Лукницкая Вера Ego - эхо

Вера Лукницкая

Ego - эхо

прелюдии

Фантастическое составляет

сущность действительности

Федор Достоевский

Там, где все сверканье, все движенье,

Пенье все, - мы там с тобой живем.

Николай Гумилев

ПРЕДИСЛОВИЕ

"Марина Цветаева

ПРОКРАСТЬСЯ...

А

может, лучшая победа

Над временем и тяготеньем

Пройти, чтоб не оставить следа,

Пройти, чтоб не оставить тени

На стенах...

Может быть - отказом

Взять? Вычеркнуться из зеркал?

Так: Лермонтовым по Кавказу

Прокрасться, не встревожив скал.

А может - лучшая потеха

Перстом Себастиана Баха

Органного не тронуть эха?

Распасться, не оставив праха

На урну...

Может быть - обманом

Взять? Выписаться из широт?

Так: Временем как океаном

Прокрасться, не встревожив вод...

14 мая 1923"

МИМО МИРАЖЕЙ

прелюдия первая

Я

медленно шла по привокзальной улице южного города. Дома чуть проглядывали сквозь ажурные листья и бурые стручки разросшихся акаций. Подошла к первому глиняному, остановилась, заглянула в крохотные оконца, задернутые тюлевыми с воланами занавесками, ничего не увидела, повернулась к калитке. Около нее в тени дерева стояла женщина и смотрела на меня. Я смутилась: в чужие окна... Почему? Может быть, потому, что все, что происходило со мной и о чем я сейчас думала, заглядывая в чужие окна, эта женщина могла знать? Мне казалось, что люди знают про меня то, что я про себя не знаю, только когда-нибудь узнаю. Или так всю жизнь и буду искать ЭТО - чего пока не знаю, потому что люди живут законно, а я, вроде бы, - нет. И законно живущие, даже если ничего не говорят, а просто смотрят на меня пристальными взглядами - как будто укоряют. И живу я в отличие от них, временной жизнью, как будто оправдываюсь, как будто виновата.

Сначала я жила виноватой, когда мне было пять, нет, даже три года, потом - когда пять лет, потом - семь, потом... Где мой библейский ангел? Опять покинул меня? Ангел мой, отзовись: А-у-у?

И вот ведь как бывает: когда в 1943-м мобилизовывали в железнодорожную школу ФЗО, я не заметила пристального взгляда агитатора. Он быстро пропускал голодную очередь, записывал в тетрадь фамилии, а приемная комиссия позже утверждала. И не по виду, не по наклонностям, не по паспортам.

После оккупации многие железнодорожники из брони шли на фронт. Другие пострадали от фашистов, либо после оккупации от НКВД - война ведь. Работников на транспорте не хватало. Ребята, в силу советских законов, из близлежащих деревень тоже были беспаспортниками.

Железнодорожная ветка Минводы-Кисловодск остро нуждалась в обслуживании. ФЗУ - фабрично-заводское училище - срочно преобразовали в ФЗО с обучением для работ специально на транспорте и тем самым снизили возрастную планку приема, хотя это было такое же училище, только скоростным методом - за год вместо трех.

Меня, худющую, малорослую с длинными косами, туго завернутыми за ушами в кольца, записали даже без метрик и справок. Я просто на словах прибавила себе лишний год для агитатора и почувствовала себя вполне законно живущей. А то, что худой я была от голода, и нога от него заболела, - это была сущая правда. Но это никого не волновало.

А сейчас краснею, как дурочка, хотя, что тут особенного - домик игрушечный, окошки прямо на улице, низко над землей, - любой заглянет. Тем не менее, неловкость не проходила, и я дернулась, быстро прошла всего на шаг мимо калитки, мимо женщины, но как-то уловила боковым что ли взглядом, что женщина смотрит на меня, и вовсе не пристально, не укоряюще, а спокойно, даже ласково. Или мне хотелось так видеть! Потому что некуда было идти? Я шла именно к этой женщине. Ноги оказались умнее - остановились. Забыв поздороваться:

Вы угол сдаете? - И без паузы: - Меня Галина Алексеевна прислала, быстро добавила.

Нет, девочка, не могу. Устала. Только что рассталась с двумя. Хлопотно. Хочу побыть одна...

Я покраснела еще сильней. Знала же, что услышу невозможный отказ, зачем ляпнула про Галину? Опять унижена, и сегодня негде спать. Так боялась этого, надо заглушить, отвести отказ объяснениями, но не справилась с комом в горле, только уронила еще раз, еще глупее:

Меня Галина Алексеевна прислала. И совсем глухо: Извините, до свидания.

И пошла, отступая, не смея повернуться спиною к женщине, держась рукой беленой еще по весне и от летних южных ливней уже посеревшей и облупившейся стены домика, не в силах оторвать взгляда от этого невозможно мягкого спокойного отказа. А глаза все заливала и заливала соленая влага, я не смела их закрыть, и тогда больно явилась многоцветная радуга, защипала, женщина расплылась в яркое пятно. Я не могла двигаться. Остановилась.

Долго я так стояла или нет, не знаю. Может, мгновенье, а, может быть, до сих пор стою... "Ангелица-покровительница, где ты? Мой хранитель, Вера моя святая, хозяйка моего имени, я здесь! Оглянись! Сделай что-нибудь!"

Найду я когда-нибудь человеческое жилье? А сейчас, хоть бы старую завалинку из самана, теплую, да еще бы с дыркой, где дом в глубине двора и собака на цепи. Я сама видела, как свиньи прорывают дырки под заборами, довольно глубокие, нежатся там после дождей. Я худющая, легко могу пролезть. Сейчас дождей нет, саман за день прогревается, под таким забором в бурьяне вполне можно переспать, даже изнутри с хозяйской стороны. А еще лучше, если хозяева оставили сушить какие-нибудь тряпки, из сундуков, например. Они часто сушат, протянут веревку между деревьями, да и на заборе - всякие вещи, даже зимние. Можно потихоньку наснимать, всего-то на ночь, а перед утром, пораньше, обратно повешу. Безумные мечты! Раз так было, правда, в начале лета, а сейчас - конец.

Ночь тогда была необыкновенной. Под овчинным полушубком. Хотя и драный был, и вонючий, но для меня он благоухал. Может, потому что перемешался с дурманящим запахом ночной фиалки с хозяйской клумбы, да и согревал отменно. Лежу, вдыхаю - все запахи хороши! А сверху еще одно диво - звезды: много-много, и близкие, и подальше, и совсем еле заметные. Кружатся, подмигивают, втягивают меня в свой хоровод все быстрее и быстрее, если долго смотреть - я уже в звездном танце, и вижу, что это вовсе не звезды, это девочки, такие же, как я, только они с мамами.

Почему так, почему я всегда одна? И когда просыпаюсь, и вот сейчас. Девочки поют, а мне горло сжимает такая музыка ночная, хочу петь, а страшно.

Почему мама оставила меня? Оставляла всегда? Следователь с птичьей фамилией объяснил мне, что такой закон у них: если подозревают одного из ста, изолируют всех сто, и добавил так, между прочим, что вообще-то моя мама и не виновата ни в чем. Тогда что я - сто первая в этой сотне? И как изолируют? Бездоказательно? Ни вся моя жизнь, ни моя мама, ни моя родина, ни следователь с птичьей фамилией не дают ответа. Нет ответа. Лишь звезды кружатся. А одна из них, как нарочно, падает рядом, осторожно касается меня хвостом, затягивает в узел и уносит. И мне уже не страшно. И ответа не надо. Раз следователь сказал, что мама не виновата, значит так надо? Надо ему верить? Значит надо радоваться, что моей жизнью и маминой защищается родина от врагов таким странным способом?

Лично для меня враги - там, на войне. А кто мне объяснит следовательский способ?

Сам следователь? Следователь - здесь, не на войне. С ним можно поспорить. Но пока только во сне, в мыслях и в будущем...

От этих рассуждений, от вопросов, стоящих в длинной очереди, я очнулась. И все та же женщина у ворот, и снова - удар, что не успеваю сегодня за город до ночи. И снова мысли бегут, ищут выход. Устала. И так мне стало меня жалко - сдерживалась-сдерживалась и тихо заплакала. Вообще-то я не распускаюсь, борюсь, но сейчас не сдержалась - один мягкий взгляд у калитки...

Где искать ночлег? Невесть. Солнце совсем низко. Вон улыбается, сползает золотыми желтками в масляных окнах. Попробовать на перроне вокзала? Опять как будто опоздала на электричку? Меня уже заприметили там. На вокзале совсем неплохо: скамейки со спинками, и свет там есть. Совсем почти не страшно, если б не мильтоны, - эти не дают лечь, сгоняют, позорят. А как просидеть всю ночь? Целый день маешься на табурете с лампочками перед горелкой, голова чешется от вшей, гнойная сукровица проползает из-под косынки по щекам, за шиворот. Глаза лезут на лоб от напряжения и жара. Стеклянные рабочие трубки откусываю зубами - некогда тянуться за специальным ножом. Полежать бы немножко!

А может, все-таки на уличной лавочке, под акациями, или лучше под тутовыми деревьями? Они более раскидистые, и ягоды еще есть на деревьях, подсохшие черные - кисловатые и белые - приторные. Там улицы - парки целые, много лавочек, еще до войны наставлены для отдыхающих курортников. А теперь, когда санатории превратились в госпитали, на скамейках стали отдыхать раненые в застиранных кальсонах и грязно-серых байковых халатах. Ночью скамейки пустые, ветки низкие, много листьев на деревьях.

И все же ночные прохожие, даже если они и не совсем хулиганы, обращают свое пристальное внимание. Так уже было. Начинают выяснять, почему, да кто, да откуда. Я уже не маленькая, хоть и выгляжу девчонкой. Уже работаю. Но разве ночью под акациями это докажешь чужим людям? А что в милиции можно доказать ночью? Что я, хоть и мала ростом, но, оказывается, служу на железнодорожном транспорте, а это в войну все равно что в армии? Меня уважают и даже иногда - в шутку - по имени-отчеству величают. Когда очень лампочки нужны.

Стеклодув-ручник - профессия редкая. Еще бы! Хоть и не от одной, но и от меня зависит бесперебойная служба подстанций, которые тянут электрические поезда. Да, ветка тупиковая, что ж с того? Тупиковая не в кавычках: госпиталей полно, раненых возят в спецпоездах днями и ночами, обмундирование возят, продовольствие, лекарства, инструменты хирургические, всякую аппаратуру. Да что говорить - идет напряженная военная жизнь и приближает к победе, и я в этом участвую. Когда набирали нашу группу, говорили, что мы добровольцы и этим надо гордиться. Я и горжусь. А то, чего на работе не рассказываю, так этого я сама не хочу.

Нога уже ничего, я привыкла, ранку вычищаю, промываю марганцовкой, она зудит по краям, значит болезнь отступает, только еще отекает немного. А бинт - это просто для дезинфекции, чтобы пыль не попадала, да еще девать его некуда: мне дали марли в аптеке за колбы. Я из нее бинтов и нарезала. В аптеке мне и таблетки даже давали, витамины - заживает же! Хотя, конечно, лучше бы, если покушать было чего посытней. Я много колб нарезала для аптеки из лампочек. Мне совсем не трудно.

Вот отвлеклась - и слезы кончились. И про Ангела забыла. Так часто вспоминаю.. Мне бабушка рассказывала, что мой Ангел - Вера и Она тоже имеет свой День - 30 сентября, а совсем давно День был 17 сентября. Сначала я не поняла почему мой День в январе, а моего Ангела в сентябре. Только потом мне мамочка и папа рассказали историю моего имени.

Словом, на работе ко мне хорошо относятся, даже отлично. Начальники все мужчины: какие хорошие, какие, правда, не очень. Для меня хорошие те, кто не лезет, ну а из плохих выбирать не приходится: кто я такая? Дочь врага народа? На мне клеймо - мама с 58-й - пожаловаться некому. Уважаемые мужички ох, как блюдут осторожность, начальник сидит на начальнике, начальником погоняет, но на передовую, на настоящую войну, добровольно никто не хочет. А бронь у них - законная,- транспорт, связь, как армия, так что, если пожаловаться, не защитит никто. И кому жаловаться: от Замотаева до Пятковского все они на одно лицо, или на что-то другое. А краснеть придется мне.

Он, Пятковский, как инженер спецбригад, прилип сразу, первым из всех, когда я пришла работать в ламповую со щита управления. Бригад у него четыре. Четвертая - ламповая - моя. Может быть, потому что жена его беременная, а ему скучно? Не знаю, как с другими девчонками, а ко мне сразу льнуть стал. Или потому, что подкармливал иногда? От еды отказаться не могла. Остальное до случая спускала на тормозах. Не могу сказать, что он плохой. Симпатичный, голубые глаза... И нравился всем... То картофелину принесет, то початок кукурузный... Словом, деваться некуда, сомневаться некогда. Выгонят, куда я тогда? Опять на помойку, как в прошлом году? Да и про себя я знала, видела не слепая же, и все не слепые, - какая я получилась, хоть и одета тряпочно. Даже девчонки здоровые, мясистые, даже они завидовали. Конечно, обидно: других ждут после работы, у других родители, дом, тепло, еда какая-никакая...

А у него, начальника моего, - нет, несчастливый был вид, хоть он и улыбался темно-голубыми глазами, подавая мне застенчиво "знаки внимания"... Да и бригадами не очень жестко командовал - сказывалось чуть заметное заикание. Его и прозвали "голубые глаза". И я стала так его называть. Ему нравилось. Как назову - голубые глаза темнеют до синих, даже жутко становилось... Как два василька живых...

Иногда удавалось остаться в мастерской после работы и не высовываться до утра. Включала специальный шкаф для закаливания ламп, опускала его низко-низко, чтобы сторож не заметил со двора, раскладывала фэзэошный стеганый ватник на монтажном столе. Укрываться не было нужды - от шкафа шел мощный жар. И высыпалась замечательно, и могла работать на следующий день в полную силу. Если, конечно, очередной какой начальник, пронюхав, не заглядывал под предлогом дежурного ночного контроля с намерением подкатиться, или чего побольше, потискать, словом, ухватить кусок "своего". Война же. Война все спишет...

Но вообще пользоваться ламповой постоянно нельзя. Узнает полковник Замотаев - придется объяснять ему, почему я бездомная, и еще, и еще краснеть. За маму, за себя и за ночного дежурного начальника.

Бывало и так. Приходила на перрон к последней электричке, все меня знают на железнодорожной ветке, одна я в буквальном смысле - "свет в окошке", и все, кто работает на транспорте, не раз обращались ко мне. Новых лампочек не продавали, а люди - ох, как нуждались!.

Подхожу так, вразвалочку к кабине, машинист грубовато окликает:

Едешь, глазастая?

Да, - говорю, - мне в Минводы надо.

Давай в кабину, ныряй живей, научу водить!

В кабине тепло, и тянет съестным запашком из холщовой сумки, что на крючке висит в углу. И я догадываюсь уже, что будет. Машинист наваливается могучим торсом, неуклюже разворачивает меня лицом вперед, как маленький винтик огромной отверткой, кладет мои худые руки на рычаги, обхватывает их своими лапищами, гудит длинно-длинно, и несемся мы в ночь. Машинист сопит сзади, а я боюсь шевельнуться и всю дорогу терплю его сопение. А фары у электрички далеко светят! Вспоминаю оккупацию, отвлекаюсь: как прожекторы при немцах, только при немцах в небо, а сейчас вниз, вдаль. И еще тогда был вой сирен и стрельба, а сейчас шум мотора и перестук на стыках рельс. Дорога круто поворачивает, электричка - дугой - черно-зеленая с желтыми окнами-крапинками змея, - виден ее колышущийся хвост, вот она укорачивается, сжимается, словно для броска, исчезает, и в то же мгновение фары-прожекторы глубоко высвечивают боковой лес. Лесное войско деревцов, семеня тонкими ножками, гонится за вагонами, догоняет, но электричка выворачивается и устремляется в гору, по сверкающему пути в бесконечность.

На остановке машинист наказывает сидеть смирно, не выглядывать, сам выходит на платформу размяться, сделать пару затяжек, поболтать. На лице самодовольство, как же, девчонку прячет в кабине. Зато во время перелетов от станции к станции угощает вареной, еще теплой картошкой с жареным луком и галушками, или еще чем-нибудь умопомрачительным из стеклянной банки, обернутой несколькими слоями газеты, чтоб не остывало. Ем, давлюсь, а на него не гляжу. Стыдно за него.

На конечной выскакиваю, не прощаясь, да ему самому, думаю неловко, как вертелся. Его же выручаю; делаю вид, что тороплюсь якобы по важному делу. Он не спрашивает, улыбается - что ему? адно. Не оглядываясь, сбегаю по ступенькам с платформы, смешиваюсь с толпой, растворяюсь среди ночных мешочников, томящихся в ожидании разных поездов. Минводы - большая узловая станция.

За первым же углом быстро поворачиваю назад и зорко слежу: если электричка отправилась в депо - мое дело худо: машинист может пойти ночевать в дежурку, а мне - тогда снова на вокзале всю ночь, на чужом. Если же электричка отправляется в обратный путь, то я преспокойно иду в деповскую дежурную - "мой" машинист уехал, значит на участке о моей бездомности еще какое-то время не узнают. Открываю дверь и с нагловатым выражением немигающих глазищ задаю вопрос о последней электричке. "Выясняется", что последняя только что отошла... Все улыбаются. И я - тоже. А как же? Эта, хоть и маленькая, но хитрость вполне победная, она помогает пережить еще одну ночь "достойно".

Нагретая буржуйкой тесная комнатка пахнет железом, кожей, потом и куревом. В ней два топчана, стол с телефонным и селекторным аппаратами; полка с походными фронтовыми котелками и разнообразными емкостями, полными домашней еды, в основном картошка; масса разных инструментов и сумок развешено по стенам на гвоздях; на полу - железнодорожные переносные фонари; у двери - вешалка со спецовками.

В дежурке всегда люди. Приходят, уходят, гудят, шепчутся, курят, и всегда при этом кто-то храпит на топчанах, иногда по двое, валетом, или один другому в затылок, порычивая время от времени и слаженно поворачиваясь на другой бок.

Прекрасно замечаю, что те рабочие, кто не спят, далеко не наивные, они лыбятся , иногда подморгнут, однако теперь я законным образом могу поспать, даже хоть и валетом. Место, конечно, уступают.

Только здесь, в эти короткие ночные часы, пропитанные махоркой и потом, я чувствую себя нормально, и как все грешники на земле забываю про моего Ангела-хранителя. Здесь на меня не смотрят пристально. Во всяком случае меня ни разу не поддели, не подковырнули, и за мое вранье мне ни чуточки здесь не стыдно. А утром можно сесть в электричку и еще целых полтора часа досыпать красивыми снами до самого Пятигорска, и, если повезет, даже лежа. Бывает, что ранними утрами вагоны идут полупустыми, если запоздали поезда с других направлений.

И всегда хоть и красивые, да печальные, грустные сны - о Коле. Он так самоотверженно ушел. Совсем недавно, навсегда. Ушел, чтоб ждать меня... Он на земле не уставал ждать, не устает и там. Я это чувствую, и грусть обнимается с истомой, истома тянет, тянет ее, обволакивает и одолевает. И я просыпаюсь стоном. И стыжусь редких пассажиров, надеясь, что мои стоны-судороги маскируются перестукивающимися колесами электрички...

Чувственная ранняя женщина и большой ребенок - вся в своих плотско-детских фантазиях-играх, в волнах подрастания не достигшая не доросшая до счастливого несчастного мальчика, кому не дано полно изведать лона любви, стать отцом-матерью, зато дано постижение высшей, Божьей любви вечного ожидания.

Это единственное место, кроме ночной моей мастерской, где я могу дать волю чувствам и снам, где Коля повторяет гения:

Я тысячами душ живу в сердцах

Всех любящих, и, значит, я не прах,

И смертное меня не тронет тленье...

Колина чувственная любовь осиянна так влекущей звездой, что простерлась за черту смерти, и смертью обрела новую форму - судьбу.

Электроламповая и другие спецбригады расположены в трехстах метрах от вокзала. С электрички можно сразу пойти в мастерскую, или зайти в главное здание напротив. Там - администрация, начальство и щит управления поездами. Там же находится душ для дежурных рабочих. Можно помыться, если это женский день. А если там кто-то уже моется после ночного дежурства, - объяснить, что специально, мол, пораньше иногда приезжаю, чтобы еще раз помыться - перед началом жаркой работы.

Пока все обходилось. Но пользоваться таким способом тоже не дело. И так уже несколько раз "отставала" от последней электрички в Минводах. Насторожатся еще. Зачем это так поздно езжу в Минводы, если живу в Машуке, а работаю в Пятигорске. Ну, про Минводы можно сказать, что у меня там подружки на подстанции дежурят, все-таки школа ФЗО располагалась именно в Минводах. А вот в другую сторону, в Кисловодск, пока ничего не придумала. Люди-то все свои. Одни и те же на участке. Все знают друг друга. Могут сплетничать о моих ночевках в дежурках. А у нас сплетни любят.

Когда вызывали в НКВД по повестке якобы на допрос "ни о чем", в сущности я уже не боялась ни этих повесток, ни допросов. Даже наоборот, обнадеживалась - ночь была обеспечена крышей над головой, хотя и противно было, потому что и я, и вызывавший понимали бессмысленность ситуации, хотя он и унижал, и шантажировал. Допросы проходили почти одинаково, то есть никак. Сидит передо мной за большим столом, долго-долго смотрит в упор налившимися зенками, при этом меня не замечает.

Расположился так раз, направил на меня лампу, подвигал ящиками туда-сюда, вытащил папку, открыл. Приоткрыл дверку стола, что-то покопал, стол не закрыл и вышел. Сидеть на стуле без движений тяжело. Устала в неподвижной позе. А показать усталость страшно.

Выпивавших маминых следователей с птичьими фамилиями у меня было три: Гусев, Лебедев, и еще - забыла, но точно - птичья. У всех трех - разные роли. И еще четвертый - претендент - не с птичьей. Его я видела один-единственный раз.

Сижу напряженная, жду. Не возвращается долго. Под потолком горит лампа в молочном круглом колпаке, и очень яркая - под крашеным железным абажуром на столе. Эта легко поворачивается и направляется, когда надо, на допрашиваемого. Значит сегодня "на меня надо".

Сейчас войдет. Замираю от того, что его так долго нет, что стол нараспашку... И так устала от напряжения и ожидания, что всю заломило. И невдомек было, что эти прохиндеи уходили спать. Просто спать.

Прошло уже часа два, наверное, а то и больше. Заснуть бы, завтра на работу "дуть" свои лампочки - целых тридцать штук.

Начинаю думать о работе, чтоб не сморил сон. Я бы и больше могла делать, и делаю иногда, но начальник говорит - больше тридцати не надо, это хорошая норма для профессионального стеклодува, а то выдохнусь - и так заморена. Жалел... "Синие глаза - васильковые".

Совсем недавно этому удивительному ремеслу меня обучили. После окончания школы ФЗО распределили на подстанцию работать по специальности дежурным техником у щита управления. Но щиты еще не были до конца доведены для эксплуатации. Пока пять таких подстанций и три дистанции контактных сетей реставрировались по всей ветке от Минвод до Кисловодска, я работала и монтажницей, и слесарем-инструментальщиком, и сварщицей и дежурным техником у щита. Тем временем появилась нужда в электролампах - на каждый щит управления требовалось больше сотни и даже еще больше. Лампы были дефицитом. Ленинградский электроламповый завод эвакуирован в глубь страны. Местное управление дороги стало оборудовать мастерскую по реставрации. Выписали с завода спиральки, пригласили мастера из Ростова, определили ему в ученики меня, и через месяц я стала мастером. Почему выбор пал на меня? Узнала позже, что выбирал сам мастер. А почему? Ответа не было пока.

Работа оказалась напряженной. Все операции с расплавленным стеклом приходилось производить самой.

Только бы не уснуть...

В перегоревшей лампе под рассеянным огнем так, чтоб она не лопнула, надо проткнуть отверстие накаленной добела вольфрамовой иглой, развальцевать эту дырку в круглое отверстие с наружной стенкой, и остудить. Дальше специальным длинным

пинцетом отогнуть электроды, выбросить перегоревшую нить, вставить новую спиральку, зажать электродами, продезинфицировать ее чистым спиртом, а затем направленной струей огня налепить на отверстие в лампе, которое заранее сделала, развальцованную в форму воронки стеклянную трубку, которую я тоже приготавливаю заранее, дальше - быстрыми поворотами по кругу сузить и оттянуть эту трубку на месте склейки, потом откачать воздух двумя насосами вакуумным и более тонким - ртутным, нагреть по пяти ламп сразу в двух специальных электрошкафах до 300 градусов Цельсия, и, наконец, переносной горелкой под большим давлением отпаять готовые лампочки в узком месте от трубок, проверить их на прочность, прибавив 20 - 30 вольт, и отдать заказчику. А заказчик - восемь щитов управления.

Лампочки красивые получаются, с пупочками, даже нарядно. Иногда я фокусничала: нагревала колбу в нескольких точках и выдувала светящиеся фигурные лампочки. Лучше елочных игрушек получались. И радовалась, как маленькая.

Ох, засыпаю. Уже лампа, направленная на меня превратилась в пятно, в такой же матовый молочный диск, как на потолке, только режущий, уже притупилось беспокойство. Уснуть бы. Встала и сразу села, оглянулась на дверь. Кто-то за ней стоит?..

Чтобы сделать лампу, надо иметь перегоревшую, а перегоревшие - часто бывают испорчены из-за поломки в цоколе, или колбы у них треснуты. Правильно, перегоревших не хватает. Их надо добывать. Где? Всматриваюсь в лампу под абажуром. Глаза ломит... Да на ней нет даже пупочки! И осеняет: надо добывать перегоревшие у населения и в разных гражданских организациях. Люди нуждаются в лампах. Завтра предложу начальнику принимать от частных лиц и контор по три колбы, а сдавать им по одной, реставрированной. Тогда люди будут с лампами, а из двух оставшихся, даже если одна колба окажется сломана, другую можно будет исправить. И перебоев в работе подстанций не будет.

Сижу. Как бы не уснуть? Как бы не уснуть? Кажется, если усну, случится... Хочется кричать от такой несправедливости. Глубокая ночь. Почему я здесь? Почему нахожусь в этом положении? Почему должна притворяться? Они видят, что я вижу, что они меня уничтожают, топчут и от того еще больше унижают. Если бы они были врагами советской власти, то есть моими врагами, я бы поступала с ними иначе. Но они представители нашей власти, советской! Не могу же я грубить им? Не могу вредить, как целых пять месяцев фашистам, все время изловчалась на это, мне часто бывало худо от риска и страха, но я точно знала: они - враги.

За что сидит в тюрьме моя мама? За папу? Но за него нельзя сидеть в тюрьме. Он умер от голода и вражеской раны. Он сам был когда-то офицером. Родину - не выбирал. Когда родина была с царем - он ей служил. Когда та же родина стала советской, папа - военный инженер, ох как много мог сделать полезного, и не сделал, только потому, что стал ненужным родине. Или не родине, а новой власти?.. Но в роковой для родины час, пусть в обход чиновников, папа все же поступил так, что родине пришлось принять его посильную помощь, - русский интеллигент пошел в ополчение добровольно...

ПЕРЕВЕРНУТЫЙ МИГ

прелюдия вторая

П

апа и его братья - петербуржцы служили отечеству, служили примерно, за это папин отец - мой высоко-военный дедушка - получил в дар от прежней власти имение в Пятигорске.

Через несколько лет после революции папины братья в Ленинграде были постепенно убраны один за другим, а наивный папа решил на время "спрятаться": он приехал из Ленинграда, поближе к старшему брату, думая, что на Кавказе его тоже не достанут - далеко. Но оказалось, что везде для всех "бывших" организованы принудительные явки, и кисловодский папин брат преследовался такими же ежемесячными отметками в таком же учреждении - в ОГПУ.

Кроме того, папа и дядя пытались спрятать портреты своих славных военных предков, спрятать на всякий случай - для истории. Они не верили в советскую власть, хотя и не боролись против нее. Они ждали. Дядя жил поблизости от бывшего их дома и сумел загодя перевезти из него раритеты к себе, в Кисловодск. Но в его квартире было негде, да и опасно держать коллекцию. Новые порядки пугали и вынуждали приспосабливаться.

В итоге всех перипетий портреты были, к несчастью, сожжены, а дядя Миша тоже, как и его братья, погиб в ссылке. А папа мой пострадал не больше ли? Он "наступил на грабли" второй раз. Только еще более острые. Уехал с Кавказа перед всеобщей паспортизацией. Ленинград город большой - думал, затеряется. Спрятаться опять не удалось. Единая паспортная система с обязательной пропиской грозила папе арестом, высылкой, как и всем прочим "антиобщественным элементам". Советская власть сама творила эти "элементы", а затем, выдавав им "волчьи билеты" с пропиской, сама же уничтожала их окончательно.

Папа предпочел тюрьме и ссылке жизнь на свободе, хотя нелегальную. Не подумал, он, ошарашенный движущейся по пятам лавиной несвободы о том, что свобода не может сама по себе родиться в нем из ничего, если вокруг нет атмосферы свободы. Не предполагал, что умереть заживо - страшнее. И наказал себя так, что хуже не бывает.

Бездомный, безработный, он мотался по чужим углам, не существовал как гражданин. Сделал меня сиротой и с мамой не смог официально расстаться. Теперь она, бедняжка, в тюрьме "бьется" за правду, которая, оказывается, не бывает равной для всех. Она - правда, - вытягивается судьбою, как в игре счастливый фант.

Это была длинная-длинная петербургская семья Черницких. Теток было тоже много. Я знала четырех и немножко пятую. Шестая парила над всеми ... с именем Вера.

Одна из них, тетя Мара, водила меня не только по церквям, но в зверинец, на американские горки и чаще всего в музеи. В Эрмитаж она привела меня, когда мне исполнилось семь лет. Первое, что сделала тетя Мара привела в Галерею героев Отечественной войны 1812-го (до революции говорили - Палата). Показав на один из портретов, очень тихо, хотя и торжественно произнесла: "Помни, Верочка, и гордись всегда: это твой предок, ты одна остаешься из нашего рода". Я не понимала, почему я одна "остаюсь" из нашего рода - какого?- и чем я должна гордиться, и кто тот военный дядя на картине в эполетах с орденами. Про эполеты мне рассказал потом мой дядя Вася - папин брат.Тетя Мара - Мария - разделила участь родных и своего мужа, известного ученого-математика, Владимира Сергеевича Игнатовского. Они были расстреляны вместе в первые дни войны... За то, что он не то учился, не то работал в Германии. Революция застала его в России, в деловой поездке. Он женился на тете Маре и остался навсегда. Мог бы и уехать, но предпочел делать научные открытия для новой России. Страна принимала его открытия до 22 июня 41-го...

Сейчас я хоть и не совсем еще взрослая, но все думаю: были бы "мои" следователи врагами советской власти, было бы так просто. Но они поставлены бороться с врагами. А раз они борются с мамой, со мной, расстреляли крупного советского ученого - моего дядю, изолировали и уничтожили папиных братьев и думают, что победили нас, значит мама, папа и я, значит мы - враги? Но мы же не враги! Как доказать? И почему надо доказывать? А я доказываю. Ночью. В пустоту. Но если бы не было пустоты, а за столом сидел бы пьяный человеко-зверь, который именуется советским следователем, то все равно получилось бы, в лучшем случае, - в пустоту. А в худшем?.. Я не знаю законов. Я еще глупая дикарка. Мне не хватает понятий, но рядом, даже во мне живут мои помощники: ощущение и интуиция. Следователи чтут закон страны и власти? Выполняют его добросовестно и честно? Тогда почему они грубы, непоследовательны? Почему запугивают, шантажируют, унижают меня? Такие пытки, как эта ночь, входят в содержание, в смысл законов? Не верю: у людей такого не может быть. Народная, советская страна. Тогда что ж, это они сами, по собственному убеждению такие мне попались? Но их - целая армия! Кто их воспитал? Учителя, профессора, командиры высокие, родители, наши вожди? Где ответ?

МАМОЧКИНА ЗАПИСЬ

Поместили нас в огромный подвал под каким-то домом. Усталые и голодные, за эти сутки не было во рту и маковой росинки. Проспали на голом каменном полу, в надежде, что завтра нам подбросят что-нибудь, хотя бы соломы, но наши надежды оказались тщетными, и нам пришлось спать целый месяц на голом каменном полу. Наутро нас повели на оправку. Большой двор, в конце двора обычная деревянная уборная. Нас в уборную не пускают, мы должны садиться перед уборной, лицом к конвоирам, а их также как и нас, пять человек. Естественно, никто из нас не освободился, и так каждый день. Необходимость взяла верх...

А может быть, мама за оккупацию сидит? Так ведь мама же не виновата, что была оккупация? Может, за то, что, приехав из Волховстроя к бабушке перед оккупацией, она не смогла куда-то нас вывезти? И куда? Ее, да и всех мирных людей за эту оккупацию надо пожалеть. Мы не верили, мы до последнего дня надеялись - оккупации не будет, громкоговорители поддерживали в нас эту надежду, радио сообщало, что бои идут где-то под Ростовом, а немцы в это время - танками, пушками, мотопехотой мчались через Минводы по нашей дороге вперед.

Местные русские немцы, обиженные на советскую власть за страшный голод и насильную поголовную коллективизацию в 33-м, 34-м, и за то, что в первые дни войны весь немецкий поселок выслали в Казахстан и Среднюю Азию, оставив только смешанные браки, теперь все это прошлое вспоминали, приближая, примеряя его к настоящему, еще и еще раз переживали и вымещали обиду. На ком? На своих соседях "не немцах" - становились прислужниками оккупантов или сочувствующими им.

Двести лет, а то и больше жило в поселке столько поколений! С екатерининских времен. Давным-давно уже все перемешалось - все общее: школа, клуб, амбулатория, сельпо, колхоз "Октоберфунке", Сталинская Конституция. Общие дети, внуки, правнуки! А пришли фашисты, и некоторые наши русские немцы "сдвинулись".

Враги, хотя никаких заметных мирному населению объектов не строили, но власть свою установили жесткую и на территории нашего бывшего санатория, а потом госпиталя организовали свой штаб с комендатурой. Оттуда приходили полицаи выгонять нас на работу. Мама на биржу труда не пошла. Регистрироваться на работы по немецким приказам не выходила. Она болела, она всегда была болезненной, хрупкой, да и не верила она никогда, что это безобразие может долго продлиться. Тогда гнали меня. И я шла, чтобы оградить собою, уберечь своим замещением маму и что-то добыть из еды и еще помочь детскодомским ребятишкам-дошколятам, оставшимся беспризорными. И каждый день, каждый час и каждую минуту мы ждали наших спасителей - Красную армию.

Через некоторое время вместо освободителей наехали еще какие-то оккупанты, но не военные: черноволосые и в штатских богатых костюмах. Вели себя необычно: спокойно, невраждебно и, что было удивительно, - независимо от местной фашистской машины. Один-единственный из них был в немецкой солдатской форме, его называли "капитан". Он говорил по-русски, и только он "снижался" до разговора с нами. Мы как следует и не поняли, что же это было за явление в лице странных оккупантов.

"Капитан", армянин по национальности, казалось, сам мало понимал, или притворялся. Он, как мог, объяснил нам, что все эти люди - армяне из Парижа - русские эмигранты, что к Гитлеру относятся плохо, но тот пообещал им Армению, вот они и организовались в Париже, заключили с Гитлером соглашение и теперь идут за его войсками с интервалом в сто километров для "освобождения" Армении от советской власти.

Эмигранты эти - якобы нефтепромышленники - разговаривали между собой только на французском языке. Их вежливое поведение, выдержанность, чрезвычайно скромная еда, никакой выпивки, ни единого выстрела, ни повышенного голоса, их штатские костюмы - казалось, они не участвовали в войне. Один из таких, главных, Тигран Багдасарян поселился в нашем доме, как объяснил "капитан" - по двум причинам: дом русский и чистый, и главное то, что абсолютно чиста дворовая уборная. У этих, совсем не немецких типов, было недоверие не только к официальным нацистам, но и к некоторым местным приспособившимся немцам.

Я не верила, что квартирант не знал, хотя бы плохо, русского языка.

Два раза к нему приезжал толстый шумный немолодой уже человек с острой белой бородкой и тоже в гражданской одежде. Приезжал он на автомобиле. Этот человек как раз разговаривал по-русски хорошо и охотно. В первый его приезд мы попрятались, но он выудил нас из кладовки и веселым голосом сказал, что хочет послушать советские песни. Я не знала, что делать. А бабушка Оля говорит мне тихо:

-Верусенька, сбегай за Нинкой, за Валей, за Лелей и попойте. Что вам, жалко, что ли? Вы же любите петь. И мы послушаем, а ты такая голосистая! Раньше каждый день пела. И сотри грязь с лица. Глупости делаешь, мажешься, дуреха!

Бабушка боялась. Да и все мы тоже.

-Я боюсь, убьют.

Старик услышал разговор, расхохотался:

-Я люблю и русские, и советские песни, не слушал их вживую давно. И мы никого не убиваем. Мы здесь не для этого. Не бойтесь.

И снова засмеялся.

Ну, я и побежала за девчонками.

Сначала мы пели тихо, робко, а когда поняли, что нам ничего не будет, так распелись! Прямо на всю улицу. И так радовались, - мы росли советскими детьми вместе с замечательными советскими песнями. И всегда готовы были проявлять себя в этом естественном качестве.

Мы спели все песни, какие знали: "Вставай, страна огромная", "Если завтра война", "Сталин наша слава боевая", "В бой за родину, в бой за Сталина" и другие военные и невоенные и довоенные, и "Катюшу", и "Три танкиста", и "Дан приказ"...

Мы вкладывали в песни такое огромное желание Победы, как будто она победа - нашими песнями уже свершилась. Получилось здорово.

Бородатый был в полном восторге и дал нам по плитке шоколада.

После того, как веселый старик ушел в комнату к нашему квартиранту "побеседовать tet-a-tet", капитан шепнул нам, что этот человек хорошо известен в Советском Союзе и зовут его генерал Дро.

Нам это ни о чем не говорило. Но мы всеравно попритихли: странное имя, а вокруг все секретно, необъяснимо, и часовые с автоматами у двери, и автомобиль с шофером, и тихий говор по-французски, и нас не трогают... Что бы это значило?

И все же мы, девчонки мечтали, ждали, что старик попросит еще раз спеть и даст нам шоколаду.

На нашем доме армяне повесили бирку, и в каждый угол единственной в доме комнаты поставили по автомату. Первая - передняя, мы в ней боялись спать: тоже в каждом углу автоматы. Спали в кладовке. Ни полицаи, ни случайные какие немцы к нам не входили и даже соседи перестали наведываться. При этом никаких официальных приказов или хотя бы предупреждений - не было. Это вызывало недоумение соседей и злобу штабных немцев.

Квартирант дома не питался. Но каждое утро он пил горячее молоко. Его приносили из штаба, бабушка на примусе кипятила. Примерно с этого времени нас перестали гонять на тяжелые работы. А мы и рады были. Но сосед, Кашлехин сын, - соседи его мать прозвали "Кашлехой" - озлоблялся. И немудрено: в начале войны, не успел Иван попасть на передовую, как первым же снарядом ему оторвало правую руку по плечо. Вернулся из госпиталя, запил без просыпа, а тут - оккупация. Его штабники и "пригрели". "Камрад Иван" называли. Стал их заложником, сделали его полицаем, давали водку, да еще вместе пили. Все же видно, домик их совсем близко, через дорогу, плетень низкий, с дырками. Немцы шумные, злились на штатских, привилегированных "соленых армяшек", как научил их называть по-русски "камрад Иван". А заодно и на нас злились. Сосед наболтал по пьянке, что моя мама... - "не оставлена ли она в оккупации по специальному заданию?" Иначе почему мы не уехали - семья "из богатых", не колхозники, она не деревенская, интеллигентка, и в поселке оказалась перед оккупацией"?

Ну, и забрали тогда мамин паспорт в комендатуру. А ей приказали из дома не выходить, но не увели - побоялись квартиранта. Если б не квартирант, дружки полицая ее бы уничтожили тем или иным способом безо всякой проверки... А так - трусили.

А еще до того, как армяне повесили бирку на нашем доме, Кашлеха, потерявшая мужа на фронте, забегала частенько к бабушке с жалобами на сына, что пьет, что с оккупантами путается, все советов спрашивала. Безрукий знал об этом и еще больше озлоблялся на наш дом. А чем бабушка могла помочь?..

А вообще неизвестно, так ли уж и доверяли Ивану его фрицы. Не совсем же идиоты, соображали, что озлоблен, неуправляем и всегда пьян. Особенно отношение штабных к нему заметно изменилось после того, как им приказали в срочном порядке освободить Кашлехин дом, и в него вселился еще один армянин в касторовом ансамбле - молочного цвета полугалифе и такой же френч. Высокий, с черной шапкой волос на голове и блестящими, как черный меховой воротник усами. Тут уж было не до питья: на Кашлехином доме повесили такую же бирку, как и на нашем.

Так что ничего, ничего неизвестно... Даже о том, куда подевался Кашлехин сын.

Фашисты обходили наш дом стороной, но паспорт мамин из комендатуры не возвращали.

Непонятно также, спас маму во время оккупации "наш" армянский квартирант с французским языком, или наоборот... Осталась же она жива! Вот вопрос...

Мамочка, может, тебя сейчас обвиняют в том, что за три дня до отступления тебе все же вернули паспорт из немецкой комендатуры? И может быть, это квартирант все-таки посодействовал? Ты же осталась живой и была невредимой до прихода наших. А может, это сам он, квартирант, проверял тебя?

Скорее всего, гитлеровцы так же не любили армян, как армяне Гитлера. А еще немецкий "капитан" сказал нам по секрет была у перед срочным отъездом всей армянской группы из поселка: "Радуйтесь, разбили Гитлера под Сталинградом, ждите скоро своих". По-моему, он даже радовался за нас. Или вместе с нами. Почему? Мы так и не поняли. Вот-вот ждали прихода наших и не задумывались, почему "капитан" откровенничал, чего он добивался? И прятались перед их отъездом не только от немцев, но и от них, армян, - боялись.

А за три дня перед освобождением появились неизвестно откуда два лейтенанта. Один из них с перевязанной рукой. Как они попали к нам, где находились пять месяцев, мы так и не узнали от них. О партизанах в наших краях за всю оккупацию ничего не говорили и мы ничего не слыхали. Эти двое совершенно не выглядели истощенными, хотя и сказали, что они пришли из леса, при этом подтвердили весть о победе под Сталинградом. Ушли они через два дня, после того как фашисты прогнали по новому шоссе оставшуюся свою армию: мотопехоту, танки, орудия, машины и как-то планомерно закончили свое отступление в нашем краю. То есть совсем перед самым приходом Красной Армии.

На нашем отрезке дороги мы боев и не видели. Наши пришли в поселок спустя два дня: появились три подводы с несколькими красноармейцами и один грузовик. Пустой. Странно.

А может быть, те двое и не были лейтенантами? Чем занимался армянский "капитан"? Я почему-то вспомнила двух пленных русских. Их тогда по распоряжению полковника колоть дрова для дома привел и увел все тот же капитан... А если у капитана было две функции? Ведь заставил же меня следователь искать "капитана" по рынку после освобождения Пятигорска.

МАМОЧКИНА ЗАПИСЬ

12.01.1943 На Северный Кавказ группы Минвод вошла наша Красная армия. Мы жили на станции Машук, в семи километрах от Пятигорска. Население нашего поселка с радостью встречало своих героев и страдальцев. Был вечер, смеркалось, девочки - дочка, племянница и другие побежали в штаб. Из дома брали ведра, тряпки, мыли полы, топили печь. Я тоже пошла в штаб. Военные очень сдержанно и даже враждебно отнеслись к нам, кто был в немецкой оккупации, разговор не вязался.

Входит солдат и докладывает, что он задержал людей, они шли из Пятигорска. Офицер сказал: "И охота тебе было вести их ночью через лес, расстрелял бы и все".

Оккупация длилась ровно пять месяцев, а, кажется, целую жизнь. И теперь мама сидит в тюрьме, ни в чем не повинная. А я сижу здесь ночью и доказываю ее невиновность. "Только держись, моя мамочка, гордая моя, там, в тюрьме. Придет твое время - счастливое и спокойное. Я молюсь за тебя, мамочка".

Нет, ты все-таки за папу сидишь, потому что еще до войны уж очень трудно жила. Когда я родилась, ты оставалась совсем еще девочкой, а потом все металась, металась по ленинградским пригородам. Или папа заразил тебя страхом? Я же помню все это, все ты устраивалась, а меня - то к бабушке на Кавказ отправляла, то забирала к себе, а сама неприкаянная, все время в страхе каком-то, в нервах, в беспокойстве...

Я только и мечтала о тебе, о такой близкой маме. А тебя все не было. Помнишь, однажды ты на крошечный миг - это называлось "отпуск" - приехала в Николаевку? Я была в школе, мне ничего не говорили, что приедешь именно сегодня, боялись сглазить, что ли, или моего волнения. Но соседям-то разболтали. По дороге домой встретилась соседка. И чего они всегда влезают, эти соседки? Сказала: "Беги скорее домой, мама ждет!" Боже, я задохнулась, не добежала до тебя, все у меня внутри оборвалось, ты успела подхватить.

Потом я долго болела.

И снова и снова щелочка между нами. Почему? И ты - не до конца мама. Почему? И от этого еще ближе мне твоя тоска. И пытаюсь убрать эту щелку моей верой в тебя сейчас. И от того, что не могу учиться, не смею, хотя и выросла и так мечтала с детства, вступить в комсомол, - теперь, как клейменая насмехаться начнут -, когда станут на собрании мое заявление разбирать. Скажут, что моя мать - враг народа. А ты ведь так и не попала "в народ", где-то сбоку болталась, именуясь пусть приятным для меня, но стыдным словом "интеллигентка".

А я от того, что не могу в комсомол, чувствую, что хуже, чем клеймо "враг народа" не может быть ничего.

Помнишь случай во время оккупации, когда подвыпивший немец помочился на меня под шнапсный хохот таких же. Ты страдала за мое унижение. А я тогда унижения не чувствовала, я только сказать об этом не могла, потому что скрывала главную часть истории, чтобы, если что, вас это не коснулось. Боялась: если раскроется - пропадут все. Даже убегать из дома собралась, да мать Вали Васиной отговорила.

Ты не знала ни про меня, ни про Валю Васину. Это ведь чистая случайность, что полумобилизованных, полупленных рабочих румын в тот день перебросили на другой участок дороги, а мы - шесть человек - остались под дождем со снегом, под мешками-зонтами рыться в грязи, вбивая камни в дорогу. Почему я согнулась над камнем и не шевельнулась, когда горячая моча в лицо брызнула? Я ведь сама втянула себя в эту авантюру, - хотелось еще раз навредить фрицам. Ты знала только про мочу и жалела меня за унижение. Я же могла отскочить? Немец был пьян и, в общем, добродушен. Можно было рискнуть, если все было бы просто так. Но я замерла до конца процесса, пока немцы не уехали посмеявшись.

И вот почему. Мимо нас два конвоира с автоматами вели группу людей к Машуку. Обходили по скользкой обочине, потому что мы как раз утрамбовывали новые булыжники, проходились по ним деревянными тяжеленными бабами. Те, что шатались или плохо притыкались, мы должны были подковыривать ломами, некоторые меняли, какие переворачивали и потом снова пристукивали. Тяжелая работа.

Мы - две девочки и четыре женщины - не справлялись. Но был приказ, и полицай велел долбить по второму разу. Да еще нудный дождь со снегом.

Зачем вели? Куда? Представился недавний Машукский "Бабий Яр". Против него я тоже поучаствовала, - ты это тоже знаешь и тоже не до конца. Но сейчас - не об этом.

Передний конвоир со взведенным автоматом споткнулся, или поскользнулся на глине и чуть не плюхнулся, или плюхнулся в грязищу - не видно было. Задний подлетел с перепугу к нему буквально на секунду. Один из цепочки (или не один, я не увидела) метнул в нашу сторону мальчишку. Пацаненок среагировал молниеносно, раньше, чем мы: выхватил у Вали лом, а с меня сдернул мешок на себя. Мы с Валей были ближе всех от него. Я согнулась под камнем, а Валя замерла, стоя под мешком. Остальные женщины тоже застыли.

Задний конвойный сразу вернулся, не обратив на нас внимания, цепочка обреченных снова замесила грязь. Никто не оглянулся. Тут-то и вырулили пьянчужки на мотоцикле, перемазанные глиной, но с песенкой:

Vor der Kaserne

Vor dem groBen Tor

Stand eine Laterne

Und steht sie noch davor...

Ее все фашисты повсюду пели во время оккупации.

Если б они были трезвые... Так что - обошлось. Только вот брызги. Слава Богу, на меня. Валя-то была без инструмента. Ее только мешок спас.

А ужас пришел, как только мотоцикл скрылся. Работать не могли, трясучка не проходила. Ни у меня, ни у Вали. Я видела ее вытаращенные глаза из-под мешка. Да и вся наша бригада побросала свои ломы, бабы и носилки. Мы с Валей пошли искать по домам лом для нее, - мальчик сбежал с ее ломом. До конца работы оставалось еще время, мы успевали. Надзиратель обычно приходил за полчаса до окончания работ.

Но самое страшное, чего мы боялись, это свидетелей. Женщины оказались очевидцами произошедшего. Одна из них Валина мама. Она была чуть дальше, да и все копошились поодаль от нас с Валей. Она все видела, но вам с бабушкой не сказала ни слова. Вторая бабушкина соседка - Сергеевна тоже, Анна Сергеевна, Аня. И та - тоже, когда тебе рассказывали, опустила все подробности. Третья - наша немка - Миля. У нее на войне погиб ее русский муж, и два мальчика таких, как тот, что убежал, - остались без отца. Один из ее сыновей должен был быть с нами на дороге, но он повредил ногу на работах, а второй - маленький. За нее мы тоже не волновались. А вот четвертая незнакомая, со станции Иноземцево. Рядом - соседский поселок Карась. Ты, наверное, не знаешь его, - мало бывала у бабушки.

Вот тут мы с Валей перетрусили: как она попала к нам в поселок, на наш участок дороги, мы не знали, а спросить боялись; из-за нее мы и сблизились так с Валей, что собрались на время скрыться. Но, слава Богу, все обошлось.

И мне было легко, что ты, мамочка, была со мной, хоть и нее знала истории до конца.

К чему я об этом? К тому, что мне легко постоять за себя, когда ты со мной. Сижу сейчас "в гостях" у наших с тобой "защитников", всматриваюсь в недавние события, и в связи с ними вопрос плывет по паутине, подбирается, паучок такой: скажи то, что мне унизительно "заказан" комсомол моей мечты, тебе это тоже кажется страшным, циничным унижением? Я уверена: за стенами тюрьмы ты тоже думаешь об этом. Это пострашнее унижение, чем моча от пьяного фашиста.

Это не твоя вина, что ты в тюрьме. Это несправедливо, правда, мамочка. Пойми меня. Я готова была работать в комсомоле, как я его представляла. Я о многом мечтала и все провалилось: не могу учиться музыке и пению, и даже - в нормальной школе. Не потому, что ты физически отсутствуешь, а потому что ты - там, откуда "дуют" все мои "невозможности", "незащитности". И сметают меня. Во мне самой .

Мое взросление и развитие строилось на парадоксах: немецкая колония Николаевка, Ленинград моих тетушек - снова глухая деревня Званка или карликовый городок - Луга. Строилось в зависимости от наличия книг в школьных и деревенских библиотеках, то есть от Тома Сойера, Маленького оборвыша, Гавроша, Павки Корчагина, закаляющейся стали, до стихов из антологии Шамурина через папин "поэтический храм" и русских классиков, с бабушкиной самшитовой этажерки.

До "высоко образовательных программ" я не дотянула. В моей голове кроме прекрасных стихов, завораживающих приключений героев повестей, некрасовско-лермонтовских бабушкиных песен звучали и советские песни, и патриотические призывы, и новости 37-х, и лозунговые шаблоны. И все вместе это путалось.

Мамочка, не отвечай мне на вопрос об унижении - тебе это нелегко. И я боюсь его. Я - с тобою. Я не пойду в комсомол. Надо делать выбор, а выбора нет, я предоставлена сама себе и не должна сломаться. Жизнь - это действия, борьба, открытия. И она учит лучше книг.

Видишь, опять шаблоны. Такой мой миг перевернутый. Прости.

Каждую ночь я произношу слова молитвы. Я помню их еще с Ленинграда, от тети Лизы. Слова непонятны, но они все о тебе. В каждом из них я посылаю тебе силу и веру. Я знаю - это поможет. Вот кончится следствие, и тебя отпустят. А молитва, мамочка, это такая добрая "идея", почти как комсомол. А что? Это разобраться, что к чему. Правда? Правда, в другую сторону...

А конкретно, сейчас - даже "к лучшему". Говорят: все, что ни делается к лучшему. Я была бы не я, если б не могла помолиться за тебя сейчас, ночью в эту минуту, в здании НКВД... Озорница я...

Я - стойкая, не усну и, сколько хватит сил, буду повторять: ты ни в чем не виновата. Ты вернешься из тюрьмы свободной и гордой, тебя оправдают. И я буду учиться. Правда?

Мамочка, только подскажи, намекни, как выжить с таким грузом, как притесниться к тебе? Презреть всех этих чужих дядек - следователей, обвинить эту жестокую власть, проклясть эту случившуюся бойню и как одну из ее ошибок - оккупацию? И как результат всего этого, оправдать нашу щелку? Сузить ее, сжать, убрать навсегда? Мне не дано быть судьей. Я стараюсь всех прощать.

Я же знаю, что ты тоже об этом думаешь. Даже в письмах твоих об этом.

ИЗ МАМОЧКИНЫХ ПИСЕМ

No 1

...Боже мой, за что я так наказана и когда же это кончится, знаю, что не кончится, а чего-то жду. Благородные поступки некоторых наших женщин, выражающиеся в том, что, попав в такое положение, как я, они прекратили переписку и всякую связь со своими близкими. Я их оправдываю, а сама не имею мужества поступить так же. Да. Верочка, я оставила бы себе только три дня жизни возле тебя, за эти три дня я дышала бы твоим дыханием, жила бы твоими желаниями. Ведь ты для меня все мое солнце, мой свет, мобй воздух, каждая минута твоей жизни была бы моей беспокойной жизнью...

No 2

...Я настолько много думаю о тебе, но так редко вижу тебя во сне, а вот сегодня видела, видела тебя взрослой, мы с тобой померились ростом, и ты оказалась выше меня, и во сне я только просила сказать мне твой адрес, а ты улыбалась и молчала. Ты не сказала мне ни слова. Может быть, сказала бы, но меня разбудили...

No 3 (к матери, моей бабушке)

...Вижу во сне Верочку, взрослую, но она не красивая, низенького роста и неправильно физически развита, я спрашиваю: отчего она такая, а она мне отвечает, что она очень голодала и поэтому неправильно развилась, и что в этом виновата я. Я ее спрашиваю, а поет ли она? Она говорит, что нет, только танцует и показывает мне танец. Танец заключается в жестах, она ставит крест себе на груди, и все движения в крестах. Ставит крест на ногах, на пятках, везде. И я так волнуюсь, я не верю в сны, но зачем он мне приснился, такой сон. А дня через два я во сне получаю письмо о том, что Верочка умерла...

No 4

...Недавно видела тебя во сне. Я нелегально приехала в Ленинград, искала тебя и случайно встретила в каком-то вестибюле. На тебе было внакидку коричневое меховое пальто, открытая головка, ты так безразлично посмотрела на меня и ушла, а я, не смея больше тревожить тебя, с тяжелым сердцем пошла на вокзал. А там мне говорят, что ты умерла. Это я приписала нашей встрече и казнилась за свой приезд.

Голод и несвобода, одиночество, грубости, унижения - это ужасно. Но есть надо всем этим испытание Божье - высшее, оно несоизмеримо с земным: за что я? За что мне? Папа - что, возрождал "Веру" для страданий?

Я не хотела рождаться.

Я, родившись, собралась уйти.

Все ответственны за свои создания. А если Бог отнимает ответственность, это страшнее, чем отнять голову. Это головы будущих страдальцев. Я не сужу, мамочка, я терплю.

... потому что ты - в тюрьме,

потому что ты - не виновата,

потому что у тебя есть я.

Ты не виновата, и ты не должна быть там. Это мучает тебя больше, чем сама тюрьма. Я знаю. И меня будет мучить это всегда. Столько, сколько я буду жить. Это и есть та самая щелка. Ее никак не закрыть... Что же остается в моем единственном абсолютном отрезке времени?

Мне трудно понять Лермонтова.

Но шесть строк - словосочетаний бередят меня; я их повторяю и повторяю:

Печально я гляжу на наше поколенье

Его грядущее иль пусто, иль темно.

Меж тем под бременем познанья и сомненья

В бездействии состарится оно.

Богаты мы, едва из колыбели,

Ошибками отцов, иль поздним их умом...

Боже, как я хочу спать!

Один раз я себе все же позволила, - следователь вышел - нет и нет его.

Я встала перед стулом на колени, а на сиденье положила голову и руки, стояла так и думала: шевельнусь, - он за дверью ждет, влетит, начнет материться, или бить - надо же делать вид, что воюет с врагом. Для отчета, или чтоб на фронт не идти. Про себя я думала, что я научилась "соблюдать правила игры", и, хотя я была в самом начале жизни, но - ничего себе и довольно сообразительная - много раз поводила их за нос, они все тупые попадались мне, по крайней мере, я это не раз замечала. Я удивлялась начальникам этих следователей - недоучек. Неужели никто не видит гадостей, творимых ими? Корчат из себя "победителей". Над кем? Надо мной? А я чувствую, - нет! Ничего подобного! Верю в себя, наперекор им, наперекор несправедливости, наперекор страху.

Думала так думала и на миг забылась. И будто я ложусь на диван, который рядом стоит и манит. Он теплокожий, мягкий... Только коснулась его, а он холодный, с торчащими пружинами, взял и провалился. И от испуга, дерзости, что посмела на энкавэдэшно-дьявольский диван, - полетела вместе с ним в пропасть. Очнулась - нет, не на диване, слава Богу, на коленях я, больно, а он - этот птичий тип с клювом... сейчас забьет насмерть. Но нет, совсем наоборот, вкрадчиво вдруг так спрашивает:

-Ты невинная?

-Конечно, сами знаете, что невинная, - быстро встала.

-Не в таком смысле. Девчонка ты? Ну, девушка? Девица?

-А кто же еще? Не видите что ли?

-Не морочь голову. Принесешь справку о девственности. Ты была в оккупации.

Краска заливает лицо, и всю до пяток обдает жаром и не только от стыда - от обиды: почему такой вопрос? И вместо того, чтобы плюнуть на него, вцепиться в его жидкие, бесцветные космы, вместо того, чтобы убежать, я:

- Какую еще справку? Вы что? В оккупации я прятала свое лицо, - повышаю голос - будь, что будет, - мазала его сажей, царапала его колючками, чтобы выглядело чесоточным, - а дальше - уже громче, уже кричу, плачу, - волосы заматывала тряпкой, руки держала в грязи, а сама, как палка!!! Вы понимаете это?! - Тут я задохнулась - А немцы, конечно, враги и, конечно, звери, но вы на себя оглянитесь!

Господи, что я ору? Он что - не слышит? Делает вид? Зачем? Я пока еще не в тюрьме, но могу загреметь.

-Ну, ладно-ладно! Ты можешь облегчить участь твоей матери...очень просто.

-Что за участь, что значит облегчить? - Опять ору: Как облегчить? Она же ни в чем не виновата! Вы же знаете, что она не виновата! Вы же сами говорили, или этот ваш Гусев, что кончится следствие, все выяснится, что виноват один из ста... вы это говорили... сами... или Гусев. Она - те, девяносто девять! Вы же знаете, товарищ старший лейтенант!.. - "А скорее - и все сто..." - Это я подумала про себя...

-Твое дело ускорить следствие. Мы дадим тебе поручения, ты их выполнишь и тем самым поможешь своей матери.

-Какие еще поручения? Я делать ничего не умею, не буду. А мама и так не виновата.

-Вот что, мы поможем тебе, пожалуй, разрешим тебе свидание с матерью. И по поводу вашего дома поговорим с кем положено, почему его отобрали у вас. Готовься, на днях придешь в тюрьму, дежурному на проходной скажешь, что тебе разрешили свидание.

Помолчал, потому буркнул:

-А справку от врача принесешь.

-Правда? - Пропустив о справке: - Спасибо, товарищ старший лейтенант, а это точно? А что я должна буду потом сделать?

-Потом узнаешь.

-Хорошо... - Вот ужас! Почему справку? Почему сажают сто, если виноват один? А если и один не виноват? А ведь действительно, почти в каждой семье есть арестованный или раньше, или позже. Я все только про маму да про маму, что она не виновата, а про других ни разу не подумала. Раньше я вообще ничего не замечала, а теперь смотрю - будто вымели поселок. Да и на работе у нас многие пострадали.

Что мне предстоит? Почему я как клейменая должна идти к врачу? Что говорить, какими глазами смотреть на врача, на себя, на всех людей? Я что, не хозяйка, в конце концов, даже себя самой?. Почему так? Кто мне может ответить? Кому пожаловаться? Кому писать? Кому кричать?

Обещают свидание с мамой. Я должна обрадоваться и перед мамой быть веселой. Боже мой, какой ценой?

Выхожу из серого здания мимо часового. Он забирает у меня пропуск, долго смотрит на него, на меня, снова на пропуск, лицо каменное, но вижу, как скулы двигаются и глаза стреляют от ненависти, или наоборот... А должны быть "по правилам" ничего не выражающими - кажется, этому не будет конца. Потерянная, уставшая бреду по кудрявым аллеям курортного города. Деревья, тронутые утренним солнцем, чуть колышутся золотыми верхушками, а мысли мне нашептывают крамольные. Страшно.

Какие две разные жизни в одном человеке! У всех так? Всегда так? А если у этого следователя есть дети? Если его дочь подрастет и ей чужой мужчина будет бесстыдно задавать такой вопрос? А мама у него есть? Это она его таким сделала? Или кто? Зачем? Лучше бы он защищал сейчас Родину! Если собрать таких, как они, как этот отъевшийся, пожирающий скулами на заглатку часовой - сколько армий может получиться! Не пропустили бы оккупантов... Но тогда кого держать в тюрьмах? Кого судить? Боже, что я? Что я думаю? Я уже сомневаюсь в главном? Настоящий ли он, этот следователь, -советский человек, какой должен быть? А сомневаться нельзя. За сомнением - тьма.

МАМОЧКИНА ЗАПИСЬ

No 1

"Тюрьма НКВД. Следователь сидит, ожидая своей жертвы, вынимает наган, кладет на стол, это делалось каждый раз, видимо, чтобы нагнать побольше страху, а себе придать солидности. Начинается: "Немцами завербована?", "Нет", "Как нет, мы нашли в уборной документы с твоей подписью". "Нет". "Врешь, б...". И все в таком же духе.

Однажды в воскресенье утром вызвали на допрос, по счету это был уже шестой следователь. Ведут на четвертый этаж, здание пустое, тишина, в одной угловой комнате сидит с озверевшим лицом. Метрах в двух от стола, табурет для заключенного. Вхожу, сажусь, окрик: "Встать!!!" Встаю. Он в упор смотрит, играя наганом, орет: "Застрелю, мать твою" и т.д. Я думаю: "Неужели это человек со всеми человеческими органами, неужели у него есть любимая, дети. Есть ли у него сердце?..

No 2

...Следователь Плотников начал с того, чтобы я не воображала из себя интеллигентку: "Не думай, я тоже интеллигент, мать твою..." - начал он свою работу с мордобития, левая сторона лица у меня была синяя, с отпечатками пальцев. Я перевязала щеку так, как перевязывают, когда болит зуб. Женщины в камере спросили, что со мною, я сказала, что упала ночью с крыльца и разбилась.

...На следствии нас держали ночью подолгу, а порой и целую ночь, а днем отдыхать не давали, и мы придумали способ: кто-нибудь брал голову на колени, и будто бы искал вшей. Мы - таким образом могли немного передохнуть. Бани не было, мыла не было, потому это разрешалось. Когда я пришла битая, мне помогла отдохнуть преподавательница английского. Она рассказала, что преподавала язык членам правительства в Кремле. Год спустя я встретила ее в пересылке, она сказала, что не поверила, что я свалилась с крыльца, догадалась, что меня били, и спросила, - почему я не объяснила. Я ответила, что из-за сильного чувства унижения и стыда, что не могла понять, как это могло случиться, что меня бьет по лицу мужик, сильный, здоровый, бьет изможденную долгим сидением и голодом женщину".

ТУФЕЛЬКИ НА КАБЛУЧКАХ

прелюдия третья

Р

аздался звонок в главное здание. За мной прибежали. Голос от птичьей фамилии. Но вызов не по повестке, - по телефону. Это что-то новое. Может, уже назначен день свидания с мамой?

-Девочки, вы сами идите в кино, - нагнувшись над гудящей горелкой, бросила монтажницам через спину, а сама гнусь, будто главное сейчас для меня - эта вот лампочка. А она не получается, я кручу ее, обжигаюсь, откусываю следующую трубку, лампа лопается, сплошной брак, я злюсь, краснею, хорошо, что у горелки сижу:

Я должна к знакомой съездить, - объясняю.

Потом, обернувшись - необъяснимо:

- Тонь, а можно я в твоих туфлях? Я аккуратно.

Тоня мне их в кино пообещала, налезли уже, нога стала тоньше, почти нормальной, и так изящно выгляжу в туфлях. Я решила даже совсем повязку снять, а тут этот звонок... Почему мне хочется быть красивой? Не понимаю себя. Должно же быть наоборот?..

Девчонки мои сразу прекратили болтать, слышу за шумом горелки, как подступают, окружают меня, удивляются, что это вдруг, я - общественница организовала культпоход в кинотеатр "Родина" на новый фильм, а сама отказываюсь.

-Мне не жалко туфли, да и вообще они старые, и дело не в туфлях. Что случилось, Веруш? Почему к знакомой, а мы?

Да, что случилось? Почему? Почему не прислали повестку заранее? Почему позвонили на работу? За мной прибежала дежурная, потом все прислушивалась. А голос в трубке сказал: "Придете не в главное здание, а на улицу Свободы, 12, квартира 4, подниметесь на второй этаж. Войдете без стука. Дверь будет открыта". Голос говорил спокойно, обстоятельно, даже как-то участливо. "Хорошо, я приду..." А вдруг там мама? А вдруг сегодня назначат день свидания? Что за этим голосом? Опять верю, хочу верить. Может, поэтому и хочу быть красивой? Нет-нет! Это просто инстинкт чистый. Девичачий.

-Это нечестно, Вера, такой фильм! О войне! А к какой знакомой? - И сами же, болтушки, выручили - в театр, что ли, насчет лампочек? У тебя же пока есть колбы для работы?

А в театр я действительно хотела. Девчонки как в воду глядели. О театре мечтала с самого малого детства. А на днях нужда привела в мастерскую мать примадонны Пятигорской музкомедии - Кити Павловны Скопиной - Жозефину Марцеловну. Она принесла три перегоревших лампочки, триста граммов бензина, пятьдесят граммов спирта и шесть рублей деньгами - все как полагается, чтобы получить одну исправленную. Она рассказала, что в театре нехватает света, что у артистов наверняка есть перегоревшие, что, если я приду в театральное общежитие, то соберу много колб. И главное - что ее дочь - Кити Павловна с удовольствием послушает меня, проверит мой слух, мой голос... Сейчас идет пополнение труппы артистками хора, а с моей внешностью, словом, пригласила. Я была на "седьмом небе" от этого знакомства, сразу же легко нарисовала "путь к славе". Я же получила предложение, а не вымаливала его, не выпрашивала, я получила его, потому что понравилась. Душа моя пела. Я выбирала из того, что знала, репертуар для показа, репетировала в мастерской, когда никого не было, пела, декламировала и выгадывала время, когда лучше пойти в театр на прослушивание к самой примадонне. Ну, конечно, я не забуду про перегоревшие лампочки... А как же!

-Я в следующий раз с вами, девочки, а этот фильм расскажете мне, а потом еще раз сходим на него. И оставьте ключ у сторожа, вдруг я пораньше на работу приеду, - я вспомнила прошлый вызов.

Да я его и не забывала. Все время думала, как пойду к врачу, что буду говорить, мысли вертелись вокруг, жгли, - стыд-то какой, ведь совсем недавно нас проверяли, могли бы узнать у той медкомиссии. Значит, хотят, хотят именно унизить. За что? Про оккупацию напомнили. И причем тут оккупация? "Оккупация" - звучит как клеймо, а на самом деле - это несчастье.

Когда проходили выпускную медкомиссию - весело было, нас всех девчонок собрали, и ребят, конечно, тоже, только отдельно от нас. Мы подшучивали друг над другом, подковыривали, смеялись, шутили. Радовались - раз медкомиссия, значит, сегодня не учиться. И вообще скоро конец учебе, начнем служить родине. И так быстро нас пропускали, как орешки щелкали: раз - и готово! Следующая: раз - и готово! Осматривали грудную клетку, глаза, уши, живот, стучали по коленкам; и то, что стыдно, осматривали тоже, только за занавеской, и мы смущались, краснели, выскакивали из кабинета, как из парилки, стеснялись друг на друга смотреть; зато смеялись и болтали громче, чем надо, и, собираясь группками у дверей, с абсолютно новыми ощущениями превосходства и взрослой причастности к неведомому, ожидали следующих девчонок...

Не краснела только Валя Васина. Она была на четыре года старше меня, в кабинете за занавеской задержалась дольше. Когда вышла, мы замолкли. Валя и не заметила этого, только откинула белую прядку со лба. Она присоединилась к нам, как ни в чем не бывало. Приземистая, с крупными чертами лица и прекрасными выпуклыми глазами, грустная и значительная. Освещенная изнутри, она вызывала у девчонок острый интерес и даже зависть.

Я знала ее тайну. Со времени оккупации, когда мы помогли мальчишке убежать от расправы, Валя сблизилась со мною и поделилась своим секретом, потому что знала про мой. Она видела, как ее одноклассник Коля ходил за мной по пятам. Вместе со школой Валя провожала его в последний путь.

Валина тайна чиста, как слеза. Военная, тысячи раз повторенная история. Его часть отступить не успела и была разбита. Пашу Забельского - ее паренька из Севастопольской "Морской пехоты" - фашисты разорвали танками, а сообщил об этом Вале их общий друг и товарищ, раненый вторично и попавший почти через год в Кисловодский госпиталь участник этого боя в Пятигорске и свидетель трагедии, Аркаша Рюмин.

Туфельки на каблучках! У нас с Тоней Петко один размер. Одна, разношенная, на еще отекшей ноге держалась, а вторая соскакивала. Вырезала из картонки стельки, вложила в туфельки - и исчезли страхи и сомнения, понеслась в них, как на крыльях. Куда?..

Нашла дом по адресу. А вот и кинотеатр, как раз напротив, -"Родина" называется. Он сейчас один в городе, и там всегда идут интересные фильмы, про войну и победу. Мы уже совершенно точно знаем, какая она - Победа, мы постоянно видим ее в кино. И мы так хотим этой победы, что ходим в кино по несколько раз на один и тот же фильм. Подмечаем новые детали, еще убедительнее, еще правдивее, и каждый раз все больше радуемся. Мы очень любим кино про веселые приключения военных, про победные бои и про счастливую любовь. А еще в кино очень интересно смотреть боевые сатирические журналы перед началом фильма. Бывает, сразу по два. В них враги всегда такие ничтожные, такие жалкие, уродливые, а наши бойцы и командиры красивые, сильные и всегда все так устроят и придумают, что фашистам непременно "хенде-хох" и "капут". Вот только одно смущает: если враги такие жалкие и ничтожные, а наши военные такие умные и сильные, то нет объяснений бесконечным "тогда почему?"... Но это потом, по дороге из кино. А там - все и ловко, и складно.

Хоть бы проскочить мимо и не встретить никого из знакомых. За эти недели, что мастерская стала обслуживать население, меня в городе уже многие знали. Да и николаевские "машукские" почти все работают в Пятигорске. А кинотеатр один... Господи, совсем из головы выскочило, там же и мои девочки! Билеты на именно первый вечерний сеанс. Я упросила начальника и разрешила им уйти с работы на час раньше. Он думает, что я с ними. Ну и пусть.

МАМОЧКИНА ЗАПИСЬ

...В зоне "мужчин" нет, в зоне только надзиратели, эти блюстители порядка исключались. Приведу только один пример для полноты картины лагерной жизни. Из песни слов не выбросить.

...Моей соседкой по нарам была молодая женщина, чистенькая, беленькая, типа официантки, мы с ней обе курили, а курить нечего. Я ей говорю, что хоть бы она стрельнула где-нибудь, она сказала: "Попробую" и ушла. Прошло минут 45, она возвращается, бросает мне на нары пачку и говорит: "Закуривай", а сама достает из-под нар тазик и подмывается. Я ее спрашиваю: "Где это ты умудрилась?" Она говорит, что это для нее очень просто и что она еще принесла 25 рублей. Потом посмотрела в узенькую щель в окне (окна у нас были в этом бараке забиты) и говорит: "посмотри". Смотрю, идет надзиратель. "Вот он, - говорит, - всю дорогу со стоячим ходит". Это не единичный случай, было похуже, и нужно было делать вид, что не замечаешь.

Неужели опять сидеть ночь? И почему не в главное здание? Дом похож на обычный жилой дом. Странно. Неужели это какой-то филиал? Поднимаюсь по каменной лестнице с полированными временем деревянными перилами, поднимаюсь медленно, хочу оттянуть минуты, чтоб их меньше осталось для допроса. Самообман.

В квартиру дверь чуть приоткрыта. У меня полное впечатление, что за остальными дверями живут обычные люди, что это вовсе не учреждение. Решила сначала: постучу. Но - приказ... Что делать? И безответный опять вопрос: почему предупредили не стучать? Потому что вокруг квартиры и жильцы? Чтобы не беспокоить?

Тихо-тихо приоткрываю пошире и как ошарашенная пячусь назад. В проеме незнакомый человек. Вернее - "знакомый", продолжается давний, нескончаемый сон. Вот он, Медведь, уже наяву. Развалившийся посреди комнаты, повернутый к двери. Растопырены ноги, спущены в гармошку форменные брюки, самецкое хозяйство вывернуто наружу, лицо красное, глаза закрыты, у рта пузырь из слюны.

Медведь ждет зеленого кузнечика. Со справкой...

Так вот в чем дело! Я очнулась тогда от сна, - медведь опускал на меня свою лохматую лапу.

Я мгновенно пришла в себя. Буду бороться. Когда я узнала, что должна придти не по официальному вызову, хотя и показался он мне странным - по телефону, а не повесткой с именем вызывающего или номером кабинета хотя бы, то есть без документа, и еще вежливо-заговорщицким тоном, я отнесла это за счет радостной вести - признания невиновности мамы, скорого свидания с ней и обещания, что она вот-вот выйдет на свободу. Теперь, стоя у приоткрытой двери и взирая на "военно-патриотическое кино", поняла, что я обманута. Это тот самый зверь, медведь, он здесь, он высиживает свою жертву; он знает заранее, что получит ее безвозмездно, что будет ее мучить, пользуясь своей властью. Этот зверь - не человек. Что делать?

Я прикрыла дверь и громко постучала. Услышала пьяную брань, вошла спокойно. Он дернулся вместе с креслом. И матом. Да так резко, что майорский китель соскользнул со спинки.

-Почему стучала? Был приказ.

-Ой, забыла, товарищ следователь.

-Ну, ты у меня сейчас получишь за невыполнение! - Он вскочил, штаны спустились к полу. Попробовал поднять, не смог застегнуть пуговицы, пальцы не слушались, штаны свалились снова. Он запутался совсем.

- Извините, извините меня, - я стояла напротив, через обеденный стол, как будто ничего не замечаю. "Обеденный - значит это все-таки квартира". Он начал передвигаться в мою сторону, не поднимая ног, а лишь двигая их за собой по очереди вместе с брючинами, поэтому держался за край стола. Я двинулась - в противоположную. Он поменял направление, я сделала то же самое. Сколько раз это происходило - не помню. Когда увидела, что стол поднялся на меня - отскочила. Пьяный рванулся, схватил меня, бросил на диван, стоящий у окна, грохнулся сверху и, сопя и воняя, вцепился в меня ручищами. Ему было неудобно, нелегко и, несмотря на пьяное помутнение, неловко. Тем более он бесился: ноги связаны, времени сбросить штаны не хватило, он закопошился. Со стороны сцена была настольно нелепа, ситуация настолько бредовая, что если бы это была не я, то рассмеялась бы. Впрочем, я и смеялась про себя. И ничуть не боялась. Эту "победу" я вычислила еще за дверью. Он был беспомощен, жалок, хотя и зол. Я поджалась, мои острые коленки легко согнулись и пришлись аккурат ему в брюхо, дернула вниз, что было силы. Боли в левой голени не услышала: "поправляется моя родная ножка". Он сразу разжал руки, вернее сменил, аккомпанируя себе воплем их направление... А пока это происходило - одну секунду - я бросилась в дверь, съехала по перилам верхом, выскочила и только тут почувствовала, что хромаю... "Ай! Где туфля? Какой ужас, что я скажу Тоне?" С туфелькой пришлось расстаться - она утонула в майорской ширинке...

Из кинотеатра на тротуар как раз высыпал народ с первого вечернего сеанса. Там и мои девочки-монтажницы, хоть бы не встретиться! "Сейчас выстрелит... но толпа, не посмеет". Вдруг щелчек звонкий, острый. "Нет, это не выстрел из пистолета... Слишком громко". Оглянулась: на асфальте, под окном, за которым диван, прямо напротив входа в кинотеатр лежит Тонина туфелька со стоптанным каблучком... "Жаль, что не намертво...". Но нет худа без добра: следователь был не с птичьей фамилией. По крайней мере, я видела его первый и, надеюсь, последний раз.

А может быть, это был мамин - шестой - Плотников? Незнакомый же мне! У них там, в тюрьме, цепочка, что ли, или посменные "упражнения" по издевательствам?

А сейчас стою здесь, у глиняного домика, получив отказ в ночлеге, стою и думаю: был бы сегодня официальный вызов в НКВД к "птичьей фамилии" и, конечно, повесткой - ночь была бы, пусть бессонная, но хоть крышей обеспечена. Энкэведовские ночи известны. Неизвестность страшнее.

МАМОЧКИНА ЗАПИСЬ

...Возле камеры мы застали отвратительную сцену. Стоит молодая, красивая, интеллигентная женщина, что там произошло мы не знаем, только на нее орет надзиратель. Она робко говорит: "Извините, я хотела побыстрее". Он орет: "Быстро только кошки е...". Она вся пунцовая стоит, он опять: "Слышала, что я сказал - быстро только кошки е... А ну, повтори, б...". Замахивается на нее, и она, красная от позора, повторяет. После этой сцены ее и нас ввели в камеру. Там было не меньше 100 женщин. На всю камеру выдали десять мисок и десять ложек. Кормили раз в день жидкой баландой - пол-литра воды, а на дне 10 -15 не разварившихся кукурузин. Кормили по очереди, десять человек едят, потом немытые миски и немытые ложки передают следующим. Приближалась моя очередь. Несмотря на голод, я не могла побороть чувства брезгливости. Воспользовавшись тем, что у меня кровоточили десны, подошла к двери и стала стучать. Дверь открылась с бранью, с матом. Я объяснила, что больна туберкулезом и не имею права кушать из общей посуды. И мне дали отдельную...

...С первого дня начались унижения и издевательства. Вот здесь и началось следствие. Вызывали, как правило, ночью. Предъявляли бездоказательные обвинения, что мы завербованы немецкой разведкой, что найдены документы, брошенные немцами при отступлении в какую-то уборную. Глупее объяснить причину такого обвинения трудно. В ответ получали одно и то же: "Нет"! Стало ясно, что скоро не выпустят. О суде и сроке я не думала. Я считала, что подозрения могут появиться, но разберутся и отпустят, для суда нужно основание. Я верила в справедливость, верила и когда вели в трибунал, хотя и удивлялась, что же следствие могло дать в трибунал, какие обвинительные доказательства? Но в трибунале и не разбирали моего дела. За пять минут решили: "58-1а - Измена Родине, 10 лет лишения свободы и 5 лет поражения в правах".

ПАУЗА БЕЗ УСТАНОВЛЕННОГО СРОКА

прелюдия четвертая

Э

лектрички шли в обе стороны.

Я стояла на перроне, ждала первую... Все равно куда. Было промозгло от колкой измороси. Я продрогла в стеганом ватнике и форменной тряпочной юбке, они достались мне еще с прошлого года, с мобилизации.

Подошла электричка, машинист увидел, заулыбался:

Тебе куда, кукла, к подружке, небось, собралась? Я вез ее отца утром, говорит - заболела.

Да, она не была на работе сегодня, - ухватилась я как за соломинку.

Вот и проведаешь ее, шмыгай сюда!

Спасибо, дядя Коля!

Давай-давай, сосулька, грейся!

К Кикайонам ездила потом не раз, а тогда зимою, после бабушкиной высылки ехала впервые, случайно, неожиданно, благодаря машинисту электропоезда.

На станции Бештау веселый дядя Коля меня высадил, электричка умчалась. Я сошла с платформы, огляделась, постояла.

Поднялась на другую платформу и опять постояла. Снова огляделась и подумала: не поехать ли мне обратно? И тут увидела рабочего-монтажника с моей родной подстанции, грека Костю Дибижева. Он стоял посреди платформы, коренастый, с огромным, как руль у моторной лодки, носом, и пил из горлышка поллитровки. Про него, в связи с размером его носа, ходили неприличные сплетни. Он знал об этом и нимало не смущался, наоборот.

Небылицы о холостом Косте Дибижеве спровоцировали некие экзальтированные действа у женского пола нашей подстанции. Рабочий душ, пропускавший мужчин и женщин через день, граничил стеною с дамской уборной. И вот одинокие несытые женщины в шутку, а может и не в шутку, но играючи на спор - кто поймает холостяка-, просверлили отверстие в дамской уборной на нужном уровне. Дальше им надо было прослеживать посещения душа монтажником. Наконец дождались, и толпою тронулись в кабину-туалет. Толкая друг друга у смотрового отверстия женщины перевозбудились не столько из-за увиденного, сколько из-за спора, ажиотажа между собой. Возник скандальчик и разросся по всему участку. Сплетни размножались в геометрической прогрессии. И что же? С Дибижева, как раз в это время была снята бронь. Конечно, это было простым совпадением. Зато до этого он всласть похорохорился - сколько на него желающих оказалось!

Перевернутая в рот бутылка быстро опустошалась, я даже подумала, а не переливается ли водка изо рта ему прямо в нос, про запас.

Ты что пьешь, Дибижев?

Водку. Может, тоже хочешь? - усмехнулся.

Хочу.

Монтажник оторвал бутылку и сразу протянул:

На, детка, глотни, ха-ха!

Я поднесла бутылку к губам, глотнула, зажмурилась и, хотя сцену разыгрывала, зашлась на самом деле. Жар, сначала горький, а потом приятный растекся внутри меня до самых пяток.

- Дибижев, дай мне ее совсем, а?

Что это ты, девка? - поперхнулся грек.

Я замерзла, погреться, Дибижев, я тебе лампочек сделаю, мне очень надо, дядя Костя!

Мужик растерялся, перестал хохотать, не знал, что мне сказать, но и пить перестал, а тут подошла электричка, он вскочил к машинисту, нашелся, наконец, подмигнул:

Ладно, бери, грейся, чего там, только - не-ет! Лампочками не отделаешься! - И он скрылся вместе с электричкой.

Меня эта "угроза" совсем не задела; я знала: Дибижев идет на фронт. А там убивают всяких, поэтому и пьет.Так.

Я осталась на платформе, жалела Дибижева, что забрала его радость. Бутылка мешала - холодная, лишняя, чужая, а по платформе волочился, шаркая ногами, Кикайон. Погоны на его темной шинели свисали, и казалось, что три маленьких звездочки на них тоже - вот-вот- упадут. отвисли. На него было жалко смотреть: сгорбленный, форма - мешком, весь его облик прибитый, обреченный, а лицо совсем еще не старое, без морщин, и, что приятно, он всегда приветлив. Он знал меня, потому что заглядывал в мастерскую дочку с цыплячьим голоском проведать.

Людочка работала вместе со мною монтажницей, делать ничего не умела, но ее держали ради папы. Старик Кикайон работал здесь же на участке. Он приехал из Таллина совсем недавно с семьей.

Кикайон слышал, как монтажницы подсмеивались над ним. Я никогда такого не делала, и, наверное, поэтому он всегда улыбался мне. И сейчас окликнул:

А ты что здесь делаешь?

Приехала вашу Людочку проведать, Фридрих Эдуардович.

Ну да? Вот молодчина, во-он наш дом, пошли! - И он зашагал пошустрее. А что это ты в руках держишь?

Водка, это вам, Фридрих Эдуардович, - я обрадовалась и быстро сунула бутылку старику. Сразу стало легко, как будто нашелся выход навсегда. И ему и мне.

Ну и чудеса! - оживился старик. - Вот сейчас и закусим.

Мы пересекли покрытый грязным снежком станционный полисадник и оказались в его служебной квартире. Людочка обрадовалась, стала что-то щебетать. Сели к столу, Кикайон налил себе водки в стакан, хотел уже глотнуть, но вдруг спросил:

-А где взяла такую?

Ответила.

-А зачем тебе была водка?

На работе поговаривали, что в Таллине он был большим начальником, чуть ли не генералом, но жизнь побила его. То ли в нем с какой-то стороны оказалась немецкая кровь, то ли в оккупации побывал и неизвестно как выбрался, да еще с семьей, словом, не смог Кикайон отстоять себя и сдался. Теперь он мог только пить и кряхтеть. И сейчас он не дождался ответа: "Вам", - тихо крякнул, засопел, потянул из стакана и расплылся в улыбке. А Людочкина мама, похожая на пойманную мышку, мелко безысходно суетилась.

Я рассказала им мою историю. Про маму, что в тюрьме, про папу, как погиб, про отнятый наш дом и про похищенную вчера бабушку... Никому не рассказывала, а им, малознакомым - посмотрела на них - и выложила. Чтобы им самим полегчало. Ведь правда, что, когда кривой увидит слепого, он начинает благодарить Бога? Людочка всхлипывала, мама-мышка тихо охала, папа Кикайон дымил и то ли растягивал удовольствие от медленно пустевшего стакана, то ли огорчался от этого. Меня оставили на ночь.

Я проспала в кухне на топчане несколько ночей. Потом сказала, что нашла угол в городе.

Они обрадовались.

"И БОСХ, И БРЙГЕЛЬ МРАЧНЫМ АДОМ..."

прелюдия пятая

Т

щетно я пыталась найти постоянное жилье.

Переночевала в мастерской, а утром, перед работой, протерла в электрошкафах и на столах пыль, проветрила окна, тщательно подмела, рассортировала колбы, негодные вернула на склад, там получила под расписку спирали, трубки, спирт, бензин, очки.

В тот день я дежурила по мастерской и в обеденный перерыв побежала получить хлеб по четырем карточкам. На задворках участка находилась хлебная точка - ларек, туда были прикреплены все наши железнодорожники, в том числе и ламповая. Когда подошла очередь, у ларька возникла женщина. Она дрожала. То поправляла сползающую с голой шеи облезшую рыжую лисицу пастью, трясущейся рукою, которой держала такой же допотопный ридикюль с разболтанным замком из двух металлических шариков, то пыталась придержать полу длинного пальто со следами пуговиц и моли. Другой рукой, с висевшей на ее запястье плетеной авоськой, она шарила в кармане. Очередь загалдела. Продавщица цыкнула. Женщина без слов вытянула две - одну за другой - измятые хлебные карточки. Продавщица так же без слов взяла их вместе с авоськой, вырезала из них квадратики; разделила ножом на три части кукурузный кирпичик с зеленоватой коркой, положила один на весы, отрезала к нему довесок, повторила процедуру, обе порции сунула в авоську и подала женщине. Верхние корки отстали и торчали сами по себе, вверх, похожие на разинутые лисьи пасти, как та, на шее у женщины, но крошек не было, мякиш был мокрый. Когда женщина отошла, продавщица бросила в очередь:

- Она больная.

Я получила четыре наших пайки - на всю бригаду, положила их в отдельные мешочки с вышитыми на них именами, чтоб не путать, свою надкусила и тоже положила в мешочек. Свернула все это богатство в сумку и побежала. За углом натолкнулась на ту самую особу. Она, согнувшись, опять шарила в кармане, ее открытые пайки лежали в авоське рядом, в снежной жиже.

Вам помочь? Что с вами, вам плохо?

Женщина не ответила, смотрела мутно, отрешенно.

- Я провожу вас. - Подняла ее авоську с хлебом, женщину взяла под руку, та покорно пошла. Прошли целый квартал:

Доберетесь теперь?

Не услышав ответа, я заторопилась: перерыв кончался. Мимоходом спросила про жилье. Я всех спрашивала, кроме своих на работе. Женщина мгновенно включилась и предложила угол в ее комнате. Меня не смутила работа по дому, которую я пообещала. Важно было, чтобы меня ни о чем не расспрашивали, чтобы не лезли.

Наконец-то! Наконец я буду хозяйкой моего угла! Сколько лампочек засветилось к вечеру - целых две нормы. Всем, кто приходил в тот день в мастерскую за очередной партией для участка, я выдавала под расписку, а тем, кто забегал погреться у электросушилок и поболтать с девчонками - всем дала по лампочке. И хоть свет часто отключали - подарку они радовались.

После работы побежала по адресу, никак не могла сначала найти квартиру. Вместо нее увидела подвал с написанным мелом на двери номером. "Мой номер!" По борту двери пробивался свет. Спустилась по стесанным, с глубокими выбоинами, в недавнем прошлом обстрелянным ступеням, как в яму. Постучала, прислушалась - ответа нет, тогда открыла дверь. На развороченной грязной постели не лежала, а валялась раздетая, раскинутая женщина. Та самая - я узнала, - которую я встретила у ларька. Вокруг - скомканная рвань, какой-то хлам на столе, на полу, вокруг стола и перед кроватью. Железные пустые банки, заляпанные стаканы, плесень, общипанные две пайки хлеба. Да, это была она. "Она в бреду?"

"Надо что-то делать. А что?" Спертый подвальный дух, полутемно, лампочка еле-еле отдает туманно-желтый свет. "А может быть, она пьяная?

Постояла, подошла на цыпочках, увидела остановившийся взгляд. "А что, если не пьяная, если действительно больная? Продавщица же сказала". Смущала бессмысленная улыбка.

В углу наискосок от двери - топчан, задернутый наполовину рваной стеганой занавеской - бывшим ватным одеялом. Очевидно, это ложе и предназначалось для меня. Я проскользнула, присела, откинулась к стенке Знобно. Ни движений, ни звуков. "Остаться, что ли? А там видно будет? Может быть, все образуется?.. Может, помогу?" Особу беспокоить не стала. Сидела и ждала. Чего? Не знаю. Принюхалась к вони: такое мерцающее, вонючее однообразие действовало как наркоз... И захотелось так спать, вот только дверь не заперта.

Как это пригодилось мне позже...

Прикорнула боком, не снимая ватника, пригрелась, забылась.

Вздрогнула от гортанных звуков - воя, рыка, хохота сразу. Думала приснился кошмар. Прислушалась. Звуки не исчезли, наоборот, добавилась возня. Тогда я тихо-тихо привстала, выглянула в дырку занавески и - как нырнула в преисподнюю. В царство Аид. В ногах распластанной обнаженной моей ларечной знакомой шевелилось что-то. Я застыла, а это "что-то" поползло вверх по телу. Раздутая, как белая кавказская тыква голова, перекатывалась в полумраке вверх к грудям, а в основании ее дергались крохотные ручки-плавники. Они захватывали соски и запускали по очереди в рот.

Господи! Я узнала карлика! Я видела его уже два раза. Первый - еще при немцах на базаре. Тогда он толкался далеко от меня. Я ужаснулась, но все равно - нет-нет да и поглядывала в его сторону, как и другие; притягивало неземное. Это было совсем не то, что лилипуты, гастролировавшие с цирком в Пятигорск и не Петровские карлы, подававшие царю ножницы для обрезания бород боярам. Ни те, ни другие. Это было не связанное с миром потустороннее, при этом мерзкое, скользкое, мокрое! Может быть, потому что это было рядом вот тут, около меня. Брр!

В другой раз увидела этого уродца на барахолке, вскоре после освобождения Пятигорска. Продираясь сквозь плотную толпу, я буквально ткнулась в его лакированную шар-голову коленкой. Отскочила. Коленка увлажнилась от его пота.

И тут же тот кошмар забылся, потому что настоящий "ужас" шел за мной. Ужас в облике "птичьего" следователя. Не потому что он сам безобразный, совсем нет - он белобрысый, с белыми ресницами, просто длинный узкий альбинос. А так благообразный. А потому что он заставлял меня безобразно на него "работать". Работа заключалась в том, чтобы встретить и распознать в базарной толпе появившегося якобы в городе того самого немецкого армянского "капитана", который прислуживал бабушкиному квартиранту во время оккупации. Никакого "капитана", естественно, я не увидела. И не от страха, а потому что его не было. И не было ли это неудачной выдумкой следователя для отчета о проделанной работе или для того, чтобы меня держать на крючке? Но зачем? Проверять на способность для вербовки? Или врать про маму? Или еще не легче для низменных взрывов его начальства?

Карлик толкался в гуще людей. Короткими, растущими прямо от шеи мокрыми ручками он цеплялся за чужие ноги и вещи, выставленные людьми к продаже прямо на земле, на подстилках. Люди шарахались, взвизгивали, но от барахла отойти не решались, а ему, видно, это нравилось. Уродец величиною с трехлетнего малыша с плавающими рыбьими глазами в раздутой голове специально устраивал свалку. И здесь, ночью, он ползет по женщине, а она вертит головой из стороны в сторону и гортанно заходится в хохот.

Непредставимая фантасмагория! Меня затрясло и от неожиданности, и от стыда, что смотрю на что-то непозволительное, запретное... Не могу отвести взгляда.

Но присутствия духа не теряла: "уловить минуту и бежать - бежать, бежать".

Прошмыгнула из закутка, когда эта безумная схватила "тыкву", подтянула к себе на руках, и они превратились в ерзающий мычащий ком, прошмыгнула к двери, выскользнула, а дальше, в темпе преследуемой мышки - вверх из ямы, и понеслась.

Свернула за угол, потом за другой, за третий, остановилась - отдышаться не могла долго. Сердце - сейчас выскочит - колотилось в горле.

Пошла по главному проспекту. Звезды начали тускнеть. Значит, довольно долго пребывала в "ином мире".

В воздухе чувствовалось потепление. Ветерок дул к сонному Машуку, тот навис туманной фетровой панамой на город; пригрел его.

Когда пришла в мастерскую, начинало светать. Весь день меня лихорадило. Поделиться таким, как, впрочем, и другим, было не с кем, кроме моего монтажного стола. Мой любимый стол, единственный свидетель всех моих дум и помыслов, понимал меня и принимал всякую.

РЯДОМ С МОЛИТВОЙ

прелюдия шестая

У

церкви под Машуком гроза никак не разыгрывалась. Где-то грохотало, но далеко-далеко, а здесь была не гроза. Здесь было страшнее - лиходейство на церковном кладбище. Разыгрывался целый спектакль. Не хуже, чем в пятигорском театре музкомедии, там тоже играют опереточные чудеса. После спектакля, как правило, в кордебалетные и хоровые уборные захаживает секретарь горкома Кипейкин. Он ходит, чтобы отбирать для себя очередную "музу" на ночь, или на полночи, или на четверть, - в зависимости...

Там были цветочки. Здесь - ягодки.

Здесь - артисты - нищие. "Артисты", и надо играть собственную роль. Я не сумела, не представляла, не знала, что увижу такое. Меня уговорила пойти переночевать в уютное тепло тетя Филя -Филипповна, славная постояльша со станции, совсем не старая, чистенькая и благообразная. Я знала ее шапочно, хотя примелькалась она давно. Она пригласила в гости к ее снохе, - сын, по ее словам, пропал на войне - помянуть. У снохи ключ от подсобки... Такая праведная Филя со слезами и Богом. Ну, я согласилась. Не спросила, что за подсобка, - все бывает в жизни. Она не распространялась. Жалко ее - сына убили. Думала, там нормальная вдова.

Пришли. Оказалось - к церкви. Я еще по дороге это поняла. Но Филя не откровенничала особенно. А я не стала допытываться.

Ее сноху поджидала компания из трех мужчин и двух женщин. Сноха прислуживает в церкви, и у нее действительно ключ от сарайчика - церковного склада во дворе.

Как же здесь далеко Бог! Даже не верится, что он у них вообще есть. Здесь они не просят Христа ради. Здесь они Бога близко к церкви не подпускают. Базарят, проигрывают друг друга в карты, ловчат и пьют. Почему они не на фронте? Они с ногами, руками, совсем не старые. Может, они больны? Я, как увидела, хотела уйти, но Филя, уже не такая мягкая, все меньше похожая на ту вокзальную, ласковую побирушку-советницу, не пустила, а из компании послышалось: "Мало ли что"...

Я и сама боялась идти в ночь, дождь вот-вот польет. А услышала: "Мало ли что", - совсем струсила, но уже по другой причине, не знала что делать, притворилась удалой такой, независимой и громко сказала, что пришла в гости - конечно, дождусь хозяйку.

Явилась молодуха-сноха. Она выглядела "чокнутой", но со мною была мягка и напевно-ласкова на первых порах. Компания, как оказалось, тоже ждала теплой подсобки и "жаренького". А "жаренькое", я поняла позже, это была я. Филя запела, "сноха" подхватила, как сигнал, а компания начала разыгрывать карты "на вышибание". Спорили потому, что присутствующих сегодня оказалось больше, чем приглашенных, то есть не хватало места в теплой подсобке для "поминок". А "чокнутая" - (Филя растворилась в темноте вместе с пением) потащила меня к кладбищу и велела начать ритуал: встать на колени перед каменным, смытым временем и потерявшим свои первоначальные формы надгробием и повторять за ней.

Я сначала встала, запричитала бессвязные слова - не обычные не молитвенные, с детства узнаваемые, свои. Пыталась, поддавшись то ли ее настроению - мужа потеряла, - обстановке ли, произносить даже с завыванием, как она велела. Но, не поняв, что произношу, я все же прервалась и спросила:

-Что это такое?

Она стала ворчать:

-Не прерывай ритуал. А то хуже будет. Под этим черным камнем - спасение и благодать. Все, что я тебе предреку, а ты повторишь - сбудется. Вся чернь выйдет из тебя, и привидится тебе избавление. Всю твою чернь примет этот камень, и станет он еще чернее, а ты очистишься.

-От чего я очищусь, тетя Клава? Мне не надо очищаться, у меня нет никакой черни. И я должна понять, объясните, что вы предрекаете? Я в гости пришла к вам Филиного сына, а вашего мужа помянуть.

-Есть, есть, она в тебе, не спорь, девчонка, а то худо будет. Заупрямишься, милая, ох, от беды не уйдешь. Повторяй смирненько! Не воюй.

-Тетя Клава, я буду по-своему. Ладно? Я умею, - настаивала я, насторожившись, - я буду по-своему!

И начала быстро-быстро читать нормальную "Отче наш". Читаю молитву, а сама все равно жду, прислушиваюсь: вот ветерок порывом прошел по траве, и зашелестела она меж забытых могилок, вот гром приблизился, округлился и стал выпуклым. Оглядываюсь: а моя вдовушка-"исповедница?" исчезла. А вот то, что должно привидеться, пока не привидется. Читаю дальше: "Богородицу" прочла, "Пресвятую Троицу". А сама думаю: ведь, если придет ОНО, чтоб привидеться, ОНО должно хотя бы зашуршать? Снаружи. А я слышу, только, как мои мысли шуршат внутри. Они - поросята материальные, земные, самые что ни на есть простые, прорываются в голову через всякие табу.

"Чокнутая" не появлялась. Тогда я встала с колен и присела на траву холодную и сырую. Сразу взбодрилась. Наваждение от "чокнутой" прошло.

А может, привидение испугалось верных молитв? Я об этом знаю с первого детства, из Гоголевского "Вия", хотя это и сказка. Сказка хоть и ложь, да в ней намек...

Может, потому ОНО и не шуршит?

За молитвами о чем только не передумала. А может, так и надо? Может быть, все так, как должно быть? Молила Бога, чтоб маму поскорее выпустили. Абсолютно верила в это - просто долго время шло. Или казалось, что долго. Что ногу не потеряла, благодарила... Да так размечталась - забыла даже, что на кладбище, что ночью, у церкви, - о модных туфельках, лакированных, на каблуках! Мечтала - надо же! - о котлетах. Как сейчас помню, ела их в столовке фабрики-кухни в Луге, под Ленинградом в 1934-м. Фабрика за версту притягивала запахами, дома таких не бывало. Мама иногда водила меня туда после работы покормить. Это были наши маленькие праздники. Не праздники самой еды, а праздники процесса. Я чувствовала, что мама демонстрирует так самой себе свободу. И я помогала ей в этом, согласная на любую еду. Других праздников у нас не было. Мама жила под разными ленинградами, наконец, она определилась помбухом в контору "заготзерно", а все равно мы жили как на чемоданах, как будто сорваться должны. Только куда?

Один раз приехал папа, и мы все вместе на радостях пошли на ту фабрику-кухню. Я была так счастлива, что мы все вместе, что готова была съесть все тухлое и прокисшее. И сразу сжевала мокрые, кисловатые котлеты. С тех пор фабрику-кухню я звала "кислой фабрикой".

Сидим в столовке, стук мисок, ложек, нечесаная подавальщица в грязном фартуке. Я ем мои котлеты погнутой вилкой, они на вилке не держатся, или вилка в них - но это ничего. Я смотрю на подавальщицу с фермы убойного скота, смотрю тогда на маму, на папу, улыбаюсь, даже смеюсь до слез - это я так их жалею, чтобы непонятно было им. Мне хорошо - они со мной, я с ними, а им грустно между собой. Никак не могла придумать, чем их порадовать, чтоб стало спокойно всем. Наконец, придумала: вытащила из маминой сумочки десятку, - ко дню получки она папу и пригласила, - побежала в ларек и накупила ей всяких разностей. Папа-то сам не мог: денег не было. Накупила и за него. Тройной одеколон в зеленом пузырьке, квадратную с "грезовской" головкой коробочку пудры - это от папы. Черные, покрытые побелкой пряники и конфеты из пережаренных семечек, грильяж назывался, - от меня. Все положила перед мамой и радостно сообщила, что нашла случайно около ларька деньги. Придумала историю чудно-фантастическую, хотя как мне казалось и абсолютно правдивую, и настолько поверила этому сама, что не обратила сначала внимание, почему они растерянно смотрят друг на друга. Только потом вспоминали.

Одинокий ларек стоял на пустынной площади около "кислой фабрики" и перемешивал запахи всех сладостей местного производства и красот ленинградских парфюмерных фабрик "Теже" и "Ленжет".

После котлет мы провожали папу на поезд почему-то молча, а на обратном пути по дороге домой мама подошла к ларьку... Продавщица была знакомая нам ларек-то один на площади. Мама часто давала мне десять или тридцать копеек на два стакана газированной воды с сиропом.

Что потом было! Кошмар! Дома мама отлупила меня. Единственный раз в жизни. Да еще ремнем. Где она его только взяла? А может, от страха мне показалось, что ремнем.

Я ревела от самой страшной боли: мама теперь меня не любит. Я чуть не вошла уже к ней, чтобы сказать, что не буду жить, и увидела, что она плачет. Отчего же она-то плачет? Бедная моя мамочка - это ее надо пожалеть, а я о себе страдала, что папу больше не позовет. А он так нужен мне! Я уже выучила все стихи и из "чтеца-декламатора", а из антологии он переписал печатными буквами и выделил слова для выражения. А "Чтец - декламатор" привез в Лугу, чтобы проверить то, что я выучила еще в Ленинграде.

В "Чтеце-декламаторе" были замечательные стихотворения: "Будда" Мережковского, например. Папа любил этого писателя и меня влюбил. Я потом, в следующем году, выступала в Ленинграде на новогоднем празднике, в большой зале, перед взрослой публикой. На каком-то заводе, что ли - мне все равно было - где, главное -вечером, и как большая. Я декламировала этого "Будду", но хитрила, приспосабливалась, две последних строфы не читала. Потому что испортился бы смысл. Не для меня - для них, кто слушал: получилось бы так, что Сакья Муни - сознательный. А разве Бог может быть сознательным? Я так думала за тех, кому декламировала. И у меня получилось: - ай-ай-ай: на публике одно, а в себе - другое. Хамелеон, перевертыш я! Правильно меня мама отлупила, только ее жалко.

В душе я ведь думала другое. Нищие бездомные бродяги - это народ, но для людей продолжала рассуждать так: бродяги натолкнулись на Будду и бродяги осмелились спорить с ним, протестовать. У Мережковского - нищие победили. А в жизни? Сколько нищих на рынках, в трамваях, у церквей? Мы ходим с тетей Люсей - видим. Даже подаем копейки. Она отрывает от себя, от любимых своих папирос. В папиросном киоске на углу Жуковской и Восстания, рядом с домом, можно купить папиросы россыпью, поштучно: "Казбек", фабрики "Урицкого", или "Клары Цеткин". Тетя Люся предпочитала "Урицкого". Жалела, наверное, рано убили его. И фамилия благородная. "Клару" она не терпела - не верила, что ли, ее убеждениям? Или ревновала по женской части? И когда я спрашивала ее: "Почему не Клару Цеткин?". Она смеялась и отвечала любимой скороговоркой: "Клара у Карла украла кларнет". Первую половину скороговорки она пропускала. Я тоже смеялась, мне вполне хватало этой половины, именно ее я и хотела услышать, потому задавала вопрос. Это случалось всегда, когда она посылала меня на угол в киоск за одной, или двумя, если приезжала мама, праздничными папиросами "Казбек".

Кроме "Казбека", в киоске продавались более дешевые папиросы "Звездочка" и "Прибой". Так тетя Люся подавала нищим у церкви со своей трудовой тридцатирублевой пенсии, экономила на качестве папирос, на своем здоровье! Я была уверена, что дешевые папиросы здоровье портят, а дорогие, наоборот - прибавляют.

Стало быть, Будда должен быть плохим, если уж совсем его нельзя убрать.

Он умолк - и чудо совершилось,

Чтобы снять алмаз они могли,

Изваянье Будды преклонилось

Головой венчанной до земли.

На коленях, кроткий и смиренный

Пред толпою нищих царь Вселенной

Бог, великий Бог лежал в пыли.

Сам, по собственной воле встал на колени перед народом? Значит, все понял? Сознательно? Тогда зачем "мы наш, мы новый мир построим"? Все и так просто, без "строительства". И какие жертвы на его постройку пойдут? Кирова вот убили недавно. Праздник-то, хоть и новогодний, но он же советский, значит - антибожий. И все про Кирова, да, про Кирова на нем говорили.

Все равно я получила "Первый приз" за выступление и за декламацию. Про репертуар призовая комиссия ничего не сказала. Может быть, маме или папе? Он тоже был с нами в тот раз.

Праздник был красивый, торжественная часть, да еще траурная, с докладами, а потом угощение. Я решила, что это было на заводе, потому что в докладах говорили, что Киров - друг рабочих.

Сначала я хотела прочитать стихи про слоненка и про жирафа Гумилева, но тоже ломала голову, не могла многого понять: папа сказал, что это все про любовь, и что Гумилева убили. Как это? "Моя любовь к тебе сейчас слоненок". Ну ладно, а что такое "чернь", "мединетки" и "Ганнибал"?

Папа говорит, что чернь - это люди, которые не мыслят и не думают. "Интересно, а думать и мыслить разве не одно и то же?", Мединетки - говорит папа - это такие женщины, как русалки. Разница в том, что русалки живут в воде, а эти на суше. Тоже непонятно, как они ходят по жизни на хвостах. Ганнибал - древний царь, древнее, чем сам Христос. И жил он в далеком городе с красивым названием Карфаген. Это был такой большой город - целое государство, а царю все мало было - подавай ему еще Рим. И я думаю: "империалист он и завоеватель. Или за него Гумилева убили?"

Ладно - пока поверила. А "Слоненка", хоть и люблю, но читать для публики не стала, потому что Гумилева убили наверняка не за "ватные ступни" и "дольку мандарина", а за то, что слоненок "давил вопящих людей, как автобус". Слоненок от обиды давил озлобленных бездельников. Слоненок - очень нежное существо. И хоть Гумилева нет давно, а Кирова всего-то недавно, у меня душа поет и от "Слоненка", и от "Жирафа".

Ему грациозная стройность и нега дана,

И шкуру его украшает пятнистый узор,

С которым сравниться осмелится только луна,

Дробясь и качаясь на влаге широких озер.

Хочется быть жирафом... И плавать, плавать на влаге широких озер.

А про Кирова все только шепчутся, шушукаются на уши друг другу... Весь город Ленинград, куда ни посмотришь, только этим и занят. А толком - ничего не понять. Стихов от Кирова нет, одни страшные, как пауки, темные секреты. Даже на новогоднем празднике. Вместо елок.

Еще в "Чтеце" был перевод - не помню, может быть ошибаюсь, кажется Шеллера-Михайлова - про венгерского графа, приговоренного к казни. Тоже тогда выучила. В нем мама спасла достоинство сына тем, что соврала ему:

Так могла солгать лишь мать, полна боязни,

Чтобы сын не дрогнул перед казнью...

А начало там тоже для меня непонятное:

Позорной казнью обреченный,

Лежит в цепях венгерский граф.

Своей отчизне угнетенной

Хотел помочь он. Гордый нрав

В нем возмущался. Меж рабами

Себя он чувствовал рабом,

И взят в борьбе с могучим злом

И к петле присужден врагами.

Здесь тоже вопросы и вопросы. А кто мне ответит? Все считают меня маленькой, отвечать ленятся. Граф себя чувствовал рабом, а хотел чего? Чувствовать себя графом? Разве это хорошо? А с другой стороны, рабы - тоже плохо. В школе в прошлом году учительница написала на доске - что? "Мы не рабы - рабы не мы". Я запомнила, а спросить не решилась и задаю теперь, а рабы - кто?

Вот сейчас, когда мамочка моя в тюрьме, я часто думаю, как она страдает, что тогда побила меня... Хочет об этом забыть, а не может. Я вижу это во сне. Ее это мучает. "Мамуль, важно, что ты не разлюбила меня". А то, что в поэме про графа мама обманула сына - она права. Меня ты тоже обманула, сказала, что в тюрьме хорошо и вкусно кормят, чтоб я не волновалась. Но я тебя и в темноте увидела..."

А папа, когда я выступила с "Буддой" и не прочла до конца, сказал, что я "Маленькая Галилео". "Для публики, - говорит, - у тебя Бог плохой, отрекаешься от него, а для самой себя - хороший. И молишься, особенно когда у тети Лизы гостишь, и в церковь с тетей Люсей ходишь". А сам он тоже водит меня в церковь, только не в настоящую. А может, наоборот. Потому что, когда приходит к тете Люсе, он начинает с того: "Сегодня, Верусенька, отправимся в храм поэзии".

И правда.

Наслушаюсь стихов, и как в церкви побывала! Красиво, музыка поет и вкусно пахнет.

Из "храма" меня вытолкала "чокнутая" вдовушка. Она незаметно подползла, попыталась обнять меня. Подглядела, что ли, что я уже не молюсь и что не на коленях. Просто сижу на траве и слушаю грозовую природу.

Я не поняла сразу, в чем дело, дернулась даже и вскрикнула от неожиданности. Она зашушукала какие-то утешения, начала придыхать, причмокивать, прижиматься. И я почувствовала ее руку под юбкой. Я стукнула ее по руке, поднялась с травы, дернулась и нечаянно ее зацепила. Снизу, откуда-то из-под нее выскочила и разбилась о то самое каменное надгробие бутылка. Ее "чокнутость" растворилась, расползлась, как водочная вонь по кладбищу в злобном шипе мне вдогонку:

-Ишь, недотрога, тварь бездомная, приползешь еще ко мне в постельку погреться! Я ох как понежу ласковую тебя еще, милочка!

Я побежала по главной дороге, минуя церковь. Бежала под дождем, к центру, вниз, через весь город, к станции, в мастерскую на мой спасительный монтажный стол, к бензиновому духу, жарким горелкам, к лампочкам.

До меня дошло: богомолка Филя торгует живым товаром. За водку. Или за любовь... "снохи". Антихристка!

Я бежала, а со мною рядом бежало презрение к себе. Зачем пошла? Ведь неправда! И не только то, что они проказничают. Но и во мне самой. Надо же было так распуститься. Как будто вывалялась в грязи. Как отмыться, забыть? Дождем не отмоешься.

Бабушка Оля моя права. Она много не говорит, но все правильно чувствует. Она поставила пределом иконы с лампадкой. И еще куличи печет на Пасху. И все ей в милость, в естественность, в благодать. А жаловаться? Ни в жизнь! Она ведет к Богу истинным путем.

А я - простить себе не могу - раскрыла душу вокзальной Филе в прошлом году, пожалела себя. Ведь никогда же никому не жаловалась. Да разве Господь идет в душу через таких посредников? А к ним он является просвещать? Слепых, ничтожных, картежников? Наставляет их на путь, каким нужно идти по земной жизни?

Такое испытание ниспослано мне, слава Богу!

АЗ ЕСМЬ

прелюдия седьмая

С

ъездила в Машук. В другой жизни там мучительно исходил любимый дедушкин домик. В выходные, а когда и по вечерам, я продолжаю подрабатывать прислугой у моей бывшей, можно сказать, почти подруги Вали Запольской. Она кривая: веко одного ее глаза не поднимается. Но по мне - это пикантно. Она много кушает и замуж вышла. За командира. Теперь всех командиров называют офицерами. А красноармейцев - солдатами. Слово "солдат" нам, девочкам, не очень нравится, не прививается никак. То ли дело - красноармеец? А вот офицер - это интересно, это не просто командир. Это что-то возвышенное из литературного прошлого, из истории... Из Лермонтова, из "Княжны Мери", из "Веры".

А Валя вышла за новые погоны со звездой. Погоны тоже только-только родились. А сам жених - не верилось, что жених, и что командир, уже не говоря - офицер, - тоже не верилось.

Наши николаевские машукские раненые, хотя они и не в погонах, а в исподнем, и не все по-настоящему раненые, - некоторые просто больны сифилисом там, или триппером, или чесоточные, - словом, заразные, а есть некоторые даже и раненые и больные - сразу. Госпиталь -бывший дом отдыхапосле оккупации быстро восстановили и переделали в кожно-венерический, а обитатели его все равно похожи на тех удалых, каких в кино показывают, то есть, хоть они и больные, они - командиры и красноармейцы, или - офицеры и солдаты, а он, этот Тима-майор - и погоны настоящие вроде, а не похож был на настоящего. Это бросалось в глаза. Трепался, шуточки у него боцманские, крутился, как гуттаперчевый Ванька-встанька: туда-сюда, туда-сюда... Солидности никакой, одна суета.

Познакомился с Запольской вскоре после оккупации, она и привела его. Пошли в тот же день в сельсовет расписываться. И тут же хозяйка моя, - не дожидаясь ночи, стала расстилать кровать, подбивать пух в перине, чтоб помягче, или - наприглашали гостей, так хотели показать, что перина богатая? Чего торопилась? Что дочь ее кривая, что ли? Но Валя - такая уверенная в себе, опущенное веко даже необычной-надменной ее делает. У них много добра, всякой еды - кто уйдет? А на следующий день Тима-майор исчез. Война ведь.

Загрузка...