне было всего три года от роду, а я жила со взрослыми и подростками, мужчинами и женщинами с поражениями интеллекта и врожденными увечьями. Одному Богу известно, как я выжила.

После первого раза мне уже никогда больше не хотелось рассматривать фотографии из маминого альбома. И все же я видела их столько раз, что «Интернат для умственно отсталых, неподдающихся обучению» в Гранебу навсегда запечатлелся в моей памяти. Тюльпаны на грядках. Те самые, которые кто-то однажды выдрал с корнями, заслужив групповое наказание. Двое суток без еды в запертой палате.

Когда я была маленькой, я столько слышала об увиденном матерью за годы в Гранебу, что до подросткового возраста засыпала только при включенном свете.

К этому моменту я обычно опять начинала внимательно слушать мамин рассказ, потому что спустя несколько лет ее мучений случилось чудо. Сотрудники интерната начали подозревать об ошибке.

– Они заметили, что я отличаюсь от других. Взять хотя бы то, что я справляла потребности в туалете. Больше никто этого не делал, уж поверь мне. И я помогала другим, хотя была намного младше их, – заправляла кровати, натягивала носки, улаживала ссоры, и именно ко мне приходили обитатели интерната за утешением, когда им было грустно. Ничего удивительного, что сотрудники задумались.

«Золушка» и «Девочка со спичками» меркли на этом фоне. Продолжение превосходило все известные мне сказки, и я обожала слушать о том, как сотрудники тут же сообщили старшей медицинской сестре, доброй бездетной тетушке сорока с лишним лет, как проводили обследования и тесты, пока не установили, что мама соответствует уровню развития нормального пятилетнего ребенка. Хотя и с небольшим отставанием по мелкой моторике – пустые для меня маленькой слова. В альбом подшили и медицинскую справку. Запись, выведенная изящным почерком, гласила, что задержка маминого развития в раннем возрасте была обусловлена недостатком внешних стимулов.

Я обожала слушать, как мама переехала жить к старшей медсестре и как несколько лет спустя та удочерила ее. Было приятно слышать, что медсестру звали Будиль и что меня назвали в ее честь. Однако эта часть повествования обычно была лишена подробностей, свою жизнь у тетушки мама изображала широкими мазками и с гораздо меньшей страстью.

– Если бы ты только знала, как я всего боялась в первые годы у тетушки Будиль. Я так боялась сделать что-то не так, что-нибудь разбить – вдруг меня опять куда-нибудь отправят. Я ведь не знала, как организован обычный домашний быт, да и тетушка вначале предъявляла ко мне слегка завышенные требования. Но она была доброй, тетушка Будиль – этого у нее не отнимешь – и, надо полагать, она спасла мне жизнь. Если бы не ее поступок, ты бы тоже не появилась на белый свет. Только подумай, как невелики были шансы. Я могла бы с тем же успехом остаться в Гранебу навсегда, так и не встретила бы твоего отца, и ты бы никогда не родилась.

Мне до сих пор непонятно, выражала ли она этими словами свою благодарность.

У моей мамы было два состояния – сон и занятость. Она убирала, стирала, вытирала пыль, гладила, пекла и снова убирала. И так – непрерывно. Мне часто хотелось, чтобы моя мама больше походила на других мам, чтобы она занимала меньше места и чуть менее бурно выражала радость, злость, усталость, грусть или ревность, и не ругалась с продавщицей в магазине, трубочистом, соседом, подругами, мусорщиком или почтальоном. Причиной очередной вспышки маминого гнева могло стать все что угодно. Просроченная упаковка молока в витрине-холодильнике или следы, оставленные трубочистом на лестнице. Недостаточно любезно поздоровавшийся сосед или проспавший почтальон. Чувствам не позволялось пройти мимолетно, их надо было испытать в полной мере. Мы с Дороти научились приспосабливаться к обстоятельствам, умели затаить дыхание, пережидая бурю, и всякий раз, возвращаясь домой, открывали дверь в квартиру с осторожностью.

Временами я притворялась, будто с моей мамой все в порядке. Насколько я помню, обстановка дома могла быть вполне хорошей, пока не случится что-нибудь непредвиденное. Я старалась быть начеку – если вовремя обнаружить опасность, можно смягчить последствия.

Позже мне стало казаться, что мама получает удовольствие от ссор. Шум вокруг заглушал душевную боль. Пусть даже на мгновение.

История знакомства и развития отношений мамы с папой остается загадкой. Возможно, они влюбились в свои противоположности. Папа был восемью годами старше, спокойный и немногословный, выражался сдержанно и всегда по существу. Он родился с заячьей губой, и от носа к верхней губе у него проходил вертикальный шрам. Поэтому отец всегда носил усы, но гнусавый голос выдавал этот незначительный дефект. Может быть, именно поэтому он вырос таким молчаливым. Отцу было трудно подбирать слова. И тем не менее, когда меня одолевала тревога, я приходила именно к нему.

– Все будет хорошо, вот увидишь, – скупо говорил он. И мне становилось немного легче.

Отец переехал в Стокгольм, когда ему исполнилось шестнадцать, а дом его детства был для меня воплощением безопасности. Он располагался совсем рядом с Нючёпингом, и мы с Дороти часто гостили там на каникулах. Дедушка, работавший столяром, мог смастерить все что угодно из нескольких обрезков досок и горсти гвоздей. В мастерской, в пристройке, он с непривычным для нас терпением позволял нам с Дороти работать на токарном станке и опробовать любой инструмент. Папа, вероятно, обладал таким же терпением, но он все время нас сторонился.

Бабушка ухаживала за садом, в котором росли яблони, сливы, груши, кусты малины, крыжовника и смородины. Все съедобное бабушка перерабатывала в варенье и повидло, а мы в дни летних каникул то и дело отправлялись на пикник, прихватив с собой корзинки с простыми булочками и черносмородинным морсом. Но больше всего мне запомнилась ловля раков на озере. Как лучи от наших карманных фонариков скользят по темной воде в августовскую ночь.

Только одной маме там не нравилось.

Об этом она сообщала папе по дороге домой.

– Я так не могу. Они постоянно говорят, как они гордятся тобой, и рассказывают, каким умненьким ты был в детстве. Разве ты не видишь – они относятся ко мне с пренебрежением? Я недостаточно хороша для их напыщенной семейки.

Это были те редкие случаи, когда папа выходил из себя. Но что он мог поделать? Мамино мнение приходилось принимать как данность. Я помню, как разгорались ссоры в поезде по пути домой, привлекая взоры других пассажиров. Как мне было стыдно за свою семью.

Иногда мне хотелось, чтобы папа немного чаще выходил из себя. Мне хотелось, чтобы он выставлял матери границы. Обычно отец становился мишенью. Молча стоял и выслушивал ее ругань, даже если она передразнивала его гнусавый голос. А когда мать переставала его обвинять, отец уходил, прихватив с собой бинокль и определитель птиц. Это злило ее еще больше. Впоследствии я задумывалась, не провоцировала ли мать его умышленно, чтобы получить ответную реакцию, подтверждение того, что она существует и что-то значит.

Но отец продолжал молчать. Возможно, это была его месть.

Отец работал старшим электромонтером на фабрике по производству кабеля в Лильехольмене и регулярно уезжал в командировки на несколько недель для подключения сложных объектов. В такие периоды мы вели себя тише обычного, чтобы не вызвать мамино недовольство. Если она шла вразнос в отсутствие отца, мы были совершенно беззащитны. Когда он уезжал, мама часто грустила. Иногда, укладываясь спать, она просила меня посидеть на краю ее кровати.

– Всего минутку, пока я не усну.

Обращалась мама только ко мне.

И никогда не просила Дороти.

Как же я жалела свою маму, пока, пристроившись рядом, ждала, когда она заснет. Мне представлялись все испытания, выпавшие на ее долю. Повзрослев, я часто задавалась вопросом, в каких ситуациях от травмированного человека можно требовать ответственного выполнения роли родителя, который должен дать своему ребенку ощущение безопасности? Ведь как бы плохо с ней в свое время ни обошлись, она все равно была мне матерью, ая – ее ребенком.

Как и Дороти.

С сестрой нас разделяли два года и сочетание генов, перемешавшихся столь причудливо, что оставалось только удивляться, как нас могли произвести на свет одни и те же родители. И в то же время наше родство с ними было очевидно: сестра унаследовала материнские каштановые локоны, а я – блондинка с прямыми волосами, как почти вся папина родня. Я была худой и поздно достигла половой зрелости, а Дороти рано обрела женские формы, и месячные у нее пришли у первой в классе, а у меня – у последней. На коротких дистанциях Дороти была быстра как ласка, зато я всегда превосходила ее в выносливости.

Но наиболее явные отличия таились внутри. Нас отличало отношение к окружающему миру. Мы росли в одном доме, спали в одной комнате, ели одну и ту же еду и большую часть времени проводили вместе. И все равно выросли такими разными. Из-за этого я полагаю, что человеческая личность в основном закладывается уже при рождении, ведь, если предположить, будто человека формирует одна лишь среда, мы с Дороти противоречим науке.


– Ну так возьми одну!

– Нет, нельзя.

В гостях у бабушкиных знакомых Дороти обнаружила коробку конфет. Мы отправились изучать чужой дом, пока взрослые сидят на кухне и пьют кофе. Мне, наверное, лет восемь, а Дороти – шесть, и она уже давно верховодит мной.

– Ну а если я ее открою? – Она вертит в руках затянутую в целлофан коробку.

– Они заметят. Если целлофана не будет. Может быть, это приготовленный для кого-то подарок.

– Да ладно, мы возьмем только по штучке. Не велика разница, все равно еще много останется.

Прежде чем я успеваю вымолвить слово, коробка открыта.

– Ну давай, бери одну!

– Бери сама!

Дороти задумывается всего на мгновение.

– Давай возьмем их одновременно.

Так мы и делаем. А ночью я не могу уснуть, мучаясь размышлениями о недостойной краже. Я боюсь разоблачения и стыда, который ждет меня при признании вины. И бабушкиного разочарования по поводу моей негодности.

В кровати рядом крепко спит Дороти, как будто все это – сущие пустяки.

Насколько я помню, никто и словом не обмолвился о случившемся. Дни приходили и уходили, а я до конца каникул так и не осмелилась посмотреть бабушке в глаза. Мучилась ли Дороти угрызениями совести, мне неизвестно. Я могла только позавидовать ее привычке с легкостью оставлять все позади и умению выходить за рамки дозволенного, не опасаясь последствий. Мое же состояние души в детские годы словно покрыто туманом, я помню лишь страх сделать что-нибудь не так и смутное чувство вины.

– Ты так похожа на отца.

Я часто слышала от мамы эти слова. Дороти она этого никогда не говорила, только мне. И хотя мама произносила их с улыбкой, я не сразу поняла, что это – комплимент. Потому что то же самое можно было сказать о маме и Дороти. Они были так похожи друг на друга. Во время самых страшных вспышек маминого гнева мы – Дороти и я – держались вместе, старались сделаться незаметными, убегали в рощу или тихо сидели в своей комнате. Но когда мама была в хорошем настроении, Дороти могла устраивать концерты, почти как она. Сестра могла разозлиться или разобидеться из-за какой-нибудь ерунды, и я никогда не могла понять, как она может себе такое позволить. С годами я поняла, какое наказание заслужила Дороти. Этот черный блеск, появлявшийся в материнских глазах при взгляде на младшую дочь. В нем угадывалось презрение. Я помню, как боялась обнаружить такое же презрение в мамином взгляде, обращенном на меня. Но вместо этого в нем читались слова: «Ты так похожа на отца».

Загрузка...