Выписался Ефим из больницы в разгар весны. Прихрамывая, опираясь на палочку, явился на работу за несколько дней до закрытия больничного листа. Надоело безделье, и, к его удивлению, соскучился по сотрудникам. Так, по крайней мере, он думал. И сам себя обманывал: его влекло к Наде Воронцовой, и только ее он спешил увидеть. Раза два она, вместе с Алевтиной и Анфисой Павловной, навестила его в больнице, была общая беседа о том, о сем, а по сути – ни о чем. Во время второго посещения она весело сообщила: «Теперь совсем скоро я уеду, возможно, мы с вами больше не увидимся. Желаю вам хорошего здоровья, многих удач, вы этого стоите… Пожелайте и вы мне счастья в замужестве».
Вполне обычные в подобной ситуации слова почему-то больно ударили Ефима в самое сердце. Как? Надя и впрямь выйдет замуж за того фронтового офицера? Исчезнет навсегда? Он не хотел с этим смириться… не мог…
Еще не дойдя до редакционной двери, Ефим напряг слух, надеясь услышать звонкий Надин голос. Но из редакции доносился лишь приглушенный дробный стук пишущей машинки. С тревогой и надеждой открыл дверь и – о, радость: увидел ее, Надю, за рабочим столом. Она обратила к нему спокойный безразличный взгляд, но тотчас глаза ее потеплели:
– А! Фима, здравствуйте! – обрадованно заулыбалась она. – Выздоровели? Поздравляю, мы о вас уже соскучились…
– А вы еще не уехали? – задал он глупый вопрос.
– Как видите, – рассмеялась она.
В комнате находились Анфиса Павловна и Алевтина.
Сегал, здгаствуйте! Явился, как с неба свалился, – на свой лад приветствовала его Пышкина.
– Привет, Фимуля! – заблестела васильковыми глазами Крошкина, а блеск был холодным, голос неискренним.
Вышел из кабинета Гапченко – серый, тощий, невеселый, сверкнул стеклами очков, чуть улыбнулся:
– А, Сегал! Прибыл? Ну, здорово! Рад тебя видеть… На работу вышел или так, проведать?
– На работу. Больничный у меня еще открыт. Но, честно говоря, осточертело баклуши бить.
– Тогда идем ко мне, потолкуем.
Гапченко сел за свой большой редакторский стол, кивком указал на стул Ефиму.
– Садись, рассказывай.
– Да мне вроде бы и нечего… Это у вас, наверно, целый ворох новостей накопился… А что-то Софьи Самойловны не видно?
– Опять хворает… Прямо беда с ней – больше дома сидит, чем на работе… Ты что – соскучился по ней? – на щеке Гапченко мелькнула змейка.
– Ага! Даже спать перестал, – в тон ему ответил Ефим.
Гапченко усмехнулся, закурил, дым обволок его лицо, отчего оно показалось еще более худым и серым.
– Что тебе сообщить? Дел много, жить трудно. Жена еще не работает. Еле-еле концы с концами свожу. Да и комната тесна, черт бы ее побрал!
Ефим смотрел на осунувшееся лицо редактора. Если уж этот человек жалуется на свое житье-бытье, значит ему действительно приходится плохо. А ведь он руководящий работник завода. И ему положен достаточный кусок «пирога» от «Наполеона из полуподвала», да и жилье соответственное. Но Гапченко-редактор держится иной раз независимо, нет-нет да и позволяет себе покритиковать начальство, больно ущипнуть кое-кого из заводских боссов. Такое не прощается.
– Надоела житуха с пустым брюхом, – уныло продолжал Гапченко. – Знаешь, может об этом еще рано говорить, – он немного замялся, – райком дал мне рекомендацию на работу в МВД. Утвердят – я на коне! Прощай, нужда!.. Что ты на меня уставился? Нет у меня другого выхода, понимаешь? Нет, ты не понимаешь, ты не отец… Ребятишек жаль. Ладно, хватит об этом. Тем более, пройду я туда, нет ли – вилами по воде писано. Там строго.
– Вы слышали о кончине Гориной? – Ефим умышленно переменил тему разговора.
– Как не слышать. Славная женщина, еще совсем не старая, жаль, редким человеком была. А тебе, наверно, жаль вдвойне?
– Она была моим другом.
Помолчали.
– А знаешь, недавно похоронили еще одного хорошего человека и тоже твоего друга.
У Ефима сердце упало.
– Кого?
– Родионова Андрея Николаевича.
Ефим покачнулся, едва удержался на стуле. Гапченко подал ему стакан воды:
– Ну и нервишки у тебя.
Небольшими глотками Ефим выпил воду, вытер испарину со лба.
– Вот что, Федор Владимирович, – произнес после долгой паузы, – скажу банальную, но увы, правильную фразу: люди уходят, жизнь продолжается… так вот, прежде чем вы дадите мне задание на ближайшие дни, я хочу, чтобы вы выслушали одну гнусную историю.
– Как?! Неужто ты и в больнице?..
– Зря смеетесь, – перебил Ефим. – Я не успел тогда ее вам рассказать, было поздно, потом упал, очутился на больничной койке.
– Ну, выкладывай, я весь внимание, – посерьезнел Гапченко.
Услышав, как Савва Козырь премировал свою любовницу отличной комнатой в лучшем доме заводского поселка, Гапченко еще больше побледнел, насупился, поджал губы.
– Какая же сволочь, – процедил сквозь зубы, – каждый метр жилья на вес золота. А он… Ты уверен, что все обстоит именно так?
– Совершенно уверен. Я держал ордер в руках. Она похвалилась.
– Тогда готовь фельетон, да похлеще. Надо его проучить наконец. Обнаглел негодяй.
Зная ситуацию, сложившуюся после ухода из парткома Гориной, Ефим ушам своим не поверил.
– Завтра фельетон будет у вас на столе, – сказал он, собираясь уходить.
– Подожди минутку, – остановил его Гапченко, – чуть не забыл! Любопытная штука, понимаешь. Примерно месяц назад меня вызвал к себе Смирновский, дотошно интересовался твоей особой, почему-то допытывался: был ты на работе в тот день, когда сломал ногу и во сколько ушел из редакции. На кой дьявол ему это надо, не можешь объяснить?.. Ребус какой-то, ей-богу!.. Я ему сказал, что ты в редакции не появлялся. Он почему-то обрадовался… Не догадываешься, в чем дело?
«Рассказать или не рассказать редактору о той случке кобеля да сучки?» – прикинул Ефим. Если рассудить здраво, чем он может доказать, что все виденное им тогда – правда?.. Ничем. Глупый риск. Хватит того, что он знает: это было, точно было, и еще шире раскрыло ему глаза.
– Не знаешь, в чем дело? – еще раз спросил Гапченко.
– Понятия не имею, – пожал плечами Ефим, – между нами говоря, с души воротит при виде этого типа.
– Смирновского?
– Кого же еще?
– Он не тип, а партийный вожак.
– Одно другому не помеха… Отвратный субъект. Одна улыбочка чего стоит – волчий оскал!
– Это, Ефим, эмоции! – веско возразил Гапченко. – Тут наши мнения врозь. Раз партия Смирновскому высокий пост доверила – значит, он того стоит.
Ефим с укором глянул на редактора.
– А если с такой меркой подойти к Савве Козырю, Корнею Грызо, генералу Мошкарову?
У Гапченко вздулись желваки на скулах, глаза нехорошо сверкнули, по щеке пробежала змейка.
– Я тебя, Сегал, что-то не всегда понимаю.
– Когда-нибудь поймете. Время не пришло. А не поймете – для вас же и хуже.
На следующий день Ефим сдал редактору обещанный фельетон. Гапченко прочел его, положил в ящик письменного стола, без особого энтузиазма сказал:
– Написано зло, метко. Однако, понимаешь… скажу откровенно: в набор не сдам… без санкции парткома. Савва Козырь – подлец и негодяй, история с проституткой Масленкиной – возмутительна. В то же время, – редактор повел плечами, – Козырь – номенклатурная единица, утвержденная райкомом. Как бы мне не нагорело! Я не зря опасаюсь: могу сам себе закрыть дорогу в органы. Ты представляешь, что это будет для меня означать?! Катастрофу!.. Ну, пусть даже не Смирновский, пусть Дубова разрешит – ни секунды не задержу.
– В таком случае, – сказал упавшим голосом Ефим, – дело труба. Бросьте фельетон в мусорную корзинку.
– Нет, все-таки партком я с этим ознакомить обязан. Не разрешат печатать – ладно. Но хоть какие-то меры примут?
– «Какие-то», – иронически повторил Ефим – вот именно, «какие-то»… А, поступайте, как хотите! – с досадой махнул рукой и покинул кабинет редактора. – Стена, – прошептал устало.
Событие следующего для стало поворотным в жизни Ефима. Надя Воронцова явилась на работу, казалось, ни жива, ни мертва. Обычно веселая, словоохотливая, она молча села за свой письменный столик. Не поднимая глаз, достала из ящика чистую бумагу, раскрыла журналистский блокнот, но за дело так и не принялась. Ефим внимательно и тревожно вглядывался в ее лицо. Ни кровинки. От него не ускользнуло, как дрожит перо в ее матовой с синими прожилками руке. В комнате кроме них – никого, можно спросить Надю, что случилось. А он почему-то не решался. Наконец не выдержал, подошел к ней, осторожно коснулся плеча, спросил тихо:
– Что с вами? Снова заболели?
Надя не отвечала. Плечо под рукой Ефима дрогнуло, она резко вдруг поднялась со стула, схватила блокнот, выбежала из редакции. Ефим бросился было за ней, но, сделав несколько шагов к двери, остановился: не надо, захочет – сама расскажет. Он принялся править многословную стряпню Алевтины – ничего не вышло, не мог добраться до смысла: перед ним неотвязно маячил образ Нади, чем-то глубоко потрясенной. До чего же она в критические минуты своей жизни становится похожей на беспомощное маленькое существо, которому не просто добрый – любой человек обязательно бросится на помощь!
Вскоре на его столе зазвонил телефон.
– Ефим…
– Да-да, Надя, где вы?
– У меня просьба к вам: если можете, подойдите к проходной. Прямо сейчас. И… найдите какой-нибудь предлог, чтобы сегодня не возвращаться в редакцию.
Надя шла ему навстречу, опустив голову.
– Извините, – сказала смущенно, когда они встретились, – мне так плохо… простите.
Всем существом бросился Ефим ей на помощь.
– За что вас прощать? Я… я… – он протянул ей обе руки, все, что мог сделать в этот момент.
Надя застенчиво улыбнулась.
– Где бы нам поговорить?.. Это для меня так важно. – Она на минутку задумалась. – В Измайловском парке?
По случайному совпадению они сели на ту же скамью в одной из аллей, на которой Ефим два года назад коротал первый вечер после оформления на завод. Их окружала такая же густая зелень начала лета, в небе – такое же высокое солнце. Только сегодня оно освещало по-детски беспомощное Надино лицо.
Она открыла дамскую сумочку, вынула оттуда письмо-треугольник.
– Прочтите…
Он быстро пробежал глазами пять строчек, написанных круглым крупным почерком: «Надя! Видно, не судьба нам с вами встретиться. Вот уже две недели, как я женат. Ваши письма и фотографию разрешите оставить на память. Не судите меня, не обижайтесь. Андрей».
Он не сразу понял, что произошло.
– Это тот самый офицер?
Надя кивнула, по щекам ее потекли слезы.
– Я верила ему, ждала. Если бы не знала его почерка, подумала, чей-то злой розыгрыш… Вы что-нибудь понимаете?
Ефим задумался. Откуда ему знать, что приключилось с Надиным офицером. Одно ясно: нежданно-негаданно Надя получила предательский удар и теперь ищет она у него не столько ответа на вопросы задачки, поставленной самой жизнью, сколько утешения, соучастия, опоры. Он искоса посмотрел на нее. «Говорите же, отвечайте», – молили, требовали, ее глаза. Но Ефим молчал: говорить что ни попало – не хотел, не имел права. Он прислушался к самому себе и вдруг обнаружил не то радостные, не то веселые всплески под самым сердцем. В первый момент он не посмел этому поверить, устыдился возникшего ощущения. Но оно нарастало, ощущение счастливого предчувствия наполняло грудь. Он знал, почему оно народилось, но ему неловко было даже самому себе в этом признаться – кощунственно! Ну и пусть кощунственно! Надино горе оборачивается для него светлой надеждой. «Слава тебе, Господи, – шептал он беззвучно, – значит теперь она никуда не уедет!»
– Не отчаивайтесь, Надюша, не переживайте, – сказал он почти весело. – Не так страшен черт, как его малюют. – Он взял ее за руку, ласково, прямо посмотрел в глаза.
Она резко поднялась со скамейки.
– Вы что, шутите? – спросила обиженно.
Ефим не отпустил ее руки.
– Не ершитесь, сядьте… Разве в подобных случаях уместно шутить?
Надя недоверчиво глядела на него.
– Вы верите в судьбу? – спросил вдруг Ефим.
– Положим, верю, – ответила она чуть подумав. – При чем тут судьба?
– Посмотрите, что пишет ваш офицер: «Не судьба нам встретиться». Что же печалиться да горевать? Вдумайтесь: надо ли терзаться из-за человека, которого вы и в глаза не видели? Случайно завязавшаяся переписка. Придавать этому серьезное значение, право, не стоит.
Надя задумалась.
– Возможно… Только для меня это много сложное… Понимаете, человек в течение трех лет будто незримо присутствовал рядом, был моей совестью. По нем я соизмеряла свои поступки… И разом – всё?! – она смотрела с сомнением.
– Помните, Надя, вы рассказали мне о вашем странном романе, когда болели, помните? Вы еще тогда боялись разочароваться в вашем заочном женихе при встрече, верно? Согласитесь, ведь это хорошо, что он так показал себя раньше, чем вы стали близкими. Тогда могло быть куда больнее. Я прав?
Она задумчиво молчала. Но Ефиму показалось, что душа ее постепенно оттаивает, с радостью заметил это по слегка порозовевшим щекам, по побледневшим веснушкам, которые, на его взгляд, нисколько не портили, наоборот, украшали ее.
– Выше голову, Надя! – воскликнул он воодушевленно. – Устремите-ка свой взор ввысь, посмотрите, какое без-донно-голубое, сияющее весеннее небо над нами, а вы его будто и не замечаете, и кажется оно вам с овчинку. Не так ли?
– Так, – виновато улыбаясь, призналась Надя.
– Вглядитесь в нежную зелень, вдохните ее пьянящий аромат, вслушайтесь в стоголосое птичье пение, – приподнятым тоном продолжал Ефим, – воскликните: «Да здравствует весна!», и все невзгоды покинут вашу душу, ваша сердечная рана быстро начнет заживать… Хотите, я вам прочту свои стихи о весне?
Она посмотрела удивленно:
– Вы пишете стихи?
– Грешен, пишу, – отшутился он и начал декламировать:
Весна рисует красками Прозрачными и легкими,
Доносит ветер ласковый Мелодии далекие Страны раздолья птичьего,
Цветов благоухания…
У сердца у девичьего Весенние страдания.
В просторы светло-синие Швыряет солнце золото,
Годами обессиленный Глядит сегодня молодо.
И голубь над подругою Воркует, машет крыльями…
Весна бушует вьюгою В пьянящем изобилии… –
возвышенно закончил Ефим и выжидательно посмотрел на Надю.
– Вы и в самом деле поэт, – искренне похвалила Надя и вдруг замолчала. Слово «поэт» вызвало у нее далекое воспоминание: она, ученица девятого класса, из книг, на уроках литературы, узнает о тяжкой доле русских поэтов, о трагических судьбах Пушкина, Лермонтова, Кольцова… Вместе с ними разделяли их страдания родные, близкие им люди. И тогда, девчонкой, дала себе зарок: она никогда не будет женой поэта, дабы не знать, не видать его душевные муки. Странные это были раздумья для провинциальной школьницы: где, когда могла она встретиться с живым поэтом, да еще стать его спутницей? Нелепая мысль юности, не более. Но сейчас, сидя рядом с настоящим поэтом, молодым да холостым, она вся сжалась внутри от страха, замерла. А если?.. Украдкой, но другими глазами, посмотрела на Ефима: «Нет, этого быть не может».
– Да, вы, оказывается, поэт, – повторила она, – как это мило сказано: «У сердца у девичьего весенние страдания…» Как вы это угадали? – спросила наивно.
Ефим рассмеялся.
– Ах, Надя, все девушки весной страдают, и парни тоже.
…До вечера прогуливались они по аллеям лесопарка, оживленно болтали. Большей частью говорил Ефим, увлеченно, вдохновенно. А Надя слушала. Многие его суждения и взгляды совпадали с ее собственными, лишь по-иному высказанными вслух другим человеком. И это было удивительным открытием.
И Ефим сделал для себя приятное открытие: Надя не просто маленькое существо, «курочка без мамы», которую хочется жалеть и выручать, а девушка умная, восприимчивая, пытливая. Он почувствовал в ней отнюдь не вежливого слушателя, но сопереживателя, почти единомышленника. И это была великая находка – находка родственной души.
С ней так легко и приятно, и с каждым часом, с каждой минутой виделась она Ефиму все милей, даже красивей, а в лучах предзакатного солнца и вовсе показалась сказочным лесным видением – неуловимым, но зовущим…
Всего несколько часов назад вошли они в парк чужими людьми. Она – спрятаться под крыло утешителя, он – на зов о помощи… Вечером покинули парк друзьями, даже чуточку больше, так, во всяком случае, думалось Ефиму. А Наде? Горе, которое утром затмило ей свет божий, грозило раздавить, заметно поубавилось. Образ Андрея несколько отдалился, поблек… Ефим, как волшебник, разогнал тучи над ее головой.
Распрощались они в тусклом коридоре барака.
– До завтра, Наденька, – сказал он, не выпуская из рук ее прохладные пальцы.
– До свидания, – она осторожно высвободила свои пальцы из крепкого рукопожатия.
Не спалось в эту ночь Ефиму. Он будто и не расставался с Надей, слышал рядом ее дыхание, как наяву видел ее стройную, застенчивую, милую и… желанную. Обнимал ее, осыпал страстными поцелуями, не чувствуя, что целует грубую ткань казенной наволочки. Он уже ни на секунду не сомневался в своем окончательном выборе: Надя станет его женой, очень скоро, может, завтра, послезавтра, ну через неделю, максимум, через две. Хорошо это или плохо? Такого вопроса сейчас нет, не должно быть:- это веление судьбы!..
Далеко за полночь, когда с него схлынуло полубредовое возбуждение, он попробовал трезво разобраться во внезапно захватившем его чувстве. Он полюбил Надю, он всей сутью своей стремится стать для нее самым близким человеком навсегда – опекать ее, защищать, любить. Она – его судьба, его счастье. И уж на сей раз он его не упустит. Он женится на ней во что бы то ни стало!.. Во что бы то ни стало? Гм… А где они, к примеру, будут жить после свадьбы? Оба – общежитейцы! И на какие шиши? Он, мужчина, обязан это предусмотреть. Оба не только бездомные, но и бедные. Туго же им придется, ой как туго!
А можно ли, имеет ли он право сбрасывать со счетов свое изрядно потрепанное войной здоровье? Больной муж для Нади? Перспектива!.. А зачем ей это, за какие провинности?..
Пугающая оголенной правдой реальность заставила дрогнуть Ефима. В его возбужденном мозгу сцепились в схватке две силы.
«Откажись от безумного пагубного замысла, откажись, пока не поздно», – требовала первая.
«Не слушай бесчувственную расчетливую трезвенницу, не перечь судьбе, пожалеешь: чудо-девушку, ниспосланную тебе свыше, потеряешь безвозвратно», – возражала вторая.
От внутренней междоусобицы Ефима бросило в жар, застучало в висках. Он снял со спинки кровати полотенце, вытер пот со лба, тяжело вздохнул.
За окном между тем уже наступал рассвет. Сквозь легкую занавеску в огромное окно врывался свет, медленно растворяя сумрак, тесня его в углы. Соседи Ефима спали крепким предутренним сном. А он знал, что не уснет. Ему так необходимо было с кем-то поговорить о том, что с ним творится. Но с кем?..
Будто подталкиваемый неведомой силой, он соскочил с кровати, достал из тумбочки тетрадь, куда записывал стихи, сел за стол. Не успел раскрыть тетрадь – и тут же, как бы сами собой, начали складываться строки:
Еще ничего не осознано – Только начало пути.
Может, пока не поздно,
Опомниться и уйти?
Ландыш к губам клонится,
Ах, какой аромат!..
Ночь позади… Бессонница,
Я долгой бессоннице рад.
Маки, ромашки, левкои…
В комнате – яркий цветник,
Не жажду ни сна, ни покоя:
Сердцем к цветам я приник…
…Радость, тревога, ненастье,
Сладкий любовный угар…
Что это – первое счастье?
Жизни последний удар?
Он прочел стихотворение вслух, шепотом, конечно. Сегодня же его услышит Надя. Впрочем, нет. К чему смущать ее? Зачем вселять в ее душу сомнения, мол, «пока не поздно, опомниться и уйти»?
Вернее всего – опомниться бы ему, оставить ее, отойти, – так лучше для обоих. Но никакие доводы разума не могли остановить теперь Ефима. Он, словно с крутой горы, с широко раскинутыми руками летел к своей Наде, чтобы заключить ее в объятия. И если бы даже нашлась сила, сумевшая задержать его, крикнуть ему: «Остановись, сумасшедший! Куда тебя несет нелегкая?! Хочешь, я нарисую тебе отрезвляющую картину вашего совместного житья-бытья на многие годы вперед?.. Как смеешь тащить за собой славную, наивную девушку? Уйди! Возвращайся к Розе, там ждут тебя любовь, богатство и покой. Там – твоя кровная родня – евреи…» – он, выслушав будто в полусне вещие слова, вырвался бы из цепких пут разума и продолжил бы неукротимый бег навстречу року своему, злому или доброму, но неотвратимому.
Утром Надя встретила Ефима в редакции иначе, чем он предполагал: приветливо, спокойно, даже, показалось ему, равнодушно. Он не ждал, разумеется, что она кинется к нему на шею, но не сомневался в ее новом отношении к нему, почему-то решил, что и у нее минувшая ночь была такой же бессонной. Вглядевшись в ее лицо он, к удивлению, не нашел на нем никаких следов трудно проведенной ночи. Она, правда, бледнее обычного, в глазах- затаенная грусть и боль.
Ефим сперва смотрел на нее с тревогой и недоумением, он даже засомневался в предначертаниях судьбы.
– Вы опять себя неважно чувствуете? – спросил он, желая вызвать ее на разговор.
– Я здорова, – ответила она вяло, не глядя на него.
– И душевно? – допытывался он.
Ее взгляд выразил недовольство, она чуть кивнула и вдруг спросила:
– Вы хорошо разбираетесь в производстве штампов?
Он посмотрел уцивленно.
– Причем здесь штампы?
– Понимаете, – Надя неестественно оживленно затараторила обычной своей скороговоркой, – редактор поручил мне проанализировать работу группы штампов из инструментального, она почему-то второй месяц срывает задание. Я попыталась увильнуть – Гапченко и слушать не хочет. С чего начать – понятия не имею. Может быть вы что-нибудь посоветуете?
Мысленно он похвалил ее стратегический маневр. Не так уж она бесхитростна, голубушка! Не исключено, что жалеет о вчерашнем: раскрылась нараспашку перед, по сути, посторонним человеком, спасовала, поведала ему самое сокровенное… «Неужели так?» – с неудовольствием подумал Ефим
– К сожалению, я не силен в секретах штампов, – сказал он сдержанным холодноватым тоном. – В инструментальном у нас есть рабкор, Евстигнеев, толковый парень. Он поможет вам.
– Евстигнеев? Не позабыть бы!.. Спасибо, побегу! – Она ушла с подозрительной торопливостью
«Штампы, Евстигнеев, обманщик-офицер… Чепуха какая-то», – с досадой думал Ефим.
Ему вдруг показалось химерой, блажью его решение жениться на Воронцовой. Что из того, что он, увидев в Наде воплощение своего идеала, сразу полюбил ее, сразу уверовал, что она самой судьбой ему предназначена! У нее-то усцело зародиться ответное чувство?.. Судя по всему, она знать не знает, ведать не ведает о его грандиозных планах, касающихся ее.
«Ну и осел же ты, – разносил он себя, – сам-то какие строки сочинил под утро: «Еще ничего не осознано, только начало пути…» Выходит, он еще ничего не осмыслил, а она уже от него без ума!.. Глупейшая самоуверенность и ничего более! Похоже, Ефим, придется тебе хорошенько побороться за Надину любовь… Но как же рок?..»
– Сегал! Ефим!.. – послышался ему словно издалека и неправдоподобно голос редактора. – Ты. случайно, того, не оглох? – Гапченко взирал на него с крайним удивлением.
– A-а! Здравствуйте, Федор Владимирович! Я так, задумался.
– Ну-ну, бывает… Пошли ко мне, есть хорошие новости. – Редактор панибратски, как никогда до сих пор, обнял сухой рукой Ефима за плечи. Он был возбужден, на хронически зеленовато-бледных щеках проступило подобие румянца.
– Утвердили, Ефим, утвердили! – восклицал громко Гапченко, пританцовывая, кружась по кабинету, хлопая себя ладонями по бокам. – Живем!.. Ура!..
Ефим изумленно глядел на своего, вдруг неузнаваемо преобразившегося, шефа: таким он его никогда не видел. Что это с ним?
– Не иначе, как вы выиграли сто тысяч, Федор Владимирович, а то чего бы так ликовать?
– Чего?! Вот чудило! Ха-ха-ха! – Гапченко расхохотался раскатисто.
Ефим и не предполагал, что угрюмый, вечно озабоченный человек может так заразительно, открыто смеяться.
– Утвердили, говорю тебе, понимаешь, утвердили! – в восторге повторял Гапченко. – Прощай, редакция! Да здравствует МВД!.. Понял, дурашенька?
– A-а!.. Понял… Поздравляю. Хотя, в общем-то…
– Что, «в общем-то», «в общем-то»? Да понимаешь ли, голова твоя садовая, какое счастье мне привалило, понимаешь? Конец нищете! Она меня вот как душит. – Гапченко сжал костлявыми длинными пальцами горло. – Вот как! Но, слава Богу, конец. Скоро заживем, получим, конечно, хорошую квартиру, снабжение соответствующее и все прочее…
Гапченко сделал еще несколько патетических высказываний, потом вроде опомнился, успокоился, сел за свой, теперь бывший, рабочий стол.
– Завидуешь мне, Ефим, признайся откровенно, завидуешь, а? – он пытливо заглянул в глаза Ефиму. – Ясно, завидуешь, как тут не позавидовать!
Ефим задумался. Ошибается Гапченко. В памяти всплыли Андреич, Зарудный с их леденящими душу рассказами… Вот и Гапченко становится рыцарем Лубянки. Завидовать?!
– Какую работу вы там будете выполнять? – спросил он.
– Год спецучебы сначала, а там… следственную, скорее всего, – подчеркнул с гордостью экс-редактор.
Неизвестно какая сила помешала Ефиму произнести пренеприятнейший для слуха Гапченко монолог.
– Что ж, вам виднее, – сказал он уклончиво, – честно говоря, это не по мне. Как говорится в Святом писании: «каждому – свое».
В другое время Гапченко непременно переспросил бы, а возможно и допросил с пристрастием, почему не по нему, Сегалу, работа в столь почетном в СССР месте. Но привалившее счастье размягчило его душу и вскружило голову.
– Неисправимый ты чудак, Ефим, ей-богу, – почти добродушно сказал он. – Небось рад, что ухожу? Надоел редактор-брюзга?
Ефим не успел ни обрадоваться, ни опечалиться неожиданному уходу редактора; чуть поразмыслив, ответил:
– Чему радоваться? Вдруг ваш преемник окажется для меня хуже вас! Кстати, кому вы собираетесь передать бразды правления, не Адамович, случайно?
– Именно ей, пока партком не подберет подходящей кандидатуры.
Кровь бросилась в лицо Ефиму.
– Вот так-так!.. Хуже не придумать!..
– Могут придумать и хуже, – усмехнулся Гапченко, – ничего… Знаю, ты Софью терпеть не можешь… Сочувствую. А расстраиваться не советую: ее редакторство долгим не будет, ни партком, ни, тем более, райком ее на это место не утвердят: не потянет. Да и… – на радостях разоткровенничался Гапченко, – анкетные данные не те.
Ефим не стал уточнять о каких анкетных данных говорит редактор. Без того ясно: Адамович – еврейка.
– Да-ас! – невесело протянул он, – перспективка! Мне с Адамович не сработаться: тупа, как пень, норовиста, что дурная лошадь. Хоть беги отсюда.
– Вот как? – Гапченко довольно усмехнулся. – Значит, со мной тебе работалось не так уж скверно?
– Значит, – согласился Ефим, – все под солнцем относительно… Да, чтобы не забыть, где мой фельетон о Козыре?
Гапченко будто подменили. Он почесал пальцем в затылке, нехотя сказал:
– Знаешь, я показал фельетон Смирновскому. Он его прочел. Покраснел, кольнул меня взглядом. Зачем, спрашивает, ты мне эту пакость демонстрируешь? Разве можно такую черную статейку публиковать? Опять за старое – шельмовать руководящие кадры? Мало ли что твоему Сегалу на ум взбредет?.. Резолюции моей не получишь. Возьми эту стряпню и употреби в уборной после нужды.
– Так и сказал? – зачем-то переспросил Ефим, хотя ни на секунду не сомневался: павиан не осудит макаку за аморальное поведение.
– Так, слово в слово… Фельетон мне не вернул, положил в письменный стол. По-моему, дал его прочитать Козырю. Он вчера мне встретился – видел бы ты, как прошипел: «Ваш Сегал – злостный клеветник, подвяжите ему язык для его же пользы». – Гапченко сочувственно посмотрел на Ефима. – Выходит, я тебе помог нажить еще одного мил-дружка.
– Ничего, одним больше, одним меньше… Какое имеет значение?
– Не скажи!.. Козырь – штучка! Не ровен час, укусить может. И еще как!
Зазвонил телефон. Гапченко снял трубку:
– Слушаю!.. A-а! Понял! – он, как ужаленный, сорвался с места, вытянулся в струнку, замер по стойке «смирно». -Гапченко слушает, товарищ полковник!.. Сейчас же выезжаю… Слушаюсь… Так точно!
Ефим с неодобрительным интересом рассматривал бывшего своего редактора: откуда у сугубо гражданского лица появилась вдруг прямо-таки военная выправка, чеканный угоднический язык?..
Гапченко положил трубку, лицо его раскраснелось, глаза возбужденно заблестели, он засуетился.
– Вызывают! Догадался? – поднял кверху указательный палец. – Оформлять, наверно, будут, – протянул Ефиму руку. – Пока, я побежал… Прощального обеда не будет, не на что… Как-нибудь потом.
Некоторое время Ефим оставался в кабинете редактора один. Итак, путь Гапченко отныне определен… А вот каково теперь будет работать ему – вопрос непустячный. Уйти отсюда? Куда?.. Пока его попытки устроиться в городскую газету успеха не имели, правда, наведывался он туда не так уж часто.
Его озадачило довольно странное, как-то двусмысленно сказанное предложение инструктора горкома партии, с которым он говорил о работе: «А вы не хотели бы пойти в торговлю?» Инструктор тут же рассмеялся, но принужденно. Это не забылось.
А вдруг вместо Гапченко придет человек что надо? Ефим с удовольствием ухватился за эту мысль. Порой и такое обнадеживает.
Однако сегодня, рассуждал он, главное в его жизни – Надя. Перебил некстати Гапченко его думы о ней. На чем они оборвались?.. На том, что он, если честно признаться, до смешного самоуверен в своих видах на нее. Хватит ли у него на борьбу за Надину любовь вместе с настойчивостью еще и такта, терпения, наконец?
Надя занималась группой штампов и в редакции не появлялась. Несколько раз Ефим порывался пойти к ней вечером в общежитие. Дойдет до барака, постоит, постоит и на попятную. Однажды все же расхрабрился, постучал в комнату.
– Вам Надю? – спросила ее соседка. – Она уехала в институт, экзамены сдает, что ли… Хотите – обождите. Может, скоро вернется.
Вот так новость! Он и не подозревал, что она учится в институте. В таких условиях – работать и учиться? Молодец!.. Неожиданно ему открылась еще одна черта ее характера – целеустремленность. Кое-как одетая и обутая, не всегда сытая, живет в бараке, работает по многу часов в день, да еще занимается в высшем учебном заведении. Подвиг, по-другому не назовешь! Ефиму, скрепя сердце, пришлось самому себе признаться: он на такое не способен. До войны не успел получить высшее образование, после третьего курса института попал на фронт. После демобилизации не стал доучиваться. О какой учебе могла идти речь у вымотанного, искалеченного фронтом солдата? Для работы силенок едва-едва хватало. А Надя? – прижал он себя к стенке. Скажешь, не была на фронте? Верно, а прикинь-ка, хрупкая с виду девушка вон сколько хватила нужды да беды – иной мужчина спасует! Так что, подними руки и признайся: здесь Надя понастойчивее тебя, пособраннее. Признайся и подумай хорошенько!
Ефим подумал. Подумал о другом. Если они поженятся, у Нади прибавится забот и хлопот. Пожалуй, на учебу ни сил, ни времени не останется… Вот те на! Вместо полной пригоршни счастья он преподнесет ей новые огорчения! Интересный оборот!.. «Может, пока не поздно, опомниться и уйти?» – вспомнились строки его последнего стихотворения. Да-да, вот именно: опомниться и уйти, нашептывал разум, тем более, что уходить довольно просто оттуда, куда еще не пришел.
А если бы она вышла замуж за того офицера? Пришлось бы ей расстаться и с Москвой, и с институтом? Конечно, без сомнения! Ефим с удовольствием ухватился за спасительную мысль. И потом, если уж она захочет продолжать учебу, он ей мешать не станет, наоборот… Этим Ефим окончательно уговорил себя и даже воспрянул духом. Погулял немножко и опять направился к Надиному жилью. Сердце билось веселей, хотя где-то на донышке щемила горечь… И в мозгу постукивало сомнение.
В Надиной комнате встретила его та же девушка.
– Вы ее подождите, она теперь скоро должна придти. И покараульте здесь, а то мне надо кой-куда съездить. – Она подала ему журнал «Работница». – Хотите почитать?
Минут через пятнадцать открылась дверь, появилась Надя. Взгляд ее выразил недоумение с оттенком неудовольствия. Ефим это сразу заметил, встал, пошел ей навстречу.
– Здравствуйте, Надюша, не ждали? – спросил тихо, виновато.
– Признаться, не ждала, – ответила она то, что думала в эту минуту, и тут же ей стало неудобно за неприличную откровенность. – Нет-нет, я вам рада, но…
Он понял: после такого «но» трудно сказать что-нибудь подходящее.
– Вы хотели сказать: «но не так нежданно-негаданно»?
– Да, наверно… – она положила на тумбочку дерматиновый портфельчик. – Садитесь… Я отлучусь на минуточку: умоюсь, заодно принесу кипяток.
– А вы, оказывается, студентка, – сказал Ефим, когда Надя вернулась. – Почему же никогда об этом не говорили?
– Да так… Случая не было, – уклончиво ответила она, садясь за стол напротив Ефима.
Он всматривался в ее лицо, миловидное, немного утомленное. Глаза вроде бы стали поспокойнее, лишь временами проступала в них грусть. Или обида?
– Я шел мимо, – соврал он, – дай, думаю, по пути загляну на минуточку к Наде. Что-то она совсем запропала. Я сейчас уйду. Мне надо…
Она мгновенно уловила фальшь.
– Полно вам, пришли и хорошо. Гапченко подбросил мне заданьице, будь оно неладно, замучилась. И учеба тянет, предпоследний курс… Ладно, давайте пить чай!
Он обрадовался:
– С удовольствием! Если разрешите, я побуду еще немного… А у нас в редакции новость: Гапченко уходит в МВД. Так что бросьте эту группу штампов. Будет новое начальство, новые планы… Я как ответственный секретарь, – сказал он с шутливой важностью, – освобождаю вас от задания.
– Серьезно? Вот спасибо! Прямо гора с плеч! А что это Гапченко вздумал переместиться в органы?
– Причина самая банальная: «Рыбка ищет, где поглубже…» Вы о нем, надеюсь, не скучаете?
…Обещание «побыть еще немного» растянулось до полуночи. Сперва Надя угостила Ефима разогретой поджаренной картошкой, сладким чаем вприкуску с булочкой. Бедненький ужин, а был для Ефима куда как вкусен и приятен: ведь состоялся он впервые у Нади, вместе с Надей. Они много говорили, и к концу скромной совместной трапезы взгляд Нади, как показалось Ефиму, стал приветливее и теплее. Но сразу же изменился, когда невзначай разговор коснулся Андрея.
– Никак не успокоюсь, – проговорила она упавшим голосом. – Одно с другим не вяжется… Неужели он такой легковесный человек?
«Крепко же, однако, он засел в ее сердце», – с досадой подумал Ефим и решил поговорить о чем-нибудь другом.
– Вы, я заметил, подружились с Алевтиной? Что скажете о ней?
– Странный вопрос, – улыбнулась Надя, – вам лучше ее знать. Анфиса Павловна мне рассказала, что вы одно время усердно волочились за Алевтиной, влюблены в нее до сих пор, не прочь предложить ей руку и сердце. – Она с любопытством, чуть насмешливо глянула на него. Надя не имела ни малейшего представления о его мужской порядочности, поддерживая ни к чему не обязывающую беседу, недоумевала: если влюблен в Алевтину, зачем пожаловал ко мне? По-товарищески, по-дружески?.. Нет, я не слепая, его выразительные глаза одаривают меня вовсе не товарищескими взглядами. Неужели он в общении с женщинами дрянь?.. Ну, дорогой, здесь у тебя ничего не выйдет: с чем пришел, с тем и отправишься восвояси.
А Ефим, если еще минуту назад и прикидывал, стоит или не стоит продолжать затеянный разговор, теперь, прослеживая, как ему казалось, Надины мысли, ухватился за подходящий случай объяснить ей свое подлинное отношение к Алевтине. И защитить перед Надей свою репутацию.
– Знаете, как-то я, возвратясь от Крошкиной, написал стихотворение. Вот, послушайте. Это будет ответом на ваш вопрос и… – он погрозил ей пальцем, – на ваши тайные мысли. И не пытайтесь их прятать от меня.
Надя мгновенно сообразила, куда Ефим метнул камушек. В глазах ее мелькнула растерянность, легкий испуг, как у девочки, которую мама застала у буфета за кражей сладостей. Ефим рассмеялся.
– Так слушайте.
Напрасно тебя я тяну Идти по пути со мной.
Ты влюблена в тишину,
В белку под стройной сосной.
Жизнь – серебряный круг,
Благодать и покой.
Снится тебе супруг,
Комнатный и ручной.
Я не такой души.
Я от тебя уйду.
Смогу эту боль задушить,
Один одолею беду.
Ефим кончил читать и с тревогой смотрел: поняла ли она его, как он хотел, как ему необходимо? Взгляд Нади красноречиво ответил: поняла.
Ей открылось, что явился сюда Ефим не «по пути», не «на огонек»… Свет и тепло, что излучают его темные от длинных ресниц глаза, адресованы ей, вызваны ею… Она почувствовала неловкость, смутилась.
– Теперь я… – начала она и не успела договорить. Дверь открылась, шумно вошли три девицы, Надины соседки, вернувшиеся с вечерней смены.
– Добрый вечер! Здравствуйте! – заговорили они наперебой. – У тебя, Надька, кавалер! Мы его знаем, он у тебя был…
Надя спохватилась.
– Ой, как мы с вами засиделись, Ефим,
– Да-да, в самом деле, – он заторопился уходить.
Надя немножко проводила его, заспешила домой – поздно. Ему очень хотелось, чтобы она оглянулась, он даже загадал… Очевидно, почувствовав его пристальный взгляд, она слегка повернулась, помахала рукой.
В эту тихую майскую ночь ни Ефим, ни Надя не сомкнули глаз. Он думал о ней, пытался разобраться, что происходит с ним, отчего Надя, наверняка о том и не помышляя, овладела всем его существом.
А она не могла уснуть – сама не зная почему. Просто не спалось. Нет, Ефим не стоял перед ее глазами, голос его не звучал в ушах, не отзывался в сердце… Облик не тревожил… Но ощущение необъяснимого беспокойства, смутного предчувствия, ожидания не покидало ее вплоть до наступления рассвета. Ей подумалось, что виной тому Андрей: сколько часов промучилась она в бессоннице после его письма!
Те горькие бдения отошли в прошлое. Что же теперь?.. Перед нею возник вдруг четкий образ Ефима, он затмил расплывчатый неясный образ Андрея. Потом оба будто растворились в темноте или в охватившем ее полусне – исчезли… Вновь откуда-то из глубины ночи или предутреннего сна привиделись ей, все увеличиваясь, сияющие, говорящие глаза Ефима. Свет, излучаемый ими, манил, согревал, пугал…
А Ефим, уже под утро, в мареве солнечных лучей увидел силуэт чудесной девушки, нежный, прозрачный, колеблющийся, то появляющийся, то меркнущий в сиреневом светящемся мареве… «Надя, Надюша! – воскликнул он про себя. – Кто ты в моей судьбе? Душа первозданная, до конца мной еще не понятая… Будь благословен тот мартовский вечер, когда я посетил тебя…»
Постой, постой, припомнил он вдруг, ведь, кажется, гораздо раньше коснулась его Надя необыкновенно близкой ему душевной гранью. Это случилось… месяцев семь-восемь назад. Да, да…
Как-то в конце осени прошлого года она явилась в редакцию веселая, шаловливая, уселась за письменный стол, мурлыча песенку, принялась за дела. Ефим сидел напротив, писал, изредка поглядывал на девушку. А глаза ее посылали ему лучики – голубоватые, озорные.
«Что это вы развеселились?» – спросил он так, без особого любопытства.
В редакции они были только вдвоем. Надя вдруг встала, вышла из-за стола, лукаво улыбнулась, состроила презабавную мину, нарочно шепелявя, приплясывая, запела детским голоском:
«Жили-были два кота,
Вошемь лапок, два хвошта.
Подрались между шобой Шерые коты,
Поднялись у них трубой Шерые хвосты.
Дрались днем и ночью,
Лишь летели клочья.
И оштались от котов Только кончики хвоштов!»
Кокетливо покачав русой головкой, игриво помахав руками, она вернулась на место и, как ни в чем не бывало, продолжала работать. А Ефим молчал в оцепенении, словно чудом пораженный. Что произошло? Вроде песенка как песенка, смешная, шуточная, вот и все! Ни мелодия, ни слова не должны были ошеломить слушателя. Надя и не рассчитывала на это, она и значения не придала своей ребячливой выходке. А он ощутил нечто такое, чему объяснения и названия найти невозможно, только что-то созвучное ему, до боли родное. Не отрывая глаз, словно загипнотизированный, смотрел на Воронцову. Она перехватила его взгляд, наивно спросила: «Правда, хорошая песенка?»
В редакцию тогда гурьбой вошли Адамович, Крошкина, Пышкина, вслед за ними – Гапченко. Они перебили чудесное видение-явь. Начался обычный суматошный редакционный день. Позднее, в толчее буден, Ефим позабыл о новоявлении Надежды Воронцовой.
И вот теперь, ранним майским утром, он почему-то вспомнил Надю, напевающую смешную детскую песенку, Надю, похожую сутью своей на девочку-дошкольницу из средней группы детсадика. И необъяснимое, загадочное становилось понятным: детскость Нади вместе с ее органичной схожестью с маленькими зверьками и птичками – удивительные свойства, дарованные ей самим Господом Богом, неодолимо влекли Ефима, делали Надю в его глазах единственной, неповторимой, необоримо притягательной…
Придя к такому, вполне, как полагал, логичному выводу, Ефим возблагодарил судьбу. Где уж тут было думать о том, чтобы «опомниться и уйти»? Бодро, вприпрыжку, как пятнадцатилетний мальчишка, он полетел в редакцию: там он увидит Надю!
И Надя после полубессонной ночи чувствовала себя все же хорошо. Щедрое майское солнце заполнило светом ее барачную берлогу. Ясно, тихо, спешить некуда. «Уже неделю не писала домой, – подумала она, – сейчас, пожалуй, этим и займусь». Одеваясь, вспомнила вчерашний вечер, долгую беседу с Ефимом. Тепло улыбнулась.
В письме родителям рассказывала о работе, учебе, делах житейских. Среди прочего сообщала: «Кажется, я уже писала вам о сотруднике нашей редакции Ефиме Сегале, помните, он так сердечно позаботился обо мне, когда я болела. Умный, честный человек, душевный склад его необычен. Вчера я провела с ним целый вечер. Не звала, не ждала, сам явился. Сказал: шел мимо, заглянул невзначай. Кажется, безобидно слукавил. Мы засиделись до полуночи. Послушали бы вы, как он рассуждает! Житейский опыт мой невелик, но я много читала, встречала разных людей, интересных, неглупых. Всем им – живым и литературным – недоставало его оригинальности. Сама не знаю, почему пишу такие подробности о нем. Может быть, под впечатлением вчерашнего вечера, не знаю».
Надя перечитала эти строки, задумалась: стоит ли так много писать о Ефиме? Ни себе, ни родителям она не лгала, ничего не преувеличивала, не преуменьшала: Ефим в самом деле ей нравился, подкупало в нем необыкновенное и неподдельное сочувствие ко всем униженным и обиженным. Она успела убедиться в его чуткости, смелости, пугающей проницательности: он, порой, читал ее мысли. Надя – умненькая, чистая девушка, не могла не заметить бесценных черт характера своего старшего друга, каким его считала.
Встречи с Ефимом постепенно превратились в успокаивающую необходимость, он как нельзя своевременно и удачно заполнил гнетущую пустоту, которая образовалась после ухода из ее жизни Андрея. И, не веря в Бога, она горячо благодарила его за то, что в катастрофический для нее час послал ей опору, не оставил один на один с бедой.
При Ефиме она преображалась. Выражение лица становилось мягче, взгляд – живее. Разве могло это ускользнуть от его зорких глаз? Как ему тут не заключить: Надя тоже влюблена в него, какие могут быть сомнения?.. И он сам, если решал, что любит, принимал желаемое за действительность… Между уважением и любовью – расстояние астрономическое.
В самом деле, вот подойди он сейчас к Наде, смотрящей на него так тепло, так доверчиво, спроси ее: «Надя, вы любите меня?» – глаза ее, скорее всего, сразу потускнеют, тепло с лица словно улетучится, на нем появятся смущение, растерянность, глаза без слов спросят: «Вы о чем, Ефим? Люблю ли я вас?.. Люблю?.. Я об этом не думала…»
Нет, Надя пока не любила Ефима как мужчину. Ну, хотя бы потому, что внешне он был очень далек от ее идеала. Впрочем, она и не обращала на физические данные Ефима особого внимания: какая ей, по правде сказать, разница, могуч или нет внешне ее добрый ангел-утешитель, наделен ли скульптурной красотой? А что он собирается стать ее мужем – ей и в голову не приходило. Если он и поцеловал ее несколько раз крепко, по-мужски – ничего удивительного: он зрелый мужчина. Сама она губы едва размыкала в ответ на его страстные поцелуи. Человек он недюжинный, счастье духовно общаться с таким. Но… он не герой ее романа. Хотя прикосновения его, поцелуи – не неприятны. Так думала Надя.
А Ефим, что же Ефим? Трудно ли было ему обнаружить довольно-таки прохладное отношение Нади к нему как к мужчине? Легче легкого. Не говоря уже о Лиде, которая через два часа после знакомства с трепетом и жадностью одарила его своим женским богатством; Роза куда охотнее и жарче отвечала на его ласки, поцелуи, пылко и нежно отдавала ему тепло своих губ и рук… «Может быть, потому, что полюбила его?» – размышлял Ефим. А Надя просто считает его своим другом, она не отталкивает его и не привлекает к себе, не бросается к нему в объятия, о другом сближении с ним, кажется, и не помышляет…
Будний день. В редакции, кроме Ефима и машинистки, никого. Все в бегах – на задании. Гапченко целую неделю не показывался в редакции, наверно, оформлялся в свое вожделенное МВД.
Ефим сидел за письменным столом перед чистым листом бумаги, то и дело обмакивал перо в чернила, но ничего не писал: разморило майское тепло, настроило на мечтательный лад, не работалось.
Открылась дверь, и в редакцию вошла Надя, разрумянившаяся, ясноглазая, слегка возбужденная. Сердце Ефима забилось чаще.
– Здравствуйте, – сказала она весело, звонко, – ну и денек сегодня – просто чудо! – Она протянула Ефиму руку, он взял ее обеими руками.
– Здравствуйте, Надюша, – ответил проникновенно, восхищенно, – какая вы весенняя, чудесная, необыкновенная.
Она весело рассмеялась.
– А еще какая? – дурачилась, заливаясь колокольчиком.
– Я вполне серьезно, – переменил тон Ефим, не спуская с нее влюбленного взгляда.
Она смутилась, отняла руку.
Анфиса Павловна надула щеки, выкатила и без того выпуклые глаза, прыснула:
– Ой, умгешь со смеху, «весенняя, необыкновенная», – передразнила она. – Послушай-ка, что он несет, а как смотгит на тебя – с ума сойти можно, меня не стесняется. Бегегись, Наденька, слопает!..
Глупая трескотня машинистки разозлила Ефима. Он готов был оборвать ее, но взгляд Нади, устремленный на Пышкину, лукавый, вызывающий, погасил его пыл.
– Говорят, жених на двор – невесте не покор, – смеялась она, – а вообще-то, спасибо, поберегусь… – И повернувшись на одной ноге, вроде бы не к месту, воскликнула: – Ура! С сегодняшнего дня ухожу в учебный отпуск! – насмешливо добавила, глядя на Пышкину: – Буду готовиться к свадьбе!
Ефим обрадовался предстоящему отпуску Нади – значит, у нее будет больше свободного времени для встреч с ним.
– Пишите заявление, я как ответственный секретарь имею право его подписать, сделаю это с удовольствием.
– С удовольствием?! – с притворным возмущением переспросила Надя. – Надоела я вам? Ладно! Учтем, попомним!
Прощаясь с ней за дверью редакции, он, как бы невзначай, спросил:
– Вы будете очень заняты? Когда же мы встретимся? – С нетерпением, волнуясь, ждал ответа, вдруг скажет: «Недельки через две-три, после сдачи экзаменов».
Она несмело глянула на него, отвела глаза в сторону.
– Для вас это важно? – спросила серьезно, чуть насмешливо.
– Еще как! – выпалил Ефим.
– Если «еще как»… – она немножко подумала, – приходите послезавтра, часикам к семи, к главному входу в наш парк.
До назначенного свидания оставалось чуть больше пятидесяти часов. Вроде бы совсем немного, но для Ефима – целая вечность. Сам не зная почему, ждал он от предстоящей встречи чего-то решающего, главного для них обоих.
Откуда взялось такое предчувствие? Вероятно, из трижды загадочных глубин или высот, не доступных ни самому зоркому глазу, ни самому чуткому уху – ощутил шестым чувством. Что за шестое чувство? Где находится? – одному Богу известно.
Если рассуждать здраво, у Ефима были основания считать предстоящую встречу с Надей неким поворотным моментом в их отношениях. Да, он не сможет в должной лирико-драматической форме, коленопреклоненным, со слезами на глазах, сделать ей предложение. Но стать его женой он ее непременно попросит. Ответит ли она согласием? Не уверен. Ведь их немедленный брак – сумасшествие со всех сторон. В том Ефим отдавал себе полный отчет, а противиться овладевшему им чувству не мог.
А Надя? Не слепо влюбленная, слава Богу, не контуженая, не потерявшая способность трезво мыслить, она мгновенно осознает всю нелепость затеваемого им брака.
И все же он надеялся. Иначе не мог.
…Наконец-то наступил немыслимо далекий для Ефима день свидания. Был этот день таким же теплым, безветренным, голубым и солнцеобильным, как и тот, позавчерашний. Еле дождавшись шести часов, Ефим торопливо направился к месту встречи. Часы над главным входом в парк показывали половину седьмого. «Фу, дьявол, как еще долго ждать», – сетовал он, прохаживаясь взад, вперед, следя, как медленно, неохотно прыгает минутная стрелка с деления на деление. Поглядывал то в ту, то в другую сторону: не появится ли Надя. И – о, радость! Еще минут за пятнадцать до назначенного времени заметил вдали идущую по липовой аллее стройную девушку с портфельчиком в руке. Она! Она! Он отличил бы ее от тысячи других, похожих на нее, по только ей присущей горделивой походке, грациозной – от Бога: ее никогда никто этому не обучал, конечно…
Через минуту-другую он был рядом с ней.
– О, вы уже здесь, – не удивилась она. – Поздравьте меня: еще один экзамен с плеч долой.
– Вы, Наденька, представить себе не можете, как я соскучился по вас! – Его дрожащий голос, возбужденное лицо, блестящие глаза выдавали сильное волнение.
Она и сама, вроде бы без всякого повода, заволновалась. Усилием воли овладела собой, открыла портфельчик, достала зачетку, протянула Ефиму:
– Глядите, – сказал с гордостью, – одни пятерки!
– Молодцом, – похвалил Ефим, невидяще затянув в зачетку. – Действительно, одни пятерки. Как вам это удается?
– А я и в школе была отличницей, можно сказать, вундеркиндом озерковского масштаба, – заметила Надя без всякого хвастовства, как говорят о самом обыденном.
Ефим забрал у нее портфель и, взявшись за руки, они вошли в парк.
– Мои учителя, – рассказывала Надя, – пророчили мне необыкновенное будущее, мечтали видеть меня известным ученым, при чем каждый в своей области знаний. Математик был уверен, что мой путь – в точные науки, физик усмотрел во мне задатки исследователя… Ну и прочие в том же духе. А жизнь, – вздохнула она, – жизнь распорядилась по-своему. Не успела я и года проучиться в МГУ – война. Затем мобилизация на оборонный завод. Три года назад я поступила на заочное отделение пединститута. Готовлюсь к тому, о чем никогда в своей гордыне не помышляла: стать учителем русского языка и литературы. Возможно, продолжу работу в печати. Как говорится, неисповедимы пути Господни, – усмехнулась грустно.
«Вот именно, неисповедимы пути Господни», – подумал Ефим, не без тревоги слушая Надю. Не окажется ли он причиной крушения ее последней надежды? «Опять ты сам себя грызешь, – разозлился он. – А ну вас ко всем чертям, сомнения-колебания, так и с ума сойти недолго!» Нет у него больше сил рваться на части. Рядом Надя, которую он любит без памяти. Небо над ним – без единого облачка, есть молодость, полная дерзких стремлений, жаждущая любви. Сию минуту он скажет ей неизбежное, решающее.
– Надя, Наденька! – крикнул он громко, взволнованно.
Она посмотрела удивленно, вопросительно.
«Я люблю вас, Надя, будьте моей женой», – рвались наружу заветные слова… А он, хоть убей, не мог их произнести. Глотнув, словно задыхаясь, воздух, снова крикнул:
– Надя! – И тише: – Какой сегодня прекрасный день. Посмотрите вон на ту березку, легкую, красивую, целомудренную… «Как вы Надя», – хотел сказать и запнулся.
– Березка? – переспросила она, глядя на молодое деревцо. – Чудесная березка! Если бы я умела писать стихи, обязательно сочинила бы что-то о березах. Недавно попалось мне на глаза стихотворение о березке. – Она назвала известного поэта. – Ничего… но мне показалось слишком рассудительно… Вы читали? Права я, как думаете?
– Безусловно. По-моему, поэзия – язык сердца, язык души. Рассудительность – яд для поэзии, так я думаю… Хотите, я вам прочту стихотворение о березке?
– Ваше?
Ефим не ответил и начал читать:
Веселый ветер струнами Играет над тобой.
О чем, березка юная,
В ответ шумишь листвой?
Он вроде бы ровесник твой,
Как раз тебе под стать,
И завлекает песнями За облака слетать.
Но ветру верить можно ли?
Он парень озорной,
Гарцует меж березами,
То к этой, то к другой.
И ты, зеленокудрая,
Упрямо смотришь ввысь.
Такое целомудрие,
Хоть в пояс поклонись.
– Светлое стихотворение, – сказала, немного подумав, Надя, – как будто оно не о деревце, а об очень чистенькой девушке.
– О вас… Оно ваше… Разрешите подарить его вам…
вместе с моим сердцем, – сорвалось с его языка.
Надя испуганно, пристально посмотрела на него. Глаза ее спросили: «Что означает – вместе с моим сердцем?»
Ефим понял ее немой вопрос, но ничего не ответил, хотя момент для признания в любви был более чем походящий. Зеленая тишина парка, тускло освещенная лучами заходящего солнца, ароматный, чуть движимый ветерком воздух, – это и еще что-то всесильное, необъяснимое должно было заставить его говорить, говорить, а ее, затаив дыхание, – слушать. Но он молчал.
…Они вышли из парка, когда уже сгустились поздние майские сумерки. Уродливым видением возник перед ними силуэт барака – Надиного общежития.
– Вот мы и дома, – сказала Надя и поправилась: – То есть, я дома. До свидания, Ефим. Не забудьте принести обещанную «Березку».
О, как не хотелось ему расставаться с Надей! Но он и не смел, и не думал набиваться к ней в гости.
– До свидания, – вымолвил устало, с досадой: снова не сказал ей самого главного, вот мучение! Когда же, он осмелится наконец? В следующий раз? А когда он будет?
– Знаете что, – словно что-то вспомнив, – сказала вдруг Надя, – если хотите, зайдите ко мне. Девушки на работе, поболтаем, перекусим. Я очень проголодалась. А вы?
– Как волк зимой, – возликовал Ефим, и куда девались его усталость, досада! Он схватил Надю за руку. – Просто, замечательно! Спасибо!
Она удивилась.
– За что?
– Не спрашивайте. Мне так не хотелось уходить от вас… Я проголодался, как волк зимой, – повторил Ефим не очень оригинальное сравнение, пытаясь скрыть овладевшую им радость – побыть с ней еще часок-другой.
Надя отперла замок, открыла дверь, включила свет. Ефим замешкался на пороге. Снова поразила его скудность, неприглядность этого жилища. Среди отталкивающего убожества Надя выглядела цветком, невесть как очутившимся здесь, неярким, но прелестным своей нежностью. Не спрашивая, хочет она слушать или не хочет, едва переступив порог комнаты, он начал декламировать. Надя слушала с улыбкой, внезапно покраснев, опустив глаза.
…В саду, у прогнившей ограды,
Вырос чудесный цветок,
И дышит легкой прохладой Каждый его лепесток.
Ни ливни, ни выстрелы града Его истребить не смогли.
Цветок распустился как радость,
Как символ бессмертья земли.
– Вы сегодня поэтично настроены, – с напускной игривостью сказала она, – трогательная миниатюра… Это тоже ваша?
– Давно написал, а вспомнил сейчас.
Ефим волновался. Как бывает часто, волнение одного человека мгновенно передается другому. Но если Ефим знал причину своего состояния, то Надя, испытывая необъяснимое беспокойство, спрашивала себя: «Что со мной? В чем дело?» Она пригласила его сесть, сунула какую-то книжечку в мягкой обложке. «А. И. Куприн. Гранатовый браслет», – прочел он.
– Вы, конечно, читали?.. Почитайте еще разочек. Стоит… А я приготовлю поесть. – Она достала из тумбочки несколько свертков и отправилась на кухню.
Лет восемь назад Ефим читал «Гранатовый браслет». Тогда повесть не произвела на него сильного впечатления. Для молодого человека, выросшего в новом послереволюционном обществе, моральные устои которого порой были не безупречны, отношения между мужчиной и женщиной – опрощены, повесть была не совсем понятна, казалась старомодной, пожалуй, надуманной, но теперь… Глаза быстро побежали по строчкам. Драматическая и поэтическая история беззаветной, безответной любви скромного чиновника к блистательной княгине захватила его так, что он не заметил прихода Нади со сковородкой, издававшей дразнящий запах, в одной руке, с большим чайником – в другой.
– Ну, как? – спросила она, ставя ужин на стол. – Впрочем, обсудим после. Сначала давайте поедим.
Незатейливые яства были уничтожены молниеносно, чаепитие тоже не затянулось. Надя убрала посуду со стола, протерла клеенку, сбросила с ног свои громоздкие тупоносые туфли, забралась на постель, поджала под себя ноги, облокотилась на подушку… Бфим залюбовался ее непринужденной грациозной позой.
– Так успели вы дочитать «Гранатовый браслет»? – спросила она, перехватив выразительный взгляд Ефима.
– Немного не дочитал, – ответил он, отводя глаза в сторону, – но дело не в этом. Я прекрасно помню окончание. История – уникальная, любовь – высочайшая, жертвенная… – Ефим замолчал. Он спросил себя, смог ли бы вот так безнадежно любить Надю, находясь от нее по другую сторону пропасти. – Видите ли, Надюша, – задумчиво проговорил он, – разумом я понимаю Желткова, завидую ему. Но должен признаться – на такое, увы, не способен. Готов на любые жертвы ради любимой женщины, только моя возлюбленная должна быть рядом со мной, отвечать на мою любовь посильной для нее взаимностью, как минимум… – Он снова замолчал, ожидая, что она скажет. – А вы смогли бы полюбить так? – спросил неожиданно.
– Я?.. При чем тут я? – Надя смешалась, лицо ее вспыхнуло. – Не знаю, что вам сказать. Может быть, я не способна на высокую любовь. Любить, наверно, тоже дар Божий?.. В одном уверена: с избранником пойду, как говорили в старину, и по самой тернистой дороге. На это, думаю, меня хватит. Поверьте, я не хвастаюсь… Преданность и мужу, и его делу в нас, русских женщинах, заложена Богом… от Бога, – закончила она, смутившись вовсе не присущей ей риторичности.
– Верю, – сказал Ефим, влюблено глядя ей в глаза, – не сомневаюсь в вашей искренности.
Порыв ветра вдруг с силой захлопнул открытое настежь окно. Сверкнула молния, загрохотал раскатисто гром. Надя вздрогнула:
– Заприте, Фима, поскорее окно, стекла могут разбиться. И откуда налетела гроза? Небо только что было совсем чистым.
– В мае часто так случается, грозы налетают внезапно. – Ефим запер рамы, вернулся, сел, но не на табуретку, а на кровать, рядом с Надей. Она чуть съежилась.
– Извините, Надя, я…
– Ничего, ничего, сидите здесь.
Неодолимая сила потянула его к Наде. Не мог он, да и не хотел бороться с этой лишь Богу подвластной силой. Он привлек к себе Надю, начал страстно целовать ее. Она не противилась. Ефим почувствовал, как разомкнулись теплые губы, ответив робким, но долгим поцелуем. Надя прижалась к нему упругой девичьей грудью и совсем свела его с ума.
Неотвратимая судьба толкнула их на последний шаг.
…Потом, наполненный до краев счастьем, он ласково прижал к себе молчащую Надю, так неожиданно отдавшую ему себя. Ефим был на седьмом небе, теперь он любил Надю еще больше! Если первое обладание Лидой опустошило его, то сейчас, к его радости, он был охвачен безмерным блаженством, нежностью, восторгом. Происшедшее крепче привязало его к любимой, навсегда, безвозвратно – не о том ли мечтал он последнее время? Это – естественное завершение первой главы большого захватывающего романа длиною в жизнь… Надя, наверно, ждет от него каких-то особенных слов, быть может, она, опомнившись, затаив дыхание, думает: «Что я, глупая, натворила? Почему так бездумно уступила ему? За кого он меня теперь принимает?..»
– Радость моя, моя единственная, – жарко шептал Ефим, не допуская и тени обидных мыслей в родной головке, – да святится имя твое, Наденька, жена моя.
…Проснулся он, когда утренний свет заполнил комнату. Глянул на ходики – пять часов. Осторожно поднялся с постели, заторопился покинуть общежитие до прихода Надиных соседок. Неслышно коснулся губами щеки глубоко спящей Наденьки. На цыпочках вышел из комнаты.
К себе в общежитие Ефим не шел – летел! Сильный, влюбленный! Грудь распирал утренний весенний воздух, «Надя, родная Надя!» – пела душа. Громкое чириканье воробьев, встречающих солнце, слышалось ему соловьиными трелями, молодая листва придорожных тополей, тронутая золотом лучей утреннего светила, виделась райскими кущами.
«Твой милый облик, детски строгий,
Любви румянец озарил…
И этой нежности, о Боги! – Я жаждал, но не заслужил…» -
пело в нем, вне его, вокруг.
Скорее всего, он так и не заснул. Сквозь полузабытье, неведомо откуда слышались ему патетические строки, столь созвучные его теперешнему состоянию. Строки складывались в четверостишья, немного старомодные, сочиненные, наверно, давным-давно безвестным влюбленным бардом…
…В редакции все уже были на своих местах. Машинистка аритмичной дробью что-то выстукивала на стареньком «Ундервуде». Крошкина глубокомысленно вперила васильковый взор в чистый лист бумаги. Надя просматривала записи в блокноте.
– Здравствуйте, товарищи! – приветствовал Ефим громко и торжественно.
Надя подняла на него чуть усталые, ласковые серо-голубые глаза, улыбнулась с еле заметным смущением. Не отрывая от нее глаз, он сел за свой стол, достал из ящика несколько листов бумаги. Что писать – толком не знал.
Надя то и дело на него посматривала, ему казалось – звала, манила. Он хотел сорваться с места, подойти к ней, взять за руку, объяснить: «Поздравьте нас! Мы – муж и жена». Уже приподнялся со стула, восторженный монолог готов был вырваться наружу, но сдержался: успеется… Бог знает как, а Анфиса Павловна стала о чем-то догадываться. Она подозрительно уставилась рачьими глазами на Ефима, перекатила подозрительный взгляд на Надю, повела глазами туда-сюда, ехидно осклабилась, хихикнула:
– Тина, а Тина, посмотри на эту парочку, барана да ярочку… С чего это вы так переглядываетесь? А ну-ка, выкладывайте начистоту!
Крошкина поправила на носу позолоченные окуляри-ки, внимательно вгляделась в Ефима и Надю, нехорошо скривила ярко накрашенные губы:
– Действительно тут что-то не того… Да, Фимуля?
– Факт, – подтвердила Пышкина, – не того!
Обжигающий жар внезапно бросился Ефиму в лицо.
Он видел, как густо покраснела Надя, заерзала на стуле. Необходимо было срочно заткнуть глотки редакционным кумушкам или отвлечь их внимание.
– Гапченко еще не приходил? – спросил он.
– Не пгиходил, – ответила Пышкина, криво усмехаясь, морща мясистый носик, – ты нам зубы не заговагивай, скажи лучше…
– А Гапченко вряд ли вообще сюда придет, – загадочно проговорил он.
– Как не пгидет? Чего ты гогодишь? – Пышкина перестала печатать, уставилась на него.
Алевтина высоко подняла реденькие брови.
Ефим торжествовал: теперь заинтригованные дамы оставят в покое и его, и Надю.
– Разве вы не знаете, что Федор Владимирович… – он сделал выжидательную паузу.
– Что – Федор Владимирович? – в один голос спросили любопытные дамы.
– Скоро узнаете… – Ефим нарочно сделан важный вид, – потом… Надя, ты не собираешься на завод?
– Мне действительно нужно в инструментальный… – она быстро положила в сумочку блокнот и карандаш.
Через несколько минут, взявшись за руки, они шагали в сторону, противоположную заводу.
– Ну, скажи, что я не молодец! Придумал-таки повод смотаться из редакции. А то они…
Алая краска залила лицо, даже шею Нади.
Она посмотрела на него, и в ее глазах он прочел и радость, и робость, и стыдливость, и любовь.
– Надя, – ласково и чуть торжественно сказал Ефим, – ты, наверно, не осознаешь высочайшего значения этого вот теперешнего момента. Запомни: именно сейчас мы делаем с тобой первые совместные шаги по длинной-длинной, далекой дороге. А сколь она велика во времени и в пространстве – одному Богу известно. Только наверняка сегодня началось наше с тобой свадебное путешествие на много лет, до старости, до конца…
Задумчивая улыбка осветила лицо Нади.
– Свадебное путешествие?.. На долгие годы?.. Очень поэтично сказано. Символическое путешествие, надо полагать? – потом, с еле заметной тревогой, спросила: – А каким будет, по-твоему, наше не символическое, а реальное, земное цутешествие?
Ефим уже собрался сказать, что будет оно трудным, чертовски трудным, но если они, рука в руке, дружно, словно слившись воедино, будут идти отныне и всегда, никакие невзгоды, никакие беды не смогут сломить их, поставить на колени. Но он не произнес неуместный монолог: зачем омрачать ей и себе такой большой праздник в их жизни – первый супружеский день. Пусть он запомнится ярким, как высокое майское солнце над их головами. А там… Он напряг все силы, обманывая самого себя, бодро провозгласил:
– Наше свадебное путешествие, реальное, непременно будет хорошим, благословенным. Я верую: ведь мы вместе, вместе!
Они свернули в небольшой скверик.
– Присядем, Надюша, – Ефим опустился на скамейку.
– Ой, подожди! – воскликнула Надя. – Видишь, бумажка: «Осторожно, окрашено!»
Но было поздно. Ефим вскочил со скамейки, Надя повернула его к себе спиной и ахнула: на брюках четко отпечатались четыре зеленые полоски.
– Что же делать? – сокрушалась она. – Придется пойти к тебе в общежитие, переоденешься. Благо оно рядом.
Вахтер дал Ефиму ключ от комнаты.
– О, – воскликнула Надя, входя, – прекрасная комната! Не то что моя барачная берлога.
Между тем Ефим медленно, будто раздумывая, вытащил из-под кровати чемодан. Не спешил его открывать.
– Что ж ты не переодеваешься? Я отвернусь, – пошутила Надя.
– Во что переодеваться? – с трудом выдавил он из себя. – Других брюк у меня нет.
Надя изменилась в лице, с материнской жалостью посмотрела на Ефима.
– Не горюй, – сказала с деланным спокойствием, – и мой гардероб – не то, что у Тины Крошкиной, раз в десять меньше. Не волнуйся, что-нибудь придумаем.
– Что можно придумать? И краска, как на грех, масляная. Пристала, хоть топором вырубай!
– Вот что, – сказала Надя, – выход есть. Я серьезно. – Ефим глянул на нее с мольбой и недоверием. – Снимай брюки. Я пойду к себе, постараюсь их спасти. Снимай!
Ефим разоблачился, завернул брюки в газету, не поднимая глаз, протянул сверток Наде.
– Не стоит по пустякам расстраиваться. Ну! – она взяла сверток. – Я мигом!
Восседая в трусах на кровати, он мысленно подтрунивал на собой: «Журналист-голодранец, бесштанный молодожен»!
А Надя – молодчина, не растерялась, виду не показала… «Не страшно», – сказала она, а ему жутковато: с угнетающей ясностью расшифровал он ее признание – с одежонкой у нее не лучше, чем у него. Да-с!.. Коллизия!
Ефим поднял крышку чемодана и, не глянув в него – он наперечет знал свое богатство – с силой захлопнул крышку, пнул чемодан под кровать, будто пустая фанерная коробка была виновата в его нищете. Ладно, авось обойдется, авось мы с Надюшей что-нибудь придумаем. Спрятавшись за эту всегдашнюю «палочку-выручалочку», он малость успокоился.
Пришла Надя, бодрая, сияющая. Глянув на нее, Ефим сразу забыл о горьких горестях.
– Сидишь, шлышок? Рыдаешь? Вот они, твои брюки! Как новенькие! – Надя обеими руками держала на весу отутюженные, отливающие синевой, абсолютно чистые штаны.
Ефим ахнул: вот это да! Куда девались его еще три часа назад затасканные, в зеленых масляных полосках брюки?
– Надя, ты волшебница, моя спасительница, – произнес он растроганно.
– Оставь похвалы на потом. Одевайся, идем в столовую. Ужасно есть хочется. Да и на завод надо. Или мы сегодня не работаем?
Вечером после работы Ефим решил осторожно поговорить с Надей о делах насущных. Главное – где они будут жить? Это проблема вот-вот встанет перед ними неотвратимо, как чередование времен года, и непреодолимо, как высокая отвесная стена. Девушки-соседки перейдут в дневную смену, и тогда…
Трудно было Ефиму приступить к неприятному разговору, не хотелось портить настроение Наде. А она собирала на стол ужин, нарезала ломтики белого и черного хлеба, ставила посуду – обычное домашнее женское занятие. Ефим любовался движением ее рук, наклоном русой головки, новым выражением лица, которого еще вчера не было… Он не отрывал от нее восхищенных глаз, она, чувствуя на себе его взгляд, радовалась, смущалась.
И трудный разговор не состоялся, Ефим отложил его на «потом»…
…Он проснулся еще до раннего майского рассвета. Осторожно, чтобы не разбудить Надю, подошел к окну. Будто разбавленная темнота, легкий туман… На небе скорее угадывались, чем виделись, очертания облаков. Он глубоко вдохнул свежий воздух, отошел от окна, сел на табуретку у стола, залюбовался спящей Надей, русо-пепельной волной волос, раскинувшихся на подушке… И как всегда внезапно в его мозгу, в сердце зазвучали поэтические слова.
Туман в окне, а может, темень?
Наверно, ночь: вокруг покой…
Крадутся в небе тучки-тени,
Мы на земле одни с тобой…
Волос волнующие пряди Струят едва заметный свет,
И теплое дыханье рядом…
А может быть, тебя здесь нет?
И я один, бреду по лугу,
И слышу тихий всплеск реки…
Березку, юную подругу,
Причесывают ветерки…
– Фима, а Фима, – окликнула его проснувшаяся Надя. Он не сразу понял, кто его завет, но увидел протянутые к нему Надины родные руки, поспешил им навстречу.
– Который час? – спросила она полусонно.
Ефим глянул на ходики.
– Около трех.
– Всего-то? Почему ты не спишь?
Медовый месяц молодоженов, как и следовало ожидать, не мало-помалу, а сразу же превратился в бедовый.
Первый гром грянул, когда Надины соседки по комнате перешли в дневную смену. Две недели молодые ночевали порознь. Затем настала очередь работать девушкам в ночную… Затем… Этакая «карусель» стала невмочь.
«Где найти пристанище? Откуда ждать помощи?» Эти вопросы неотступно преследовали Ефима. Выход виделся один: обратиться к директору завода, хотя от одной этой мысли Ефиму становилось тошно. Он живо представлял себе, как пренебрежительно, высокомерно выслушает его просьбу не по годам огрузший Мошкаров, как скривит бесформенные дряблые губы, разведет пухлые руки и, не глядя на просителя, промямлит: «Ничем помочь не могу. Нет у нас свободных комнат. Погоди, потерпи…» Нажмет пальцем на сигнальный звонок: «Следующий!..» А Ефиму, с упавшим сердцем, с опущенной головой, оплеванному, плестись по длинной ковровой дорожке вон из директорского кабинета… Нет, такое унижение непереносимо! Надо придумать что-нибудь другое.
В один из дней, после работы, поужинав в заводской столовой, Ефим и Надя отправились в парк. Шагали неторопливо: спешить некуда и незачем. На душе – муторно, впереди – очередная ночь разлуки. Уселись подальше от взоров людских на свою любимую скамеечку. Погода после полудня изменилась, похолодало. На предвечернее небо надвигалась тяжелая туча. Ефим и Надя потеснее прижались друг к другу – так теплее… Сейчас сидеть бы им у себя дома, отдыхать, читать, пригласить знакомых, развлечься – мало ли что делают люди по окончании трудов праведных под своей крышей. А они – как это ни страшно – бездомные!..
– Надюша, – начал он неуверенно, – а может быть, нам пока поселиться у меня, в моем общежитии?
– Одно и то же, – уныло ответила Надя. – Давай поживем порознь. Вместе – по графику работы моих соседок… Обретем же мы, в конце концов, свой собственный угол?
– Ладно, будь по-твоему. А на прием к Мошкарову, хоть это для меня нож острый, сходить придется. Вряд ли он простит мне фельетон о Крутове. А потом еще непочтительный разговор по телефону. Напрасный будет поход. Но выбора нет, схожу.
– Ты – бывший фронтовик, инвалид войны, – подсказала Надя, – и я попала сюда по мобилизации, с первых дней восстановления этого завода вместо эвакуированного. Веские доводы. Отказать тебе ему будет нелегко.
И Ефим решился. Предварительно написал короткое заявление на имя генерал-директора, точнее, не заявление, а «рапорт». В том заключались маленькие хитрость и расчет: невоенному, генералу по должности, Мошкарову слово «рапорт» должно приятно пощекотать самолюбие, дать почувствовать себя и впрямь генералом, военным.
…Он восседал за массивным столом в огромном, вычурно и безвкусно обставленном кабинете. Ефим, как им было задумано, чеканя строевой шаг, приближался к стоящему в глубине кабинета столу. Не дойдя метра два он остановился, вытянул руки по швам, четко произнес:
– Товарищ генерал-майор! Бывший сержант советской армии Сегал прибыл к вам на прием. Разрешите обратиться!
Это не укладывалось в привычный, издавна отработанный ритуал приема. Мошкаров несколько растерялся, выкатил на Ефима мутноватые, почти бесцветные глаза, наморщил низкий лоб, с трудом оторвал увесистый зад от кресла, буркнул:
– Вольно, вольно… можно, обращайтесь, садитесь.
Ефим развеселился. Еле сдерживая смех, он, не садясь, протянул генералу «рапорт». Мошкаров грузно вернул свое седалище в кресло, вооружился большими роговыми очками, приступил к чтению. С напряженным вниманием следил Ефим за выражением его лица. Он сразу заметил перемену: сквозь жирную желтизну мясистых щек проступил румянец, губы искривились, брови сомкнулись. Мошкаров отложил в сторону «рапорт», глянул в окно, бросил недобрый взгляд на Сегала, молчал. Ефим продолжал стоять и, как полагал, читать мысли Мошкарова. В генерале, догадывался он, борются сейчас по крайней мере два противоположных желания. Узнав из «рапорта», кто есть на самом деле сей сержант, генералу захотелось с маху отрезать: «Нет у нас свободных комнат!», ляпнуть резолюцию: «Отказать». Но с другой стороны, как и рассчитывал Ефим, его строевой шаг, форма обращения, наконец, надетая на нем видавшая виды старая военная гимнастерка, на которой поблескивали боевые награды, не позволяли генералу по-мошкаровски грубо, напрямик, огреть Сегала всевластным кнутом.
– Так вы и есть тот самый Сегал, работник нашей многотиражки? – спросил он ледяным тоном. Придирчиво, изучающе ощупывал глазами стоящего перед ним. – Любопытно… Да вы присядьте…
Ефим сел на ближайший стул.
– Пишешь ты, Сегал, хлестко, – перешел на «ты» Мошкаров, – даже чересчур хлестко, я бы сказал. Но не в том дело. Просьба твоя, сам понимаешь, не простая. Жилья свободного у нас нет. – Мошкаров помолчал, достал из кармана платок, сплюнул в него, убрал платок. – Но, принимая во внимание твои фронтовые заслуги перед нашей великой советской Родиной, попытаюсь кое-что для тебя сделать. – Он размашисто красным карандашом написал на «рапорте» резолюцию: «Тов. Козырю. Подыщите молодой семье Сегалов жилье. Генерал-директор С. Мошкаров». Протянул «рапорт» Ефиму. – Запомни, советский генерал заботится о своих подчиненных. Ступай.
Пока Ефим был на приеме, Надя, прогуливаясь по тротуару возле заводоуправления, нетерпеливо поглядывала на двери, из которых должен был появиться Ефим. Он вышел смеющийся, с виду веселый, а в глазах – затаенное неудовольствие, которое не хотел скрыть.
– Ну, как? – спросила она взволнованно.
– Отлично! – он протянул ей «рапорт». Она быстро прочла резолюцию. – Что же ты, Надюша, не пляшешь? Победа!
Она посмотрела с сомнением.
– Ой ли? Ты уверен?
– Не уверен. До полной победы далеко. «Их превосходительство» отфутболили меня к Савве Козырю, а тот, мой «мил-дружок», переправит меня к Пенькову.
Надя грустно улыбнулась.
– Не горюй, Наденька, зацепка все же есть. Считай, что фарс с переодеванием удался.
– А дальше?
– Дальше? Переоденусь и сейчас же к Козырю. Надежды мало, но и времени терять нельзя.
Козырь встретил Ефима, как друга старого.
– Товарищ Сегал, садитесь, пожалуйста, что хорошего скажете? – слова Козырь говорил ласковые, приятные, а в тоне его хрипловатого баска Ефим уловил скрытую враждебность и настороженность. Белесые глазки обдавали холодком. – Садитесь же, слушаю вас.
Ефим положил перед Козырем «рапорт» с резолюцией Мошкарова. Козырь, не торопясь, основательно ознакомился с его содержанием, повернул листок наискось, прочел резолюцию. Привстал, торжественно «поздравил с вступлением в брак»:
– Желаю счастья!
– Благодарю, – сдержанно ответил Ефим. Чего желает ему Савва на самом деле, он знал.
Наступила пауза. Поджав толстые сластолюбивые губы, Козырь, видимо, что-то примерял в уме.
– Стало быть, – он сощурился, – вы, Ефим Моисеевич, как молодожен, нуждаетесь в жилье, нуждаетесь… – На его лице промелькнуло злорадство: добыча сама лезла в рот. – Находитесь с вашей юной супругой, так сказать, между небом и землей.
Ефим молчал.
– Ах, Семен Михайлович, Семен Михайлович! – страдальчески покачал круглой головой Савва. – Легко ему резолюции писать. Будто не знает сколько… Тыща! Вот сколько у меня стоит на очереди народу. Где же мне подыскать вам комнату, товарищ Сегал? Где?.. Нету! Нетути! – он картинно развел бостоновые рукава пиджака, из которых торчали розовые кисти его рук. – Нетути, хоть зарежьте!
Иного Ефим и не ожидал, потому сердце его не упало.
– «Нетути», – передразнил он Козыря, – «хоть зарежьте, нетути…»
У Козыря округлились глаза.
– Нетути, – повторил Ефим, – для работника редакции, инвалида Отечественной войны и для его мобилизованной на завод жены. А для вашей девицы Вали Маслен-киной «есть тути»?
Козырь оцепенел от неожиданности, быстро заморгал глазками, лицо его стало пунцовым, губы задрожали, он вобрал круглую головку в покатые плечи, съежился,
– Как вы смеете так разговаривать с ответработником?! – выкрикнул фальцетом, неуверенно, буцто взвешивая: отступить или наступать? И вдруг истерично взвизгнул: – Вон из моего кабинета, нахал!
– Что-о?.. Что? – тихо, но грозно зарычал Ефим, приподнимаясь со стула, чувствуя, как коварный раскаленный уголек подступает к самому горлу. – Вы кого гоните из кабинета?! Кого! Кого, я спрашиваю?! – в бешенстве заорал он на Савву.
Козырь разом струсил, обмяк, поспешно откинулся на высокую спинку кресла, забегал глазками, забормотал:
– Успокойтесь, товарищ Сегал, поговорили, погорячились… Хватит. Давайте не будем друг дружке нервы трепать, – сказал заискивающе, фальшиво. – Понимаю вас, сочувствую… Не верите? Зря!.. В общем, решим так: я распоряжусь, поставим вас на очередь, на учет. При первой возможности устроим комнату. Даю вам слово!
– А когда она будет, ваша «первая возможность»? Через год? Через два?
– Ну, зачем «через год, через два»… Зайдите ко мне недельки через две, самое позднее через месяц. Потерпите с вашей молодой.
«Хитрит, сволочь, – решил Ефим, – хочет откупиться посул ой, лишь бы я поскорее убрался…» Он еще минуту недоверчиво глядел в бегающие Саввины глаза, потом вышел.
– Что с тобой? – с тревогой спросила Надя, когда Ефим вернулся в редакцию. – Подрался ты, что ли, с Козырем?
– Надо бы дать ему… Руки пачкать не хочется. Пообещал через месяц дать нам комнату. Врет, конечно, чтобы я отвязался.
Зазвонил телефон. Ефим снял трубку.
– Сегал слушает… Хорошо, сейчас… – Он не сразу положил трубку на рычажок. – Не понимаю, зовет Козырь. Ты не догадываешься, зачем?
Надя пожала плечами.
– Маленькая формальность, Ефим Моисеевич, – вкрадчиво-плутовато сказал Козырь. – Да садитесь, пожалуйста, садитесь!.. Маленькая формальность… У вас имеется свидетельство о браке с Надеждой Воронцовой? Или вы с ней?..
Кровь бросилась в лицо Ефиму.
– Мы с Воронцовой – муж и жена. Разве этого недостаточно? – его голос против воли звучал вызывающе.
– Никто не сомневается… Но, как я понимаю, – Козырь сальненько заулыбался, – де факт. Дело, конечно, ваше. Но нам нужен де юр, то ись, документик, то ись, обоснование. Ежели вы свой брак не зарегистрировали, распишитесь в ЗАГСе по закону, представьте нам соответствующий документик. И тогда, на полном основании, по закону…
– Вы получите этот документик, – перебил его Ефим.
– Что за радетель наш товарищ Козырь, – смеясь, говорила Надя, наглаживая тяжелым чугунным утюгом свое платье, готовясь к торжественному акту бракосочетания. – Погнал-таки нас в ЗАГС. А то, глядишь, так и остались бы мы вольноопределяющимися попутчиками до какого-нибудь нового «козыря». – Покончив с платьем, она с таким же старанием отутюжила Ефимов костюм.
Ефим тем временем начищал до блеска свои потрескавшиеся штиблеты и кувалдистые Надины туфли. Свадебный гардероб был приведен общими усилиями новобрачных в образцовое состояние.
Через час муж и жена, они же – жених и невеста, отправились в районный ЗАГС, чтобы штампами в паспортах и гербовой печатью на соответствующем свидетельстве с скрепить «де факт» – «де юр». За сей акт полагалось уплатить двадцать пять рублей, кои молодожены не без ощутимого ущерба урвали из семейного бюджета.
Они вошли в одноэтажное здание, в котором размещалось несколько районных учреждений. На одной из потрескавшихся, давно не крашенных дверей, возле грязного лестничного марша была прибита жестяная пластинка, на которой желтыми косыми литерами сообщалось: «Регистрация умерших с 10 до 11 часов. Регистрация новорожденных с 11 часов 30 минут до 12 часов 30 минут. Бракосочетания и разводы – с 14 до 18 часов».
Ефим и Надя переглянулись, тихо и грустно рассмеялись. До указанного для регистрации брака времени оставалось минут двадцать. Они хотели подождать на улице, но неожиданно полил дождь. Пришлось торчать около двери на крошечной площадке, усеянной окурками.
Наконец дверь отворилась. Немолодая худощавая женщина в поношенном костюме с казенной деликатностью, полагающейся в подобных учреждениях, обратилась к Наде и Ефиму:
– Вы расписываться?.. Прошу, добро пожаловать.
Они подошли к столику, покрытому красной в чернильных пятнах материей. В щербатом коричневом кувшинчике увядал букет ромашек. Женщина быстро, привычно внесла полагающиеся записи в толстую книгу, с такой же проворностью заполнила свидетельство о браке, шлепнула, предварительно подышав на нее, гербовую печать. Получив двадцать пять рублей, пересчитала их, убрала в ящик стола. Затем встала, по очереди пожала руки Наде и Ефиму.
– Ну-с, товарищи молодожены, желаю вам счастья, благополучия, сыночка, потом дочку! – выпалила, как попугай, заученную стандартную фразу. Проводила их до дверей, выкрикнула: «Следующий!»
Выйдя на улицу, новобрачные, теперь уже «де юр», как сказал бы Козырь, присели на влажную после дождя скамейку, прочли свидетельство о браке. Надя спрятала его в дамскую сумочку.
– Что же, – с горькой иронией заметил Ефим, – по ритуалу полагается свадебный бал, так сказать, пир на весь мир.
– Пир на весь мир? – с усмешкой повторила Надя. – А на обед у нас «шайбочки» остались?
Ефим старательно обшарил карманы.
– Вот, – сказал с напускной бодростью, – четыре рубля ассигнациями, полтинник серебром, да еще три копейки медью.
– Не густо… Но на обед по талонам, может быть, хватит. Ладно, завтра – получка, разбогатеем.
После свадебного обеда, состоявшего из щей, манной каши и так называемого суфле – коричневой бурды на сахарине, молодожены пошли в редакцию.
– Ой, поглядите-ка на них! Что это вы так гасфуфыгились? – всплеснула руками Пышкина. – Ни дать, ни взять – жених и невеста!
Алевтина, недружелюбно скривив по обыкновению густо накрашенные губы, подковырнула:
– А может, муж и жена?
– Может, – спокойно ответил Ефим, – все может быть. Возьми-ка, женушка моя, блокнот, бумагу, пойдем поработаем в парткабинете. Там тихо.
За редакционной дверью оба весело рассмеялись.
– Ну их к бесу, змеищ, – махнул рукой Ефим, – вот что, дай-ка мне свидетельство о браке. Пойду к Савве Козырю, обрадую его. Вышибу у Козыря из рук последний козырь. А ты подожди меня в читальне.
Секретарши Козыря на месте не оказалось, Ефим приоткрыл дверь кабинета и увидел забавную картинку: откинув голову на высокую спинку кожаного кресла, номенклатура сладко дремала, очевидно переваривая обильный номенклатурный обед.
Ефим вошел в кабинет, осторожно закрыл за собой дверь, бесшумно приблизился по ковровой дорожке к начальственному столу, опустился на стул напротив Козыря. А тот посапывал, выдувая из полуоткрытого рта пузыри с сивушной гарью. Ефим собрался каким-нибудь образом нарушить сладкую дремоту номенклатуры, но вдруг резко зазвонил телефон. Козырь вздрогнул, пробудился, увидел перед собой в непонятной близости Ефима, испуганно вытаращил глаза.
– Вы? Вы? Это вы, Сегал? – лопотал он, заикаясь. – Как вы сюда попали? А телефон продолжал звонить. – Фу ты, мать твою! – Козырь сдернул с рычага трубку. – Алло, слушаю… нет, не Владимир Алексеевич… – швырнул трубку на место. – Как вы сюда попали, Сегал? Товарищ Сегал? – спросил раздраженно. – Чего еще вам от меня надо?
– Залетел через форточку, – смеясь ответил Ефим, – чтобы сообщить приятнейшую для вас новость.
Козырь недоверчиво, все еще испуганно смотрел на Ефима. Потом что-то сообразил, заблажил:
– Устал я, чертовски устал и вздремнул, устал, кроме шуток… Да… Так с чем же вы ко мне пожаловали, что собираетесь мне доложить?
Ефим протянул Козырю свидетельство о браке:
– Разве это не есть приятное событие?
– Тэ-эк-с! – почесал в затылке Козырь. – Ловко, ничего не скажешь! Оперативно! На полном законном, – он не скрывал досады. – Что ж, заходите ко мне через месячишко, может, и пораньше.
Ефим нашел Надю в парткабинете что-то сосредоточенно пишущей, не стал мешать, присел рядышком. Через минуту-другую она оторвала взгляд от исписанного листа бумаги.
– Над чем ты так усердно трудилась?
– Письмо писала маме и папе… Что хорошего сказал Козырь?
Ефим изобразил сладко дремавшего Козыря, его растерянность при пробуждении, Надя рассмеялась.
– А потом? – спросила она.
– Потом все то же: загляните через месяц. Врет, конечно. Посмотрим, ждать недолго. Почему у тебя усталый вид? Или мне показалось?
– Ничего тебе не показалось. Трудно было писать. Наш с тобой брак для папы и мамы – гром среди ясного неба. Не знаю, как встретят эту новость, как перенесут. Ведь я им еще ничего не писала. И вдруг, на тебе: «Дорогие мои! Ваша доченька и т. д…. Поздравьте…» Хорош подарочек от единственной доченьки? Вот я и вымучила из себя. На, почитай.
Она внимательно следила за выражением его лица. Он кончил читать, не поднимая глаз, молчал, осыпая себя запоздалыми упреками. Как это он до сих пор не подумал о Надиных родителях?! Действительно, одобрят ли они скоропалительный и наверняка, по их мнению, необдуманный роковой шаг дочери?
– Согласен? Все правильно?
– Верно все! Но не ты, а я виноват перед твоими родителями. Свинство, да еще какое, с моей стороны.
– Оба порядочные свиньи, – добавила Надя, – но больше все-таки я, я – дочь. Очень хочу чтобы вы породнились, чтобы понравились взаимно.
– Надеюсь. И постараюсь понравиться. Ты их предупреждаешь, что скоро приедем в отпуск, вот там все и прояснится.
Очередной отпуск молодоженам предоставили через две недели. После расплаты с долгами, они отложили деньги на проезд в Озерки и обратно, отоварили продовольственные карточки на месяц вперед, кроме хлебных (на них взяли открепительные талоны), закупили на специальные талоны четыре пол-литры водки – для маленькой свадебки.
С набитыми вещмешками за спиной, с авоськами в руках Надя и Ефим отправились в следующую часть своего свадебного путешествия – в Озерки, к Надиным родителям. Из ее рассказов известно Ефиму было немного: чета Воронцовых бедна, предельно честна, родители очень любят дочь, она отвечает им тем же.
Дорога до Озерков, совсем не дальняя, крайне нудна и утомительна из-за двух пересадок с поезда на поезд. Первые сорок километров их мчала электричка. На этом удовольствие кончилось и начались мытарства. На станции «Раменское» предстояло пересесть на пригородный поезд – «рабочий»… Июльское солнце сияло в зените безоблачного неба. Жара. С опозданием минут на двадцать прибыл на посадку состав из небольших, видавших виды вагонов. Нечеловеческих усилий стоило Ефиму и Наде втиснуться в набитый битком тамбур, откуда, не раз перевернутые вправо и влево, они были втолкнуты в вагон, все места в котором были заняты, проход плотно забит людьми, мешками, корзинками, сумками, узлами… Духота, смрад. Стиснутые по рукам и ногам, около трех часов промучились до следующей узловой станции, где предстояла новая пересадка. На втором дыхании добежали они до поезда, что направлялся в Озерки. В вагоне Ефим увидел два свободных места. Тут было не до соблюдения приличий: по-солдатски, броском, занял их. Рассовали вещмешки, сумки; счастливые, уселись рядышком у окна. Отсюда до Озерков – тридцать километров. Дребезжащий тарахтящий состав из ветхих вагонов паровоз тащил по разболтанным рельсам почти два часа. Надина головка, устало покачиваясь, тяжело прижалась к жесткому плечу мужа. Его веки тоже свинцово смыкались. Но он, как некогда на фронте, в окопах, боролся с наседающей дремотой. Уснуть опасно: вдруг стащат их бесценный груз – продукты, месячную норму по карточкам!.. Тогда – катастрофа, хоть ложись да помирай с голоду…
Поглядывая в окно, Ефим любовался непрерывной лесной стеной, подступающей почти к рельсам. Свежий ветерок, наполненный ароматами трав и зелени, помогал одолевать дрему. Невеселые думы теснились в голове. Как-то встретят тесть и теща? Он не тешил себя иллюзиями – наверняка неприветливо, настороженно: откуда взялся, неважно, что расхваленный дочкой человек, на их бедную голову?.. Возможно, старые Воронцовы вдобавок недолюбливают евреев?.. «Дела…» – вздохнул Ефим. Скосив глаза, с болью смотрел на утомленное, бледное личико Надюши. Усыпанное веснушками, оно казалось ему прекрасным, бесконечно дорогим. Э-эх! До чего же тягостным с первых же шагов оказалось их свадебное путешествие… А что еще впереди? Лучше не думать…
Наконец-то состав подполз к станции Озерки.
– Приехали, Наденька, проснись.
Пассажиры заторопились к выходу. Среди встречающих на перроне четы Воронцовых не было. Все еще яркие лучи склоняющегося к западу солнца освещали растерянное, раздосадованное лицо Нади. Напрасно она перебирала глазами толпу.
– Нет их, нет, – сказала она не скрывая разочарования, – может быть, маме стало плохо от жары – у нее гипертония?
Не по себе было и Ефиму.
– Не вешай нос, – сказал он бодро, – пошли. Далеко до дома?
– Километра три. Транспорта никакого.
Оставалось навьючить на себя нелегкую поклажу и шагать… Через час с лишним они дошли до маленького домика. Надя с тревогой заглянула во дворик, сплошь покрытый картофельной ботвой – никого. У калитки стояла коза и аппетитно похрустывала ветками рябинника. Поднявшись на невысокое, в три ступеньки, крылечко, Надя потянула на себя дверь. Заперто. Постучала. Не сразу отозвался глуховатый мужской голос.
– Кто?
– Это мы, папа, открой.
Пожилой, худой мужчина с серо-голубыми, точь-в-точь как у Нади, глазами появился на пороге, простер навстречу Наде жилистые руки:
– Приехала! – воскликнул радостно. – Приехала!
Надя расцеловала отца.
– А где мама?
– Дома… там.
Отец вскользь, сбоку бросил взгляд на Ефима, на узлы, сумки, нагроможденные у двери, молча начал носить кладь в дом.
«Тэк-с! – подумал Ефим, – встретил меня новоявленный папа куда как радушно!» От него не ускользнуло восклицание тестя: «Приехала!» Будто его, Ефима, здесь и не было…
Вошли в переднюю. Собственно, тут, на каких-нибудь двенадцати метрах, совмещались передняя, столовая да крохотная кухонька за фанерной, не достающей до потолка, перегородкой. Слева от двери вешалка, платяной славянский шкаф кустарной работы. Справа – черная лакированная этажерка, тоже кустарной работы, доверху забитая книгами. Рядом – квадратный обеденный стол, несколько венских стульев, на стене – диск репродуктора «Рекорд», возле него на гвоздике семиструнная гитара.
Чистая, но изношенная рубаха с расстегнутым воротом, облезлые, дудочкой, штаны из хлопчатобумажной диагонали, тупоносые, на босу ногу, калоши – туалет тестя вполне соответствовал обстановке.
– Надюша! Доченька! – раздался голос то ли радостный, то ли болезненный из смежной комнатенки. Ефим повернул голову в сторону бросившейся туда Нади.
– Мама! Мамочка! Что с тобой? Ты больна?
– Ничего страшного, немножко раскисла от жары, – отвечала с постели еще нестарая, с широконосым лицом женщина, опираясь на локоть.
Пока Надя целовалась с матерью, Ефим топтался среди узлов и авосек, не зная, что делать. Тесть, повернувшись к нему вполоборота, с умилением наблюдал трогательную сцену у кровати. Ефим, и без того подавленный красноречивой нищетой сей обители, чувствовал себя сейчас тем самым незваным гостем, который, как гласит старая русская пословица, хуже татарина.
А Надя почему-то не спешила представить мужа родителям. Положение Ефима становилось невыносимым. Он перешагнул узлы в направлении тестя, протянул руку, как мог приветливо, дружелюбно сказал:
– Давайте знакомиться, меня, как вам уже известно, зовут Ефимом, Фимой.
Воронцов не сразу отреагировал на приветствие. Медленно повернул голову, посмотрел пристально, подал крупную руку с узловатыми пальцами, глуховато буркнул:
– Да-да, давайте знакомиться… Павел Михайлович.
– Фима, иди, я тебя представлю маме, – позвала Надя.
– Извини, Ефим, неожиданно прихворнула, – мама с почти нескрываемым неудовольствием оглядывала невзрачную фигуру зятя. – Зовут меня Наталья Сергеевна. Ты называй, как хочешь.
– У меня давно нет матери, если разрешите, буду звать вас мамой. Надина мама – моя мама.
Слова Ефима, видно, пришлись по душе Наталье Сергеевне.
– Что ж, сынок, возьми стульчик, садись рядышком, небось намаялись дорогой.
…Ночевали молодожены на небольшой открытой террасе. Постелью служило пахучее сено, заготовленное для козы. Ночь тихая безлунная, безветренная. От переутомления и волнений ни Надя, ни Ефим не могли уснуть. Долго молчали: никому не хотелось заговорить первым. В густой сосновой роще напротив дома покрикивала ночная птица, изредка негромко побрехивала соседская собачонка, над самым их изголовьем звонко цвыркал сверчок.
Ефим вспоминал, как не клеился разговор за вечерним чаем. Тесть и зять выпили по рюмке-другой «Особой московской», закусили, потом курили, приглядываясь друг к другу. А Надя всеми силами старалась наладить по-родственному непринужденную беседу. Напрасно. Надины родители ясно дали понять: зять им, осторожно говоря, не понравился. Не помогла и предшествовавшая встрече Надина письменная рекомендация. Она видела, с какой обидой воспринял это Ефим.
И вот теперь оба лежат и помалкивают.
– Я тебя предупреждала, что родители мои очень бедные, – нарушила молчание Надя.
– О чем ты, Наденька? Разве в этом дело? Я воспринят твоими родителями как инородное тело… Понимаю, не о таком зяте мечтали… Но хоть бы скрыли это как-нибудь поделикатнее, что ли.
– Возможно, ты прав. Не вполне, отчасти, – помедлив сказала Надя, – выслушай меня, может быть после этого ты будешь к ним не так строг. Жаль, что я тебе раньше не рассказала… Нищета в нашей семье много лет, она заела родителей окончательно. А у папы – золотые руки, он имел редкую профессию – раклист, знаешь, специалист по нанесению рисунка на ткани. Когда он был здоров, работал, мы ни в чем не нуждались. Но в начале тридцатых годов у него открылся давний туберкулез легких. В сорок пять лет стал инвалидом. Пенсия, тебе известно, гроши. Мама не устраивалась на работу из-за меня, чтобы я могла отлично учиться, чтобы ничто не мешало мне первенствовать. Если бы не коза да этот участок при доме, совсем пришлось бы худо. Когда меня мобилизовали на военный завод в Москву, мама устроилась швеей на фабрику. Три телогрейки в смену – три пятьдесят заработок. Каторга. Она и сейчас ее отбывает. Единственное сокровище, смысл жизни папы и мамы – я, ненаглядная доченька. В глубине души они взлелеяли надежду на мой выдающийся успех в жизни, даже на научную карьеру, на обеспеченного зятя.
– И вдруг… – перебил Надю слушавший ее внимательно Ефим.
– Ты понимаешь… Разве можно их строго судить? Ты разбил их мечту, отнял надежду. Так им кажется. Прости их, ты добрый, умный, – она прижалась щекой к щеке мужа.
Он поцеловал ее, ощутил солоноватый привкус на губах.
– Хорошо, Наденька, – прошептал лаская, успокаивая жену.
Пробудились молодые поздно, около десяти. Над ними ярко светило солнце, из рощи доносился звонкий посвист зяблика, с крыши – воробьиное чириканье. Надышавшись за ночь соснового воздуха, чувствовали они себя отдохнувшими, бодрыми.
Родители, похоже, давно были на ногах. На квадратном столе, накрытом нарядной скатертью, весело пел свою песенку до блеска начищенный самовар, на тарелках – хлеб, колбаса, в комнате – приятный запах вареной картошки. Наталья Сергеевна выглядела много лучше вчерашнего, повязанная белой в крапинку косынкой, казалась моложе своих пятидесяти лет. Бодрее смотрел и Павел Михайлович. Видно, и они ночью о многом основательно поговорили.
– Давайте, ребята, завтракать, – просто и радушно пригласила Наталья Сергеевна.
Надя и Ефим обменялись взглядами. У Ефима потеплело на душе, словно в нее проник солнечный лучик. За завтраком сам собой завязался общий разговор, к радости Нади, Ефим шутил смешил родителей.
– Ставлю на обсуждение деловое предложение, – загадочно сказал он.
– Если деловое – давай, – выжидательно ответил Павел Михайлович.
Ефим стукнул ложечкой о граненый стакан.
– Внимание, – провозгласил шутливо, – вношу на рассмотрение почтенного собрания важный проект, – он поднял ложечку над головой, – весьма важный: предлагаю в честь законного бракосочетания Надежды Воронцовой и Ефима Сегала устроить в стенах сего уважаемого дома свадебное пиршество. Вином, яствами пиршество предусмотрительно обеспечено. За музыкой, – он указал на гитару, – и весельем, надеюсь, дело не станет… Итак, кто «за», прошу поднять руки… Принято единогласно.
На следующий день, после полудня, на свадебный пир дружно припожаловали званые гости. Было их шестеро – ближайшие родственники семьи Воронцовых. Больше не приглашали – угощения в обрез… Гостей сразу усадили за стол, небогатый, но привлекательный, аппетитный. Наталья Сергеевна постаралась: приготовила и украсила немногочисленные блюда так, что загляденье. Призывно сияли три бутылки «Особой московской». На тарелках, кроме кулинарных изделий Натальи Сергеевны, – сыр и колбаса «из Москвы».
Во главе стола восседали почему-то очень смущенные молодые. Слушали поздравления. Выпили все, как водится, по первой рюмке, по второй и по третьей – умеренно. Но из голодных желудков хмель быстро и беспрепятственно ударил в головы. Неузнаваемо вдруг помолодевший Павел Михайлович снял со стены гитару. Мастерски взяв несколько аккордов, чуть приглушенным баритоном запел: «Эх, полным-полна коробушка, есть в ней ситцы и парча…» Все дружно подхватили: «Пожалей, душа-зазнобушка молодецкого плеча…» К удивлению Ефима, тесть играл на своей краснощековской гитаре, как заправский профессионал. Но остальным гостям это, по-видимому, было не в диковинку. Под зазывную музыку, да еще после нескольких рюмок водки, ноги сами просятся в пляску. Отодвинули к стенке стол, стулья, и, кто как мог, стали весело перебирать ногами. И Ефим не выдержал: схватил свою подружку за руку, вытащил в круг и, к великому удивлению и удовольствию гостей, пошел ходить кочетом вокруг Нади, стучать дробью каблуками, выделывать штуку за штукой… Ефим Сегал лихо отплясывал русскую «барыню» под сводами русского дома. До него здесь еврейским духом и не пахло. Впрочем… не совсем так. Из позолоченной рамы иконы в углу смежной комнаты смотрела дева Мария с младенцем на руках, святая Мария и сын Божий – плоть от плоти племени Авраама. Браво отплясывая, Ефим бросил случайный взгляд на икону, приостановился, замер. На секунду ему показалось, будто его мать Рахиль Боруховна смотрит на него из окна родного дома, без порицания, без одобрения – бесплотно, как и полагается смотреть святой.
Отпускные дни в Озерках проходили быстро. Ни радостей особых, ни горестей. Районный городишко, по сути большое село, никакими достопримечательностями не блистал. Одна длиннющая улица, мощенная булыжником, носящая имя Ленина; чуть в стороне от мостовой – пески, бурьян да крапива по обочинам.
Зато природа вокруг Озерков, русская, подмосковная, скромной чарующей живописностью пленила Ефима. Часами, без устали, гуляли они с Надей то вдоль берега большого озера, то вдоль реки Оки, поднимались и спускались по крутым склонам прибрежных оврагов, купались, собирали грибы в сосновых и березовых рощах. Возвращались иногда поздним вечером, аппетитно уписывали неизменную картошку вприхлебку с козьим молоком или просто пили чай с черным хлебушком.
Надины родители внешне уважительнее и проще относились теперь к Ефиму, чем в день первого знакомства, хотя некоторая натянутость, особенно со стороны Павла Михайловича, все еще чувствовалась. Тесть ни разу не посмотрел на него прямо, не улыбнулся, чаще искоса, исподлобья облучал зятя серо-голубыми Надиными, но недобрыми глазами. Слушал он Ефима не перебивая, покачивая тяжелой головой на жилистой шее, дескать, пой, ласточка, пой, поешь ты красно, но напрасно… Куда отходчивее оказалась теща. Она вроде притерпелась к невзрачному, голоштанному зятю, всем видом своим говорила: «И откуда ты, бедолага, взялся на нашу голову разнесчастную? Да ладно уж… Судьба!»
Вот так однажды она и сказала Ефиму: «Получилось-то у вас с Надюшей куда как нескладно: хлебнуть вам беды по горло, и нам с Павлом Михайловичем, глядя на вас, горько… Что поделаешь? Видно, судьба».
И сами слова, и тон, какими были сказаны, оскорбили Ефима. Он понимал ход мыслей измотанной вечной нуждой уже немолодой женщины с больным мужем на буксире. Воспринять как благо ум зятя, его редкие душевные качества она, очевидно, не успела. К тому же, какой в них толк? Из добродетелей, и впрямь, шубу не сошьешь. И, верно, дурного помысла не имея, она ударила Ефима под самый дых. Он собрался сгоряча наговорить ей Бог знает что. Возможно, так и поступил бы, если бы теща к словам «Что поделаешь?» не добавила: «Видно, судьба». Не стоило искать особый подтекст или преднамеренную глубину в этом житейском заключении, тем более философский смысл. Тут было просто смирение пред всесильной судьбой, идти наперекор которой дело зряшное. Навалила она ей, пятидесятилетней женщине, еще одну поклажу на плечи… Ладно уж, кряхти, стони, а шагай!..
И Ефим все больше и больше веровал: на тернистом жизненном пути свел их с Надей всемогущий, ни одним гением не объясненный рок. Только, в отличие от тещи, он вкладывал в понятие «видно, судьба» не одну лишь ношу житейскую. Так в бессмертной «Аппассионате» Бетховена рок бросает человека в бурный водоворот бытия. Но человек борется из последних сил и побеждает: к сильным и упорным судьба милостива.
Как и следовало ожидать, Савва Козырь слова своего не сдержал. Едва Ефим появился на пороге его кабинета, он с фальшивой досадой запричитал:
– Дорогой товарищ Сегал! Хотите браните, хотите казните – комнаты вам пока не подобрали. Потерпите еще месячишко-другой, тогда уж наверняка…
– Наверняка снова обманете, – бесцеремонно вставил Ефим, – что ж, попробую поверить вам в последний раз. – Он резко повернулся и вышел.
Беседа с Козырем состоялась в первый день возвращения молодоженов из отпуска. На второй день их постигла новая неприятность: соседка Нади по барачной комнате привела какого-то малого, объявила мужем и оставила на постоянное проживание.
– Как мне быть, Фима? – спросила Надя удрученно.
– Ни тебе, а нам, – поправил Ефим, – выход теперь один: переберемся пока ко мне в общежитие.
– Да, но…
– Понимаю, я уже говорил тебе: в нашей большой комнате сейчас живет один пожилой мужчина, и он раза два в неделю работает в ночную смену, по графику. Остальные ребята не успели вернуться из отпуска, куда-то «повыходили замуж», – пошутил невесело.
Вечером Надя собрала свои скромненькие пожитки и отправилась с Ефимом в новое прибежище.
А в редакции царило безвластие. Гапченко отбыл в МВД, Адамович пребывала, по обыкновению, на больничном листе. К возвращению Ефима и Нади из отпуска личный состав редакции представляли Крошкина, Пышкина и новенький сотрудник – Жора Белоголовкин, демобилизованный молоденький лейтенант, на гимнастерке которого сиял орден Красной звезды. Воевал Жора, очевидно, неплохо, но в журналистике, как вскоре выяснилось, взять хотя бы один «редут» не умел…
На плечи Ефима сразу же навалился непомерный груз. Доставалось и Наде, его единственной толковой помощнице.
– А кто теперь подписывает газеты в свет? Кто читает полосы? – спросил он Анфису Павловну.
– Твоя пгиятельница Дубова, – ответила та не без ехидства.
– Мда-с! – кисло улыбнулся Ефим.
– Вот тебе и «мда-с!», – передразнила Пышкина, – съел?.. Да, не забыть бы, она наказала: как только пгидешь из отпуска, явись к ней.
Дубова вскользь осведомилась, в добром ли он здравии. Не дожидаясь ответа, вперив в него пронзительный взгляд светло-зеленых глаз, спросила: – Позвольте поинтересоваться, почему вы не вступаете в партию?
– В партию? – переспросил Ефим, не ожидавший такого вопроса.
– Именно, в нашу партию большевиков, – отчеканила Дубова.
Ефим припомнил: такой же вопрос задавала ему и Горина. Ответить прямо, как тогда, он теперь не мог – собеседница не та. Лгать не хотел, ответил дипломатично:
– Я полагал, Марфа Степановна, что вы пригласили меня поговорить о делах редакционных. А членство в партии, наверно, мое личное дело, по крайней мере к моей работе в редакции отношения не имеет.
– Не-ет, ошибаетесь, Ефим Моисеевич, – Дубова по-рысьи сверкнула глазами, – ваша беспартийность прямо касается занимаемой вами должности ответственного секретаря, особенно в настоящее время: редактор – коммунист Гапченко уволился, заместитель – коммунист Адамович подолгу болеет. Нового редактора мы пока не подобрали. Ситуация в редакции сложилась чрезвычайная: беспартийный товарищ Сегал фактически руководит партийной газетой! Допустимо ли это?
Ефим пожал плечами.
– Недопустимо! – Дубова хлопнула ладонью о стол. – Поэтому предлагаю вам быстренько заручиться рекомендациями и подать заявление о приеме вас кандидатом в члены ВКП(б). Просьбу вашу удовлетворим. Не мешкайте, оформляйте документы. Договорились? – Рысьи глазки сузились, колко поглядели на Ефима.
– Я подумаю, – ответил он
– Что ж, подумайте, подумайте, да не мешкайте… Так-с, с этим вопросом покончено. Поговорим о планах ближайших номеров газеты.
С тоской и досадой слушал Ефим некомпетентные, но самоуверенные наставления заместителя секретаря парткома. Чуть ли не через каждое слово она подчеркивала железным голосом:
– Помните, все материалы, предназначаемые для печати, должны отличаться высокой большевистской принципиальностью. Последовательно, день за днем, месяц за месяцем, надо показывать авангардную роль коммунистов на производстве, всегда и везде. Вам ясно?
– Вполне.
– Что же касается беспартийных стахановцев, – продолжала поучения Дубова, – то их надо освещать в печати как идущих вслед за коммунистами.
– И, – вставил Ефим в тоне партийных наставлений, – выполняющих свой патриотический, стало быть, тоже партийный, долг.
Дубова замолчала, с удивлением уставилась на Ефима.
– Именно это я и хотела сказать. Как вы догадались, Сегал?
– По логике вещей, Марфа Степановна.
А логика его была очень проста: он вспомнил сравнительно недавний инцидент в этом кабинете, когда партсекретарша распекала его и Гапченко за отсутствие в очерке Сегала слов о партийном долге. По-видимому, Дубова об этом успела забыть. «А что если высокоидейную даму спешить с объезженного конька – хоть на раз лишить привычки проповедовать партийные догмы, хоть на минуточку заставить думать? – озорно прикинул Ефим. – Попробовать, что ли?»
– Разрешите, Марфа Степановна, кое о чем вас спросить.
Дубова согласно кивнула.
– Как секретарь парткома по идеологическим вопросам вы требуете систематически показывать в нашей многотиражке авангардную роль партийцев на всех участках производства.
– Верно, – подтвердила Дубова.
– Но я могу привести десятки примеров, когда беспартийные рабочие трудятся лучше своих партийных товарищей. Кому в таком случае принадлежит авангардная роль? – Ефим замолчал в ожидании ответа.
Учуяв подвох, Дубова начала сосредоточенно барабанить рыжими пальцами по столу, потом подняла рысьи глаза на Ефима, покачала головой:
– Не понимаю вас, Сегал, поясните свою мысль.
– По-моему, я выразился доходчиво, но если вы настаиваете, пожалуйста… Вот, к примеру, во втором механическом есть передовая бригада слесарей, вы, наверно, знаете Юрия Иванова. Он беспартийный, восемнадцать членов его бригады – тоже. Получается: полностью беспартийная бригада – лучшая не только в цехе, но и на заводе. В том же цехе бригада во главе с коммунистом Тереховым постоянно отстает от бригады Иванова. У кого в данном случае авангардная роль? Если я как журналист припишу ее Терехову, то вместе с нашей газетой окажусь лжецом и фальсификатором. Как быть в этом случае?
Дубова густо покраснела. Надежно объезженный партийный конек неожиданно взбрыкнул, сбросил всадницу… Ой, как нехорошо, непривычно, неуютно…
– Наша точка зрения ясна, – сказала она, пытаясь прикрыть растерянность уверенным голосом, – партия – организующая, направляющая сила. Это не подлежит ревизии, – добавила с нажимом, отчеканивая каждое слово.
– Насчет направляющей и организующей роли партии не спорю – аксиома, – Дубова не расслышала иронии в голосе Ефима. – Но в данном конкретном случае как писать о беспартийной бригаде Юрия Иванова?
Дубова напряглась, выпрямилась во весь свой высоченный рост, уперлась сжатыми кулаками в стол, грозно забасила:
– Делайте, как вам велят, слышите, товарищ Сегал? Я выполняю роль представителя ленинско-сталинской партии на заводе и будьте любезны подчиняться! Иначе… – она явно собралась припугнуть Ефима, но вдруг спросила: – Разрешите полюбопытствовать, каково ваше социальное происхождение?
– Я сын фабриканта, внук купца, правнук помещика, – ответил он без улыбки.
– А если серьезно?
– Можно и серьезно. Мой отец до и после революции был служащим средней руки, мать – домохозяйка.
– Вот в том-то и дело! – торжествующе воскликнула Дубова. – Сразу видно ваше непролетарское происхождение. Вот почему вы, в общем-то умный человек, не нашей великой ленинско-сталинской пролетарской общности.
Ефим хотел возразить ей, но Дубова, властно махнув рукой, продолжала:
– А я – дочь политкаторжанина. В девятнадцатом вступила в комсомол, в двадцатом – в партию. Я – икапистка, я – коммунистка, я, – она ханжески преданно посмотрела на портрет Сталина, – дочь партии, дочь народа!
– Да, но… – начал было Ефим.
– Обойдемся без прений, товарищ Сегал! – оборвала Дубова. – Выполняйте партийные указания без рассуждений. Вы фронтовик, знаете силу приказа.
Ефим вскочил с места.
– Есть выполнять ваши приказания, товарищ секретарь парткома! – гаркнул он, приложив руку к непокрытой голове. – Разрешите быть свободным?
– Идите, – несколько понизив тон, буркнула себе под нос Дубова
«Потомок политкаторжанина, дочь партии», – передразнил Ефим, выйдя от Дубовой. – Перевертыш вы, мадам, перевертыш и демагог. Оружие ваше – насилие и очковтирательство… А с любимого конька я вас все-таки ссадил!»
Из репродуктора по Дому общественных организаций неслись слова известной политической песни:
Пролетарии всех стран, соединяйтесь,
Наша сила, наша воля, наша власть.
В бой последний, коммунары, собирайтесь,
Кто не с нами, тот – наш враг, тот должен пасть!
«Вот именно, – подумал Ефим, – кто не с нами, тот наш враг, тот должен пасть… Одно в этой песне не совсем точно: слово «пролетарии» следует заменить словами «члены партии»… Тогда все будет на месте: где уж там что-нибудь делать, вы и думать не по-вашему не позволите».
Во второй половине октября, после теплых дней затянувшегося бабьего лета, внезапно резко похолодало. К вечеру двадцатого обильно выпал первый снег, ночью ударил мороз. Снег не растаял ни завтра, ни послезавтра, ни через десять дней. Похоже было, что зима, одним махом победив осень, прочно установила свою власть. А молодожены на птичьих правах продолжали ютиться в мужском общежитие. Благо еще, что в просторной комнате, как правило, пустовало две, три кровати. Соседи Ефима чаще всего ночевали у своих будущих жен или временных подруг. Но когда они, пусть очень редко, все оставались на ночь дома, Надя и Ефим ложились на Ефимову кровать позже всех и, опасаясь пошевельнуться, подремав, с рассветом тихо и поспешно уходили в редакцию.
Савва Козырь, «Боже упаси», не отказывал семье Сегалов. «Вот на той недельке обязательно предоставим вам комнату, честное слово», – уверял он и каждый раз врал.
Однажды Надя, отчаявшись, ничего не сказав о своем намерении Ефиму, направилась за помощью к парторгу ЦК на заводе.
Иван Сергеевич Смирновский встретил ее на полпути от своего широкого полированного стола до входной двери в кабинет. Сверкнув черно-угольными глазами и белым волчьим оскалом, протянул ей навстречу обе загребущие руки, обнял за худенькие плечи, усадил подле себя на кожаный диван.
От этакого радушного приема Надя всерьез уверовала в успех предпринятого похода. Правда, от нее не ускользнул плотоядный взгляд Ивана Сергеевича, его антрацитные глаза оценивающе ощупывали ее, цеплялись и задерживались на слегка выпирающей из-под кофточки округлой груди.
– Ну-с, милая девушка, то есть, извиняюсь, милая дамочка, с чем ко мне пожаловала? – начал он вкрадчиво, снова касаясь Надиных плеч.
Жесткие прикосновения неприятно настораживали Надю. Но до ее сознания еще не доходил истинный смысл отталкивающего, вроде бы липкого, прикосновения рук, ощупывания похотливым взглядом. Для этого она была слишком чиста. И, чего греха таить, не по годам наивна. Если бы Ефим рассказал ей о том, чему был свидетелем в этом кабинете, если бы!.. А он предпочел умолчать о пакостном происшествии, щадя свою маленькую «курочку без мамы». Поэтому в представлении Нади Смирновский был только всесильным парторгом ЦК, которому стоит лишь захотеть – и, словно по мановению волшебной палочки, у них с Ефимом появится свое жилье. Она приступила к изложению просьбы без обиняков.
– Ясно, ясно, можешь не продолжать, – перебил Смирновский, – что ж… – он встал с дивана, прошел к столу, уселся, откинувшись на кресло, не спуская цепкого взгляда с нетерпеливо ожидающей Нади, – вот что я скажу тебе, милая, вот что тебе скажу… – медля, будто испытывая ее терпение, тянул парторг, – мужа тваво, Сегала, действительно, хорошо знаю… Скажу напрямик: хлопотать за него не стал бы.
– Почему? – удивилась Надя.
– Почему, говоришь? Хе-хе-хе! Да муженек твой разлюбезный, ой-ой-ой! Гордец! В общем, хванаберия! Другое дело ты! – Смирновский снова, еще более бесстыже, ощупал Надю глазами. – Женщина ты молодая, привлекательная, валяться тебе в общежитии, можно сказать, не подходяще. И лично для тебя, лично для тебя, – Смирновский понизил голос до масляного шепота, – могу устроить комнатенку.
Слушая и глядя на Смирновского, Надя наконец стала догадываться, куда клонит парторг, но не хотела, не смела верить ни ушам своим, ни глазам. «Не может быть, – думала она в смятении, – да, но тогда что означают слова «лично для тебя»? А когда он, как бы между прочим, бросил:
– Может, в благодарность когда пригласишь меня на чашечку чая, понят-но, без присутствия тваво хванаберно-го, – она, не помня себя от обиды и унижения, бросилась вон из кабинета. Ефиму ничего не рассказала.
Появление Ефима в кабинете Козыря не было для последнего неожиданностью. Но вид Ефима, сверкнувшего на номенклатуру ненавидящими глазами, насторожил его. Он внутренне затревожился, очевидно, припомнив историю с Яшкой, но внешне учтиво, как бы обрадованно сказал:
– Пришли, товарищ Сегал? Очень хорошо, как раз вовремя. У меня для вас приятная новость, садитесь, пожалуйста… По моему распоряжению начальник жилотдела подобрал вам комнату. Вот так, – Козырь пухленько ухмыльнулся.
От неожиданного, в самом деле приятного известия у Ефима сразу злость растаяла.
– Правда? Не обманываете? – волнуясь, спросил он.
– Козырь слов на ветер на бросает… Однако…
– Что за «однако»? – вспыхнул Ефим.
– Не кипятитесь, Ефим Моисеевич, я хотел сказать… имеется маленькая закавыка. А именно: комната, которую мы вам хотим предложить, находится на втором этаже двухэтажного засыпного щиткового дома, то ись барака. Площадь комнаты – четырнадцать метров. По коридору будет у вас трое соседей и… – Козырь замолчал, белесыми глазками глядя на Ефима, – к сожалению, вместе с вами в комнате будет жить девчонка, временно… Мы ее потом отселим.
Злоба и отчаяние с новой силой надавили на сердце Ефима, горячий уголек уже подбирался к горлу… Еще минута, и он разрисует мясистую рожу Козыря почище, чем когда-то Яшке-кровопийце… Но сквозь шум в ушах и гулкие удары сердца ему послышался вдруг, словно откуда-то рядом, голос Нади: «Опомнись, Фима! Не надо скандала, не надо! Не связывайся с проходимцем, не делай глупости!» Повинуясь призыву самого дорогого на свете голоса, он усилием воли осадил себя. С приглушенным гневом спросил:
– Что за фокусы? Какая еще девчонка объявилась?
– Никакого фокуса, обыкновенная девчонка, – сладко издевался Савва, произошла трагедия с драмой, то ись, с дочкой и мамой, – вдохновенно повествовал он. – Занималась мама подпольной абортарией, за что угодила на полную катушку. А дочка ее, то ись, вышеуказанная девчонка, осталась проживать на предложенной вам жилплощади.
– Негодяй! Уголовник! – сквозь зубы бросил Ефим, встал, направился к двери.
Савва не мог не слышать брани, но сделал вид, что пропустил ее мимо ушей. Савва ликовал, настал его час! Здорово он съездил черномазому умнику: знай, с кем дело имеешь, впредь не зарывайся! Он даже крикнул вдогонку:
– Хоть бы спасибо сказали, а еще журналист! Советую не кочевряжиться! Дают – бери…
Вернувшись в редакцию, Ефим устало опустился на стул возле письменного стола. На столе увидел записку: «Фима! Я поехала в институт. Приеду поздно. Не забудь пообедать. Зайди, пожалуйста, в продмаг, отоварь талончики на хлеб и еще на что там полагается. У тебя, кажется, нет денег? У меня тоже. Попроси аванс у иудушки-бухгалтера. Целую Надя».
Дважды он прочел записку. Тепло и больно на душе. Наденька, за что Бог послал тебе такие испытания, любимая моя!
Исполняя наказ жены, он зашел после работы в магазин. Деньги на покупки еле выклянчил у бухгалтера. После бесцеремонной нотации, тот, в виде величайшего благодеяния, протянул Ефиму несколько рублей, приговаривая:
– Надо, молодой человек, жить по средствам, «по одежке протягивать ножки», да-с!
Глуша в себе жуткую обиду, Ефим сунул деньги в карман, молча ушел. Зато вечером Надю ждало целое пиршество: жареная колбаса, запеченная в яичном порошке, сладкий чай вприкуску с белым хлебом, покрытым тонким слоем сливочного масла.
После роскошного ужина можно было отдохнуть, потолковать о делах житейских.
– Что новенького, Фима, ты сегодня утром, кажется, собирался к Козырю? – Она с досадой выслушала отчет Ефима. – Что же мы будем делать? К Мошкарову снова обратиться, как ты думаешь?
– А почему не к Смирновскому? – с горькой иронией спросил Ефим.
При одном упоминании имени парторга Надя похолодела.
– Обходи его, – предупредил Ефим, – за сто километров, как заразу. Когда-нибудь расскажу почему.
– Тогда и я тебе кое-что расскажу. Только в другой раз… Какого ты мнения о главном инженере?
– Говорят, специалист толковый. Больше ничего не скажу.
– А человек?
Ефим пожал плечами.
– Понятия не имею, не сталкивался с ним. Что это ты о нем заговорила?
– Так, к слову пришлось… Я думаю, предложение Козыря подождем принимать? Хуже не будет. Потерпим. Как ты считаешь?
– На что может рассчитывать пассажир тонущего корабля? Боюсь, ничего лучшего не добьемся.
– А вдруг?
– Что вдруг? – невесело улыбнулся Ефим.
Надя не стала спешить с объяснениями. Она пока скрывала от Ефима свой маленький план. Заключался он в следующем: недавно одна ее знакомая, технолог сборочного цеха, при содействии главного инженера заимела большую комнату в заводском капитальном доме. Ее прежняя, десятиметровка, оставалась еще незанятой. И Надя решила тоже обратиться к главному инженеру, попросить его помочь молодоженам получить освободившуюся комнатенку.
Немедленно попасть на прием к Главному было делом нелегким. Оставалось уповать на случайную встречу с ним где-то на заводе. Ей повезло. Она увидела его в сборочном цехе, высокого, «породистого»; крупная голова Главного с копной седых волнистых волос возвышалась над окружающей его свитой. Когда он показался у выхода из цеха, Надя остановила его.
– Извините, Семен Давыдович, я – сотрудница заводской многотиражки, Надежда Воронцова.
– Чем могу служить? – вежливо осведомился Гаинджи. Такова была фамилия у Главного.
По дороге от цеха к заводоуправлению, где находился кабинет главного инженера, Надя изложила свою просьбу.
– Всего-то? Какая мелочь! – Гаинджи снисходительно глянул на Надю сверху вниз красивыми серыми глазами в пушистых ресницах. – Зайдите ко мне послезавтра, часиков в восемь вечера… В это время я, как правило, свободен. Вы знаете, где мой кабинет?
– О, да! – не помня себя от радости воскликнула Надя. – Большое спасибо вам, Семен Давыдович.
– Я сказал: такая мелочь не стоит благодарности. Всегда готов помочь, чем могу. – Он нагнулся слегка, взял Надины руки в свои, чувствительно пожал их. – Так приходите же, жду вас.
Она рассталась с ним окрыленная и одновременно несколько озадаченная его, как ей показалось, вроде неподходящим для такого случая рукопожатием.
Было это вчера. Встреча с Гаинджи состоится завтра. Ни на минуту не сомневаясь в успехе своей затеи, желая сделать сюрприз Ефиму, Надя решила заранее не говорить ему о цели предстоящего визита к Главному.
– Фу ты! – притворно спохватилась она. – Совсем забыла тебя предупредить: Гаинджи назначил мне свидание на завтра, в восемь вечера.
– Вот так новость! – удивился Ефим. – На предмет чего же?
– На предмет… – она чуть помедлила, – консультации по вопросу дефектов на сборке главного узла новой машины. Ты сам просил меня написать об этом статью. Я в сложной технике разобраться никак не могу. Гаинджи любезно согласился мне помочь.
Тут что-то не так, интуитивно почувствовал Ефим. Что именно «не так» не знал, поэтому сказал неопределенно:
– Свидание так свидание. Добро!
– Проводишь меня? Подождешь у проходной?
– Ну конечно, обязательно.
Прохаживаясь вдоль заводской проходной, Ефим запоздало обдумывал: почему это Главный пригласил к себе Надю на консультацию в столь поздний час? Вообще-то ничего сверхъестественного вроде бы и нет: вечер у перегруженного работой одного из руководителей завода – наиболее подходящее время для встречи с корреспондентом. Но с другой стороны…. С каждой минутой необъяснимая тревога все больше и больше овладевала Ефимом. С нарастающим нетерпением ждал он возвращения жены.
…Главный инженер встретил вошедшую в его огромный, комфортабельный, залитый голубоватым светом дневных электроламп кабинет так, как ей не могло присниться даже в самом невероятном кошмарном сне. Из глубины кабинета он пошел ей навстречу ладный, красивый, в белой шелковой рубахе с расстегнутым воротом, без пиджака, в плотно облегающих живот и толстые ляжки светлых шерстяных брюках. Рядом с гульфиком четко вырисовывались контуры торчащего как палка, напряженного пениса. Гаинджи надвигался на нее медленно, гипнотизируя ее, как удав, взглядом алчущих глаз, жадно улыбаясь, широко расставив руки.
Не веря своим глазам, она в страхе застыла на месте.
– Добрый вечер! Вы пунктуальны, похвально, – растягивая слова, приговаривал он, приближаясь. – Очень похвально.
– Здрасьте, Семен Давыдович, – испуганно пробормотала Надя, пятясь к двери. Она не видела ничего кроме оттопыривающего штаны пениса-палки, и мгновенно поняла все. Протянув руку за спину, дрожащими пальцами нащупала ручку двери, повернула ее, выскочила из кабинета, бросилась бегом по длинному коридору заводоуправления.
«Боже, какая же я идиотка! Какая идиотка! Неужели сразу не могла сообразить?!» – бормотала она сквозь слезы. За несколько шагов до проходной остановилась. Надо отдышаться, успокоиться. Ефим ничего не должен заметить. Она с трудом подавила рыдания, достала из сумочки носовой платок, тщательно вытерла слезы на щеках, губах, подбородке, осушила глаза. И лишь после этого, неторопливо, словно ничего не произошло, приблизилась к Ефиму.
– Наденька! – вскрикнул он, увидев жену, почуяв что-то недоброе. – Почему так скоро? Что, Гаинджи не было на месте?
Надя молчала, боясь, что слезы снова хлынут рекой.
– Что ты молчишь? Что с тобой?
Она собрала все силы.
– Ничего особенного. Гаинджи меня ждал, правда… Но его вызвал к себе директор, – свято лгала она.
Он не поверил ни одному ее слову. Пытать дальше не посмел.
Когда они пришли в общежитие, Надя быстро, не глядя на Ефима, сняла берет, пальто и туфли, не раздеваясь, легла в постель, лицом к стене. Теряясь в догадках, он сел рядышком, безмолвствовал. Так прошел час, может быть, больше. Вдруг она поразила его вопросом:
– Сколько лет, по-твоему, Гаинджи?
– Примерно… пятьдесят. А что?
– Так, ничего, – вздохнула она. – А Смирновскому?
– Смирновскому? – еще больше удивился Ефим. – Да лет сорок пять – сорок восемь… Почему это тебя интересует?
– Не спрашивай… Когда-нибудь, потом… В общем, – сказала очень решительно, – согласись с предложением Козыря. Девчонку, будем надеяться, скоро от нас отселят. Завтра же бери ордер. Лучше ничего не будет.
На следующий день Ефим был у Козыря.
– Чем обязан вашему раннему посещению? – лицемерно поинтересовался Козырь. Услышав о цели прихода Ефима, не смог спрятать торжества. – Давно бы так, товарищ дорогой! Может, желаете сперва осмотреть помещение? Милости просим. Сейчас прикажу начальнику жилотдела, он вас проводит.
– Перестаньте паясничать, – прервал Ефим, – где эта комната?
– Зачем нервничать, товарищ Сегал? – Савва упивался победой. – Не хотите осматривать – не надо! Сей минут распорядимся.
Козырь снял телефонную трубку.
– Двадцать третий… Это ты, Тимкин? Слушай меня! Сейчас к тебе придет корреспондент нашей газеты Сегал с женой. Подсели их в тридцать четвертый к девчонке, ну, к той самой, у которой мать за аборты села. Понял?… Письменное распоряжение подошлю, действуй, у меня все…
Слыхали? – обратился к Ефиму. – Можете переселяться хоть сразу, вот теперь. Счастливого новоселья!
С обжигающей сердце ненавистью метнул Ефим взгляд на подлую рожу Саввы. С каким наслаждением он измолотил бы ее немедля в котлету! Но на гнусный лик Саввы наплыла вдруг жирная физиономия Мошкарова, которая, в свою очередь, внезапно преобразилась в усатое обличье Сталина. «Не трожь! – грозно предупредило оно. – А то!»
«Счастливое новоселье» состоялось незамедлительно. В тот же день молодожены с полупустым чемоданом на двоих в течение десяти минут езды на трамвае преодолели еще один отрезок своего свадебного путешествия.
В сопровождении косолапого управдома Тимкина они очутились на пороге своей новой обители. По крутой деревянной лестнице поднялись на второй этаж, пройдя по тесному полутемному коридору с чадом горящих на табуретках керосинок, вошли в небольшую, с одним окошком комнату.
Давно немытые стекла плохо пропускали свет. Справа от входа старый платяной шкаф, слева – полуторная кровать, металлическая, с шишками на уголках спинок, диван с ветхой загрязненной обивкой, два стула, в центре – обеденный стол под клеенкой, протертой на углах… Интерьер!
На диване сидела с книжкой в руках дородная девица лет пятнадцати-шестнадцати.
– Здравствуй, Маруся, – обратился к ней управдом, – вот твои соседи. Придется тебе потесниться. Благодари за это свою уголовную маманю.
Маруся на мгновение исподлобья бросила злой взгляд на Ефима и Надю, снова уткнулась в книжку, как будто происходящее ее нимало не касалось.
– У вас, как я вижу, никакого имущества в наличии не имеется? – обратился деловито Тимкин к молодоженам. – Так… Значит, сейчас распорядимся, доставим вам на время казенную коечку, матрасик, постельные принадлежности, тумбочку. Другого, извиняюсь, у нас нету… С удовольствием… Нету!
– А почему керосинка в коридоре? – спросила Надя. – Где кухня?
– Извините, гражданочка, ни кухни, ни туалета, ни водопровода, ни парового отопления здесь нет. Будет, планируется. Начальству виднее, – констатировал домоуправ равнодушно, – ну как, остаетесь? Тогда велю сейчас доставить вам, что обещал… Коечку поставите в угол, он пустой. А вот эта печка, – Тимкин указал на выпирающую из стены закопченную «шведку», – известно, отапливается дровами… Маруся! У тебя дрова есть?
Маруся отрицательно покачала головой.
– Ладно, нет дров – выпишу. Сложите их в Марусин сарай. Согласна, Маруся?
Та и ухом не повела.
– Значит, согласна, – мудро заключил управдом. – Облегчение тебе, Маша, будет. Эти жильцы заодно и тебя обогреют… Располагайтесь, товарищи. Имущество вам комендант минут через тридцать-сорок подбросит. – Управдом удалился.
Располагаться, при всем желании, Сегалы не могли, им даже сесть не на что: весь скарб в этой комнате чужой. Оставили чемодан, спустились на улицу. Погода сырая, промозглая – не то зима, не то глубокая осень. Ефим виновато, как побитый пес, смотрел на Надю. Подавив волнение, она ласково улыбнулась мужу:
– Не вешай нос, перетерпим! Мы еще так молоды!
Ефим не обманывался насчет теперешнего состояния своей храброй подружки, поэтому еще больше был благодарен ей за мужество, которого ему в этот час – увы! – недоставало. Он взял ее за руку.
– Спасибо, родная! Наверно, так сперва небо кажется с овчинку… Какой же все-таки мерзавец Козырь! Как тебе нравится девочка Маруся? И характерец у нее, судя по встрече… «Дитя»!
– Честно говоря, ее можно понять, пожалуй, и извинить. Она нам помеха, но и мы для нее – кость в горле… Ничего, как-нибудь поладим.
– Тпру-у! – перед Ефимом и Надей остановилась лошадь с повозкой, нагруженной железной койкой, матрацем, тумбочкой и табуреткой. В роли возницы – молодая румяная женщина. – Не вы новенькие жильцы? – весело обратилась она к Сегалам. – Точно, вы! А я комендантша домоуправления, имущество вам привезла… Ну, давайте выгружаться!
…В одиннадцать часов вечера бывший фронтовик, искалеченный войной солдат, журналист Ефим Сегал со своей супругой укладывался спать в новом обиталище на узенькой односпальной кроватке с жестким матрасиком, под легким казенным байковым одеяльцем. В двух шагах от них посапывала «девочка» Маруся.
Тем же часом номенклатурный Савва Козырь, разжиревший за войну от безделья и обжорства, бесценную жизнь которого охраняла бронь, а также Степаны жилины, ефимы сегалы и их товарищи, видел первые сны в просторной спальне «заслуженно» захваченной благоустроенной квартиры, на кровати из красного дерева.
Великий принцип социализма «каждому по труду» действовал наглядно и убедительно.
В редакции все еще царило «безвластие». Вернее, главная власть в ней вот уже несколько месяцев принадлежала ответственному секретарю Сегалу. Нового редактора пока не подобрали, Адамович, прервав всего на две недели больничный лист, снова отправилась к Богатиковой – заполнять очередной…
Стараниями Ефима и Нади, трудами новенького сотрудника Жоры Белоголовкина и показными хлопотами Крошкиной газета выходила регулярно. Помогала и Дубова. По-своему, со всей зоркостью рысьих глаз следила она, чтобы на страницах многотиражки не появилось бы ничего «такого». Как и полагается партидеологу, методично, в каждом номере, выступала с длиннющими статьями, определяющими, как она считала, лицо газеты и направляющими мысли читателей в нужное политическое русло.
С несвойственным ему равнодушием смотрел Ефим на свою во всех отношениях бледную, беззубую, как глубокий старец, многотиражку. Не до нее теперь было: заедала нищета. Денег на жизнь не хватало, не вылезал он из долга у прижимистого бухгалтера, не упускавшего случая унизить его нотациями и поучениями. Выматывала и бытовая неустроенность. Козырь не торопился отселить девочку Марусю…
В коридоре квартиры вечно чадили керосинки, отвратительная смесь запахов копоти и еды проникала в комнату. В комнате холодно, промозгло, дрова сырые, печка неисправна…
Тяжкий крест нес Ефим. И казался еще тяжелее он, этот крест, оттого, что давил непосильным грузом на Наденьку. Не сетуя, не упрекая друг друга, несли они трудную житейскую ношу. В череде серых будней, словно солнышко, светила им, согревала и прибавляла силы немеркнущая, нетускнеющая любовь. Только молча, втайне, Ефим казнил себя за непомерные страдания, омрачавшие жизнь Наденьки. Однажды, в горькую минуту, родились у него строки, обращенные к многострадальной, неизменно ласковой жене.
Я мучаюсь украдкой,
Не раз себя кляня,
Что жить тебе не сладко,
Хорошая моя.
Что с первых километров Далекого пути На лобовые ветры Приходится идти.
Морщинками усталость Легла у глаз твоих.
Хотя бы ветер малость Унялся и утих.
А он, неугомонный,
Бушует и ревет.
– Быть может, повернем мы?
– Нет, – говоришь, – вперед!
Горькие стихи, но не беспросветные. Заключительные строки вырываются из минора в мажор, из мрака к свету.
Егор Рызгалов – начальник отдела рабочего снабжения ОРСа – слыл работником высочайшего класса, поильцем, кормильцем многотысячного коллектива. Высокий, худощавый, в безукоризненно сидящей на нем военной форме, он и впрямь производил впечатление человека энергичного и знающего свое дело. За два с лишним года работы в редакции Ефиму не приходилось с ним сталкиваться: ни одной жалобы непосредственно на Рызгалова за это время не поступало.
… Как-то в редакцию пришел немолодой мужчина.
– Здорово, товарищ Сегал, вы меня не узнаете? – спросил он, подходя к Ефиму. – А я с вами знаком еще по пересылке, вместе пришли на завод. Фамилия моя Забелин, зовут – Корней Лазаревич. Дело у меня к вам есть… важное, – добавил значительно, – желательно побеседовать с глазу на глаз. – Он поглядел на машинистку, Алевтину и Надю. – Я – общественный контролер. Дело срочное.
Они уединились в пустующем, по обыкновению, читальном зале парткабинета.
– Как тебя величать, редактор?.. Оба мы солдаты, стало быть, «выкаться» нам ни к чему. Верно?
– Не редактор, корреспондент, – поправил Ефим, – зовут Ефим Моисеевич.
– Добро! Слыхал я о тебе на заводе много хорошего, парень боевой, смелый. Мне теперь такой и нужен. – Забелин пятерней пригладил свои буйные полуседые кудри, оправил пояс, стягивающий гимнастерку. – Я работаю слесарем по ремонту оборудования. После Победы остался здесь: семью мою немецкая бомба в воронке похоронила. Куда мне ехать? Работаю и работаю. С год назад меня, как бывшего фронтовика, ввели в рабочий контроль. С той поры я после смены частенько бываю в заводских продмагах, слежу, чтоб продавцы не очень баловали, не обманывали, не обвешивали покупателя, само собой, пересортицей не занимались…
Ефиму стало не по себе: конечно же, явился к нему этот обстоятельный посетитель с банальным магазинным происшествием, кого-то обвесили граммов на сто. Эка невидаль! Поэтому он поторопил Забелина:
– Ну, а дальше?
– Не погоняй, Ефим, не «нукай», всему свой черед. Думаешь, пришел к тебе старый солдат по давней памяти язык почесать? Н-нет, дорогуша! Обвес, обмер и прочая пакость – тоже не пустяк! И кабы всем миром бороться с ворьем, жульем да прочей нечистью, толк вышел бы, точно!
Ефим изумился. Забелин как будто подслушал его мысли и вывод сделал точь-в-точь такой же: «Кабы всем миром!»
Забелин смотрел на него пытливо, проницательно.
– То-то и оно, – сказал он, будто продолжая мысли Ефима, и вдруг спросил: – Какого ты мнения насчет нашего начальника ОРСа Рызгалова?
– Если судить по его непосредственным подчиненным – завмагам, завстоловыми, то каков поп – таков и приход. Несомненно, мужик хитрющий, верткий, на руку, наверняка, не чист, но за руку не пойман. А, как известно, не пойман – не вор.
– А ежели пойман? – Забелин хитро подмигнул.
– Пойман?! Кем? Когда?
– На всякую старуху, Ефим, есть своя проруха. С тем-то я к тебе и заявился… А теперь слушай внимательно. Ты часом не заметил, что в наших магазинах в текущем месяце ни грамма мяса по карточкам не выдавали? Отоваривают мясные талоны яичным порошком, ржавой селедкой и еще черт-те чем. Непорядок? Факт, непорядок. Так вот, я и еще два общественных контролера поинтересовались у заместителя Рызгалова: куда девалось мясо? Тот и глазом не моргнул, отвечает: с мясом в этом месяце дело труба… фонды выбрали, велели нам выкручиваться как знаем, вот и выкручиваемся… Не верите? Справьтесь у товарища Рызгалова.
– Справились? – заинтересованно спросил Ефим.
– Как бы не так. Попробуй застань его в кабинете, угря скользкого! Пошли на хитрость. Узнали телефон продснаба министерства, позвонили туда, невинно так спросили: мол, не будет ли, случайно, дополнительно отпущено мясо ОРСу энского завода? Чувствуем, тот, кто там у трубки, взлетел: «До-пол-ни-тель-но? – кричит. – Вы в своем уме?! На этот месяц вам мясо по фонду отпущено сполна!» Мы, веришь, оторопели! Где же оно, мясо наше? Ведь получает его ОРС по пятнадцать тонн ежемесячно, шутка ли? А на прилавках его нет – испарилось! Или ему кто-то приделал ноги и оно ушло налево. Пятнадцать тыщ килограммов! При теперешней-то голодухе, ежели ушло налево – сумма! Капитал! А?.. Это тебе, Ефим, не какая-нибудь прилавочная афера, а ежели покумекаешь, то и, как ее, фу ты, дьявол, есть подходящее слово, вспомнить не могу.
– Диверсия, – подсказал Ефим.
– Во-во! Политическая диверсия! У тысяч и тысяч рабочих похерить месячную норму мяса – точно, политическая диверсия!.. Что ты на это скажешь?
Ефим молчал. Он и до прихода Забелина мало верил в святость Рызгалова. Состояние дел в продмагах и столовых уже позволяло предъявить Рызгалову солидный счет. Глядишь, и ореол его выдающихся заслуг несколько померк бы, не исключено, что энергичному деятелю рабочего снабжения и с прокурором пришлось бы пообъясняться. Еще в прошлом году намеревался Ефим хорошенько осветить один из темных уголков рызгаловского царства – карточное бюро ОРСа. Но водоворот событий завертел, закрутил его, не хватило тогда сил и времени. А позже, после многих безрадостных перипетий, трудного прозрения, он осознал всю тщету единоборства с Рызгаловым, щедро снабжавшим всем, кроме разве птичьего молока, заводское начальство: и снедь, и одежда, и обувь – все лучшее, чем снабжалось военное предприятие высшей категории, текло немелеющей рекой в руководящие утробы и гардеробы.
Ефим понимал: Забелин обратился к нему, чтобы раскрутить уголовную историю до истока, разоблачить Рызгалова, его сообщников, довести дело до суда. Схема ясна. Налицо сумма неопровержимых фактов. Однако по опыту предыдущих схваток с рызгаловыми куда меньшего калибра, Ефим предвидел, чего это будет ему стоить: почуяв реальную опасность, Рызгалов сразу же возведет впереди себя мощную стену заступников с чинами да именами, за ними и спрячется. Заступники замнут дело, обелят уголовника, и вконец измотанный неравной борьбой Сегал окажется при пиковом интересе, вдобавок наживет новых власть имущих недругов. Связанный по рукам-ногам райкомовской Великановой, парткомовской Дубовой, загнанный в угол безденежьем, скверным здоровьем, он, скрепя сердце, молчал. Судить его за это было бы грешно даже самому
Господу Богу… Года два назад, когда не было с ним рядом Нади, когда не набил еще себе столько шишек, он не задумываясь, с открытым забралом бросился бы в бой. Но теперь?
– Что же ты молчишь, Ефим? Али сдрейфил, солдат? – Забелин смотрел с упреком.
Ефим грустно улыбнулся, покачал головой:
– Нет, Забелин, солдат не сдрейфил. Причина другая… В неподходящее время пришел ты ко мне. Ты, наверно, планировал так: засучит Сегал рукава, мы ему поможем, и прощайся, жулик Рызгалов, с вольной волюшкой. Верно?
– Примерно, – замялся Забелин, – почти что угадал.
– Эх, Корней Лазаревич, Корней Лазаревич! Чудак ты, извини меня! Ну, подумай сам: мелкую сошку, магазинных воришек перевести, говоришь, нельзя, «кабы всем миром, тогда – да!». А с акулой Рызгаловым надеешься при моей помощи расправиться словно повар с картошкой? Нет, Забелин, солдат не сдрейфил, просто лучше тебя знаю, что к чему. Силы и нервов придется потратить уймищу, а у меня сейчас на то и другое – большой дефицит… Не буду вдаваться в подробности, поверь мне, брат, на слово.
Забелин опустил тяжелую голову, подумал, спросил в упор:
– Выходит, нам теперича в кусты?
– Не пори горячку. Дай поразмыслить. По многим причинам здесь с бухты-барахты действовать противопоказано. Кроме того, самодеятельностью заниматься я не вправе. Редактора у нас пока нет. Как только назначат, немедля займемся «мясной операцией».
– Что ж, – не скрывая разочарования сказал Забелин, – будь по-твоему, обождем маленько… Слышь-ка, может мне к самому парторгу ЦК товарищу Смирновскому адреснуться? Ведь я, как-никак, член компартии.
Ефим хотел крикнуть: «Упаси тебя Бог обращаться к этому Иуде!» Но сдержался:
– Не стоит, не надо. Преждевременно. Я же сказал: явится новый редактор, посоветуюсь с ним, приду к тебе в цех. И товарищам своим, контролерам, накажи то же самое, пожалуйста.
– Будет исполнено, товарищ Сегал, не маленький, понимаю. Но учти, просто так я от тебя не отстану… Э-эх! – вздохнул, внимательно вглядываясь в Ефима. – Вид у тебя, того, неважный: худющий, бледный. Поправляться надо, Ефим, война давно кончилась.
– Для кого кончилась, для кого продолжается, – невесело заметил Ефим. – Ты, на всякий случай, оставь мне коротенькое письмо об отсутствии мяса в магазинах.
После ухода Забелина он еще некоторое время оставался в читальне. Листая журнал, забытый кем-то на столе, думал о Забелине, о Рызгалове, об операции «мясо». И почему, черт возьми, Забелину вдруг понадобилось явиться с таким скользким делом именно к нему, Ефиму, уже решившему было хоть на время не лезть в изнуряющие, опасные и неблагодарные предприятия? И вот на тебе! Рызгаловская афера! Уж лучше бы он ничего о ней не знал! Но теперь… Во весь голос заговорила в нем совесть, одержимость взяла верх над благоразумием.
Через два дня в редакцию явилась заведующая парткабинетом Мария Георгиевна Щукина. Молча прошла мимо сотрудников в редакторский кабинет, по-хозяйски уселась за широкий стол, нажала на кнопку сигнального звонка.
Секретарь-машинистка, придя на зов, посмотрела на нее удивленно.
– Что вы так меня рассматриваете, Анфиса Павловна? Может, не узнали?
– Вы, Магия Геоггиевна, – чуть не поперхнулась Пышкина, – вы ведь пагткабинетом заведуете?
– Заведовала, – с нажимом уточнила Щукина. – Отныне я, товарищ Пышкина, решением парткома, утвержденным горкомом ВКП(б), ответственный редактор нашей газеты. Попрошу вас сейчас же пригласить ко мне весь штатный состав редакции.
Увидев Щукину, восседавшую на редакторском месте, Ефим нервно вздрогнул: он давно знал и недолюбливал самоуверенную, нагловатую, мужеподобную даму. И вот – Боже ты мой! – она его прямой начальник! Наваждение, не иначе… Какое отношение она имеет к журналистике?
– Так вот, дорогие товарищи, – забасила Щукина, тяжеловесно и грозно поднявшись над столом, – ставлю вас в известность о моем назначении на пост ответственного редактора. Прошу любить и жаловать, – Щукина обдала присутствующих холодом свинцовых, навыкате, глаз. – Вы меня знали в качестве руководителя кабинета партийного просвещения. С редакторской работой я, может быть, не очень хорошо знакома, но я – коммунист! – Щукина стукнула увесистым кулаком о стол. – И, стало быть, любое партийное поручение обязана выполнять.
«Ну да, – иронически подумал Ефим, – к примеру сочинить симфонию по заданию партии или высечь из мраморной глыбы второго царя Давида».
Щукина налила из графина в тонкостенный стакан воды, выпила его залпом, вытерла рукой влажные губы.
– Как тут да что было у вас при товарище Гапченко, – продолжала она, – не знаю и знать не хочу. Я враг мелкобуржуазного либерализма. На работе – прежде всего, единоначалие. Так нас учил товарищ Ленин, так учит товарищ Сталин, политбюро ЦК ВКП(б). Возражений по этому поводу не будет?
Многообещающий монолог Щукиной возмутил не только Ефима и Надю. И на лице Алевтины Крошкиной выразились недоумение и досада. Лишь новенький сотрудник, Жора Белоголовкин, смотрел на новое начальство с подобострастным почтением.
– Какие могут быть возражения? – залепетал он срывающимся на фальцет тенорком.
– Правильно, товарищ… – Щукина запнулась, забыла фамилию, – товарищ Жора. Не зря ты коммунист, не зря так часто брал у меня политлитературу. Молодец! Все бы так… Далее, – Щукина опустила свою тушу в кресло, – о самом главном. По мнению товарища Дубовой, к которому я целиком и полностью присоединяюсь, наша многотиражка за последние месяцы стала менее кляузной и более партийной. Это, безусловно, заслуга нашего парткома, лично товарища Дубовой. Так держать, товарищи! Так и глубже, по-ленински, по-сталински, только так! – она опять крепко стукнула по столу. – А то некоторые сотрудники редакции, – она выразительно глянула на Ефима, – многократно пытались превратить газету в вестник кляуз и средство шельмования руководящих кадров… К сожалению, товарищ Гапченко потворствовал таким левацко-оппортунистическим наскокам… Баста! Больше такого не будет!
«Вывод ясен, – подумал Ефим, – на пост главы газеты подобран не редактор, а тюремный надзиратель; дуэт Щукина-Дубова, при поддержке бездарной подпевалы Адамович, в самое короткое время окончательно угробит многотиражку». О том, чтобы ему столковаться со Щукиной, и речи быть не может. «Просто так, мадам жандарм, я вам все-таки не сдамся», – решил он.
– Может быть, у кого-нибудь есть ко мне вопросы, или имеются какие-нибудь пожелания или соображения, – прошу, пожалуйста, я демократка, – Щукина обнажила в улыбке крупные желтые неровные зубы.
«При всех ваших мощных опекунах, – подумал Ефим, – вы, мадам, уязвимы… Ну-ка, на первый случай, получите щелчок!» Он незаметно подмигнул Наде.
– У меня к вам вопрос, если разрешите…
Редакторша царственно кивнула.
– Я к тому, чтобы работать по-ленински… Вы, наверно, помните пожелание Владимира Ильича всей советской печати?
– Какое пожелание? – насторожилась Щукина.
– «Поменьше политической трескотни, побольше деловитости».
Щукина вроде бы замерла, вперила в Ефима неподвижный тяжелый взгляд.
– Не понимаю твоего вопроса, Сегал, к чему он?
– К тому, что завет Ленина касается всех нас, – пальнул Ефим, – всех без исключения, и вас, и товарища Дубовой. Выпускать в свет нашу газету такой, как сейчас, беззубой и мелкотемной – значит начисто игнорировать ленинский наказ, то есть работать не по-ленински.
Надя незаметно, но энергично дернула Ефима за рукав. Поздно: глядя на покрасневшее вдруг рыхлое лицо Щукиной, он испытывал радость охотника, подстрелившего бешеную волчицу.
– Тэк-тэк, – процедила сквозь зубы Щукина, – тэк-тэк, любопытно. Давай, мели дальше, Сегал, ты это умеешь. Не зря о тебе такого мнения в парткоме и райкоме.
– Сейчас не обо мне разговор, о дальнейшей судьбе газеты… Так вот, будем мы придерживаться ленинского завета в повседневной работе или не будем? – он с торжеством наблюдал, как самоуверенная партглыбина смешалась… Правда, ненадолго.
Она поднялась за столом, метнула на Ефима ненавидящий взгляд, крикнула:
– Хватит, Сегал, хватит вредной демагогией заниматься! Не тебе, беспартийному, учить нас, коммунистов, уму-разуму… Все, товарищи, совещание окончено, вы свободны, прошу по рабочим местам. А с тобой, Сегал, поговорим отдельно, – пообещала с угрозой.
Не слышал Ефим дальнейших слов Щукиной, летевших ему вдогонку. Вместе с Надей поспешно спускался по лестничным маршам Дома общественных организаций, вон из редакции. На улице – ветрено, морозно.
– «Карету мне, карету», – продекламировал он, нервно посмеиваясь. – Знаешь, пойдем на завод, поговорим.
Они зашли в пустой Красный уголок сборочного цеха. Сели. Невесело помолчали.
– Нам, Надюша, надо упредить действия Щукиной, нечего ждать, как тот мужичок, когда гром грянет. Благоразумнее поберечься от щучьей пасти. Придется подыскивать работу в другом месте. Обоим.
– Где? Каким образом? – возразила Надя. – Тебе, наверно, легко будет устроиться в другой газете, ты – профессионал со стажем. А я? Репортер без года неделю, да еще студентка-заочница… И, по-моему, не стоит паниковать: Щукина не будет спешить с нашим увольнением, особенно с твоим. Ни ей, ни Дубовой, не выгодно расстаться с единственным квалифицированным журналистом. К тому же и осложнения могут возникнуть, я имею в виду юридические: ты – инвалид войны. Они постараются отделаться от тебя не сразу, спустят на тормозах. Посмотришь, примерно через полгодика подыщут подходящую замену, а за это время все обставят так, что ты сам рад будешь сбежать из редакции. Затем возьмутся за меня.
«Умница», – подумал Ефим, любуясь милым детским обликом жены, в который раз восхищаясь ее отнюдь не детским разумом.
– Так что выше голову, Фима! Ничего, пережили не одну напасть, и эту, Бог даст, сдюжим.
Надя словно в воду глядела. На следующий день Щукина позвала ее в свой кабинет и в течение получаса доверительно беседовала… Она просила ни в коем случае не передавать Ефиму содержание их разговора. Неуклюжая хитрость! Щукина именно на то и рассчитывала, что Надя тотчас же, слово в слово, передаст Ефиму «секретные» речеизлияния в его адрес. Сводились они вот к чему: Щукина, редактор газеты, предупреждена инструктором райкома Великановой и секретарем парткома Дубовой о болезненной склонности журналиста Сегала к показу, причем в преувеличенном, а то и в извращенном виде, отдельных случайных проступков некоторых руководящих работников завода.
– Понимаешь, Надежда, – Щукина вперила тяжелый взгляд в глаза собеседницы, – это же злобное критиканство, очернение солидных уважаемых специалистов, золотого фонда кадров. Сегал подрывает их авторитет в народе, конечно, делает это не умышленно, но наносит тяжкий вред… тяжкий вред нашему великому делу. Представляешь, чем это пахнет? – Щукина ожидала увидеть по меньшей мере испуг, смятение на Надином лице, а оно было спокойно, сосредоточенно, вежливо-внимательно. – Ты осознаешь рискованность стиля работы твоего мужа? Как ты думаешь, откуда такое у него?
Надя молчала.
– Не знаешь? Отвечу за тебя. Товарищ Дубова, как тебе известно, умнейший человек, кристально чистый большевик, предупредила меня: «Мария, смотри за Сегалом! Смотри в оба! Он был тяжело контужен на фронте, и как следствие – порочный максимализм. Кроме того, он почему-то беспартийный, стало быть, политически близорук. Но, с другой стороны, Сегал – толковый, квалифицированный газетчик. Этим он нам несомненно ценен». Такую же характеристику твоему мужу дала от имени райкома инструктор товарищ Великанова… Надеюсь, ты догадалась, зачем я тебе этот говорю?
– Не совсем, – призналась Надя. Она действительно не вполне понимала, чего добивается от нее Щукина и хотела заставить ее высказаться определеннее.
– Не совсем, говоришь? Хорошо, растолкую подробнее. – Щукина подвинула к себе поллитровую банку с кусками сахара (средство, по ее словам, стимулирующее работу сердца), вынула толстыми пальцами кусок, сунула в рот, громко хрустнула им и продолжала вкрадчиво: – Я бы очень не хотела начинать свою работу в редакции с репрессий. Ты – жена, ты – друг и товарищ Ефима. Потолкуй с ним ради вас же самих. Пусть он утихомирится, пусть добросовестно выполняет мои поручения, пусть не прется на рожон, побережет свое здоровье. Ничего другого от него не требуется… Слыхала? «Ласковый теленок двух маток сосет».
– «Ласковый теленочек», – от души смеялась Надя, пересказывая Ефиму беседу со Щукиной, – ну что тебе стоит, стань смирненьким, овальненьким, слепеньким.
– Смех смехом, а работу мне придется подыскивать, нечего ждать, пока с треском выгонят. Жаль, этим пока заняться не могу: еще одного руководящего предстоит ошельмовать. А ради такого дела мне необходимо месяца два-три значится сотрудником нашей газеты и даже прикинуться паинькой. – И Ефим рассказал Наде об операции «Мясо». Ее лицо стало очень серьезным и озабоченным.
– Неужели ты считаешь возможным при наших теперешних обстоятельствах… Хоть бы со мной посоветовался. Или сам все уже решил?
– Наденька, друг мой единственный, мы только что смеялись над задумкой Щукиной превратить меня в теленочка… В одном лишь случае я согласился бы идти против совести: если бы на карту была поставлена твоя жизнь. Постарайся понять меня, прошу… Не могу я, даже при нашей во всем неустроенной жизни, быть другим, не могу.
– Ладно, – произнесла Надя едва слышно, – значит, так надо.
Щукина решила с утра поговорить с Ефимом.
– Садись, Фима, – сказала с напускной теплотой. Пристально вглядываясь в Ефима, старалась угадать: урезонила его Надя или нет.
А Ефим задумал сыграть – изобразил смиренное лицо, тянул на редакторшу и тут же, как виноватый, опустил глаза.
«Урезонила! Молодец, Надежда», – обрадовалась Щукина, притворно-ласково промолвила:
– Я не злопамятна, Ефим Моисеевич, давай вместе трудиться на благо нашей любимой Родины. Энергии у тебя хоть отбавляй, опыта тоже. В моем лице ты всегда встретишь чуткого начальника. Давай же общими усилиями поднимать уровень нашей газеты.
«Чуткий начальник, – улыбнулся про себя Ефим, – притворяйся, притворяйся, рядись, щука, под золотую рыбку! Черта с два ты меня объегоришь!»
– Да, Ефим, хотела попросить тебя, – продолжала тем же фальшиво-приветливым голосом Щукина, – в порядке взаимопомощи, подучи, пожалуйста, Жору всяким газетным премудростям: верстке, правке материала, оформлению полос, ну и всякому прочему. Ему надо скорее постигать ремесло, к тому же он сможет заменить тебя во время отпуска или если, не дай Бог, заболеешь.
«Ах, ты, рыба-щучка! Ишь что придумала! – насмешливо подумал Ефим. – Грубо, топорно… Уж не считаешь ли ты меня идиотом: дай мне, Сегал, дубинку в руки, и я тебя ею – по башке! Вот бестия!»
– Я, конечно, могу его кое-чему подучить, – по возможности бесстрастно сказал он, – только журналиста из него не получится. Бог не дал.
Щукина недовольно поморщилась
– Выйдет, не выйдет – там видно будет. Белоголовкин – коммунист! А это что-нибудь да значит! Кстати, – она сощурила желтенькие с реденькими ресничками веки, – ты не собираешься вступать в партию? Марфа Степановна, кажется, сделала тебе такое предложение?
– Я не подготовлен еще к такому шагу. Потом, может быть….
– Тебе виднее. – Она осталась довольна: беспартийного легче выдворить из редакции – не потребуется согласований, не надо ни у кого испрашивать разрешения.
В вопросе партийности Сегала мнения Щукиной и Дубовой расходились. Дубова, наоборот, тащила Сегала в партию с дальним прицелом: скрутить его партийной дисциплиной, обеззубить, превратить в аллилуйщика.
Среди текущих дел и забот Ефим как-то подзабыл о рызгаловском деле, не посетил, как обещал, Забелина. В один из дней, просматривая свежую редакционную почту, он обнаружил небольшое письмо. «Товарищ редактор! – писал рабкор. – В заводских магазинах в этом месяце не выдают мяса. Заменяют яичным порошком и кое-чем прочим. Непонятно. Жена работает на шарикоподшипнике, так у них мясо полностью отоварили. А у нас почему?»
«Балда! – ругнул себя Ефим, прочитав письмо. – Как я посмел забыть? Забелин тоже хорош! Пришел, наговорил и в кусты, что ли? Сегодня же схожу к нему в цех. Непременно».
Перебирая письма дальше, он увидел одно адресованное ему лично, вскрыл конверт, развернул вчетверо сложенный лист бумаги, начал читать.
«Здорово, солдат! Пишет известный тебе Корней Забелин. После того разговора с тобой, дня через два, вызвал меня начальник цеха. Поедешь, Забелин, на родственный завод, в энск, в длительную командировку. Ты понимаешь в станках наших и не наших, а там с этим зашились. Будет тебе зарплата, командировочные, еще кое-что вдобавок. Прикинул я в уме: выгода! И поехал, дурья голова. Только в энске хватился, какое дело оставил в Москве. И к тебе второпях не зашел. Как же теперь буцет с той проделкой, о которой мы говорили? Одна надежда на тебя. Свяжись-ка ты, друг, с моими корешами, общественными контролерами Зерновым и Копытиным. Оба работают в инструментальном. Прошу тебя, Ефим, как солдат солдата, не оставляй этого дела, нельзя! А работы у меня здесь маловато. Здешние слесаря-ремонтники сами ребята с головой. И зачем меня сюда послали? Ходил к механику проситься обратно в Москву. А он мне: сиди, не рыпайся. Когда надо будет – отправим обратно. Вот какие ватрушки, Ефим. Крепко жму руку».
Ефим задумался. «Что за дьявольщина? Командировка это или ссылка подальше от Москвы? Если ссылка, то кто «стукнул» Рызгалову о посещении Забелиным редакции? Он представился общественным контролером при всех… Надя исключается. Крошкина и Пышкина… Ба! Как он забыл?! Муж Пышкиной работает кем-то в рызгаловском аппарате. Значит, Пышкина?»
Вечером Ефим поделился с Надей последними новостями об операции «Мясо».
– Если твое предположение верно, жди подкоп и под себя, и под тех рабочих-контролеров, – сказала Надя.
На следующий день Ефим был в инструментальном, разыскал Зернова и Копытина.
– Мы, в общем, ничего такого не знаем, – ответили оба как сговорившись, – наше дело сторона, мы люди махонькие.
Ефим попытался их пристыдить.
– Ты, редактор, – услышал в ответ, – разыщи Забелина и валяйте с ним, гоняйтесь за правдой на пару. А у нас норма, работать надо, понимаешь?
«Та-ак, – насторожился Ефим. – Срочно сослали Забелина, двум другим – кляп в рот. Остаюсь я – главный потенциальный разоблачитель. Меня обезвредить Рызгалов постарается, разумеется, с помощью Щукиной: лучшего союзника ему здесь не найти… Может быть, он уже с ней связался? Весьма вероятно…» И он представил себе разговор Рызгалов-Щукина.
Рызгалов:
«Доброго здоровьица, Мария Георгиевна! Как живете-можете? А я к вам, можно сказать, за помощью, кое о чем посоветоваться надо. Зашел бы лично, да времени в обрез. Так уж не взыщите за телефонное беспокойство. Тут такое дельце: наш ОРС на текущий месяц получил неполную норму мяса, превысил лимит предыдущего квартала. Поэтому недостача мяса в магазинах. Дело поправится в начале будущего месяца. Но знаете, есть такие люди, им дай только повод, распускают вредные слухи, мутят народ… Глядишь, и в газету вашу может лишнее проникнуть. Сотрудник ваш Сегал постарается или кто другой найдется. Мало ли несознательных? Понимаете, что это означает?»
Таким мог быть предполагаемый монолог Рызгалов в тексте. Толковать его надлежало иначе:
«Здорово, Маша, мил-дружок! Есть у меня к тебе преважный разговор. Я сплавил налево пятнадцать тонн мяса, ОРСовского – месячную норму для рабочих и служащих. Ты этого, понятно, не заметила: в комсоставской столовой, где ты ешь-пьешь, мяса всегда в достатке, и жареного и пареного. Может, хочешь пообедать с рабочими, этажом ниже? Знаю, не захочешь. И мясцо на свою продкарточку отовариваешь у «Наполеона». У него для таких, как ты, беспереводно… Ты, конечно, знаешь: я – вор, подонок, но и ты не лучше: твоя утроба избалована сладким куском, и тебе отлично известно, что откуда берется. А звоню я тебе, Маша-редакторша, чтобы ты свое место знала и кому следует на язык наступила, особенно Сегалу».
Предполагаемый ответ Щукиной Рызгалову в тексте должен звучать примерно так:
«Вы абсолютно правы: народ не следует будоражить. Время трудное, требуется максимальная отдача от каждого. Мы все обязаны… Будьте спокойны… Спасибо за своевременный сигнал. Дело газеты мобилизовывать массы, а не вносить смуту в их ряды. За Сегалом я, понятно, посмотрю».
А вот что должно подразумеваться в возможном ответе:
«О чем речь, Егор Иванович? Все поняла. Мы с тобой одной веревочкой повязаны по рукам-ногам, тебе будет худо – мне того хуже… Ты преступник? Не волнуйся, я покрывать тебя обязана: ты – партноменклатура, порочить тебя – все равно, что порочить партию. Мыслимо ли?! И меня, и тебя партбилет кормит, поит, одевает, обувает и власть дает. Пропади они пропадом, пятнадцать тонн мяса!
А насчет Сегала – не тревожься: хозяйка в газете – я!»
Этакая деловая, обоюдозаинтересованная беседа могла уже состояться… Состоялась ли? Как проверить? И Ефим решил действовать напрямик. Прихватив письмо рабкора, направился к Щукиной.
– Что хорошего скажешь, Ефим? Только короче. Я очень занята.
– Понимаю. Короче короткого. Прочитайте, пожалуйста, письмо.
Не больше минуты требовалось, чтобы пробежать глазами несколько строк. А Щукина держала письмо перед собой минут пять. Молчала, шевелила губами, морщила нос, поднимала и опускала реденькие брови. Ужимки выдавали некую работу непривычных к тому мозгов Марии Георгиевны. «Черт возьми, – думала она, – узнал-таки о мясе. Наверняка будет совать нос в эту историю. Вчера в парткоме была строго конфиденциальная беседа на сей счет.
Товарищ Дубова предупредила: ни-ни об этом… Как быть? Прежде всего необходимо вывести из игры Сегала».
– Присядь, Сегал, – сказала она, не отрывая глаз от письма, – присядь…
– Мария Георгиевна, – спросил он вроде без всякой заинтересованности, – вы, возможно, знаете что-нибудь о причинах отсутствия мяса?
– Я?.. А что? О каком мясе? Ах, да, об этом! Понятия не имею. А ты проверял, рабкор не врет?
– Конечно, проверял. Был в двух наших продмагах, звонил в два других. Ответ один: мяса по карточкам в этом месяце не было и до следующего не будет.
Редакторша подняла на Ефима свинцовые глаза.
– Кроме тебя в редакции письмо кто-нибудь читал?
– Вряд ли. Анфиса Павловна его зарегистрировала, но читать, вероятно, как обычно, не стала.
Щукина помолчала, потом, будто опасаясь подслушивания, понизив голос, сказала:
– Пусть пока все будет между нами. Сам понимаешь – вопрос щекотливый, скорее всего, какое-то недоразумение.
«Преступление, и масштабное, – мысленно поправил Ефим, – и вы сие, мадам, прекрасно знаете».
– Факт, недоразумение, – с деланной уверенностью повторила Щукина, сегодня же, в крайнем случае, в ближайшие дни, досконально все выясню. И тогда можно будет обоснованно ответить рабкору. Пока на этом остановимся. Можешь идти.
Ефим направился к выходу.
– Одну минутку! – окликнула Щукина. – Как там Жора? Набирается газетного опыта? Ты натаскиваешь его?
– С таким же успехом можно натаскивать овцу на дичь.
– Ты так думаешь? – криво усмехнулась Щукина. – Посмотрим. Да, не забудь: никаких мер без моего ведома по письму рабкора не принимай, никакой самодеятельности.
То, что случилось спустя два дня после этого разговора, внесло путаницу в рызгаловское дело.
Утром Щукина вызвала к себе Ефима.
– Ну-с, – басила она злорадно, – с сегодняшнего дня мясо в наших магазинах есть, талоны отовариваются, ото-ва-ри-ва-ют-ся, – отчеканила она победоносно и добавила скороговоркой, – хоть и не по полной норме… Можешь ответить рабкору.
От неожиданности Ефим не сразу нашелся, что сказать.
– Да, но ведь около месяца мяса не было. Факт!
– «Факт», «факт», – передразнила Щукина, – заталдычил… Товарищ Рызгалов мне объяснил: задержка произошла по независящей от ОРСа причине. Теперь все в порядке.
– Не совсем. Мяса дают, как вы сказали, по неполной норме. Почему?
– Ну и дотошный ты товарищ, Ефим, вредоносный, я бы сказала. Тебе хоть бы к чему придраться, лишь бы скомпрометировать руководящего работника… Так вот, на сей раз, Ефим Моисеевич, сорвалось!
– «Придраться»?! «Скомпрометировать?!» – возмутился Ефим. – Я честно выполняю профессиональный долг журналиста: стоять на страже общественных интересов, обличать нарушителей закона и морали. Моя задача не придираться и компрометировать, как вы изволили выразиться, а обличать. Понятия, как видите, полярные. Это вам как редактору, члену партии надлежит знать!
Толстые щеки Щукиной задрожали. Ефим ждал услышать брань, но к его удивлению, она, немного помолчав, глянув в его сторону с нескрываемой неприязнью, процедила сквозь зубы:
– Ладно, Сегал, можешь пока идти.
Он не вышел, а словно вырвался из ее кабинета. В общей комнате Нади не было. А она так нужна ему теперь!
– Куда ушла Надя? – обратился он к Пышкиной.
– Забыла доложиться, – ответила та в своей манере.
На столе Ефима зазвонил телефон.
– Фима, – услышал он с облегчением желанный голос, – зачем тебя вызывала Щукина?.. Я жду тебя у проходной.
Она встретила его на полпути от редакции.
– Чем ты так взволнован?
– Гады, мерзавцы, все они – одна шайка-лейка, – ругался в сердцах Ефим.
– Успокойся, что случилось?
– Ошеломляющая новость! Рызгалов и компания, почуяв недоброе, раздобыли где-то немного мяса. Месяц на исходе, большая часть талонов отоварена эрзацами, делают видимость благополучия. Рызгалов – уголовник, да еще какой! Копнуть хорошенько – вскроются и не такие махинации. Нельзя оставлять дело на полпути.
Надя молчала.
– Помнишь, Фима, – неторопливо заговорила она после некоторого раздумья, – ты как-то рассказал мне о старом докторе? Он тогда, сам того не подозревая, дал тебе ключ к пониманию всего, что происходит в нашем славном Отечестве?
– Ты имеешь в виду его слова о государственной и общественной Системе? Полагаешь, что с рызгаловским делом я упрусь в нее, как в непробиваемую броню?
– Вот именно. Может быть, ты в азарте забыл о ней – о всемогущей и всеохватывающей, как сам назвал однажды?
– Ничего я не забыл. Забыл – она о себе напомнила бы. Это ведь не преграда, которую можно обойти или перепрыгнуть. Но все же, пусть очень редко, а берут за шиворот высокопоставленных воротил, судят, сажают и даже расстреливают. Почему это не может произойти с Рызгаловым? Надо что-то придумать.
– Придумай, на первый случай, где нам добыть деньги до получки.
Вскоре произошло первое приятное событие в затянувшемся «свадебном путешествии» молодоженов. Вернее, не одно, а даже целых два.
Тетка их сожительницы по комнате, девочки Маруси, посчитала, в конце концов, что содержать в Москве племянницу дело накладное: ведь Маруся еще училась, никаких средств к существованию не имела. Тетка увезла ее к себе в Рязань, где Маруся намеревалась поступить в какой-то техникум. В связи с отъездом она предложила Сегалам купить ее платяной шкаф, кровать с пружинным матрацем, кое-что из посуды. За всю эту неслыханную роскошь Маруся запросила, в общем-то, сходную цену. Однако и такой финансовой малости у Сегалов в наличии не оказалось. Ждать уплаты некоторое время Маруся отказалась наотрез: «Деньги на бочку (так она и заявила), или завтра все увезу отсюда».
Пришлось опять лезть в кабалу к завкомовскому бухгалтеру. С обычными упреками и причитаниями, он неохотно вытащил из сейфа несколько купюр в обмен на расписку, грозно предупредил: «В получку все выдеру!» Добавили немного из имеющихся на текущие расходы денег, вручили несговорчивой Марусе, оставив себе мелочь – на два дня до зарплаты.
Зато – о, радость! О, счастье! О, не сравнимое ни с чем наслаждение! Наконец-то, после пятнадцати месяцев супружества, Ефим и Надя стали единоличными владельцами комнатушки в засыпном бараке, пусть без самых элементарных бытовых удобств, пусть с тремя соседями по коридору, но одни, без посторонних в комнате, в комнате с мебелью – их собственной: шкафом и кроватью и даже обеденным столом, который Маруся великодушно оставила Сегалам «за так». Да еще со своей посудой и утварью! Нет, не пережившему такое счастье не понять, просто не представить себе состояние людей, у которых воистину только что не было ни гроша, да вдруг… Словно поглотив солидную дозу возбуждающего, Сегалы неестественно повеселели. На радостях они и не заметили поначалу, что Маруся унесла свои стулья и им не на что сесть – одна табуретка на двоих. Однако и этот пробел чудодейственно восполнился. А вышло так.
В разных комнатах Дома общественных организаций без особой, видимо, надобности стояло множество стандартных конторских стульев, неказистых, но прочных. Ефим решил попросить у коменданта Дома пару стульев во временное пользование. Пожилой комендант оказался; человеком понятливым. Без лишних слов, вместо двух он презентовал Сегалам четыре стула, и не на время, а навсегда, к тому же выбрал покрасивее и получше. Вдобавок, что уже походило на фантазию, он подарил им списанный старенький, но довольно-таки приличный, даже мало поцарапанный, однотумбовый письменный стол, покрытый дерматином.
Надраив некрашеный пол до желтизны, побелив печку-шведку, расставив с максимальным эстетическим эффектом мебель, Сегалы устало уселись на конторские дарственные стулья и молча, час или два, – счастливые часов не наблюдают – любовались «своим гнездышком».
Кто знает, сколько бы времени продолжалось блаженное любование, если бы Ефиму вдруг не захотелось есть.
– Надюша, – сказал он ни к месту и ни ко времени, – не мешало бы немножко подзаправиться…
– А? – встрепенулась Надя, будто очнувшись от волшебного сновидения. – Что ты сказал?
Ефим повторил свою прозаическую фразу.
– Ой, я тоже кажется проголодалась. Но у нас не осталось ни копейки. Так что…
Но тут случилось новое чудо. В комнату без стука вошла соседка Лена и ахнула:
– Ба! Как у вас хорошо-то! Как господа зажили! Не хотите облигации проверить? Может, выиграли? – Она протянула газету.
– Выиграли! – вскрикнула Надя. – Тысячу! Два раза по пятьсот!
– Не может быть! – не веря в удачу, воскликнул Ефим. – Проверь еще раз.
Проверили еще раз, все, по очереди. Ошибки не было, выигрыш состоялся!
– Вот здорово-то! – по-хорошему позавидовала Лена и, почему-то вдруг пристально глянув на Надю и Ефима, спросила: – А сейчас-то у вас деньги есть? Могу выручить: мой вчера получку принес… А потом сама у вас стрельну. Теперь вы богатые, я с вами вожусь.
Сегалы не успели ни согласиться, ни возразить, как Лена вернулась с полсотней, В барачном раю люди понимали друг друга без лишних слов.
Через час, вернувшись из продмага, Сегалы пировали. Услада от этого пиршества могла бы сравниться разве что с той, которую испытают люди, когда придет Мессия. Счастливо возбужденный, Ефим даже спел Наде в приблизительном переводе с древнееврейского песню «Когда явится Мессия»:
Неслыханные яства будем есть,
Тончайшие вина будем пить,
Вкуснейшими лакомствами будем наслаждаться На том чудесном пиру, на том чудесном пиру…
Блаженно умиротворенные, Ефим и Надя роскошно расположились на широчайшем просторе – полуторном Марусином матраце. Словно ангелы безгрешные, безмятежно и сладко проспали сказочную ночь.
Грядущий день принес событие общегосударственного порядка: вместе с отменой карточной системы, в СССР была объявлена денежная реформа. Сегалы встревожились за свой выигрыш: вдруг обесценится? Они поспешили получить деньги в сберкассе, большую часть выигранной суммы отрядили на погашение долга и хлеб насущный. Остаток употребили на покупку двух вещей для пополнения интерьера: настольных часов в деревянной оправе и пластмассового радиорепродуктора. Установленный на шкафу, он каждое утро начинал с песнопения во славу, в ознаменование и т. д. Большей частью он был у Сегалов выключен: они щадили свои уши, души свои.
Часы торжественно водворили на письменный стол. Мерно тикая, они вели отсчет времени следующего этапа «свадебного путешествия» молодой четы.
Ненадолго блеснуло солнышко на сплошь затянутом облаками небе Сегалов… И это бы ничего, привычно… Но на горизонте показались тяжелые тучи, предвещавшие то ли бурю, то ли грозу, а может быть – грозу с бурей…
Ефим не предчувствовал, знал: время его пребывания в редакции исчисляется несколькими месяцами. Щукина предрешила это в первый же день вступления на редакторский пост. Дело было за немногим: создать, именно создать подходящий повод и… марш, Сегал, на все четыре стороны! А следом и Надя. Пока же Ефим упорно обдумывал, как защемить в капкан грязные да загребущие лапищи Рызгалова. Теперь, с отменой карточной системы, сделать это стало еще сложнее. Что было – то сплыло, есть ли надобность старое ворошить? – могут сказать влиятельные заступники афериста.
С кем бы посоветоваться, ломал голову Ефим, где найти сильного мира сего, который захотел бы заинтересованно выслушать и – о фантазия! – принять сторону справедливости?
Вообще-то такой человек был у Ефима на примете. Он играл видную роль в политической жизни страны, в журналистской среде слыл относительно либеральным и принципиальным, в чем-то, учитывая суровое сталинское время, и смелым. Попасть на прием к личности такого масштаба – дело чрезвычайно трудное, если не безнадежное…
Не видя иного выхода, Ефим решил попытаться: недели две, почти ежедневно, звонил помощнику этого человека. Тот не отказывал. Без особого энтузиазма, скорее всего желая отделаться от назойливого просителя, советовал: «Позвоните, скажем, денька через два-три, попытаюсь…»
А в один из ближайших дней Ефиму суждено было узнать потрясающую новость.
… В редакцию явилась немолодая, с интеллигентной наружностью женщина, спросила Сегала, извинившись, попросила его выйти в коридор «на пару слов». Ефим последовал за ней. Озираясь по сторонам, незнакомка вынула из сумки сложенную вдвое довольно толстую пачку бумаг, сунула в руки Ефиму и, не сказав больше ни слова, очень поспешно удалилась. Ефим оглядел объемистую пачку, хотел вернуться в редакцию, но передумал: «Что сие такое, надо посмотреть без свидетелей». Он, как всегда, пошел в читальню парткабинета. Удостоверившись, что она безлюдна, забрался в самый дальний угол огромной комнаты, расправил бумаги, глянул на титульный лист, пробежал глазами несколько строк и обомлел: перед ним была копия напечатанного на машинке протокола особо секретного заседания парткома завода.
Из протокола явствовало: по настоянию одного из глав аппарата ЦК ВКП(б) Дьякова, с ведома министра, треугольник завода рапортовал товарищу Сталину об освоении – впервые в Советском Союзе – и запуске в серию сверхмощного двигателя для военной техники. Товарищ Сталин щедро наградил орденами и премиями комсостав и кое-кого из рядовых, не зная и не ведая, что ему, великому, всевидящему, бессовестно втерли очки.
Тем временем, чудо военной техники, пока что не доведенное до кондиции, кряхтело, пыхтело и мыкалось на испытательном стенде. Сталин срочно, без промедлений требовал новое стратегическое оружие, торопил Дьякова и министра. На спасение агрегата, а стало быть, себя самих, было брошено все. Но, как следовало из протокола, объявленное новорожденным дитя никак не покидало чрева матери, несмотря на отчаянные потуги и всевозможные стимуляторы.
Протокол кричал, бранился, неистовствовал: парторг Смирновский метал громы и молнии в главного инженера Гаинджи, генерал-директор Мошкаров пообещал к чертовой матери выгнать с завода начальника производства. Главный диспетчер обозвал начальника сборочного цеха словами, которые ведущий протокол обозначил многоточием. Гаинджи обругал главного испытателя «курдючным бараном, который и на шашлык не годится»… Не заседание парткома – Содом и Гоморра!
В конце концов порешили: во избежание огласки – страшной для всех катастрофы – довести двигатель для передачи его в серийное производство за три дня.
Ефим был ошеломлен. Рызгаловская афера по сравнению с этой выглядела детской забавой… Много кой-чего нагляделся он за годы работы в печати, но такое?! Надуть самого Сталина?! Что же предпринять? Как действовать? Кто та незнакомка, вручившая ему протокол? И почему именно ему? Голова шла кругом.
Прежде всего он, разумеется, поделился новостью с Надей. Она была поражена не меньше его.
– Кто эта женщина? Откуда? Как к ней попал протокол? Ты хоть запомнил ее внешность?
– Не успел… Внезапно появилась – внезапно исчезла.
– Как думаешь поступить с этой бомбой?
– Надеюсь подорвать с ее помощью Смирновского, Мошкарова и иже с ними. Шутка ли, наврать Сталину! Узнает – наверняка всем головы поотрывает. И, разумеется, не ради справедливости, она великому кормчему неведома. Он поразит их булавой из царской амбиции. И доверенного своего, Дьякова, не пощадит.
Подумав, Надя спросила:
– Ты веришь, что будет так? Допустим… Но как дать знать обо всем этом Сталину?
– Ты хочешь сказать, как обойти Дьякова? – Ефим задумался. – Послушай, – заговорил он с воодушевлением, – ведь я собираюсь на прием к человеку, который занимает положение не меньшее, чем Дьяков. Ему и передам протокол. А рызгаловское «мясо» пойдет довеском. Что скажешь?
– Поступай, как знаешь. Меня, откровенно говоря, тревожит одно: как бы еще больше не осложнилось наше положение… А что, если тот самый деятель приятель Дьякова?
Ефим махнул рукой.
– Всего не предусмотришь. Бог не выдаст, свинья не съест, ничем другим утешить не могу. Сейчас же отвезу протокол помощнику. Посмотришь, после этого буду немедленно принят: тот человек захочет меня увидеть.
Ефим не ошибся.
Минут за пятнадцать до назначенного времени Ефим пришел в приемную. Помощник глянул на часы, вышел из-за стола, скрылся за начальственной дверью. Вскоре появился и кивком пригласил Ефима в кабинет.
С неприсущей ему робостью, как-то неуверенно двинулся он в раскрытые перед ним двери. Сердце билось учащенно, ноги плохо слушались. «Что со мной? Кого я испугался? Волнуюсь, конечно…» В таком состоянии он переступил порог сравнительно небольшого, очень светлого кабинета. Навстречу поднялся высокий худощавый человек. Сквозь старомодное пенсне он смотрел на Ефима внимательно, казалось, с несколько повышенным интересом. Серьезный, умный на вид, глаза – не злые и не добрые, – изучающие. Тщательно выбритые щеки прочерчены морщинами, скорее от худобы, чем от старости.
– Здравствуйте, проходите, садитесь, – услышал Ефим негромкий баритон. Крупный деятель производил впечатление человека сдержанного, чем-то располагающего к себе. – Прежде чем говорить о деле, с которым вы ко мне обратились, я хотел попросить вас рассказать о себе, вкратце вашу биографию. Кто вы? Откуда родом?
Ефим не удержался, рассмеялся:
– «Эх, расскажи, расскажи, бродяга, чей ты родом, откуда ты?»
– Допустим, – скупо улыбнулся Леонид Николаевич, так звали хозяина кабинета.
Коротко изложив свою биографию, Ефим заключил:
– Продолжаю воевать, теперь с внутренней нечистью.
И не автоматом, хотя иногда не мешало бы… В награду, как водится, не пироги да пышки, а синяки да шишки. От них на моем богатырском теле, кажется, и живого места не осталось… Всё! Иначе не могу. Это правда.
– Так-так, так я и предполагал… – тихо, как бы самому себе сказал Леонид Николаевич. Он вдруг вышел из-за стола, неслышно по ковровой дорожке подошел к двери, потрогал, плотно ли закрыта, на мгновение глянул чуть смущенно на Ефима, вернулся и сел, не за стол, а возле Ефима, на стоящий рядом стул. Посмотрел ему в глаза, снова бросил мгновенный взгляд на дверь, вполголоса спросил:
– Почему вы обратились ко мне, лицу, не наделенному непосредственно властью. Не прямо в ЦК или лично к товарищу Сталину? А материалы об операции «Мясо», как вы ее точно назвали – прямая компетенция прокуратуры.
– Почему я обратился к вам? Можно сказать, шестое чувство. Оно меня еще никогда не подводило.
– Допустим, – снова еле заметная улыбка тронула губы Леонида Николаевича.
– Прокуратура? – вслух рассуждал Ефим. – Наш районный прокурор, например, на всестороннем обеспечении Рызгалова. Это предопределяет его действия, вернее, бездействие. Аппарат ЦК? Но ведь сами материалы говорят о невысокой порядочности руководящего лица из аппарата. Рядовые вряд ли рискнут осуждать над ними стоящего… Вот мне и подумалось, что ваше личное вмешательство будет наиболее эффективным. Ваша независимость, личная непричастность – и, как следствие, высокая объективность.
– Да-а! Смелый вы человек! «Безумству храбрых поем мы песню». Вот именно, безумству. – Леонид Николаевич пересел за письменный стол, вынул из ящика папку, развернул ее. – Это ваши материалы… Начнем с рызгаловско-го дела. Представленные факты убеждают: оно состоялось. Не возражайте и не удивляйтесь, скажу прямо: ввязываться в эту грязную историю мне бесполезно. Ваш Рызгалов – не простак, приходилось заниматься такими в свое время… У него предусмотрено все, вплоть до могущественных покровителей. Не исключено, что в этом деле замешаны имена, должности… Подумайте, что такое пятнадцать тонн мяса в сравнении с реноме партийных и хозяйственных номенклатур? Бросить на них тень? А не проще ли обвинить вас в клевете и подвести, как говорится, под монастырь?
Неожиданно откровенный монолог Леонида Николаевича ошеломил Ефима, ему показалось на миг: вот-вот разверзнется пол, и он рухнет куда-то… Он интуитивно ухватился рукой за стул, едва не потерял сознание. «Как же так? Как же так?» – стучало в голове.
– Как же так, Леонид Николаевич, – произнес он упавшим голосом, – получается, что и вы бессильны? И вы, извините за прямоту, считаете возможным жить в шорах? Или я ничего не понимаю?
Горькая улыбка промелькнула на лице Леонида Николаевича.
– Умный вы, молодой человек, но до корня явлений не добрались. Кто я, по-вашему? Бог? Вы хотите, чтобы я прыгнул выше крыши? А крыша-то вон какая, – он вытянул до предела руку над головой.
– Я вас правильно понял: крыша – это наша Система?
Леонид Николаевич испуганно глянул на Ефима, на дверь, на телефонные аппараты, стоящие рядом на ореховом столике, ничего не ответил.
Ефим нечаянно перевел взгляд от Леонида Николаевича на портреты Ленина, Сталина и Жданова на стенах. Почудилось, лица на портретах перекосило в злобной гримасе. Восточные очи Иосифа Виссарионовича метали молнии.
– Теперь перейдем к протоколу заседания парткома вашего завода, – донесся до ушей Ефима будто, приглушенный голос Леонида Николаевича. – Во-первых, как он попал в ваши руки?
Ефим рассказал все как было. Леонид Николаевич выслушал его, не перебивая, не задавая ни одного вопроса, пытливо в него вглядываясь, словно взвешивая что-то.
– Допустим, я вам поверил, – сказал он. – Куда прикажете передать это? Конечно же, в ведомство товарища Берии? Как, по-вашему, распорядятся им на Лубянке?
Ефим развел руками.
– Не знаете? Скажу о вероятном развитии событий. Товарищ Берия потребует к себе ответственных обманщиков. Пристыдит, пригрозит: «Знаете, чем это пахнет?» Те хорошо знают, чем это пахнет, повинятся: мол, поспешили с рапортом, однако объект действительно на выходе в серию, будет готов через три дня. «Через два», – скажет Лаврентий Павлович и отпустит их с миром.
Леонид Николаевич импровизировал вполголоса. Но для Ефима ошеломляющий монолог громом врывался в уши, звонкими оглушающими волнами отзывался в голове.
– Это еще не все, товарищ Сегал, – продолжал между тем Леонид Николаевич. – Товарищ Берия немедленно прикажет выяснить, кто передал мне протокол. Я вынужден буду назвать ваше имя. Вас пригласят на Лубянку, не дай Бог, не захотят поверить вашей и в самом деле не очень правдоподобной истории с загадочной незнакомкой, предъявят вам обвинение в политической диверсии… Можно не продолжать?
На глазах потрясенного Ефима Леонид Николаевич лист за листом в мелкие клочки порвал сверхсекретный протокол, Ефимово письмо об операции «Мясо», бросил обрывки в мусорную корзинку.
– Так-то будет вернее, товарищ Сегал. Правдивое у вас сердце, горячая голова, но послушайтесь моего совета: не беритесь за непосильные задачи, бросьте донкихотствовать, так и шею сломать недолго… Я пригласил вас, признаюсь, отчасти из любопытства, больше – из гуманных соображений. – Он снова подошел к двери, прислушался, вернулся, подсел к Ефиму. – Я рад был встретиться с вами. Представьте себе, – вполголоса продолжал он, – вы для меня – символ надежды. Хорошо, что на Руси не перевелись такие беспокойные, честные головы. Но предупреждаю вас, нет, прошу, берегитесь! И запомните, пусть следующее мое откровение будет для вас своеобразным талисманом и компасом: мы строим коммунизм грязными руками, да, грязными руками и далеко не светлыми методами… И еще запомните: в этом кабинете вы ничего подобного не слыхали.
– Все! – не глядя на Надю, глухо сказал Ефим, возвратившись со знаменательного свидания. Как он добрался домой – одному Богу известно. Открывшая ему дверь Надя побледнела, взяла, как ребенка, за руку, без всяких ненужных расспросов уложила в постель, заставила проглотить успокоительное.
Многочасовой сон сделал доброе дело. Лишь поздним утром следующего дня Ефим проснулся бодрым, почти здоровым.
– Как ты себя чувствуешь? – спросила Надя, полная ожидания и плохо скрытой тревоги.
– Ничего, только голова побаливает. Который час? Мы на работу не опоздали? – он сбросил с себя одеяло.
– Лежи, лежи, герой, отдыхай. На работу мы уже не опоздали. Пока ты спал, я вызвала врача на дом. Не могла же я оставить тебя одного в таком состоянии.
– Врача? На дом? Я не болен… Ах, да! Вчерашнее… – внезапно перед взором Ефима выросла сухопарая высокая фигура Леонида Николаевича. «Не беритесь за непосильные задачи, – слышались его слова, – не донкихотствуйте, послушайте доброго совета».
Отвечая на немой вопрос жены, Ефим устало сказал:
– Скверно, Наденька, очень скверно… Нет, я в нем не ошибся, человек неплохой, принял и проводил меня дружелюбно, сочувственно… Короче говоря, мое письмо и протокол он порвал при мне и выбросил в мусорную корзинку.
– Как?! – ахнула Надя.
– Да, и, наверно, правильно сделал. Так лучше и для нас, и для него. – Ефим пересказал содержание беседы, добавив: – Видишь, и такие колоссы, как Леонид Николаевич, не больше чем рабы ими же порожденной Системы. Пока они служат ей… я хотел сказать – верой и правдой, нет: видимостью веры и ложью, – Система к ним благоволит. Чуть что не по ней – и их, сильных в наших глазах, давит, как мух. И они трепещут перед ней, как перед карой небесной. Ты бы видела, как он поплотнее закрывал дверь в свой кабинет, очевидно, опасался помощника, наверняка эмгэбэшника, говорил со мной почти шепотом.
– Неужели и за ним следят? Может быть, тебе показалось, что он боится?
– Показалось? Не-ет! Он до такой степени осторожничал, что даже забыл замаскировать свою боязнь. Если бы я сам, своими глазами не видел, не поверил бы.
– Как же мы будем жить дальше? Мы же с тобой открыты всем ветрам, легко ранимы, незащищены?
– Ай-ай-ай! – с ласковым укором сказал Ефим. – Ты порой бываешь такой сильной, таким молодцом, поддерживаешь меня, подбадриваешь, если ненароком раскисну… Ничего, не печалься, солнце еще светит, в наш с тобой мир никакая мерзость не проникнет, не опоганит его. Это главное, это опора.
Влажными от слез глазами посмотрела Надя на мужа, просунула русую головку под его руку, как птенец под крыло матери, крепко прижалась к нему. Ей и невдомек было, что в эту минуту ее героический супруг сам с удовольствием нырнул бы под чье-нибудь сильное крыло.
Наступивший 1948-й год нес значительные перемены в жизнь молодой четы. Мария Щукина, подспудно готовившая изгнание Ефима из редакции, в один из майских дней вызвала его к себе, усадила напротив, с показной озабоченностью заявила:
– Не хотела тебя расстраивать, понимаешь. У меня для тебя неприятная новость. – Она сделала долгую паузу, не сводя с Ефима недобрых глаз, пытаясь угадать, какой эффект произвели ее слова. У него сердце екнуло, но он собрал всю волю, чтобы ни одним мускулом лица не выдать волнения. Тогда она нанесла удар сплеча. – Решением вышестоящих организаций должность ответственного секретаря с первого июня ликвидируется. Его функции я возлагаю на моего заместителя Адамович, даю ей в помощь Жору Белоголовкина. – Щукина вновь помолчала. Уж теперь-то она увидит на лице Сегала смятение. Он оставался бесстрастен. Тогда она выпалила в упор: – Хочешь – можешь немедленно увольняться, не хочешь – оставайся рядовым литработником с окладом девятьсот рублей, то есть на четыреста рублей меньше, чем ты до сих пор получал. Ничего другого предложить тебе не могу.
Казалось и этот выстрел не попал в цель.
– Все? – спокойно спросил Ефим.
– Все, Сегал, можешь идти.
Лишь за дверью его резко качнуло. Он ухватился за край письменного стола. Когда мутная пелена перед глазами рассеялась, он увидел Алевтину, Жору, Анфису Павловну. Нади на месте не было, и он не знал, где найти ее. Яркий луч солнца преломился в графине с водой, стоявшем на подоконнике, раскрасил воду радужными переливами. Вода поманила к себе. Он налил стакан радужной жидкости, выпил ее большими глотками. Стало легче.
Только в обеденный перерыв он встретился с Надей, сообщил новость.
– По самому больному месту ударила, до кости зубы запустила, щука злобная, – в сердцах ругнулась Надя. – И так ловко обделала черное дельце – не придерешься!
– Надо немедленно увольняться… – Ефим вопросительно посмотрел на Надю.
– Не горячись, уволиться всегда не поздно, – возразила она, – Щукина с компанией только того и ждут. Давай-ка лучше возьмем отпуск, попробуем поискать работу… Ты, кажется, хотел звонить на «Динамо»?
– Звонил, ничем не порадовали.
– А в городских газетах?
– Там еще сложнее. Забиты до отказа.
– Не беда, что-нибудь придумаем, – на сей раз успокаивающей стороной была Надя. – А сначала съездим в Озерки или в дом отдыха.
Доводы жены показались Ефиму вполне подходящими и разумными.
Отпуск пришлось отложить до августа, когда он полагался Ефиму и Наде по графику. Урезанная на одну треть зарплата Ефима чувствительно ухудшила денежные дела Сегалов. Они терпели, не привыкать! Несмотря ни на что, Надя успешно сдала экзамены за четвертый курс института. В редакции внешне все было спокойно. Вняв уговору Нади, Ефим без возражений выполнял задания Щукиной, ни словом не перечил Адамович, когда она уродовала на свой вкус его корреспонденции так называемой правкой. «Все временно, все временно», – усмирял он себя, хотя его попытки подыскать место в другой редакции успеха пока не имели. А вот у Нади наклевывалась очень подходящая работа. Но… до поры, до времени – молчок! Не сглазить бы!..
Наконец подошел август. Впереди – тридцать дней отпуска! Посоветовавшись, молодые супруги решили все-таки весь срок посвятить отдыху. Больше Нади в нем нуждался Ефим: не свойственная ему роль смиренного исполнителя чужой глупости изматывала сильнее, чем любая возможная драка с целой ордой народных захребетников. Надя, как могла, успокаивала его, с виду бодрилась, а ей порой было ой как горько, обидно за мужа. Она осторожно внушила ему мысль, что отдых больше нужен ей. И действовала безошибочно: Ефим сразу же объявил передышку. Поиски работы после, с новыми силами.
Решено, отпуск делится на две части: двенадцать дней в заводском доме отдыха, остальные – в Озерках. Ефим не стал огорчать Надю, не сказал ей, что ехать ему не хочется ни туда, ни сюда… Какие блага сулит козыревская вотчина – известно, он уже вкусил их однажды полной мерой. Но денег мало, путевки относительно дешевы, привередничать не приходится. Что же касается Озерков, то от ожидаемого там родственного приема на душе у него заранее кошки скребли. Отказаться от посещения Озерков он не мог – Надя смертельно обидится.
С самого начала отпускникам повезло. Погода для августа выдалась отменная: солнечная, сухая, с прохладными, тихими, безветренными вечерами.
Кормили отдыхающих на этот раз вполне прилично. Сидящие за одним столом с Сегалами две учительницы из школы рабочей молодежи однажды сказали: «Вам повезло: счастливое совпадение, конечно, но с вашим приездом питание заметно улучшилось».
Ефим без труда догадался о причине «везения». С подчеркнутой холуйско-жульнической вежливостью встретил его и Надю директор дома отдыха:
– Рады видеть своими гостями работников прессы. Отдыхайте на здоровье, природа у нас целебная, и в остальном обижаться не будете. Добро пожаловать!
Так неожиданно, на короткое время, появилась гладкая тропочка на кремнистом пути, уготованном Богом и судьбой чете Сегалов. И они, словно дети малые, наслаждались нечаянной благодатью: то вдвоем часами бродили по лесистым берегам извилистой серебряной речушки, то бегали, будто подхваченные попутным ветром, друг за другом… Двенадцать непривычно свободных, необычно беззаботных дней с детскими играми, с прогулками по окрестным рощам и полям с рассвета до заката, с грибными сборами, умыванием ключевой водой, со всей волшебной прелестью миновали, как один сказочный час. Они забыли в этот дарованный им час о своей гнетущей бедности, о трижды осатаневшем щукинском логове, об убогой барачной комнатенке – обо всем, к чему были прикованы роковой цепью, подобно каторжникам на галере.
Все хорошее быстротечно, как горный поток. Двенадцать безоблачных дней канули в Лету. Сегалы уложили вещички в чемодан, бросили прощальный взгляд на леса и поля, вздохнули и отправились на железнодорожную станцию. Кроме приятных воспоминаний, они увозили с собой заряд бодрости. Загорелые, отдохнувшие, будто омытые живой водой, отбыли в Озерки.
И вторая половина отпуска начала складываться для них не менее удачно. Старые Воронцовы на сей раз встретили Ефима приветливее, особенно теща.
– Молодцы, ребята, – сказала обрадованно, – выглядите вы оба замечательно: свежие, как огурчики, а Надюша, ну просто девчонка и девчонка! – Она крепко прижала к себе дочь, расцеловала ее, потом поцеловала в щеку и Ефима.
Тесть был сдержаннее. Он поцеловал любимую доченьку в лобик, протянул жилистую руку Ефиму. Тонкие губы его чуть тронула улыбка:
– Здравствуй! Хорошо, что решили нас навестить.
Большего он не сказал, но Ефим был доволен и этим: все-таки сдвиг к лучшему. Обстановка в доме на сей раз показалась Ефиму не такой уж убогой: чистенько, светло и вроде бы уютнее.
На ночлег, как и в первый приезд в Озерки, Ефим и Надя расположились на террасе. Постель из свежескошенной травы была непривычно жестковата, зато благоухала всеми дурманящими ароматами лугового настоя.
Рано утром, по давешнему уговору, тесть позвал Ефима порвать травы для козы, заодно половить рыбку на Песочном озере.
Наскоро перекусив, захватив с собой две удочки, приманку – баночку с червями, тесть с зятем направились к водоему. Над лугом – огромным, зеленым, вперемешку с белоцветьем донника ковром, едва-едва рассеивался предутренний туман. Первые лучи восходящего солнца, стремясь прорваться сквозь сизую пелену тумана, растворялись в ней и окрашивали ее в нежно-розовый цвет. Ветерок плавно колебал розоватую пелену, и Ефиму почудилось: от луга к небу поднимается прозрачная вуаль, открывая прекрасный лик просыпающейся Земли…
Резкий звук сирены заставил вздрогнуть Ефима, погруженного в поэтическое созерцание.
– Пароход гудит на Оке, – пояснил тесть, заметив его вопросительный взгляд, – просит развести мост… Замечательная река, быстрая, норовистая, с крутыми берегами. И рыбка в ней водится, как-нибудь сходим с тобой… А то лучше сходите с Надюшей, не пожалеешь, залюбуешься.
– А мы еще в первый приезд ходили к Оке. Шли по этому же лугу, утро было такое же погожее. От восторга я даже написал тогда стихи.
– Стихи? – изумленно повторил тесть. – Ты разве пишешь стихи? – В его тоне отчетливо прослушивалось: «Этого еще не хватало!»
Ефим уловил неудовольствие в голосе тестя.
– Вы не любите поэзию?
– Нет, отчего же… Пушкин, Лермонтов, Некрасов… отчего же их не любить?.. И давно ты сочиняешь?
– С детства почти.
Павел Михайлович недоверчиво, по своей манере искоса из-под белесых бровей глянул на зятя, покачал головой.
– Гм… Чудеса! Что же нам Надюша ничего об этом не говорила? Не писала… А ты стихи свои когда-нибудь печатал?
– Случалось, правда, нечасто… Хотите, я прочту вам стихотворение, которое написал тогда, после прогулки к Оке?
– Ну, прочти… Любопытно.
– Стихотворение называется «Здравствуй, утро луговое!» Слушайте.
Солнце всходит над Окою Быстротечною рекой.
Хорошо идти с тобою По тропинке луговой С непокрытой головой.
А по берегу крутому Бьет упругая волна.
По простору луговому Дует ветерком весна,
Дует ветерком весна,
Треплет волосы она.
В небо ясноголубое Утки ринулись в полет.
Здравствуй, утро луговое!
День чудесный настает,
День чудесный настает,
Сердце о любви поет.
– Все? – спросил тесть, когда Ефим замолчал.
– Все.
– Я, – не сразу сказал тесть, – плохой знаток стихов. Но если сравнить твое стихотворение с пушкинским, лермонтовским, сравнение, по-моему, будет не в твою пользу. Других твоих сочинений не знаю. Может, из тебя и выйдет настоящий поэт… Впрочем, – скупо улыбнулся Павел Михайлович, – тебе за тридцать, наверно, не метишь в большие поэты?.. Поздновато. И слава Богу.
Ефим хотел было поспорить с тестем, но в этот момент они вышли на берег озера, широкого, обрамленного развесистыми кустами. Разговор у озера о поэзии стал сам по себе лишним: оно само казалось воплощением подлинной поэзии.
Тесть нарвал небольшую охапку травы, не мешкая долго, размотал удочку, наживил на крючок червяка и забросил подальше, на глубину.
А Ефим не мог оторвать взора от представшей перед ним чарующей картины, созданной единственно неповторимым живописцем – самим Господом Богом.
– Есть! Вот она! – услышал он восклицание Павла Михайловича.
Оторвав зачарованный взор от былинного пейзажа, Ефим увидел бьющегося на натянутой леске зеленоватого окунька. Ему стало жаль маленькое существо, извлеченное из родной стихии.
– Отпустите его, – сказал он, – пусть себе плавает. – И для убедительности добавил: – Да и какой с него навар!
Тесть несколько удивленно посмотрел на чудаковатого зятя, снял с крючка рыбешку, с размаху бросил в озеро.
– Доволен?.. Тогда разматывай свою удочку. Может, тебе судачок килограмма на два попадет, – сказал с насмешкой, – уж такого ты обратно в воду, наверно, не бросишь.
– Такого не брошу.
Дня за три до возвращения в Москву Ефим сочинил сказочку в стихах. Вышло это случайно. Недавно у Натальи Сергеевны, заядлой кошатницы, пропал ее любимец – кот, по кличке Рулька. Она горевала, Надя – тоже кошачья поклонница – с нею вместе. И вот, несколько дней назад, кто-то подкинул на террасу их крайнего к сосновой рощице дома крошечного, полосатого, конечно же беспородного, жалкого котенка. По окраске он походил на Рульку и этим сразу же покорил сердце Натальи Сергеевны. Понравился он и Ефиму, тоже питавшему нежность к сим четверолапым. Шли дни, котенок жил безымянным. Однажды Ефим, без всяких серьезных намерений, просто так, написал несколько строк:
Котик наш усатый,
Серый, полосатый,
Голова, как у тигренка,
Лапы, как у медвежонка.
Стали думать и гадать,
Как котенка нам назвать?
И сказал нам папа:
– Раз он косолапый,
Серенький, мохнатый,
Шустрый и пузатый,
Пусть такой котишка Назовется – Мишка.
Забавное начало. А часа через три сказочка про котишку Мишку вчерне была закончена. Вечером, за семейным чаепитием, Ефим прочел ее вслух. Реакция была такова.
Теща умилилась:
– Очень славная сказка. Молодчина, Фима. И котенку имя хорошее придумал.
Надя немножко удивилась творению мужа в новом для него жанре.
– Недурственно… Требуется подредактировать, как считаешь?
Тесть помешивал ложечкой в стакане, смотрел в раскрытое перед ним окно на зеленый дворик, всем видом показывая безразличие к происходящему за столом. Ефима это задело. «А-а! – успокоил он себя. – Павел Михайлович изрядно глуховат, может быть и не расслышал, ему простительно».
– Сказка хорошая, – вдруг авторитетно заявил тесть, по обыкновению не прямо глянув на Ефима. – Да что толку? Все равно ее не издадут. Маршаков, Чуковских хватает. Зачем еще нужен Сегал? Прав я или не прав?
– Наверно, правы, – ответил Ефим, – меня это не беспокоит. Я написал сказку не для печати, а так, как литературную забаву.
…Отпуск подошел к концу. На прощание Воронцовы сделали дочери и зятю поистине царский подарок. Павел Михайлович протянул Наде ценную вещь, существование которой в нищей семье немыслимо было и предполагать – золотые карманные часы знаменитой фирмы «Павел Буре». Надя бережно положила подарок на дно своей дамской сумочки.
Столица встретила их сплошной облачностью, не по времени – всего-то начало сентября – холодным, беспрерывно моросящим дождем. После ясных солнечных дней среди красот подмосковной природы, барачный край под серым небом показался им удручающе мрачным.
Надя сразу же принялась за уборку комнаты: за долгие дни их отсутствия на всем лежал слой пыли, оконные стекла – в грязных подтеках. Ефим принес два ведра воды из водоразборной колонки, сходил за хлебом в ближайшую булочную.
– Сахар не купил, Надюша, – извиняющимся тоном сказал он, – денег осталось только…
Надя устало присела на стул посреди преображенной ее руками комнаты. Сквозь промытые стекла окна заструились лучи вырвавшегося, наконец, из облачного плена солнца.
– Ой, солнышко, – обрадовалась она. – Ладно, не горюй. Мама предусмотрительно налила нам с собой две бутылки козьего молока, молодую картошку мы тоже прихватили. Наварим картошки, запьем молочком со свежим московским хлебушком и – на боковую!.. Я что-то так утомилась. С дороги, что ли, или навозилась с уборкой? Выспимся, отдохнем хорошенько, как говорится, утро вечера мудренее.
И наступило оно, то самое утро. Мудри, не мудри, а денег взять негде.
– Может быть, сдадим желудки в ломбард, – с иронией предложила Надя, – а после получки выкупим.
– В ломбард? – серьезно переспросил Ефим.
– Ну да, в ломбард, – рассмеялась Надя.
– Погоди, погоди, есть идея! У нас сегодня же могут быть деньги. Приличная сумма.
– Бог с тобой, откуда, да еще сегодня, да еще приличная сумма? Фантазер!
– Не фантазер. Деньги можно получить под залог в ломбарде… Не смотри на меня так, я не рехнулся. Можно заложить папины, то есть, теперь наши… твои часы.
Надя смотрела на него с ужасом.
– Ты действительно сошел с ума! Это же подарок! Кто же закладывает в ломбард подарок?!
– Постой, не кипятись. Во-первых, в ломбарде ценные вещи хранятся под семью запорами. В нашем дырявом бараке часы, чего доброго, украдут. Во-вторых, их не просто сохранят, дадут ссуду, она позволит нам перевести дух.
Минуту-другую подумав, Надя, хоть и не очень охотно, согласилась.
– Хорошо, если ты так уверен в надежности ломбарда, действуй. А все-таки как-то совестно… С другой стороны, хранить такую вещь в нашем доме и впрямь негоже… Но ты подумал, как и когда мы погасим долг в ломбарде?
– Погасим! Важно сейчас выкрутиться.
– Что ж, быть посему. – Надя достала из сумочки часы, осторожно приложила к бледнорозовому ушку золотую крышку. – Тикают, – сказала торжественно, – звонко тикают… На, – протянула часы Ефиму. – Ты когда собираешься в ломбард? Прямо сейчас? Будь осторожен, смотри не потеряй, не урони! Получишь деньги – спрячь их подальше, а то как бы не вытащили.
– Не волнуйся, все будет в порядке.
– Ну, поезжай. И я тоже кое-куда съезжу.
– Куда?
– Пока не скажу. Секрет… У тебя найдется мне рубль на дорогу?
Пожилой оценщик уважительно посмотрел на старинные часы. Поверх очков глянул на сдатчика, щелкнул языком: «Вещь!»
С чувством неловкости и радости Ефим пересчитал деньги – ссуду, спрятал поглубже в карман, как наказывала Надюша. По дороге домой купил колбасы, сахара, сливочного масла и, для Надюши, триста граммов шоколадных конфет. Богатые яства разложил на столе – чем не скатерть-самобранка?
Из своей загадочной поездки Надя вернулась часа на два позже Ефима. Она открыла дверь, увидела столько вкусного на столе, воскликнула удивленно:
– Ой, откуда это? Где ты взял деньги? Ах, да! Часы… Ты, конечно, ничего не ел без меня? Чудак!
После роскошного пиршества Надя поинтересовалась, сколько денег дали за часы.
– Немало! – воскликнула она. – Впрочем, теперь нам будет значительно легче погасить долг.
– Почему?
– Почему? – Надя озорно, интригующе посмотрела на мужа, вскочила со стула, приподняла пальцами обеих рук бока юбочки и пошла кружиться и притоптывать, напевая звонким голосом: «Барыня-барыня, сударыня-барыня!»
От удивления Ефим сначала не мог слова вымолвить, потом, не долго думая, тоже вскочил со стула и пошел вокруг Нади петушком, благо любил плясать. Потом оба плюхнулись на кровать и долго хохотали.
– Ну, слушай! И опять пляши! Я – корреспондент московского областного и городского радио. Чего ты уставился? Я не шучу, честное слово. Я только что от председателя радиокомитета. Условия хорошие, зарабатывать буду примерно раза в два больше. И работы, конечно, прибавится. Не знаю, как потяну еще и учебу…
– А как же я? – жалобно, как маленький, Ефим смотрел Наде в глаза.
– И ты, и ты со временем найдешь хорошую работу. Вот увидишь, вот увидишь, – утешала она его.
Через два дня Надя оформила перевод из заводской многотиражки в областной радиокомитет. Ефиму Щукина нахально пробасила:
– Теперь твоя очередь. Задерживать не буду.
После таких вызывающе оскорбительных слов надо было немедленно положить перед ней заявление об увольнении. Ефим так и сделал бы, если бы не ожидал ответа из городской газеты, где ему через месяц-другой обещали место в штате. Поэтому он ограничился тем, что ответил в ее тоне:
– Когда мне это понадобится, я с вами расстанусь весьма охотно, как говорят, любовь без радости была, разлука будет без печали.
Щукина побагровела, облила его, словно помоями, злобным взглядом.
– Хватит, Сегал! Хватит! – басок ее захрипел угрожающе. – Не забывайся, оскорбляя меня, ты… ты неуважительно относишься к большевистской партии, которой руководит наш великий вождь и учитель товарищ Сталин!
Ефим улыбнулся.
– Не жонглируйте словами, не пугайте, вам давно следовало бы понять: я не из пугливых.
Целую неделю он изнемогал в редакции от безделья. Щукина не давала ему никаких заданий, ничего с него не спрашивала. Адамович, по команде редактора, тоже объявила ему бойкот. Внешне он безразлично относился к деликатной ситуации, лишь по вечерам жаловался Наде: «Терпение мое лопается. Сколько еще это будет продолжаться?!»
А продолжалось это ровно неделю, по истечении которой секретарь-машинистка вручила ему приказ: «Ввиду сокращения штата, литературного сотрудника Сегала Е. М. считать уволенным с 25-го сентября с выплатой двухнедельного денежного пособия».
Ефим машинально расписался в получении приказа, сложил бумажку вчетверо, спрятал в карман пиджака, молча покинул редакцию. Он вышел из Дома общественных организаций на улицу, точно себе не представляя, куда и зачем сейчас направится. Сеял частый мелкий дождь, налетали порывы довольно-таки прохладного ветра. Ефим ничего не замечал, не чувствовал. Только предательский уголек подступал все ближе к горлу, все сильнее обжигал. Что это предвещает, он знал: еще немного и… «Стоп!» – скомандовал он себе. «Прочь, прочь», – прогонял в самом себе кого-то, толкающего его черт знает на что! «Отстань», – приказал он. И тот, очень медленно, шажком улитки, отползал, отползал и исчез…
«Слава Богу, пронесло, слава Богу!» – Ефим облегченно вздохнул, вобрал побольше воздуха в грудь, расправил плечи. В голове постепенно становилось ясней, душа входила в свои берега. «И вообще, ничего непредвиденного не произошло, произошло неминуемое… Надо известить о случившемся Надю». Он вошел в будку телефона-автома-та, опустил монетку, но набирать номер не стал. «Расскажу вечером, зачем портить ей настроение на целый день».
Как нередко бывает ранней осенью, дождь внезапно прекратился, в небольшой просвет между облаками выглянуло солнце, погода улучшилась. Домой возвращаться не хотелось. От нечего делать Ефим подошел к книжному киоску, стал читать названия книг, выставленных за стеклянной витриной. Глаза случайно задержались на тоненьких книжках «в ярких красочных обложках – литература для дошколят. Сам не зная для чего, он попросил продавца показать ему некоторые из этих книжечек. Среди них оказались стихотворные сказки. Ефим быстро прочел одну, другую. Вспомнил недавно сочиненную им в Озерках баечку «Про котишку Мишку». И тут его вдруг осенило: почему бы не попытаться издать отдельной книжкой своего «Котишку»! Без всякого личного пристрастия, он обнаружил, что его сказка и написана много лучше других, и по содержанию интереснее. Ефим списал адрес и телефон неизвестного ему издательства. «Вероятно, какое-то новое…» Через двадцать минут он был дома. Переписал сказочку, как мог аккуратнее, с черновика набело. Для солидности поместил рукопись в папку. Впервые за тридцать два года своей жизни он направился в издательство с дерзкой надеждой – выпустить в свет свое творение. Он не строил никаких радужных планов, шел, скорее, «на авось», да кстати время убить до встречи с Надей.
У ворот старого двухэтажного дома Ефим не сразу отыскал среди других нужную ему вывеску. Затем минут пять блуждал по захламленному двору, пока, наконец, не обнаружил возле одной из дверей стрелку с надписью: «Вход в издательство».
В продолговатой, с высоченными потолками комнате за большущим письменным столом сидел пожилой человек с седыми, подстриженными «под ежик» волосами.
– Вы ко мне, товарищ? – обратился он к Ефиму. – Проходите пожалуйста.
– Не знаю, сюда ли я попал? – слегка сконфузился Ефим. – Я хотел бы повидать директора издательства или главного редактора.
– Присаживайтесь, – приветливо отозвался седой мужчина. – Перед вами директор издательства и главный редактор – в одном лице… Вас это не разочаровало? – улыбнулся с хитрецой. – С чем к нам пожаловали? – скосил глаза на папку, которую Ефим положил на стул рядом. – Ну, конечно же, с рукописью! Так и есть – новый автор! Будем знакомы: Даниил Борисович Красницкий. Разрешите поинтересоваться, кто вы? Чем нас порадуете? – Он задавал вопросы подчеркнуто мягким голосом, отчего-то нехорошо действующим на Ефима.
– Я журналист, бывший фронтовик. Стихи для детей написал впервые.
– Вы работаете?
– В заводской многотиражке, – Ефим хотел сказать «работал», но побоялся испортить впечатление о себе.
– В заводской газете? Великолепно! – непонятно почему обрадовался Красницкий. – Ну-с, давайте прочтем ваше сочинение.
«Давайте»?! – Ефим не поверил своим ушам. Он надеялся, что в лучшем случае, услышит: «Оставьте вашу рукопись, почитаем, подумаем, ответ пришлем по почте… через месячишко-другой». А тут!
Красницкий устроил на нос большие в коричневой роговой оправе очки, раскрыл Ефимову папку и начал читать. Ефим тем временем всматривался в лицо издателя. Грубоватое, худощавое, с мощным подбородком, оно скорее отталкивало, нежели привлекало. Крайне неприятным показался Ефиму большой жесткий рот под крупным крючковатым носом.
Даниил Борисович закончил читать, снял очки, улыбнулся, торжественно изрек:
– Поздравляю вас, товарищ Сегал! Говорят, первый блин – комом, но к данному случаю пословица не приложима. Ваш дебют, считайте, состоялся. – Он протянул Ефиму длинную цепкую руку.
Ефим пожал ее, недоверчиво поглядывая на издателя: не шутит ли, не разыгрывает ли?
– Это правда? – спросил, волнуясь.
– Ох, уж эти молодые авторы! Хе-хе-хе!.. Правда, Ефим Моисеевич, правда! Через три, максимум четыре месяца, ваша книжка будет на прилавках магазинов. Будет!
– Большое спасибо, Даниил Борисович, – с чувством сказал Ефим, мысленно упрекая себя за недобрые мысли о таком хорошем человеке.
– Благодарить будете потом, молодой творец, потом, – подчеркнул многозначительно издатель, – чтобы вам было известно, никакого редсовета у нас здесь нет. Тут я – един Бог! Выход книжки зависит исключительно от меня, посему можете быть уверены, что книжка и гонорар за нее у вас в кармане. Причем гонорар солидный… тысчонок под тридцать!
– Сколько?! – растерянно переспросил Ефим.
– Перестаньте меня смешить, я же сказал: примерно, тридцать тысяч… Вот чудак, право!
Домой Ефима несла могучая неведомая сила… Всего-то несколько часов назад он и помышлять не смел о такой фантастической удаче. Тридцать тысяч рублей, подумать только! Таких деньжищ у него сроду не водилось. Сказать по правде, он не был жаден до денег, не относился и к категории алчущих, стремящихся к наживе. Просто он так набедствовался, так обнищал за последние годы… Немудрено, что замаячившая в далекой перспективе финансовая удача слегка вскружила ему голову. Да это же чудо, твердил он, вырваться наконец-то из топкого болота нищеты, ощутить под ногами твердую почву материального благополучия! Они приобретут необходимую одежду, обувь, поменяют кое-что из мебели, а главное – не будут с тоской смотреть в завтрашний день! Как воспрянет духом Надя! Но она еще ничего не знает о привалившем счастье, несправедливо! Он влетел в ближайшую телефонную будку.
– Надя! Наденька! – закричал взволнованно в трубку. – У нас большая радость… Нет, нет, по телефону говорить не буду. Отпросись, приезжай пораньше домой! Скоро будешь? Отлично, пока!
Считая себя сказочно разбогатевшим, он купил по дороге домой бутылку дорогого портвейна – из подвалов Абрау Дюрсо, шоколадные конфеты, шпроты и копченую колбасу – невиданное в их доме гастрономическое великолепие! Особо праздничное!
Он нетерпеливо поглядывал в окно. С минуты на минуту Надюша должна появиться… Вот и она! Спешит, почти бежит узнать сенсационную новость.
Не выдержав, Ефим стремглав бросился ей навстречу.
– Говори, что там у тебя стряслось? – она задыхалась от бега и волнения.
– Сейчас, сейчас все узнаешь.
Одним махом взлетели они на второй этаж, Ефим распахнул дверь в комнату. Глянув на пиршественный стол, Надя замерла на пороге.
– Что это? В честь чего? – спросила она тихо, недоуменно.
– В честь сногсшибательной новости! Слушай, удивляйся, радуйся: я – автор детской книжки! Да-да! – путаясь, сбиваясь, он рассказал о необыкновенном происшествии. – Понимаешь, Наденька, пока я пробирался по захламленному двору к издателю, раза три споткнулся, подумал: быть беде. Но, как видишь! Уму непостижимо: через несколько месяцев моя сказка увидит свет! Получим кучу денег! Теперь нам черт не брат. Плевать на Щукину! Давай выпьем за удачу.
Надя почему-то не спешила поднять свою рюмочку. Рассказ мужа показался ей малоправдоподобным. С недоверием и тревогой слушала она не совсем последовательный, очень странный его монолог, с опаской глядела на лихорадочно блестевшие глаза – не заболел ли? Может быть, это последствие контузий?
– Фима, ты сказал, что Щукина уволила тебя с работы? Я не ослышалась?
– Да, она избавилась от меня по сокращению штата, уловка известная, вот, читай.
Надя прочла приказ, посерьезнела.
– Не расстраивайся, Наденька, какое это теперь имеет для нас значение? Не подвернись счастливый случай с изданием книжки, я подал бы на Щукину в суд. Меня, как инвалида войны, в два счета восстановили бы в должности.
– Ну и подавай в суд, – предложила после паузы Надя, – обязательно подавай.
– К чему? Мы скоро с тобой разбогатеем. Завтра я получу зарплату и выходное пособие. Твоя первая получка на новой работе. А там…
– Что – там? Давай рассчитывать на худшее: что если твой Даниил Борисович взял да обманул тебя?
– Обманул?! Как обманул?
– Очень просто, а вдруг?
Торжественность с лица Ефима будто ветром сдуло. Вопрос Нади разом спустил его с неба на землю. Он испугался.
– Что ты говоришь? Красницкий – пожилой, серьезный человек. Правда… – Ефим замолчал, припомнив возникшее у него ощущение чего-то отталкивающего, затаенного в издателе. – Посуди сама, какой смысл ему водить меня за нос? Допустим, книжка ему не понравилась. Кто и что мешало ему распрощаться со мной не очень-то церемонясь. Логично?
– Вроде бы, – неуверенно согласилась Надя.
– Отчего же «вроде бы»? – возразил Ефим чуть упавшим голосом. И в его душу вкралось сомнение… Нет, быть не может, уж очень страшно было поверить, что его надежда – призрак. – Вот увидишь, вот увидишь, все будет в порядке, – успокаивал он больше себя, чем жену. – Давай-ка лучше выпьем за удачу!
Вино есть вино. Действует оно безошибочно, тем более на непьющих. Еще оставалось вино в бутылке, а повеселевшие, разрумянившиеся Сегалы, забыв о невзгодах и сомнениях, аппетитно закусывали, оживленно болтали, строили радужные планы.
– Во-первых, – мурлыкал Ефим, – мы немедленно выкупим из ломбарда часы. На постоянную работу спешить не буду, попробую зарабатывать литературным трудом. А затем, догадываешься?
Надя отрицательно покачала головой.
– Займусь-ка я всерьез поэзией. Если не теперь, то когда же? Наверно и талант, если его не развивать, увядает… Через каких-нибудь два года, – продолжал он грезить наяву, – выйдет первый сборник моих стихотворений. Переберемся из нашей берлоги в светлую, просторную комнату (отдельная квартира была выше его грез и фантазий), родишь ты нам сына или дочку, все равно. Мне тогда исполнится тридцать четыре, тебе – двадцать семь, всего-то! Вся жизнь впереди.
Приподнятое настроение Ефима передалось и Наде, чему способствовало и выпитое вино. До позднего вечера возбужденная, развеселившаяся пара беззаботно болтала о том, о сем. И даже не очень-то реальные планы представлялись вполне осуществимыми.
Решено: Ефиму нет никакого резона судиться с Щукиной. Зачем зря трепать нервы себе и Наде? Известно: он без пяти минут Рокфеллер.
Утром, проводив Надю на работу, Ефим привел в порядок свой туалет и направился, как на праздник, в редакцию за расчетом. Сперва зашел в общую комнату. Алевтина, Пышкина и Жора были на своих местах.
– Здравствуйте, коллеги! – голос Ефима звучал приподнято, немного даже артистично. – Бог в помощь!
Все трое, как по команде, повернули головы в его сторону. На лицах – удивление. У Анфисы Павловны – с ехидцей, у Алевтины – с недовольством, у Жоры – с холуйской глупцой.
– Здорово, гуляка вольноопределяющийся, – не преминула кольнуть Пышкина. – Погляди-ка на него, Тина: блестит, как новый пятиалтынный. С чего бы?
Сверкнув васильковыми глазками сквозь стекла очков, Тина насмешливо определила:
– Это Надька его нафуфырила по случаю увольнения из редакции, наверно.
– Алевтина Михайловна, вы угадали! На нашей улице сегодня действительно светлый праздник: Надя на прекрасной работе, ее там хвалят, растет, не в пример некоторым, оба мы избавились от здешней творческой атмосферы. Как видите, поводов для хорошего настроения достаточно.
Заметив, что дверь в кабинет редактора приоткрыта, он говорил громко, с умышленной бравадой. И не ошибся в расчете. Из кабинета, словно орудие крупного калибра, выкатилась Щукина.
– Хватит, Сегал, комедию ломать, – пробасила она, – вы лицо постороннее, попрошу вас немедленно покинуть редакцию.
– Лицо постороннее?! – Ефим от души рассмеялся. – Возможно… Но с каких пор в редакцию запрещен вход посторонним лицам? Это вы сами придумали или реализуете новое руководящее указание?
Удар пришелся в самую точку: лицо Щукиной из желтого стало бледно-серым. Она открыла было рот, но не нашлась что сказать.
– Чтобы не быть здесь посторонним, я могу, – пояснил Ефим, – восстановиться через суд.
Щукина усмехнулась, как бы себе на уме.
– Не смейтесь. Бывают ситуации, когда и звонки из райкома в суд не срабатывают… Теперь я уйду… Не забудьте повесить на двери в редакцию предупреждение: «Посторонним не входить». Или, еще лучше, поставьте милиционера.
Щукина побагровела, молча ушла в кабинет, хлопнув дверью. А Ефим направился в бухгалтерию получить расчет и должным образом попрощаться со своим старым «другом», бухгалтером.
На великих радостях он забыл спросить Даниила Борисовича, когда следует явиться для оформления юридических отношений, без которых, он понимал, никакая книга не может быть издана. Как поступить – позвонить, поехать? И когда он раздумывал, что лучше предпринять, почтальон принес ему открытку от Красницкого. «Уважаемый тов. Сегал Е. М., - говорилось в ней, – издательство просит Вас явиться десятого сего месяца от одиннадцати до шестнадцати часов для заключения договора. Захватите с собой паспорт».
Спланируй в этот момент в его руки с небес волшебное перо жар-птицы, оно не вызвало бы у него того ликования, как почтовая открыточка с долгожданными словами. Он прочел ее три раза, потом глянул на отрывной календарь, висевший над письменным столом, – сегодня и есть десятое октября! Стрелки часов приближались к десяти. Ефим торопливо надел пальто, стремглав помчался в издательство.
– Молодому творцу литературы привет! – встретил его Красницкий. – Мы вас уже поджидаем. Получили мою открыточку?
– Да, большое спасибо, – смущенно ответил Ефим.
– Что же вы стоите? Садитесь, пожалуйста! Давайте-ка ваш паспорток, заполним договорок, – балагурил Красницкий, доставая из письменного стола бланк издательского договора. Извлек из кармана красивую ручку с золотым пером, стал заполнять графу за графой, заглядывая в Ефимов паспорт.
Как ни волновался в эти исторические для него минуты Ефим, он опять, по своей извечной привычке, внимательно вглядывался в лицо Красницкого, пытаясь проникнуть поглубже в суть своего визави. Но что еще, собственно говоря, хочет он знать о Красницком? Ведь он уже сделал для Ефима такое добро, такое добро! Стало быть, Даниил Борисович – личность редчайшей душевной щедрости, в том и сомнения быть не может… Так-то оно так. Но что поделать Ефиму со своими некстати многовидящими глазами? Читают они на лице благодетеля что-то очень настораживающее. Нет, нет, укорял себя Ефим, это неправда, мне рисуется всякий вздор: я издерган, устал, изверился в людях, и глаза, и шестое чувство меня сегодня подводят, да подводят.
Усилием воли он отвел глаза от лица Красницкого, стал следить за золотым перышком, бегущим по дорогой, прямо-таки чудодейственной бумаге, зоркими глазами моментально прочел название документа: «Безавансовый договор». Сперва он не придал слову «безавансовый» никакого значения. Однако слово проникло в сознание, сверх меры привлекло к себе внимание. Ефим не знал, какие именно виды договоров существуют, по логике вещей понял: «безавансовый» – очевидно, ни к чему не обязывающий издательство по отношению к автору. На безоблачное небо его приподнятого состояния внезапно надвинулась хмарь. Он собрался уже задать вопрос Красницкому: что сие, дескать, означает? Но тот, закончив заполнять бумагу, торжественно протянул ее Ефиму.
– «Читайте, завидуйте», то есть подпишите, если согласны, – он хитро подмигнул. – Пожал-те!
Ефим взял договор, будто споткнулся о слово «безавансовый». Его замешательство не ускользнуло от благодетеля.
– Вас смутил термин «безавансовый»? Не беспокойтесь, Ефим Моисеевич, пустячок, формальность. Ларец открывается предельно просто: авторский гонорар на этот год издательство исчерпало. Ваша книжка выйдет где-то в начале будущего. И вы получите все, что положено, на серебряном блюдечке. Читайте дальше, там все сказано.
И верно, ниже Ефим прочел: «После выхода сказки «Котик наш усатый» автор получит причитающуюся за массовый тираж сумму – 30 (тридцать) тысяч рублей».
И хмари над Ефимом как не бывало! Он подписал золотым перышком Красницкого договор с широчайшей, глуповатой от счастья улыбкой.
– Поздравляю вас, Ефим Моисеевич, с завершением торжественного акта! – Издатель и автор обменялись крепким рукопожатием. – Теперь, дорогой друг, мы на коне, мы на коне! – Красницкий был, кажется, рад не меньше Ефима.
«Удивительный человек, – восхищенно подумал Ефим, – доволен чужой удачей, как своей собственной. Не часто встретишь такого в наше время».
Красницкий тем временем положил первый экземпляр договора в стол, глянул на наручные – шестигранные, в золотом корпусе – часы.
– Та-ак-с, – произнес в раздумье, – двенадцать ровно… – И обратился к Ефиму: – Дело сделано, засим что полагается, молодой человек?
Ефим смотрел недоуменно.
– Экой недогадливый! Сразу видно: зелен брат.
– А-а! – Ефиму стало неловко. – Я понимаю, надо обмыть…
– Не обмыть, ха-ха-ха, – неприятно рассмеялся издатель, – а спрыснуть! Обмывают покойников! Но у вас при себе денег нет, не так ли?
– Вы угадали: свободных денег у меня нет ни при себе, ни дома, увы!
– Не беда, Ефим Моисеевич, вы вот-вот разбогатеете… Сколько вам надо на первый случай, я охотно одолжу вам – пятьсот, тысячу, говорите, не стесняйтесь.
Ефим почувствовал жар в лице. Немного денег у него в кармане лежало, но тратиться на ресторанный загул – никакой возможности. Брать взаймы?
Пока он раздумывал, Красницкий вынул из кармана пухлый бумажник, отсчитал пять сотенных купюр.
– Хватит? – спросил, жестковато улыбаясь. – А то могу полтыщи добавить.
– Хватит! – окончательно растерялся Ефим. – Спасибо, Даниил Борисович!
– Опять «спасибо»! Странный вы человек! Я ведь вам деньги не дарю – одалживаю!
– Все равно спасибо! С первого же гонорара с вами рассчитаюсь, с благодарностью вдобавок, – сказал Ефим, не вкладывая в последние слова особого смысла.
– С благодарностью? – переспросил Красницкий. – Надеюсь, надеюсь… – он возложил широкую жилистую пятерню на купюры. – Теперь попрошу дать мне расписочку. На пятьсот или там на сколько хотите.
Он положил расписку в свой немного отощавший бумажник, ловким движением крупье подвинул сотенные Ефиму.
– Тратьте на здоровье. Понадобится еще – с превеликим удовольствием! А на расписочку не обижайтесь – деньги! Значит, так: в два часа встретимся у ресторана гостиницы «Москва». Там кормят прилично.
Договор с издательством подписан. Впереди, по сегаловской мерке, куча денег. Есть у него основания чувствовать себя если не на седьмом, то, по крайности, на третьем небе. А поди ж ты, настроение у него далеко не предресторанное. Прогуливаясь по широкому тротуару у гостиницы «Москва» в ожидании своего благодетеля, Ефим, помимо воли, думал о нем, и опять, наперекор доводам разума, росла в нем необъяснимая неприязнь, а от нее – и настороженность к Даниилу Борисовичу. Было бы можно – сбежал бы отсюда прочь! До чего ж не хочется ему садиться с Красницким за ресторанный стол. Перед мысленным взором Ефима возник тяжелый, будто отлитый из чугуна, подбородок, огромная ручища, придавившая к столу сотенные купюры…
– О, а вы, оказывается, Ефим Батькович, человек обязательный! – От неожиданности Ефим вздрогнул, в первую минуту и не узнал нарядного мужчину, на голову возвышавшегося над ним. – Люблю обязательных. Сам таков! – Красницкий, не заметив замешательства Ефима, схватил его лапищей за тощее предплечье. – Так-с, соловья, как известно, басенками не кормят, тем паче на пороге ресторана! Пошли!
Ожидая лифт, который доставлял гостей в ресторан «Крыша», Ефим молчал.
– Вы, кажется, чем-то недовольны, молодой человек? По физии вижу… Кисните? Странно! Но ничего, ничего! Скоро все встанет на свои места, ибо силен всемогущий Бахус. Силен? Как вы думаете?
За несколько секунд лифт доставил их ко входу в ресторан. Метрдотель оценивающе посмотрел на видного, хорошо одетого Красницкого, скользнул пренебрежительным взглядом по фигурке его невзрачного спутника, почтительно обращаясь к Даниилу Борисовичу, осведомился:
– Отдельный кабинет? Столик в общем зале?
С высоты своего гвардейского роста Красницкий окинул взором ресторан – народу порядочно.
– Отдельный, – бросил небрежно.
Первый тост высокопарно произнес Красницкий.
– За ваш успешный дебют, молодое дарование, за нашу плодотворную деловую дружбу. Будемте здравы! – И коричнево-золотистый, как крепко заваренный чай, коньяк мгновенно, в один глоток, переместился из хрустальной рюмки во чрево Даниила Борисовича.
И Ефим выпил. Пососал дольку лимона, неохотно принялся за салат. Почему неохотно? Не от сытости, не от пресыщения, где уж! Он бедненько позавтракал вместе с Надей около девяти, сейчас без малого три. На столе – яства, кои ему давно и во сне не снились, обстановка в ресторане – комфортная, а ему здесь неуютно, вкусная еда – не в радость. И причиной тому – его партнер по застолью, что-то вроде враждебности к которому нарастает в его душе. Не без удивления смотрел Ефим, как ел, нет, не ел – уничтожал одно за другим блюда Даниил Борисович, рюмку за рюмкой опрокидывал в казавшееся бездонным вместилище… Когда официантка принесла бифштекс, он надавил на него вилкой – мясо покрылось кровью.
– Вот она, кровушка! – хищно облизнулся Красницкий, облапил пятерней почти им одним опустошенную бутылку. – О, мы уже, оказывается, выпили до донышка? Молодцы! Девушка! – Явилась официантка. – Принесите-ка нам еще граммчиков триста… нет, четыреста… а, что там – еще бутылочку такого же коньячка и по цыпленочку «табака».
– Мне цыпленка не надо, – поправил Ефим, – я и этого всего не осилю.
– Что же вы, молодой человек, так плохо кушаете? – упрекнул Красницкий. – Ладно, насиловать юношу не будем. Давайте одного цыпленка… Сделаем небольшой антрактик, обождем горючее. – Даниил Борисович тщательно вытер салфеткой жирный рот и руки. – Люблю поесть! И выпить, конечно, – добавил со смешком. – А вы что же отстаете? Осетрину еще не одолели. Позор!
Из первой бутылки Ефим выпил чуть больше ста граммов, остальное – Красницкий. Коньячок делал свое дело: Ефим уловил, как неестественно заблестели коричневожелтые глаза Даниила Борисовича, как сквозь смуглую кожу проступил густой румянец – издатель захмелел.
– Эх, брат, – чугунная длань опустилась на плечо Ефима, – и ты, видно, горя хлебнул… Ничего, брат… разреши к тебе обращаться на «ты» – я разика в два тебя постарше… Не горюй! Заживем мы с тобой преотлично.
Обжорство Красницкого, собачья жадность к еде, фамильярность, слова «эх, брат» довели Ефима, он с плохо скрытым раздражением спросил:
– В каком смысле «заживем»?
– Во всех смыслах, во всех, были бы деньжата в кармане!
– По-моему, Даниил Борисович, вы и так недурственно живете и деньжата у вас, как я понимаю, водятся.
Красницкий снял чугунную длань с плеча собеседника, замолчал, полупьяным взглядом впился в него:
– Э-э! Ефим, я вижу ты ежистый! Что-то мне твои колючки не того. Может, коньячок подстегивает, а?
Ефим промолчал. Ему не терпелось поскорее расстаться с рестораном, вернее, с Красницким. Но трапеза, как назло, продолжалась. Официантка поставила на середину столика вторую бутылку коньяка, кое-что добавила на закуску, плутовато улыбнулась Красницкому, отчего тот сальненько ухмыльнулся, долгим взглядом проводил ее, уплывающую, вертящуюся, как на шарнирах.
– Ну-с, кончился антракт, начинается контракт, – засмеялся Красницкий, довольный каламбуром, с трудом оторвав маслянистые глаза от округлого зада официантки. – Как поется в песне: «Прочь тоска, прочь печаль!» Продолжим.
– С удовольствием! – неожиданно ухарски воскликнул Ефим, взял бутылку и, к изумлению Даниила Борисовича, налил себе не рюмку, а фужер вместимостью под двести граммов. – Вам, Даниил Борисович, тоже фужерчик?
– Мне? Мне? Тоже фужерчик? – опешил Красницкий. – Ну и ну! – покачал бычьей головой.
Не знал он, да и не мог угадать причину такой метаморфозы. Минуту-две назад Ефим решил: либо он сейчас же поднимается и оставит Даниила Борисовича в приятном уединении, либо начнет дурака валять и тем самым может быть собьет в себе растущее раздражение. Избрал второй варианы, более дипломатичный
– Ну-с, – провозгласил он в манере и тоном Красницкого, поднял и приблизил к нему фужер с огненным напитком, – выпьем до дна за отличную жизнь!
Чокнулись. Приоткрыв рот смотрел Красницкий, как Ефим залпом опрокинул фужер, не спеша взял с тарелочки лимонную дольку, густо посыпанную сахарным песком, отправил ее в рот
– Ну, брат, ты даешь! – с восхищением выговорил Красницкий. – Кто бы мог подумать! Вот это по нашенски. Да!
– По-фронтовому, Даниил Борисович, по-окопному, – развязно уточнил Ефим. – Там и коньячком иногда баловались, трофейным… Что же вы задумались? Посуда любит чистоту!
Не желая оконфузиться, Красницкий выцедил из фужера свою порцию, сморщился, крякнул, поскорее потянулся закусывать, поежился:
– Фу ты, дьявол! Понимаешь, Ефим, небольшими рюмками могу выпить хоть литровку. Особенно армянского, фужером – сроду не глушил! Однако, ты молодчина, молоток! Поглядеть, вроде бы, извини меня, не на что… Но силен, силен, бродяга. Вижу дело с тобой иметь можно. Молоток!
А "молоток" уже начал хмелеть. Развезло и Красницкого. Он поманил пальцем Ефима, наклонился к нему отяжелевшей головой.
– Слышишь, брат, – зашептал доверительно, – эх, и заживешь ты при мне, ежели дураком не будешь. У нас не артель – золотое дно, зо-ло-тое! Понял? Это ерунда, что мы называем производственными мастерскими. У нас и именитые издаются. – Красницкий назвал несколько известных фамилий. – Денежки всем нужны! У нас – золотое дно, зо-ло-тое! – повторил нетвердым языком. – Понял?
Хмель все забористее овладевал Ефимом, он всеми силами противился опьянению. Кивнул Красницкому:
– Понял/
– Больше я тебе сейчас ничего не скажу, – пробормотал Даниил Борисович. – По-том… – он скосил пьяные глаза на почти пустую бутылку, поднял ее, покачал. – Ннну-с, давай, брат, допьем, тут совсем малость.
К удивлению Ефима, "малость" почему-то его почти отрезвила. Красницкий же, наоборот, "дозревал".
– Я – старый воробей, – разоткровенничался он, – меня на мякине… Мне по… подай зернышли отборные, слышишь? Ты зайди ко мне домой – ковры, хрусталь… старинный фарфор, картины, антиквариат! Да! Надо жить уметь, молодой человек.
Ефим слушал пьяный треп Красницкого, с каждой минутой трезвея, от нетерпения ерзал на стуле: скорее бы кончился отвратительный фарс!
Ву, конечно, член ВКП(б)? – спросил неожиданно.
– Чего-о?
– Я поинтересовался вашей партийностью.
– Ха-ха-ха! – закатился Красницкий не совсем пьяным смехом. – Ха-ха-ха! Уморил, ей-богу уморил… Ну и чудило же ты, – сказал почти трезво. – Кто же, скажи на милость, доверит у нас беспартийному ответственную, да еще идеологическую работу? Неужели ты, журналист, не смыслишь такий азов? Или ты ваньку валяешь? А не смыслишь, стало быть, прости меня, – дурак. Я – не дурак. Я состою в партии большевиков с одна тысяча девятьсот двадцатого. С тех пор и по ныне – на руководящих постах, и, главное, не хлебных местах. Красная книжица, – он похлопал себя по левой стороне груди, – все! Разве ты сам беспартийный?
– Не имею чести состоятю…
Красницкий посмотрел недоверчиво.
– Ты серьезно?.. Значит потом вступишь… Впрочем, и беспартийным жить можно, если с головой, если с руководящими коммунистами ладить.
Беседу прервала официантка.
– Еще что-нибудь желаете, гости дорогие? – обратилась она кокетливо к Даниилу Борисовичу.
– Пожалуй, достаточно, – поспешно ответил Ефим, опасаясь, что Красницкий возобновит заказ и тягостное свидание продолжится.
Не обращая на него внимания, официантка смотрела, улыбаясь, на Красницкого, который почти незаметным движением погладил ее по бедру.
– Спасибо, миленькая, хватит, – он взял из ее рук счет, не глядя передал Ефиму.
Заглянув в него, Ефим ахнул: 397 рублей 70 копеек! Какие деньжищи! Он вопросительно глянул на Красницкого, мол, платить будем пополам или?..
– Расплачивайся, Ефим, – бросил тот, – нам пора!
Словно грабителю с большой дороги протянул Ефим официантке четыре сотни. Она сосчитала деньги глазами, опустила в карман шелкового передничка. Со своей стороны Даниил Борисович достал из бумажника полсотни, протянул милашке.
У подъезда гостиницы Ефим, извинившись, сообщил Красницкому, что вынужден поторопиться, наскоро попрощался и нырнул в вестибюль метро. В поезде сел на свободное место и почувствовал смертельную усталость, как будто не в ресторане провел часы, а на разгрузке вагонов. Тяжелой головой ткнулся в уголок… Непонятным образом он проснулся на нужной станции, вышел на просторную площадь. Часы показывали пять. А Наденька приходит домой обычно в семь… Кажется, она сегодня дежурная по выпуску в эфир вечерних радиопередач. Он позвонил ей.
– Это я… Голос не мой?.. Возможно. Значит, переутомился. Нетелефонный разговор. Расскажу дома. Когда придешь?.. Ладно, и печку протоплю, и что-нибудь приготовлю. Ты только поторопись… Нет-нет, ничего страшного.
… - Что за «нетелефонный разговор»? Что случилось? – Надя торопливо снимала пальто и резиновые ботики. – По глазам вижу, что-то неладное. Выкладывай скорее, не тяни, я волнуюсь.
– Подожди, потом. Сперва поужинаем. Смотри, какую я картошку сварганил – прима! – похвастал Ефим, ставя сковородку на стол. – Мясо разогрел, вот горчица, садись.
И я с тобой. Проголодался!
Он сказал неправду. Есть ему не хотелось. Наоборот, не терпелось поделиться с женой впечатлениями необычного дня. Гнетущие думы, сомнения одолевали Ефима. С кем же, как не со своей разумницей, правда, не слишком опытной в житейских делах, порассуждать ему, подумать вслух, попытаться все разложить по полочкам. Но сперва надо дать ей спокойно поесть, попить чай.
Покончив с ужином и мытьем посуды, Надя сбросила с ног туфли, забралась на постель, поджала ноги, точь-в-точь как тогда, в тот незабываемый, уже сравнительно далекий майский вечер… Горячая нежная волна охватила Ефима. Он порывисто подошел к жене, заключил ее в объятия, прильнул губами к теплым мягким губам.
– Сумасшедший, честное слово, сумасшедший – она ласково отстранила его, – нашел время для нежностей. Мы с тобой уже старожены – три с половиной года, представляешь?! Ну, полно. Расскажи, что у тебя там? Слышишь? Только, чур, без утайки!
Стараясь не упустить ни малейшей подробности, Ефим поведал жене о событиях минувшего дня.
– Я поставил подпись под безавансовым договором. Не подписать его я не мог, в моем положении держать фасон не приходится. Фактически это договор о полной зависимости автора и полной свободе действий для издательства. Я убежден, – взволнованно продолжал Ефим, – Красницкий очень плохой человек, он способен на любую пакость. Раньше я чувствовал это интуитивно. После встречи в ресторане сомнения исчезли. Что ты скажешь обо всем этом?
Надя задумалась. Лицо ее стало печальным и озабоченным.
– Почему нам так не везет, Фима? – проговорила с досадой. – То и дело налетаем то на одного, то на другого подонка. И все они, как на подбор, принадлежат партии.
Ефим усмехнулся.
– Вот ты сама же и ответила на свой вопрос. Видать, по законам нашей Системы ее верхушка должна состоять из подонков: проводником зла может быть только зло. А руководящие посты Система отдает только членам ВКП(б). Мудрено ли на них не наткнуться? Значит, дело не в том, что нам не везет и мы на них нарываемся на каждом шагу, а в том, что добродетельная номенклатура – это белая ворона, феномен.
– Согласна. Но тогда и ты ответил на свой вопрос о Красницком. Почему он должен быть исключением из правила? Он руководящий товарищ? Да. Член партии? Да. И каким же ему полагается быть? Тут все ясно. Одно в истории с Красницким остается туманным, больше всего меня беспокоит вот что: почему он с такой готовностью, даже поспешностью, открыл тебе зеленую улицу в детскую литературу? Человек ты ему абсолютно незнакомый, автор – неизвестный. Была бы хоть протекция, а так? Непонятно… Наверняка какой-то фокус. Но какой? Ничего хорошего от сомнительного человека ждать не приходится. Тогда где и в чем запрятано плохое? Где собака зарыта? – Надя замолчала. Молчал и Ефим. Оба погрузились в невеселые думы.
– Ох, Фима, – вздохнула Надя, – лучше бы ты с ним не вязался… Призрачные тысячи… А ты уверен, – спросила вдруг, – что суд восстановит тебя на прежней работе?
– Почти. А что?
– А то, что для нас сегодня лучше синица в руке, чем журавль в небе. Восемьсот рублей ежемесячного дохода – мало, но лучше, чем ничего. С моей зарплатой вдобавок вполне можно дождаться выхода книжки. А уж имея в кармане солидную сумму…
Ефим молча прикидывал. Опасения жены вполне логичны и своевременны. Действительно, если месяца через три-четыре, вместо издания книжки, Красницкий выкинет какое-нибудь коленце, а он за это время не заработает ни гроша, они с Надей окажутся на материальной мели… Срок подачи заявления в суд ограничен и к тому времени истечет… Так что же, унижать себя судом с мадам Щукиной? Возвращаться решением суда под ее начало?
Надя ждала, что он скажет.
– Насчет Красницкого ты права. А судиться с Щукиной бесполезно, я все равно не смогу с ней работать, не по нервам… Уверен, она сумеет от меня избавиться по какой-нибудь менее уязвимой статье, например, по профессиональной непригодности. Не улыбайся, в плену произвола лучше жить без иллюзий. Буду искать место в какой-нибудь газете.
– Не хочешь судиться с Щукиной – не надо, – не очень-то одобрительно заметила Надя. – В общем, действуй! Как говорится, ищи, да обрящешь.
И он действовал. Несколько дней кряду обращался то в одну, то в другую редакции. Безуспешно. Только в вечерней газете как-то неопределенно пообещали: «Зайдите через недельку… Возможно,»
Отчаявшись, он уже решил было начать тяжбу со Щукиной, но неожиданно почтальон вручил ему письмо с издательским штампом на конверте,
«Дорогой Ефим Моисеевич, – читал он, – куда это вы запропали? Обиделись на меня, старика Красницкого? За что? Помилуй Бог, у меня и в мыслях не было ущемить чем-нибудь самолюбие гордого поэта. И почему вы так поспешно от меня сбежали после того самого?.. Ах, брат, поросенок вы, извините меня, за этакий драп-марш от своего друга. Приходите-ка немедленно, есть для вас интереснейшее предложение. Не сомневаюсь, вы вцепитесь в него руками и зубами. Жду в любой час и день, кроме выходного, понятно. До скорого свидания. Крепко жму вашу лапу, обнимаю. Ваш Д. Б.»
– Это что еще за чертовщина? – оторопело пробормотал Ефим, вновь и вновь перечитывая письмо. Голова его отказывалась соображать, «Дорогой, друг, обнимаю, жму лапу…» С ума можно спятить! Что ему от меня нужно? – Не мешкая, он поехал в издательство.
– О-о! Ефим Моисеевич! Рад вас видеть в добром здравии, – встретил его восторженно Красницкий. – Здравствуйте, садитесь, пожалуйста, милости прошу!
Приветливейший тон, теплые, кажется, вполне искренно произнесенные слова должны были окончательно сбить с толку Ефима. Так оно, в общем, и произошло… Но, внешнему ладу вопреки, ни на минуту не покидала его настороженность, даже неприязнь – та самая, подспудная, необъяснимая, к другу любезному, лаковому… Плохо вязались помпезнее выкрики издателя с его холодными желтоватыми глазами, цепко из-под седеющих крутых бровей глядящими на Ефима.
– Не будем терять драгоценного времени, приступим прямо к делу, не возражаете?
Ефим обратился в слух.
– Дельце, скажу вам, заманчивое. – Даниил Борисович красноречиво смолк. – Не буду испытывать вашего терпения, внимайте! До выхода вашего «Котика усатого» месяца три-четыре. Почему бы вам (Ефим обратил внимание: Красницкий, как и до ресторана, говорит ему «вы») за это время не написать для нас еще одну сказочку?
Ефим не верил своим ушам.
– Это и есть ваше предложение? – только и нашелся спросить он.
– Именно! – Красницкий достал из письменного стола перспективный план издательства. – Вот, – ткнул пальцем в четвертую строку, – читайте.
«Красочная книжка о садовых цветах со сказочным сюжетом», – прочел Ефим.
– Сумеете изобразить нечто подобное, Ефим Моисеевич?
– Но я не умею рисовать.
– Ха-ха-ха! – на сей раз издатель рассмеялся вполне искренно. – Вот чудак! У нас художников – штатных и внештатных – хоть отбавляй! Текст нужен к картинкам – сказочный, добротный, доходчивый – для детишек младшего возраста. Можно в стихах, в прозе – как угодно. Лучше в стихах: гонорар много выше… Ну как, котик усатый, согласны?
Настолько был озадачен Ефим, что вместо ответа «согласен» погрузился в неловкое молчание… Наваждение, не иначе! Только что они с Надей, вроде бы со всех сторон обоснованно, ждали неминуемого подвоха от Красницко-го. И вдруг! Поневоле задумаешься и растеряешься.
– Не раздумывайте, Сегал, соглашайтесь! Так и пойдет оно у нас с вами, по конвейеру. Книжка за книжкой, книжка за книжкой…
– Согласен, да, согласен, – проговорил Ефим скороговоркой. Ему не терпелось поскорее убраться отсюда и наедине, вдали от все-таки крайне несимпатичного ему издателя обдумать, взвесить, объяснить насколько возможно его более чем загадочное поведение.
– Значит, я в вас не ошибся, Сегал, вы – умный парень. Кто же отказывается от блага? Какими капиталами вы располагаете в данное время, догадаться нетрудно. Одним словом, помозгуйте, подыщите сюжет, желаю удачи! Вы, между прочим, ершистый! – Даниил Борисович покачал большой головой на бычьей шее. – Думаете я забыл, что было в ресторане? Да ладно! Эмоции эмоциями, а денежки денежками… Ну-с, пока. Жду ваших позывных.
Вот так головоломку преподнес Красницкий Ефиму и Наде! Весь вечер и разговору было – о нем. Если заготовил Сегалу подлый сюрприз, зачем предложил взяться за следующую книжку?
– Целый день до твоего прихода ломал голову над ребусом Красницкого и без толку. Теперь вдвоем стоим, как перед древней плитой с клинописью… Что делать, как думаешь?
– Не знаю, ничего не понимаю…
Легко сказать Красницкому: «Напишите, Сегал, сказочку о садовых цветах». Что и как писать, если Ефим и названия многих из них не знал! Неизвестно, чем кончились бы его поиски и раздумья, не набреди он в одну из прогулок в Измайловском лесопарке на огромную цветочную оранжерею. На несколько часов погрузился он в реальное и фантастическое царство прекрасных растений. Гидом его оказался истинный певец флоры, старый цветовод. Изумленному слушателю он рассказал действительно необыкновенные истории о цветах, живых, трепетных красавицах Земли. Ефим сделал уйму записей в своем блокноте, запомнил многие из интереснейших новелл цветовода-поэта, сумевшего пробудить и у Ефима чувство восторженного преклонения перед этим чудом природы.
Новую сказку Ефим так и назвал: «Дедушкина оранжерея». Вдохновенно, усердно трудился над ней больше недели.
– Молодчина, – похвалил Красницкий, – как раз то, что нам нужно. Талант! – Без лишних слов он заполнил безавансовый договор, заручился подписью автора. – Сколько будет два раза по тридцать тысяч, молодое дарование, потрудитесь-ка посчитать? Шестьдесят кусков, как говорят деловые люди… Шестьдесят! У вас не кружится голова? – Желтоватые глаза Красницкого лихорадочно блестели, как у удачливого картежника за игорным столом. – Живите приятными предвкушениями!
Ефим расхрабрился.
– Спасибо, Даниил Борисович, но… – он слегка замялся, – даже из самых радужных предвкушений обеда не сваришь.
– Ммм… Понимаю, понимаю… – Красницкий достал из кармана знакомый бумажник, положил его перед собой, вперил в Ефима удавий взгляд. – Ну-с, брат, пишите расписочку в полторы тысячи рубликов. Тут вся моя наличность. Кончится эта сумма – приходите, будем соображать дальше.
Отбросив сомнения да подозрения, Ефим написал расписочку, спрятал деньги, спросил на всякий случай:
– Теперь и «Дедушкину оранжерею» спрыснуть полагается? – хотя вовсе не хотел снова идти в ресторан с Крас-ницким.
– Нет-с, дорогой, – отозвался после недолгой паузы Красницкий, – в другой раз. При окончательных расчетах. У нас с вами все впереди, торопиться некуда.
Выйдя из издательства, Ефим позвонил Наде.
– Всего-то я задолжал ему две тысячи – тридцатую часть будущего гонорара. Пустяки, правда?
– Правда, – ответила она не сразу, неуверенно. – У меня к тебе просьба, Фима, отправь нашим в Озерки рублей триста переводом. Ты знаешь, как там… И купи что-нибудь поесть, на твое усмотрение. Я буду в обычное время.
Остаток года незаметно канул в Лету. Никаких, почти никаких изменений в жизни Сегалов не произошло, если не считать того, что они и их соседи по квартире получили небольшое, но весьма существенное коммунальное удобство: после настойчивых ходатайств Ефима небольшая ничейная кладовочка по соседству с комнатой Сегалов была переоборудована под общую кухню. Для устройства выхода из нее в общий коридор они даже пожертвовали угол своей комнаты.
И вот, в один прекрасный день, в длинненькой, узенькой комнатке-шестиметровке выстроились вдоль стены, впритык один к другому, «гуськом», четыре крошечных столика – по числу проживающих семей. Из коридора на кухонные столики перекочевали керогазы и керосинки, из комнат – ведра с водой.
Приятное это новшество было первой ласточкой, возвестившей приход весны, как думалось, и в жизни Ефима и Нади. Нет, не весны любви: она для них наступила давно и длится, слава Всевышнему, наперекор трудностям и испытаниям – длится!.. Близилась, судя по обстоятельствам, иная для них долгожданная весна – начало их мало-мальски безмуторной жизни. И росла надежда, что, возможно, февраль наступившего нового года и окажется для четы Сегалов тем судьбоносным месяцем.
И настал он, месяц весны света, встречи зимы и весны, месяц начала победы солнца над мраком, тепла над холодом… Вот таким-то ясным февральским днем спешил Ефим на свидание к Даниилу Борисовичу Красницкому, которое тот назначил ему не в издательстве, не в ресторане, а… у себя дома! Почему именно дома? Ефим и Надя долго бились над очередной загадкой странного издателя, да так ни до чего и не додумались.
Красницкий встретил Ефима в просторной великолепной прихожей. На нем ладно сидела темно-зеленая шелковая пижама, по пятам следовал кобель-боксер. Перехватив опасливый взгляд Ефима, Даниил Борисович успокоил:
– Не бойтесь, Рекс при мне не тронет. Снимайте пальто, проходите, пожалуйста.
Хозяин провел гостя через несколько комнат, обстановка и убранство которых напоминали музейные покои графа Шереметьева. Не составил исключения и кабинет. Ефиму ни разу не доводилось видеть подобных личных апартаментов. Он даже малость оробел и не сразу решился опуститься в мягкое кресло, обитое голубым штофом. Красницкий расположился в таком же нарядном кресле за богато инкрустированным письменным столом.
– Люблю старину, мебель хорошую люблю. Весь этот особняк принадлежал когда-то экспроприированному предпринимателю. Я занимаю всего-то уголок дома. Ничего, не жалуюсь: лишнее ни к чему. Да… Ладно, давайте-ка ближе к делу. Настоящие дела предпочитаю вершить в данном кабинете в приятной обстановке и столь же приятном уединении, хотя и вдвоем. Вы, конечно, пока ни о чем не догадываетесь?… Сейчас занавес откроется. Красницкий положил перед Ефимом лист чистой бумаги и свою авторучку с золотым перышком. Внимательно, во все свои острые глаза смотрел Ефим на издателя.
– Что вы на меня уставились, как тур на новые ворота?
– Вы хотели сказать, как «баран»?
– Ха-ха-ха! – неприятно, с хрипотцой рассмеялся Красницкий. – Ну зачем же так грубо – «баран»! Тур – куда благозвучнее… Итак, Ефим Моисеевич, поясню напрямик, без обиняков. – Он почему-то воровато огляделся по сторонам, встал, опустил жалюзи на окнах. – Так удобнее, – сказал негромко, – слишком сильно светит солнце, глаза режет… Ну-с, брат, рискую повторяться, но… кончается антракт – начинается контракт, в полном смысле любимого мной делового слова, тем более, что нам с вами и надлежит в данный момент заключить некий контракт. – Красницкий передал Ефиму стопку бумажных полос, на которых типографским шрифтом были напечатаны какие-то стихи. – Читайте, ликуйте! Сие – типографский набор вашего «Котенка усатого».
Ефим вспыхнул, сердце его учащенно забилось радостью, гордостью, он жадно принялся читать гранки своей сказки… Так это же почти книжка! Неужели сбылось?
– Прочли? – спросил Даниил Борисович. – Так, теперь, если надо, сделайте соответствующие поправки и подпишите каждую гранку.
Никаких ошибок в тексте Ефим не обнаружил… Может быть, они и были, но литератор-дебютант от избытка чувств их не заметил.
– А дальше? – спросил он Красницкого, позабыв в этот час обо всех горестях – личных и глобальных. – Когда моя книжка появится в киосках, в магазинах?
Красницкий многозначаще, цепко смотрел на него.
– Это зависит в настоящее время только от вас, товарищ молодой автор, от вас.
– То есть как от меня?
– Сейчас поясню. – Красницкий откинулся на спинку старинного кресла, насупил брови, отчего взгляд его стал еще цепче. – Сколько вы полагаете получить чистого гонорара за свой гениальный труд? – осведомился тоном, заставившим Ефима съежиться.
Но, ни о чем еще не догадываясь, он, собравшись с духом, ответил:
– Тысяч двадцать восемь, пожалуй, после вычета налогов.
– Правильно, молодчина, считать умеете… Так вот, – Красницкий, словно пантера на жертву, сделал выпад в сторону Ефима, – напишите расписочку на полную сумму, то есть на тридцать тысяч рубликов. И тотчас же, из этого несгораемого шкафчика, – Ефим только теперь заметил небольшой несгораемый шкаф позади Даниила Борисовича, – получите восемь тысяч наличными плюс ваши расписочки на две тысячи рубликов.
– Как?! – вырвалось у Ефима. – А остальные две трети?
– Младенец, – пренебрежительно хмыкнул Красницкий, – честное слово, младенец! Придется растолковать: треть – мне, треть – директору мастерских… А ты как думал, дорогой? – Красницкий перешел на «ты». – Мы что, по-твоему, постники? Манной небесной прикажешь нам питаться или на зарплату кишки высушивать?.. Дурачок ты, Сегал, я еще в ресторане заметил, да сам себе не поверил. Ведь ты – еврей, еврей, черт тебя за бока возьми!.. Пиши расписку, не дури! Десять тысяч за твой «шедевр» – цена хоть куда! Пиши!
Будто дубинкой оглоушенный, опустив голову, сидел Ефим в мягком голубом музейном кресле. Загадка Красницкого перестала существовать, перед ним, вернее, над ним возвышался махровый хапуга, вымогатель, облеченный высоким званием издателя детской литературы… Как, оказывается, просто! До смешного просто! А Ефим и Надя, неглупые люди, журналисты, подозревая, правда, что-то неладное, никак не могли уразуметь, где собака зарыта. А собака-то едва присыпана землей… В эти минуты он больше негодован на себя, чем на Красницкого. Ведь с первой же встречи его опытные зоркие глаза и еще больше – сверхинтуиция – безошибочно предостерегали против Красницкого. И вместо бегства от него как можно дальше, попался-таки Сегал на крючок с сомнительной приманкой.
– Обдумываешь, Сегал? – Даниил Борисович недобро улыбнулся. – Ну-ну. Я тебя не тороплю, послушаем твой ответ, поглядим, с извилинами твой мозг или гладкий, как ж…, извини за выражение.
Дабы окончательно раскрыть для себя игру Красницкого, Ефим, подавляя закипающее зло, спросил:
– В будущем расчет со мной будет производиться подобным же образом?
– Вопрос дельный! По существу. Вижу, мозг у тебя не совсем гладкий… Да-да, и за вторую, и за третью, и за четвертую сказку – никаких изменений. Правда, возможно варианты… А что, дурья твоя башка, двадцать, когда и тридцать косых в год на улице валяются? Где ты их задарма возьмешь? Где?.. В общем, не тяни резину, пиши расписку. Получишь деньги сей момент, без всяких вычетов, то есть, нет, за вычетом долга… Затем отправимся вспрыснуть контракт в ресторан… Не беспокойся, на этот раз за мой счет… Ну, как, по рукам?
– Давайте, Даниил Борисович, мои расписки и восемь кусков наличными, – сказал Ефим развязным тоном на жаргоне Красницкого. Решил пошутить? Нет, не до шуток ему было: предательский уголек разгорался внутри, подступал к горлу.
Красницкий повеселел, жесткие губы его изобразили нечто вроде улыбки.
– Давно бы так! – Он достал из стола ключи от несгораемого шкафа. – Теперь я вижу перед собой не мальчика, но мужа! Молоток! – Положил рядышком с собой Ефимовы расписки, отсчитал нужную сумму, то и другое накрыл чугунной пятерней. – Ну, брат, пиши новую, на тридцать тыщ!
А в груди Ефима все сильнее и сильнее разгорался знакомый уголек, зловеще сдавливал горло… Еще мгновение… И чтобы притушить теснящее грудь жжение, он продолжал ломать комедию.
– Сей момент, – сказал подражая языку издателя, и тут же на чистом листе бумаги крупными печатными буквами написал:
ГРАЖДАНЕ ГРАБИТЕЛИ, А X… НЕ ХОТИТЕ ЛИ?
Красницкий нетерпеливо поглядывал на скользящее по бумаге золотое перо.
– Давай, – торопил он, шепча от волнения, – давай, Сегал!
Ефим отдал ему бумагу. Пристроив на носу очки, Даниил Борисович пробежал глазами строчку. Крупное лицо его мгновенно побагровело, потом побледнело, снова залилось краской. Не глядя на Ефима, он, внешне спокойно, положил Ефимовы расписки и деньги в сейф, неторопливо, видно, что-то прикидывая в уме, запер его, ключи опустил в карман брюк. Порвал в мелкие клочки лист бумаги с Ефимовой оплеухой, сел, сцепил пальцы рук и в такой напряженной позе просидел минуты две-три.
Ефим злорадно смотрел на друга любезного, ласкового: выстрел попал в десятку, прекрасно! Он примерно угадывал ход мыслей уязвленного проходимца, но не мог предугадать его ближайшие действия: например, натравит он на него пса или нет? В кабинете царила глухая тишина. Когда ударили стоящие в углу напольные часы, оба вздрогнули. Встрепенулся пес, лежащий у ног Красницкого. Он нехорошо скосил на Ефима злые маслянистые глаза, зевнул, обнажив острые клыки. Глядя мимо Ефима, Красницкий поднялся с кресла, выпрямился в свой саженный рост, глухо приказал:
– Вон из моего дома! Думал ты простак, а ты оказывается… Подожди, ты у меня за это «х… не хотите ли» наплачешься!
Он зло хлопнул дверью за вышедшим Ефимом.
Плетясь с ноги на ногу, Ефим вышел с Остоженки, где жил Красницкий, на немноголюдную в эти часы Кропоткинскую площадь, свернул на бульвар, сел на первую попавшуюся скамью, поднял воротник демисезонного пальто, задумался. Скверно. Оправдались, да еще с лихвой, самые худшие его предчувствия. Лишний раз убедился Ефим: первое впечатление, как правило, бывает безошибочным. Но какое это теперь имеет значение?.. Прощай, «Котик усатый», прощай, «Дедушкина оранжерея»! Прощайте маячившие перед самым носом увесистые пачки купюр!..
Ну и черт с ними, попытался он себя успокоить. Вот если бы он столкнулся с мошенником, став взяткодателем, вот тогда бы действительно произошла катастрофа: настоящий Ефим Сегал – честный, смелый, принципиальный – перестал бы существовать. Вместо него появился бы жалкий, безликий прихлебатель Красницкого, его послушное орудие, ничтожная тварь… Мороз пробежал по коже Ефима. Ему стало холодно и страшно. Он еще глубже уткнул нос в воротник пальто, задрожал всем телом. Хорошо, что катастрофа его миновала – он не рухнул на дно, не раздавлен, не обезличен. Мысль эта сразу же его согрела. Опустив воротник, выпрямившись, он снова ощутил весну света…
Состояние, похожее на возрождение, длилось всего несколько минут. Разбитое корыто почти осуществленной мечты лежало у ног реальным несчастьем. Да, он не пал, он человек! Прекрасно! Но… ни работы, ни средств к существованию у него нет. Мало того, есть долг в две тысячи рублей Красницкому, расписка в сейфе у последнего. Что делать, как рассказать об этом Наденьке? Чем смягчить удар? Постой, постой… Он вспомнил вдруг обещание редакции «Вечерки» взять его в штат, просили тогда зайти через недельку… Сколько прошло – две, три недели, месяц? Наверно, опоздал… А если нет? Он буквально сорвался с места, прыгнул на ходу в трамвай… Не дожидаясь лифта, через две ступеньки перемахнул несколько лестничных маршей редакционного здания. Запыхавшись, влетел в кабинет ответственного секретаря.
– Я – Ефим Сегал, – выпалил с ходу. – Помните? Не так давно звонил вам насчет работы репортером.
Тот наморщил лоб.
– Кажется, я действительно хотел вам помочь… Но вы опоздали. Дней десять назад оформили товарища. Ничего, тянет. Так что…
Медленно спускался он со ступеньки на ступеньку… Подошел к трамвайной остановке, не зная куда и зачем ему сейчас ехать, что бы еще такое придумать. Надо же, черт возьми, хоть чем-то хорошим разбавить для Нади сквернейшее известие.
«Вот балда! – он стукнул себя по лбу согнутым пальцем. – Ведь можно обратиться в народный суд. Непременно восстановят на прежнюю работу, непременно…» Вчера этот шаг претил ему. Теперь – нет выбора.
Народный судья, молодая суховатая женщина, выслушала Ефима рассеянно, без всякого интереса.
– Когда вас уволили?
– Около четырех месяцев назад.
– Эка хватились! Поздно, товарищ Сегал, поздно! Заявление от вас принять не имею права. Закон не позволяет. До свидания.
Не помнил Ефим, как добрался домой, как разделся, взобрался на постель. Сколько времени метался на постели – тоже не помнил. В воспаленной памяти его наплывали, толпились, сшибали друг друга то яркие, то затемненные, то мутные кадры прошедшего безумного дня. Вот Даниил Красницкий в форме палача гестапо натравливает на него свирепого Рекса: «Ату его, Рекс, ату, дурака! Деньги брать не хочет, так я ему и поверил! Жид деньги брать не хочет, видите ли! Ха-ха-ха! Честного из себя корчит! Врешь, жиденок! Ату его, Рекс!» Оскалив жуткую пасть, истекая мерзкой слюной, кобель рвется к горлу Ефима, вот-вот вопьется, перегрызет… вопьется, перегрызет… Ефим простирает рукой вперед, изловчась, хватает пса за ошейник, душит его… Красницкий рукояткой парабеллума бьет Ефима по голове, и он теряет сознание… падает… А над ним, взявшись за руки, Смирновский, Щукина, Дубова, Козырь, Великанова водят хоровод, пляшут, приговаривая: «Так тебе и надо! Так тебе и надо! Праведник спесивый, тощий и сопливый!..» Ефим напрягается, хочет приподняться, разогнать подлую свору – напрасно! Он и пальцем пошевелить не в силах.
«Поздно! Поздно!» – кричит ответственный секретарь «Вечерки».
«Опоздал, опоздал», – злорадствует судья в облике Эльзы Кох.
«Ладно, Сегал, ладно, – щерит редкие зубы, толкая Ефима в плечо, Эльза Кох, – вставай. Не тужи! Прочти мне своего «Котенка усатого», может смилуюсь, восстановлю тебя на работе…»
Невероятным усилием воли Ефима приподнимается, начинает декламировать:
Котик наш усатый,
Серый, полосатый…
Серый, полосатый Котик наш усатый…
Но больше ничего он не помнит. Эльза Кох вреднюще улыбается, он падает куда-то…
…– Фима! Фима! Боже мой! Очнись, очнись же! Что с тобой? Очнись, ради бога!.. Какой котик? Что ты говоришь?! Фима, очнись!
Словно издалека-издалека до сознания Ефима доходит тревожный голос… кажется, Нади. Он открывает глаза. Будто из густого тумана медленно выплывает русая головка Наденьки, потом испуганные, плачущие ее глаза… потом чья-то знакомая и незнакомая женская фигура. Ефим видит, но не понимает, что все это значит.
– Слава богу, в себя пришел, – говорит знакомый и незнакомый женский голос.
– Где я? – еле слышно шепчет Ефим.
– Фима, Фимочка! Это я, Надя! Почему ты очутился на полу? Что случилось?.. Боже, он весь горит… Лена, помоги положить его на кровать.
Ефим чувствует, как его поднимают, кладут голову на подушку и… растворяются, исчезают куда-то женские образы…
Когда он вновь очнулся, увидел перед собой женщину в белом халате, Наденьку, соседку Лену.
– Сорок и одна, – говорит женщина в белом халате. – Немедленно в аптеку за норсульфазолом! А я тем временем сделаю ему укол.
– Что с ним, доктор? – спрашивает Надя. – Это не опасно?
Шершавым языком Ефим облизывает сухие губы, голова на части раскалывается от боли.
– Пи-ить, – говорит он чуть слышно, – пи-ить.
Только к вечеру следующего дня температура у него понизилась. Он чувствовал себя обессиленным, измученным, подавленным, ни есть, ни пить не хотелось, но по настоянию сразу побледневшей, осунувшейся Нади с превеликим трудом поглотил несколько ложек наваристого супа, немного яблочного джема с крохотным кусочком булки.
– Врач говорит, Фима, ничего страшного: нервное перевозбуждение плюс небольшая простуда, – успокаивала Надя, – еще денек-другой и почувствуешь себя совсем хорошо. Веришь мне?
Ну, как он мог не верить своей родной Наденьке, единственной, неповторимой «курочке без мамы»!.. Умница! Ни о чем не расспрашивает: где был в тот день, когда заболел, что его так потрясло? Ведь наверняка о чем-то догадывается, а не затевает лишних разговоров. Само присутствие возле него Наденьки, ее нежный облик – лучший для него волшебный баньзам.
В комнату вошла со свертками соседка Лена.
– Вот, Надя, все, что ты просила. А ты, Ефим, повеселел, значит, дело на поправку пошло. Не пугай нас больше! Надя, если что – пошуми мне.
Соседка ушла. Надя убрала свертки в шкаф, служивший Сегалам и гардеробом, и буфетом, и кладовой одновременно, потом поправила под Ефимом подушки, завернула ему ноги в одеяло, села рядом на стул, ласково спросила:
– Может быть, уснешь? – Прикоснулась губами ко лбу. – Нет, температура у тебя не повышается, – сказала обрадованно. – Усни, Фима, а?
Спать ему совсем не хотелось. Чтобы не огорчать Надю, согласился:
– Хорошо, усну… – опустил почему-то очень тяжелые веки, глубоко вздохнул, попробовал задремать.
Не спалось. Через некоторое время он чуть приоткрыл глаза. Сквозь сетку густых ресниц увидел склоненную на его подушку Надину пепельно-русую головку. «Устала, – подумал с теплотой и болью, – наверно, за сутки и глаз не сомкнула, дежурила, хлопотала у постели непутевого мужа. – Он опять закрыл глаза, но сон так и не шел. Он думал: – Какое все-таки счастье, что Наденькина дорога, по воле судьбы, в тот уже неблизкий майский день пересеклась с его дорогой! С тех пор… да мало ли что было с тех пор! Главное – есть Наденька…»
Внезапно, словно откуда-то с высоты, к Ефиму донеслись неясные звуки то ли песни без слов, то ли неясные слова, звучащие песенной мелодией. Он прислушался, уловил ритм, настроение и, как ему почудилось, смысл мелодии. Появились слова, они складывались в строчки, строчки – в стихи:
Эта тема совсем не нова – Настоящее бьется с прошедшим.
Разболелась моя голова,
И мне кажется, я – сумасшедший…
В полумраке плетутся мечты,
Тучи плотно на крышу насели…
Хорошо, что, любимая, ты В этот час у моей постели.
Не печалься, не стал я иной,
Хоть в душе и тревожно и пусто…
Все пройдет, если рядом со мной Воплощение мысли и чувства.
Он открыл глаза. Жены в комнате не было. Дверь приоткрыта.
– Надя! Наденька! – крикнул он негромко: голос ослаб.
Она тут же появилась на пороге.
– Ты вздремнул? Я на минуточку отлучилась на кухню. Тебе лучше?
– Лучше. Присядь, послушай, что я во сне сочинил.
– Разве стихи и во сне сочиняют?
– Бывает… – улыбнулся он слабо, – я не спал, только глаза закрыл, мне показалось, и вдруг, представь себе, сочинил стихотворение. Слушай. Оно посвящено тебе.
– Какой ты счастливый, – воскликнула она, когда Ефим окончил декламировать, – найти нужные, вроде бы обычные слова, заставить их звучать всегда по-новому, – это, наверно, и есть талант?.. И все у тебя хорошо получается. Даже сказочка для ребятишек и та, по-моему, славненькая, непосредственная. «Котик наш усатый, серый, полосатый…» – она продолжала наизусть читать сказку.
Ефим не слышал ни слов, ни ее голоса, замер. Вдруг спросит: «Как дела в издательстве, когда книжка выйдет?» Что отвечать?
У него на душе отлегло, когда она продолжила:
– Я отварила кусочек судачка, теперь поешь или попозже?
Ему даже есть захотелось.
– Судачка? Да, поем, подать его сюда такого-разэтакого!
Надя вышла на кухню. «Пронесло-то пронесло, – думал он, – да надолго ли?.. Рано или поздно придется открыть правду. Наверно, было бы лучше сделать это немедля: какой тяжкий груз снял бы он с себя!.. Верно, с себя груз снимет, а каково будет Наде? Ее страшное известие придавит как плита. Нет, – решил он, – после выздоровления потихоньку подготовлю ее, потом все выложу».
Она принесла две тарелочки с рыбой и картофельным пюре, одну подала Ефиму, с другой села подле кровати. Рыба свежая, вкусная, оба уплетали ее с аппетитом, после пили чай. Помешивая ложечкой в стакане, Надя склонила головку, лукаво посмотрела на мужа.
– Фима, у меня огромная для тебя новость.
Он с любопытством посмотрел на нее.
– Может быть сам догадаешься? Нет, не догадаешься… Знаешь, – щеки ее разрумянились, она тихо смущенно прошептала: – у нас будет ребеночек… Не веришь? Да-да, у нас будет ребеночек! Я так рада! Я так долго этого ждала, Фима, родной мой…
Нет, Ефим не вскочил с постели, забыв о недуге и слабости, не схватил жену в охапку, не закружился вместе с ней по комнате, не осыпал поцелуями любви и благодарности, не воскликнул: «Наконец-то! Ура! Спасибо тебе, Наденька!»
Известие Нади ошеломило его, заставило почти физически ощутить могучие клещи капкана, в который он роковым образом попал. Только что он намеревался все ей рассказать… Но теперь, когда она так счастлива от ожидания материнства, от многих успехов мужа и радужных надежд – это стало совершенно невозможным… Он привстал с постели, обнял Надю, крепко прижал к себе.
– Радость моя… – и внезапно почувствовал неодолимую слабость, головокружение, разомкнул объятья, обессиленный откинулся на подушку.
– Фима, что с тобой? – Надя испугалась, увидев, как он побледнел.
– Не пугайся, это от великой радости… Это… сейчас будет лучше.
Она заботливо оправила постель.
– Успокойся, ляг поудобнее.
Он повиновался, полуприлег, отдышался. Надя увидела, что лицо его порозовело, села рядышком, стали мечтать.
– Будет у нас сын, Наденька, красивый, сильный…
– Умный, зеленоглазый и кудрявый, как папа, – добавила Надя.
– Милый, как мама, – добавил Ефим.
– Талантливый, как папа, – добавила Надя.
– Славный, как мама, – добавил Ефим.
Наверно еще тысячу добродетелей и выдающихся достоинств предначертали бы они своему предполагаемому сыну, если бы на пороге комнаты не появилась Лена. Она осведомилась о самочувствии Ефима, поманила Надю.
– Выйди на минутку.
О чем шептались женщины за дверью, Ефим не слышал. Надя скоро вернулась заметно озабоченная.
– Ты чем-то расстроена? Что случилось?
– Ничего… Лена попросила взять ее мальчика из садика. И, по возможности, два-три дня присмотреть за ним. Муж поздно приходит с работы, а ей придется некоторое время побыть в больнице, недолго.
– В больнице? Что с ней?
– Она не больна, она идет… Ей будут делать аборт.
«Аборт»! – прозвучало для Ефима, как выстрел.
Никогда ранее не задумываясь по поводу такого вроде бы обычного способа избавиться от нежеланного ребенка, он сейчас не мог понять, почему Надино сообщение вызвало у него подспудную тоску, даже отчаяние, до боли сжавшее сердце.
– Ты что молчишь? О чем задумался? – не дожидаясь ответа, Надя грустновато сказала: – Лена рарстроида меня этим известием. Не знаю почему, И ты нос поверил, не отпирайся, вижу, Странно…
Сильный порыв ветра с треском распахнул большую форточку, сквозняк смахнул со стола салфетку вместе с пустыми стаканами, посуда с лета ударилась о дверь, разбилась вдребезги. Ефим вздрогнул. Надя кинулась к форточке, надежно заперла ее, принесла с кухни веник и совок, смела осколки, унесла в мусорное ведро.
– Хорошая примета, – сказала возвратясь, – посуда, говорят, бьется к прибыли, к добру.
– Возможно, – не сразу отозвался Ефим, – к прибыли, к добру? Да будет так, – с убийственной ясностью он представил себе роковую безвыходность своего положения.
Шальная настырная вьюга Отчаянно рвется в окно…
Опять, дорогая подруга,
В душе, как в подвале, темно…
Строки мгновенно вспыхнули в воображении. Но он словно нажал на стоп-кран. «Прочь пессимизм, хватит! – приказал он себе. – Ты забыл, что, волей Божьей, осенью станешь отцом? У тебя будет сын… Или доченька, беленькая и милая, как Надюша… Какие неприятности могут затмить эту сверкающую приятность?! Ты будешь па-пой!..» Радость переполнила его, он чуть было не закричал «Ура!». Но вдруг отчетливо услышал настойчивый, пугающий стук в дверь… Треск распахнутой порывом ветра форточки, звон осколков посуды… Надя стоит у кровати, видит Ефим, шевелятся ее губы: «Нет, Лена не больна, ей будут делать аборт».
«Аборт, аборт», – все усиливающимся эхом прокатывается по комнате, выбивает окно, исчезает… Ефима оглушает тишина…
Несколько дней и ночей из реального мира он переплывал в мир отвлеченный, муаровый, полный грез, видений, населенный знакомыми и незнакомыми людьми, близкими, далекими, давно ушедшими в небытие.
От бессонницы и тревоги Надя совсем извелась. Врачи настоятельно просили, нет, требовали поместить Ефима в больницу. Она наотрез отказывалась: ведь направляли-то они ее умного, талантливого мужа не куда-нибудь, а в психиатрическую больницу, проще – в сумасшедший дом. Нет, на это она ни за что не согласится.
– Поймите, Надежда Павловна, – уговаривал ее психиатр, – у вашего мужа рецидив двух фронтовых контузий. Состояние его требует немедленной госпитализации, за ним нужно постоянное наблюдение специалиста. Своим упрямством вы только усугубляете и затягиваете процесс. Не беспокойтесь, его поместят в самое легкое, почти санаторное отделение.
И Надя сдалась.
…Велением судьбы Ефим снова попал в ту самую лечебницу, где побывал после конфликта с Яшкой-кровопийцем.
В приемном покое обычные формальности: завели историю болезни, вымыли в ванной, облачили в полотняное, хотя и выстиранное – неопрятного вида с желтыми подтеками белье; повели в первое, действительно, тихое отделение. Проводившая Ефима санитарка, передала его из рук в руки дежурной сестре отделения, забрала халат и шлепанцы.
– Посидите на диванчике, – сказала приветливо сестра, – сейчас принесу вам пижаму и тапочки. Одну минуточку!
Минуточка затянулась на добрые полчаса. В длинном коридоре – ни души. Пять палатных дверей прикрыты, шестая, за которой скрылась сестра, входная. Коридор неярко освещен тремя электролампочками. Ни одного окна. Под высоким потолком, на небольшом расстоянии одна от другой – репродукции картин известных художников-пейзажистов. Между двух картин стучат старинные маятниковые часы. Их стук в глухой тишине кажется невероятно громким. Во всю длину красного крашеного дощатого пола распластана некогда нарядная, от времени вытертая-перевытертая ковровая дорожка. У стены еще два дивана, обтянутых серой материей.
В коридоре холодновато – наверно, плохо топят. Ефим зябко ежился в больничном ветхом бельишке. Куда же запропастилась сестра с пижамой и тапочками? Подобрав под себя босые ноги, он чутко вслушивался в тишину.
И вдруг тишина взорвалась! С жутким криком: «Не-ет! Не я! Не я стрелял! Не я!» – из ближайшей палаты в коридор выскочил высокий, плечистый полуголый человек, с торчащей дыбом копной седых волос. Глаза вытаращены, рот перекошен, широкое, похоже, азиатское скуластое лицо – бледнее полотна. Согнутые в локтях длинные руки будто безуспешно кого-то отталкивали от себя. «Не трожь-те! Не я! Отойдите! Отстаньте, не я!» – отчаянно вопил человек.
От неожиданности, от страха Ефим отпрянул в угол дивана, закрыл уши ладонями. Орущий почему-то привиделся ему смертельно раненым фрицем: вот-вот он навалится на него всей тушей, мертвой хваткой сдавит ему горло… Ефим будто даже увидел движение «фрица» в его сторону. Он уже приготовился было встретить фашиста лицом к лицу… но тут, похоже из-под земли, появились возле «фрица» два гигантских санитара, скрутили ему руки назад, как пушинку уложили на соседний диван. Укрощенный больше не кричал, не бился. Всхлипывая, как обиженный ребенок, он просил насевшего на него громилу-санитара:
– Хватит, варнак, отпусти, больно.
– Больно? Это хорошо! – промычал «варнак». – Стало быть, ты в чувство вошел.
Появилась, наконец, сестра.
– Опять Губайдулин орал? – спросила спокойно, протягивая Ефиму тапки и пижаму. – Одевайтесь. Небось замерзли?
– Да, – ответил Ефим. Находясь под впечатлением недавнего происшествия, с опаской посмотрел на связанного человека. – Что с ним? Почему он так страшно кричит?
– С Губайдулиным? – переспросила сестра. – Ничего особенного, с ним такое часто случается. Профессиональное заболевание у него. Вообще-то, он мужчина тихий. У нас здесь все тихие… Оделись? Пойдемте в палату. Она махонькая, всего на две койки. Вам хорошо там будет. Парень молодой да вы. Красота! Сами увидите.
Они вошли в палату.
– Вот вам новенький сосед, Жуковский, – обратилась сестра к худощавому парню, лежащему на кровати с книгой в руках.
Парень поверх книжки глянул на Ефима, кивнул, снова углубился в чтение.
Не раздеваясь, Ефим лег на свою кровать. Две подушечки – жиденькие, рыхлые – неважный приют для больной головы. Зато матрац на пружинной сетке – вполне подходящий. Ефим огляделся. Комната метра четыре в длину, два с половиной в ширину, примерно. Лицо соседа оказалось почти рядом. Ефим залюбовался красивой массивной головой молодого человека. С виду ему – лет двадцать шесть-двадцать восемь. Темно-русые волнистые волосы, прямой нос, темные густые брови – красивое лицо. Парень снова посмотрел на Ефима, карие умные глаза блеснули на секунду, улыбнулись, опять вернулись к открытой страничке книги.
Что-то знакомое было в лице этого парня, где-то Ефим уже видел его. Где, когда – никак не мог вспомнить. Напряг память, но неизвестно почему на симпатичный облик палатного соседа стала наплывать взлохмаченная голова оравшего недавно в коридоре больного. Оглушительный звериный вопль резанул уши Ефима: «Не я!» Ефим сунул голову между подушек, верхнюю плотно прижал к уху – все зря! Крик резал слух, врывался во все его существо, сбивал дыхание.
– А-а-а! – завопил Ефим. – Уберите сумасшедшего! Заткните ему глотку!
Парень соскочил с постели, бросился к Ефиму.
– Товарищ, а товарищ! Что с вами? Кого убрать? Меня, что ли? А может, Губайдулина? Так он сейчас нем, как рыба. – Сильная рука парня весомо и вместе с тем мягко трясла плечо Ефима. – Успокойтесь. Я сейчас позову сестру, она вам укол сделает. Хорошо?
– Это ты, Наденька? – спросил Ефим, уставившись на парня невидящим взором. – Уколов мне не надо, ты же знаешь, я их терпеть не могу.
Парень сел рядом, взял его за руку.
– Да успокойтесь же. Я не Наденька. Я – Володя, ваш сосед по палате.
– Как? Разве? – изумленно спросил Ефим. – А где моя жена, моя Наденька? Она ведь только что была здесь, вот здесь, рядышком.
– Вам показалось. Может, правда пригласить врача или сестру?
– Не надо, Володя, спасибо, – сказал устало Ефим. – Понимаете, нервишки у меня сдали. Две контузии для одной головы – неважный подарок. Я орал, наверно? Напугал вас?
Володя улыбнулся:
– Ни капельки. За восемь месяцев в этой кутузке я не такого насмотрелся и наслышался. Для меня даже истерические вопли Губайдулина звучат канареечной трелью… Простите, ваше имя?
– Ефим Моисеевич.
– Хотите, Ефим Моисеевич, – весело предложил Володя, – конфет пожевать? Настоящие шоколадные – «мишки», жена в воскресенье принесла. – Он достал кулечек из тумбочки, высыпал содержимое на одеяло. – Жуйте! Ей-богу, недурственно!
Развернув конфетку, Володя крепкими белыми зубами откусил половину, вторую протянул Ефиму.
– Съешьте, будем кунаками. Мы, наверно, одногодки? Мне двадцать девятый. А вам?
– Тридцать четвертый.
– Дистанция невелика. Один переход на коне, – рассмеялся он.
И Ефим сразу вспомнил, на кого похож его симпатичный сосед. Да на Григория Мелехова из кинофильма «Тихий Дон», точнее, на артиста, сыгравшего роль Мелехова.
– Да, есть сходство, – подтвердил Володя, – и я в самом деле сын и внук казачий. Только я родом не из Вешенской, а из другой станицы Придонья. А вы, Ефим, наблюдательный!
– Профессия… – Растаявшая во рту конфета вызвала приятное чувство, у Ефима вроде бы и состояние улучшилось, и настроение поднялось. Сосед по палате ему все больше и больше нравился. Но тщетно искал в нем Ефим хоть малейшие внутренние или внешние проявления психического нездоровья. Невозмутимый, уравновешенный, внешне – здоровяк. Лечится восемь месяцев… Что с ним? Может быть, что-то в прошлом? Спросить, как он очутился в этом учреждении – постеснялся. «Подожду, времени впереди много. Поживем – разберемся».
Внезапно за дверьми палаты опять раздался страшный, отчаянный крик.
– Орет? – вздрогнул Ефим. – Или мне почудилось?
Нет, на этот раз точно, Губайдулин. Очередной приступ истерии. Что-то сегодня зачастил.
– Что с ним? Ни с того ни с сего так неистово вопить?
– Ни с того ни с сего? – Володя выразительно покачал красивой головой. – Без причины таких вывихов в мозгу не случается. Губайдулин – палач. И палачи иногда плохо кончают.
– Что значит – палач?! Не понимаю…
Володя иронически улыбнулся.
– Кто-то же должен приводить в исполнение приговоры – и справедливые, а также и несправедливые. Или вы считаете, – он засмеялся, – что палачи встречаются преимущественно в романах, вроде «Трех мушкетеров»? Губайдулин – один из многих палачей МВД. Одиннадцать лет расстреливал, по совместительству – пытал. Однажды, во время рядового планового расстрела, бросил в сторону наган и заорал звериным криком: «Я не палач! Я не убивал! Не трожьте меня!» – рехнулся, одним словом. Уволили его на пенсию и упекли под эту крышу. Третий год здесь на лечении. Его бы, гада, не лечить, а пытать надо, как он это делал, пока не сдохнет, пес бешеный.
Воцарилось молчание.
– Откуда вам известна история Губайдулина? – спросил Ефим.
– В основном, от него самого, сам выболтал. Раз как-то зашел ко мне в палату, вежливо осведомился, можно ли со мной потолковать, здесь-де он никогда ни с кем не говорит, потому что все дрянь людишки – психи, шваль. Признался, что нравлюсь ему, попросил разрешения открыть мне свою грешную душу, так и сказал: грешную душу. И выложил, как на духу, свою бандитско-уголовную биографию. Вы бы видели его тогда – глаза выкатились, кровью налились, голос сорвался, он завыл: «Прут они на меня, прут, живые, страшные, тянут руку к моему горлу: ты убил нас, Мустафа! Ты! Ты! Ты!» И представляете, Ефим, с ним тотчас случился один из его приступов, он его у себя спровоцировал своим рассказом. Он так заорал, что у меня волосы на голове зашевелились. Я сорвался с места и за санитарами… А сколько палачей, куда страшней Губайдулина, разгуливают на свободе по матушке Совдепии, творят черные дела и не спешат раскаиваться, живут припеваючи. Я… нет, потом… пока отдыхайте, вас, наверно, скоро к врачу пригласят. – И, устроившись на кровати, Володя принялся за чтение.
Лежа на спине с закрытыми глазами, Ефим и не пытался вздремнуть. Славный парень, думал он о Володе, похоже, раскусил и возлюбил по достоинству нашу великолепную действительность пораньше меня. Так вот каков оказывается Мустафа! Настигла ката Божья кара – спятил с ума! Поделом! Но если прикинуть с холодной головой, кто он? Всего лишь исполнитель, послушное орудие в руках палачей истинных, рангом раз в сто повыше. Какую же кару понесли те обер-убийцы? Насколько известно, никакую. Видно, у Мустафы, на самом донышке его черной душонки, все-таки притаилась крошечная толика совести. Она и сгубила Мустафу: заговорила и загнала в сумасшедший дом. Выходит, ни у великого вождя, ни у кого из его бесчисленной рати нет и микроскопической частички совести, значит, они хуже профессионального палача Губайдулина…
– Сегал, – раздался над Ефимом женский голос, – вас вызывает врач.
Ефим открыл глаза – перед ним уже знакомая медсестра. Он надел пижамную куртку, сунул ноги в тапки, последовал за сестрой в ординаторскую.
– Садитесь, Ефим Моисеевич, – пригласил улыбчивый мужчина лет тридцати пяти, – я ваш врач – Иван Петрович Канатчиков. – Он заметил немой вопрос на лице Ефима. – Нет-нет, я просто однофамилец… Что же, расскажите, пожалуйста, о себе, о своих родных и близких, о ваших занятиях, постарайтесь подоскональнее. Словом, выкладывайте все, как говорится, от Ромула до наших дней.
Вот уж чего сейчас не хотелось Ефиму! Мало сказать трудно – тошно ворошить в памяти пережитое: сомнения, страдания, прозрение, заблуждения. Да и непросто уложить жизнь в коротенький рассказ для ушей медика. Он долго молчал, обдумывая, как бы побезболезненнее для себя повести беседу.
– Жду, Ефим Моисеевич, или не знаете с чего начать?
– Вы правы.
– Странно. Вы – журналист, кому как не вам уметь излагать свои впечатления, наблюдения…
Внезапно Ефиму на ум пришла спасительная мысль.
– Доктор, вы можете избавить меня от долгой, очень тяжкой для меня исповеди.
– Каким образом?
– Думаю, что это несложно. Я уже имел несчастье попасть в эту больницу в августе 1944-го. Лечил меня Борис Наумович Котляр. Я ему тогда все выложил, как на духу. Зачем же повторяться? Ничего нового я не скажу.
– A-а! Значит, вы у нас уже однажды побывали? Понятно. Борис Наумович теперь здесь главный врач. Что ж, я затребую из архива историю вашей болезни, но кое-что придется дополнить – пять лет прошло. На что вы сейчас жалуетесь?
– Головные боли, бессонница, раздражительность. Все это следствие, а причина…
– Причина указана в направлении: травматическая энцефалопатия после тяжелой контузии.
– Если только это!
– Не совсем понимаю вас.
– У меня, доктор, болезнь социальная: конфликт с действительностью. Для таких индивидуумов, как я, условия жизни неподходящие – верховенство произвола и беззакония, надругательство над личностью.
Беспечность, улыбку как ветром сдуло с полного румяного лица Ивана Петровича. Он быстро встал, подошел к двери, приоткрыл ее, выглянул в коридор, запер дверь изнутри на ключ, вернулся на свое место, с недоверием и испугом посмотрел на пациента.
Ефим рассмеялся:
– Что, Иван Петрович, и в сумасшедшем доме есть все-слышащие уши? Вы тоже боитесь?
Канатчиков забегал глазами, как пойманный с поличным школяр, вымученно улыбнулся, покосился на свои наручные часы.
– Гм… Нам придется прервать беседу: через десять минуть совещание у главного, так что…
Придя в палату, Ефим увидел на тумбочке сверток и конверт. Надиным почерком на нем было написано: «Сегалу Е.М.». «Фима, родной, – писала Надя, – очень волнуюсь за тебя. Если можешь, черкни пару слов. Ничего не скрывай. Целую, Надя».
До чего же он обрадовался этой весточке!
– Внизу ждут вашего ответа, – сказал вошедший в палату Володя.
Не мешкая ни секунды, Ефим написал Наде сверхуспокоительное письмо.
– А как передать его жене? – спросил Володю.
– Давайте. – И, вернувшись минуты через две, доложил: – Все в порядке.
– Попируем? – предложил Ефим, распаковывая приношения Нади.
– Охотно! У меня от воскресной передачи тоже кое-что осталось.
Общими усилиями они собрали «роскошный стол»: полукопченая колбаса, кильки, сыр, сливочное масло, печенье, конфеты. Пир – так пир! Наполнили стаканы кипятком, чуть подкрашенным заваркой, чокнулись обжигающими руки стаканами: «Будем здоровы!»
Глядя на Володю, уписывающего все подряд, Ефим последовал его доброму примеру.
В палату вошла медсестра.
– Приятного аппетита, молодые люди! Я на минутку, сообщить Сегалу, что записку его жена получила. Мы ее насчет вас успокоили.
– Большущее спасибо, – сказал Ефим. – Да-а… – прибавил он, когда сестра ушла, – у нас в отделении не то, что в третьем, можно считать, полная демократия.
Володя с любопытством глянул на Ефима.
– А вам откуца известны порядки третьего? Это буйное отделение.
– Из рассказов одного моего приятеля. Он там побывал. – Ефим помолчал. – Ладно, не буду вам голову морочить: приятель тот – я, собственной персоной.
– Вы?! В буйном отделении?! – у Володи изумленно вытянулось лицо. – Полноте, чепуха какая-то!
– Не верите? Тогда слушайте. – И Ефим рассказал историю с Яшкой-кровопийцей.
– Мне тогда повезло, в кармане оказался документ о контузии. Поэтому мне и прописали пребывание под широким, добрым крылом доктора Бориса Наумовича Котляра.
– Бориса Наумовича? Так это же наше местное светило! Величина! Профессор! Я с ним немного знаком. Хороший человек.
– Да, – согласился Ефим, – дай ему Бог здоровья. Он спас меня, поставил на ноги, дал возможность еще раз вернуться в строй.
– А что было дальше?
– Дальше? Дальше последовала эпопея, которую сходу изложить просто невозможно. У нас, я предполагаю, времени впереди достаточно. Как-нибудь расскажу.
– Все же с этим Яшкой вы впоследствии виделись?
– Не только виделись. Я, признаться, имел определенную возможность насолить ему, когда работал в заводской многотиражке.
– Ну, и?..
– Эх, захлестнули меня дела да события! Закрутили, завертели. На заводе повстречались типажи поколоритнее Яшки, он перед ними ягненок… Хотя и не исключение в стане власть имущих, он, скорее, тоже плоть от их плоти, кость от кости. Поди-ка, оторви его от той плоти. Достань!
Володя опустил красивую чубатую голову, задумался. Когда поднял глаза – ахнул: Ефим лежал навзничь, открытыми, остановившимися глазами смотрел в какую-то точку мимо Володи. Щеки его побелели, губы что-то шептали.
Володя бросился за дежурным врачом…
Немало дней и ночей Ефим так и не обретал ясного сознания.
– Болезнь протекает своим чередом, – говорил Канатчиков, – ничего страшного.
Однажды в палату пришел Борис Наумович, Ефим узнал и не узнал своего старого друга.
– Крепко переутомились нервишки у Сегала, – сказал Борис Наумович, – вот и отдыхают, закон самосохранения действует, организм защищается. Все обойдется, парень стойкий, я его помню… Следите, чтобы спал.
…Настал день, когда Ефим пришел в себя окончательно. Назавтра Наде разрешили свидание с мужем. Больничный парикмахер накануне побрил, постриг его. Выглядел он спокойным, аккуратным, но очень бледным.
Тревогу, растерянность, радость – все выразило подвижное лицо Нади, когда она увидела Ефима. Оба побежали друг другу навстречу, обнялись. Не поцеловались. Этого они никогда на людях – по молчаливому сговору – не делали. Уселись на два свободных стула в углу коридора.
С чувством безмерной вины смотрел Ефим на родное, самое родное лицо на свете, прекрасное в своей чистоте и детскости, но сильно утомленное, озабоченное, похудевшее. Это он, только он виноват в страданиях жены. За какие грехи Господь послал бедной девочке-женщине такие испытания? Чем, когда, как сможет он искупить стопудовую вину перед ней?! Убить себя за это мало!
Надя вынула из хозяйственной сумки свертки.
– Вот, отнеси в тумбочку, ешь, поправляйся. По-моему, ты немножко похудел, – она не скрывала огорчения.
– У меня отличный аппетит, увидишь, скоро растолстею. Ты сама ешь получше, береги себя. Скоро выпишусь и заживем мы с тобой на славу! – Ефим не очень-то верил собственным восторженным восклицаниям, и от внутреннего неверия слова его звучали неубедительно, наигранно.
Надя все поняла. И не желая огорчать мужа, в тон ему заверила:
– Конечно, скоро ты окрепнешь, вернешься домой совсем здоровым.
Ни на секунду не забывал Ефим о беременности жены. Была ли она у врача? Не определил ли он пол их будущего малютки? Вопросы вот-вот готовы были сорваться с его языка, да застряли. Почему? Кого он берег? Надю? Себя? Обоих вместе? От чего берег? Неизвестно. Но язык его словно одеревенел.
Надя удивительным образом угадала его мысли.
– Иногда мне кажется, что я ошиблась и ничего нет.
– Ты не могла ошибиться! – испугался Ефим. – Завтра же сходи к врачу. У нас должен быть ребенок, ведь ты тогда уверенно сказала…
И вдруг, неведомо откуда, в голову ему прыгнула, заплясала на одной ножке пакостная мыслишка: «Хорошо бы Надя ошиблась! Хорошо бы! Какие дети в их положении?
Потом, потом…»
– Вон! – вскрикнул он. – Проклятая! Вон, отвяжись!
– Ты что? – испугалась Надя.
Он сильно тряхнул головой, очнулся, увидел побледневшее лицо жены, встревоженный, обиженный взгляд. Он схватил ее за руки.
– Прости, ни с того, ни с сего лезет всякая чертовщина… Не волнуйся… «Все пройдет, если рядом со мной воплощение мысли и чувства».
Надя коснулась шелковой ладонью его лба.
– Температуры нет. Тебе лучше? Может быть, мне уйти, ты устал?
– Не уходи, ради Бога, я так соскучился, мне с тобой так хорошо, родная моя…
Они расстались после повторной настоятельной просьбы дежурной медсестры. Лежа в постели, Ефим мысленно продолжал свидание со своей храброй «курочкой без мамы».
Володя, лежа на своей койке, то и дело косил глаза на соседа.
– Вы не спите? – спросил, наконец.
– Нет, не сплю, прикрыв очи, мечтаю… Спросите, о чем? О самом малом: поскорее вырваться отсюда к милой супруге.
– Да, жена у вас милая, очень милая… Что ж, могу вам предсказать: месяца через полтора вы будете дома. А вот я… Когда меня выпустят из этой каталажки?.. Ладно, – махнул рукой, – давайте ужинать. Принесу чайник, приступим к обжорству.
Некоторое время оба с аппетитом уписывали приношения заботливых жен, запивали чаем.
– Володя, – нарушил молчание Ефим, – я хочу задать вам один вопрос. Может быть, он покажется вам странным. Что вы здесь делаете?
– Пью чай с достопочтенным Ефимом Сегалом, – с иронией улыбнулся Володя, сделав театральный поклон в сторону Ефима.
– Нет, серьезно… можете, конечно, не отвечать. Сказать вам, что меня удивляет? Не то, что, на мой взгляд, вы совершенно здоровы и почему-то здесь сидите, нет, совсем другое: как за такой долгий срок пребывания в этом учреждении вы не сделались больным уже в самом деле, не рехнулись?
Володя усмехнулся с горечью.
– Сам удивляюсь. Иммунитет против сумасшествия необыкновенный… Вы верно догадались: психически я здоров, и нервы у меня, видно, из прочного металла. Иначе сейчас перед вами сидел бы не человек, а человекоподобное… Вернее, не сидел тут, а испускал бы дух в каком-нибудь адском отсеке… Как я попал в эту обитель? Расскажу, если вам интересно.
– Еще спрашиваете!
– Тогда закруглим трапезу, уляжемся с комфортом, выключим свет… Рассказ мой будет не коротким.
– Итак, – начал он, – моя родная станица обрисована в романе Шолохова «Поднятая целина». Но я забежал вперед. Надо все по порядку.
Пять лет кряду, до лишения свободы, я преподавал русский язык и литературу в станице. Специальность – фамильная. Мой отец занимался тем же и в той же школе. В 1937 году его арестовали по ложному доносу. Вкатили как врагу народа десять лет и сослали в один из лагерей НКВД. В той преисподней мой бедный отец, честнейший из честных, наверняка умер бы, так и не поняв, в чем и перед кем он виноват… На его счастье, лагерь, где он отбывал срок, посетил случайно один высокий чин аппарата Ежова. При инспектировании мест каторжных работ он увидел моего отца, с которым вместе воевал в свое время против басмачей… Бывают же чудеса на свете! Тот самый чин пожалел отца, поверил в его невиновность. В общем, к нашей радости, глава нашей семьи на восемь лет раньше очутился у себя дома с полной реабилитацией. Но два года ежовского «курорта» превратили моего отца, физически, казалось, человека несокрушимого, в живую мумию. Радость наша была короткой. Вскоре мы его похоронили.
Володя помолчал.
– Все же мы успели тогда о многом переговорить. Незадолго до кончины отец сказал мне: «Сын, я воевал за Советскую власть на фронтах Гражданской, с белогвардейцами, в Средней Азии – с басмачами. Я служил ей всю свою жизнь верой и правдой, высокой убежденностью. И вот за все это она оскорбила меня недоверием, унизила и убила, как заклятого врага…» Помню, он сказал: «Нет, Советская власть так поступить со своим воином и аратаем – не посмела бы! И если бы с одним мной разделалась неоправданно, можно было бы подумать – трагическая ошибка. Но в лагере, рядом со мной, мучились тысячи таких же безгрешных перед новой властью, таких же ей преданных. И тогда, – сказал отец, – я пришел к страшному выводу: нет у нас Советской власти. Под ее вывеской утвердилась разновидность произвола, которому и название точное не подобрать…» Он выразился, помню, так: В чем-то это новое общественное устройство страшнее фашизма, ибо фашизм – не маскируется! А то, что образовалось у нас, рядится в добродетель под красным знаменем равенства и братства». Отец, по-моему, больше страдал в тот момент от душевного надлома, чем от болей физических. Он, помню, несколько раз повторил тогда: «Как бы я хотел ошибиться! Как бы я хотел ошибиться! – И заключил так: – Постарайся разобраться до конца, что произошло с нашей многострадальной страной, и прошу тебя: стань учителем, неси людям свет и правду, чем бы тебе за это не пришлось поплатиться».
Я поклялся отцу выполнить его завещание. Да, я упустил важную деталь из предсмертного наказа отца. Он просил, чтобы я, если жизнь опровергнет его страшный вывод, явился к нему на могилу с радостной вестью… И вот прошло больше десяти лет. Много раз побывал я у родной могилы, подолгу простаивал над ней молча: сказать отцу мне было нечего. Он оказался провидчески прав: никаких признаков народовластия нет у нас и в помине. Трижды обожествленный после Победы Иосиф Сталин правит народами новой Российской империи, как стадом баранов. МВД во главе с душегубом Берия – государство в государстве… Вот так, дорогой мой Ефим Сегал, вот так. – Володя замолчал. Ефим слышал, как он нервно барабанил пальцами по крышке больничной тумбочки.
– Я благодарен судьбе за то, что свела нас, – сказал Ефим, – встретить единомышленника – удача редкостная, особенно в наше время. Но вы все-таки не рассказали, за что вас упрятали сюда?
– Вы еще не догадались? За вольнодумство, есть такое, как сказано в толковых словарях – «устаревшее», понятие, то есть за неугодные властям речи. Как это случилось – сейчас услышите. Давайте закурим, немножко передохнем – и я доскажу остальное.
– Я уже говорил, – продолжил Володя несколько минут спустя, – что стал учителем, в пределах возможного учил детей умению распознавать правду. И даже такая вроде бы малость выпирала за дозволенные рамки. Меня не раз одергивали, предупреждали. Однажды я рассказал на уроке о «Поднятой целине» – романе моего знаменитого земляка, о том, что события, изображенные в романе, развертывались на моих глазах. И хотя во время коллективизации мне было всего девять лет, я отлично запомнил все то, что ребенком видел. Оценил, осмыслил потом, повзрослев. Мой рассказ, естественно, отличался от шолоховского повествования. Я попытался осторожно внушить учащимся мысль о том, что книжка Шолохова – ни что иное как намерение средствами художественной прозы оправдать неслыханное историческое злодейство, обелить методы давыдовых да нагульновых, этих рыцарей коллективизации. Упомянул я на уроке и о небезызвестной статье великого Сталина «Головокружение от успехов», В романе ей отведена роль этакого волшебного жезла, своевременного предупреждения мудрейшего из мудрейших некоторым перегибщикам, у которых якобы голова закружилась от непомерных успехов в начале коллективизации. Я слегка намекнул своим воспитанникам, что писатель несколько поступился истиной, осторожненько дал понять, что Сталин мог и обязан был предотвратить «варфоломеевскую ночь» советского крестьянства, если бы выступил со своей статьей значительно раньше.
Никого посторонних в классе не было. Ночью меня арестовали, через день я оказался на Лубянке. Утром привели к следователю. Мясистый ублюдок лет тридцати пяти ощупал меня водянисто-голубыми глазами, в упор спросил: «Что же ты, Жуковский, советский педагог, своим ученикам антисоветчину в голову вколачиваешь?.. Молчишь?.. Ну-ну, молчи. Предупреждаю: у нас не таким героям языки развязывали… Ладно, пока выкладывай биографию, сведения о родителях, о близких родственниках заодно».
Я на минуту заколебался: говорить следователю об аресте отца в тридцать седьмом или не стоит? Решил рассказать: все равно узнает. Я говорил, он записывал. Спросил: «Все?» Заметил: «Сыночек в батю. Филологический окончил? Я тоже, но это к слову. – Протянул мне две странички текста, отпечатанные, на машинке. – Узнаешь, – спрашивает, – свой шизофренический бред на уроке?..» Я прочел: сказанное мной на уроке было передано почти слово в слово. Меня обдало холодом: выходит, среди моих учеников – детей! – нашелся стукач!
Я не стал ничего отрицать, это уже не имело никакого значения.
Следователь удивился. «Подтверждаешь?.. Значит ты – убежденный антисоветчик. А тебе известно, правдолюб, что за это полагается?.. Девять граммов в затылок, и ваших нет!»
Отвечаю: «Хоть девять килограммов, от этого «Поднята целина» не станет ни правдивей, ни честней…»
Он посмотрел на меня очень внимательно и как будто открытие сделал: «Вот ты какой! Ну и ну!.. Постой, постой, – он вроде бы спохватился, – а ты, часом, не того? – выразительно покрутил пальцем у виска. – Так оно и есть, ты, Жуковский, – шизик, псих, нормальные советские люди на допросе в МВД в таком не признаются…»
Вот какой дорожкой попал я сюда, в дурдом, вместо тюремной камеры, а то и расстрела. Попомните мое слово: у этого коварнейшего иезуитского метода расправы с вольнодумцами – огромное будущее. Им воспользуются и преемники Сталина, и тогда… – он не успел договорить. В палату вошел дежурный врач, зажег свет, не глядя на Володю, скороговоркой приказал:
– Жуковский, собирайтесь, возьмите личные вещи и следуйте за мной.
– Куда? Зачем?
– Вы переводитесь в другую больницу.
– В какую больницу? Почему среди ночи? – подавляя волнение, спросил Володя.
– Не знаю… Поторапливайтесь, пожалуйста, вас ждут.
Огорошенный непонятным, оттого еще больше пугающим происшествием, Ефим тоже вскочил с постели, еле держась на ногах, лихорадочно вздрагивая всем телом, бессмысленно переводил взгляд то на Володю, то на врача.
– Вот видите, Ефим, – попробовал пошутить Володя, – грянул гром среди ясного неба, ясненького. – Он протянул Ефиму свою сильную руку. – Прощайте, жаль расставаться. Будьте здоровы, счастливы, стойки! И берегитесь!
– Прощайте, – едва выговорил Ефим, – прощайте! Бог даст встретимся. Мы еще молоды!
– Дай-то Бог! – с грустью усмехнулся Володя и скрылся за дверью палаты.
Первое, что увидел Ефим после кошмаров полузабытья минувшей ночи, была пустая койка Володи. «Где ты теперь, безвинный великомученик», – тоскливо думал Ефим, Вставать ему не хотелось, тело ныло, в висках постукивали молоточки, подташнивало.
– Сегал! А, товарищ Сегал! – услышал он, как сквозь сон, голос дежурной сестры. – Что это вы разоспались? Поздно, вставайте, скоро врачебный обход.
Через силу спустил он на пол пудовые, казалось, ноги, надел тапочки, поплелся в умывальную. Холодная вода немножко приободрила, вернулся чуть посвежевшим.
Почти тут же в палату в сопровождении медсестры вошел по обыкновению улыбающийся доктор Канатчиков, спросил стандартно:
– Как дела, Ефим Моисеевич? Идем на поправку?
Ефим молчал, безразлично глядя мимо него. Если бы врач зрячими глазами посмотрел на своего пациента, то сразу бы увидел, что тот крайне удручен, до поправки ему ой как далеко.
– Как спите? Аппетит? – Не дождавшись ответа, продолжал Канатчиков: – С историей вашей болезни от 1944-го года я ознакомился. Борис Наумович вас хвалит. Просил передать, что ждет вас сегодня в пять часов в своем кабинете. Не забудьте, пожалуйста, не опаздывайте.
События последних полусуток даже Надю вытеснили из памяти Ефима. Оставшись один в палате, он мгновенно ее вспомнил. На душе сразу потеплело, впервые за много часов; он облегченно вздохнул, лег навзничь, светло улыбнулся. Нет, он не одинок на земле, где-то совсем недалеко отсюда ходит, думает о нем, стремится к нему его Наденька. Хорошо бы она пришла сюда сейчас, села рядышком… Как обидно, что свидание состоится не раньше воскресенья, через три дня! Сегодня остается надеяться на маленькую записочку и передачку.
Неожиданно в палату опять вошел врач Канатчиков.
– Ефим Моисеевич, – окликнул он, – не придет ли сегодня в больницу ваша супруга? Борис Наумович хочет с ней побеседовать.
– Она собиралась быть здесь сегодня около семи. Но как ей пройти к Борису Наумовичу? И как она узнает, что он ее ждет?
– Это уж наша забота, не беспокойтесь. – И почему-то погрозив пальцем Ефиму, Канатчиков полушутя-полусерьезно бросил, выходя из палат: – Бунтарская у вас душа, Сегал, смотрите у меня!
Что означал жест врача и его реплика, Ефим сразу не понял, да и не хотел понять. Мысли его были заняты совсем другим: если Надя посетит сегодня доктора Котляра, то он непременно разрешит им повидаться.
… Ровно в пять часов Ефим постучал в дверь кабинета главного врача.
– Вот и довелось нам с вами вновь повстречаться, – тепло приветствовал его Борис Наумович. – Лучше бы, конечно, это произошло не здесь, а в более приятном месте. – Он подвинул стул, сел рядом с Ефимом. – Сколько лет мы не виделись? Три? Четыре?
– Скоро пять, – поправил Ефим.
– Пять! Как бежит время… Вы, я слышал, уже успели жениться?
– Да, и очень счастлив.
– Давно женаты?
– Четвертый год.
– Дети у вас есть?
– Ждем… В недалеком будущем.
– Когда именно? – с заметным интересом спросил профессор.
– Точно не знаю. Наверно, месяцев через семь. Я жду ребенка. Я не могу вам сказать, как. Мне уже четвертый десяток покатил. Если не теперь, то когда же?
– Да-да, разумеется… – не сразу и не глядя на Ефима проговорил Борис Наумович. – Отцовство – штука весьма… Как вам нравится ваш лечащий врач Иван Петрович? – он почему-то изменил тему разговора.
– А если я скажу вам, что он мне совсем не нравится? Канатчикова из него не выйдет, ручаюсь! Он был лечащим врачом Жуковского, моего соседа?
– Да, – не совсем твердо ответил профессор, видимо, стараясь понять ход мыслей Ефима.
– Простите за любопытство, а от какой психической болезни его лечили? Жуковский – завидно здоровый человек. Это прекрасно знает и врач Канатчиков. В прошлом веке Чаадаева объявила сумасшедшим царская охранка. Теперь постыдную акцию в отношении Жуковского осуществляет бериевская охранка, то бишь Лубянка – «бдительный страж революции!».
– Прекратите, Сегал, довольно! – с несвойственным ему раздражением и бесцеремонностью прервал Борис Наумович. – Оставьте ваши нелепые догадки при себе! Иван Петрович уже поставил меня в известность о ваших сомнительных высказываниях. Хоть здесь и особая лечебница, но все же надо знать меру.
– Ах, уже успел поставить в известность! – вскипел Ефим. – А он случайно не доложил вам, что он, врач, нарушил святую клятву Гиппократа: согласился почти год держать под замком в сумасшедшем доме абсолютного здоровяка и умницу?! Как мог медик решиться на такое?! – разошелся вовсю Ефим.
Опустив массивную черно-кудрявую, уже седеющую голову, Борис Наумович молчал. А Ефим прервав на мгновение горячую тираду, вдруг понял, что его обвинительная речь в адрес Канатчикова беспощадно обличает и профессора Котляра, без ведома и трусливого согласия которого рядовой врач не посмел бы стать пособником произвола.
Усилием воли Ефим остановил себя, другим тоном мягко, доброжелательно сказал:
– А вы, Борис Наумович, за эти годы очень преуспели на своем поприще. Рад за вас. – Голос Ефима звучал вполне искренне.
– Спасибо, – Борис Наумович облегченно вздохнул, выпрямился, – знаю, это от души, точнее, от великодушия… И вы могли бы многого добиться, если бы помнили мое прощальное напутствие перед выпиской в сорок четвертом, помните?
– Дословно: «Правду пусть ищут другие, кто покрепче здоровьем. Острые углы не для вас. Пообещайте не лезть на рожон…». Верно?
– Верно… Очевидно вы пренебрегли моим советом. Почему?
– Вспомните, я вам тогда ничего не обещал. И не мог обещать. Может быть, вам приходилось слышать или читать слова Державина: «Змеей пред троном не сгибаться, стоять и правду говорить?». Как, по-вашему, такие слова родились у человека, который просто не хотел сгибаться или не умел?!
Борис Наумович задумался.
– Мне не приходилось слышать такое высказывание. Я все-таки медик, не литератор. Да-да медик, – решительно повторил он, – а вы – больной. Я обязан, нет, я очень хочу, если уж не совсем вылечить вас, то уж, по крайней мере, укрепить ваши нервишки. Лечить вас отныне буду лично я, думаю, так будет лучше.
– Вот Канатчиков-то расстроится, – не выдержал, съязвил Ефим.
Борис Наумович глянул на него с укоризной, достал из стола историю болезни Сегала, деловито сказал:
– Приступим. Рассказывайте о самом главном, что приключилось с вами за эти годы и на работе, и в семейной жизни.
Около часа записывал доктор исповедь Ефима.
– Все? – спросил устало.
– Все, – устало ответил Ефим.
– Диву даюсь, – помолчав, произнес вполголоса профессор Котляр, – как вы еще после всего этого живы. Страшно.
Оба опять помолчали, отдыхая, один – от услышанного, другой – от воспоминаний.
– М-да! – нарушил тишину доктор Котляр. – Значит, вы ждете прибавления семейства? Сына или дочку родит вам жена – одинаково доброе событие в семье. Но, Ефим Моисеевич, при вашем положении, с вашим здоровьем, с вашей установкой вообще… Понимаете…
– Не надо, не продолжайте, Борис Наумович, – возбужденно прервал Ефим, – я понимаю, куда вы клоните… нельзя, не время иметь ребенка? Так?! Отвечайте же! Что же вы молчите?
Раздался стук в дверь.
– Войдите! – с живостью отозвался профессор. Появилась медсестра.
– Борис Наумович, пришла жена больного Сегала. Она в приемной. Можно провести ее к вам?
– Да-да, непременно, – поспешно приказал доктор Котляр. – Видите, голубчик Ефим Моисеевич, как славно вышло. Немного побеседую с вашей супругой, потом разрешу вам внеочередное свидание. Пока, прошу, ступайте к себе, успокойтесь, не думайте ни о чем плохом… Кстати, я распорядился никого в вашу палату не помещать. Завтра же начнем курс лечения.
Придя в палату, Ефим не включил свет. Сел на кровать, мысленно вернулся к разговору с профессором. Разговор прервался на самом важном месте, исключительно важном для него и Нади, об их будущем ребенке… Будущем ребенке?.. Ефим похолодел: профессор дал понять ему, что ребенка не должно быть, он не должен появиться на свет.
И в сердце Ефима мгновенно перемешались отчаяние и неукротимая ненависть к бесчестному, как он считал сейчас, профессору Котляру. Ирод в белом халате, терзался он, наверняка уговаривает в эти минуты Надю отказаться от рождения ребенка. Какой же холодный, безжалостный человек, кипел Ефим.
«Опомнись! Ты не прав, – послышался ему голос вроде бы из мрака. – Ну-ка, пошевели мозгами: что за корысть доктору Котляру толкать твою жену на этот шаг, подвергать ее риску навсегда остаться бездетной?» А тогда… вообще, тогда… Ефим обеими руками больно сжал голову. Боже милосердный! Неужели он навсегда лишится радости отцовства?! Он не понял, почему вдруг вспомнился ему день тридцать первого мая 1944-ш года, прекрасный солнечный день, когда он, счастливый, шагал из госпиталя, мечтая о любви, о семье, о своих будущих детях. Внезапно вспомнил, как поразило его недавнее сообщение Наденьки об аборте у соседки Лены. Не знал, не ведал тогда, отчего так больно хлестнула его казалось бы заурядная новость. Предчувствие?
В ушах зазвучали сказанные Борисом Наумовичем с искренним сочувствием небезразличные слова: «С вашим здоровьем, при вашем положении, установке…» Нет, не враг ему добрейший профессор Котляр! Он глубоко понимает ситуацию, в которой оказался его серьезно больной пациент, неукротимый правдоискатель.
Вихрь мыслей закрутился в возбужденном мозгу Ефима. Кто виноват, что дошел он до нервного и физического истощения? Кем и за что наказан? Он вопрошал свою совесть – она была чиста: инвалид войны, толком не окрепший, не оправившийся от трех лет фронта, он безоглядно бросился в новый непримиримый, неравный бой – теперь с внутренними врагами своей Родины. Случай помог ему прозреть, он понял: в лице Козыря и Рызгалова, Цидилкина и Великановой, Мошкарова и Смирновского, многих других им подобных правдодушителей, с кем довелось вести первые, почти бесплодные бои в качестве журналиста многотиражки, ему противостоит сама политическая и административная Система, созданная по воле и под «гениальным» водительством «великого» Сталина. Грозная, могущественная, преступная, она жестко требует от стоящих у нижних ступеней иерархии безоговорочной покорности, слепого поклонения, всеобщей лжи под видом правды во славу свою… Сегал этого делать не желал, не умел! Устами Щукиной, Система порекомендовала ему пойти на компромисс: смириться, приспособиться, стать ее слугой-с его умом это пустяк сущий! Он отверг гнусное предложение, не смог пойти на сделку с совестью, со своим неукротимым геном.
Тогда Система мощно и беспощадно разделалась с посягнувшим на ее святость и неприкосновенность: олицетворяющими Систему он загнан в угол. Прикрываясь «общественными и партийными интересами», они взяли в кольцо поборника правды – и вот он без работы, значит, без куска хлеба, унижен, обобран, угодил в психиатрическую больницу!..
Так где же подлинные цари Ироды?! Кто отнимает у него последнюю радость – иметь ребенка, стать отцом?..
Погруженный в тяжкие думы, Ефим не услышал, как в палату вошла медсестра, вздрогнул от вспыхнувшего света.
– Товарищ Сегал, – окликнула его. – Выйдите в коридор, там вас жена ждет.
Ефим вскочил с постели, в открытую дверь увидел Надю, забыл обо всем на свете, протянул к ней худые, дрожащие руки:
– Наденька!
Они сели на диван в коридоре. С бесконечной любовью и тревогой всматривался Ефим в самое дорогое для него лицо: «курочка без мамы» показалась ему еще бледнее, озабоченнее. У него сердце упало.
– Ты не больна, Наденька?
Она через силу улыбнулась:
– Не беспокойся, я здорова, трудновато… Вот и все. Работа… волнения за тебя…
– Расскажи, зачем тебя приглашал Борис Наумович? – где-то в глубине души Ефим надеялся, что рокового разговора, может быть, и не состоялось.
Вместо ответа Надя открыла хозяйственную сумку, вынула из нее несколько небольших сверточков.
– Рассчитывала передать посылочку через сестру, а вышло так, что сама пришла.
– За продукты спасибо, возьми-ка ты их домой, съешь сама. Мне и больничного угощения хватит. Ты не ответила на мой вопрос.
– О чем беседовал со мной профессор? Расспрашивал подробно о тебе, как да что, в общем, обыкновенно. Ок решил сам заняться тобой, обещает за месяц-полтора поставить тебя на ноги. – Надя говорила быстрее обычного, избегая встретиться с ним глазами.
Ефим все понял: Надя вняла разумным доводам доктора. Но не торопилась с оглушительной вестью, возможно, со страхом ждала вопроса о ребенке.
Он ни о чем не стал спрашивать.
– Фима, вот здесь два кусочка мяса, съешь их сегодня же, а то испортятся, жаль.
Надя перекладывала с места на место сверточки с едой.
Ефим покачал головой, чуть заметно улыбнулся:
– Не пропадет.
Он понимал всю бессмысленность обоюдной игры в прятки. Не спрашивать жену о самом главном – малодушно, это значит взвалить всю тяжесть, всю ответственность за этот шаг на нее, женщину-дитя! Ей и так достается!.. Он мужчина, он обязан заговорить прямо, не прятать нос под крыло.
– Наденька, – сказал он, напрасно стараясь скрыть волнение, – мы оба все знаем… Борис Наумович, очевидно, прав. Иного выхода у нас сейчас нет. Будем мужественны… Верю: Бог с нами, он не оставит нас. – Ефим почувствовал сушь во рту, язык ему не повиновался, будто чужой.
Надя слушала его, опустив голову.
– Принеси мне водички, – попросила изменившимся голосом.
Выпила несколько глотков.
– Мне было так одиноко, так страшно согласиться… Я, наверно, дня три пробуду в больнице… Сегодня среда, воскресенье – день посещений. Я приду… – Она вздохнула, прижалась к мужу, словно ища защиты, и быстро пошла к выходу.
Профессор Котляр использовал, кажется, весь арсенал своего незаурядного врачебного таланта, чтобы всесторонне и как можно основательнее укрепить расшатанное здоровье своего пациента.
По истечении полутора месяцев он с удовлетворением констатировал:
– Нас с вами, по-моему, можно поздравить с успехом! Думаю, дней через восемь-десять вы сможете отправиться домой.
– И я так думаю. Чувствую я себя неплохо. Но… – Ефим замолчал.
– Что еще? – насторожился профессор.
– Видите ли, дорогой Борис Наумович, вашими добрыми стараниями, за что я безмерно вам благодарен, я подлатан и подштопан, невидимая рана моя затянулась. Затянулась пленочкой, боюсь, что тонкой. Стоит мне очутиться за пределами лечебницы, как наша прекрасная действительность, которая увы, пока я был здесь, не изменилась, – эту пленочку порвет, нервы опять оголятся, как провода… Жди очередного замыкания. Вот в чем беда. Надо правде в глаза смотреть: «широка страна моя родная», а нет мне в ней ни убежища, ни прибежища от мерзкой реальности.
Профессор с участием развел руками.
– Тут, Ефим Моисеевич, медицина бессильна! Как врач, повторяю еще раз: острые углы не для вас. Вам необходимо круто изменить свое отношение…
– Извините, Борис Наумович, – прервал Ефим, – не продолжайте, я вас понял. Я буду вам очень признателен, если вы разрешите мне выписаться отсюда не через десять дней, а дня через два-три. Дальнейшее пребывание в этих стенах вряд ли пойдет мне на пользу. Пожалуйста, сделайте такую малость… Хорошо?
– Если вы настаиваете, не возражаю.
– Благодарю вас от всего сердца! Благодарю за вашу доброту! Только можно на прощанье задать вам один вопрос?.. Я заранее прошу извинить меня. Понимаете, меня очень волнует судьба Владимира Жуковского. Может быть, вам все-таки известно, куда его увезли в ту злополучную ночь?
Профессор Котляр выразительно, исподлобья глянул на Ефима, поднялся с кресла, ступая бесшумно, как некогда тот политический деятель, как недавно врач Канатчиков, подошел к двери, открыл ее, высунул голову в коридор, посмотрел направо, налево, захлопнул дверь на замок. Бросил мимолетный взгляд на Ефима, перехватил его ироническую улыбку.
– Подсмеиваетесь над трусоватым профессором? Не вздумайте отпираться, вижу… Да, признаться, боюсь, вернее, опасаюсь… Есть чего опасаться! Увы, есть! И вы это знаете. Мне трудно продолжать этот разговор, непривычно, знаете ли… – Борис Наумович отошел к окну. – На ваш вопрос о дальнейшей судьбе Владимира Жуковского отвечу так: куца его увезли в ту, как вы выразились, злополучную ночь, мне никто не доложил. Случайно узнал от одного давнего коллеги, что Жуковский помещен в Казанскую психбольницу. Надолго ли? Неизвестно… Это не просто больница, а вроде бы больница-тюрьма.
– Как это? – с крайней тревогой спросил Ефим.
– Не слышали? И не надо. Злейшему врагу своему не пожелаю очутиться в том последнем кругу дантова ада… Все, Ефим Моисеевич, я и так сказал вам непозволительно много. Надеюсь, вы понимаете и не злоупотребите… И намотайте себе на ус! Вы же умный человек!.. Итак, – Борис Наумович протянул руку Ефиму, – до свидания, не в стенах психбольницы, разумеется…
Через три дня, к своей и Надиной радости, Ефим возвращался из больницы домой.
Декабрь 1975 – октябрь 1977 гг.