Сегодня Яков ушел на работу, едва начало светать. Сквозь сон Нина слышала, как он плескался в ванной, гремел тарелками, как поскрипывал паркет под его осторожными шагами. Проснулась с мыслью о том, что ей непременно нужно поговорить с ним: хотела попросить у Якова денег, чтобы купить креп-жоржет на платье чудесного светло-зеленого цвета. Он так понравился Нине, что она уже не могла себе представить, как можно обойтись без него.
Но Яков ушел так тихо, что Нина не заметила этого. Снова уснула крепким утренним сном, и ей приснилось платье из этого креп-жоржета: будто стоит она в нем перед зеркалом, такая ослепительно красивая, какой никогда не была, и кто-то настойчиво твердит ей об этом…
Разбудил ее резкий звонок. Нина быстро вскочила, накинула на себя халатик и, ступая по приятно холодящему полу, побежала открывать.
Пришел сын молочницы. Пока Нина переливала молоко, мальчик напомнил: мать просила уплатить долг.
— Скажи матери, что я на днях отдам, — невольно краснея, ответила Нина.
— Мама просила, чтоб сегодня. Сено для коровы покупать будем…
Нина задумалась. Она могла бы расплатиться за молоко, но не знала, сможет ли Яков достать ей денег на креп-жоржет. А занять у кого-либо не надеялась: она и так уж задолжала всем своим знакомым.
— Хорошо, я занесу сегодня, — наконец пообещала Нина.
Она готовила завтрак, одевала дочек, убирала комнату и думала о муже, который так изменился в последние годы. Думала о том, что с каждым месяцем он приносит домой денег все меньше, все чаще и чаще является пьяным, далеко за полночь, и старается пораньше уйти из дому — вот как сегодня. Он избегает ее, видимо чувствуя свою вину перед нею — и в том, что пьет, и что забросил семью, и что, наверно, уже нашел себе другую, а ее с детьми собирается покинуть…
Нина вспомнила о своем долге молочнице и решила пойти к мужу на работу.
Надела плохонькое платьице — хотела показать Якову, что ей не в чем выйти на люди, взяла с собой дочек. Шла злая и расстроенная, преисполненная жалостью к себе и к детям, горько обиженная на мужа.
Еще в коридоре редакции услыхала громкий смех Якова. Вот он что-то сказал, и Нина остановилась, потрясенная…
Дома Яков уже давно так не смеялся. Был всегда озабочен, угрюм, а когда ссорился с ней, отвечал резко, отрывисто, будто и слов для нее жалел.
Ему здесь весело! Он вовсе не думает о том, что ей не хватает денег, что она вынуждена экономить буквально на всем, только бы дотянуть до зарплаты. А хмурый, озабоченный вид, возмущение ее будто бы ничем не обоснованной ревностью, жалобы на сердце и головную боль — все это притворство, все это лишь для того, чтобы обмануть ее!..
Нина сжимает губы, решительно стучится в дверь.
— Войдите! — доносится до нее веселый голос мужа.
Яков сидит за столом, лицом к двери. При виде жены веселое настроение его сразу же улетучивается, взгляд становится настороженным. Он почему-то поднимается со стула, затем снова садится.
— Что тебе? — спрашивает он уже совершенно другим тоном.
Нина не отвечает. Держа за руки девочек, она ревнивым взглядом окидывает сидящую у стола молодую хорошенькую женщину. Все замечает Нина: и светлое платье, красиво облегающее фигуру посетительницы, и карие глаза, в которых еще искрится недавний смех, и лакированную туфельку на красивой ноге… Разглядывая эту женщину, Нина от души жалеет, что оделась сегодня кое-как. Ведь Яков, сравнивая сейчас эту женщину с ней, безусловно, делает невыгодные для нее, Нины, выводы.
— Я пришла к тебе за деньгами, — умышленно грубо говорит она. — Твоим детям нечего есть…
— Зачем ты это? — густо покраснев, спрашивает Яков. Он подымается, видимо собираясь выйти вместе с ней, но это совершенно не входит в Нинины планы.
— Ты все веселишься! — быстро заговорила она. — Где уж тут про семью думать!.. Пьешь, пропиваешь все, а жена твоя ходит голая и босая!
— Давай выйдем, Нина, — глухо проговорил Яков, сжимая кулаки так, что кожа на косточках побелела.
— Ты выгоняешь нас, да? Мы тебе уже не нужны? — В голосе Нины звучат слезы, но она изо всех сил сдерживает их, зная, что, расплакавшись, не сможет больше говорить. — Зачем же ты тогда женился на мне? Зачем?
Вся краска сбежала с лица Якова. Посетительница, ошеломленная и растерянная, что-то тихо говорит ему и направляется к двери, с опаской обходя Нину.
— Я сейчас принесу тебе денег! — наконец приходит в себя Яков. — Сейчас!.. Но знай!.. Знай!..
Он просто задыхается от злости. С яростью сметает со стола бумаги, выбегает из кабинета.
Нина бессильно опускается на стул. Она уже больше не сдерживает слез. По-детски всхлипывая, дрожит всем телом, а дочки прижимаются к ней, молчаливые и перепуганные, готовые вот-вот расплакаться.
Немного погодя вбегает Яков. Швыряет на стол деньги, резко поворачивается к ней:
— Ну, этого я тебе никогда не забуду!
…Нина возвращалась домой с неясным чувством только что совершенной ошибки. Перед глазами все еще стоял Яков, все еще звучали его последние слова, и она уже не рада была, что пошла в редакцию. Однако стоило ей вспомнить женщину, сидевшую у Якова, и особенно его смех — смех, которым он давно уже перестал смеяться в ее присутствии, — как в Нине с новой силой закипела обида. Ей уже казалось, что слова ее были недостаточно резкими — нужно было больнее уязвить его.
Так начался этот день.
Та «дамочка», как окрестила Нина посетительницу Якова, не выходила из головы. И чем больше думала Нина, тем больше укреплялась в своем подозрении, что здесь дело нечисто.
Она была убеждена, что Яков неприветливо встретил ее лишь потому, что хотел скрыть свое смущение, что та женщина специально для Якова надела красивое платье и эти туфли.
Вот почему он в последнее время так поздно приходит домой! Приходит всегда пьяный, избегает ее, грубо и нетерпеливо разговаривает с ней…
Нине трудно представить себе, что эта женщина — обычная посетительница редакции. Сейчас она совершенно забывает, что ревновала Якова чуть ли не ко всем женщинам, которых заставала у него в кабинете, даже к тем, которые здоровались с ним на улице, в театре, в кино. «Почему ко мне не приходят, почему со мной не здороваются незнакомые тебе мужчины?» — не раз упрекала она Якова, не желая считаться с тем, что он работал в учреждении, где бывает множество людей, а она сидела дома. Нина не могла поверить, что хорошенькая женщина может зайти к ее мужу по каким-либо служебным делам, а вовсе не для того, чтобы любезничать с ним.
А тут еще этот смех… Он так и звенел в ушах, давно забытый ею смех Якова…
Уже после обеда, прибирая в комнате, Нина неосторожным движением сбросила фотографию, висевшую над кроватью. Подняв ее, провела рукой по деревянной рамочке и опустилась на кушетку.
Совсем еще юная девушка и такой же юный паренек весело смотрели на нее с давней фотографии.
…Это был выходной день, вскоре после того, как Нина окончила среднюю школу. Они встретились на улице, и Яков, впервые увидев Нину в новом светло-зеленом платье, забыл обо всем на свете и смотрел на нее покорными, влюбленными глазами.
Боясь прикоснуться друг к другу, они медленно шли по тротуару мимо домов и деревьев, которые качались на своих тоненьких ножках, весело приветствуя их.
Как и всякий раз, когда Нина встречалась с Яковом, ей было легко и радостно. Будто кто-то подменял ее, делал красивее, умнее.
Яков тронул ее за локоть:
— Ниночка, давай сфотографируемся.
Только сейчас она заметила, что они стоят у небольшой витрины, где выставлены фотографии людей, в большинстве своем знакомых им, как это обычно бывает в небольших городках.
Нине тоже захотелось сфотографироваться, тем более, что новое платье (это она знала наверняка!) очень шло ей. И в то же время сомневалась: хорошо ли это — фотографироваться с парнем?
Еще никогда на людях они не сидели так близко, как перед объективом фотоаппарата. Нине было неловко, но вместе с тем какое-то удивительно приятное чувство охватило ее. Может быть, поэтому и получились у нее на снимке такие большие, испуганно-счастливые глаза…
Под вечер они пошли на реку — через луга со стогами свежего сена.
Солнце закатилось за горизонт и, уже невидимое, заливало небосклон багровыми волнами. Деревья на западе казались совсем черными, а вокруг них и над ними словно струился зеленый дымок.
Нина с Яковом медленно шли по лугам, завороженные окружающим покоем, затаенными вздохами земли, готовящейся к отдыху.
Когда дошли до реки, закат уже угас, и ночь глядела на них тысячами звезд, рождавшихся прямо на глазах. Прошелестел легкий ветерок; тихо и несмело, как бы пробуя голос, защелкал соловей — началась ночная жизнь, еле приметная, таинственная, волнующая. Нине казалось, будто чья-то нежная рука как-то особенно настроила все струны в ее душе. Каждое дуновение ветерка, каждый всплеск воды, шелест листвы заставляли эти струны чудесно звенеть…
— Ах!
— Что, Ниночка? — ласково спросил Яков.
— Как хорошо, Яша! — ответила она. — Мне еще никогда не было так хорошо!
Она засмеялась тихо и нервно. И этот смех чистыми, звонкими переливами покатился по воде, затрепетал на серебристой лунной дорожке.
— Как хорошо! — повторила Нина. — Даже плакать хочется…
Яков молча взял ее руки в свои, пожал их. И это пожатие говорило ей больше, чем могли бы сказать слова. Нина думала, что Яков переживает сейчас то же, что и она, что он, как никто, понимает ее, и проникалась к нему все большей нежностью.
— Я устала, Яшенька, — сказала она немного погодя. — Смотри, как далеко мы зашли… И огней не видно…
— Посидим?
Голос Якова как-то странно дрогнул, и она удивленно взглянула на него:
— Что с тобой, Яшенька?
— Мне тоже — ах! — смешно ответил он, указывая на свою грудь.
Все еще смеясь, Нина стояла и смотрела, как он, надергав из стога сена, разбрасывал его по земле. Когда они сели на расстеленный Яковом пиджак, Нина набрала полные руки мягкого сена и уткнулась в него лицом, вдыхая пьянящий аромат привядшей травы и цветов, который, словно настоянный на солнце напиток, все еще таинственно бродил в тоненьких стебельках.
— Как пахнет, Яша!
Яков нагнулся к ее рукам, будто лишь в них могло пахнуть сено. И Нине вдруг показалось, что и от его волос струится тот же волнующий запах, и ей захотелось погладить Якова по голове. Захотелось так сильно, что она даже отвела руку назад.
Потом, охватив руками колени, Нина смотрела на небо. Мягкий свет луны заливал ее лицо, а звезды играли в глазах. Нина почти ощущала их прикосновение… Чувствовала себя хорошей и доброй, хотелось сказать любимому что-нибудь такое, чтоб и ему стало так же хорошо. И, все еще глядя в небо, она мечтательно проговорила:
— Когда я поеду в институт, я буду часто писать тебе. А ты, Яша?
Яков молчал. Нина повернулась к нему и увидела перед собой побледневшее, незнакомо прекрасное лицо. Яков без слов схватил ее в объятия, прильнул к испуганно раскрытым устам долгим поцелуем…
Возвращались домой, когда короткая летняя ночь уплывала на запад, а на востоке уже светлело небо. Нина шла, притихшая, сосредоточенная, напуганная всем случившимся.
На следующий вечер они снова встретились, так как не могли уже оставаться друг без друга. А утром Нину охватывали сомнения, от которых хотелось бежать, а бежать было некуда…
Особенно беспокоила Нину мысль об институте. Она хотела учиться в медицинском, послала туда документы и уже собиралась взяться за подготовку к экзаменам. Теперь все ее планы рушились.
Яков не хотел понимать ее колебаний и сомнений и твердил лишь одно: они должны пожениться. И Нина невольно подчинялась ему, — возле него все казалось таким простым и ясным…
Яков не раз высказывал ей свои взгляды на семью. И хотя Нина не всегда соглашалась с ним — жене он отводил место лишь дома, оставляя за собой и труд и заработок, — ее все же радостно волновало предчувствие той светлой, счастливой жизни, о которой он так увлекательно умел рассказывать.
— Нет, Яшенька, я тоже буду работать. Я хочу учиться, — пыталась возражать Нина.
— Хорошо, — соглашался Яков, — будешь учиться. Но сначала поживем для себя… Ну годик… нет, два! Два года, Ниночка!
…Нина вздохнула, опустив руки. Рамочка с фотографией упала на пол.
Они снова поссорились. Нина ходила по комнатам с тем сосредоточенным злым выражением лица, которое так старило ее. Дети, наплакавшись, притихли. Старшая, Оля, любимица матери, очень похожая на нее, обиженно оттопыривая губки, что-то шептала маленькой Галочке. Галочка терла пухлыми ручонками покрасневшие глазки и тихонько всхлипывала, вздрагивая всем телом.
Яков заперся в кабинете — небольшой комнатке в конце коридора, где поселился с тех пор, как ссоры с женой приобрели особенно острый характер. Слышно было, как скрипел под ним стул. Крепкий табачный дым просачивался в коридор и другие комнаты.
Нина вышла в кухню, села чистить картофель, хоть и не собиралась ничего готовить. Чувствовала необходимость что-нибудь делать, чем-нибудь заняться, чтобы отвлечься от нерадостных дум. Однако очень скоро поймала себя на том, что ничего не делает.
Сидела над миской, уронив руки на колени, устремив в одну точку сухие, горячие глаза… Неожиданно почувствовала тупую ноющую боль выше локтя. Отвернув рукав серенькой блузки, Нина увидела большое сине-красное пятно.
«Это он», — вспомнила она, и перед ней возникло лицо Якова: бешеное, чужое, со злыми огоньками в глазах.
Громкий звонок заставил Нину вздрогнуть. Нож упал, жалобно зазвенел, ударившись о железную миску.
Нина сидела в нерешительности. Не хотелось идти открывать, тем более, что это мог звонить кто-либо из товарищей мужа.
Звонок задребезжал снова. Нина услышала, как повернулся ключ в двери кабинета, как щелкнул замок.
Яков хрипло спросил:
— Кто?
— Ниночка дома?
Услышав голос соседки, Нина выбежала из кухни.
При виде Нины Яков насупился и боком отступил к двери кабинета.
— Ниночка, опять? — шепотом спросила соседка, делая испуганные глаза.
Нина молча кивнула головой, ибо чувствовала, что достаточно ей сказать хоть слово — и она не выдержит, расплачется. А плакать при этой женщине, которая (Нина это хорошо знала) забежала больше из любопытства, нежели из сочувствия к ней, она не хотела.
— Он тебя ругал? — жадно допытывалась та. — Ниночка, а ты ему что?
— Пойдем ко мне, — наконец заставила себя сказать Нина. Это было выше ее сил — стоять у двери, за которой притаился Яков…
Соседка Нины — Лата, как она любила называть себя, знакомясь с мужчинами, — была замужем за работником жилищного управления. Она уже достигла того возраста, когда такие, как она, женщины, начинают отдавать предпочтение платьям самой легкомысленной расцветки и становятся ревностными сторонницами косметики. Лицо ее расплылось от жира, довольно бойкие глазки превратились в узенькие бесцветные щелочки, и только длинный, несколько повернутый в сторону нос выделялся на нем с особой выразительностью.
Нос неизменно приводил ее в отчаяние: она была твердо убеждена, что если б не эта досадная игра природы, половина рода человеческого пребывала бы у ее ног.
Пока же у Латиных ног был лишь один представитель этой половины человеческого рода, имевший счастье влюбиться в нее еще двадцать лет тому назад.
Тогда Лата жила в селе и была обыкновенной деревенской девушкой с трехклассным образованием. Шесть лет она ходила в школу, просиживая по два года в каждом классе, и наконец бросила ученье. Жизнь в селе Лата вспоминать не любила и начинала рассказ о себе с того знаменательного дня, когда перевезла свой сундук на квартиру мужа, переменила деревенское имя Лукерья на благозвучное — Лата и стала приобщаться к городской цивилизации.
Приобщалась она к ней, правда, несколько односторонне — через базар, магазины и таких же, как она сама, знакомых женщин. Однако теперь уже поседевший спутник ее жизни не мог пожаловаться, что жена не усвоила всего, что казалось ей достойным подражания.
Лата жила на четвертом этаже, как раз над Горбатюками. Свесившись с балкона, она слушала, как ссорились Яков и Нина. Ей очень хотелось сбежать вниз, но она боялась Горбатюка, который однажды вытолкал ее за дверь и пообещал в следующий раз поступить более решительно. Поэтому она пришла только тогда, когда все уже стихло и Яков, как обычно, заперся в своем кабинете.
— Ну что же, Ниночка? — допытывалась Лата, нетерпеливо ерзая на стуле. — Из-за чего это вы?
— Все из-за того же, — неохотно ответила Нина. Она казалась сама себе беспомощной, беззащитной, все больше жалела себя. — Как он измучил меня! А сегодня бить начал…
— Жаль мне тебя, Ниночка! Мученица ты, — покачала головой соседка, и Нина в самом деле почувствовала себя мученицей.
Выведав все, что хотела, Лата поднялась:
— Нужно идти, а то скоро и мой идол приползет.
В коридоре она остановилась у двери кабинета.
— Ниночка, а что он сейчас делает? — спросила шепотом.
— Это меня не интересует, — сердито ответила Нина.
Но Лата словно прилипла к полу. Быстро оглянулась на Нину, для чего-то встала на цыпочки и, нагнувшись, прильнула к замочной скважине, жестом показывая Нине, что нужно молчать. Нос ее, казалось, еще больше заострился, будто она хотела пробуравить им дверь.
Ей удалось увидеть краешек письменного стола и застывшую на нем руку с погасшей папиросой.
— Сидит, — разочарованно сказала Лата, подходя к Нине, и, поколебавшись, добавила: — Схватился обеими руками за голову и курит… И пишет что-то, — дополнила она созданную ею самой картину.
Прощаясь с Ниной, соседка снова сделала грустное лицо и назвала ее мученицей, точно это слово должно было внести ясность в отношения Горбатюков.
Дождавшись, пока Нина закрыла за ней дверь, Лата еще несколько минут постояла на площадке, прислушиваясь.
Но все было тихо. Тогда она вздохнула, покачала головой и вышла на улицу: спешила к знакомой, чтобы поделиться с ней новостью, которая так и просилась на язык.
Яков Горбатюк совсем не ложился спать и до утра просидел в кресле.
Спасаясь от крика жены и плача девочек, он вбежал в кабинет, упал в застонавшее под ним кресло и сжал голову обеими руками.
— Не надо! Не надо! — шептал он, даже не отдавая себе отчета в том, чего именно не надо. Знал только: дальше так продолжаться не может, нужно что-то решить, что-то предпринять. Ему казалось, что эта ссора оборвала последние ниточки, еще удерживавшие его дома.
В голове была страшная пустота. Он сидел, переживая то состояние душевной одеревенелости, которое наступает после чрезмерного возбуждения, напряжения всех сил. Мозг словно омертвел и как бы не реагировал на все, что происходило вокруг.
Звонок, испугавший Нину, заставил Якова прийти в себя. Он вскочил, радуясь тому, что кто-то пришел, кто хоть на время избавит его от мучительного одиночества.
Но это была соседка. Услышав ее сладенький голосок, Яков вернулся в кабинет. Заперев за собой дверь, остановился перед столом, выстукивая пальцем какой-то мотив на его полированной поверхности. Видел перед собой груду недокуренных папирос и никак не мог вспомнить, когда же он курил.
Снова сел, обхватил руками голову… Мысль, что там, за стеной, сидит сейчас жена и выкладывает этому ничтожеству все, что произошло между ними, не давала ему покоя. «Завтра весь город знать будет!» — с отчаянием думал он.
Затем в коридоре послышались шаги и Нинин голос: «Это меня не интересует…»
«Обо мне», — подумал Яков, невольно поеживаясь. Слышал, как что-то зашуршало у двери, понял, что заглядывают в замочную скважину.
Но вот пол снова заскрипел. Послышались приглушенные голоса и слово «мученица», которое повторила Лата, прощаясь с Ниной.
«Хороша мученица!» — иронически усмехнулся Горбатюк.
Он пришел домой под хмельком. Если раньше, в первые годы их совместной жизни, Яков любил свой дом, любил семейный уют, проявлявшийся в каждой мелочи и таивший в себе особую привлекательность, то сейчас собственная квартира казалась ему чужой и враждебной. Он очень любил дочек, но мысль о том, что он снова услышит резкий голос Нины, будет спорить и ссориться с ней, страшила его. Поэтому он и шел после работы в ресторан, заказывал водку, пиво и напивался. Тогда все окружающее представлялось как в тумане, и даже Нинины слова не так больно задевали.
Но то, что случилось сегодня, сразу отрезвило Горбатюка.
«Зачем я пришел? — упрекал он себя, вспоминая, что хотел пойти в редакцию, немного поработать и переночевать там на диване. — Ничего бы не было… А может, это к лучшему? Может быть, теперь все решится, и я покончу с нелепым положением, которое так измучило меня?.. Но что же решится? — спрашивал себя Яков. — Что может решиться, если все, что я строил в течение восьми лет, рассыпалось прахом?.. Да ведь не только со мной такое случается! — пытался он утешить себя, но тут же резко и зло возражал себе: — Какое мне дело до других? Разве мне станет легче, если я буду знать, что и у соседа происходит то же, что и у меня?.. Нет, нужно решить, нужно решить…» — думал он все упорнее, снова зажигал папиросу и снова забывал о ней.
В этот день Яков провожал свою мать.
Последние два месяца она жила отдельно — снимала небольшую комнату у знакомых. Сначала она пыталась помирить сына с невесткой, а потом обиделась на Якова, когда он однажды прикрикнул на нее, поссорилась с Ниной и ушла от них: «Делайте, как знаете».
Уже давно мать просила Якова отправить ее к старшему сыну, который с семьей жил в Донбассе. А Яков все тянул и уговаривал потерпеть, пока найдет отдельную квартиру, — тогда ей станет с ним спокойнее.
Но вчера мать пришла к нему на работу в слезах, рассказала, что они снова поссорились с Ниной, а затем, как всегда, заговорила об отъезде. Измученному бесконечными семейными дрязгами Горбатюку не оставалось ничего другого, как согласиться.
Купив билет и договорившись о машине, он пришел к матери. Она бродила по комнате, собирая свои нехитрые пожитки и укладывая их в старенький чемодан и большую плетеную корзину.
— Скоро поезд? — спросила она, не глядя на сына.
— Еще успеем, — ответил Яков, стоя посреди комнаты и не зная, что ему дальше делать. — Помочь вам, мама?
— Что тут помогать… Я уж сама… Садись… Может, в последний раз у матери сидишь, — сказала она, все еще не подымая глаз на сына.
«Сердится», — с горечью подумал он.
Смотрел на мать и только сейчас заметил, какая она стала маленькая, сгорбленная, как похудело и потемнело ее лицо, покрылось новыми морщинами. Вспомнил, что в последнее время редко заходил к ней, и острое чувство вины перед матерью охватило Якова.
— Может, вы бы остались, мама, — попросил он, полный жалости к ней.
Мать бросила на стул темненькую кофточку, подошла к сыну и впервые взглянула на него своими измученными, глубоко запавшими глазами.
— У чужих людей жить? — спросила шепотом, словно боясь, что эти чужие люди могут подслушать ее. — Не видишь ты моих слез, Яша, не жалеешь ты меня!
Она шелестела сухими губами, и Якову становилось все тяжелее. Не знал, как загладить свою вину, и стоял перед матерью, опустив голову, а она все говорила, будто старалась перед отъездом излить все, что накопилось в душе.
— Я молчала, Яша, долго молчала. А теперь скажу. Грызни вашей не могу видеть! И слышать такое не хочу! Каково мне слушать все это? Каково? Думаешь, легко мне смотреть на вашу жизнь, на ссоры ваши?..
Горячий шепот матери проникал в сердце Якова, пронизывал его острой болью.
— Разбаловал ты ее, Яша! Ей что: мать и приготовит, и подаст, и приберет. А невесточка — за книжечку да на диван, а то и к подружкам своим. Или за мужем бегать, следить: не гуляет ли где… У нее ничего больше в голове нет. Что она — работала когда, горе какое знала? Небось, если бы покрутилась так, как вот я с вами, забыла б, как мужа к каждому столбу ревновать! А ты, глупый, чуть не молился на нее, ноги ей мыть готов был…
— Перестаньте, мама! — не выдержал Горбатюк. Особенно несправедливым показался ему последний упрек. Разве он когда-нибудь молился на Нину? Ему сейчас казалось, что он и не любил-то ее по-настоящему, так как в последнее время, думая о жене, всегда вспоминал лишь причиненные ею обиды, а не то хорошее, что было когда-то между ними.
— Вот как, вот как, сынок? Уж и слова сказать нельзя?..
У матери мелко задрожали веки, начала дергаться щека. Отошла от него, бросила кофточку в чемодан. Шевелила беззвучно губами, и Якову казалось, что она молится какому-то своему, сердитому богу.
— Если б вы знали, как мне тяжело, — через силу произнес Яков, видя, что мать снова обиделась на него.
Но мать молчала.
— Вот и все, — сказала она, когда чемодан и корзина были упакованы, а под окном засигналила машина. — Присядем перед дорогой…
Села на стул, сгорбившись, и показалась Якову еще меньше, еще сиротливее.
— Мама, — тихо позвал он. И, когда мать обернулась, не выдержал, подбежал к ней, взял ее легкие сухие руки в свои и наклонился, целуя их. — Простите меня, мама… Мне так тяжело…
Когда он поднял голову, она смотрела на него полными слез глазами. Лицо ее как-то обмякло, губы дрожали. Обвила голову сына горячими руками, жадно целовала, и губы ее, тоже горячие и сначала сухие, с каждым поцелуем становились все влажнее.
— Вишь, седой стал, — шептала она, перебирая его волосы. — А тебе ж еще и тридцати нет.
— Тяжело мне, — снова пожаловался Яков.
— Потерпи, сынок, как-нибудь оно устроится, — утешала мать. — Деточек только не забывай. Дети, разве ж они виноваты?
Говорила тихо и ласково, как в далеком детстве, ибо он всегда оставался для нее ребенком, которому нужны утешение и ласка.
— Жаль мне тебя, Яшенька… Думала: счастливее всех будешь. А оно — вишь, как жизнь повернула… Ну, пойдем, сынок…
Она снова была строгой и спокойной, лишь на щеках остались следы слез…
В вагоне Якову все казалось, что он забыл сказать матери самое главное. Старался припомнить, что именно, но пассажиры, сидевшие в купе и смотревшие на них, мешали ему.
— Целуйте там Гришу, племянников, — говорил он, неприязненно поглядывая на пассажиров. — И Лиду целуйте.
— Спасибо, Яша. А ты деточек поцелуй… Ну, иди с богом.
— До свидания, мама! — кричал Яков, идя рядом с вагоном.
Мать часто кивала головой, губы ее снова дрожали.
Он шел, ускоряя шаги, пока можно было идти. И все острее чувствовал, что вот уезжает самый близкий ему человек, которому он мог сказать все, даже самое сокровенное, который никогда не осудит его, так как для матери он был дороже всех на свете…
А когда Яков вернулся домой, Нина встретила его, как встречала теперь постоянно: презрительно скривилась, увидев, что он снова выпивши, отступила назад, будто боялась запачкаться, прикоснувшись к нему.
— Дверь закрой! — приказала резким, неприятным голосом, которым говорила, когда сердилась. — Опять напился…
Яков молчал. Не хотел сегодня ссориться, хоть и видел, что жена добивается этого. Чувствовал себя бесконечно разбитым и желал лишь одного: поскорее добраться до постели и заснуть.
— Дети спят? — спросил он, вспомнив просьбу матери.
— Тебя дожидаются!.. Дожили, что отец пьянчужкой стал…
Яков стоял в нерешительности. Нина не сводила с него глаз, следя за каждым его движением. А он чувствовал себя виноватым. Не перед Ниной, а перед детьми. И желание увидеть дочек становилось все сильнее. Он сделал шаг вперед, пытаясь обойти жену.
— Ты куда? — преградила ему дорогу Нина.
— К детям!
— Не пущу!
— Я хочу детей поцеловать, — с упорством пьяного лез он вперед.
— Целуй свою любовницу!
— У меня нет никакой любовницы! Пусти! — Он снова попытался обойти Нину.
— Убирайся вон! Не смей прикасаться к моим детям!
— Это и мои дети! Пусти, говорю! — уже начинал сердиться Яков. Его особенно возмущало то, что Нина не признавала за ним права на детей.
— Не пущу! — крикнула Нина. — Убирайся отсюда, слышишь!
— Не кричи, детей разбудишь!
— И разбужу! Пусть видят, какой у них отец!
От сильного толчка он пошатнулся, чуть не упал. И этот толчок словно разбил хрупкий сосуд, в котором старался удержать свой гнев Горбатюк. Схватив Нину за руку, он рванул ее от дверей…
Но жена не хотела уступать. Вскочив вслед за ним в комнату, она снова преградила ему дорогу и закричала:
— А-а-а-а!.. Бей! Ну, бей!
От ее резкого голоса у него зазвенело в ушах.
И тогда он ударил ее…
После этого какой-то туман поплыл у него перед глазами. Сквозь туман он видел жену, упавшую на постель, слышал плач дочек.
Этот плач и особенно вид бросившихся к матери маленьких фигурок в белых ночных рубашонках ужаснул его, и он, позабыв, что шел сюда поцеловать их, выбежал из комнаты и заперся у себя в кабинете.
Вспомнив, что ударил жену, Яков вскочил с кресла и начал быстро ходить из угла в угол.
— У-у-у! — стонал он с глубокой душевной болью. Проклинал себя за то, что пришел сегодня домой, за то, что не уступил Нине и не прошел сразу же в кабинет. — Так нельзя больше, нельзя! — повторял он. — Я должен извиниться перед ней, должен…
Это решение немного успокоило Якова. Чувствуя себя опустошенным, бесконечно усталым, он решил лечь, хотя уже начинало светать.
Если бы Нине в начале ее семейной жизни кто-нибудь сказал, что Яков ударит ее, она приняла бы это за злую шутку.
И вот он ударил ее… У нее все больше болела рука; но что значила эта боль по сравнению со жгучей болью сердца, раненного обидой?
За что он ударил ее? Ударил по руке, которую когда-то так нежно ласкал?
На этот вопрос, как и на многие другие, Нина не находит ответа. И сколько она ни раздумывает, для нее ясно лишь одно: Яков разлюбил ее.
От этой мысли Нина до крови кусает губы. Так во время пыток человек кусает собственные руки, чтобы заглушить нестерпимую боль…
Нина тоже не смыкала глаз всю эту ночь, которая показалась ей самой длинной за всю ее недолгую жизнь.
Когда снова уложила дочек и легла сама в холодную, неприветливую постель, ее стало трясти — то ли от холода, то ли от пережитого, — и она, прижав руки к груди, пыталась унять дрожь, ни о чем не думать, чтобы поскорее заснуть. Но мысли набегали, одна страшнее другой, и нельзя было избавиться от них, как нельзя избавиться от собственной тени.
Неожиданно у постели выросла беленькая фигурка, и старшая дочка, быстро юркнув под одеяло, улеглась рядом с Ниной, прижимаясь к ней худеньким тельцем.
— Ты что, Оля? — шепотом спросила Нина, обнимая девочку.
Оля молчала, только еще крепче прижималась к матери.
— Тебе что-нибудь приснилось?
Дочка повернулась к Нине, горячими ручонками обвила ее шею, задышала теплом в ухо:
— Если папа придет тебя бить, я буду кричать…
И только тогда Нина впервые за весь вечер заплакала. Казалось, ласка девочки растопила ледяную плотину в ее душе, и горячие слезы залили лицо. Она сдерживалась изо всех сил, чтобы не всхлипнуть, так как не хотела еще больше расстраивать Олю, но этот немой плач был самым горьким в ее жизни.
Наплакавшись, Нина почувствовала некоторое облегчение, будто вместе со слезами ушла часть переполнявшей ее боли. Она лежала на спине, боясь пошевельнуться, чтобы не разбудить дочку, сладко посапывавшую возле нее, и все думала о Якове.
Сейчас Нине трудно было вспомнить, когда он начал пить. Она помнила только, что сначала он приходил пьяным после очередной ссоры с ней, а затем уж и так, без всяких ссор, а придя домой, всегда старался лечь спать в кабинете, отдельно от нее.
И это его отчуждение являлось в глазах Нины самым большим доказательством того, что он изменяет ей, что он вечерами веселится и пьянствует в обществе какой-то неизвестной женщины.
Нина лежала и вспоминала свою замужнюю жизнь, но на память почему-то приходили лишь обиды и огорчения, которые причинял ей Яков.
Вспомнила, как уже давно, вскоре после замужества, когда повседневные домашние заботы еще не надоели ей, а, наоборот, доставляли искреннее удовольствие, она усердно убрала комнаты, вымыла и выскребла пол во всей квартире.
За окнами сгущались тяжелые осенние сумерки, моросил мелкий дождь, дул пронизывающий ветер, а в доме было тепло и уютно, и пол блестел чистотой так, что Нина даже боялась ступать по нему.
С нетерпением ожидала Якова. Представляла себе, как он приятно будет удивлен, как приголубит, назовет своей милой хозяюшкой…
Нина вошла в кухню подогреть чай, а когда услыхала шаги Якова и вышла навстречу мужу с чайником в руках, то чуть не уронила его: через весь коридор к комнате вели грязные следы его ног…
Потом Яков просил прощения, говорил, что очень торопился, но к Нине уже не могло вернуться хорошее настроение. Досаднее всего было то, что муж не заметил ее целодневного труда, ее стараний…
Нина снова переживает ту давнюю обиду. Теперь ей кажется: не по полу — по всей ее жизни прошелся Яков грязными ногами…
Вспоминала Нина также и свою первую ссору с мужем.
В тот день к ней забежала подруга и в разговоре как-то невзначай упомянула, что ходят слухи, будто Яков ухаживает за корректоршей из редакции. Ничего определенного подруга сказать не могла, но Якова и корректоршу будто бы видели за городом в часы, когда женатый мужчина должен быть со своей женой…
Подруга ушла, утешив Нину: «Возможно, это враки!» Но от этого Нине не стало легче.
Ей уже начало казаться, что муж относится к ней не так, как прежде, что он стал менее внимательным. Припоминала факты, на которые раньше не обращала внимания и которые сейчас приобрели определенный смысл. Однажды он не взял ее под руку, когда они проходили по парку, — не сидела ли где-нибудь поблизости эта корректорша?.. В последнее время, придя домой, Яков не сразу ложится в постель, а сидит над книгой, пока Нина не заснет. Почему это… В один из выходных дней они встретили корректоршу на улице. Здороваясь с ней, Яков почему-то покраснел, а корректорша тоже вспыхнула под внимательным Нининым взглядом…
Ревность обожгла душу Нины.
«Уйду от него! — решила она. — Уйду к родным и не скажу, что у меня должен быть ребенок… И пусть не приходит, не просит вернуться…»
В тот раз Нина не оставила Якова, хоть они и поссорились. Оставляла мужа она позже. Разгневанная, уходила к родителям и оставалась у них до тех пор, пока Яков, не выдержав, приходил за ней и просил прощения…
Из-за окна в комнату доносятся голоса: то приглушенное юношеское бормотание, то девичий смех. Они все больше раздражают Нину, и она подымается с постели.
Почти под самым окном, освещенные мягким лунным светом, стоят парень и девушка. Он — простоволосый, с накинутым на светлую рубашку пиджаком — что-то быстро говорит девушке и пытается обнять ее, а она, уклоняясь от объятий, прислоняется к тоненькой березке и, сама гибкая, как березка, счастливо смеется, легко отталкивая от себя парня. Потом парень снимает с себя пиджак, ловко набрасывает его на плечи девушки, которая словно только и ждала этого, так как сразу же покорно дает себя обнять. И они медленно уходят прочь, пошатываясь, как захмелевшие, и две тени постепенно сливаются в одну, а осиротевшая березка покачивает ветвями, будто порываясь вслед за ними…
Зябко пожимая плечами, Нина с острой завистью провожает их глазами. Она чувствует, как в груди ее подымается и растет тоска по крепким мужским рукам, по большим и теплым ладоням Якова, того Якова, каким он был восемь лет тому назад.
И Нина снова начинает плакать и снова думает, что Яков, видно, действительно разлюбил ее и что она уже до самой смерти останется такой одинокой и всегда будет с завистью смотреть из окна на чужое счастье.
— Ты должен извиниться перед ней, — громко и отчетливо произнес кто-то над головой Якова, и он сразу проснулся.
Все вокруг было залито лучами утреннего солнца, и яркий свет особенно подчеркивал царивший в комнате беспорядок. Окурки на полу, куча мусора у печки, посеревшие от пыли книги на этажерке. Жена забрала с этажерки вышитую ее руками салфетку, а тогда Яков уже сам посрывал с окон занавески, скатерть со стола, даже простыню и наволочки с подушек и выбросил все это в коридор.
Сейчас он сидел на смятой постели, смотрел на темневшее в противоположной стене большое прямоугольное пятно (там прежде висел Нинин портрет) и думал, что должен извиниться перед женой. Как ни была виновата в его глазах Нина, он понимал всю возмутительность своего вчерашнего поступка.
«Как это гадко, скверно! — снова и снова мысленно укорял он себя. — Как я мог так забыться!.. А теперь нужно идти унижаться перед ней… Мерзко, отвратительно… Да к тому же весь город будет знать об этом», — вспомнил он вчерашнее посещение Латы, и беспокойная, ноющая боль снова поднялась в нем.
На кухне раздавался голосок младшей дочки. Горбатюк подошел к двери, прислушался. Галочка что-то быстро говорила, захлебываясь словами, и он ничего не мог разобрать. «Да, мама?» — то и дело обращалась она к матери, и Яков вспомнил, что Галочка всегда так спрашивала и его, потешно кивая при этом головкой.
Он отошел от двери, надел измятый, давно не глаженный пиджак, вышел на кухню.
Жена сидела за столом. Лицо у нее было измученное, под усталыми глазами ясно обозначилась синева. «Не спала», — подумал Горбатюк, взглянув на Нину.
С тех пор как между ними начались раздоры, жена возбуждала в нем острое, полное неприязни любопытство. Он не мог понять, как это случилось, что Нина, милая, кроткая Нина, которую он так любил и которая всегда так слушалась его, стала ему почти чужой. Откуда взялся у нее этот резкий голос, крепко сжатые губы, злые огоньки в глазах?..
Нина держала на руках Галочку и поила ее чаем из большой чашки. Оля пила сама. Увидев отца, она нахмурила бровки и взглянула на мать. Галочка сразу же быстро сползла с коленей матери, побежала к отцу.
— Галя, назад!
Девочка остановилась в нерешительности.
— Иди сюда, Галя, — снова позвала Нина, не глядя на мужа и как бы не замечая его.
Галочка повернулась и, оглядываясь на отца, медленно направилась к матери. Она явно недоумевала: почему нельзя подойти к отцу, с которым ей всегда так хорошо и весело?
— Как тебе не стыдно, Нина! — не выдержал Яков. — Дети-то при чем?..
Нина молчала, словно окаменев.
Неприкрытая враждебность жены заставила Якова отказаться от своего недавнего намерения. К чему было извиняться, зная, что она просто не захочет понять его?.. И, ничего не сказав, Яков вышел из дому.
Накормив детей, Нина стала собираться на рынок. Она долго сидела перед зеркалом, припудривая свои и без того бледные щеки. Видела в зеркале осунувшееся лицо с большими голубыми глазами, обведенными темными кругами. Как ни старалась она скрыть эти круги, ничего не получалось: пудра осыпалась, и под глазами снова проступала синева — свидетельство всех огорчений, которые пришлось пережить Нине.
Ловкими движениями красивых небольших рук Нина распустила тяжелые золотистые волосы и начала заплетать косы. Укладывая их венком, закалывая светло-коричневыми булавками, невольно любовалась ими.
«И всего этого он не замечает. Все это ему не нужно. Нашел лучше меня…»
Булавки выпали из рук, Нина задумалась.
Ревность не давала ей покоя. Нина была убеждена: только из-за другой женщины Яков, когда-то встречавший ее покорными, влюбленными глазами, теперь перестал замечать ее красоту, смотрит на нее холодным, отчужденным взглядом. И мысль о том, что в городе — возможно, где-нибудь неподалеку, возможно, даже рядом — живет женщина, которая, завладев ее мужем, празднует свою победу, которая является причиной всех ее ссор и скандалов, — эта мысль ни на минуту не оставляла Нину и просто доводила ее до безумия.
В последнее время ей казалось, будто она катится с горы, катится с неудержимой быстротой, а Яков изо всех сил подталкивает ее. Как же могла она после этого не ссориться с ним, не встречать его злыми, оскорбительными словами?..
Нина оторвалась от зеркала и вышла в другую комнату, к детям.
Оля укачивала куклу с ярко-голубыми, удивленно раскрытыми глазами на фарфоровом личике. Тоненьким голоском, явно подражая матери, она напевала колыбельную песенку. Галочка, похожая на неуклюжего медвежонка, сосредоточенно строила из кубиков дом, высунув от чрезмерного усердия кончик розового языка.
— Оленька, присмотри за Галей, — приказала Нина. — А ты, Галочка, слушайся Олю. И не напускай воды в ванну. Слышишь?
— Да, мам, — тихо ответила Галочка, подымая на мать темные глаза, такие, как у Якова. Потому ли, что Галочка была похожа на отца, или, может быть, потому, что Нине казалось, будто не по-детски серьезная дочка понимает больше, чем следовало бы понимать ребенку, ее взгляд всегда смущал Нину…
На рынке она встретила Лату.
Соседка ходила между рядами в желтой шляпе с радужным пером, с огромной красной сумкой в руках. Платье, скомбинированное из кусков оранжевого и зеленого цвета, тесно облегало ее тучную фигуру.
Увидев это платье, Нина невольно улыбнулась, а Лата, заметив ее, быстро поплыла навстречу, бесцеремонно расталкивая всех на своем пути.
— Ну как, Ниночка? — спросила она с таким выражением лица, словно Нина была тяжело больна.
— Все так же, — неопределенно ответила Нина. Ей вовсе не хотелось возвращаться к вчерашнему вечеру.
— Не ссорились больше?
— Да нет…
На Латином лице промелькнуло разочарование, но она сразу же замаскировала его сочувственной улыбкой.
— Мученица ты, мученица… Сколько? — вдруг спросила она, бросившись к столику.
— Простите, гражданка, я собираюсь купить…
— Вы собираетесь, а я купила! — огрызнулась Лата, крепко держа в руках большого гуся, отчаянно вертевшего головой. — Гога, держи!
Только сейчас Нина заметила за Латиной спиной ее мужа, нагруженного двумя полными авоськами. Егор Васильевич, или Гога, подставил одну из них, принимая покупку.
— Не так! — командовала жена. — Ты что, подержать не умеешь?
И снова шляпа ее величественно поплыла над базарными рядами…
— Что же ты думаешь делать, Ниночка? — спросила соседка, когда они вместе возвращались с рынка.
— Не знаю, — вздохнула Нина.
— Ну, я б этого так не оставила! Я б с него семь шкур спустила!.. Учить их нужно, учить, Ниночка! — стрекотала Лата, совершенно игнорируя Гогу, пыхтевшего позади под тяжестью авосек. — Ты на него заявление напиши, — там уж его по головке не погладят.
Латин совет не выходил у Нины из головы. Ей уже начинало казаться, что, если она напишет заявление, отнесет в редакцию, если там поговорят с Яковом, поругают и пристыдят его, он опомнится, бросит пить, оставит эту неизвестную ей женщину и станет таким, как прежде.
Соседка предлагала ей свою помощь, но Нина отказалась, сославшись на то, что еще подумает. Хотела посоветоваться с подругой.
…Они познакомились года два назад, в театре, когда Нина и Яков смотрели новый спектакль.
В антракте Яков поздоровался с пожилым человеком, взглянувшим на них светлыми глазами из-под густых, низко нависших бровей. Мохнатые брови придавали его лицу сердитое выражение. Но не это удивило Нину. Ее поразило несоответствие между солидным видом этого человека и его пестрым костюмом, ярко-красным галстуком под светло-синим воротничком. «Будто чужое на нем все», — подумала она.
Еще больше привлекла Нинино внимание девушка, или очень молодая женщина, шедшая рядом с ним. Она выделялась в толпе той яркой, вызывающей красотой, которая заставляет мужчин расправлять плечи, а у женщин вызывает глухую неприязнь. Длинное, со вкусом сшитое бархатное платье темно-вишневого цвета эффектно подчеркивало матовую белизну шеи и обнаженных рук. Пышные белокурые волосы обрамляли прелестное личико. Чуть вздернутый нос придавал ему капризное выражение, зеленые глаза под черными, словно наведенными кисточкой, бровями задорно блестели, а свежие, чуть припухшие губы над мягко очерченным подбородком были полуоткрыты в кокетливой улыбке.
— Кто это? — заинтересовалась Нина.
— Заведующий кафедрой пединститута, профессор, — тихо ответил Яков.
— Ты их хорошо знаешь?
— Да нет… Немного знаком, — неопределенно пробормотал он.
«С обоими?» — хотела спросить Нина, но смолчала и лишь внимательно посмотрела на мужа. В ней зашевелилось глухое подозрение: слишком уж деланным показалось равнодушие, с которым Яков отвечал на ее вопросы.
— С ним — дочь? — наконец спросила Нина.
— Кажется. Я ее впервые вижу.
«Да ты ведь только что сказал, что знаком с ними обоими!» — чуть не крикнула она, но сдержалась: нужно было во что бы то ни стало выяснить, какое место занимает эта девушка в жизни ее, Нининого, мужа.
— Познакомь меня с ними, — потребовала она. И Яков, совершенно не подозревавший о том, что творилось в ее душе, сразу же согласился.
— Сергей Ильич, это моя жена, — остановил Яков профессора, когда они снова столкнулись. — Она хочет познакомиться с вами и с вашей очаровательной спутницей.
Сергей Ильич покраснел, потом быстро, словно сердясь, пожал Нинину руку и представил ей сопровождавшую его молодую женщину:
— Знакомьтесь, моя жена.
— Юля, — назвала себя та.
Она так же непринужденно подала руку Якову, снова назвав себя. И Нина, не спускавшая с них глаз, успокоилась.
Ходили по фойе теперь уже вчетвером, перебрасывались ничего не значащими фразами, нащупывая тему для общего разговора. Юля похвалила Нинины туфли из черной замши, и Нина была искренне рада, так как сегодня надела их в первый раз. «Она очень мила», — сразу же сделала вывод Нина.
— Как вам нравится Васильева-Диденко? — спросила Нина об актрисе, игравшей в спектакле роль молодой героини. Артистка очень понравилась Нине, и она долго аплодировала ей после первого действия.
Юля чуть сощурила свои зеленые глаза.
— Слишком уж она стара для этой роли. И потом… Вы заметили, какая у нее фигура?.. Будто кто-то взял и подпилил ее снизу.
Яков громко рассмеялся, а Юля, уже другим тоном, продолжала:
— Хоть она и способная актриса, очень способная, но никак не может понять, что ей пора отказаться от ролей семнадцатилетних девочек…
Нина села на свое место в партере, немного обиженная за Васильеву-Диденко. Она поискала глазами Юлю и сразу же увидела ее в ложе направо. Та весело беседовала с каким-то красивым юношей, а Сергей Ильич сидел позади, сердито протирая платком стекла бинокля. Когда поднялся занавес, Юля, не поворачиваясь, протянула руку, и он подал ей бинокль.
Началось второе действие. На ярко освещенную сцену, смеясь и подпрыгивая, выбежала Васильева-Диденко в коротеньком светлом платьице, и Нине сразу же бросилось в глаза то, чего она до сих пор не замечала: и куцая, действительно будто подрубленная внизу фигура, и отсутствие какого бы то ни было намека на талию, и дряблая шея. Вся игра актрисы, которой она искрение восторгалась в первом действии, это ее подпрыгивание и этот смех показались теперь настолько несоответствующими внешности Васильевой-Диденко, что Нине стало неприятно за актрису.
Она посмотрела на ложу и сразу же встретилась взглядом с Юлей, которая понимающе улыбалась ей. «А что, разве я не права?» — говорила эта улыбка и еле заметный жест в сторону сцены.
Нину снова поразила Юлина красота. Сергей Ильич казался рядом с ней особенно бесцветным и старым. «Он намного старше ее… Что же она в нем нашла? — удивлялась Нина. — И что это за парень возле нее?»
Встречаясь в следующем антракте, они уже улыбались друг другу, как добрые знакомые, а когда одевались, Юля пригласила Нину и Якова к себе.
— Когда же вас можно застать? — поинтересовался Яков.
— С утра и до вечера, — засмеялась Юля. — Я почти всегда дома и почти всегда скучаю… Так я буду ждать вас, — уже непосредственно к Нине обратилась она.
— Они симпатичные, правда? — уже дома, расчесывая перед сном волосы, проговорила Нина.
— Как тебе сказать…
— Особенно Юля, — продолжала она. — Весело, наверно, живется таким красавицам на свете!.. Ведь правда, она очень красивая? — с самым невинным видом спросила Нина и умолкла, ожидая ответа Якова. Но он лишь сердито дергал галстук, затянувшийся в тугой узел.
— Никак не могу развязать, — наконец произнес он тоном обиженного ребенка. — Ты до сих пор не умеешь как следует завязать галстук!
— Давай помогу…
Но Яков упрямо продолжал дергать узел, и лицо его становилось все более сердитым.
Нине показалось, что он это делает нарочно — лишь бы избежать разговора о Юле. Что это? Боязнь проговориться, выдать себя неосторожным словом? Или в самом деле он равнодушен к новой знакомой? Но ведь Юля так хороша…
И снова ревнивый огонек вспыхивает в душе Нины. Что она знает о Якове? Ведь он почти весь день находится вне дома… Чем он живет, что делает и действительно ли работает все время? А может быть, он многое скрывает от нее… Как это так — быть знакомым с мужем и не знать жены? И почему он ей никогда ничего о них не рассказывал?
На следующий же день Нина пошла к Юле.
…С тех пор прошло два года. Постоянно встречаясь с Юлей, Нина искренне привязалась к ней. И чем больше ссорилась она с мужем, чем мрачнее и безрадостнее становилась ее собственная жизнь, тем чаще забегала она к подруге — забыться хоть на часок в атмосфере беззаботности и довольства, которая окружала Юлю.
Еще в начале их знакомства, когда они (что случалось весьма редко) остались с глазу на глаз, Юля рассказала о себе. Она была единственной дочерью хорошо обеспеченных родителей, которые буквально души в ней не чаяли. «Не чаяли?» — переспросила Нина. «Да, они уже умерли, — с легкой грустью промолвила Юля. — Мама мечтала, что я буду знаменитой артисткой, и всегда говорила мне об этом… Это, возможно, и испортило меня, — полуутвердительно, будто о постороннем человеке, сказала она. — Артисткой я не стала, а вливаться в рабочий класс или прозябать в сельской школе — не захотела. Памятника мне при жизни все равно не поставят, а после смерти он мне и не нужен», — смеялась Юля и щурила свои зеленые глаза, как хорошенькая сытая кошечка, которую всегда хочется погладить и которая об этом знает.
С Сергеем Ильичем Юля познакомилась, будучи студенткой третьего курса педагогического института. Случилось так, что она не могла обойтись без его консультаций и ходила к нему до тех пор, пока профессор сам не почувствовал ежедневной потребности консультировать умненькую и к тому же красивую студентку.
— Он… немного старше вас? — осторожно спросила Нина. Она никак не могла понять, чем же мог Сергей Ильич пленить Юлю.
— Немного? — развеселилась Юля. — Ровно на двадцать пять лет! В том году, когда я родилась, он женился в первый раз… Интересно, что сказала бы его первая жена, если бы кто-нибудь подвел ее к моей колыбельке и сказал ей, кем я стану для Сергея Ильича!
— Вы… ревнуете его к ней? — продолжала допытываться Нина, рискуя обидеть свою новую подругу. Но Юля, кажется, не принадлежала к числу тех, кого можно было обидеть. Она лишь состроила презрительную гримасу на своем хорошеньком личике и молча указала на стол, где лежал запечатанный конверт.
— Вон письмо от нее.
— Они переписываются? — поразилась Нина.
— Да, — равнодушно ответила Юля. — У нее от него трое детей.
Широко раскрыв глаза, Нина смотрела на Юлю. Так спокойно относиться к тому, что Сергей Ильич получает письма от бывшей жены и отвечает на них, даже не пытаться прочесть эти письма — нет, все это просто не укладывалось у нее в голове.
«Она не любит мужа», — решила Нина, хоть эта мысль была ей не очень приятна.
Со временем Нине пришлось убедиться, что Юля действительно совершенно равнодушна к Сергею Ильичу и даже не пытается скрывать это от посторонних. Вообще, Юля никогда, пожалуй, не заботилась о том, что могут подумать о ней люди. Она делала то, что хотела, что ей нравилось, а там — хоть трава не расти. «Один раз живем на свете», — любила повторять она и с жадностью набрасывалась на все, что могло развлечь ее. А Нину все больше и больше влекло к ней, как влечет мотылька к веселому огоньку.
В небольшой гостиной были спущены тяжелые темно-зеленые шторы, полумрак скрадывал очертания предметов, окрашивал их в неясные, изменчивые тона. «У Юли минорное настроение», — улыбнулась Нина, успевшая хорошо изучить подругу.
Каждый раз, когда Нина видела эту комнату при спущенных шторах, она производила на нее неприятное впечатление. Казалось, что здесь уже давно никто не живет, что все здесь поумирали и лишь большие стенные часы, заведенные раз и навсегда, отстукивают никому не нужные минуты.
Нина неоднократно говорила об этом Юле, но та совершенно серьезно отвечала ей, что эта комната — чистилище, через которое должен пройти каждый, прежде чем попасть в рай. «Там остаются грехи всех приходящих ко мне знакомых…»
Юля была в другой комнате, несколько большей, чем гостиная. Сидела в широком кресле, поджав под себя ноги, и читала толстую книгу. Медленно подняла глаза на Нину, молча протянула ей холеную, с узкой ладонью руку.
— Что ты читаешь? — спросила Нина.
— Гюго, — коротко ответила Юля. Мечтательное выражение еще не сошло с ее лица, она все еще переживала прочитанное. — Здесь есть страшная по своей силе сцена… Ты давно читала «Человека, который смеется»?
— Очень давно. Еще до войны.
— Обязательно перечитай, — посоветовала Юля. — Вот послушай.
Открыла книгу, но затем раздумала:
— Нет, это долго читать. Помнишь историю Гуинплена и герцогини? Он — паяц, презренный комедиант, она — властительница мира, полубогиня. Он — урод, она — ослепительная красавица. Но красавица с разными глазами: голубым и черным. Сочетание неба и земли, невинного и греховного, светлого и темного, что живет в каждом из нас…
Заинтересованная Нина на минуту забывает, зачем пришла сюда, и внимательно слушает Юлю, стараясь угадать, к чему она ведет. А Юля, мечтательно щуря глаза, продолжает говорить, медленно и тихо, словно в бреду:
— Она — настоящая женщина, эта герцогиня! Она знала, где сорвать сладчайший плод жизни и как достойно вкусить его. «Ты урод, а я красавица. Ты скоморох, а я герцогиня. Я — первая, ты — последний. Я хочу тебя. Я люблю тебя. Приди…» Отдаться красавцу с напомаженной головой и усиками — это повторить извечную банальность, на которую только и способны ограниченные Евы. А броситься в объятия урода, смешать отвращение с наслаждением, унизить и в то же время возвысить себя — удел немногих, может быть, одной на все поколение…
— И ты мечтаешь об этом? — спросила потрясенная Нина.
Юля серьезно ответила:
— К сожалению, в наше время таких уродов не фабрикуют…
— Ты просто клевещешь на себя!
— А разве тебе никогда не хотелось побродить по лужам? — внезапно спросила Юля.
— Зачем?
— Чтобы потом иметь повод вымыться! — отбрасывая книгу, уже смеется Юля и сразу же становится такой, как всегда: заразительно-веселой, насмешливо-шаловливой.
Она вскакивает с кресла.
— Посмотри, какую чудесную штучку привез один мой знакомый!
Юля приносит из спальни фарфорового уродца — какого-то восточного божка с неестественно большим животом. У этого божка, видно, очень болит живот, так как он страшно выпучил глаза, а мордочка у него сердитая и в то же время несчастная.
— Взгляни, какая прелесть! — любуется Юля, а Нина, внутренне содрогаясь, с отвращением рассматривает уродца и не понимает, как можно восторгаться такой гадостью. А ведь весь туалетный столик у Юли заставлен подобными страшилищами, и она просто дрожит над ними.
— Ты показывала Сергею Ильичу? — лукаво спрашивает Нина. Она не раз уже замечала, как его передергивает от этих рахитичных божков.
— Не успела… Это испортит ему настроение еще на неделю. Несчастными будут его студенты! — засмеялась Юля.
Налюбовавшись божком, она бережно несет его в спальню, а Нина смотрит на ее гибкую, стройную фигуру и переводит взгляд на свои руки: как они похудели! Жилы проступили, как у старухи, хорошо еще, что не сморщилась кожа…
Но разве долго до этого при такой жизни! А ведь ей всего двадцать пять лет, она еще не успела пожить по-настоящему. Пожить вот так беззаботно и весело, как Юля, твердо веря в себя и в свой завтрашний день…
Нине хочется прижаться к кому-нибудь, выплакать свое горе, услышать ласковое, теплое слово.
Только не к Юле. Слишком уж она счастлива, чтобы понять чужую боль.
Но все же, когда Юля возвращается, Нина рассказывает ей о своем намерении написать заявление в парторганизацию редакции. Юля слушает ее и одобрительно кивает головой:
— Ты сделаешь правильно. Нужно проучить его! Если не любит, то пусть хоть боится.
— Он может еще больше рассердиться на меня, — колеблется Нина.
— Но ведь он ударил тебя! — восклицает Юля. — Пусть бы меня кто-нибудь попробовал ударить! — решительно сдвигает она брови. — Ударь и ты его. Пусть знает, что тебя нельзя безнаказанно избивать…
— Ты так думаешь? — спрашивает Нина. Она все еще колеблется, хоть и знает, что напишет заявление, не сможет не написать.
И Нина написала заявление и отнесла его в редакцию, секретарю партийной организации Николаю Степановичу Руденко.
Николай Степанович, высокий, довольно полный человек, со спокойным, несколько флегматичным лицом, заведовал отделом партийной жизни и уже несколько лет подряд был секретарем парторганизации. Он знал, что Горбатюк плохо живет с женой, несколько раз говорил с ним, а так как беседы эти ни к чему не привели, собирался зайти к Нине. Но сейчас он писал статью, которую должен был сдать в номер. С прямотой человека, привыкшего говорить то, что думает, он сразу же спросил:
— Надолго? А то у меня срочная работа.
— Нет, ненадолго, — подошла Нина к столу. — Мне только заявление отдать.
— Тогда садись, — отложив в сторону карандаш, Руденко медленно поднялся и протянул Нине свою большую руку.
— Я ненадолго, — повторила она, опускаясь на стул. — Я принесла заявление.
— Что ж, давай, — сказал он таким спокойным тоном, словно ему ежедневно приносили заявления жены коммунистов.
Нина подала Руденко аккуратно сложенный лист бумаги. Она внимательно следила за Николаем Степановичем, пытаясь угадать, какое впечатление произведет ее заявление. Ее снова стала бить нервная дрожь, и она не могла оторвать взгляда от небольшого листка бумаги, над которым просидела вчера до поздней ночи и над которым склонилась сейчас голова Руденко.
— Да что он, одурел? — воскликнул Николай Степанович.
— Он ударил меня, — сказала Нина и сразу же вспомнила перекошенное от злобы лицо мужа.
Руденко задумался, то складывая, то развертывая заявление, а Нина настороженно смотрела на него. Его молчание казалось ей подозрительным, и она подумала, что Руденко постарается замять это дело.
— Будете обсуждать? — спросила она, с вызовом глядя на Николая Степановича. — Или мне в горком идти?
— Обсудить оно легче всего… Обсуждать будем, — ответил Руденко. Вышел из-за стола, сел напротив нее, мягко сказал: — Нина, расскажи, как у вас все это произошло. Почему оно у вас так получается?
— Об этом у Якова спросите! — раздраженно ответила Нина.
— У Якова мы спросим, но мне интересно тебя послушать, — настаивал Николай Степанович.
Ну, что ж, если это его так интересует, она может рассказать. Во всем виноват Яков. Не она, а он приходит домой пьяный. А какая жена будет молча терпеть, если муж начнет пьянствовать, забывать о том, что у него есть семья? Но даже с этим можно было бы мириться. Да ведь он к тому же изменяет ей!..
— Откуда ты знаешь? — спокойно спрашивает Руденко.
— Знаю…
Николай Степанович недоверчиво качает головой:
— Я этому не верю.
Нина снова хмурится. Так она и знала: Руденко берет под защиту ее мужа. Все они одинаковы!
— Нина, — снова раздается голос Николая Степановича. — Как ты думаешь, почему Яков стал пить? Не мог же он ни с того ни с сего начать бегать по ресторанам.
— Об этом у него спросите, — сердито отвечает Нина. — Пусть он вам скажет, как издевается надо мной, над детьми. Ему, верно, мало одной, он другую ищет… А что я сделаю? У меня дети на руках, я одна дома…
— Никого он не ищет, — перебивает ее Руденко.
— Почему вы не поговорите с ним, чтобы он бросил пить, бросил за чужими юбками бегать? — переходит в наступление Нина. — Заявления моего ожидали?
— Я говорил с ним…
— Плохо говорили! Он еще хуже стал.
— Видишь ли, Нина, я не раз уже думал о вашей жизни, — сказал Руденко, будто не слыша ее последнего упрека. — И мне хотелось бы понять, почему она у вас сложилась так плохо. Возможно, у вас было бы по-другому, если бы ты где-либо работала…
«Если б работала!» Разве не пыталась она несколько лет назад устроиться на вечерние курсы подготовки учителей! И даже устроилась, посещала их около недели, и ей понравилось там. А потом Яков заявил, что он не для того женился, чтобы самому возиться около плиты или убирать в комнате. Он так настаивал на том, чтобы Нина оставила курсы, что она, обиженная, бросила учебу.
Она хотела рассказать об этом Руденко, но сразу же передумала: все они одинаковы. Сердито молчала, глядя в окно застывшим взглядом.
— Ну, ладно, — немного подождав, произнес Руденко. — Рассмотрим твое заявление.
Нина ушла недовольная, хоть Руденко и взял заявление, пообещав рассмотреть его на партийном собрании. Потому ли, что ее не удовлетворил разговор с Николаем Степановичем, или потому, что подсознательное чувство говорило ей, что ее поступок еще больше отдалит мужа от нее, на душе у нее было тяжело, и ее уже не радовала мысль о предстоящем наказании Якову.
Но потом она опять вспомнила, как Яков приходил домой пьяным, как ссорился с ней, как запирался от нее в своем кабинете, и ей снова стало жаль себя, и неприязненное чувство к мужу с прежней силой вспыхнуло в ней.
Рабочий день начинался ровно в двенадцать, но большинство сотрудников редакции обычно приходило значительно раньше, чтобы, воспользовавшись отсутствием посетителей и относительной тишиной, готовить материалы для следующего номера.
Этого правила придерживался и Горбатюк.
Сегодня он ничего не собирался писать (да и не смог бы после бессонной ночи), однако в десять часов утра уже подымался по широким ступеням на второй этаж. Пожилая женщина-швейцар, которую все называли просто Васильевна, встретила его обычным: «Здравствуйте, Яков Петрович, как спалось?», произнося это приветствие тоном человека, много лет прослужившего в одном учреждении и поэтому имевшего определенные привилегии по сравнению с другими, более молодыми работниками.
Каждое утро слышал Яков эти слова и привык к ним. Но сегодня ему почему-то показалось, что Васильевна произнесла их совершенно иным, особенным тоном. «И она уже знает!» — подумал, хмурясь, Горбатюк и нехотя поздоровался.
Васильевна удивленно посмотрела ему вслед и покачала головой.
Горбатюк шагал по кабинету, поглядывая на стол, где лежала гора невычитанных статей. Он радовался тому, что сегодня у него много работы, которая поможет хоть на некоторое время забыть обо всем, и в то же время работать не хотелось: слишком свежи были воспоминания о вчерашней ссоре, об утренней встрече с женой. Обычно же у него сразу появлялось рабочее настроение, едва только Яков садился за свой стол.
— Петр Васильевич пришел? — спросил Горбатюк у секретарши, которая зашла к нему в кабинет со свежими газетами в руках.
— Еще не прибыли, — ответила та весело.
«Чему она радуется?» — мрачно подумал Горбатюк. Посмотрел на секретаршу, подшивавшую газеты, на ее собранную, стройную фигуру, которую еще больше подчеркивала черная, тщательно выглаженная юбка, и встретился с ее улыбающимися глазами. «Интересно, ссорится ли она с мужем?» — невольно подумал он.
— Вам что-нибудь нужно, Яков Петрович? — заметила секретарша его внимательный взгляд.
— Нет… Ничего… Благодарю вас, Тоня, — сказал Горбатюк. — Хотя вот что… Когда придет Петр Васильевич, скажите мне.
Тоня кивнула головой и вышла, веселая и счастливая.
«Не ссорится», — решил Яков.
Редактор пришел через час и сразу же вызвал к себе Горбатюка.
Поздоровавшись, Петр Васильевич познакомил его с двумя колхозниками — мужчиной и женщиной, несколько неловко чувствовавшими себя в глубоких кожаных креслах, стоявших перед столом редактора. Мужчина, уже пожилой, в серой куртке из грубого сукна и в таких же брюках, внимательно посмотрел на Горбатюка, словно спрашивая, что он из себя представляет. Женщина, с приятным открытым лицом, кое-где уже изборожденным морщинами, была одета несколько лучше. Она смущенно улыбнулась Якову, осторожно протянула ему сложенную лодочкой ладонь.
— Яков Петрович, вам срочное задание, — обратился к Горбатюку редактор. — Необходимо острое публицистическое выступление. Это — Денис Мартынович Засядчук и Анна Васильевна Юхименко, колхозники артели имени 30-летия Октября. Там у них не все благополучно. В правление пролезли кулаки… Ну, об этом вам расскажут товарищи сами. Позвоните также в управление сельского хозяйства и поинтересуйтесь, почему они не реагируют на письма из этого колхоза… Вам, конечно, придется выехать туда.
Петр Васильевич откинулся на спинку кресла. Глубоко обиженный, Горбатюк смотрел мимо него. Ему казалось, что редактор должен понимать, в каком он сейчас состоянии, и не давать ему такого срочного задания. И хоть ему было совершенно ясно, что Петр Васильевич не мог знать ни о вчерашнем случае, ни о его переживаниях, недовольство собственной жизнью и то угнетенное настроение, которое не покидало его, заставляли болезненно воспринимать слова и поступки окружающих.
— Подождите, Яков Петрович, — остановил редактор Горбатюка, когда тот уже выходил из кабинета, пропуская впереди себя колхозников. — Как с материалом о Стропольском районе?
— У меня его еще нет.
— А с Левчуком придется серьезно поговорить, — сказал Петр Васильевич, имея в виду заведующего сельскохозяйственным отделом. — Скажите там, пожалуйста, чтоб его позвали ко мне.
Дело было сложное и запутанное. И чем больше углублялся в него Горбатюк, тем меньше тревожили его личные неприятности.
Он видел, что, прежде чем написать критическую корреспонденцию, придется проделать кропотливую и значительно более трудную, чем сам процесс написания статьи, работу, которую в газете называют расследованием и которая требует от того, кто берется за нее, немалой выдержки и настойчивости.
Говорил по большей части Засядчук, а женщина сидела молча и все прятала натруженные руки под серый платок.
Она внимательно смотрела то на Горбатюка, то на своего односельчанина, и подвижное ее лицо то хмурилось, то озарялось скупой улыбкой. Порой и она вставляла несколько слов в рассказ Засядчука, удивляя Якова меткостью своих замечаний. «Толковая женщина», — думал Горбатюк, не забывая записывать в блокнот все интересовавшее его.
Колхоз имени 30-летия Октября был одним из самых молодых в области. Он организовался всего год назад, председателем правления избрали пожилого колхозника из бедняков.
На первых порах председатель, по фамилии тоже Засядчук, охотно взялся за работу, а потом запил, связался с пролезшими в колхоз кулаками, и сейчас кулаки эти вредят, где только могут.
— Засядчук — ваш однофамилец? — поинтересовался Горбатюк.
— Как?
— У вас с ним одинаковая фамилия или он ваш родственник?
— Пускай черт ему будет родней! — рассердился Денис Мартынович. — Это ж такая собака, скажу вам, что тьфу!.. Зальет глаза самогоном да и… А кулаки себе и делают, что захотят. Иван Маслюк, тот, которого на конюшню поставили, недавно вот приказал жеребых кобыл запрягать — навоз возить. «Ты что делаешь, добрый человек? — говорю я ему. — Ты свою коняку когда этак запрягал?» — «Так то ж у себя, а тут должен план выполнять, — смеется он мне прямо в глаза. — Сдохни, а план выполни…» Ну и возили, пока кобылы жеребят не скинули… Так что ж это, скажите, как не козни вражеские? Им бы только наше общее хозяйство развалить, к старому людей вернуть… А Семен Маслюк, тот тоже на сестре Ивана Маслюка женат, так он половину колхозного навоза своим людям поразвозил. На огороды ихние, чтоб село на свою сторону перетянуть.
— А люди что на это?
— Что ж люди… Не все еще соз-на-тельные, — медленно произнес Засядчук новое для него слово. — За свое еще держатся, как вошь за кожух, простите за выражение… Вы ж не забывайте, товарищ редактор, один только год колхоз у нас…
— Они и поле так засеяли, — вмешалась Анна Васильевна.
— Ага, ага, засеяли — чтоб их так болячки обсеяли! — закивал головой Засядчук. — Так уж вы, Ганя, расскажите, коли напомнили.
Анна Васильевна аккуратно вытерла губы и, не сводя с Горбатюка серьезных глаз, начала рассказывать:
— Как, значит, обсеялась вторая бригада да начало всходить… сразу же нам в глаза бросилось. На поле Маслюков лен должен был быть, а взошла пшеница…
— Для чего ж они это делают? — удивленно спросил Горбатюк.
— Да уж известно для чего… — замялась женщина. Вопросительно взглянула на Дениса Мартыновича, будто спрашивая: говорить или нет? — Эти, извините за выражение, живоглоты надеются, что колхоз наш развалится. Они и слухи распускают: колхоз, мол, скоро распадется, так нужно, чтоб каждый на своем поле хлеб имел: убирать же раздельно будут. Каждый на своем…
— Хорошенькие дела у вас творятся! А скажите, пожалуйста, там у вас кто-нибудь из района бывает?
— Есть там какой-то… уполномоченный или как его… — неопределенно протянул Денис Мартынович.
— Куда же он смотрит?
— Да все в ту же бутылку, которую мироеды подставляют… Дело известное, парень молодой, они его и обводят вокруг пальца.
— Так, так, обводят, — подтверждает Анна Васильевна. — Кулаки ведь, как бурьян, цепкие. И либо их вырвать, либо землю погубить…
Долго еще беседовал с колхозниками Горбатюк. И чем дольше слушал их, тем чаще брался за блокнот и тем яснее становилась для него необходимость побывать в этом колхозе. Он не сомневался в том, что колхозники рассказывают правду, но у него уже стало правилом: не полагаться ни на кого, самому проверять все, о чем должен писать. Это правило выработалось в течение многолетней работы в газете, и он никогда не отступал от него.
— Что ж, будем писать, товарищи, — сказал Горбатюк, откладывая блокнот.
— Прошу только товарища редактора, чтоб в той статье нас не вспомнил, — попросил Денис Мартынович.
— Не упоминать ваших фамилий?
— Ну да… Оно, знаете, всякие люди есть… Огнем еще побаловаться захотят…
— Пускай пишут, чего там бояться! — вдруг запротестовала Анна Васильевна. Она решительно повернулась к Горбатюку, тыча пальцем в блокнот: — Так и пишите: мы рассказали! Чего их бояться? Пускай они нас боятся! Наша теперь власть, а не кулацкая.
— Да ведь… Ну, уж если так нужно, пусть будет так, — не очень-то охотно согласился Засядчук. — И зачем сердиться, Ганя? Она у нас всегда такая, — уже непосредственно к Горбатюку обратился он. — Молчит — тлеет, а начнет говорить — огнем горит…
Оставшись один, Яков долго перелистывал странички блокнота. В его воображении возникало далекое село, со сложной, запутанной жизнью, и он думал о том, что должен помочь людям разобраться в ней, разоблачить кулаков, засевших в колхозе, а вместе с ними и тех, по чьей вине безнаказанно действовали эти люди.
«Нужно ведь еще поговорить с Дубчаком», — вспомнил он приказ Петра Васильевича.
Прежде чем связаться с начальником областного управления сельского хозяйства, Горбатюку пришлось поговорить с его секретаршей. Девичий голос так упорно допытывался, кто звонит, да откуда, да по какому делу, что Горбатюк, потеряв терпение, поинтересовался:
— Вы что там, анкету заполняете?
Секретарша обиделась и замолчала.
— Давайте Дубчака! — закричал в трубку Яков.
Он услыхал, как тот же голос, теперь уже приглушенный, сказал:
— Хотят говорить с вами, Сидор Михайлович.
— Откуда? — прозвучал начальственный басок.
— Из редакции.
— Скажи, что меня нет.
— Товарища Дубчака нет! — весело прощебетала секретарша.
Яков бросил трубку и выругался.
— Тоня! — позвал он. И когда та вошла, Горбатюк снова снял трубку и подал ей: — Попросите к телефону начальника управления сельского хозяйства. Если спросят, откуда, скажете, что из обкома партии.
Тоня, заговорщицки улыбаясь, вызвала областное управление, а Яков мысленно готовился к разговору с Дубчаком, пытаясь подавить в себе неприязнь к нему.
— Дубчак, — шепнула Тоня, передавая трубку.
— Товарищ Дубчак? Здравствуйте! С вами говорит ответственный секретарь редакции областной газеты Горбатюк… Да, редакции… Для которой вас нет… Скажите мне, пожалуйста, товарищ Дубчак, вот что… — пододвигая к себе блокнот, перешел к делу Яков.
Как он и предполагал, Дубчак долго не мог сообразить, о каком письме идет речь. Яков терпеливо ждал, пока наводили справки по книге «входящих и исходящих». Затем Дубчак сообщил, что письмо было передано одному из заведующих отделом.
— Меня интересует, какие меры уже приняты вами? — настаивал Горбатюк.
Но для Дубчака это было не меньшей тайной, чем для Якова.
— Подождите, пожалуйста, я сейчас вызову заведующего отделом.
С начальником областного управления за эти несколько минут произошло удивительное превращение: начальственный басок стал мягким и предупредительным.
Еще минута была потрачена на то, чтобы узнать, что письмо застряло в отделе.
— Мы немедленно примем все меры, командируем товарищей, — заверял Дубчак.
— Да-а… А не кажется ли вам, товарищ Дубчак, что вы могли это сделать раньше? — не удержался Горбатюк.
Потом Яков пошел к редактору, рассказал о своем разговоре.
— Бюрократы! — рассердился Петр Васильевич. — Нужно будет поинтересоваться, как они вообще реагируют на письма трудящихся. Я больше чем уверен, что подобная судьба постигла не одно письмо.
— Это следовало бы не только у Дубчака проверить…
— Да, дело серьезное… А что, если провести рейд, мобилизовав наших рабкоров-активистов?.. И поскорее, — загорелся редактор. — А вы, Яков Петрович, не мешкайте, поезжайте в колхоз. Эта статья будет иметь большое значение. Мы должны ударить не только по кулакам, но и по тем неисправимым оптимистам, которые не хотят замечать классовой борьбы в деревне, не хотят понимать того, что кулаки по доброй воле никогда не прекратят этой борьбы. Так что не мешкайте, Яков Петрович…
— Зайди ко мне.
«Партийные дела», — усмехнулся Горбатюк, не в первый раз отмечая привычку Руденко вызывать к себе по телефону, если речь шла о партийных делах.
— А ты не сможешь зайти ко мне?
Руденко посопел в трубку и таким же ровным, спокойным голосом ответил:
— Нет. Зайди ты ко мне.
Когда Горбатюк вошел в небольшой кабинет Руденко, Николай Степанович стоял, подпирая своими широкими плечами кафельную печь.
— Рассказывай, что ты там натворил? — сказал Руденко, даже не подождав, пока Горбатюк сядет на стул. — Что у тебя с Ниной?
Яков сразу же полез в карман за папиросами. Вспомнил, что оставил их на столе, и от этого еще больше захотелось курить.
— Дай папиросу, — тихо попросил он Николая Степановича, не глядя на него.
— Нет у меня. Я ведь бросил курить.
— Ага… Тогда я сейчас…
Когда он возвратился, Руденко все еще стоял возле печи.
— Это и есть тот серьезный разговор?
— Да.
— А почему это тебя интересует? — стараясь подавить охватившее его раздражение, спросил Горбатюк. — Почему, собственно говоря, это тебя интересует?
— А почему это не должно меня интересовать?
— Делать вам больше нечего, — повысив голос, продолжал Яков сердито. — Вы что, сговорились без конца напоминать мне об этом, травить меня?
— Кто тебя травит! — досадливо возразил Руденко. — Ты, брат, без истерики…
Горбатюк посмотрел на него прищуренными, потемневшими глазами, хотел что-то сказать, но лишь махнул рукой и принялся сосать погасшую папиросу.
— Ты не кричи, — спокойно продолжал Николай Степанович. — Ты думаешь, очень мне интересно разговаривать с тобой об этом?
— Так чего ж ты?.. — перебил его Горбатюк, но Руденко вдруг подошел к столу, выдвинул ящик и подал Якову сложенный вчетверо лист бумаги.
— Что это?
Яков сразу узнал почерк жены. Еще не читая, понял, что в этом листке бумаги таится что-то неприятное для него.
— Обсуждать будете? — бледнея, спросил он.
— Будем, — ответил Николай Степанович. — Что вы там завели у себя? Да еще и пьянствуешь…
— На работе это не отражается, — угрюмо возразил Горбатюк.
— Не отражается? А о том, что коллектив своим поведением позоришь, об этом ты думать не хочешь?
— При чем тут коллектив? Я пью, а не коллектив.
— Пьешь ты, а пятно на весь коллектив ложится.
— Что же мне на колени перед вами становиться?
— Слушай, Яков, брось этот тон! — рассердился Руденко. — Я тебя серьезно спрашиваю: думаешь ты покончить с этим положением или хочешь доиграться, чтоб тебя из партии выгнали?
— Ты меня не пугай, — глухо заговорил Яков. — Из партии меня не за что выгонять. Не за что!.. А что пью, — так не от веселой жизни… Ты прежде видел меня пьяным?
— Нет, не видел.
— А теперь не могу не пить.
— Так кончай с этим, — перебил его Руденко. — Или помирись с Ниной, или разведись, если уж не можешь жить с нею.
— Да-а-а… Как это легко у тебя получается: разведись! А дети? Как же дети без отца жить будут?
— Без такого отца как-нибудь проживут…
— Знаешь, Николай, оставим это! — не на шутку обиделся Яков. — Мне твое остроумие ни к чему. Мне сейчас жить не хочется! Убежал бы куда-нибудь, чтобы ничего не видеть и не слышать…
— От себя не убежишь, — возразил Руденко. — И я серьезно говорю: брось пьянствовать, а то бить будем.
— Что ж, бейте!
— Раньше за тебя нужно было взяться, — словно не слыша последних слов, продолжал Руденко. — Зазнался ты, непогрешимым себя считаешь…
— Обсуждать будете? — еще раз спросил Яков.
Но тот снова будто и не слышал его: молча положил заявление в ящик, повернул ключ в замке. И Якову показалось, что Руденко забрал у него остатки покоя, запер их в ящик вместе с Нининым заявлением.
Задыхаясь от жгучей жалости к себе, считая, что его незаслуженно обидели, он выбежал из кабинета.
«Черствый человек, сухарь, — думал Горбатюк о Руденко. — Интересно, как бы вы вели себя на моем месте? — обращался он уже не только к Николаю Степановичу, а и ко всем, кто примет участие в обсуждении его поведения. — „На работе отражается“! Да я полгазеты тащу на себе!.. Что делали бы вы, попав в такое положение?»
Он думал о том, что его недооценивают. В самом деле, что было бы с газетой, если б он вдруг куда-нибудь исчез? Представил себе растерянного редактора, ошеломленных сотрудников редакции, гору сдаваемых в набор плохо вычитанных статей, а затем — выход в свет газеты, конечно, намного худшей, чем теперь, с недопустимыми ошибками.
Как всякий самолюбивый человек, Горбатюк привык думать, что от него зависит почти все, что именно он в основном решает судьбу дела, над которым трудится много людей. Благодаря занимаемому служебному положению, у него в руках было множество нитей, связывавших его со всеми процессами, от которых зависит выход газеты, и он крепко держал эти нити, зорко следя, чтобы не ослабла ни одна из них. Правда, при этом он забывал, что если б остался один, то как бы ни дергал, как бы ни подтягивал их, — его маленьких сил не хватило бы для того, чтобы привести в движение механизм, слаженную и ритмичную работу которого Яков Горбатюк привык наблюдать каждый день.
Новое задание редактора явилось для Якова новым подтверждением его незаменимости. И он решил как можно скорее произвести расследование, а затем написать хорошую статью, чтобы еще раз доказать редактору, Руденко, всем своим товарищам, что он, несмотря ни на что, работает нисколько не хуже, чем работал до сих пор.
Поезд прибыл уже давно. Улеглась суета, все, кому нужно было ехать, уже сидели в освещенных тусклым светом вагонах, встречавшие и провожавшие успели посмеяться и поплакать, приехавшие отправились в город, — а Горбатюк все еще сидел в вокзальном ресторане и пропивал последнюю десятку своих командировочных.
Произошло то, что нередко случалось с ним в последнее время.
Перед тем как идти на вокзал, Яков забежал домой переодеться и опять поссорился с женой. После этого он уже не мог думать ни о чем другом… Возможно, именно поэтому он охотно принял предложение случайного знакомого подождать прибытия поезда в ресторане за кружкой пива. Знакомый этот пришел встречать своего начальника.
Усевшись за круглый стол, Горбатюк заказал по сто граммов водки и по кружке пива. Знакомый хотел заплатить за себя, но Яков отбросил его деньги в сторону, и тогда тот заказал уже по двести граммов водки и еще по кружке пива.
— Не много ли? — заколебался Горбатюк, держа в руках наполненный стакан.
— Что вы, Яков Петрович, в самый раз!
— Ну, если в самый раз, то… будем здоровы! — засмеялся Горбатюк.
Когда прибыл поезд, они пили очередные «сто грамм» и пиво, заказанные Горбатюком, который хотел уравнять счет. Яков оставил недопитое пиво, чтобы идти к вагону, но знакомый так просил его подождать, пока он встретит своего начальника и вернется к столу, будто от того, согласится Горбатюк или нет, зависела вся его дальнейшая судьба. И Яков обещал подождать. Сидел за столом, смотрел на входивших и выходивших пассажиров, и ему уже никуда не хотелось идти.
Собутыльник его не встретил начальника и вернулся в сопровождении двух своих товарищей.
— Знакомьтесь, журналист Яков Горбатюк. Что будем пить, Яша?
— Нет, я уже не пью. Мне на поезд надо.
— Да успеем еще! — убеждал его знакомый. — В крайнем случае ночным поедешь. Это еще лучше — в вагоне отоспишься.
Якову и самому не хотелось покидать ресторан, где было так светло и уютно, и он быстро согласился остаться.
И снова перед ним появились стакан водки и кружка пива. А когда раздался третий звонок, Горбатюк словно плыл в липком тумане, который все плотнее окутывал его.
И все же мысль о поезде продолжала беспокоить Якова. Он несколько раз порывался встать из-за стола, но туман все больше и больше обволакивал его, не давал подняться со стула, и Яков уже никак не мог вспомнить, куда ему ехать, зачем ехать да и вообще нужно ли ехать…
Дети ушли гулять, и Нина могла отдохнуть. Она прилегла на кушетку и почувствовала, как приятная расслабленность овладела всем ее существом.
Сегодня был особенно тяжелый день, полный, на первый взгляд, незаметных, мелочных домашних хлопот, которые так изматывают человека, доводят до умственного отупения.
Рано утром с громким плачем проснулась Галочка. Она сидела в своей кроватке, заливалась горькими слезами и повторяла:
— Отдай зайчика! Дай зайчика!
Галочке приснилось, что она поймала зайца и играла с ним, а Оля подбежала к ней и выхватила его из рук. Девочка никак не могла успокоиться, все время плакала и порывалась стянуть с сонной сестры одеяло; она была уверена, что именно там Оля спрятала зайчика.
Дочка успокоилась только когда Нина пообещала пойти в магазин и купить ей зайца.
— Красненького зайчика, да, мамуся? — щебетала Галочка. — И с голубым хвостиком…
Немного позже проснулась Оля и тоже захныкала:
— Ма-ам, хочу кушать!.. Ма-а…
Дети уже больше не спали, хоть Нина и накричала на них. Галочка перелезла к Оле, и они потихоньку толкали друг дружку до тех пор, пока старшая дочка не покатилась с кровати.
Нет, заснуть уже не удастся!..
Свесив с постели босые ноги, Нина долго сидела, охваченная вялым бездумьем, а затем начала причесываться. Она заплетала косу, и шелковистые волосы, казалось, струились меж пальцев.
— Оля, не ковыряй в носу, — отучала Нина дочурку от дурной привычки. — А то большой вырастет.
— Как у тети Латы? — испугалась Оля.
Галочка, молча водила по комнате любопытными глазенками, думая о чем-то своем.
Не по-детски серьезная, она всегда проявляла определенную самостоятельность. «Я сама», — только и слышала от нее Нина. Галочка не любила играть в куклы, а постоянно носилась с молотком, с какими-то железками, которые неизменно приносила со двора, хотя мать и сердилась на нее за это. Иногда она стучалась к соседям и требовала:
— Дайте что-нибудь.
Ей со смехом выносили коробочки из-под пудры или крема, флаконы из-под одеколона, гладили ее по головке. Хоть Галочка и не любила, когда ее ласкали чужие дяди и тети, она терпеливо выносила их ласку, оплачивая этим полученные сокровища. Приносила их домой, деловито раскладывала на полу и начинала играть. Все хотела рассмотреть, проверить, заглянуть внутрь…
Когда она была немного меньше и только училась говорить, то создавала новые слова при помощи уже освоенных. Она тогда хорошо выговаривала «папа», «мама», «бабуся» и другие слова, означавшие близкие и понятные ей вещи и явления.
Но вот Галочка сталкивалась с новым предметом.
— Что это? — спрашивала она, увидев на картинке большой, разрисованный в радужные цвета парашют.
— Это парашют, — объяснила Нина. — Па-ра-шют.
Галочка долго смотрела на картинку, раздумывая над доселе неизвестным словом.
— Па-ра-шют! — радостно засмеявшись, наконец произнесла она. — Парашют! А что это? — спросила, указывая пальцем на другую картинку.
— Мотоцикл.
Это слово было труднее, и Галочка долго стояла, напряженно морща лобик. Но вот глазенки ее торжествующе заблестели:
— Ма-ма-цик? Мамацик!
Теперь Галочка уже более или менее правильно произносила все слова, но фразы строила по-своему, и они благодаря совершенно неожиданным оборотам получались удивительно комичными…
В последнее время Нина серьезно тревожилась за Олю: девочка похудела, стала нервной, ночью часто просыпалась от кошмарных сновидений. Нина водила ее в детскую поликлинику.
— Она у вас очень впечатлительна, — сказал старенький врач. — Ей необходим покой…
Покой! Его-то как раз и не было в их доме… И мысли Нины снова сошли на проторенную дорожку.
Но она не хотела сейчас думать о Якове, знала, что достаточно ей отдаться этим тяжелым осенним думам, как она уже до вечера не сможет найти себе места.
«Пойти к Юле?» — спросила себя и сразу же ответила: «Нет». Сейчас вид веселой, беззаботной Юли будет раздражать ее. К тому же она чувствовала такую непривычную слабость, что не хотелось двигаться, а только сидеть бы вот так, ни о чем не думая, ничего не желая. «Разве почитать?»
Достала с этажерки книгу, медленно раскрыла ее…
Не читалось. История, изложенная в романе, герои, их поступки, которыми еще так недавно восторгалась Нина, сегодня казались мелкими, незначительными, лишенными глубокого смысла. Она рассеянно перелистывала страницы и думала совсем о другом: о своем заявлении, о том, что поведение Якова будут обсуждать на партийном собрании…
Года два-три тому назад Нина почти не задумывалась над своей дальнейшей судьбой. Была довольна собой, детьми, мужем и не желала для себя другой жизни. Поэтому сейчас она хотела лишь одного: чтобы вернулись прежние счастливые дни, чтоб все снова стало на свое место.
Нина отбросила книгу в сторону. В доме царила тишина, особенно ощутимая после шума, который всегда подымали дети. Только блестящий квадратный будильник поспешно отстукивал секунды, словно куда-то спешил и все никак не мог успеть.
А ей некуда было спешить…
На мягкой кушетке было тепло и уютно. Но ни тепло, ни уют не могли успокоить душевную боль.
Пытаясь с головой уйти в повседневные домашние заботы, Нина подсознательно оберегала себя от мысли о неизбежном «завтра», которое неумолимо надвигалось на нее и угрожало окончательно разбить все еще не угасавшую в ней надежду на лучшее будущее. С упорством человека, который ни за что не хочет отказаться от привычного уклада жизни, Нина продолжала надеяться, что разлад между нею и мужем окажется не таким уж серьезным, что Яков опомнится, снова станет прежним, и возобновятся те хорошие отношения, которые продолжались между ними много лет и без которых она не мыслила своей дальнейшей жизни.
Эта надежда основывалась главным образом на том, что, вспоминая свои стычки с мужем, Нина не видела серьезных, по ее мнению, причин, которые могли бы оправдать разрыв между ними. Если б она изменила ему или совершила другой, не менее позорный поступок, тогда это было бы понятно, и она, возможно, не мучилась бы так. Но ведь их ссоры всегда начинались с мелочей, с неосторожно брошенного слова…
Правда, Яков больше всего свирепеет, когда она начинает ревновать его, позволяет себе хотя бы намек на его неверность. Тогда он приходит в бешенство, кричит, что она глупа, что она, видно, сама такая, если плохо думает о нем. Но при чем же здесь она? В чем ее вина? Лишь в том, что она не может молчать, как хотелось бы Якову? Но разве можно приказать сердцу: «Молчи!», если оно просто разрывается от нестерпимой боли…
Нина сейчас больше всего хотела, чтобы он не уходил от нее, избавил ее от страха перед будущим, который так мучил ее. Даже когда писала заявление и относила его в редакцию, она прежде всего думала об этом…
Нет, нужно гнать от себя все тяжелые мысли! Иначе можно сойти с ума…
Она достает с этажерки другую книгу, листает страницы и находит исписанный, уже пожелтевший листок бумаги. Это было старое письмо от давнишней школьной подруги, на которое она не ответила… Нина долго смотрит на письмо и не может вспомнить, как оно попало сюда.
Но, боже, как она обрадовалась ему сейчас! Была готова целовать его, говорить с ним и плакать над ним, словно перед ней была сама подруга, ее черноволосая, бойкая Марийка, которая никогда не знала усталости, которую ничто не могло довести до отчаяния, даже «неуд» в дневнике…
Марийка, Марийка! Если бы ты знала, как больно, как невыносимо больно твоей подруге! Со свойственной тебе решительностью ты, наверно, бросила бы все на свете, чтобы примчаться сюда.
Нина склоняется над письмом, читает, улыбаясь сквозь слезы:
«Здравствуй, Нинок!
Пишу тебе прямо из аудитории. Все уже разошлись, и я осталась одна. Правда, этой возможности хотел лишить меня один из моих верных рыцарей, но я выпроводила его за двери, приказала стоять и не дышать, пока не закончу это письмо. Видишь, на какую жертву я пошла ради тебя, мой хороший, мой глупенький, мой любимый Нинок!..»
«Марийка, милая Марийка», — растроганно улыбается Нина, на мгновение отрываясь от письма. Но почему чем дальше читает она, тем неприятнее становится ей? Что это: тоска о прошлом, сожаление о несбывшихся мечтах, зависть к институтской Марийкиной жизни, которая, судя по этому письму, была очень интересной, очень содержательной и… недоступной для Нины?
Хватит, хватит! Ведь она решила сегодня гнать от себя грустные мысли…
«Где сейчас Марийка? — думает Нина. — Верно, работает, имеет семью, как всегда, весела, счастливо живет с мужем, не ссорится с ним… Кажется, нет на свете человека, который мог бы долго сердиться на нее!..»
Нина не ответила на это письмо. Почему? Сейчас убеждала себя, что ей, наверно, было некогда, а потом забыла ответить, что… Да разве мало могло быть этих «что» у замужней женщины!
А другая мысль, горькая и беспощадная, пробиваясь из самой глубины Нининого сознания, проникала в самые сокровенные уголки ее души, и эту мысль нельзя было заглушить никакими «что».
«Не ответила потому, что стеснялась. Тебе было неловко… Ты стеснялась подруги, хоть и не хотела признаться в этом самой себе… Что интересного было у тебя? Чем ты могла похвалиться перед подругой? Мужем? Да. А собой, своей жизнью? Ведь именно об этом спрашивала тебя Марийка. Вот почему ты не ответила!»
Нина уже не хочет оправдываться перед собой. Пусть так, пусть. Но виновата ли она, что так сложилась жизнь, что на ее пути встал Яков? Ведь она хотела учиться, так хотела учиться!..
И привычная уже неприязнь к Якову с новой силой пробуждается в ней. Это он ограбил ее, а теперь еще издевается!..
Теплые чувства, вызванные Марийкиным письмом, поблекли, уже не волновали ее сердца.
Нина сложила письмо, спрятала его в книгу. Все же была благодарна ему за воспоминания, которые хоть немного согрели ее! Возможно, и лучше, что их пути разошлись, что она не встретит больше Марийку. Возможно, и лучше…
В коридоре послышался плач Оли. Нина вскочила с кушетки, в тревоге бросилась к дверям.
— Ох! — всплеснула она руками, увидя дочек.
Держа за руки Галочку, Оля горько плакала. Туфельки, чулочки, белое платьице, даже личико младшей дочки — все было в грязи. Лишь черные глазенки, словно блестящие бусинки, выделялись на замурзанном личике.
— Ну где ж это ты так? — чуть не плакала Нина, беря Галочку за руку.
Галочка важно шла за матерью. Оля продолжала реветь, будто подрядилась делать это за сестру.
— Да ты чего? — прикрикнула на нее Нина.
— Ты меня накажешь! — заливаясь слезами, ответила Оля. — Что я Галочку не убе-е-рег-ла… Мамочка, я больше не буду!..
— Не буду наказывать, только замолчи, — пообещала Нина, и девочка моментально перестала реветь.
Нина наполнила ванну теплой водой, а Оля стала рядом и, все еще всхлипывая, рассказывала:
— Мы через лужу прыгали, прыгали, а-а я Гале говорю: «Тебе нельзя, Галочка, ты еще маленькая…» А-а Галочка все-таки прыгала и упала… Тогда мы испугались, вытирали ее, а-а она не вытира-ается. Тогда мы заплакали, а-а Галочка не-е плакала…
Голенькая Галочка сосредоточенно ожидала, пока ее посадят в ванну. А когда уже сидела в воде, устремила на Нину черные бусинки-глаза:
— Ты не будешь наказывать Олечку, да, мам?
— Тебя накажу, — намыливая дочку, ответила Нина.
— Меня? Немножечко, да, мамуся? — торговалась Галочка. — Ой, ма-а, глазы щиплет!..
Горбатюк ночевал в одной из комнат редакционной библиотеки, лежа прямо на полу. Как он попал сюда и что делал до этого, так и не мог вспомнить.
Встал, отряхивая измятый костюм. Страшно болела голова, мучила жажда, и хотелось опохмелиться. Но денег не было, все пропил вчера.
Он ломал голову, где бы достать денег, и вспомнил о Васильевне, у которой как-то взял десятку да так и забыл отдать. «А пускай, отдам заодно!» — наконец решился он.
Васильевна внимательно посмотрела на него, достала старенькую сумку, долго шарила в ней, что-то тихонько шепча. «Свинья я, свинья!» — ругал себя Горбатюк за то, что не вернул ей десятку.
— Может, вам больше нужно? — спросила Васильевна, подавая деньги.
— Спасибо! — поспешно отказался Яков, взяв пять рублей. — Я вам, Васильевна, сегодня же отдам.
«Ох, как нехорошо! — морщился он, вспоминая вчерашнюю пьянку. — И как это я не удержался?.. А тут еще это заявление. Теперь Руденко меня живьем съест. И будет прав… Убить меня мало!»
Вернувшись в редакцию, Горбатюк уселся за стол с добрым намерением немного поработать, а потом дневным поездом выехать в командировку. Но работа не клеилась. Мысли исчезали так же внезапно, как и появлялись, а в голову лезли какие-то пустяки.
То он начинал думать, что ему нужно сшить себе новый костюм; то смотрел на большой и красивый, но давно уже испортившийся радиоприемник и приказывал себе не забыть отдать его в ремонт; то, наконец, вспоминал, что завтра в театре должна состояться премьера и что его приглашали на нее…
Но все эти мысли все настойчивее и упорнее заслоняла мысль о вчерашнем происшествии. И как ни гнал ее от себя, как ни пытался избавиться от нее Яков, она каждый раз возвращалась и беспокоила его все больше и больше. И тут же Горбатюк вспоминал Нину, детей и убеждал себя в том, что он должен наконец разрубить узел, который все туже затягивался на его шее.
Скоро в редакцию начали сходиться сотрудники. В кабинет к Горбатюку быстро вошла невысокая подвижная женщина с такими черными глазами, что Якову всегда хотелось потрогать их. Сегодня в этих глазах так и прыгали веселые чертики.
— Поздравляю вас, Яков Петрович! — торжественно проговорила она, протягивая ему руку.
— Ну, что там? — недовольно спросил он. Ему было сейчас неприятно видеть всегда жизнерадостную Людмилу Ивановну Кушнир, литработника отдела культуры.
— С законным браком!
Людмила Ивановна со смехом упала в кресло, потешаясь над его растерянным видом.
— Так вы, Яков Петрович, ничего не помните? В самом деле, не помните?
— Да говорите же! — прикрикнул на нее Горбатюк.
— Вы ведь вчера явились сюда пьяный как стелька. Ой, Яков Петрович, что здесь было!..
— Что было? — холодея, спросил Горбатюк.
— В любви признавались. Петровой руку и сердце предлагали!
«Этого еще недоставало!» — с отчаянием подумал Яков, а Кушнир после очередного приступа смеха продолжала:
— «Невеста» чуть не умерла от счастья. А Руденко, любуясь вами, последние волосы из своей лысины повыдергивал…
В кабинет начали заходить другие работники редакции, и Горбатюк имел полную возможность убедиться в том, что Людмила Ивановна нисколько не преувеличивала.
Хотя сотрудники и подшучивали над ним, он не мог не видеть, что за этими шутками скрывалось осуждение. Яков еще больше помрачнел и оборвал разговор, всем своим видом давая понять, что сейчас не время говорить об этом, что он старше их по положению и они не должны забывать, над кем можно смеяться, а над кем — нет.
Оставшись один, он снова попытался сосредоточиться, держа в руке карандаш и устремив взгляд на лежащую перед ним статью. Но из этого ничего не получалось, так как он все время невольно прислушивался к шагам в коридоре. Узнав наконец твердую поступь Петра Васильевича, Горбатюк стал тревожно ожидать вызова.
Однако Тоня, через которую редактор обычно приглашал к себе сотрудников, не приходила. Тогда, потеряв терпение, с отчаянием человека, знающего, что ему все равно не миновать беды, Яков сам пошел к Петру Васильевичу.
В кабинете, кроме редактора, сидели его заместитель Василий Иванович Холодов и Руденко. Василий Иванович, тучный человек с болезненно-одутловатым лицом, откинулся на спинку кресла и даже не взглянул на Горбатюка. Руденко тоже не повернул головы в его сторону.
Петр Васильевич сидел на своем месте, положив обе руки на стол. Лицо его, на котором выделялся широкий тяжелый подбородок, было очень сердитым.
— Это черт знает что! — возмущенно говорил он. — Этого нельзя так оставлять…
Он взглянул на Якова, и взгляд его был холоден и презрителен.
— Это черт знает что! — повторил редактор. — Я предлагаю обсудить поведение Горбатюка на партийном собрании.
Яков подошел к столу и стоял, не решаясь сесть.
— Добрый день, Петр Васильевич! — тихо поздоровался он.
Редактор сделал вид, что не слышал его приветствия. Повернувшись к Холодову, он спросил:
— Что мы сегодня даем в номер? — хоть этот вопрос в первую очередь касался Горбатюка как ответственного секретаря редакции.
Василий Иванович начал перечислять прочитанные им и сданные в набор материалы.
Яков стоял, чувствуя себя здесь лишним.
— Петр Васильевич, — заговорил он, пытаясь сдержать дрожь в голосе. — Я… прошу извинения. Я обязательно сегодня выеду и доведу дело до конца.
— Никуда вы не поедете! — резко ответил редактор. — От вас ни дела, ни работы!..
Он нажал кнопку звонка и спросил вошедшую в кабинет Тоню:
— Головенко пришел?
— Сейчас узнаю.
— Попросите его ко мне.
Через минуту в кабинет редактора вошел заведующий отделом писем Виктор Головенко. Невысокий, худой и вихрастый, он казался подростком, несмотря на то, что ему было уже двадцать пять лет.
— Вы меня звали, Петр Васильевич? — спросил он, здороваясь со всеми.
— Да, звал. Вам срочное задание. Заберите у Горбатюка все материалы о колхозе имени 30-летия Октября, поезжайте в район и напишите острую критическую корреспонденцию. Дело там вот в чем…
Редактор начал объяснять, а Яков все стоял и не мог уйти из кабинета, хотя в его положении это было бы самым правильным. Он просто не мог примириться с мыслью, что поручение, данное ему редактором, будет выполнять кто-то другой.
— Петр Васильевич, разрешите мне сделать это, — снова обратился он к редактору, хотя заранее знал, что тот все равно откажет ему, имеет на это все основания…
Хоть Яков и тешил себя надеждой, что дело не дойдет до партийного собрания, хоть редактор, казалось, перестал сердиться и снова обсуждал с ним редакционные дела, а случай с командировкой начал как будто забываться, вопрос о Горбатюке все же был поставлен на очередном партийном собрании.
Собрание было назначено на семнадцатое, и Яков со страхом посматривал на календарь: время неумолимо приближало это роковое число. В конце концов он махнул на все рукой: «Будь что будет!» — и с головой окунулся в работу, являвшуюся для него тем спасательным кругом, который не давал опуститься на дно отчаяния.
Чрезмерно суровое (как казалось Горбатюку) наказание со стороны редактора, который не только поручил другому написать статью, больно задев этим гордость Якова, но и настоял на обсуждении его поведения на партийном собрании, заставило его задуматься над своим будущим, над тем, что он скажет коммунистам.
«— Товарищи, — скажет он, — я виноват. Я пил, я не выполнил задания редактора. Но я уже начинаю исправляться. Свидетельство этому — мое поведение в последнее время…»
В семье тоже настало затишье, хотя Яков не очень-то доверял ему.
Нина уже не встречала его скандалами, так как теперь он не приходил домой пьяным. Но детям не позволяла подходить к отцу, и Горбатюк не раз испытывал приступы такой ярости, что ему становилось страшно за себя. В такие минуты он удивлялся, что мог когда-то любить эту женщину, каждое движение, каждое слово которой сейчас казались ему фальшивыми.
Вернулся из командировки Головенко и написал хорошую статью. Этого не мог не признать Горбатюк, вычитывавший ее перед сдачей в набор. Об этом же говорил и Петр Васильевич на «летучке».
Статья вызвала подлинную бурю.
Сначала в редакцию позвонили из областного управления сельского хозяйства и сообщили, что в колхоз выезжает специальная комиссия во главе с заместителем начальника. Потом звонили из района и кое-что опровергли. А через несколько дней начали поступать сигналы и из других районов, подтверждая главную мысль статьи. Редактор завел для них отдельную папку, и каждое такое письмо не лежало без движения и часа.
Была напечатана передовая, сделан обзор писем, а еще через день состоялось заседание бюро обкома партии, на которое пригласили и Головенко.
Бюро обкома вынесло специальное решение, в котором говорилось о борьбе с классово враждебными элементами в деревне в связи с организацией и укреплением колхозов, о притуплении бдительности среди некоторых партийных и советских работников, о необходимости повседневной упорной работы по укреплению руководящих колхозных кадров. Районному руководству и начальнику областного управления сельского хозяйства были вынесены партийные взыскания. И все в редакции поняли, что, выступив со статьей Головенко, в которой поднимались вопросы серьезного политического значения, газета сделала большое и важное дело.
Закрытое партийное собрание должно было начаться в восемь часов. Первым вопросом стоял отчет заведующего сельскохозяйственным отделом Левчука.
— Мы с тобой именинники, — сказал ему Яков перед собранием.
Горбатюк сегодня смотрел на своих товарищей, словно видел их впервые.
Если раньше он приходил на партийное собрание с чувством внутреннего равновесия, свойственного человеку, у которого совесть чиста и который знает себе цену, если раньше он просил слова одним из первых и выступал всегда смело, резко, остроумно, а те, о ком шла речь, больше всего боялись именно его выступления, — то сейчас Яков растерянно забился в угол и старался быть как можно незаметнее.
Он смотрел на коммунистов с одной лишь мыслью: будут ли они критиковать или, наоборот, защищать его. Однако часть, которая, как он предполагал, должна критиковать, была значительно больше…
За столом, составляя список присутствующих, сидел Руденко в больших очках. Яков и прежде не раз видел его в этих очках, но никак не мог привыкнуть к ним, и Николай Степанович казался ему в них каким-то чужим.
Петр Васильевич, уступив свое место Руденко, сел рядом с маленькой, средних лет женщиной — литературным работником отдела партийной жизни Степанидой Никитичной Сологуб. Поблескивая живыми, умными глазами, она что-то рассказывала редактору, вероятно очень смешное, так как Петр Васильевич то и дело смеялся, прикрывая ладонью рот, и это придавало его лицу детское выражение.
Головенко примостился возле Холодова, как всегда серьезного и степенного. Левчук устроился неподалеку от Горбатюка и очень волновался. «Как на экзамене», — подумал Яков.
Закончив писать, Руденко медленно снял очки, протер их и положил в футляр. Обвел взглядом коммунистов, постучал по графину карандашом:
— Товарищи, будем начинать!..
Собрание вел Головенко.
Отчитываясь о работе сельскохозяйственного отдела, Левчук говорил долго и путано. И чем больше он говорил, тем яснее становилось, что ему нечего сказать, нечем похвалиться перед товарищами.
Когда Левчук сел на свое место, несколько минут длилось молчание. Большинство коммунистов понимали, что Левчук провалил работу не потому, что не хотел работать, а потому что не знал этой работы, не был журналистом.
Он приехал из межобластной партийной школы с отличной характеристикой, и редактор сразу же назначил его заведующим отделом. Но, как это иногда бывает, Левчук попал в школу и по окончании ее был назначен на ответственную работу в газете только благодаря своим анкетным данным. Товарищи, проводившие прием в школу, а затем направлявшие его на работу в редакцию, не подумали о том, что не каждый человек, даже с самыми лучшими анкетными данными, может быть журналистом.
В другой раз Горбатюк сказал бы Левчуку и всем сидящим здесь, что неоднократно говорил редактору: и для Левчука, и для газеты будет лучше, если он подаст заявление об уходе и поищет себе работу в другом месте.
Но на этом собрании стоял вопрос и о нем, Якове, и он не мог сейчас думать ни о чем другом…
Был объявлен десятиминутный перерыв, и курильщики поспешили в коридор. Они разбились на группки по три-четыре человека, и как-то случилось так, что Яков не пристал ни к одной из них.
Он ходил от группы к группе, улыбаясь такой принужденной, вымученной улыбкой, что всем было неловко смотреть на него. А ему казалось, что товарищи избегают его потому, что затаили против него недружелюбные, злые намерения.
Он подошел к кружку, который образовался вокруг Головенко и Холодова. Василий Иванович как раз кончил что-то рассказывать, и все взглянули на Горбатюка, как взглянули бы на каждого, кто подошел бы сейчас к ним. Но Яков истолковал это по-своему: они говорили о нем и именно поэтому оборвали разговор при его появлении.
«Ну что ж, пускай… Не буду мешать», — и Горбатюк, обиженно хмурясь, отошел от них.
Сегодня он был словно отгорожен от коллектива глухой стеной и, не задумываясь над тем, кто возвел эту стену, мучительно переживал свое одиночество.
Перерыв закончился. В кабинете редактора снова стоял гул голосов. Снова поднялся Головенко и объявил, что сейчас будет рассматриваться второй вопрос. Руденко снова достал очки.
— Партийное бюро уже заслушивало коммуниста Горбатюка, — докладывал Руденко спокойным, даже несколько равнодушным голосом. — Мы решили вынести этот вопрос на собрание… Мы знали Горбатюка как одного из лучших работников редакции, он был образцом для многих наших товарищей, пользовался заслуженным авторитетом и уважением…
«К чему все это? — с нарастающей неприязнью смотрел на Руденко Яков. — Как на похоронах!»
— Но в последнее время мы видим резкую перемену в его поведении, — продолжал Николай Степанович. — В последнее время он начал пьянствовать, компрометируя себя как коммуниста и члена нашего коллектива…
«А тебе разве не известно, почему это так? Какая неискренность!»
— Горбатюка теперь знают в нашем областном центре не столько как журналиста, сколько как человека, который не выходит из ресторанов, пропивая там не только деньги, но и свой разум, свою партийную совесть.
Холодный тон Руденко действовал на Якова больше, чем содержание его выступления. «Сейчас ты не ответственный секретарь редакции, не просто Яков Горбатюк, мой товарищ, а коммунист, который нарушил служебную и партийную дисциплину, который скомпрометировал себя и должен понести заслуженное наказание», — приблизительно так понял он начало выступления секретаря парторганизации и еще острее почувствовал свое одиночество.
— Недавно, как вы знаете, Горбатюк грубо нарушил не только партийную, но и служебную дисциплину, — продолжал Руденко. — Я имею в виду последний случай, когда он напился до потери сознания…
«Ну, хорошо, я пью, я нарушаю дисциплину. Но почему это происходит? Почему ты об этом ничего не скажешь?» — раздраженно думает Яков.
— Горбатюк ссылается на тот разлад, который произошел у него в семье, — словно угадав мысли Якова, продолжал Руденко. — Оправдывает себя тем, что ссоры с женой выбили его из колеи, что именно из-за этого он стал пить и совершать все свои аморальные, позорные для коммунистов поступки. Но я спрашиваю тебя, Яков: почему ты до сих пор не уладил свои семейные дела? Ты должен был решить: или помириться с Ниной, или развестись, если уж ты не можешь жить с ней. То, что ты делаешь сейчас, — самое худшее, что только можно придумать. Ты не только мучишь себя и жену. Вы оба калечите детей! А кто вам дал право делать такое преступление? Наконец Горбатюк докатился до того, что начал бить свою жену…
— Позор! — выкрикнул Холодов, и Яков съежился, словно его ударили по лицу. Он смотрел на Руденко, читавшего Нинино заявление, на коммунистов, внимательно слушавших его, и уверенность в своей правоте начала покидать его.
А Руденко, дочитав заявление, сказал, что Яков зазнался, не хочет считаться с мнением коллектива, что ему как коммунисту нужно серьезно подумать о своем поведении в семье и на работе.
Хотя Руденко уже сел, коммунисты молчали. Петр Васильевич задумчиво поглаживал рукой подбородок, а Головенко даже забыл, что должен вести собрание. И лишь когда Сологуб, писавшая протокол, легонько толкнула его, он поднялся и спросил:
— Как будем дальше, товарищи? Может быть, послушаем сначала Горбатюка?
— Послушаем.
— Пусть скажет…
— Тогда слово имеет товарищ Горбатюк. Прошу к столу, — пригласил он Якова, заметив, что тот собирается говорить с места.
— Товарищи! — заговорил Яков сразу охрипшим, самому ему незнакомым голосом. Он прокашлялся, но от этого еще сильнее запершило в горле.
Налив в стакан воды, Головенко подал ему. Яков благодарно кивнул головой, начал пить жадными, большими глотками, оглядывая присутствующих.
Он знал их всех, о каждом мог бы сказать многое. Но сейчас они казались ему иными, нежели при будничных встречах и разговорах. Это были уже не просто товарищи по работе, а судьи, которым предстояло решить его судьбу.
Поставив стакан на поднос, Яков встретился взглядом с Головенко. «Жаль мне тебя», — прочел он в его глазах и неожиданно вспомнил, как на бюро райкома исключали из партии одного коммуниста. Яков уже забыл, за что именно исключали, но ему запомнилось жалкое, растерянное лицо этого человека. Все избегали смотреть на него. Да и сам Горбатюк, встретившись с ним взглядом, тоже отвернулся. «Жалкий человек», — бросил тогда кто-то вслед исключенному.
Это воспоминание, мгновенно промелькнув в голове Якова, будто помогло ему взглянуть на себя со стороны, увидеть себя — небритого, с растерянным лицом, в измятом, грязном костюме. И мысль, что и у него сейчас такой же жалкий вид, как у того коммуниста, заставила его выпрямиться, взять себя в руки.
— Товарищи! — сказал он твердо. — Я знаю, что вина моя немалая… За то, что я не выполнил задания редактора, я должен понести партийное наказание…
— Только за это? — спросила Степанида Никитична. Головенко постучал по графину, укоризненно взглянув на нее.
— За это я должен понести партийное наказание, — подчеркнуто повторил Яков, даже не оглянувшись на Сологуб. — Что же касается моих, как сказал товарищ Руденко, семейных дел… Товарищ Руденко тут обвинил меня во всем. Получается так, товарищи: без всяких на то оснований ревнует меня жена — я виноват! Скандалы мне устраивает — я виноват! Дома создались невыносимые условия — тоже моя вина! Так берите и бейте Горбатюка! Добивайте его! Это ведь легче всего…
— Эх, Яков, не то говоришь! — с досадой произнес Руденко.
Горбатюк повернулся к Николаю Степановичу. Он теперь обращался уже непосредственно к нему. Снова чувствуя себя невинно обиженным, хотел рассказать обо всем, что произошло с ним за последнее время, но все больше волновался, и это мешало ему.
Яков повторил, что он заслужил наказание за невыполнение приказа редактора, и почему-то (он и сам не знал зачем) сказал о том, что десять лет работает в газете и за это время не имел ни одного взыскания, что разлад в семье произошел не по его вине.
— Я еще раз повторяю: не я затеваю ссоры, которые привели вот к этому, — указал он на Нинино заявление. — Между мной и женой уже нет ничего общего… Она не хочет понимать меня…
— А вы ее?
Это опять Сологуб. «До чего же въедливая женщина!»
— Я сделал все, что мог. Себя не переделаешь.
— А надо бы…
Горбатюк сел, недовольный своим выступлением, тем, что говорил мало, неубедительно и, пожалуй, совсем не то, что нужно было сказать. И особенно невыносимой показалась тишина, воцарившаяся после его выступления, — тяжелая, гнетущая тишина, от которой как будто даже потемнело все вокруг.
— Кто просит слова, товарищи? — спросил Головенко.
Коммунисты молчали. Холодов, наклонившись к соседу, что-то тихо говорил ему, и тот покачивал головой. «Обо мне», — подумал Яков. Петр Васильевич все поглаживал свой подбородок, словно пробуя, хорошо ли он выбрит, и Горбатюк знал, что он тоже думал о нем.
Выступили почти все коммунисты. Говорили много, горячо, и почти все не укладывались в десятиминутный регламент.
Но больше всего поразило Якова выступление Сологуб. Она все время просила слова, но Головенко каждый раз называл другую фамилию, и Степанида Никитична сердито посматривала на него, а лицо ее все больше краснело.
— Я не согласна с теми товарищами, которые всю вину на Нину сваливают! — начала она свое выступление, стуча крепким кулачком по столу, как бы стремясь вбить в него каждое свое слово. — Поставить бы каждого из вас к плите да к детям, посмотрела б я, что бы вы запели!..
Она глубоко вздохнула, словно ей не хватало дыхания.
— Да, — продолжала Сологуб, переводя сердитые глаза на Якова. — Мало любить детей. Любить — и курица может. Воспитывать их нужно! Воспитывать, товарищ Горбатюк! — с яростью крикнула она, будто Яков возражал ей. — А может ли это сделать Нина, у которой умственный горизонт дальше кухни не простирается? Которая, кроме базара, ничего и не знает?
Стучала по столу кулачком, и ее острые, как гвозди, слова все больнее ранили душу Якова.
— Наши дети — будущие строители коммунизма. Вся их дальнейшая жизнь будет связана с общественными интересами. Эти интересы и будут в первую очередь занимать и волновать их. И мать, находящаяся вне общественной жизни, в наше время не может справиться с трудной задачей воспитания детей. Не может! Вот что, товарищ Горбатюк!.. А кто виноват, что Нина стала такой? Вы, товарищ Горбатюк! Только вы!
— Так уж и я! — не выдержал Яков.
— Да, вы! И вам не отвертеться от этого, что бы вы здесь ни говорили, каким бы несчастненьким не прикидывались. Думаете, я забыла вашу семейную философию? Забыла, как вы говорили, что работающая женщина — не женщина, а синий чулок, что призвание каждой из нас — сидеть дома, создавать мужу семейный уют? Вы и на Нину свою смотрели, как на своеобразную кастрюлю, в которой должен вариться этот ваш уют… Вот и воспитали женушку себе в утешение. И теперь сама жизнь мстит вам. Ибо нельзя в наше время так семью строить. Вот что!.. А теперь вы прикидываетесь невинным ягненком, на жалость нашу надеетесь? Не надейтесь!..
— Я не прошу этого…
— Нет, просите! — возразила Сологуб. — Просите, товарищ Горбатюк! На это и было рассчитано ваше выступление… Бить вас нужно, а не жалеть!..
— Товарищ Сологуб, ваш регламент исчерпан, — предупредил Головенко Степаниду Никитичну.
— Мне еще две минуты.
— Как, товарищи, дадим Сологуб закончить?
— Дать! Дать!
— Я вот что скажу в заключение: Горбатюк морально испортил свою жену, пускай теперь и перевоспитывает ее. Товарищ Руденко говорил здесь о разводе. Очень уж вы умный, товарищ Руденко, — детей делать сиротами! Запретить ему разводиться!.. Я считаю, товарищи, что Горбатюк не достоин высокого звания члена нашей Коммунистической партии. Горбатюк пьянствует. Он не выполнил ответственного задания редактора и тем самым сыграл на руку нашим классовым врагам — кулакам, которые развалили колхоз… Я предлагаю исключить Горбатюка из партии!..
После выступления Сологуб Головенко снова объявил перерыв, но Яков уже не вышел в коридор.
Ход собрания просто ошеломил его.
Идя сюда, он думал, что все дело ограничится обсуждением, что его будут критиковать и придется признать неправильность своего поведения.
Горбатюк был уверен, что в крайнем случае ему вынесут выговор, и, боясь этого «крайнего случая», решил не раздражать товарищей.
Теперь же он убедился, что дело намного серьезнее, чем он думал до сих пор. Выступления показали, что коммунисты возмущены не только фактом нарушения им служебной дисциплины, а и его пьянством, поведением в семье.
«Неужели правда на их стороне? — спрашивал себя Яков. — Неужели во всем виновен я?» Но все его существо восставало против такого вывода. И чем больше критиковали его товарищи, тем больше он убеждал себя в том, что они просто не поняли его, так как он не сумел правильно и ясно выразить свои мысли.
И когда Головенко предоставил ему слово, Горбатюк повторил то же, что говорил раньше. Сказал, что считает себя виновным в том, что нарушил трудовую дисциплину, в том, что пил. И еще сказал, что не может понять, почему коммунисты обвиняют его в семейном разладе. Нет его вины в этом!..
— Пить будете? — спросил редактор.
— Петр Васильевич, — горячо ответил ему Горбатюк, — даю вам слово коммуниста, что больше это не повторится! Я уже после того случая дал себе слово и сдержал его. У меня хватит силы воли…
— С семьей что думаете делать? — перебила Сологуб.
Яков повернулся к ней.
— А с вами, товарищ Сологуб, я не могу согласиться! Не могу! — повторил он, глотая горячий клубок, который подкатывался к горлу. — Я как можно скорее выясню свои отношения с женой. Я не могу помириться с ней. Мы стали чужими друг другу… Я разведусь с Ниной…
Яков постоял, припоминая, чего еще не сказал. Потом махнул рукой и пошел на свое место.
— Товарищи, переходим к предложениям, — снова поднялся Головенко. — Есть два предложения: первое — исключить Горбатюка из партии, второе — объявить ему строгий выговор с занесением в личное дело. Степанида Никитична, вы не снимаете своего предложения?
— Нет! — резко ответила Сологуб. — Горбатюк — мещанин. Ему не место в партии!..
Она крепко сжала тонкие губы, застыла в своей решимости.
— Других предложений нет?.. Тогда перехожу к голосованию.
— Обожди, Виктор, — вмешался Руденко, и Яков с надеждой посмотрел на него. — Нужно сформулировать, за что мы выносим партийное взыскание.
Горбатюк вздохнул и низко опустил голову.
— За нарушение служебной дисциплины, за систематическое пьянство…
— За аморальное поведение в семье, мещанские взгляды на семью…
Яков молчал. Теперь, когда он убедился, что никто не внесет предложения о более мягком наказании, он чувствовал себя в положении человека, которого очень больно, а главное — незаслуженно обидели. Как ребенок, считая, что его понапрасну побили, хочет быть еще сильнее побитым, чтобы чувствовать себя совсем несчастным и иметь право осуждать жестокость и несправедливость родителей, так и Горбатюк сейчас хотел, чтобы прошло предложение Сологуб, а потом все коммунисты почувствовали, как неправильно поступили они, так сурово наказав его. «Пусть бьют, пусть добивают, — мрачно думал он, — но потом пусть уж не подходят ко мне…»
Яков достал папиросу, но курить не мог и вспомнил, что так же не мог курить три года тому назад, когда был тяжело болен.
Как только собрание закончилось, Горбатюк ушел в свой кабинет. Он никого не хотел видеть, ни с кем не хотел разговаривать.
Ему было очень тяжело. Несмотря на то, что почти все коммунисты проголосовали против предложения Сологуб, его все же не оставляла мысль о том, что вынесенное ему взыскание незаслуженно.
«„Аморальное поведение“… „Мещанские взгляды“… — вспоминал Яков. — Неужели они действительно считают, что это так? Почему я мещанин? Потому что все отдавал семье, детям?»
Он представил себе дочек, и ему стало очень жаль их.
«Поймут ли они меня когда-нибудь?» — спрашивал себя Яков, думая о том, что все равно разведется с Ниной и будет жить отдельно. Нина, конечно, не отдаст ему Галочку, хотя бы потому, что он так любит младшую дочку. А как суд? Может ли суд отдать ему Галочку?
«„Мещанин!“ — снова вспоминает он слова Сологуб. — И за что она так ненавидит меня? Что я ей сделал?»
Горбатюк старался припомнить, что плохого он сделал Сологуб. Кажется, ничего. Еще недавно, когда Степанида Никитична принесла не совсем удачно написанную заметку, он вызвал ее к себе и долго сидел вместе с ней, правя написанное. Разве она не благодарила его тогда? А сегодня: «Мещанин!», «Исключить из партии!»
В коридоре ходили, разговаривали, смеялись его товарищи. Он слышал басок Холодова, веселый голос Степаниды Никитичны и чувствовал себя очень одиноким.
Зайдя в кабинет, Яков не зажег света, который сейчас только раздражал бы его. Однако и царившая здесь полутьма не приносила успокоения. Время от времени по улице проезжали машины, отбрасывая на противоположную стену мертвый, неприятный свет, и Горбатюк закрывал глаза, чтобы не видеть его.
— Яков Петрович, можно?
Это Головенко. Он остановился на пороге, и фигура его четко вырисовалась в светлом прямоугольнике двери.
— Что тебе?
— Ты почему в темноте сидишь? — словно не слыша его вопроса, спросил Головенко.
— Так…
— Ты домой не идешь, Яков Петрович?
— Нет.
— А может быть, пойдешь ко мне?
— Нет. Оставь меня…
Головенко немного постоял, видимо не зная, что ему дальше делать. Потом медленно пошел к двери, еще надеясь, что Горбатюк передумает и позовет его. Он так осторожно прикрыл за собой дверь, точно Яков был тяжело болен.
«Начинается! — с насмешкой подумал Горбатюк. — Но от этого мне нисколько не легче».
Дверь снова отворилась, и в кабинет вошел Руденко.
— Ты почему без света? — повторил он вопрос Головенко.
— Вы и так мне насветили! — буркнул в ответ Горбатюк.
— Хо-хо-хо! — добродушно засмеялся Николай Степанович. — Так, говоришь, — насветили? Хо-хо-хо!
Он повернул выключатель и сел в кресло. Умащивался с таким видом, будто собирался век просидеть в нем.
— Вы что, сговорились? — спросил Горбатюк, со злостью глядя на Руденко.
— Кто?
— Вы! Головенко, ты, другие… Что вам еще нужно от меня? Оставите вы меня сегодня в покое?
— Не оставим, — ответил Руденко, спокойно глядя на Горбатюка своими небольшими глазами.
— Что я, ребенок вам?
— Хуже. Ребенок водки не пьет…
Вся злость Якова разбивалась о несокрушимое спокойствие Руденко. Впрочем, он никогда не мог по-настоящему сердиться на этого человека, и нараставшее в нем в течение многих часов раздражение начинало угасать. К тому же он был слишком измучен для того, чтобы сердиться.
— Зачем я тебе? — уже более миролюбиво спросил он.
— Пойдем ко мне.
— Я здесь буду ночевать.
— Здесь нельзя.
— Ну… домой пойду.
— И домой нельзя.
— Почему?
— Потому что опять с Ниной поссоришься.
Руденко умолк, со спокойной уверенностью ожидая, пока Яков согласится пойти с ним. И Яков понял, что он будет сидеть здесь хоть до утра.
— Ну что ты за человек! — сказал он, доставая шляпу. — Ну зачем я тебе сейчас?
Сегодня ему, видно, не суждено было делать то, что хотелось! Собирался обоснованно выступить на собрании — не сумел. Хотел остаться один — не устоял…
«И чего я туда иду? — сердито спрашивал себя Яков, поглядывая на молча шагавшего рядом с ним Руденко. — На экскурсию к себе ведет, или как? В хороший колхоз из плохого?»
Вспомнил Веру Ивановну, жену Руденко. Она работала учительницей в школе, находившейся недалеко от его дома. Он часто встречался с ней, идя утром на работу. Всегда уравновешенная, спокойная, она чем-то напоминала своего мужа и в то же время была по-женски милее и сердечнее.
Но как ни нравилась Якову Вера Ивановна, он не хотел сейчас встречаться и с ней.
— Мы твоей жене спать не дадим, — как бы невзначай заметил он, но Руденко сразу же успокоил его:
— А мы ее и не будем будить. Мы тихонько…
— Вы не правы были! Не правы! Не я виноват в том, что произошло между мной и Ниной. И я не мог кривить душой — обещать то, чего не собираюсь делать…
Помешивая давно остывший чай, Руденко молчит.
Горбатюку уже кажется, что он соглашается с ним, и ему хочется окончательно убедить Руденко, что прав он, Яков — прежде всего для того, чтобы самому убедиться в своей правоте.
Он первый не выдержал и начал говорить о собрании, хоть Руденко и избегал разговора на эту тему. Как больной говорит лишь о своей болезни, в наивном эгоизме предполагая, что это должно интересовать других не меньше, чем его самого, так и Яков не мог молчать о том, что мучило его.
— Знаешь, давай-ка лучше спать, — сказал Николай Степанович, подымаясь и убирая со стола посуду.
— Ты не хочешь меня слушать? — обиделся Яков.
— Я вот что тебе скажу, Яша, — с необычной теплотой в голосе ответил Руденко. — Тебе сейчас очень тяжело. Но не настраивай себя против товарищей. Не нужно это. По себе знаю.
— По себе? — скептически усмехнулся Яков.
— Всякое, брат, бывало, — просто ответил Руденко. — Давай-ка лучше ложиться…
Они легли в отдельной комнате. Диван был мягкий, свежее белье приятно холодило тело. Яков лежал, вытянув руки вдоль одеяла, как в детстве, и чувствовал, что долго не сможет заснуть. Привык в трудных случаях жизни все обдумывать, анализировать. А сегодня разве мало оснований для подобных размышлений? Разве мало ему наговорили товарищи?
Николаю Степановичу тоже, видно, не спалось. Он все ворочался, и даже пружины стонали под ним.
— Сложная все-таки штука жизнь! — неожиданно сказал Горбатюк. — Вот и с женитьбой. Как в лотерее! Купил билет — и не знаешь: проиграешь или выиграешь…
— Вот видишь, как ты на все смотришь! — с упреком произнес Руденко. — Выиграл, проиграл… Не так нужно на жизнь смотреть.
— А как?
— Знаешь, в чем твоя основная ошибка?
— Уже наслушался сегодня! В том, что Нину к плите приковал, на работу не посылал…
— Вот и опять ты ничего не понимаешь! — услышав насмешливую нотку в голосе Якова, с досадой сказал Николай Степанович.
— Ну, а если я обеспечивал семью? — горячо заговорил Яков, высказывая сейчас все то, что не сумел сказать на собрании. — Если я приносил домой все деньги и хотел лишь одного: чтобы дома у меня всегда был вовремя приготовлен обед, чтобы дети мои были умыты и накормлены, чтобы в комнатах было чисто и уютно… Неужели я не заслужил этого, не имею на это права?
— Имеешь право. А жена?
— Что жена?
— А жена как? Должна только обслуживать тебя, только уют тебе создавать?
— Хотя бы и так! — уже сердясь, ответил Горбатюк.
— И что же вышло из этого?
— Так это ведь случай! Дикий, нелепый случай!..
— А мне кажется, что не случай, — задумчиво ответил Руденко. — Нельзя в наше время строить семью так, как ты строил… Разве только из-за денег должна работать жена? Она прежде всего не должна от жизни, от людей отрываться.
— Да ты ведь тоже свою жену дома оставить хотел, — не удержался, чтобы не уколоть товарища, Яков.
— Было такое, хотел, — подтвердил Николай Степанович. — Да, я говорил ей: «Трудно тебе, Веруся. Бросай работу, я один смогу семью обеспечить…» И знаешь, что она мне ответила? Она спросила меня: «А ты остался бы дома? Бросил бы работу?» — «Нет». — «Так почему же ты хочешь, чтобы я это сделала?» Такой же вопрос сейчас перед тобой поставить нужно. Смог бы ты остаться дома, поменяться с Ниной?
— Ты что, в юбку меня нарядить хочешь?
— А чем Нина хуже тебя? Почему ты лишил ее всего самого интересного, самого содержательного в жизни? Ведь подумать только: восемь лет здоровая, молодая женщина со средним образованием занималась только кухней, хотя имела все возможности учиться или работать. Восемь лет она вертелась в этом колесе, которое ты называешь семейным счастьем, и завертелась до того, что ей уже кажется: за этим колесом и жизни нет.
— А о детях ты забыл? Ведь детей же нужно воспитывать!
— Ну, о воспитании детей тебе сегодня Степанида Никитична правильно сказала… А разве ты не должен воспитывать своих детей? Почему ты все на жену перекладываешь? И, кроме того, для детей работающих родителей ясли, детские сады существуют…
— Знаю я эти сады! На одну воспитательницу детишек, как цыплят…
— Неправда, Яков! Ты не был там, не водил туда своих детей, ну и не болтай глупостей. Там наших детей воспитывают не хуже, чем дома. Там ребенка приучают к мысли, что он такой же, как и все, а не исключительное существо, которому только стоит сказать: «Дай!», как уже папа и мама с ног сбиваются, чтобы удовлетворить это «дай». Там он растет и воспитывается в коллективе, под постоянным разумным присмотром… Я б, например, если бы моя жена даже не работала, все равно отдал бы туда своих ребят… Так-то оно, Яков. Нельзя от жизни отставать. Даже в личном нельзя… Ну, скажи, чем твоя семья отличается от семьи дореволюционного мелкого чиновника? — неожиданно спросил Николай Степанович.
— Что ты говоришь!.. — хотел было возразить Горбатюк, но Руденко, не слушая его, продолжал:
— Чиновник этот работал, а жена у него не больше, чем прислугой, была. То же самое и у тебя. У чиновника жена целиком зависела от мужа. Так же и у тебя… Зачем же было равноправие женщин провозглашать?..
Яков не отвечал. Слова Руденко снова растравили его сердце.
— Вижу, рассердился ты на товарищей, — не унимался Николай Степанович. — Я, конечно, понимаю тебя: кому на твоем месте все это было бы приятно?.. А все-таки нужно думать не только о том, как говорили коммунисты, но и о том, что они тебе говорили… Ведь сказали-то они много полезного для тебя…
— Особенно Сологуб…
— Эх, Яков, как ты не понимаешь одного: да если б я был тебе врагом, поверь — не критиковал бы тебя, а ждал бы, пока ты сам в яму скатишься…
— Я все равно разведусь, — упрямо сказал Горбатюк, ибо ему казалось, что Руденко беседует с ним лишь для того, чтобы уговорить его помириться с Ниной. — Я не люблю ее!
На следующий день Яков решил встретиться с женой и откровенно сказать ей, что они не могут больше жить вместе, что лучше им развестись.
Подымаясь по лестнице, он все чаще останавливался, прикладывая руку к сердцу. Несколько минут постоял перед дверями, не решаясь позвонить.
Вспомнил, с каким радостным чувством подходил когда-то к этим дверям, как уверенно нажимал кнопку звонка и прислушивался к быстрым шагам жены, бежавшей ему открывать.
Сейчас эти двери стали чужими, как и весь небольшой мирок, притаившийся за ними. Он уже подумал, не лучше ли отложить свое посещение, как этажом выше хлопнула дверь и кто-то стал спускаться вниз.
Тогда Яков позвонил, коротко и несмело.
Стоял в ожидании, и ему казалось, что он не виделся с Ниной уже несколько лет.
Мимо прошел сосед, поздоровался, приподняв шляпу. Горбатюк, не глядя на него, ответил на приветствие, опасаясь, что тот вздумает остановиться, завести с ним разговор. Но сосед прошел не задерживаясь.
«Может быть, нет никого?» Он еще раз позвонил. Теперь в коридоре затопали детские ножки, за дверями послышался тоненький Олин голосок:
— Кто там?
— Оленька, открой!
Оля молчала.
— Открой же, Оля! Ты что, не узнала меня?
— Мама сказала никого не пускать.
— Так ведь это чужих, Оленька, — говорил Горбатюк, еле сдерживаясь, чтобы не заплакать от обиды. — Оля, открой, я вам шоколадку принес, — продолжал он уговаривать дочку, так как не мог уже уйти отсюда.
Желание получить шоколадку победило страх перед маминым гневом.
Яков не решился зайти в комнаты, сидел в кухне, держа на коленях обеих дочек. Оля все время обиженно поглядывала на отца, и ему было как-то неловко перед ней. А Галочка доверчиво прижималась к нему, лакомясь гостинцем. Она размазала темно-коричневую массу по всему личику, и глазенки ее блестели, как лакированные.
— Папа, а почему ты нас не любишь? — вдруг спросила Оля, глядя отцу прямо в глаза.
Яков растерялся. Он понимал, откуда идет этот вопрос, но не знал, как ответить ребенку.
— Я вас люблю! Я вас обеих очень люблю! — сказал Яков, прижимая к себе девочек.
— А почему ты не хочешь жить с нами? — продолжала допытываться Оля, морща лобик и стараясь, видимо, уяснить себе что-то очень сложное и крайне важное для нее.
Яков опустил на пол дочек, растерянно начал шагать по кухне. Поглядывал на Олю, которая стояла, опустив руку с шоколадом, и упорно смотрела мимо него. Большие, как у матери, глаза ее понемногу наполнялись слезами. «Как ей не стыдно! — подумал он о Нине. — Впутывает в наши ссоры детей, старается настроить их против меня… Перевоспитать? — вспомнил он выступление Сологуб. — Легко сказать! Попробовали бы этакую перевоспитать!..»
Снова взглянул на Олю. Девочка уже горько плакала, не вытирая слез.
— Ну хорошо, Оленька, мы с тобой помиримся. Ты не будешь больше так говорить? Не будешь?
Он снова держал дочек на коленях, хотя Оля и порывалась слезть на пол.
— Почему Оля плачет? — все допытывалась Галочка. — Кушай, Оля, шоколадку, кушай…
Нина задержалась на рынке. И хоть Яков с нетерпением ждал ее прихода и готовился к встрече с женой, он вздрогнул, услышав ее звонок.
— Поди открой, Оленька, — сказал он, не решаясь выйти навстречу Нине.
— Почему это ты плакала? — прозвучал в коридоре Нинин голос.
Яков внутренне весь подобрался, как перед прыжком в воду. Прижимая к себе Галочку, он смотрел на дверь.
Нина была в пестром летнем платье. Оно, как влитое, сидело на ней, обрисовывая девически стройную фигуру.
Увидев мужа, Нина остановилась, нахмурилась.
— Ну? — бросила она резко, глядя на него сухими, недобрыми глазами. — Зачем пожаловал?.. Галя, ступай в комнату!
Галочка послушно слезла с отцовых колен. Яков ее не удерживал. Хотел спокойно поговорить с женой, хоть его и раздражало и это новое платье, и то, что она выглядит так молодо и свежо, когда он совершенно извелся.
А Нина стояла на пороге, выжидательно глядя на него.
— Нина, я хочу серьезно поговорить с тобой, — сказал Яков каким-то чужим голосом. «Не нужно волноваться», — успокаивал он себя, облизывая языком пересохшие губы.
— О чем ты хочешь говорить? — Она вошла в кухню, положила на стол авоську и повернулась к нему; была совершенно спокойна и, казалось, не собиралась ссориться с ним.
«Что это с ней?» — удивился Яков и сказал снова:
— Я хочу с тобой серьезно поговорить.
Это платье, это спокойствие, эта отчужденность… Яков вдруг испугался, что скажет не то, с чем пришел сюда. Его твердая решимость, казалось, исчезла, и он поспешно проговорил:
— Мы так не можем больше жить, Нина…
Он умолк, ожидая ее ответа. Но жена продолжала молчать. Смотрела мимо него застывшим взглядом, будто его здесь и не было.
— Мы калечим своих детей, — повторил Яков слова Руденко, но сразу же поймал себя на этом. Это еще больше рассердило его, и он уже твердо сказал: — Я хочу развестись с тобой.
На какое-то мгновение Нинины глаза испуганно расширились, но потом снова стали прежними.
«Почему она молчит?» — все больше удивлялся Яков. Он был готов ко всему, к плачу, упрекам, только не к такому молчанию.
— Что ты на это скажешь? — спросил он.
— Разводись, если хочешь, — равнодушно ответила Нина. — Я все равно, как разведенная, живу…
«Что с ней случилось?» — все больше удивлялся Яков.
— Значит, ты согласна? — спросил он, чувствуя, что ему не следовало спрашивать об этом, что он поставил себя в смешное положение. Он прочел это и в Нининых глазах, засверкавших веселыми огоньками.
«Чему она радуется? — никак не мог сообразить Яков. — Неужели тоже хочет развода?»
— Я буду настаивать, чтобы мне отдали Галю, — сказал он.
Нина покачала головой:
— Кто ж тебе ее отдаст? Галя останется у меня… Все? — спросила она, видя, что муж почему-то мнется…
— Все, — через силу проговорил Яков. — Да, вот еще что: я хочу переехать отсюда… До развода.
— Еще что?
— Все, — буркнул он, увидев, что жена открыто издевается над ним. Медленно поднялся и направился к двери, прислушиваясь, не скажет ли она еще что-нибудь.
Нина молчала потому, что так ей посоветовала Юля.
«Не нужно показывать, что ты любишь его, никогда не нужно выдавать себя, — сказала подруга, выслушав Нинины жалобы на Якова. — Чем независимее ты будешь себя вести, тем крепче он будет за тебя держаться».
Разговаривая с Яковом, Нина все время думала о Юлиных словах, и хоть сердце ее разрывалось от горя, она нашла в себе силы сдержаться, не выдала своих истинных чувств.
Она смогла сдержаться еще и потому, что, несмотря ни на что, не верила в серьезность намерения Якова развестись с ней. Не верила, так как очень не хотела этого. «Он не бросит меня, он будет со мной», — говорила она себе.
Нина знала, как любит Яков детей. Знала и то, что если б он действительно задумал разводиться, дочки все равно останутся у нее, а через них она не выпустит из своих рук тех невидимых, но крепких нитей, которые привязывают сердце мужчины к дому, к семье.
Об этом говорила ей и Юля. Под влиянием бесед с подругой Нина еще больше укреплялась в своей уверенности.
Сегодня же, в третий раз услышав вопрос Якова — согласна ли она развестись, Нина окончательно убедила себя в том, что он говорит все это вовсе не потому, что хочет добиться ее согласия, а лишь для того, чтобы вызвать ее на примирение. Поэтому она, помня наказ Юли, с решительным видом ответила Якову, что он может возбуждать дело о разводе, что она не возражает…
Сварив обед и накормив дочек, Нина отправила их гулять, а сама побежала к Юле — рассказать о разговоре с Яковом, посоветоваться, что делать дальше.
Нина очень огорчилась, не застав Юли дома. Но она не могла ждать. Ей просто необходимо было поговорить с кем-нибудь, поговорить немедленно, и она пошла к Лате.
А у Латы были свои горести.
Она проснулась сегодня очень рано, так как ей приснился страшный сон. Вокруг нее ходили серые коты, и у каждого была голова ее мужа. Коты эти хором мяукали, и с каждым их мяуканьем Лата постепенно становилась кошкой. Сначала у нее вырос хвост, потом вместо рук и ног появились лапы. Туловище покрылось шерстью, и она сердито замяукала на котов, так как уже не могла говорить по-человечески, хоть у нее и оставалась человеческая голова.
Внезапно все коты исчезли, а вместо них появился огромный пес, тоже с головой ее мужа. Забыв, что она уже стала кошкой, Лата хотела прикрикнуть на него, но смогла только мяукнуть. В ответ на это пес злобно зарычал и бросился на нее, и она побежала. Но тяжелый нос мешал ей бежать, и как только она оглянулась, пес схватил ее за кончик носа и с довольным рычанием принялся его жевать. Лата вскрикнула и проснулась.
Она долго лежала, с тревогой думая о том, что может означать этот сон. Потом почувствовала, что у нее болит нос, осторожно провела по нему пальцем и нащупала твердый бугорок.
Она вскочила с постели, подбежала к зеркалу и чуть не лишилась чувств: кончик ее носа украсился большим сизо-красным чирьем.
Окончательно расстроенная, она вышла на кухню.
Было еще довольно рано, и соседи, занимавшие комнату рядом с кухней, — против них Лата вела борьбу по всем правилам кухонной стратегии и тактики — еще не проснулись.
Не переставая стонать, Лата изо всех сил громыхала тазом и крышками, с шумом передвигала стулья. Но у соседей по-прежнему было тихо, лишь Гога громко чертыхнулся.
— Ты что там? — грозно спросила жена.
— Чертова перечница, — глухо промолвил из-под подушки Гога.
Тогда Лата стала в дверях кухни и напустилась на мужа. Она все время повышала голос, в надежде, что проснутся соседи и посочувствуют ей. И они действительно проснулись, так как до слуха Латы донесся тихий стон молоденькой соседки.
— Вот видишь, видишь! Уже и добрые люди жалеют меня! — кричала Лата, совершенно забыв, что еще вчера кляла этих «добрых людей» на чем свет стоит. — И откуда ты взялся на мою голову? Изверг ты, душегуб анафемский! Погубил ты мою молодую жи-сть! — заголосила она. — Отдай мою молодость! Отдай мою кра-а-соту-у-у!
— Ведьма! — крикнул, сбрасывая подушку, Гога. — Сатана в юбке!
— Егор Васильевич, Как тебе не стыдно, — всплеснула руками Лата. — Ведь соседи же интеллигентные, целый день работали, поздно пришли. Им покой нужен, а ты этак ругаешься!
— Ведьма! — не сдавался Гога.
Когда пришла Нина, буря уже улеглась. Егор Васильевич, не позавтракав, убежал из дому, соседи тоже ушли.
Лате уже не с кем было ссориться. Она сидела на кухне с умиротворенным видом и прикладывала к носу мокрый платочек.
— Что с тобой, Лата? — спросила Нина.
Соседка начала подробно рассказывать обо всех перипетиях сегодняшнего утра, а Нина с нетерпением ожидала, пока она закончит. Ей самой хотелось рассказать о своих волнениях, о разговоре с Яковом.
— Не верь! — выслушав Нину, авторитетно изрекла Лата. — Это он с какой-нибудь связался, к ней хочет перебраться. Так и у моего Гоги было, да я его быстро скрутила!
И она начала рассказывать, как заподозрила Гогу в измене, хоть и не могла узнать, с кем именно он изменил ей.
Но Нина почти не слушала ее. Думала о Якове, и хоть у нее не было никаких доказательств, что такая женщина существует, Нина уже не сомневалась в измене мужа. Она перебирала в памяти всех женщин и девушек, работающих в редакции или бывающих там, и никак не могла окончательно решить, кто же из них ее соперница…
Якова вызвали в высшую инстанцию, и он вынужден был отложить хлопоты о разводе до возвращения из Киева. В юридической консультации, где он все же успел побывать, ему сказали, что дело его весьма сложное и может решиться не в его пользу.
Горбатюк долго колебался, прежде чем обратиться к юристу. Неприятно было думать о том, что придется разговаривать с чужим человеком, посвящать его в самые интимные детали своей жизни.
«Что я ему скажу? — думал Яков. — Чем объясню свое желание развестись с Ниной?»
Только теперь он серьезно задумался: какие мотивы сможет он выдвинуть, чтобы суд удовлетворил его ходатайство? Яков уже понимал, что одного «не хочу» здесь недостаточно, что надо доказать суду необходимость развода.
А ведь до сих пор ему казалось, что невозможность их совместной жизни очевидна. Разве мало того, что они ежедневно ссорятся, что Нина мешает ему работать?..
Ну, а если судья скажет: «Нужны факты, а не ваши соображения», — что он ответит? Снова станет утверждать, что они часто ссорятся? Но как доказать, что эти ссоры затевает Нина, а не он? И разве Нина не сможет сослаться на его пьянство в оправдание своей несдержанности, заявить, что все семейные дрязги были связаны с тем, что он почти всегда являлся домой пьяным?.. Впрочем, у него все-таки был один козырь: Нина не раз прибегала в редакцию и устраивала там скандалы… Но достаточно ли будет этого?
«Должны же они понять, что я не могу больше жить с ней! И какое они имеют право неволить меня, если Нина стала мне чужой?.. Разве такой должна быть подруга жизни у человека, который работает творчески и все свои силы отдает этой работе?..»
Юрист, которому отрекомендовал Горбатюка заведующий юридической консультацией, был весьма популярным и очень занятым адвокатом. Он уже собирался куда-то бежать, укладывая бумаги в большой портфель из черной кожи, и, услышав, что должен принять еще одного клиента, взглянул на часы и задумался.
— Может быть, я в другой раз? — спросил Яков.
— Нет, нет, сидите, сидите! — замахал руками адвокат. — Знаете, бывают ведь такие загруженные дни… — приветливо улыбнулся он Якову, усаживаясь в кресло. — Кажется, и минуты лишней не найдешь, а потом — целый час выкроить удается…
Он говорил несколько приглушенным голосом, с оттенком интимности. Все в нем: и скромный коричневый костюм, и белая в коричневую полоску рубашка, и теплая улыбка, освещавшая худощавое, армянского типа лицо, и гладко причесанные черные волосы — все нравилось Якову. Он уже знал, что сможет говорить с этим человеком без того неприятного чувства принужденности, которое всегда овладевало им при разговоре с незнакомыми людьми.
— Я к вам по такому, так сказать, деликатному делу, — заговорил Горбатюк. — Видите ли, у меня… — он запнулся, но, встретив внимательный, ободряющий взгляд адвоката, решительно выпалил: — Я хочу развестись с женой! — И, сказав это, уже спокойнее начал излагать свою историю.
Адвокат слушал его, вертя в руках красный карандаш.
— У вас дети есть? — после минутной паузы спросил он.
— Есть. Двое. Старшей — семь, а младшей — три года.
— Давно женаты?
— Восемь лет.
— А раньше, в первые годы совместной жизни, у вас бывали ссоры с женой?
— Не было. Нет, были, — поправился Яков. — Но так мы еще не ссорились. И мирились тогда… А теперь примирение невозможно, — быстро прибавил он, видимо, для того, чтобы адвокат понял всю твердость его решения. — Я хочу знать, достаточно ли этого, чтобы развестись с женой?
Адвокат отложил в сторону карандаш, сплел пальцы, и Якова поразила белизна его рук.
— Вы спрашиваете, имеется ли у вас достаточно оснований для того, чтобы добиваться развода с женой? — заговорил он, наклоняясь к Горбатюку. — Видите ли, брак и все, связанное с ним, — очень сложная вещь… Я вам даже признаюсь: не все адвокаты охотно берутся за такие дела. Здесь почти никогда не можешь предугадать, выиграешь или проиграешь…
Опустив руки на стол, адвокат покачал головой, словно осуждая тех своих коллег, которые неохотно берут на себя бракоразводные дела.
— К вашему делу, как и ко всякому другому, необходимо подходить с двух сторон: формально и по существу, — продолжал он тихим, мягким голосом. — С формальной стороны, вы, возможно, имеете право требовать расторжения брака. Однако суд будет рассматривать ваше дело по существу, учитывая интересы обоих супругов, а главное — исходя из интересов детей. Ведь за воспитание детей несут ответственность не только родители, но и все наше общество, наше государство… Далее. Суд обычно пытается выяснить, окончательно ли распалась та или иная семья, стремится установить — нужно ли в данном случае хирургическое вмешательство или достаточно вмешательства терапевта, то есть следует ли отрезать то, что уже невозможно вылечить, или необходимо лечить весь организм, добиваясь его выздоровления.
В нашем законодательстве не предусмотрены все случаи, при которых дается развод и при которых не дается. Наше законодательство учитывает, что семьи не похожи одна на другую и каждый отдельный случай в той или иной семье отличается от других… Вы помните, как замечательно сказал в первой же фразе своего романа Лев Николаевич Толстой: «Все счастливые семьи похожи одна на другую, каждая несчастная семья несчастлива по-своему», — с видимым удовольствием процитировал адвокат. — Несчастлива по-своему… Как прекрасно сказано, не правда ли? — Но взглянув на Горбатюка, который в данную минуту никоим образом не был способен достойно оценить мудрость толстовских слов, принял более официальный вид и продолжал: — Поэтому и суду нашему предоставляется в каждом отдельном случае решать судьбу той или иной семьи лишь после тщательного расследования дела, взвесив все «за» и «против»… Однако в нашей судебной практике за последние годы…
— Аркадий Анатольевич, к телефону! — позвали из соседней комнаты.
Адвокат улыбнулся и развел руками. «Видите, какой я занятой человек!» — должен был означать этот жест.
Он вышел, легко и мягко ступая.
«Как только вернется, попрошу извинения и уйду», — решил Яков. — Но подумав, что ему еще раз придется пойти в консультацию, вспомнив, как неловко было ему заходить сюда, сразу же изменил свое решение.
— В судебной практике определилось несколько обстоятельств, при которых дается развод, — возвратившись, продолжал Аркадий Анатольевич с таким видом, будто никто и не прерывал их беседы. — Первое: длительное лишение свободы одной из сторон. Никто ведь не имеет права заставлять ожидать возвращения мужа или жены пять, десять, а то и больше лет… Второе: хроническое психическое заболевание одной из сторон. Затем бывают случаи, когда между людьми уже не существует фактических брачных отношений в течение многих лет. Хоть брак между ними де-юре еще продолжается, но де-факто давно прекращен; они обзавелись новыми семьями, имеют детей. Здесь суд просто вынужден констатировать распад старой семьи… Суд расторгает брак и в том случае, если муж — алкоголик, бьет детей, издевается над женой…
Горбатюк, до сих пор смотревший адвокату прямо в глаза, опустил голову и покраснел. Но Аркадий Анатольевич, словно ничего не замечая, спокойно продолжал:
— Да, хотя подобные позорные случаи и стали у нас исключением, они, к сожалению, иногда еще встречаются… Затем — измена мужа или жены. И, наконец, распад семьи из-за отсутствия общих интересов, когда между супругами нет больше любви и взаимного уважения. Но для этого необходимы серьезные доказательства…
— А постоянные ссоры — разве это не доказательства?
Адвокат улыбнулся, как улыбаются взрослые, услышав наивный вопрос ребенка.
— К сожалению, недостаточные. Чем вы докажете, что это — правда, а не… м-м… некоторое извращение фактов с вашей стороны? Представьте себе, что ваша жена скажет суду, что любит вас и хочет жить с вами…
— Она сама согласилась на развод, — ответил Яков, вспомнив последний разговор с Ниной.
— Возможно, что и так. Возможно, — согласился адвокат и тут же поставил новую преграду на пути к разводу: — Но есть ли гарантия, что она до суда не изменит своего решения? И к тому же, даже в этом случае, суд будет рассматривать ваше дело, исходя из интересов детей, семьи в целом… Так вот, нужно еще раз взвесить, достаточно ли серьезен разлад в вашей семье, не осталось ли между вами какого-нибудь, хотя бы небольшого, мостика, чтобы вы снова могли сойтись. Подумайте, не будете ли вы сами потом, после суда, раскаиваться в том, что сделали. Может быть, нужно лечить, а не отрезать! Может быть, ваша жена уже хочет помириться с вами. В таком случае, простить ее, вычеркнуть из памяти неприятное прошлое, снова вернуться к семье — будет много разумнее…
— В данном случае это невозможно, — возразил Горбатюк, которого уже начали раздражать уговоры адвоката.
Адвокат помолчал, барабаня пальцем по столу.
— Да, ревность — страшное чувство, — покачал он головой. — К сожалению, мы пока еще умеем только осуждать его в других, забывая о себе. Но вернемся к вашему делу, — поспешно проговорил он, заметив нетерпеливое движение Горбатюка. — Я бы вам все-таки от души посоветовал подумать над моими словами, а потом уже решать. Видите ли, сгоряча можно наделать много непоправимых ошибок… И прежде всего подумайте о детях, о том, как это отразится на них…
— А разве ссоры на них не отражаются? — возразил Яков. — По-моему, и для детей будет лучше, если мы разойдемся и они не будут свидетелями наших скандалов… Жена вооружает детей против меня. Старшая даже разговаривать со мной не хочет…
— Конечно, все это очень нехорошо… Однако советую вам подумать вот о чем: нельзя ли помириться с женой так, чтобы в дальнейшем жить без ссор? Ведь ваша семья еще молода, она еще не распалась окончательно. У вас все еще кровоточит, и, может быть, лучше пожертвовать меньшим, чтобы сберечь большее… Имейте в виду, расторжение брака — очень длительный процесс. Вам сперва придется обратиться в районный суд, но он не станет вас разводить, а будет лишь выяснять мотивы, на которые вы сошлетесь в своем заявлении. Затем — областной суд. Нет, это вовсе не такое легкое дело…
— Я знаю, что нелегкое, — отозвался Горбатюк. — Но я хотел бы у вас узнать: разведут меня или нет?
Адвокат улыбнулся снисходительной улыбкой и беспомощно развел руками.
— Ну, спасибо, — встал с места Яков. — Простите за беспокойство.
— Что вы, это моя обязанность, — поднялся и адвокат. — Если надумаете разводиться, прошу заходить. Поговорим, посоветуемся…
Горбатюк еще раз поблагодарил и вышел из консультации.
Разговор с адвокатом, хоть и был долгим, не удовлетворил Якова. Идя в консультацию, он надеялся, что получит ответ на вопрос, который больше всего беспокоил его. Он хотел узнать, как ему действовать, чтобы ускорить процесс и лишить Нину всех шансов на успех, так как в глубине души не верил, что жена действительно согласна развестись с ним, а поэтому предполагал, что она будет всячески препятствовать разводу.
До сих пор главным доказательством невозможности совместной жизни с Ниной являлось для Якова необычайно сильное ощущение этой невозможности. Теперь же он понял, что может очутиться в положении ребенка, который говорит: «Я хочу!» — и для которого «я хочу» — самый убедительный аргумент. Теперь он знал, что ему придется не только рассказать суду о своих ссорах с женой, но и доказать, что эти ссоры привели к распаду семьи. И Якова очень беспокоила мысль, что суд может не посчитаться с его «я хочу»…
Вызов в высшую инстанцию не был неожиданным для Горбатюка.
Он уже долгое время работал ответственным секретарем редакции, но как-то случилось так, что до сих пор не был утвержден в этой должности. Только месяца два тому назад обком партии переслал все необходимые документы в Киев, и, получив телеграмму, Яков сразу же догадался, зачем его вызывают.
Знакомый инструктор, к которому он зашел, сказал, что с ним хочет поговорить заведующий сектором печати.
Заведующего сектором Яков видел впервые. У него была крупная голова, седые волосы и приятное лицо, а через весь лоб тянулся белый шрам.
Заведующий поднялся ему навстречу и, поздоровавшись, повел в угол кабинета, к креслам, стоявшим вокруг невысокого столика. Предложил Якову сесть, сам уселся напротив, открыл коробку папирос.
— Курите?
— Немножко.
— Пожалуйста!
Он постукивал папиросой по столику и смотрел на Горбатюка чуть прищуренными карими глазами.
— Вы, вероятно, догадываетесь, для чего мы вызывали вас?
— Как будто догадываюсь, — ответил Яков.
— Вот и добренько. А скажите, Яков Петрович, нравится вам газетная работа?
— Конечно, нравится! Я ее ни на какую другую не променял бы.
— Так бы и не променяли? — засмеялся заведующий. — Добренько… Сколько лет вы работаете в газете?
— Десять.
Заведующий сектором помолчал, затем снова взглянул на Якова:
— А что, если мы вам предложим другую работу?
— Какую?
— Заместителем редактора… Областной газеты, конечно. Только в другую область.
— Я что ж… попробую, — запинаясь, ответил Яков. В голове сразу же мелькнула мысль о возможности уехать, оторваться от всего, связанного с Ниной, и он уже твердо сказал: — Я согласен.
— Вот и добренько… — начал было заведующий сектором, но в это время раздался резкий телефонный звонок. — Простите, я сейчас.
Он подошел к телефону, снял трубку и, сказав: «Да, давайте», пододвинул к себе стул.
«Видно, надолго», — решил Горбатюк. Но это нисколько не огорчило его. Все, что не касалось предложения стать заместителем редактора и переехать на работу в другую область, скользило сейчас мимо его сознания, не затрагивая того, что уже стало для Якова основным и самым важным. И это основное все больше захватывало его, излучало радостное тепло, заранее окрашивало его дальнейшую жизнь в новые, радужные тона.
Он уже мечтал, как поедет в другой город, сделает «свою» газету одной из лучших в республике, завоюет уважение и авторитет, утраченные на старом месте.
«А семья? — вдруг подумал он. — „В судебной практике определилось несколько обстоятельств, при которых дается развод“, — пришли на память слова адвоката. — Второе… Что же второе? — пытался припомнить Яков, все время наблюдая, как заведующий сектором то прикладывает трубку к уху, то нетерпеливо стучит по вилке. — Ага, хроническое психическое заболевание одной из сторон, — вспомнил он наконец. Но это было не то, что ему нужно сейчас. — А третье что?.. Ага, если между супругами не существует брачных отношений в течение многих лет. Ну, скажем, трех, пяти, десяти лет. И что тогда?.. Ах, да, „суд вынужден констатировать распад старой семьи…“»
«Констатировать… Констатировать…» — повторял про себя Горбатюк, и неожиданно простой и в то же время чрезвычайно важный смысл этого слова раскрылся ему.
Значит, нужно им с Ниной три года прожить отдельно, и суд будет вынужден констатировать распад семьи. И тогда не придется собирать доказательства, искать свидетелей. Не нужно будет и стоять перед судом…
— Петр Васильевич! — вдруг закричал в трубку заведующий сектором и отвлек Якова от его мыслей. — Здорово, Петр Васильевич!.. Кто говорит?.. Что ж это ты старых друзей не узнаешь? Нехорошо, нехорошо… Ага, узнал! Вот и добренько… Ну, как поживаешь? Спасибо, ничего.
Яков представил себе редактора, сидящего за столом в своем кабинете. Возможно, возле него и Руденко, пытается догадаться, о чем говорят отсюда… Как охотно он, Яков, поменялся бы сейчас с ним местами!
— Так вот что, Петр Васильевич: думаем Горбатюка у тебя забрать… Ну да… Заместителем, конечно. Хватит ему секретарское кресло протирать… Как ты думаешь?
«Что он скажет?» — встревожился Горбатюк. Неприятный холодок пробежал по спине. Видя, как улыбающееся лицо заведующего становилось все более серьезным — словно какая-то невидимая тень надвигалась на него, — Яков вспомнил недавнее партийное собрание.
«Что он там говорит?» — мучился Яков, и ему страшно было признаться себе, что он уже догадывается о содержании разговора.
— Так, так… Но почему же вы не сообщили? — уже сердито спросил заведующий. Слушая ответ, он смотрел на Горбатюка, и лицо его уже не казалось Якову таким симпатичным, как несколько минут тому назад.
— Ну, добренько, до свидания, — медленно, точно колеблясь, положил заведующий трубку.
Несколько минут он смотрел в окно, будто увидел там что-то очень интересное. Потом потер ладонью лоб, отчего белый шрам покраснел, а на виске быстро запрыгал живчик.
— Курите? — снова спросил он, присаживаясь к столику и открывая коробку с папиросами. — Что вы там натворили? Что у вас с семьей?
Запинаясь, боясь, что заведующий сектором не захочет выслушать его до конца, Горбатюк начал рассказывать.
— Вам строгий выговор вынесли? — тихо спросил тот.
— С предупреждением, — уточнил Яков и поспешно прибавил: — Но горком партии еще не рассматривал…
— Так, так, — постукивая пальцем по коробке, задумался заведующий. — Ну, добренько, обождем до завтра…
Выйдя из большого красивого здания, Горбатюк остановился, не зная, куда ему идти и что делать. Он еще с утра собирался походить по музеям, потом достать билет в оперный театр, но сейчас потерял интерес ко всему. Лишь вопрос: утвердят или не утвердят? — был тем единственно важным, что занимало и тревожило его.
Как это бывает с человеком, получившим чрезвычайно заманчивое предложение, сразу же овладевшее всеми его помыслами, Яков не мог сейчас думать ни о чем другом: он видел себя в будущем лишь заместителем редактора, и работа, которую он выполнял до сих пор, уже казалась тяжелой и неприятной, хотя еще полчаса назад ему очень хотелось, чтобы его утвердили ответственным секретарем редакции. Теперь он был уверен, что просто не сможет вернуться на старое место, работать на прежней должности. И Горбатюк то мечтал о своей будущей работе, то впадал в отчаяние при мысли, что его могут не утвердить, и все больше возмущался Петром Васильевичем.
Вспомнил совместную работу с редактором. Яков всегда болел за газету, и Петр Васильевич не раз говорил, что больше всего полагается на него, подтверждая эти слова неизменным своим доверием.
Еще недавно Горбатюк был душой газеты, и сейчас, вспоминая все свои успехи, ставшие успехами газеты, спрашивал себя, за что его так возненавидел редактор. Ибо только ненавистью мог объяснить Яков то, что, рассказав заведующему сектором печати о его поведении в последние месяцы, Петр Васильевич, может быть, лишил его единственной возможности по-новому устроить личную жизнь, выбраться из той душной и темной ямы, в которой не хватало места одному из них — ему или Нине.
Редактор казался ему тем более жестоким, что присутствовал на партийном собрании и слышал, как Яков обещал исправиться и урегулировать свои семейные дела. «Он ведь знал это, знал! — мысленно твердил Горбатюк. — И все-таки рассказал… Жестокий, какой жестокий! Недаром же у него такой тяжелый подбородок!..»
Яков медленно шел по улице, спускаясь к Днепру.
Солнце пекло немилосердно, в синем костюме было очень жарко, но он не решался сбросить пиджак, так как сорочка на нем очень измялась. Шел, обливаясь потом, и от этого еще противнее становилось на душе.
Яков пришел на пляж, чтобы хоть немного освежиться в реке, но пляж был усеян людьми, и ему неловко казалось раздеваться при них. Найдя наконец более или менее уединенный уголок, он торопливо сбросил одежду и, стесняясь своего белого, совершенно не загоревшего тела, быстро побежал в воду.
Долго плавал и нырял с открытыми глазами, рассматривая песчаное дно, похожее на покрытую миниатюрными барханами пустыню. Светлые тени пробегали по дну, вода приятно холодила тело, быстро относя его по течению, и Яков оставался под водой, пока хватало воздуха.
Устав, он выбежал на берег и зарылся в горячий песок, наслаждаясь его теплом.
Горбатюк пробыл на пляже до самого вечера и не заметил, как обжег себе кожу. Уже позже, в гостинице, долго не мог уснуть, страдая от мучительной боли.
Вагон покачивало, и Яков всем своим существом ощущал скорость его движения.
Он лежал, прислушиваясь к успокаивающему стуку колес, к приглушенному утреннему гомону пассажиров. Потом открыл глаза и сразу же увидел кудрявую голову, широкие черные брови, сросшиеся на переносице, круглое, как у ребенка, лицо. Над верхней губой темнел намек на будущие усы, а подбородок был покрыт нежным пушком. «Совсем еще птенец!» — усмехнулся про себя Яков, наблюдая, как обладатель пышной шевелюры, оттопырив губу, внимательно разглядывал карандаш. «Да это ж мой!» — узнал Горбатюк зеленую головку химического карандаша, купленного им вчера на вокзале.
Паренек, сохраняя серьезный и солидный вид, расстегнул карман куртки и спрятал туда карандаш.
Несоответствие между серьезным, важным видом паренька и его почти детским интересом к обычному карандашу рассмешило Якова, и он закрыл глаза, чтобы не выдать себя. А когда снова приоткрыл их, встретился с радостно сияющим взглядом черных глаз.
— Доброе утро, Леня! — сразу вспомнил Яков имя своего спутника.
— Здрасьте, Яков Петрович! — одним духом выпалил Леня, и глаза его еще больше засияли.
Горбатюк познакомился с ним вчера вечером. Перед самым отходом поезда в вагон влетел невысокий паренек. В обеих руках он тащил по огромному чемодану, а за плечами у него топорщился туго набитый рюкзак с привязанным к нему чайником.
Поставив чемоданы чуть ли не на ноги Якову, парень выбежал из купе.
Вскоре он появился еще с одним чемоданом, сопровождаемый двумя совсем юными девушками.
— Тут будем, — сказал он им и посмотрел на Горбатюка живыми черными глазами. — Товарищ, вы немного подвиньтесь, а вы, девчата, садитесь.
Яков отодвинулся в самый угол, с интересом посматривая то на паренька, то на девушек. Находившиеся в купе пассажиры начали улыбаться.
Парень деловито умащивал чемоданы на верхних полках, а смущенные девушки стояли, не решаясь сесть.
— Садитесь, девчата, здесь за постой денег не платят, — снова пригласил их паренек, устраиваясь возле Горбатюка и сбрасывая серенькую кепку с куцым козырьком, какие только еще начали входить в моду.
Наконец все разместились.
— Леня, — отрекомендовался паренек, когда Яков спросил, как его зовут, и, покраснев, поправился: — Леонид Николаевич Москаленко.
Девушки прыснули, а Горбатюк, сдерживая улыбку, тоже назвал себя и подал ему руку.
Немного позже Яков узнал, что Леня окончил курсы журналистов и теперь получил назначение как раз в ту редакцию, где работал и он.
Москаленко жадно расспрашивал о редакции, о людях, работающих там. Засыпая Якова вопросами, он так торопился, точно боялся, что не успеет обо всем расспросить, а поэтому его иногда даже трудно было понять, и Яков вынужден был то и дело переспрашивать его, к великому удовольствию девушек.
— А вы, девчата, тоже в газету? — обратился к девушкам Горбатюк.
— Они в Киеве педучилище закончили, — ответил за них Леня. — Я им помогал садиться… Знаете что, давайте чай пить! — неожиданно предложил он и, не ожидая согласия, начал отвязывать чайник…
И сегодня, как только Горбатюк слез с полки, Леня, доставая большую жестяную кружку, спросил:
— Яков Петрович, чай будем пить?
Из уже стоявшего на столике чайника валил пар.
— Дай же хоть умыться, Леня! — засмеялся Яков, проникаясь все большей симпатией к этому неутомимому пареньку. — А где же твои девчата?
— Слезли, — коротко ответил Леня и кивнул головой в сторону окна с таким видом, будто девушки вылезли именно туда.
В течение всего дня Леня не отставал от Якова. И, отвечая на вопросы, сыпавшиеся, как из мешка, слушая торопливую речь, Горбатюк был благодарен юноше, что тот не оставляет его наедине с собой. Ведь Якова не только не направили на новую работу, но и не утвердили ответственным секретарем…
— Вот и наш город, Леня, — грустно сказал он вечером, указывая на множество огней, засверкавших вдали.
Прошло уже несколько дней после возвращения Горбатюка из Киева, а он все не заходил к редактору. Со всеми вопросами, касающимися газеты, Яков обращался к Холодову, а заметив в коридоре несколько сутулую фигуру Петра Васильевича, забегал в первый попавшийся кабинет, лишь бы не встретиться с ним.
Нелегко было Якову примириться с мыслью о потере реальной возможности просто и быстро порвать с Ниной, выехав на работу в другую область, а еще труднее — побороть в себе неприязнь к тому, кто лишил его этой возможности.
Он еще вчера написал заявление об уходе и через Тоню передал редактору.
Горбатюк знал, что Петр Васильевич не захочет отпустить его, так как в редакции не хватало опытных работников. Но вместе с тем Яков настолько сжился с мыслью об отъезде в другую область, что не мог себе представить дальнейшей работы здесь, тем более, что его не утвердили ответственным секретарем.
Поэтому он шел к вызвавшему его редактору с твердым намерением во что бы то ни стало добиться увольнения.
Петр Васильевич был один. Подойдя к столу, Горбатюк остановился, заложил руки за спину.
— Садитесь, Яков Петрович, — пригласил редактор с таким мирным видом, будто между ними ничего и не произошло.
Горбатюк молча опустился в кресло.
— Решили, значит, бежать, Яков Петрович? — спросил Петр Васильевич, взяв в руки его заявление.
— Да, решил.
— А вам не кажется, что вы совершаете большую ошибку?
— Не кажется… Тем более, что мы теперь уже не сможем работать вместе…
— Вы о том разговоре? — нисколько не обиделся редактор.
— О чем же другом…
— Да, я сказал все, что думал о вас, хоть и знал, что вы рассердитесь на меня. Конечно, можно было бы смолчать, тем более, что мы не работали бы вместе… Но я высказал свое мнение. Вас нельзя сейчас посылать на почти самостоятельную работу. Нужно обождать… А скажите мне, Яков Петрович, что сделали бы вы на моем месте?
— Петр Васильевич, я думаю, что после всего этого вам следует просто отпустить меня, — уклонился от прямого ответа Яков. Он уже не раз сталкивался с железной логикой этого человека и знал, что, если разговор будет продолжаться, редактор сумеет переубедить его. Поэтому, чтобы отрезать все пути к примирению, повторил: — Я считаю, что мы не сможем теперь работать вместе…
Редактор вышел из-за стола, пересел поближе к Горбатюку.
— Видите ли, Яков Петрович, — мягко сказал он, — я мог бы наговорить вам сейчас кучу глубоко принципиальных и очень правильных вещей. И о служебном долге, и о партийной совести, и о том, что остаться здесь — дело вашей чести… Да вы и сами не хуже меня знаете все это! Скажу лишь одно: если вы будете настаивать, я, конечно, не стану удерживать вас. Но мне будет очень больно, что вы не поняли меня, что человек, который стал для меня дороже всех в редакции, уехал отсюда моим врагом… Ведь мы хорошо работали с вами, Яков Петрович! Помните, как мы приехали сюда и вдвоем начали выпускать газету?
Задушевный голос Петра Васильевича успокаивающе подействовал на Горбатюка, и раздражение его стало утихать. В нем уже не было обиды, а только та душевная размягченность, которая иногда наступает после крайнего возбуждения.
— А где я теперь буду работать? — спросил он. — Секретарем меня не утвердили… Да я и сам теперь отказался бы, если б даже предлагали остаться…
— Это легко устроить, — повеселел редактор. Он откровенно обрадовался, что Яков уже не настаивает на своем увольнении. — Тем более, что к нам направляют двух выпускников партийной школы. Один из них — довольно способный парень. Попробуем его — в секретари, а вас — на отдел культуры.
— Кушнир там останется?
— Да, останется с вами.
— А куда вы думаете Москаленко? — вспомнил Яков своего попутчика. — Дайте мне. Все равно кому-то нужно будет учить его.
Петр Васильевич подумал и кивнул головой в знак согласия.
Разговор был окончен. Можно было бы и уходить, но Яков все еще сидел. Ему уже казалось, что он слишком быстро согласился на предложение редактора и тот не поверит теперь в искренность его прежнего намерения. Поэтому Горбатюк не забрал своего заявления об увольнении, а лишь сказал:
— Я еще подумаю, Петр Васильевич…
В приемной он увидел Леню, ожидавшего вызова редактора, и не выдержал:
— Будешь у меня работать! В отделе культуры…
Увидев, какой радостью загорелись глаза юноши, Яков окончательно утвердился в своем новом решении.
На следующий день Горбатюк пришел на работу в двенадцать часов.
Перед тем он ходил за город, в один из небольших, мало посещаемых парков. Здесь не было ни посыпанных песком дорожек, ни беседок, ни даже скамеек. В парке росли сосны, березы и клены. Было очень рано и очень тихо. В небольших овражках все больше светлели тени, и чистые лучи утреннего солнца пронизывали воздух, пахнущий росой и зеленью. Стыдливые березки, похожие на юных девушек, старались прикрыть тонкими ветвями свои излучающие белый свет стволы. Стройные сосны стремительно тянулись ввысь, купая гордые кроны в прозрачной небесной лазури. Приземистые клены деловито ловили в широкие ладони солнечные лучи и совершенно не замечали своих соседок-берез.
Нигде так не чувствовалось мудрое спокойствие природы, как в этом заброшенном уголке. На фоне этих деревьев, этого воздуха, этой игривой смены теней и солнечных пятен, на фоне спокойной и ласковой тишины все, что волновало и мучило Якова, казалось мелким и несущественным.
Удивительное настроение овладело им. Ему уже казалось, что он — не Яков Горбатюк, а какой-то другой человек. И не был этот человек ни злым, ни добрым, не было у него ни дум, ни желаний, не знал он ни сомнений, ни обид, ни страха, ни разочарований — был спокоен, как эти деревья, и каждым нервом своим воспринимал величественную тишину природы…
На работе же Якову пришлось немало понервничать.
Все началось с проверки почты. Даже не с этого, а с опоздания Людмилы Ивановны. Она прибежала лишь в половине первого, красная и запыхавшаяся, и сразу же упала на стул.
— Ух, и жара же! — замахала она платочком.
Яков ничего не сказал, хоть ему и следовало сделать ей замечание за опоздание.
— Людмила Ивановна, давайте посмотрим, что у вас есть, — предложил он. — В каком состоянии письма?
— Они все у меня, — ответила Кушнир, роясь в небольшой сумочке. — Клименко вообще не занимался письмами, а поручил мне…
— Ладно, ладно… — перебил ее Горбатюк, который вообще не любил, когда при нем кого-нибудь ругали за глаза. — Давайте сюда все письма.
Людмила Ивановна стала еще торопливее что-то искать в сумочке, наконец, вытряхнула все ее содержимое на стол. По столу покатились мелкие деньги, пуговицы, какие-то баночки…
— Ой, Яков Петрович, я ключ дома забыла! — призналась она, смущенно глядя на свое имущество.
— И часто с вами такое случается? — язвительно спросил Горбатюк.
— Часто… Ой, бейте меня, дуру! — с таким растерянным видом воскликнула Людмила Ивановна, что Яков не мог не рассмеяться.
— Бегите сейчас же за ключом, но чтоб это было в последний раз. Ключ, пока вы не приучитесь к большей аккуратности, буду держать у себя.
Леня, который пришел раньше всех, тихо сидел в уголке. Стола он еще не имел, обещали сегодня поставить…
На этот раз Людмила Ивановна прибежала без сумочки, зато с ключом. Быстро открыла ящик, выгребла из него кучу небрежно сложенных, измятых писем.
— Почему вы не завели на них папки? Ведь можно было взять в секретариате! — укорял ее Горбатюк, перебирая письма. — Это что, все неиспользованные?
— Нет, часть уже использована, а часть подготовлена к печати.
— Откуда это видно?
Кушнир не ответила.
— А где те письма, на которые нужно ответить?
— Все тут.
— Покажите, пожалуйста.
Людмила Ивановна отобрала добрый десяток писем и положила их отдельно.
— Послушайте, да ведь они у вас по десять дней лежат без ответа! — возмутился Яков. — Нет, так работать нельзя! — Он сердито закурил папиросу. — Вот что, Людмила Ивановна, так работать нельзя, — немного успокоившись, повторил он. — Мы должны навести порядок. Мы ничего другого не будем делать, пока не разберемся в письмах… Сейчас же возьмите в отделе писем тетрадь: будем регистрировать всю поступающую к нам корреспонденцию. И эти письма тоже зарегистрируйте. Ответьте на них сегодня же. А я займусь остальными…
— А мне что делать? — обиженно спросил Леня.
— Ты, Леня, пока что ознакомишься с порядком прохождения писем. А после обеда я поручу тебе подготовить материал к печати.
В отделе воцарилась рабочая тишина.
Горбатюк внимательно просматривал письма, отбирая те из них, которые можно было использовать в газете. Авторы писем чаще всего жаловались на плохую работу клубов, и он решил подготовить обзор писем по этому вопросу.
«А почему бы не дать целую подборку? — подумал Яков, по привычке представляя себе все материалы уже на макете. — В центре, на четыре или пять колонок, — статья заведующего образцовым клубом о его опыте работы… Конечно, только так и дадим. И непременно — передовую, — решил Горбатюк. — Пошлю Кушнир в район, куда-нибудь недалеко, чтобы сделать это срочно».
Он взглянул на Людмилу Ивановну, сидевшую напротив. Она задумчиво смотрела в окно, держа палец на полном подбородке.
Через минуту он снова посмотрел на нее. Кушнир, не изменив позы, теперь вертела в пальцах ручку.
— Так можно перо сломать, Людмила Ивановна, — заметил Горбатюк. — И вообще у нас с вами сегодня много работы…
Кушнир тяжело вздохнула и склонилась над тетрадью.
— Яков Петрович, — вскоре взмолилась она, — нет у меня сегодня настроения для такой работы. Я завтра с утра сделаю все.
— Нет, вы сделаете это сегодня. А завтра другое задание будет, — как можно спокойнее ответил Горбатюк. — И давайте договоримся: все, что я поручаю, не откладывать ни на какое «завтра».
Но Людмила Ивановна, поработав несколько минут, принялась мастерить из листа бумаги кулек, чтобы напиться воды, хоть рядом с ней стоял стакан.
— Пойду воды свежей выпью. Вам принести?
— Благодарю.
Яков уже начинал сердиться, но сдерживал себя.
Воду Людмила Ивановна пила довольно долго. Яков успел обработать два письма, а Кушнир все еще не было. Наконец она пришла, веселая, с блестящими глазами.
— Ой, Яков Петрович, какой я анекдот слыхала!
Горбатюк не ответил. Склонился над очередным письмом, всем своим видом давая понять, что его сейчас меньше всего интересуют анекдоты.
— Вы все сделали? — спросил он в конце дня.
— Нет.
— Почему?
— Потому что не успела. Я завтра закончу.
— Завтра мне не нужно! — резко ответил Горбатюк. Он понимал, что этого нельзя так простить. — Вы сегодня никуда не пойдете, пока не закончите работу, — приказал он и, не глядя на Кушнир, вышел из комнаты.
Когда Яков через полчаса вернулся обратно, Людмила Ивановна быстро писала ответы. Лицо у нее было красное и сердитое.
Прошла неделя. Яков понемногу свыкался со своим новым положением, и оно уже не казалось ему таким безнадежным, как до разговора с Петром Васильевичем. Все эти дни он вместе с Людмилой Ивановной много работал в отделе.
Леня же пока что сидел над правкой писем. Он раз пять переписывал один и тот же материал, так как Горбатюк лишь подчеркивал неудачные места, заставляя его снова подумать над тем, как лучше всего выразить ту или иную мысль. И Леня напряженно думал, засунув пальцы обеих рук в свою пышную шевелюру, и что-то тихонько шептал про себя.
Когда первое письмо было подготовлено, Леня сам отнес его в секретариат и до конца рабочего дня ходил именинником. От души радовался своему первому маленькому успеху и шумел на всю редакцию, рассказывая, какое трудное было письмо, как много он поработал над ним, а главное — что секретариат сдал письмо в набор с двумя правками.
И, глядя на озаренное радостным возбуждением лицо юноши, Яков думал, что из него со временем выйдет хороший журналист…
А судьба семьи, собственная судьба, мысли о будущем не переставали тревожить Горбатюка.
У Якова был еще один разговор с Ниной, и теперь она уже не держалась с тем загадочным спокойствием и самоуверенностью, которые так поразили его недавно. Она плакала, грозила написать еще одно заявление, и Горбатюк убежал, изо всех сил хлопнув дверью.
Вместе с тем он все чаще начинал задумываться над тем, что же привело к отчуждению между ним и женой, доискиваться основной причины распада его семьи. Вспоминал партийное собрание, выступления товарищей и, хоть не соглашался с их мнением, все же не мог не признать, что была в них доля правды. Поэтому, как ни отчитывал его Руденко, как ни срамила Степанида Никитична (она, кстати, даже перестала здороваться с ним после собрания, точно не она наговорила ему резкостей, а наоборот) и как он ни был обижен, — вопреки этой обиде Яков все чаще думал, что, пожалуй, и он кое в чем не прав по отношению к Нине.
Особенно часто вспоминал он — хоть ему и неприятно было это воспоминание, — как Нина собиралась заочно учиться в институте. Это было через два года после того, как они поженились. Когда Нина, блестя глазами, рассказала ему о своем намерении учиться, он сразу же подумал, что ее учеба помешает его работе, так как у них уже была маленькая Оля, требовавшая немалой заботы. Поэтому Яков в душе очень обрадовался, когда Нина через несколько дней сказала, что решила отложить учение до будущего года, пока дочка немного подрастет. Он не отговаривал ее, боясь, что жена передумает, и несколько дней чувствовал себя так, словно в чем-то провинился, был преувеличенно ласков и внимателен к ней.
Теперь ему казалось, что Нина тогда ожидала поддержки от него, надеялась, что он будет настаивать, чтобы она училась. А он смолчал, думал только о себе… «Но ведь я жалел ее, я ни в чем ей не отказывал, — оправдывался перед собой Яков. — Она ни в чем не нуждалась, всегда была хорошо одета…»
Недавно он снова побывал у Руденко, но, придя, не застал Николая Степановича дома — его вызвали в обком партии.
Вера Ивановна обрадовалась гостю и сразу же поставила чай, так как ей почему-то казалось, что Горбатюк всегда ходит голодный. Не хотела отпустить его, не угостив каким-то особенным, как она говорила, печеньем.
— Люблю что-нибудь вкусненькое приготовить, — призналась она. — Беда только — времени свободного мало, все школа забирает.
Но это было сказано так, что Яков невольно подумал: «Любит она свою работу…»
Немного погодя пришел Николай Степанович и сразу же начал рассказывать о своих делах. Вера Ивановна сосредоточенно слушала мужа, и нетрудно было заметить, что эти дела интересуют ее не меньше, чем его самого.
Глядя на нее, Яков вспомнил один случай. Он работал уже не в районной, а в областной газете. Как-то незаметно сдружился с заведующей отделом культуры, пожилой женщиной, бывшей учительницей. Оба они очень любили литературу — он тогда даже пробовал писать стихи, — часто поздно засиживались в редакции, беседуя о той или другой книге, о редакционных делах, о жизни…
Яков несколько раз простодушно похвалил Нине свою новую приятельницу, и жена приревновала его к ней.
— Или я, или она! — заявила Нина, когда он попытался доказать ей всю абсурдность ее ревности.
— Да она ведь вдвое старше меня!
— Однако это не мешает тебе просиживать с ней целые ночи, — не унималась Нина.
— Ты пойми, Нина, что она для меня просто товарищ, — убеждал он жену. — Хороший, чуткий товарищ. Я делился с ней своими мыслями, планами…
— Знаю я это «делился»! — отрезала Нина. — Почему ты со мной мыслями не делишься?.. Не хочу я, чтоб ты с ней встречался! Слышишь, не хочу! Я сама к ней пойду…
Последняя угроза больше всего испугала Якова. Сдерживая раздражение, боясь наговорить грубостей, он снова начал уговаривать Нину. И тут впервые подумал: «Какая она некрасивая, когда злится…»
После этого задушевные беседы в редакции прекратились. Нина была подчеркнуто нежна с мужем, а он еще долго носил в душе обиду на нее. Его возмущала эта безудержная ревность, хотя раньше, в первые годы семейной жизни, он даже гордился тем, что Нина ревнует его. Это льстило его мужскому самолюбию так же, как и общее мнение, что жена просто души в нем не чает.
…Яков не остался ночевать у Руденко. Он не мог спокойно видеть их такого обыкновенного и такого недоступного для него счастья.
Он долго бродил по сонным улицам, под темными окнами домов, и ему было очень грустно. Там, за окнами — тепло и уютно, там живут мужья и жены, живут мирно и дружно, уважают и любят друг друга. Им легко и весело, им незачем ходить в это позднее время по безлюдным улицам, а он бродит здесь, одинокий, забытый и… никому не нужный. Придет сейчас домой («Домой!» — горько усмехнулся Горбатюк), будет красться, как вор, чтобы не проснулась та, которая должна была бы встретить его теплыми от сна объятиями…
Где-то неподалеку послышалась песня. Звонкие молодые голоса ворвались в ночную тишину, и веселое настроение поющих совершенно не вязалось с грустными словами песни, которая почему-то ранила Якова в самое сердце.
Что ты бродишь всю ночь одиноко,
Что ты девушкам спать не даешь? —
спрашивали голоса, и хоть он бродил по улицам вовсе не из-за безнадежной любви к какой-то девушке и никому не мешал спать, Якову казалось, что эта песня написана для него и о нем…
И вот наступил день, когда Горбатюк окончательно ушел из дому. Он нанял небольшую комнатку для себя и Лени, которому тоже негде было жить.
Якову повезло: Нины не было дома, когда он приехал за вещами. Вместе с Леней забирал он свое небогатое имущество. Зайдя в последний раз в опустевшую комнату, почувствовал, что так же опустела и его душа. Страшась этой пустоты, он поспешно сорвал со стены покрытую пылью фотографию детей, стремительно вышел из комнаты и наткнулся на дочек.
Они стояли в коридоре, испуганные, жались одна к другой, словно понимая, что их уже некому будет защищать. У Якова больно заныло сердце. Он схватил обеих девочек на руки, прижимая изо всех сил к себе, начал горячо целовать. Потом опустил их на пол, выбежал на улицу и, отворачиваясь от Лени, сказал, что можно ехать…
Хоть Яков и мучился неопределенностью их отношений, ему все же было легче, чем Нине.
Ему было легче хотя бы потому, что он работал, что срочные служебные дела, встречи и деловые разговоры забирали много времени, и семейные неурядицы как-то отступали на задний план.
Нина же почти всегда была одна. Даже домашние заботы, свалившиеся на нее с тех пор, как свекровь ушла от них, не отвлекали ее от горестных дум. Она ходила на рынок, возилась у плиты, кормила детей. У нее были заняты руки и ноги, а голова оставалась свободной. Уставали руки и ноги, уставало тело, а мозг продолжал непрерывно работать. А мысли были все одни и те же, и Нине иногда казалось, что она начинает сходить с ума.
Ночью, накануне переезда Якова, Нине приснилось, будто она подымается вместе с Яковом по широкой хрустальной лестнице, а вокруг разливается лучистое сияние. И чем выше они поднимались, тем ярче вспыхивало это сияние и отчетливее слышались нежные звуки — словно тысячи серебряных молоточков ударяли по тоненьким, хрупким льдинкам. Они шли и шли, не чувствуя усталости, так как с каждым шагом их тела утрачивали весомость… И вот они уже плывут над лестницей, а мелодичный звон все нарастает и нарастает, сливается с чарующими вспышками света, пробуждает в них чувство безграничного счастья.
И Нина изо всех сил сжимает руку Якова. А от этого еще радостнее вспыхивает сияние, еще звонче бьют молоточки. Она знает, что это их любовь озаряет все кругом дивным светом, звучит нежной музыкой…
Вместе с тем она знает, что все это ей снится, и просыпается, но, проснувшись, снова идет с Яковом по хрустальной лестнице…
Весь день Нина была под впечатлением этого сна. Ей казалось, что все это приснилось ей недаром, что вот-вот произойдет чудо: войдет Яков с ласковой улыбкой на лице и скажет что-то такое, от чего к ним вернется прежнее счастье… Нина прислушивалась к шагам на лестнице, а сердце ее билось так громко, что она боялась, как бы стук его не заглушил шагов мужа.
И если б в эти минуты действительно появился Яков, она не выдержала бы: бросилась бы к нему и слезами своими, горячими словами растопила ту ледяную стену, которая выросла между ними…
В тревожно-радостном ожидании прошел почти весь день. Под вечер же радость угасла, словно питалась она лишь солнечными лучами.
Нина пошла за молоком, так как заболел сын молочницы. А когда через полчаса вернулась домой и увидела обеих дочек, которые все еще стояли в коридоре, прижавшись друг к другу, сразу поняла, что произошло самое худшее — то, во что она не могла, не хотела поверить.
— Ма-ам, папа уехал… — сказала Оля тоненьким голоском и прильнула к Нине дрожащим тельцем. — Я боюсь, ма-а…
Нина склонилась над дочками, гладила доверчиво прижавшиеся к ней головки, молча глотала слезы…
Лишь через несколько дней она заставила себя зайти в кабинет Якова. Ей почему-то казалось, что муж не все забрал оттуда, что он просто уехал в командировку и скоро вернется обратно. И она не заходила в эту комнату, боясь убить надежду, которая, вопреки здравому смыслу, все еще теплилась в ней.
Но Яков забрал все, безжалостно опустошил комнату. Нине даже жутко стало — таким запустением повеяло на нее…
Вот здесь он ходил, здесь сидел, читал, и она любила приходить к нему, садиться на спинку кресла, прижимаясь к плечу мужа, мешая ему читать. Он в шутку сердился, а потом обнимал ее, и какое это было счастье: чувствовать себя любимой и желанной, такой необходимой ему!
Теперь он уже никогда не будет сидеть здесь, не обнимет ее…
На подоконнике, в простенькой, покрытой пылью рамочке, Нина увидела свою фотографию. Все забрал Яков, только ее не захотел взять с собой.
«Он больше не любит меня, — думала Нина, глядя на свою фотографию. — Он не будет жить со мной. У него есть другая…»
Она всегда ревновала Якова. Но разве можно было сравнить ее прежние волнения с теми муками, которые она переживала сейчас? Она не могла спать по ночам, часто вскакивая с постели при одной мысли, что сейчас, когда она лежит здесь, несчастная и одинокая, ее муж обнимает другую женщину и смеется над ней, Ниной. И самое страшное было в том, что она даже не знала, кто эта женщина…
Узнав, куда переехал Яков, Нина несколько вечеров простояла на улице против окна его комнаты, но так и не смогла ничего выяснить.
Однажды вечером она вместе с Латой возвращалась из кино. Когда они проходили мимо редакции, Лата остановилась, дернула Нину за рукав:
— Ниночка, смотри, целуются!
Нина взглянула на окно кабинета, где работал Яков, и увидела два силуэта, которые четко вырисовывались на фоне белых штор. Не отдавая себе отчета, охваченная единственным желанием — узнать, кто ее злая разлучница, Нина рванула двери и, задыхаясь, побежала вверх по лестнице.
В этот день Горбатюк долго сидел за своим столом, готовя передовицу о начале нового учебного года. Леня уехал в свою первую творческую командировку и до сих пор еще не вернулся. В отделе работала только Кушнир.
Дописав статью, Яков с наслаждением потянулся, потом подошел к окну.
Уже смеркалось. Потемневшие деревья резко выделялись на светло-розовом фоне неба, и первые робкие тени поползли от них на тротуар.
— Взгляните, Людмила Ивановна, как красиво! — воскликнул Горбатюк. — Когда я вижу такую красоту, мне хочется быть художником!
— Да, изумительно красиво, — ответила Кушнир, тоже любуясь угасающим закатом.
Они уже окончательно помирились. Яков любил разговаривать с этой остроумной женщиной, умевшей находить смешное всюду, куда только проникал ее взгляд. В ней было много юмора, и даже о самых трагических случаях своей жизни она умела рассказывать так, что слушатели невольно смеялись.
— В такие вечера вода особенно теплая, — продолжал Яков. — Приятная-приятная, даже пар от нее идет… Знаете что, Людмила Ивановна, пошли купаться!
— Вы что, с ума спятили? — засмеялась Кушнир. — Да ваша благоверная меня со свету сживет!
— Почему вы так думаете? — спросил неприятно удивленный Горбатюк.
— Потому что знаю, — убежденно ответила Людмила Ивановна. — Она бы вас, Яков Петрович, будь на то ее воля, в авоське купать носила. Чтоб какая-нибудь там не украла… Подошла бы к реке, пополоскала б авоську в воде да и домой: на гвоздик сушиться!
— Ну и язык же у вас! — задетый ее шуткой, отвечал Яков. — И где это вы его так наточили?
— Было где. Думаете, только вы и жили?..
— Что это вы заговорили, как столетняя старуха? — снова рассмеялся Горбатюк.
— Столетняя не столетняя, а молодость, считайте, прошла, — машинально опуская шторы, говорила Кушнир. — Я когда-то таким сорванцом была… — покачала она головой. — Девчонок не признавала, всегда с ребятами…
Она вдруг умолкла, удивленно раскрыла глаза. Услышав, как резко хлопнула дверь, обернулся и Яков.
В дверях стояла Нина.
— Что тебе? — спросил Яков, чувствуя, что сейчас должно произойти что-то невероятное. — Что тебе? — повторил он, шагнув к ней.
Но Нина даже не посмотрела на него. Сузив глаза, она шла прямо на Людмилу Ивановну…
Совершенно обессилев, Горбатюк упал в кресло и застонал. Людмила Ивановна, раскрасневшаяся и злая, приводила в порядок растрепанные волосы.
— Пойду к редактору, пусть забирает меня отсюда куда-нибудь, — быстро и взволнованно говорила она. — На черта мне эти семейные радости!
— Она вас и там найдет, — утешил ее Руденко.
Он уже подпирал спиной печь с таким видом, будто ничего и не было, будто не он, прибежав сюда на крик, оттаскивал Нину от Кушнир.
— Зачем ты милицию вызвал? — спросил Яков. — Мало мне этого срама?!
— А я и не вызывал. Это я просто, чтоб Нину напугать. Я другой рукой вилку придерживал, — объяснил Руденко.
Кушнир засмеялась. Яков ошеломленно взглянул на нее, стремительно вскочил с кресла:
— Черт вас разберет! Тот спокоен, как китайский божок, а эта смеется!.. Я с ума скоро сойду…
Людмила Ивановна ушла домой. Руденко что-то толковал Якову, но он не слушал его. Решение уже созрело, и он хотел остаться один.
— Пойдем ко мне, — сказал наконец Николай Степанович.
— Хорошо, пойду, — согласился Горбатюк, зная, что Руденко все равно не отстанет от него. — Только я попозже. Мне еще передовую вычитать…
— Смотри же, приходи.
Как только Руденко ушел, Яков пошел к выпускающему и спросил:
— Сегодня объявления о разводе идут?
— Два, Яков Петрович, — ответил выпускающий, который, несмотря на то, что приехал новый секретарь, продолжал относиться к Горбатюку так, словно тот оставался его непосредственным начальником.
— Нужно заменить одно объявление. Сделаешь, Вася?
— А где оно?
— Я сейчас дам. Только принеси, пожалуйста, гранки тех, что должны идти сегодня.
Вася принес гранки, стал за спиной Горбатюка.
— Я сам занесу тебе, — сказал Яков, чувствуя, что при Васе он не сможет написать ни одного слова.
Придя на работу, Горбатюк несколько раз перечитал объявление, напечатанное в газете. Потом сидел, машинально водя ручкой по листу бумаги, а когда позже взглянул на него, то увидел, что весь лист исписан одной и той же фразой: «По делу о разводе…»
Кто-то резко рванул дверь. Яков грузно поднялся и увидел Нину.
— Что ты? — бледнея, спросил он. Спросил потому, что должен был что-то сказать.
— Вот… — всхлипнула Нина, протягивая ему измятую, скомканную газету. — Вот…
Но слезы мешали ей, и, швырнув газету на пол, она выбежала из комнаты.
Якову почему-то очень захотелось вернуть ее, но он взял себя в руки. Только шагнул к дверям, поднял валявшуюся на полу газету, которая все же была цела, как ни мяли и ни комкали ее.
Сжимал газету в руке и прислушивался к приглушенным рыданиям жены, стоявшей по ту сторону дверей.