Часть вторая

I

Осень явно задержалась в пути, а лето насмехалось над всеми календарями и прогнозами погоды, предвещавшими похолодание и дожди. Чувствуя свой близкий конец, оно хотело оставить у людей добрую память о себе и каждое утро выводило солнце на чистый горизонт, подметая на небе случайные тучки.

Люди ходили в белых костюмах, в платьях и блузках самых нежных цветов, подставляя солнцу загорелые лица и руки. Каждый вечер в парках гремела музыка духовых оркестров и на танцевальных площадках кружились пары. Девичьи юбки то распускались пышными цветами-колокольчиками, то обвивались вокруг ног партнеров по танцам, туфельки легко скользили по истертым доскам. И нежный румянец, и блестящие глаза были красноречивее любых слов…

А подальше от света, подальше от веселого шума, в темных аллеях, над притихшей рекой — влюбленные пары. Приглушенный девичий смех, ласковый шепот, долгое молчание…

Леня регулярно приходит домой в час или два ночи. Стучится в окно — иногда минуту, иногда дольше, в зависимости от того, очень ли устал за день Горбатюк.

Яков чертыхается, открывает окно. Пока Леня влезает, стараясь не испачкать костюм, Яков грозится пойти в институт — пожаловаться директору на его лаборантку, которая забрала у парня последние крохи ума и скоро сведет его в могилу. А Леня тихонько раздевается и молча ложится в постель.

— Ты уже линять начал!..

Леня предпочитает промолчать.

— Хоть бы познакомил меня с ней, — продолжает Яков. — Может, она и не стоит тебя.

— Не познакомлю, — наконец отзывается Леня.

— Почему?

Леня только вздыхает.

Он быстро засыпает, а Горбатюк уже не может снова заснуть. Зажигает папиросу, подходит к окну.

Да, ночь хороша…

Все стихло, лишь где-то на окраине города не умолкает оркестр. Мелодия вальса, приглушенная расстоянием, плывет над дремлющими деревьями и замирает у каменных стен домов. Кажется, что рождает ее сама темнота, что летит она от звезд, с далекого неба. Будто там кто-то большой и темный, взявшись за голову прозрачными руками, раскачивается из стороны в сторону, грустя о своих побратимах, павших на далеких сопках. Он смотрит огромными глазами на небольшую, ярко освещенную площадку, где кружится одинокая пара, и все тоскует о погибших в бою товарищах.

Вот он качнулся неясной тенью над опустевшей площадкой, растаял в ночной тишине…

Этот вальс всегда навевал на Якова тихую, ласковую грусть. Что-то новое рождалось в нем, плескало в сердце горячими волнами. Он чувствовал себя хорошим, добрым, способным на что-то большое… Хотелось куда-то идти, кого-то утешать. А еще, где-то на самом дне его сознания, возникало жгучее желание вернуть утраченную юность. Чтоб иметь право пойти на площадку, кружиться в вальсе, ходить по тенистым аллеям — рука в руке, слушать голос любимой и потом так же влезать в окно, как влезает этот беззаботный Леня, и сразу же засыпать каменным сном молодости…

Под окном промчалась машина, вспугнув резким сигналом тишину. Прошла группа парней, весело и задорно смеясь. Яков осторожно прикрыл окно и лег в постель.

Он чувствовал себя очень старым. Казалось, что прожиты лучшие годы жизни и все хорошее, если оно и было, давно осталось позади. Счастливец Леня! Полюбил девушку, женится на ней, построит жизнь так же весело и легко, как пишет свои корреспонденции. Его не будут волновать никакие семейные проблемы, ему не нужно будет бежать из своей квартиры, идти в суд…

Да, завтра суд. Сумеет ли он убедить членов суда, что не может жить с Ниной, сумеет ли высказать то, что так ясно и понятно ему и почему-то непонятно другим?..

Завтра суд. Нина, наверно, приведет туда своих подруг и знакомых, чтобы унизить его и опозорить. На это она способна… Выставит их свидетелями, и они будут нести всякую чепуху, какая только придет им в голову, будут клеветать на него, обливать его грязью…

Вчера он просил женщину-судью сделать процесс закрытым. Судья ничего определенного не ответила, лишь предложила написать заявление. Поняла ли она, что ему стыдно, невыносимо больно стоять под любопытными взглядами посторонних людей?.. Нужно будет с утра еще раз зайти к судье. Ведь она знает его, ведь она культурный человек и не захочет устраивать забавное зрелище из его несчастья!

Он вспоминает, как познакомился с ней еще в прошлом году на городской партийной конференции. Они сидели рядом, и Якову понравилась пожилая, уже седая соседка, с ласковым полным лицом и добрыми глазами. Сначала он думал, что эта женщина — учительница, и очень удивился, узнав, что она — судья.

«Ну как она может с такими глазами судить людей? — спрашивал он себя. — Как может приговаривать к пяти, десяти годам заключения даже самых страшных преступников? Вероятно, она плохой судья. Она была бы хорошей учительницей, а еще лучше — медсестрой…»

И вот судьба предоставила ему возможность убедиться, хороший или плохой судья его случайная знакомая.

По правде сказать, он был даже рад, что его дело будет разбирать Евдокия Семеновна. Он надеялся, что она поймет его, поймет, как пожилая, опытная женщина, старый член партии, и посмотрит на его семью глазами человека, для которого интересы государства — выше всего. А это, по мнению Горбатюка, могло подсказать лишь одно решение: дать ему возможность работать как можно производительнее, приносить государству как можно больше пользы, — то есть развести его с женой.

«Я не могу нормально работать, когда мои руки связывает Нина, когда она ходит за мной, выслеживает, плачет, просит вернуться, устраивает скандалы, компрометирует меня… Как она не хочет понять, что стала мне чужой, что для меня легче умереть, нежели вернуться к ней, терпеть эти ссоры и скандалы…

Когда закончится этот процесс и суд удовлетворит мою просьбу, я буду жить один, так как я, пожалуй, просто не способен к семейной жизни… Нина, конечно, никогда не поймет этого, будет думать, что я оставил ее ради какой-то другой женщины. Она ведь и сейчас говорит мне, что я развожусь с ней лишь для того, чтобы снова жениться. Какая же она глупая!..

Я буду жить один. Буду работать, сделаю свой отдел лучшим в редакции, буду писать хорошие фельетоны и очерки. Буду один… Тогда она увидит, что не из-за другой женщины оставил я ее, а потому, что у нас не было общих интересов. Она поймет это, но будет уже поздно… А дети?.. Что ж, дочки вырастут, станут взрослыми, и я позабочусь о том, чтобы они получили высшее образование, приобрели специальность, стали самостоятельными. Кто это сказал: „Дети всегда найдут своего отца“? Они тоже найдут меня и увидят, что я совсем не такой, каким меня будет рисовать перед ними Нина, и сами разберутся, кто из нас больше виноват в том, что наша семья распалась…

А может быть, мне отдадут Галочку? Как хорошо это было бы! Тогда я нашел бы небольшую квартиру, пусть две комнаты с кухней — зачем мне больше? — и вызвал бы к себе мать. Она все простит мне и приедет, как только я ей напишу…»

Яков вспоминает мать, какой видел ее в последние минуты перед отъездом. Сморщенное старческое лицо, дрожащее от еле сдерживаемых слез, небольшая, сгорбленная фигура и высохшие за долгую, трудную жизнь руки… «Как она там? — раздумывает охваченный жалостью Горбатюк. — У Гриши ведь большая семья, ей тяжело там… Нужно забрать ее, непременно забрать…

Я нигде не стану задерживаться и буду приходить домой как можно раньше. Галочка выбежит мне навстречу в светлом платьице, потешно перебирая ножками, и я подхвачу ее на руки, прижму к себе. „Ой, папка, щекотит!“ — будет упираться она ручонками в мой небритый подбородок…

Завтра — суд. Почему же я так спокоен? Разве я уверен, что выиграю дело?

Но какой все-таки хороший человек судья! Как она говорила с нами, стараясь нас примирить… А потом, видно, убедилась, что это невозможно. И, пожалуй, лучше, что она сама убедилась. Значит, она разведет нас…

Правда, районный суд не дает развода, а лишь выясняет мотивы. Но говорят, что от районного суда многое зависит, важно то, в каком свете представит он эти мотивы…

Вот я и волнуюсь… Опять волнуюсь… Как колотится сердце! Не случилось ли чего-нибудь с ним? Неудивительно, если и так: то, что пришлось пережить, хуже самой тяжкой болезни… Но Нина!.. Как она неискренна, непоследовательна! И где ее совесть? Она ведь тогда сама говорила, что я могу разводиться, могу уходить от нее. А у судьи: „Я люблю его, я не могу без него жить…“

Правильно ли я поступил, отказавшись от адвоката? Но еще не поздно. Может, пойти завтра и пригласить того, у которого я был? Как же его зовут? Какое-то редкое имя…

Нет, лучше без адвоката. Что он может прибавить к тому, что скажу я?

Как смешно посапывает Леня! Как малый ребенок. И спит тоже как ребенок…

А Людмила Ивановна боится теперь оставаться со мной наедине. Ходит за Леней как пришитая. И не захотела выступить свидетелем. Дала письменные показания… Что ж, может быть, она и права. Кому приятно идти на такое?..

Нужно скорее уснуть. Ишь как сладко посапывает Леня…

Интересно, как будет себя завтра вести Нина? Неужели она приведет с собой детей? Это невозможно!.. Суд не должен разрешать этого. Ведь Оля уже большая, она все поймет… Уже ходит в школу, такая хорошенькая в форменном платьице с белым передничком… А с каким серьезным видом она поблагодарила, когда я ее встретил и подарил портфель: „Спасибо, папа, я скажу маме“. Будто хотела пожаловаться на меня…

Какая темная ночь… Как приятно лежать в постели. Вытянуть ноги и лежать…

Леня спит. „И паровозик спит, — сказала бы, засыпая, Галочка, — и горшочек спит, и мама спит, и кроватка спит, и папа спит… И Галочка спит…“

Завтра… Что же завтра?..

Как громко тикают часы… Не нужно обращать на них внимания… Галочка уже спит… И паровозик, и Галочка, и папа…»

II

Несколько дней тому назад Нина отвела старшую дочку в первый класс.

Хоть Оле только что исполнилось семь лет, а Яков решительно возражал когда-то против того, чтобы рано посылать дочку в школу, Нина все же решила поступить по-своему.

Она сделала это не только потому, что Оля была очень высокой девочкой и через год могла на целую голову перерасти своих подружек по классу, а прежде всего потому, что этого не хотел Яков. Теперь, когда Нина убедилась, что муж действительно хочет развестись с ней, она делала все наперекор ему. «Ты меня мучишь, мучайся и сам», — примерно так можно было определить смысл всех ее поступков. И если б ей представился случай жестоко отомстить ему, она не колебалась бы ни минуты, пусть бы при этом пострадали ее интересы, даже интересы детей. В ней говорила женщина, которой нанесли тягчайшее оскорбление — сказали, что ее невозможно любить. А какая женщина простит это?..

Вот почему Нина обратилась в суд и принесла в бухгалтерию редакции исполнительный лист, хоть Яков и без этого регулярно передавал ей половину своего заработка.

Она не понимала, что таким поведением только подталкивала Якова к разводу, еще больше озлобляла его против себя. А если б и понимала, то все равно не могла бы поступать иначе. В ней словно засел мстительный чертик, который выставлял свои черные рожки при одной лишь мысли о Якове.

И в то же время она всей душой желала, чтоб Яков вернулся к ней…

А тут, как назло, стояли удивительно теплые дни, и каждый вечер под окном слышалось любовное воркование, и девушка уже не отталкивала от себя любимого, а сама обнимала его. В эти минуты Нина чувствовала себя страшно одинокой, мучительно тосковала по Якову, по его ласковому слову, и тоска ее часто разряжалась плачем — горьким, немым, не приносившим облегчения. Ей казалось, что слезы заливают ее сердце, жгут его…

«За что? За что?» — допытывалась Нина у темной ночи, у тоненькой березки за окном, которую только что покинула влюбленная пара.

Нина старалась меньше думать о Якове, но это было невозможно, и она бежала к Юле, чтобы хоть немного забыться. Ей часто хотелось поговорить с ней по душам, поделиться своим горем, но Юлю было трудно застать одну, а еще труднее — заставить слушать себя. Нине иногда казалось, что подруга просто избегает всего, что может огорчить ее, испортить настроение, что она прячется, как улитка, в свою раковинку, спасаясь от грубых прикосновений жизни. Уже не раз Нина обижалась на Юлину невнимательность, но не могла по-настоящему рассердиться на подругу. Юля была так беззаботно весела, так остроумна, она так умела увлечь какой-нибудь своей очередной затеей, что Нина многое прощала подруге за то, что та отвлекала ее от тяжелых дум…

Накануне первого сентября Нина тщательно разглаживала темно-коричневое платьице с кружевным воротничком и такими же манжетами, туго накрахмаленный белый передничек. Это платьице и этот передничек стоили ей немало нервов. Нина сама шила форму дочке. Хотела, чтоб Оля пошла в школу во всем, сделанном ее руками. Если б она могла, то и туфельки дочке тоже сшила бы сама.

Она несколько дней сшивала, примеряла, распарывала, снова сшивала и часто сердито швыряла на пол разрезанную материю. Когда же платьице было готово и Оля, сияя глазенками, прошлась в нем по комнате — так осторожно, словно боясь поскользнуться, — Нина радовалась не меньше дочки. Ей казалось, что ни в одном ателье не сумели бы сшить такое замечательное платьице. Для этого нужно было быть матерью и шить для своего ребенка, волноваться и переживать так, как волновалась и переживала она.

Развесив на стульях выглаженное, Нина достала из шкафа новые коричневые туфельки и белые носочки с зеленой полоской и тоже положила на стул. Стояла, любовалась, и ей хотелось, чтобы скорее наступило утро, когда она впервые поведет девочку в школу…

Обе дочки проснулись вместе, как заведенные. Оля сразу же вскочила, а Галочка еще сидела в кроватке, терла кулачками глаза и хныкала: она тоже хотела идти в школу. Сердито поглядывала на сестру, которая одевалась во все новое, не оставляя ей ничего.

— М-а-ам, я тоже хочу в школу… Ма-а-а! — тянула она.

— Пойдешь, только не сейчас, — утешала ее Нина. — Тебе рано в школу, ты еще маленькая.

— Я не маленькая, — сердилась Галя. — Когда пойду, ма-а?

— Завтра.

— Не хочу завтра! — заплакала она. — Пускай Оля завтра!

— Ну, пойдем сегодня, — вынуждена была согласиться Нина. — Пойдем вместе, поведем Олю в школу.

Галочка сразу же начала сползать с постели, задирая длинную, до пят, сорочку.

Нина расчесывала мягкие волосы старшей дочки, заплетала косичку. Косичка вышла маленькая и смешная, с торчащим вверх тоненьким хвостиком. Нина вдруг вспомнила, что в детстве у нее тоже была такая косичка, которую очень любили дергать мальчишки-забияки. И она распустила дочке волосы, завязала сверху большой белый бант.

Теперь Оля была безупречна. Беленький воротничок, манжеты, передничек и этот бант на голове делали ее нарядной и удивительно хорошенькой. Оля держала голову очень прямо — боялась, как бы не упал бант, — и смотрела на мать большими глазами…

Вот они уже идут по залитой солнцем красивой, праздничной улице. Казалось, что дворники особенно тщательно подмели сегодня тротуары, что люди, шедшие им навстречу, были особенно симпатичными и приветливыми.

Оля несла в одной руке пышный букет, а в другой — красивый портфель с букварем и тетрадью. Рядом с ней важно шагала Галочка. Она несла розу, выдернутую из Олиного букета, и старенькую мамину сумку с книжкой-раскладушкой. На ней даже был серенький фартучек, который Нина наспех разгладила по настойчивому требованию Галочки.

Девочки шли молча, молчала и Нина. Она была взволнована видом Оли, которая казалась ей сегодня почти взрослой.

«Как быстро летит время! Просто не верится, что у меня уже такая большая дочка, что мне уже двадцать пять лет…»

Нина ревнивым взглядом окидывает каждую девочку в коричневом и белом. Присматривается, оценивает, сравнивает. Нет, ее дочка лучше всех. Она может гордиться своей дочкой…

В это утро взрослые уступили место на улицах детям. Сегодня их день. Им принадлежат и эти тротуары, и мостовые, и большие светлые здания с длинными коридорами и просторными классами, с новенькими партами и блестящими черными досками. И они идут, юные хозяева города, и все — от семнадцатилетнего юноши до семилетнего мальчика — полны сознанием собственного достоинства.

Школа встретила Нину с дочками веселым шумом и радостной суетой. Небольшой двор был заполнен школьниками, и казалось, будто перед высоким зданием расцвела огромная живая клумба.

Первоклассников можно было узнать сразу. Они стояли у крыльца школы, испуганные и притихшие, держась за руки своих родителей, не менее взволнованных, чем сами дети.

Подталкивая вперед Олю и Галочку, Нина пробралась к крыльцу и сразу же увидела Веру Ивановну.

Одетая в скромное серое платье, учительница стояла перед очень полной и очень важной дамой, державшей за руку худенькую девочку.

— Я прошу вас, Вера Ивановна, — говорила дама, заискивающе заглядывая учительнице в глаза и пытаясь стать так, чтобы оттереть от нее других родителей, — я вас прошу… Моя Риточка такая впечатлительная, такая нервная… Ее так легко обидеть… Я вас попрошу…

— Хорошо, хорошо, — отвечала Вера Ивановна, глядя не на даму, которая, видно, уже надоела ей, а на девочку.

Дама хотела еще что-то сказать, но Вера Ивановна увидела Нину и закивала ей головой.

— Привели? — спросила она, улыбаясь своей ласковой улыбкой.

— Вот, — указала Нина на дочку застенчиво прятавшуюся за мамину юбку. — Так нехорошо, Оля, поздоровайся с Верой Ивановной, — говорила она девочке, забирая у нее портфель.

— Какая она у вас большая! — удивилась учительница. — Ну, Оля, хочешь учиться у меня?

Оля зарделась и смущенно кивнула головой.

Веру Ивановну позвали, и она отошла.

— Вы свою тоже в первый класс? — обратилась Нина к полной даме, которая обиженно умолкла, как только учительница отвернулась от нее.

Дама холодно кивнула в ответ. Но Нина была сегодня так счастлива, что даже эта холодность не могла испортить ей настроение. Хотелось, чтобы всем было так же радостно, как и ей. Кроме того, она чувствовала себя немного виноватой — ведь из-за нее Вера Ивановна не смогла дослушать даму до конца.

— Какая хорошенькая у вас дочурка — как куколка! Вылитая мама.

Нина знала, какую струну затронуть. Дама сразу же оттаяла, приветливо улыбнулась ей.

Между ними завязалась беседа.

— Ах, я так боюсь за свою Риточку, так боюсь! — все вздыхала дама. — Она такая впечатлительная!..

— Не бойтесь, — успокаивала Нина свою новую знакомую. — Вера Ивановна — очень хорошая учительница. Я давно с ней знакома, — не удержалась, чтобы не похвастаться, Нина. — У меня Оля тоже нервная, но я спокойно отдаю дочку в ее руки.

На крыльцо вышла улыбающаяся сторожиха, высоко над головой подняла начищенный до блеска звонок.

Сразу же началось еще большее движение, в котором теперь принимали участие и учителя и которое поэтому стало более организованным. Школьники группировались по классам — и нигде, пожалуй, не могли быть так наглядно продемонстрированы возрасты детей, как на школьном дворе.

У Веры Ивановны было особенно много хлопот. Она собирала своих первоклассников в колонну, которая должна была стать впереди всех. Притихшие дети шли за учительницей, оглядываясь на родителей испуганными глазами.

Оля тоже стояла в колонне. Держа на руках Галочку, которая все время порывалась побежать за сестрой, Нина смотрела на старшую дочку, видела только ее…

Так в семье Горбатюк появилась ученица. Мать сшила ей форменное платьице и передничек, отец подарил портфель. И Оля была очень счастлива, не зная, что еще придется ей плакать от горькой детской обиды, когда какая-нибудь из девочек-одноклассниц, прыгая на одной ноге, будет выкрикивать: «А я знаю, я знаю: отец бросил вас! Ага! Ага!..»

Пока же Оля ходит в школу, а родители ее готовятся к суду.

III

Еще одно событие произошло в Нининой жизни. Оно показалось ей не очень-то значительным, но все же заслуживающим внимания.

Из соседней квартиры выехали жильцы, с которыми Нина не разговаривала. Отношения между ними испортились уже давно. По неписаному, но обязательному для всех жильцов правилу, лестницу своего этажа и площадку между квартирами убирали хозяйки этих квартир. Нинина же соседка упорно игнорировала это правило: она словно не замечала грязных ступенек.

Нина, которую с детства приучили к аккуратности, терпеть не могла никакой грязи. Когда она видела что-нибудь испачканное, невычищенное, ей хотелось взять мокрую тряпку, золу, толченый кирпич и мыть, скрести, натирать, чтобы все вокруг нее радовало глаз, блестело зеркальной чистотой.

Нина вымыла лестницу вне очереди раз, потом другой. Теперь она нарочно возилась до тех пор, пока соседка не вернулась с рынка, и, демонстративно выжав тряпку, подстелила ей под ноги. А соседка спокойно вытерла ноги и прошла в свою квартиру.

Этого Нина уже не могла стерпеть…

Всезнающая Лата посоветовала разделить площадку и ступеньки и мыть лишь свою половину.

Но Нина не могла видеть лестницу грязной, хотя бы и на чужой стороне. Поэтому она не послушалась Лату, а пожаловалась управдому.

Соседка начала мыть лестницу, но перестала разговаривать с Ниной.

Неудивительно, что, узнав о выезде неряхи соседки, Нина искренне обрадовалась и с явной симпатией думала о будущих своих соседях, хоть еще не видела их. Может быть, поэтому они с первого же взгляда показались ей очень милыми.

Это была совсем юная чета, семейная жизнь которой еще была покрыта нежным детским пушком, но уже ступала довольно крепкими ножонками.

Оля была маленькой, полненькой женщиной-девочкой и принадлежала к числу тех счастливых людей, которым никогда не бывает грустно. Даже когда она плакала (что случалось очень редко), и тогда это был скорее освежающий летний дождь, а не хмурый осенний. Она не отличалась особой красотой, но была полна обаяния молодости. Ее серые смеющиеся глаза излучали радость, а неиссякаемый оптимизм заражал каждого, кто сталкивался с ней. Она смеялась так звонко, радовалась так искренне, что даже самые угрюмые люди при виде ее не могли удержаться от улыбки.

Рядом со своим мужем она казалась еще меньше, выглядела совсем миниатюрной. И смешно было слышать, как она называла Игорьком рослого детину, почти вдвое выше себя, с такими широкими плечами, что так и просили взвалить на них какую-нибудь ношу. В дополнение контраста Оля была блондинкой, а у Игоря и волосы, и густые, сросшиеся на переносице брови, и маленькие глаза были совсем темными.

Нине не терпелось познакомиться со своими новыми соседями. Ей понравилась Оля, понравился и Игорь, казавшийся немного смешным, похожим на прирученного медведя, а главное — та веселая энергия, с которой молодожены принялись устраивать свое гнездышко.

Пока Нина раздумывала, как бы познакомиться с ними, Оля сама постучалась к ней. Была она в сереньком, до колен, платьице и поэтому еще больше походила на девочку-подростка.

— Простите, что беспокою вас, — сказала Оля, улыбаясь. «Но вам ведь приятно встретиться со мной, как и мне с вами», — говорила эта улыбка.

— Заходите, заходите, — гостеприимно приглашала Нина, радуясь, что Оля сама пришла к ней.

Оля отказывалась, ссылаясь на занятость и свое грязное платье, но Нина успокоила ее, сказав, что в квартире мужчин нет.

— Ой, как у вас красиво! — воскликнула Оля, зайдя в гостиную. — У вас, в самом деле, очень красиво, — повторила она, словно Нина ей возражала.

Оля внимательно рассматривала комнату, запоминая, как расставлена мебель, а Нина начала рассказывать, когда и где они все это приобрели.

Больше всего понравились Оле гардины. Они действительно были роскошны. В тонкое кружево нежного рисунка мастерски были вшиты голубые ленты. Закрывая все окно, гардины свисали до самого пола.

— Где вы их купили?

— Таких вы нигде не найдете, — гордо улыбнулась Нина. — Я купила в магазине только эти ленты, а остальное связала сама.

— И долго вы их вязали?

— Пожалуй, с полгода.

— Тогда у меня таких не будет, — с сожалением вздохнула Оля.

— А я вас научу, это не так уж трудно, — утешила ее Нина.

Она с каждой минутой проникалась все большей симпатией к своей новой знакомой. Ей нравилось, что Оля с таким неподдельным восторгом любуется ее гардинами, нравилось юное, еще не омраченное никакими заботами лицо, и даже ее старенькое короткое платьице.

— Нет, — засмеялась Оля, с трудом отрывая глаза от гардин. — Я учусь на первом курсе, а первые два года — самые трудные, — сразу став серьезной, объяснила она. — Да у меня и терпенья не хватило бы…

Нина хотела спросить, где она учится, но из соседней комнаты, осторожно ступая, вышла Галочка. Растопырив грязные пальчики, она испуганно прошептала:

— Ма, вода бежит…

— Ой, какая у вас дочурка! — схватила Галочку на руки Оля.

— Смотрите, она запачкает вас, — предупредила Нина, выходя в другую комнату.

На полу, возле большого фикуса, лежала пустая кружка. Фикус был залит водой, которая текла из-под кадки на натертый пол.

Оля, держа на руках притихшую Галочку, звонко смеялась, а Нина, вытирая лужу, бранила дочку.

— Какая она потешная, совсем как плюшевый мишка, — целовала соседка Галочку, пытавшуюся уклониться от непрошеной ласки.

— Это — младшая, — с гордостью сказала Нина. — Старшая уже в школу ходит. Тоже Оля, как и вы.

— Отдайте мне Галочку. Ты будешь меня любить, Галочка?

— Не-ет, — вертела головой девочка, вырываясь у нее из рук.

— Вот тебе на! А это почему же? Я тебе конфеты покупать буду, пряники… Разве можно быть такой букой?.. В самом деле, отдайте ее нам, — не то серьезно, не то шутя продолжала просить Оля.

— Нет, вы уж постарайтесь свою иметь, — засмеялась Нина и, видя, как густо покраснела Оля, подумала: «Какое она еще дитя!» И эта мысль была тоже приятна. Нина почувствовала себя намного старше, опытнее Оли, и ей уже хотелось взять молоденькую соседку под свою опеку.

Наконец та спохватилась.

— Ой, да у меня же там Игорь остался! — воскликнула она, словно Игорь был маленьким ребенком. — Знаете, зачем я к вам пришла? Дайте мне щетку — пол натирать…

— Пожалуйста. Только она слишком тяжела для вас.

— Да это для Игоря.

Вынося Оле щетку, Нина подумала, что Яков никогда не натирал пол. Даже когда она была беременна. Считал это ниже своего мужского достоинства.

— Может, еще что-нибудь нужно?

— Нет, спасибо. Пока ничего. Хотя… Если у вас есть время, зайдите, пожалуйста, взгляните… А то мы впервые устраиваемся, может, что не так…

Нина надолго задержалась у Оли. Помогала расставлять мебель, развешивать фотографии, дешевенькие картины, сама повесила занавески на окна. Оля и Игорь слушались ее, как дети, и по-детски радовались, когда каждая вещь находила свое место и в комнатах постепенно становилось уютнее.

На долю Игоря выпали все тяжелые работы. Он двигал шкаф, пока не поставил его так, как хотели женщины, складывал и раскладывал узкую студенческую койку — на кровать у них еще не хватало денег, — вбивал гвозди и натирал пол с таким усердием, будто хотел протереть его насквозь. Покорно смотрел на женщин, словно спрашивал: «А что еще делать?» — и работы для него хватало.

А когда стемнело, зажгли свет и уселись вокруг стола, накрытого чистой скатертью.

В комнатах явно не хватало мебели, на всю квартиру было только три стула, и Нина советовала, что нужно приобрести в первую очередь, как только заведется лишняя копейка.

Молодожены охотно со всем соглашались, будто это было самое простое дело и им ничего не стоило купить даже целый мебельный магазин.

Они вышли с Ниной на площадку и всё благодарили ее, будто она оказала им бог весть какую услугу.

— Какая вы хорошая! — шепнула ей на ухо Оля, а Игорь так стиснул руку, что даже пальцы слиплись.

Дома, продолжая размахивать рукой, Нина весело улыбалась, а из головы не выходила последняя Олина фраза. Давно уже Нина не слышала ласкового слова и, обрадовавшись ему, действительно почувствовала себя хорошей, способной на добрые дела. Теперь молодожены стали ей еще более симпатичны, казались почти родными.

Поэтому она так охотно отвечала на жадные расспросы Латы, пришедшей к ней рано утром. Нина почти все рассказала ей о своих новых знакомых, выставляя их в самом выгодном свете, но умолчала о том, какое чувство вызвали в ней последние Олины слова.

— Ты меня познакомь с ними. Я тоже буду помогать им налаживать семейную жизнь, — важно сказала Лата.

Но ей не суждено было стать кормчим жизненного корабля молодых соседей.

В обед Оля забежала к Нине попросить у нее консервный нож. На кухне, примостившись у дверей, сидела Лата, и Оля не заметила ее. Она так спешила, что Нина не успела познакомить ее с Латой.

— Не нравится она мне, — сказала Лата, пренебрежительно поджав губы. — Вертихвостка какая-то, несерьезная. И что ты нашла в ней особенного?

И по злым огонькам, загоревшимся в Латиных глазах, Нина поняла, что Оля, сама того не ведая, нажила себе лютого врага. Она хотела было возразить соседке, но вспомнила, что Лата — главный ее свидетель в предстоящем судебном процессе, и промолчала…

Наконец Нину вызвали в суд. Она долго разговаривала с судьей, плакала и жаловалась на Якова, обвиняя его во всем, говорила, что любит его, что хочет жить с ним.

— Я люблю его, люблю! — повторяла она, как заклятие, которое должно было заставить судью стать на ее сторону. — Я знаю, зачем он добивается развода: он хочет жениться на другой! Но ведь у него дети… А он не хочет думать о них!..

— Да, дети, — задумчиво сказала судья, глядя на нее глазами женщины, которая сама имеет детей.

Нина всхлипывала, вытирая мокрым платочком глаза. Ей было очень жаль дочек, но еще больше — себя, забытую, брошенную мужем. А судья сидела, покачивая головой, будто упрекала — кого и за что, Нина не могла понять.

— Вот он жалуется, что вы устраивали ему скандалы, не давали возможности работать. Это правда?

— Ложь! — воскликнула Нина, искренне веря в правдивость своих слов. — Это он выдумывает для того, чтобы развестись со мной… А что я должна была делать, если он каждый день приходил пьяный, пропивал все деньги, оставлял меня и детей голодными? — спросила она, забывая только что сказанное ею. Нравственно совершенно разбитая, Нина уже не владела собой. — Если мне на каждом шагу говорили, что у него есть другая… Что мне было делать?..

Судья задумчиво просматривала материалы, собранные в тоненькой папке. Там было очень мало и очень много — вся жизнь Нины и Якова. Прошлое, настоящее, будущее. И, может быть, именно поэтому так осторожно и долго беседовала пожилая женщина с молодой, терпеливо выслушивала ее жалобы на мужа, на собственную судьбу и пыталась распутать клубок, который все больше и больше запутывала жизнь.

Нина вернулась домой в тяжелом настроении. Из беседы с судьей она не вынесла ничего определенного. То она думала, что суд станет на ее сторону и заставит Якова вернуться к семье, то ей вдруг казалось, что судья предубеждена против нее — слишком уж подозрительно избегала она ответа на настоятельный Нинин вопрос: кто же из них прав? И тогда вспоминала зловещее Латино пророчество: «Подкупит он ее, поверь мне», — и загоралась ненавистью к судье, к Якову, который мог так поступить.

Сейчас она уже не плакала, как у судьи, но легче ей не стало.

Оля пришла из школы и радостно рассказывала о событиях, имеющих немалое значение в жизни первоклассниц. Она уже умеет писать «и» и «ш», и Вера Ивановна похвалила ее.

— Смотри, ма! — показывала Оля тетрадь, где были старательно выведены буквы, сперва неуклюжие (заметно, как дрожала неумелая детская рука), а потом более стройные и твердые, уже похожие на две буквы, написанные красивым, каллиграфическим почерком учительницы.

Галочка тоже тянулась к тетради и требовала показать ей буквы, но Оля, сказав, что та еще мала, важно положила тетрадь в небольшой портфель из желтой кожи.

Ах, этот портфель! Красивый и удобный, он приворожил к себе девочку, а матери все время портил настроение. Он нахально лез в глаза, заявляя о праве отца на Олину любовь и внимание, которые должны были целиком, без остатка принадлежать матери. И Нина ревновала дочку к портфелю, как к живому существу, и ненавидела его, как живое существо. Он напоминал ей о том, что в сердце старшей дочки есть уголок, в котором жив еще отец. Она не могла примириться с этим!.. Ведь он хочет совсем бросить ее, дочек, а это лишало Якова права в ее глазах хотя бы на малейшую привязанность детей.

IV

Пришла ночь, наступило утро. Люди собирались на работу, окунались в свои повседневные дела. А двое из них проснулись с мыслью, что этот день должен решить их судьбу.

Вчера Нина заходила к Юле — просила ее выступить свидетелем. Нина была уверена, что подруга, если захочет, сумеет убедить суд отказать Якову в разводе.

Выслушав Нину, Юля неожиданно спросила:

— Ты действительно так любишь его?

— Я хочу, чтоб он вернулся ко мне, — сказала Нина.

— Зачем?.. — И, не дождавшись ответа от насупившейся Нины, Юля продолжала: — Чтобы снова ссориться, переживать, мучить себя, разводиться?.. Ты прости меня, Ниночка, но я никак не пойму, почему ты так упорно держишься за него? Ну, это было бы понятно, если б ты была некрасивой женщиной… Но ведь ты красивая, а материально он тебя обеспечит… Ты будешь независима, будешь жить, как тебе захочется. А любовь — не обязательно под флагом загса. Ей-богу, под пиратским лучше! — развеселилась от собственной шутки Юля.

Но Нине было не до шуток.

— Я не могу так, — мрачно сказала она. И, как ни трудно ей было, призналась подруге: — Я все еще люблю его…

Хоть Юля в конце концов согласилась выступить свидетелем, но согласилась не очень-то охотно. «Ей абсолютно безразлично, что будет со мной, — подумала Нина. — Она все время занята только собственной персоной».

Лату совсем не нужно было просить прийти в суд, но это не обрадовало Нину. Слишком уж с явным удовольствием, как к интересному зрелищу, готовилась соседка к предстоящему суду…

Нина не могла сказать — спала она эту ночь или нет. Это не был нормальный сон, когда засыпаешь вечером и просыпаешься утром — со спокойной душой и ясной головой; не было это даже тревожным сном с кошмарными сновидениями, после которых просыпаешься среди ночи и прикладываешь руку к трепещущему сердцу, а было что-то среднее между сном и бодрствованием, когда человек не может точно определить, спит он или нет, когда он все падает в темную глубокую яму и в то же время не утрачивает сознания своего бытия. Нина знала, что она не спит. Она даже слышала тиканье часов и, понимая, что это часы, падала в бездонную пропасть, а ужасные мысли не покидали ее, и это было страшнее всего. Нина потом так и не могла вспомнить, что это были за мысли, знала только, что они очень измучили ее.

Рассвет она встретила с открытыми глазами. Долго лежала, не в силах пошевельнуться. Все тело ослабло, будто после какой-то непосильной работы. Ее не радовало ясное, погожее утро. Наоборот, ей было бы легче, если б этот день встретил ее осенним дождиком, если бы небо было затянуто серыми тучами, а солнце не заглядывало так бесцеремонно в окно и не светило так ярко. Поэтому она хмурилась, глядя, как солнечные блики передвигаются по стене все дальше, и чем светлее становился день, тем темнее было у нее на душе.

Оля вскочила с постели вместе с матерью. Девочка очень боялась опоздать в школу и всегда выходила из дому на час раньше, хоть Нина и сердилась на нее за это.

— Уже, мама?

— Спи еще, Оля. Сегодня ты не пойдешь в школу, — грустно сказала Нина.

— Почему, мама?

— Мы сегодня пойдем в суд. — И, видя, что дочка ничего не понимает и готова расплакаться из-за того, что мама не пускает ее в школу, постаралась по возможности понятнее объяснить: — Ты хочешь, чтобы наш папа жил с нами? Чтобы так, как прежде, помнишь?

— Да, мама, — тихонько ответила Оля.

— Так вот, Оля… Ты у меня уже большая и должна понять… Видишь ли, сегодня мы пойдем в суд и будем просить одну тетю, чтобы нам вернули папку…

— А зачем тетю, мама? Давай лучше папу попросим.

— Он не хочет, Оля. А эта тетя очень строгая, ну, как ваша Вера Ивановна, и она прикажет папе вернуться к нам.

— А папа ее послушается?

— Послушается. Ведь ты же слушаешься Веру Ивановну?

— Да… Только Вера Ивановна не строгая… Она хорошая-хорошая…

Вскоре пришла Лата. Она была в новом, недавно сшитом платье, в большой зеленой шляпе.

— Ах, Ниночка, как мне жаль тебя! — вздыхала она, усаживаясь на краешке стула, чтобы не измять платье и покачала головой.

Весь ее вид очень раздражал Нину. Одевая Галочку, она искоса поглядывала на Лату, неохотно отвечала ей. «Ишь, вырядилась как в театр!»

Нина хотела уже спросить, когда она успела покрасить брови, но сдержалась. Ведь Лата будет выступать ее свидетелем, а кто знает, что может сказать эта женщина, если ее рассердить…

Вышли из дому в половине девятого.

День был такой же теплый и солнечный, как и тогда, когда Нина впервые отводила дочку в школу. Но улицы, дома и даже люди сегодня казались другими: на них словно пала невидимая тень, и были они неприветливы и холодны.

«Скоро и осень, — с грустью думала Нина, глядя на заметно пожелтевшую листву деревьев. — Повеют холодные ветры, опадут листья, начнутся дожди, и будет стоять та нестерпимо серая погода, когда даже жить не хочется…

И неужели это я, Нина, еще недавно такая юная и беззаботная, иду разводиться с мужем? Неужели это у меня уже есть двое детей и мне скоро минет двадцать шесть лет? И это я поссорилась с мужем? С тем Яковом, который казался мне самым лучшим на свете и который клялся, что всегда будет любить меня… Как это случилось? Почему?»

* * *

Яков очень боялся опоздать в суд, но не хотел прийти туда и слишком рано. Он знал, что Нина явится, безусловно, не одна, что ее подруги и подруги этих подруг будут глазеть на него с тем жадным любопытством, которое всегда присуще праздным людям и которого он просто терпеть не мог.

Пришел он ровно в десять, но оказалось, было еще рано. Народные заседатели сидели в кабинете судьи и знакомились с делами. Очень молодой и очень озабоченный секретарь суда, немного похожий на Леню, сказал Горбатюку, что не знает, когда именно будет рассматриваться его дело.

— Возможно, первым, а возможно, и последним. Во всяком случае, вы никуда не уходите.

— А когда начнется суд?

— Когда ознакомятся с делами. — Но, заметив, что Якова не удовлетворил такой ответ, секретарь прибавил: — Минут через десять, самое позднее — через полчаса. Вы идите в зал…

Легко сказать: идите в зал! Идти туда, где тебя ждет по крайней мере десяток пар глаз, где будут перешептываться и указывать на тебя пальцем… Нет, лучше выйти на улицу.

— Но смотрите не опоздайте, — предупредил секретарь. — А то ваше дело отложат и будут слушать последним.

Яков отошел от здания суда — ему казалось: если он будет стоять здесь, все поймут, что он пришел разводиться, — и направился к скверику на противоположной стороне улицы. Там стояли скамейки, он сел на одну из них и закурил папиросу. Однако через минуту вскочил. То душевное состояние, в котором находился сейчас Горбатюк, требовало движения, действий, которые могли бы ослабить все нараставшее в нем напряжение.

Яков старался не думать, почему он оказался в этом садике напротив суда, что должно произойти через пятнадцать или двадцать минут. Он пытался сосредоточиться на другом, но это другое лишь скользило по поверхности сознания, и достаточно было ему на мгновение ослабить свою волю, как его снова начинала тревожить мысль о том главном, ради чего он пришел сюда.

Через несколько минут Яков снова заглянул в здание суда и в коридоре столкнулся с Латой. Он так посмотрел на нее, что та отступила и боком прошмыгнула в зал.

Теперь секретарь уже сердито ответил, что члены суда еще знакомятся с делами.

И снова — сквер, бесцельное хождение по посыпанным песком дорожкам и папироса за папиросой. Тяжелое душевное состояние Якова еще усугубила обида на секретаря суда, а через него — и на судью. Евдокия Семеновна уже не казалась ему такой симпатичной, и он мрачно думал, что она — прежде всего женщина, баба, а баба всегда останется бабой, какой бы умной и образованной она ни была.

Теперь Горбатюк решил зайти в суд не раньше, чем в половине одиннадцатого, или даже немного позже и нарочно пошел покупать папиросы за два квартала отсюда, несмотря на то, что магазины были и ближе. Но, получая сдачу, подумал, что суд уже мог начаться, и, хоть часы показывали только двадцать минут одиннадцатого, Яков выскочил из магазина и помчался в суд.

Секретаря в приемной не было. «Началось!» — мелькнула тревожная мысль.

Но суд еще не начался. Увидев на возвышении, за широким, покрытым зеленым сукном столом пустые стулья с высокими, украшенными гербами спинками, Яков с облегчением вздохнул. Шум, стоявший в зале, утих, и Горбатюк, не спуская глаз с возвышения, где должны были занять свои места члены суда, почувствовал: все смотрят на него. А он, словно окаменев, смотрел только вперед, решая, что ему делать дальше. Он уже хотел было повернуться и снова выйти, как заметил направо от возвышения еще один стол, на котором секретарь суда раскладывал бумаги.

«Сейчас начнется, — подумал Горбатюк. — Нужно занять место».

Он заставил себя оторвать взгляд от секретаря, посмотреть в зал и сразу же встретился глазами с Ниной. И такая тоска, такая немая мольба была в ее глазах, что Якову стало жутко. На какое-то мгновение он даже заколебался: не ошибка ли этот суд и его настойчивое требование развода? «Ведь она любит меня…» Но Нина внезапно вспыхнула, словно рассердилась, что раскрыла себя перед мужем, и резко отвернулась. Он нахмурился, решительно прошел вперед, к скамье у самого барьера, отгораживавшего зал от того места, где находился секретарь и где должны были появиться члены суда. Но не успел Горбатюк сесть, как позади него снова зашумели, будто только и ждали, пока он сядет.

— Вот он, папаша, даже к детям не подошел! — сказал кто-то очень неприятным, злым голосом, и Яков сейчас лишь осознал то, что видел минуту назад: Галочку на руках у Нины.

«Она таки привела детей, — подумал он, и недавняя жалость к Нине уступила место привычной неприязни. — Все, все делается для того, чтобы растрогать судей, опозорить меня!»

Он снова оглянулся и снова встретил Нинин взгляд, подстерегавший каждое его движение. Увидел Галочку, а возле нее Олю. Ему очень захотелось подойти к детям, взять их на руки, приласкать, поцеловать, но эта фраза о «папаше» точно приковала его к месту. Он снова повернулся лицом к секретарю и застыл в принужденной позе, ибо, как ни заставлял себя, не мог не реагировать на злые, иногда бессмысленные, но тем более обидные реплики тех, кто сидел возле Нины.

Нина же не спускала с мужа глаз, надеясь еще раз встретиться с ним взглядом.

Придя в суд, она напряженно ждала Якова. Она до сих пор не верила, что этот суд состоится. Ей все казалось, что муж только пугает ее, что в последнюю минуту он подойдет к ней и скажет: «Нина, давай забудем все и пойдем домой…»

Она слушала и не слышала тех, кто окружал ее. Ей сейчас не нужны были ни Лата, ни Юля, которая так и не пришла в суд: Нине нужен был Яков, только Яков… Она несколько раз выходила в коридор, надеясь встретиться с ним с глазу на глаз, и если б это ей удалось, несмотря ни на что, бросилась бы ему на грудь — неужели его сердце не отозвалось бы на ее слезы?..

Но потом прибежала Лата и шепотом, который прозвучал на весь зал, сообщила, что Яков уже приходил в суд и, увидев ее, Лату, сразу же вышел на улицу.

«Он не хочет встретиться со мной до суда, он избегает меня», — в отчаянии подумала Нина.

V

Секретарь вскочил, предложил всем встать. Раздался шум отодвигаемых стульев и скамей, все поспешно поднялись.

— Суд идет!..

За Евдокией Семеновной на возвышение поднялись двое мужчин. Один из них был пожилым человеком, лет за пятьдесят, с седыми волосами и пышными запорожскими усами, в коротеньком пиджачке и заправленных в высокие сапоги брюках военного покроя. Заняв место по левую руку от Евдокии Семеновны, он громко откашлялся, словно собирался выступать, пригладил волосы широкой, потемневшей от металлической пыли ладонью и застыл, спрятав глаза под густыми, низко нависшими бровями. Второй, усевшийся направо от судьи, был еще молод, но совершенно лыс. От его лица, круглого, как наливное яблоко, веяло спокойствием здорового человека. Одет он был значительно лучше пожилого: на нем был темно-серый, дорогого материала, костюм, ярко-красный модный галстук. Яков сразу же узнал его — это был известный в городе мастер стеклозавода, новатор производства.

В зале стояла напряженная тишина. Все смотрели на людей, сидевших на стульях с высокими спинками. Сейчас это были уже не просто люди, знакомые многим присутствующим в зале, с которыми они встречались в кино, в магазине, просто на улице, — не Евдокия Семеновна Таран, не Владимир Петрович Коваль и Федор Павлович Кравченко, а судьи — воплощение того закона, который действует в нашей стране. В этот час в их руках была сосредоточена самая могучая сила — закон, выработанный миллионами людей и добровольно признанный этими миллионами. Его именем они призваны карать, миловать, воспитывать — вершить человеческие судьбы.

Евдокия Семеновна подняла голову, оглядывая присутствующих. Увидела Нину, свидетелей, увидела Горбатюка, который сидел отдельно от всех, бледный и взволнованный, с крепко сжатыми губами. На мгновение задумалась, а затем вытащила из груды лежавших перед ней папок тоненькую синюю папку и открыла ее.

— Яков Петрович Горбатюк? — спросила она, глядя прямо на Якова.

— Есть! — вскочил Горбатюк.

— Займите свое место, — указала судья на один из двух стульев, стоявших за барьером, перед столом суда.

Яков, не подымая головы, сел за барьером.

— Нина Федоровна Горбатюк?

— Я! — откликнулась Нина.

— Займите свое место.

— Дочек возьми, — громко зашептала Лата.

— Это ваши дети? — спросила судья.

— Мои.

Нина уже стояла за барьером, с дочками впереди себя.

— Зачем вы их сюда привели? — строго спросила судья. — Сейчас же выведите детей в другую комнату!

«Молодец, правильно!» — одобрил Яков распоряжение судьи. В эту минуту она казалась ему хоть и не особенно симпатичной, но, во всяком случае, справедливой.

Нина вернулась уже без детей, злая на себя, на судью, на весь мир. Теперь она была убеждена, что судья — на стороне Якова: с самого начала придралась к ней!..

Судебный процесс входил в свою обычную колею. И Горбатюки были уже не только Ниной и Яковом, а прежде всего сторонами в этом процессе.

Объяснив им их процессуальные права, судья спросила:

— Какие ходатайства будут у заявителя?

Яков проводит языком по пересохшим губам, хрипло говорит:

— Прошу рассмотреть мое ходатайство о закрытом процессе. Я коммунист и ответственный работник… «Зачем я это ляпнул?» — тут же с досадой думает он.

Судья достает из папки заявление, читает его вслух. В зале нарастает шум.

— Каково мнение второй стороны?

— Я против!

Судья наклоняется к пожилому народному заседателю, затем — к молодому, что-то шепчет им, и они по очереди кивают головой.

Яков напряженно следит за ними, и ему кажется, что даже по движению их губ он может догадаться, о чем они говорят. «Отказать» — как бы слышит он, и ему становится страшно.

— Суд, посовещавшись, определил: ходатайство заявителя разрешить в ходе судебного следствия, — объявляет судья.

Яков с облегчением вздыхает. Это, конечно, не то, чего хотелось бы, но и не то, чего он боялся. У него еще остается надежда, что позже, когда начнется их допрос, суд выпроводит всех из зала.

Немного успокаивается и Нина. Когда внушенная ей Латой мысль о том, что Яков подкупит судью, казалось, подтвердилась приказанием Таран вывести детей, она поняла, что нужно ждать самого худшего. Поэтому, услышав о ходатайстве Якова, была заранее уверена, что суд удовлетворит его, и прониклась еще большей неприязнью к судье. Теперь же, хотя предубежденность против Евдокии Семеновны и не совсем исчезла, решение суда ободрило ее. Значит, правда на ее стороне, если судья не осмеливается открыто поддержать Якова, и не так уж легко будет выгородить его и свалить всю вину на нее!

У Нины чувства были так же обострены, как и у Якова. Она не только слышала то, о чем говорили члены суда, но и чувствовала, что они хотели сказать, замечала каждый их жест, каждый взгляд и истолковывала все по-своему…

Может быть, потому судьи так спокойны и, на первый взгляд, лишены малейших человеческих слабостей, что в течение шести, восьми, а то и больше часов за ними следят настороженные, внимательные взгляды присутствующих в зале. Может быть, именно потому и была так спокойна, так неприступна Таран, так торжественны и невозмутимы народные заседатели…

Судья снова склоняется над раскрытой папкой и зачитывает заявление Горбатюка. Нина уже знакомилась с заявлением, когда приходила к судье, но сейчас ей кажется, что она слышит его впервые. У нее начинают дрожать губы, и она изо всех сил старается сдержать эту дрожь, боясь расплакаться.

— «…С 1940 года я нахожусь в зарегистрированном браке с гражданкой Горбатюк Ниной Федоровной…» — читает судья.

«Это я — гражданка! Не жена, а гражданка!.. Какое холодное, злое слово! Как он мог написать его! После наших восьми лет…»

— «В браке прожили восемь лет. От совместной жизни имеем двоих детей: дочь Ольгу, 1941 года, и дочь Галину, 1945 года рождения…»

«Да, двух дочек, которых ты хочешь бросить так же, как меня! Да, Оля, а не Ольга, как пишешь ты, родилась в 1941 году. Ты, вероятно, забыл, в каких условиях она родилась, иначе не мог бы написать так холодно и официально. Я родила ее в небольшой сельской больнице за Донцом в те страшные дни… Мы эвакуировались из-под Киева, наш эшелон разбомбили, а вскоре у меня начались родовые схватки… Помнишь, как ты бегал к военным, умолял их дать подводу, как они, ссадив раненых, отвезли меня в ближайшее село, где была эта больница? Ты плакал, оставляя меня там, плакал так, словно не надеялся уже увидеться со мной, а я, несмотря на страшную боль, улыбалась, чтобы успокоить тебя… А потом мы двинулись дальше, уже с маленькой Оленькой, так как фронт находился совсем близко. И каким чутким, каким нежным ты был к нам обеим! Какие это были счастливые часы!.. Что же случилось с тобой? Почему ты так изменился, что я не узнаю тебя?»

— «…В последние годы жена мешает мне нормально работать и жить, — бьют по Нининому сознанию жестокие слова. — Она устраивает мне ежедневные скандалы, без всяких оснований ревнует ко всем женщинам, с которыми мне приходится встречаться по работе, компрометирует меня как работника областной газеты и члена партии. Она создала условия, совершенно исключающие возможность нашей дальнейшей совместной жизни…»

«Это я создала? — искренне возмущается Нина. Она поворачивается к Якову, хочет посмотреть ему в глаза. — Как ты можешь говорить такое? Разве ты забыл, как приходил домой пьяный, как таскался где-то с бабами, стараясь скрыть все это от меня? Ты хочешь развода, ты добиваешься его, чтобы свободно шляться с такими, как эта твоя кривоногая Кушнир! — Нина сейчас твердо уверена, что Кушнир и в самом деле кривоногая. — Вот я сейчас все расскажу! Все!»

— Вы поддерживаете свое заявление о расторжении брака? — обращается судья к Горбатюку.

— Поддерживаю, — быстро отвечает Яков.

— Поясните суду по существу. То есть объясните, что именно привело вас к намерению расторгнуть свой брак с гражданкой Горбатюк, — уточняет судья, заметив, что Яков не понял ее.

Да, он объяснит. Он все расскажет суду…

Говорить почему-то очень трудно. Потому ли, что эти трое так внимательно смотрят на него, или потому, что он чувствует на себе обжигающий взгляд Нины, взгляды сидящих позади людей, — Яков даже не пробует разобраться в этом. Он охвачен одним желанием: доказать суду невозможность его дальнейшей жизни с Ниной.

Она ревновала его почти ко всем женщинам. Достаточно было ему, идя с Ниной по улице, встретить какую-нибудь знакомую, как сразу же — подозрительный взгляд, сердитое лицо, а дома — очередная сцена ревности.

Она не понимает его. Между ними не было ничего общего. Он не мог делиться с ней своими планами, своими мыслями. Ее интересы не выходили за пределы кухни, рынка, цен на продукты и промтовары. Она связалась с таким морально разложившимся человеком, как их соседка Винцевич, превратилась в базарную бабу, которая никогда не сможет понять его.

— Это ужасно, когда не знаешь, о чем говорить с женой!..

Наконец, последний случай, когда она ворвалась в редакцию и избила работника его отдела. До того он еще колебался — разводиться или нет, а теперь понял, что лучшим выходом и для него и для нее является только развод.

Яков умолкает, чувствуя себя совершенно обессиленным. Молчат и судьи. Молчит Нина, молчат присутствующие. И в этом молчании гнетущее раздумье о семье Горбатюков, о судьбе этих взрослых людей, стоящих перед судом, и двух девочек, которые, может быть, играют, а может быть, тихо сидят в соседней комнате под присмотром уборщицы суда.

Первой приходит в себя судья: профессиональная привычка берет свое.

— В каком году вы женились?

— В тысяча девятьсот сороковом, — отвечает Яков, не удивляясь вопросу, хотя судья читала об этом в его заявлении.

— А фактически живете вместе с какого года?

— Фактически? С того же.

— Вы сходились по любви?

— Да, — коротко отвечает Яков и невольно вспоминает реку, луга, теплую ночь и Нинино трепещущее тело, пахнувшее свежим сеном.

Но голос судьи прогоняет воспоминания:

— До какого года вы проживали в браке совместно?

— До того времени, пока между нами не возникли серьезные ссоры.

— Точнее?

— До весны этого года.

— Оставляя свою семью, вы думали о детях? Как они будут воспитываться без вас, как будут учиться?

— Да, думал. Мысль о них и сейчас не покидает его.

— А как вы считаете, если дети в школе спросят вашу старшую дочку: «Где твой отец?» — приятно ей это будет? У вас есть отец? — неожиданно спрашивает судья.

— Мой отец умер, — глухо отвечает Яков. — Мне тогда минуло шесть лет.

— И легко вам было без отца?

Этот вопрос вызывает у Якова рой воспоминаний, и перед ним живо встает одна из картин далекого детства.

Его жестоко избили мальчишки. Он отчетливо видит себя, замурзанного, с расквашенным носом, в изодранной рубашке. Он подбирает с земли измятые книги и не может удержаться от слез, хоть знает, что это не к лицу мужчине. «Вот я скажу!.. Я скажу!..» — грозит он сквозь слезы. Тогда один из мальчишек крикнул: «Нет у тебя отца! Ничего ты не скажешь!» — и все они закружились, заплясали вокруг него, как злые чертенята, выкрикивая: «Нет отца! Нет отца!» Он не выдержал и, стиснув зубы, бросился на обидчиков. Колотил их куда попало и сам уже не чувствовал сыпавшихся на него ударов, ибо слова маленьких обидчиков причиняли ему бо́льшую боль, чем их кулаки.

— Правда, нелегко? — допытывается судья. — А разве легко будет вашим дочкам без отца?

— Я буду им помогать.

— Это им вас не заменит… Плохой вы отец! — жестко говорит судья.

«Не разведут», — думает Яков.

«Лата соврала: судья не подкуплена», — с облегчением вздыхает Нина.

— Вот вы прожили вместе восемь лет. И лишь теперь, после восьми лет, заметили, что жена не подходит вам. О чем же вы раньше думали? Жили, жили, и вдруг — не подходит!

— Не вдруг. Мы давно уже ссоримся, — возражает Яков.

Он сейчас так пришиблен, что даже не может сердиться на судью, которая, как ему кажется, неоправданно жестока. У него такое чувство, будто его загнали в тупик, из которого он никак не может выбраться.

А судья продолжает с неумолимой настойчивостью:

— Неужели вы совсем не любите свою жену? Неужели у вас не осталось ни малейшего чувства к человеку, который когда-то отдал в ваши руки все свое будущее, связал с вами все свои мечты? Вы что, с первого дня начали ссориться с ней?

— Нет, не с первого.

— А когда? Через какое время?

— Я не могу сейчас точно сказать. Но мне кажется, что мы ссоримся с нею всю жизнь.

— Всю жизнь… Хорошо, допустим, что во всем виновата ваша жена. А подумали вы над тем, что она, возможно, хочет исправиться, стать другим человеком, только нужно помочь ей?

Нина не может удержаться от слез. Голос судьи проникает ей в самое сердце. Ей уже кажется, что она в самом деле хотела стать лучше, хоть и сейчас не считает себя плохой, что достаточно было бы Якову поговорить с ней вот так, как говорит судья, — и она действительно стала бы другой. Какой — Нина не представляет себе, но непременно лучше, намного лучше, чем до сих пор…

— Ниночка, не нужно плакать! — восклицает какая-то женщина (Нина даже не знает, кто). — Не стоит он этого!

— Считаете ли вы, со своей стороны, возможным восстановление семьи? — сурово спрашивает судья Горбатюка.

— Не считаю.

— Почему?

— Я уже сказал, почему! — начинает раздражаться Яков и старается овладеть собой. «Не нужно волноваться, так только повредишь себе».

— Хорошо, у меня больше вопросов нет, — говорит судья и по очереди наклоняется к народным заседателям.

Тогда старший из них откашливается и кладет на стол обе руки. Смотрит на Горбатюка, шевелит косматыми бровями, и Якову кажется, что заседатель сердится на него.

— А скажите, гражданин… гм… гм… заявитель, кто виноват в том, что ваша жена стала мещанкой, как вы только что сказали?

И снова — гнетущее ощущение тупика. Это вопрос, который не раз вставал перед ним и на который он не находил ответа. Кто виноват?.. Разве он знает, кто виноват в том, что так нелепо сложилась жизнь? Разве легко ему стоять здесь, перед судом? Ему, может быть, легче было бы примириться с ней, если б только это было возможно…

— Отвечайте на вопрос, — напоминает судья.

Он больше ничего не может сказать…

Яков садится. Устал, словно выполнил невыносимо тяжелую и очень неприятную работу. «Теперь ее очередь», — думает он о жене.

VI

Готовясь к допросу, Нина старалась вспомнить все, что должна была сказать о Якове. Она так сильно волновалась, что никак не могла сосредоточиться, собраться с мыслями. К тому же она должна была одновременно слушать и вникать в ответы мужа, слушать вопросы судьи и думать, как сама ответит на тот или иной вопрос. Мешал ей и голос Якова, и голос судьи, и те внутренние голоса, которые звучали в ней.

Когда судья велела ей встать, она вздрогнула от неожиданности, хоть все время ждала этого.

Нина поднялась, несколько раз глубоко вздохнула. Отвечала на вопросы судьи, и ей все время казалось, что это говорит не она, а кто-то другой. Была словно загипнотизирована; отвечали одни уста, а мозг дремал, переутомленный той работой, которую ему пришлось выполнить во время допроса Якова.

Лишь после того, как судья спросила, признает ли она иск о расторжении брака, мозг ее включился в ход процесса. И Нина начала бороться за свою судьбу — за возвращение Якова, без которого не мыслила своей дальнейшей жизни.

— Не признаю… Никогда не признаю!

— Иск о расторжении брака не признает, — продиктовала судья секретарю и снова обратилась к Нине: — Почему?

— Потому что он должен воспитывать детей… Как же можно воспитывать детей без отца? Ведь они еще маленькие, вы сами видели их, — заплакала Нина. — Он бросил нас… К другой ушел… Я всегда сидела дома, а он приходил ночью пьяный… Каково мне было смотреть на это! Он ругал меня, бил… Я все терпела, я надеялась, что он одумается, вернется ко мне… Как же мы будем жить одни?..

— Скажите, вы устраивали мужу скандалы?

— А что я должна была делать, если он пил, бегал за другими женщинами? Что мне было делать? Ведь он мой муж…

— Ваш-то ваш. Но ведь вы должны были понимать, что постоянные скандалы, сцены, вроде той, какую вы недавно устроили у него на работе, ни к чему хорошему привести не могли. Возможно, что именно из-за всего этого ваш муж и стал добиваться развода. Ведь при таких условиях всякая любовь угаснет…

Нина молчит. Слезы душат ее, ей трудно отвечать. «Я никогда больше не буду скандалить, пусть он делает, что угодно, лишь бы только вернулся ко мне», — хочет сказать она, но вспоминает, как Яков несколько минут тому назад во всем обвинял ее, и не говорит ничего.

— Вы сами видели мужа с другими женщинами?

— Мне говорили…

— Не все то, что говорят, правда… А почему вы не работаете? На какие средства вы живете?

— Муж платит.

— Муж платит на ваших детей. Значит, вы отрываете часть денег у своих детей…

— Я воспитываю их…

— Плохо воспитываете!.. Зачем вы привели сегодня своих детей сюда? Чтобы разжалобить суд? А вы подумали о том, как это подействует на них? Не думали так же, как не думали о том, какими вырастут дети, если будут свидетелями всех ваших скандалов… Закон разрешает нам отбирать детей у таких родителей, как вы, передавать их на воспитание государству. Это и вас касается, заявитель, — взглянула судья на Якова и снова обратилась к Нине: — А почему вы не хотите работать? Вы женщина молодая, физически здоровая, государство затратило большие средства на ваше обучение, у вас были все условия для того, чтобы заниматься общественно полезным трудом, тем более, что до последнего времени с вами жила свекровь… Может быть, тогда бы у вас и скандалов этих не было, и муж с бо́льшим уважением относился бы к вам… Заявитель, у вас есть вопросы к гражданке Горбатюк?

У Якова вопросов нет.

— Садитесь…

Нина садится, глубоко обиженная упреком судьи. «Почему я не работаю?.. Спросите об этом у него. Ведь это он не пустил меня в институт и работать не разрешил, изломал всю мою жизнь!..»

Начинается допрос свидетелей. Нина вспоминает, что Юля не явилась, но так подавлена, что ей уже все безразлично.

— Ваша фамилия, имя, отчество? — спрашивает судья Лату.

— Лата Иосифовна Винцевич.

— Год рождения?

Этот вопрос явно смущает Лату. Она беспомощно оглядывается по сторонам, словно надеется, что кто-то скажет, какого же она года рождения, наконец неохотно отвечает.

— Где вы работаете?

— Я замужем…

— Значит, вы не работаете?

— Не могу же я работать и хозяйство вести. У меня муж не такой, чтобы посылать меня на работу. Я…

— Свидетель Винцевич, предупреждаю: отвечайте только на вопросы суда.

Лата сердито пожимает плечами: она ведь отвечает! А если кое-кто хочет заткнуть ей рот, так при чем же здесь она?..

— Свидетель Винцевич, расскажите суду, что вы видели, когда проходили двадцать второго августа мимо редакции?

— Все видела.

— Что — все? Говорите конкретнее.

— Видела, как они обнимались и целовались.

Нина кивает головой. Именно так рассказывала ей Лата потом, на следующий день после скандала.

— Товарищи судьи, разрешите вопрос? — срывается с места Яков.

— Заявитель, сядьте. Когда будет нужно, мы дадим вам слово.

Но Яков продолжает стоять. Он не может спокойно сидеть на месте, когда эта кобра так бесстыдно клевещет на него.

— Заявитель Горбатюк, какие у вас будут вопросы к свидетелю?

— У меня один вопрос: на окне моего кабинета, когда вы подсматривали, шторы были спущены?

— Да, — после некоторого колебания отвечает Лата.

— Так как же вы могли все это видеть?

— А я тени видела.

— Так вы не видели ни заявителя, ни Кушнир? — спрашивает теперь судья.

— Я видела тени. А что ж еще они могли делать вдвоем в кабинете?

Пораженная Нина смотрит на Лату. Значит, та обманула ее. Она ничего не видела! Значит, там, возможно, и не было ничего…

— Следовательно, это из-за вас произошел скандал двадцать второго августа, — констатирует судья.

— Из-за меня?! — возмущается Лата. — Из-за меня!.. Вы меня, товарищ судья, зазря не обвиняйте!..

— Хорошо, садитесь, — морщится судья и обращается уже непосредственно к Нине: — Видите, что значит верить всему, что говорят.

Нина опускает голову, не решается взглянуть на судью. В ней уже шевелится раскаяние. Но откуда она могла знать, что Лата так бесстыдно лгала? «Может быть, и не случилось бы ничего, не было бы и этого суда», — думает она. Нет, она никогда больше не поверит Лате, будет держаться подальше от нее.

После допроса свидетелей, который, как казалось и Якову, и Нине, тянулся невыносимо долго, судья снова обратилась к Горбатюку:

— Может быть, после того, как вы выслушали вашу жену и свидетелей, вы согласитесь на примирение и заберете свое заявление?

— Нет!

— Чем вы хотите дополнить материал?

— Я прошу развести нас…

— Мы не разводим, — перебивает его судья.

— Я прошу вынести такое решение, которое давало бы мне право развестись с женой.

— Гражданка Горбатюк, встаньте! О чем вы просите суд?

Нина встает, но ничего не говорит. Она только плачет.

— Суд удаляется на совещание для вынесения определения, — забирая со стола тоненькую папку, объявляет судья.

VII

Если Горбатюк думал, что самое тяжелое уже осталось позади, если он почувствовал некоторое облегчение, когда судьи вышли в соседнюю комнату, то через минуту ему пришлось убедиться, насколько относительно человеческое представление о тяжелом и самом тяжелом. Еще минуту назад он переживал такие душевные муки, что ничего более страшного не мог себе представить. А сейчас, не защищенный от жадных взглядов ни судебным ритуалом, ни самим ходом судебного следствия, привлекавшим к себе все внимание присутствующих, он увидел, что может быть еще хуже.

Как только судьи вышли, в зале началось движение. Люди двигались по развернутой спирали, в центре которой находилась заплаканная Нина.

Яков все еще стоял возле стула в нерешительности. Он не знал, сколько времени будут совещаться судьи, через пять или через тридцать минут они выйдут снова, и вообще имеет ли он право оставлять свое место, пока не выслушает определение суда.

В зал на цыпочках вошли Оля и Галочка. Якову снова захотелось подойти к ним, взять на руки Галочку, погладить по головке Олю. Но он лишь смотрел на них, смотрел так напряженно, что даже почувствовал боль в глазах.

Вскоре толпа женщин вокруг Нины поредела, и Горбатюк увидел жену. Она снова горько плакала, но ему не было жаль ее. Яков сам так измучился, что не мог поверить, будто кто-нибудь может быть несчастнее его…

— Ну, пойди к своему папочке, скажи: «Почему ты нас бросаешь, папа?» — громко учила Олю Лата, стараясь подтолкнуть девочку к отцу. Оля сопротивлялась, опустив голову, — она ни за что не хотела отойти от матери.

И Яков все же решил хоть на несколько минут выйти из зала.

Но выйти не удалось. Первый же его шаг привлек к нему внимание женщин, окружавших Нину. Словно до сих пор он находился за невидимой чертой, делавшей его недоступным для них, а теперь переступил эту черту.

Первой к Горбатюку подошла маленькая старушка в очках, подвязанных нитками. Стекла в очках были какие-то необычные, и старушка смотрела на него неестественно большими глазами. Схватив Якова за руку, она стала тащить его к Нине.

— Иди, иди да помирись с ней… Хватит вам… Иди, иди, деточки ждут тебя…

Пока Яков смущенно высвобождал свою руку из рук старухи, его уже окружили другие женщины. Они смотрели на него враждебно, но, пока говорила старуха, молчали. Однако достаточно было ему вырвать руку, как со всех сторон посыпались злые, язвительные реплики:

— Ишь, и смотреть на них не хочет!

— Куда уж ему смотреть: знает кошка, чье мясо съела!

— Да я б такой жене ноги мыла…

— Что ему дети! Из-за таких паразитов и сироты по белу свету ходят!..

— Слушай, молодой человек, — почувствовав поддержку женщин, снова вцепилась в его рукав старушка. — Одумайся, пока не поздно… Одумайся! Пойди к ней да поговорите, помиритесь…

— Зачем вы его уговариваете? Судить таких надо!

— Сломать легко, — не умолкала старушка, — а склеить не склеишь…

— Все они одинаковы…

— Не дадут ему развода. Я вам говорю: не дадут!

— Тебе, молодой человек, еще жить и жить. Деточек в люди выводить… У тебя ж сердце за них должно болеть. Глянь, какие они у тебя, точно ангелочки невинные… — опять заговорила старушка.

— Да у кого вы сердце ищете? Разве сердечный человек потащит свою жену в суд?

— Судить его, судить!

— Я бы всех этаких — в тюрьму!..

Женщины все тесней окружали Якова, и он не знал, как ему спастись от них, не отвечал им, сознавая, что каждое его слово вызовет еще больший поток оскорблений, что они никогда не поймут, не смогут понять его. Но и молчание его стало поводом для новой атаки.

— Видали, молчит…

— Язык проглотил!

— А что ему говорить? Ему б только развестись… А на остальное наплевать ему…

— Не дадут ему развода, не дадут…

— Пусть только попробуют! Мы такое тут устроим…

— Судить его, судить! — гудел низкий женский голос.

Они говорили так, будто Яков был каким-то неодушевленным предметом, который можно брать в руки, рассматривать, ковырять, бросать на пол. И когда женщины, так и не дождавшись от него ни слова, отошли, Горбатюку и в самом деле показалось, что его бросили, как вещь, уже переставшую всех интересовать. Он вздохнул свободнее, хоть еще и не пришел в себя после только что пережитого. Поднял голову, увидел Нину, но даже не подумал подойти к ней.

Во всем, что он перенес в последнее время и особенно сегодня, во всех своих невзгодах и муках Яков обвинял только ее. Но больше всего его возмущало то, что Нина не соглашалась развестись с ним. «Ведь она не так глупа, чтобы не видеть, что я не хочу с ней жить, — негодовал он. — Сколько раз я говорил ей об этом!.. На что она надеется? Как она представляет себе жизнь со мной в будущем? Постоянные ссоры, сцены ревности, скандалы? Нет, с меня хватит! Я сыт этим по горло!.. И как вы ни уговаривайте, — обращался он мысленно к присутствующим, — как ни мучайте меня, я не сойдусь с ней! Потому что не верю ей… Ни ее слезам, ни этому отчаянию…»

Никогда еще, кажется, не чувствовал Горбатюк такой ненависти к жене, как сегодня. Все, что делала и говорила Нина, казалось ему фальшивым, рассчитанным лишь на то, чтобы разжалобить суд, завоевать симпатию публики. Ему казалось, и плакала она неискренне, и голос ее дрожал тоже неискренне. И даже умоляющий взгляд, которым она встретила его в начале суда, был — он не сомневался в этом! — также неискренним.

Яков не верил, что Нина продолжала любить его. Разве можно любить и одновременно писать кляузы в партийную организацию, любить и обращаться в суд, требуя алименты на детей, хоть он и так большую часть заработка отдавал им? Любить и не упускать ни малейшей возможности больно ударить его? Он не мог понять такой странной любви. Это было выше его сил…

Судьи совещались долго, мучительно долго, а потом вошли в зал еще более торжественно, чем в первый раз.

— Именем Украинской Советской Социалистической Республики… — отчеканивая слова, читала Евдокия Семеновна.

Яков напряженно прислушивался к каждому слову, и эта напряженность достигла предела, когда судья зачитала, что стороны не пришли к примирению…

VIII

После суда Горбатюк зашел к редактору и попросил послать его в командировку. Петр Васильевич сразу же согласился. Он даже не давал Якову специального задания и сказал, что если он ничего и не напишет, то пусть не беспокоится. Редактор не расспрашивал Горбатюка ни о суде, ни о его делах, но последнее замечание, брошенное как бы невзначай, глубоко тронуло его.

Поезд, которым Яков собирался ехать, уходил в двенадцать часов ночи.

В его распоряжении оставалось еще пять часов. Сначала Яков хотел поспать, но потом передумал: заснуть вряд ли удастся, а лежание без сна утомит еще больше. И чтоб убить время, решил пойти в кино.

Демонстрировался старый, еще довоенный фильм. Яков от души смеялся и вышел из кинотеатра в бодром настроении.

Он медленно двигался по ярко освещенным улицам, мимо людей, спешивших в театры, в кино, на танцевальные площадки. Казалось, весь город вышел сегодня под огни электрических фонарей. Во всех направлениях сновали машины, и постовые милиционеры, еще не сбросившие белой летней формы, красивыми, четкими жестами регулировали движение этого потока.

Подходя к своему дому, Яков увидел, что окно его комнаты освещено. «Что-то рано Леня вернулся домой! Не поссорился ли он со своей девушкой?»

Яков быстро прошел по коридору, открыл дверь комнаты и застыл на пороге: он увидел Нину.

Она сидела у стола и смотрела прямо на него. Яков незаметно оглядел нарядное синее платье, которое очень шло ей.

— Заходи, чего ж ты? — тихо сказала Нина, будто она, а не Яков был здесь хозяином. И этот тихий, надломленный голос потряс его больше, чем крик, которого он ждал от жены.

Тяжело ступая, Яков прошел на середину комнаты.

— Садись, — как-то невесело улыбнулась Нина. — Стулья ведь у тебя есть…

Он послушно сел по другую сторону стола, боком к ней. Видел лишь синий рукав платья и тонкую руку, на которой просвечивали голубые жилки. «Как она похудела», — подумал Яков. В душе шевельнулась жалость к жене, но он сразу же испугался этой жалости, погасил ее в себе.

— Говори, — отрывисто бросает Яков и достает папиросу. Знает, что должен что-то делать, чем-то отвлечь свое внимание от руки, которая просто гипнотизирует его. — Говори, если пришла.

Нина молчит. Молчит долго, но он чувствует, что она смотрит на него.

— Посмотри на меня, Яша, — наконец говорит она.

Теперь он уже вынужден взглянуть на нее. Видит ее глаза, прекрасные, темно-голубые глаза, нисколько не изменившиеся за восемь лет. Сейчас они полны такой тоски, такой муки, что у него сжимается сердце, а потом начинает биться быстро и неровно. Он смотрит на ее щеки и замечает, как они побледнели… Но вот неестественно красное пятно бросается ему в глаза. Она накрасила губы! Вырисовала их так тщательно, как на картинке. У нее, значит, тогда не дрожали руки, как дрожат сейчас!.. И вера в искренность ее страдания, только что родившаяся в нем, рушится, как глиняный домик под ливнем, тем более, что он уже не смотрит в ее глаза…

— Яша, зачем нам мучить друг друга?

— Кто кого мучит?..

— Друг друга, — упрямо повторяет Нина. — Яша, неужели ты разлюбил меня?.. — голос ее срывается, она вот-вот заплачет.

«Ну как она не понимает, что здесь не в любви дело! Как она не хочет понять этого!»

— Разлюбил, Яша? — допытывается Нина.

— Видишь ли, Нина, я не хочу с тобой ссориться…

Она по-своему поняла эту фразу, ибо, радостно вспыхнув, потянулась к нему. Но он, заметив ее движение, поспешно остановил ее рукой.

— Я не хочу мешать тебе жить, Нина, — поправился он. — Мы не можем жить вместе…

— Почему, Яша?

— Послушай, Нина, мы с тобой взрослые люди, поговорим хоть раз серьезно…

От того, что он часто повторяет слово «Нина», в нем постепенно исчезает враждебность к ней. Он успокаивается. Не потому ли, что чувствует себя сильнее ее?..

— Видишь ли, Нина, мы прожили с тобой восемь лет, — старается Яков говорить как можно проще, чтобы она наконец поняла его. — И вот… когда я начинаю вспоминать все эти восемь лет, на память приходят только наши ссоры. Это страшно, Нина! Прожить вместе восемь лет — и ничего светлого не вынести… Вспомни: к кому только ты не ревновала меня?

— Я не буду ревновать, — быстро перебивает его Нина.

Яков скептически махнул рукой.

— Я не верю тебе, Нина. Я не могу тебе верить. И это — тоже страшно. Жить с человеком, которому перестал верить…

Нина подавленно молчит. «Она начинает понимать», — думает Яков и еще мягче говорит:

— И зачем нам действительно мучить друг друга? Зачем нам превращать свою жизнь в постоянную каторгу? Мы ведь только раз живем на свете… Чего ты? — спрашивает он, заметив бледную улыбку на лице жены.

— Ничего… Я просто вспомнила, что так всегда говорит Юля: «Раз живем на свете…»

Якову неприятно, что Нина сравнивает его с какой-то своей Юлей, но он продолжает:

— Ты молода, тебе только двадцать пять лет. Ты еще можешь найти хорошего человека, намного лучше, чем я. Я плохой… Я, возможно, и не стою того, чтобы жить с тобой. Ведь ты сама об этом говорила! — все же не может он удержаться, чтобы не упрекнуть ее. — Так зачем же нам жить вместе? Разве не лучше разойтись друзьями, чем жить вместе врагами? Ты еще молода, ты сумеешь построить новую семью…

— А ты? — спрашивает Нина, как-то странно глядя на него.

— Что — я? — теряется под этим взглядом Яков.

— Ты… построишь новую семью?

Этого он и сам не знает. Может быть, да, а может быть, и нет. Но чувствует, что так ответить ей нельзя.

— Нет, не построю. Я, кажется, возненавидел всех женщин на свете…

Нина недоверчиво усмехается. Яков начинает сердиться:

— Ты просто не можешь понять, что для меня счастье не только в том, чем живешь ты!

— А в чем же?

— В работе. В моей работе!.. — Он вспоминает, что должен ехать в командировку, но мысль об этом уже не радует его, как час тому назад. Возможно, потому, что здесь с ним Нина…

— Ты меня не любишь? — опять спрашивает она его.

«Да, не люблю», — хочет сказать он, но почему-то не говорит. Что-то мешает ему. Он не хочет задумываться, доискиваться, что именно ему мешает, не хочет заглядывать себе в душу. И он ничего не говорит, а лишь смотрит на нее.

— Ты не хочешь со мной жить? — устало спрашивает Нина.

— Я не могу так жить с тобой, — отвечает он.

— А дети? Дети как же, Яша?

— Что дети! — криво усмехается он. — Разве им лучше будет, если мы всегда будем ссориться?

— Мы не будем ссориться…

— Будем… Ах, Нина, как до тебя не доходит одно: нам вдвоем тесно!

Нина начинает плакать: слезинка за слезинкой все чаще и чаще бегут по ее бледным щекам. Она не вытирает слез, плачет так, будто не замечает этого.

Тогда Яков вскакивает, начинает нервно ходить по комнате. Ему жаль ее, жаль себя, он злится на нее и на себя, но твердо знает: возврата к прежнему нет. «Пусть я буду жесток, несправедлив, пусть все осуждают меня, но я не могу заставить себя снова вернуться к ней, вернуться в этот ад… Но почему она плачет? Зачем она плачет!..»

— Мне нужно идти, Нина…

— Куда, Яша? — всхлипывая, спрашивает она.

— На вокзал. Я должен ехать…

— А я?

Нина встает, подходит к нему. Она уже не плачет, лишь на щеках блестят две мокрые дорожки невысохших слез. Он делает шаг назад и упирается спиной в стену. Тогда Нина припадает к нему всем телом, потемневшими глазами ищет его взгляда.

— Нет, Нина, нет!..

Он отталкивает ее от себя, и Нина, застонав, сгибается, как подломленная. Она теперь уже не смотрит на него. Ей уже, кажется, все безразлично…

Яков вытирает вспотевший лоб, прикладывает ладони к горячим вискам. «Нужно ехать. Немедленно ехать!» — мысленно твердит он себе.

— Нина, я ухожу…

У нее взгляд только что проснувшегося человека. Она ничего не видит, ничего не помнит и мучительно старается понять, что же случилось. Но вот лицо ее искажается гримасой боли, и Нина начинает громко рыдать.

Яков выбегает из комнаты. Пусть она остается, пусть делает, что хочет. С него достаточно. Достаточно, достаточно!..

Он почти бежит по опустевшей улице, а перед глазами — лицо жены…

* * *

Всю вторую половину дня после суда Нина была как в тумане. Ни безумолчная трескотня Латы, продолжавшей изливать свое возмущение судом, ни щебетание дочек не могли вывести ее из этого странного состояния.

Ходила по комнатам, одевала и раздевала детей, даже приготовила ужин и, когда Лата стала настаивать, послушно съела все, что та положила ей на тарелку. Но все движения Нины были механическими, и если бы кто-нибудь дал ей в руки нож и приказал резать собственные пальцы, она, кажется, резала бы их и даже не почувствовала боли.

Под вечер забежала Оля. При виде ее счастливого юного лица, на котором горел здоровый румянец, Нине почему-то стало так больно, что она чуть не закричала…

Дочки захотели спать, и лишь тогда Нина поняла, что уже наступает ночь. Она уложила девочек и легла сама.

Дети скоро уснули, а Нина не могла спать. На стене гулко тикали часы, еще больше подчеркивая окружавшую ее гнетущую тишину. Нине стало страшно. Вдруг показалось, что она сейчас умрет, а часы все будут тикать над ней… Лежала, боясь шевельнуться, прислушиваясь к биению своего сердца — не останавливается ли оно? Постель словно проваливалась в темную бездну, и Нина даже ощущала ее бесшумное движение.

Так прошел час, может быть, два, а может быть, и больше…

Но вот вскрикнула во сне Оля, и Нина встрепенулась. Она вскочила, подбежала к постели дочки и долго стояла над ней, хотя Оля уже опять спокойно спала. Нина боялась вернуться в свою постель, боялась того ужасного чувства близкой смерти, которое ей только что пришлось пережить. Ей казалось, что она поседеет за эту ночь…

Решилась снова лечь только после того, как перенесла в свою постель сонную Галочку. Свернувшаяся теплым клубочком дочка согревала ее, прогнала страх, и Нина стала понемногу приходить в себя.

Теперь она уже могла думать, могла вспоминать прошедший день. Но все ее мысли, все воспоминания почему-то сосредоточились на одном: на последних словах Якова в суде.

«Как он зло сказал: „Я прошу развести нас…“ Да, он ненавидит меня… Но как же я буду жить без него? Что буду делать одна?..»

При мысли о том, что Яков действительно разведется с ней, что она останется одинокой, Нине хочется кричать от отчаяния.

Во что бы то ни стало вернуть его! Уговорить, доказать, умолить… Даже упасть перед ним на колени, чтобы он вернулся к ней!..

«Я пойду к нему», — решает она.

И Нина пошла к Якову…

…Если б Нина знала, как неприятно поразят его накрашенные губы, она, конечно, не накрасила бы их. Но ей так хотелось понравиться ему!.. Лишь для Якова накрасила Нина губы, лишь для него надела свое лучшее платье. И если б могла она помолодеть — полжизни отдала бы тому великому мастеру, который неутомимо работает над нашим лицом, оставляя на нем все новые и новые следы своего неумолимого резца…

IX

Чем дальше отъезжал Горбатюк от города, тем больше успокаивался.

Он любил ездить. Из командировок привозил всегда бодрое настроение, удвоенное желание работать и блокноты, заполненные записями для будущих статей, очерков, фельетонов.

Но эта командировка была, прежде всего, бегством, бегством от Нины, от самого себя, от мыслей о суде.

Он не вернулся в районный суд и не забрал своего заявления, хотя уже не верил в то, что его разведут с женой. Весь ход судебного процесса ясно показал, что закон исходит не из его личных интересов, а из интересов всей семьи: его жены, детей. И хотя Яков считал, что именно этим интересам больше всего отвечало бы удовлетворение его ходатайства, он видел, что люди, сидевшие за столом на возвышении, думали совсем по-другому.

И все же поведение членов суда было непонятно ему, Горбатюк просто не мог представить себе, как после всего, что он сказал на суде, что говорила Нина и даже свидетели, можно было не прийти к выводу, что возвращение его в семью невозможно. Ему казалось, что дело здесь только в нерешительности судей, боявшихся нарушить не так давно изданный новый закон о семье и браке. «Они решили лучше пересолить, чем недосолить… Почему я должен страдать из-за того, что в этом законе не все предусмотрено, не все случаи перечислены? Ведь не может же быть, чтобы закон разрешал заставлять человека делать то, чего он не может сделать! Разве я не стал пить, когда жил с Ниной? Разве мне не угрожало моральное падение?.. Почему же они хотят вернуть меня к прежнему, чтобы я снова избегал своего дома, не знал, где есть, где спать, и с большей охотой ложился бы в редакционном кабинете, прямо на столе, с подшивкой газет под головой вместо подушки, нежели в своей постели? А ведь мой дом стал мне ненавистен лишь потому, что там меня встречала Нина — упреками, ссорами, грязными подозрениями, которые оскорбляли, унижали меня, изматывали мои нервы… Все говорят, будто я виноват в том, что у меня такая жена. Хорошо, пусть я ошибался, пусть не сумел правильно построить семью, пусть во всем виноват я, а она чиста, как первый снег, и является жертвой моего эгоизма. Пусть! Но ведь должны они понять, что это все равно ничего не изменит! Накажите меня за ошибку, но не заставляйте делать то, что для меня невозможно…»

Яков вспоминает приход Нины. Ему жаль ее, чувство какой-то вины шевелится в нем… Он, возможно, был слишком груб с нею. Ведь она тоже по-своему несчастна, по-своему страдает и мучится… Но разве мог он поверить жене, которая сотни раз перед этим обещала не устраивать скандалов и не выполняла своего обещания?

Поезд остановился. И, будто связанные с его движением, оборвались невеселые думы. Яков прижался лбом к холодному стеклу, пытаясь разглядеть, что это за станция, узнать, далеко ли он отъехал.

Перрон был освещен несколькими фонарями, на нем царила обычная суета: бежали люди с узлами, чемоданами, мешками, корзинами; шли два железнодорожника, то и дело останавливаясь и размахивая руками; высокий женский голос все звал какого-то Василя, пока мимо вагона не пробежал высокий крестьянин с большой круглой корзиной. «Завтра базарный день», — вспомнил Яков, отрываясь от окна.

В вагоне сразу стало шумно. В купе, где сидел Горбатюк, вошли крестьяне — мужчины и женщины. Яков отодвинулся в самый угол, освобождая для них место на скамье. Он был рад своим новым соседям — теперь не будет так одиноко.

Мужчины тотчас же закурили, а женщины долго умащивались, стараясь поставить корзины так, чтобы их можно было чувствовать под ногами.

Лампочка горела лишь в соседнем купе, и Горбатюк не мог хорошо рассмотреть своих соседей. Более или менее ясно он видел только лицо старика, сидевшего рядом, маленькое и лукавое, с острой бородкой, — на него падал свет фонаря снаружи. Когда же поезд тронулся, в купе стало совсем темно.

— Слышь, Маруся, а мешок мы не забыли? — все допытывался старик.

— Да нет же, — отвечала невидимая Маруся.

— А где ты его положила?

— Возле себя.

— А может, дашь сюда?

— Да успокойтесь вы, никуда ваш мешок не денется! — уже с явной досадой сказала Маруся.

Старик замолчал, но ненадолго. Он, видно, принадлежал к числу словоохотливых людей.

— Федь, а Федь! — позвал он. — Так ты говоришь: не хочет строиться Степан?

— Да не хочет же, — отозвался густым басом Федор.

— Ну, смотрите, не хочет! — удивлялся старик. — И колхоз ему на хату дает?

— Да говорил же вам: дает!

— А он не хочет! — не обращая внимания на то, что Федор ответил совсем уже сердито, продолжал удивляться старик. — И скажите на милость: ему лес дают, а он строиться не хочет! Не дурак ли?

— Дурак и есть! — прозвучал хриплый голос из угла напротив. Обладатель этого голоса яростно раскуривал самокрутку, которая с каждой затяжкой вспыхивала, освещая крупный нос и пышные усы.

— Он, видите ли, еще в ту войну дважды горел да и в эту дважды, — начал объяснять Федор, обращаясь уже к новому собеседнику. — Так вот теперь не хочет строиться. «Дайте мне, говорит, другое место, там и построю хату. А здесь — не хочу!»

— Ты скажи на милость — не хочет! — вмешался в разговор старик. — А на что ему другое место?

— Да была уж такая история… Не сам он, жинка его говорила, будто какая-то захожая ворожка наворожила, что это место заклял кто-то…

— Дурак! — сердито повторил человек, сидевший напротив. — И агитаторы ваши дураки! — сделал он неожиданный вывод.

— А откуда это тебе, мил-человек, известно? — обиженно спросил старик.

— Уж если люди всяким там ворожкам верят, значит, агитаторы ваши — ни к чертовой матери! Вот у нас агитаторы!.. Все люди в новые хаты перешли, хотя тоже в эту войну горели… Я — тоже агитатор, — между прочим сообщил он. — Если бы к нам такая ворожка забрела, мы быстро б — юбчонку на голову да палками из села! Знаем мы этих ворожек. Им наша власть как бельмо на глазу, вот и ворожат… Чтоб им так черти ворожили!..

— Как погорел он, значит, в последний раз, — продолжал Федор, — так и случилось это с ним. Люди от государства помощь получают, лес завозят, хаты себе строят, а Степан выкопал землянку возле пепелища да и сидит в ней, как барсук. Ну, сперва думали, что человек средств не имеет, чтоб построиться, — все в войну потерял. А потом, как колхоз у нас организовался, так председатель его вызвал, говорит — бригадой построим тебе хату, а там понемногу из трудодней за нее будем вычитать. Но Степан — ни в какую. Уперся, как пень. Не хочет — и конец!.. «На другом месте, говорит, хату себе поставлю». — «Да зачем тебе, добрый человек, другое место? — говорит ему председатель. — У тебя тут и сад, и колодец…» А Степан на своем стоит. Тогда председатель ему: «Ладно, если уж ты так хочешь, поставим тебе хату в другом месте. Говори, где желаешь: в селе или над речкой?» А Степан ему и отвечает: «Сейчас не нужно, я еще четыре года обожду…»

— Это почему так? — не выдержал старик.

— Он об том не говорил, — ответил Федор. — То уж жинка его слух разнесла. Проходила, значит, какая-то ворожка через село да и зашла к ним. «Слыхала, говорит, хозяин, что ты горел четыре раза. Это такое место у тебя заклятое… Еще тут построишь, еще гореть будешь. А нужно тебе на другом месте хату ставить. И то, смотри, не сразу, а четыре года подождать должен, только тогда и переходить…» Вот и поверил ей Степан. Сидит теперь в землянке своей, ждет, пока годы эти пройдут…

— А вы что ж там думаете? — сердито спросил мужчина с хриплым голосом.

— А что мы можем сделать? — обиделся Федор. — Дураку ума не прибавишь…

— А я б сделал, — уже спокойнее сказал его собеседник. — Будь я председателем вашим, на том самом месте хату Степану построил бы. Построил бы и сказал: «Если еще сгорит, я сам возмещу тебе убыток». Вот как. И ворожкам тогда перестанут верить…

— А если Степан сам подожгет? — спросил старик.

Все засмеялись. Не смеялся только обладатель хриплого голоса. Погасив самокрутку, он твердо сказал:

— У меня не поджег бы… А так, считай, пройдет четыре года — пускай попробуют тогда ваши агитаторы доказать, что ворожка наврала!.. Вот о чем думать надо!

Горбатюк пожалел, что в купе темно и он не может посмотреть на говорившего. Все с большим интересом прислушивался он к разговору колхозников. Еще не знал, сможет ли использовать только что услышанный рассказ, но думал, что хорошо было бы поговорить с этим незнакомым агитатором, написать о нем очерк; хотелось завернуть и в то село, откуда ехали старик и Федор, познакомиться со Степаном, узнать, чем же закончится вся эта история…

«А что, если написать юмореску? — вдруг загорелся он. — Вывести в ней вот такого Степана, который, веря разным ворожкам, не хочет строить себе хату. Все уже построились, а он еще сидит в землянке…»

Яков и не заметил, как задремал. Спал он недолго, потому что неудобно сидел и затекли ноги, которые нельзя было вытянуть, но проснулся с ощущением душевной бодрости. Сначала даже не мог понять, чем это вызвано, но тут вспомнил недавний разговор, задуманную им юмореску. Он еще не решил, как напишет ее, но был уверен, что она получится удачной, и это еще больше подняло его настроение, заставило забыть об усталости.

Старика, женщин, Федора и агитатора в купе уже не было, но теперь Яков не чувствовал себя одиноким.

X

Нина все больше привязывалась к молодоженам. Да и трудно было не полюбить Олю с ее счастливой способностью видеть во всем лишь хорошую сторону, Игоря, всегда спокойного и очень застенчивого, способного просидеть с незнакомым человеком три часа сряду и не вымолвить ни слова, а только улыбаться своей мягкой, как бы извиняющейся улыбкой. Ей нравился их образ жизни, чистота в доме и то, с какой радостью встречали они появление в своей квартире каждой новой вещи.

Правда, не обходилось здесь и без маленьких огорчений. Однажды Оля прибежала к Нине и потащила ее за собой.

— Вы посмотрите! Нет, вы только посмотрите! — чуть не плакала она, указывая то на растерянного Игоря, то на высокое, с рахитичными ножками сооружение, стоявшее посреди комнаты.

Это был письменный стол, но какой-то странной формы, похожий на высокую парту, с выдолбленными для чернильницы и карандаша ямками, со множеством ящиков, расположенных в несколько ярусов.

— Ну что я с ним буду делать?! — в отчаянии спрашивала Оля, и неизвестно было, к кому относились эти слова: к столу или к Игорю.

— Он дешевый, — смущенно проговорил Игорь, и Нина, глядя на его несчастное лицо, звонко рассмеялась.

Оказалось, что Игорь по дороге домой завернул на базар и за сто рублей, которые были предназначены на покупку стульев, приобрел это сооружение. Теперь он и сам не мог понять, зачем его купил, а тогда оно показалось ему крайне необходимым в их хозяйстве.

Нина, хоть у нее и было туговато с деньгами, забрала этот стол себе. Ей не хотелось, чтобы первый же месяц жизни молодой четы был омрачен из-за такого пустяка. Обрадованный Игорь подпилил ножки, и за этим столом начала готовить уроки Оля маленькая, как теперь стали называть старшую Нинину дочку в отличие от ее взрослой тезки.

После суда и разговора с Яковом у Нины появилось много новых мыслей, заставлявших ее все более внимательно присматриваться к Оле и Игорю, к их жизни, сравнивать ее со своей. Игорь работал на машиностроительном заводе, а Оля училась на первом курсе педагогического института. Нина видела, что они живут дружно, почти никогда не ссорятся, что Оля не проявляет ни малейшего беспокойства, когда Игорь приходит домой далеко за полночь. «С производственного совещания», — спокойно объясняла в таких случаях Оля.

Однажды вечером, когда Нина засиделась у соседей, а Игоря все еще не было, она осторожно спросила, не кажется ли Оле, что ее молодой муж что-то слишком поздно возвращается с этих совещаний. «Не кажется, — просто ответила та. — Я иногда прихожу с комсомольского собрания еще позже, и Игорь тоже ожидает меня».

Нине стало неловко от этого спокойного ответа. Ока подумала, что, совершенно не желая этого, попыталась подбросить немного грязи в чистые отношения молодоженов, зародить в Оле нездоровые сомнения, и долго потом ругала себя, сравнивая с Латой. Она невольно почувствовала уважение к Оле, которая, несмотря на молодость, показалась Нине выше ее — этим спокойствием своим, полным доверием к мужу.

«Неужели это только потому, что она учится, всегда очень занята?» — не раз спрашивала себя Нина, но каждый раз решала, что дело здесь не в этом — просто Оля и Игорь являются счастливым исключением благодаря сходству характеров.

«Как хорошо не знать этого страшного чувства ревности», — думала Нина и проникалась все большей симпатией к молодым супругам. Она сама будто молодела рядом с ними, забывала о своей горькой судьбе.

Девочки тоже полюбили веселых соседей, особенно Галочка. Игорь окончательно покорил ее сердце тем, что каждый раз приносил с собой с завода или испорченную миниатюрную лампочку, или блестящую металлическую трубочку — предмет бурной Галочкиной радости. Она научилась узнавать его шаги — такие тяжелые, что даже посуда в буфете звенела, — и, услыхав их, бросала все и выбегала встречать «дядю Тигора», как окрестила его с первого же дня знакомства.

— Дядя Игорь, — поправила ее как-то Нина.

Галочка немного подумала, посмотрела на Игоря, присевшего перед ней на корточки, потом кивнула головой:

— Дядя Идол, да, мама?

Смотрела на взрослых и никак не могла понять, почему они смеются.

— Пусть уж лучше будет Тигор, — вытирая выступившие от смеха слезы, сказала Оля.

Игорь подхватил Галочку на свою широкую ладонь и поднял под самый потолок. Галочка попискивала от страха и восторга.

— Вы будете хорошим отцом, — сказала Нина.

Игорь, едва не упустив Галочку, покраснел от смущения к величайшему Олиному удовольствию.

Через некоторое время он привел овчарку — огромного, очень сильного и очень добродушного пса, чем-то похожего на своего нового хозяина, и заявил, что это — особенный пес, что на него можно спокойно оставлять квартиру с незапертыми дверями, что он чует воров за целый километр. Но, как видно, воры не подходили к их дому ближе, чем на километр, так как Дунай никого пока что не учуял и не утратил своего добродушия. Был у него единственный недостаток: он любил выходить на балкон и внимательно разглядывать прохожих. Спокойно пропускал несколько человек, а затем заливался таким страшным лаем, что люди, проходившие в эту минуту под балконом, приседали от неожиданности.

Галочка очень любила Дуная. Она играла с ним с утра до вечера, завязывала ему банты, каталась на нем, и Дунай стоически переносил все шалости своей маленькой приятельницы…

Однажды Нина пошла в кино, оставив дочек у Оли. Вернулась возбужденная, разрумянившаяся от свежего воздуха.

— Какая вы красивая! — сказала Оля, внимательно посмотрев на нее.

— Правда? — вспыхнула от удовольствия Нина.

Тогда Оля молча взяла ее за руку, подвела к зеркалу. Оттуда на Нину смотрела очень молодая и очень привлекательная женщина с большими лучистыми глазами, с румянцем на щеках. Нина подумала, что она все еще хороша, может быть, даже лучше, чем полгода назад, и мысль эта очень обрадовала ее.

— Вы очень красивая, — повторила Оля, но вдруг стала серьезной и важно сказала: — Я и Игорь приглашаем вас завтра к себе на новоселье. В восемь вечера…

* * *

Это «завтра» наступило очень быстро и было целиком заполнено хлопотами. Нина сама ходила на рынок и закупила все необходимое для вечеринки. Накануне они долго сидели с Олей, советуясь, что приготовить и что купить. Оля хотела было заказать все в ресторане, но Нина, укоряя ее в непрактичности, отсоветовала: ведь это обойдется намного дороже! Зачем же бросать деньги на ветер, тем более, что они не так уж богаты. И хоть Игорь, боясь, чтобы жена не переутомилась, настаивал на первом варианте, Оля согласилась с Ниной и, отправив Игоря в магазин, вместе с подругой уселась за составление меню.

Решили приготовить винегрет, рыбу и котлеты. Оля, очень любившая сладкое, предложила максимум внимания уделить тортам и печенью, но Нина спросила:

— Кого будет больше: мужчин или женщин?

— Мужчин, — ответила Оля.

— Тогда я испеку один торт и немного печенья — и хватит. Они выпьют — тогда им хоть солому подавай. А вот компота нужно сварить побольше…

Покупая продукты, Нина радовалась каждой копейке, сэкономленной в результате удачной покупки. Радовалась не потому, что была скупой, а потому, что это были Олины деньги, и ей хотелось купить на них как можно больше продуктов, чтобы сегодняшняя вечеринка удалась на славу. А когда не хватило Олиных денег, а ей попались душистые яблоки — антоновка, Нина, не задумываясь, достала свои. На душе у нее стало очень хорошо, и, может быть, поэтому ей было так неприятно столкнуться с Латой.

— Что это ты, Ниночка, бал затеваешь? — спросила та, бесцеремонно заглядывая в корзинку.

— Это не для себя, — уклонилась Нина от прямого ответа. Она до сих пор не могла простить Лате ее ложь, обнаружившуюся на суде.

— А для кого же?

— Для соседей, — неопределенно ответила Нина, но Лата сразу же догадалась, для каких соседей.

— Не нравятся они мне, — презрительно скривив губы, покачала она головой. — Не нравятся!.. А что ты в них нашла?

— Попросили, я и купила, — коротко ответила Нина.

— А я б не покупала, — еще больше скривила губы Лата. — И где они столько денег берут? Спекулянты, наверно… Или крадут…

Нина хотела возразить, заступиться за своих новых друзей, но, хорошо зная Латину натуру, предпочла смолчать, чтобы поскорее отвязаться от нее. Уже потом, когда возвращалась с рынка, подумала, что Лата грязной рукой коснулась чего-то особенно чистого и очень дорогого ей…

Нина еще дожаривала котлеты, а Оля возилась с огромной щукой, украшая ее листочками салата, когда Игорь пришел вместе с первой группой гостей. Он привел их прямо на кухню.

— Бутылки нужно поставить, — пятясь от разгневанной жены, оправдывался он.

— В комнаты несите, в комнаты! — бесцеремонно выпроваживала Оля веселых гостей.

Наспех уложив котлеты, Нина побежала переодеваться. Сначала вынула из шкафа свое любимое светло-зеленое платье, но сегодня оно почему-то не понравилось ей. Поколебавшись, надела темно-синее. Дорогой шелк приятно падал тяжелыми складками, красиво оттенял шею. Вспомнила, как два месяца назад, когда в доме не было денег, хотела отнести это платье в комиссионный магазин, но в последнюю минуту раздумала. Сегодня она была очень рада этому.

Она долго сидела перед зеркалом, расчесывая и укладывая волосы, пудрясь и слегка подкрашивая полные, четко очерченные губы. Думала, что впервые идет на вечеринку одна, без мужа, и ей очень хотелось, чтобы Яков непременно узнал об этой вечеринке и о том, что она была на ней, чтобы ему тоже стало больно и он тоже приревновал бы ее. «Он бросил меня, я ему не нужна, так почему же я должна всегда сидеть одна, сохнуть по нем? Назло ему буду сегодня веселиться, буду улыбаться всем — пусть знает, что я могу обойтись без него!..» Нина вдруг почувствовала себя прежней, юной, когда не она, а Яков бегал за ней. Какой независимой и беззаботной была она тогда, как любила испытывать свою власть над ним! Может быть, именно за эту ее независимость и любил ее Яков?..

Поворачиваясь перед зеркалом, чтобы видеть себя всю, Нина начинает напевать веселую песенку. Сначала тихо и несмело, а потом все громче, все увереннее…

— Ой, мамочка, какая ты сегодня!.. — Оля стоит на пороге, удивленно глядя на мать.

Нина подбегает к дочке, хватает ее на руки, кружится с ней по комнате, но тут вбегает Галочка и ревниво требует внимания к своей особе…

Потом Нина собирала дочек. Она не хотела оставлять их одних и решила взять с собой, устроить в Олиной спальне, чтобы они никому не мешали.

— Смотрите, играйте тихонечко и не смейте выходить отсюда, — приказывала им Нина, и Оля, а за ней и Галочка, которая во всем подражала сестре, согласно кивали в ответ.

Нина стояла в Олиной спальне и, глядя в чуть приоткрытые двери, рассматривала собравшихся гостей. Она узнала молодых людей, которых привел с собой Игорь, потом увидела незнакомого мужчину с пышными, неестественно белыми волосами. «Да он седой!» — присмотревшись, удивилась Нина. Седой мужчина был довольно моложав, на худощавом загорелом лице чуть проступал румянец. Он сидел у маленького столика как раз напротив Нины и что-то рассказывал двум девушкам — наверное, очень смешное, так как те покатывались со смеху, особенно невысокая брюнетка с очень юным лицом. Мужчина оставался серьезным, смеялись только его глаза.

— Ниночка, ну пошли! — потянула ее за руку Оля.

— Подождите немножко, — остановила подругу Нина. Почему-то она волновалась сегодня, будто впервые в жизни должна была выйти к гостям. — Расскажите мне, Оля, кто там у вас? Хоть в нескольких словах.

— Вот эти ребята — товарищи Игоря, — тихонько объясняла Оля. — Они вместе работают на заводе.

— А почему же они одни? — краснея, поинтересовалась Нина.

— Они все еще неженатые… А вон те две девушки мои подруги. Та, что повыше, Оксана, — указала Оля на девушку с пышными каштановыми волосами; ее лицо имело четкие, правильные черты и оставалось серьезным даже когда она улыбалась. — Мы с ней учимся. Она очень умная…

— Она замужем?

— Да. Уже сына имеет. Муж ее сейчас в командировке, поэтому его здесь нет… Они очень любят друг друга, — быстро прибавила Оля. — А вторая — Катя. Работает лаборанткой на кафедре украинской литературы.

Нина присматривается ко второй Олиной подруге. Катя украсила свою темную головку небольшим красным цветком и сама была похожа на свежий лесной цветок, привлекающий внимание своей диковатой красотой. «Умеет одеваться», — оценивает Нина хорошо сшитое темно-бордовое платье.

— Какая же она еще молоденькая!

— Да, — согласилась Оля. — Она закончила учительский и сейчас на втором курсе педагогического. Правда, у нее красивые брови?

Брови у Кати действительно красивые. Не такие ли брови сравнивал поэт с крыльями чайки?..

— Она еще не замужем, — продолжает Оля.

— А где ее парень? — спрашивает Нина, которая никогда не поверила бы, что за такой хорошенькой девушкой никто не ухаживает.

— Я его не знаю. Говорят, кто-то из редакции…

— Из редакции?

Нина еще внимательнее смотрит на Катю.

— А это наш преподаватель, Иван Дмитриевич, — прерывает Нинины мысли Оля. — Они земляки с Игорем, из одного села. Правда, симпатичный? Мы все его любим, он ни капельки не гордый… И очень веселый. Вот увидите…

Нина разглядывала седого мужчину, только что смешившего Катю и Оксану. Он и в самом деле кажется довольно симпатичным, седые волосы даже идут ему. «Они у него, наверно, тонкие и мягкие, — думает Нина. — Интересно, где его жена?» Но она не решается спросить об этом: Оля может подумать, что она заинтересовалась их преподавателем…

— А вон его сестра, Мария Дмитриевна. Она старше его, учительница средней школы…

Только сейчас Нина заметила пожилую женщину, беседовавшую с Игорем. «Она мало похожа на брата, — отмечает про себя Нина. — Наверно, потому, что волосы у нее темные. А почему все-таки он так рано поседел?»

— Ее муж погиб на фронте, еще в сорок втором. У нее трое детей, все уже взрослые. Самый младший ходит в девятый класс…

Нине становится жаль Марию Дмитриевну. Как же ей трудно приходилось одной, без мужа! Лишь она, Нина, может по-настоящему понять ее…

— Нужно идти, — говорит Оля.

Нина в последний раз взглянула в зеркало и вышла вслед за Олей.

Молодые люди, кружком сидевшие у двери и весело о чем-то разговаривавшие, сразу же замолчали и с любопытством посмотрели на нее. Нина по очереди подала им руку, называя себя, и каждый немного задерживал ее руку в своей.

Здороваясь с ними, она почему-то оглянулась на Ивана Дмитриевича и встретила взгляд его внимательных, чуть прищуренных глаз. Сейчас они уже не смеялись, в них было еле уловимое изумление. Нине стало приятно и в то же время неловко, так как ей казалось, что она поступила нехорошо, оглянувшись на Ивана Дмитриевича. Поэтому она холодно поздоровалась с ним и сразу же отошла.

Нина хотела сесть рядом с Марией Дмитриевной, но очутилась возле Ивана Дмитриевича. По другую сторону ее уселся Игорь, торжественно объявивший, что сегодня хочет напиться и поэтому удрал от жены. Нина была благодарна ему за то, что он сел возле нее, так как чувствовала себя немного принужденно среди незнакомых людей.

— Чего вам налить? — обратился к ней Иван Дмитриевич и, не дожидаясь ответа, стал наполнять Нинин бокал красным вином. — Вы, женщины, привыкли пить нашу кровь, получайте, — смешно приговаривал он, следя, чтобы не разлить вино на скатерть. Потом встал, постучал вилкой по тарелке, хоть все и так молчали, высоко поднял свой бокал: — Дорогие наши хозяин и хозяюшка! Позвольте мне провозгласить свой первый и, надеюсь, не последний тост… Пью за то, чтобы наши Оля и Игорь дожили в любви и согласии до золотой свадьбы и чтоб и нас на нее пригласили!

— Ишь хитрый какой — пятьдесят лет еще хочет прожить! — воскликнула Мария Дмитриевна.

— А что ты думаешь, не доживем? Непременно доживем!.. Пейте вы первая, может быть, отравленное, — обратился он к Нине, чокаясь с ней.

Смеясь, Нина выпила. Вино оказалось крепким и сразу ударило в голову. Ей стало весело, все показались милыми и симпатичными, особенно Иван Дмитриевич, начавший смешить ее рассказами из студенческой жизни. Она взглянула на Марию Дмитриевну, и взгляды их встретились. Мария Дмитриевна кивнула ей головой, и от этого Нине стало еще веселее.

Игорь таки добился своего и заметно опьянел. Блаженная улыбка не сходила с его лица, он все порывался петь таким диким голосом, что все, смеясь, затыкали уши.

— Дайте водки — ребенок плачет, — после каждой такой попытки Игоря приговаривал Иван Дмитриевич.

— Ниночка, не давайте ему больше пить! — кричала через стол Оля.

Иван Дмитриевич ответил за Нину:

— Ничего, Оленька, мы его откачаем!

Потом Оле стало плохо. Она побледнела, прижала ладонь к сразу вспотевшему лбу, и женщины, многозначительно переглянувшись, бросились к ней. В спальню ее повели Нина и Мария Дмитриевна.

Здесь было полутемно, тихо и уютно. Девочки уже спали, разметавшись на Олиной постели. Нина хотела перенести их к себе, но Оля запротестовала: пусть спят, незачем их будить… Тогда Нина укрыла их одеялом, присела рядом.

Оля лежала на диване, положив голову на колени Марии Дмитриевны. Она виновато улыбалась бледной улыбкой, а та гладила ее по голове, как малого ребенка.

Чтобы не разбудить детей, они говорили приглушенными голосами, и это сближало их, придавало каждому слову глубокий, таинственный смысл. Разговор вертелся вокруг Олиной беременности; побледневшее лицо будущей матери озарялось чуть удивленной, растерянной улыбкой, словно она не могла поверить тому, что в ней уже началась новая жизнь. Дважды заходил сюда отрезвевший, встревоженный и смущенный Игорь, спрашивая, не нужно ли вызвать «скорую помощь», чем очень смешил женщин. Они выпроваживали его из спальни, и Игорь выходил, почему-то высоко подымая ноги.

Через некоторое время Оля поднялась и пошла к гостям, сказав, что чувствует себя лучше. Мария Дмитриевна захотела посмотреть на Нининых дочек.

— Какие они славненькие! — сказала она, любуясь детьми. Оля спала на спине, а Галочка повернулась на бок, обняв сестру. — Младшая ваша — настоящий медвежонок, — тихо засмеялась Мария Дмитриевна, и Нина благодарно взглянула на нее.

— Вы очень любите детей? — спросила она Марию Дмитриевну.

— А кто ж их не любит? — просто ответила та.

— У вас уже взрослые… — вспомнила Нина Олин рассказ.

— Да, мои уже взрослые, — с материнской гордостью подтвердила Мария Дмитриевна. — Через год последний в институт пойдет, совсем одна останусь… Так оно и есть, Ниночка: растишь, растишь детей, а они оперятся да и разлетятся в разные стороны… — грустно улыбнулась она.

— Ну, ваши вас не оставят, — убежденно сказала Нина.

— Я не об этом, Ниночка… У них свои интересы, свое призвание, своя жизнь. И я не удерживаю их, я никогда не стану им мешать…

— Любите вы детей, — повторила Нина. Чем дальше, тем больше нравилась ей эта женщина, ее мягкая улыбка, ласковые серые глаза. Она напоминала Нине недавно умершую мать, и хотелось прильнуть к ней, как к матери, рассказать о своем горе. Но заговорить с ней о себе Нина не решалась…

Мария Дмитриевна тихонько вздохнула, подняла обе руки, поправляя венком уложенную на голове косу, и это движение тоже напомнило Нине мать в те далекие годы, когда Нина была еще ребенком.

— В какой вы школе работаете? — поинтересовалась Нина.

— В средней.

— Это… на какой улице?

— А это в селе. В семи километрах от города. Я всю свою жизнь прожила в селе, привыкла к нему. У нас на этой почве постоянные размолвки с братом: он хочет, чтобы я с ним жила, а я отказываюсь…

— А он разве… один живет? — осторожно спросила Нина.

— Да, — коротко отвечает Мария Дмитриевна, и глаза ее затуманиваются. — У него тоже была семья… еще до войны… Жена и двое детей…

Нина не решилась расспрашивать больше, догадываясь, что за печальными словами этими кроется какая-то трагедия. «Видимо, потому он и поседел!» — подумала она. Ей стало грустно, и жаль Ивана Дмитриевича, и хотелось сказать ему что-то радостное и хорошее. Вспоминая его шутки, смех, Нина уже не верила в искренность этого смеха, ей казалось, что Иван Дмитриевич скрывал под ним свое глубокое горе.

— Так-то оно, Ниночка, — вздыхает Мария Дмитриевна, но вдруг выпрямляется и словно отгоняет от себя тень прошлых страданий. — Да что ж это я? Вы веселиться собрались, а я тоску навожу!.. Знаете что? Приходите-ка в будущее воскресенье ко мне, увидите, какая у нас красота!.. Река, лес недалеко, сады кругом. Заберите дочек и приходите!

— Если Оля со мной, — колеблется Нина.

— Ну, Оля всегда пойдет, — уверяет Мария Дмитриевна. — Где ж и отдохнуть, как не у нас!..

В это время в дверь осторожно постучали, и в спальню вошел Иван Дмитриевич.

— Маруся, Нина Федоровна, — трагически шутливо зашептал он, — что ж это вы нас, несчастных, бросили? Молодые люди без вас совсем носы повесили… Гуляйте в ту хату, дорогие мои, гуляйте.

— Мы еще поговорим, правда? — спросила Мария Дмитриевна.

Нина молча кивнула головой. Было немного досадно: она как раз собиралась начать рассказ о себе… Но когда вышла в соседнюю комнату и увидела веселых, раскрасневшихся гостей, когда Игорь завел патефон, а один из юношей несмело подошел к ней — Нине снова стало легко и радостно, она почувствовала себя молодой и… почти счастливой. Ее охватило то задорное настроение, когда забываешь, кто ты и сколько тебе лет, когда не думаешь, что скажут о тебе потом, и она танцевала и звонко смеялась, слушая шутки Ивана Дмитриевича, и даже растрепала ему волосы, когда он, изображая пылко влюбленного, упал перед ней на колени.

Устав от танцев, все уселись и начали петь. Сначала никак не могли спеться. Песня, вспыхнув, сразу же угасала, пока Мария Дмитриевна с неожиданно помолодевшим лицом не затянула сильным приятным голосом:

Запрягайте коні в шори, коні воронії,

Та й поїдем здоганяти літа молодії…

Песню легко и слаженно подхватили женщины, потом вступили мужские голоса. Тоскливая мелодия проникала в Нинино сердце и окутывала его тихой грустью. Ей хотелось плакать об ушедшей юности, но вместе с грустью, которая все больше охватывала Нину, к ней приходило какое-то удивительное спокойствие. Словно в песне она выплакала свое горе, поговорила с близкой, нежной подругой, и та утешила ее, согрела своим сочувствием…

Потом все снова сели к столу. В комнате стало тише и спокойнее. Иван Дмитриевич заставил Нину выпить еще рюмку вина, теперь уже золотисто-зеленого, красиво отсвечивающего в хрустальном графине. Он сел возле Нины, и она была немного смущена, хоть и радовалась этому, так как Иван Дмитриевич нравился ей. Он обезоружил всех молодых людей, во всеуслышание заявив, что сегодня только он будет ухаживать за Ниной, и теперь она не знала, серьезно или в шутку принимать все его комплименты.

— Вы, Ниночка, не обращайте на него внимания, он у нас с детства такой, — сказала, улыбаясь, Мария Дмитриевна.

Отойдя от стола, гости уже не пели и не танцевали. Все очень утомились, и каждому хотелось только покоя, внимательных собеседников, негромких разговоров.

Молодые люди вышли покурить. Вместе с ними пошел Игорь, хоть он и не курил. Потом они вернулись, подсели к женщинам.

Нина устало улыбалась, кутаясь в теплый Олин платок: ей стало холодно. Она прислушивалась к разговорам, но сама не вмешивалась в них. Ей казалось, что все говорят о чем-то умном, о чем она говорить не может.

— Эх, молодость! — уже серьезно воскликнул Иван Дмитриевич. — Как подумаешь, что тебе уже скоро сорок стукнет, да посмотришь на этих мальчиков — жаль становится…

— Чего? — спросила Мария Дмитриевна, и в ее глазах Нина заметила насмешливые огоньки.

— Юности, глубокоуважаемая сестричка, юности! Той, которая ни над чем не задумывается, которая самые сложные проблемы решает сгоряча, одним махом, и которая умеет так чисто, так искренне любить!

— Вот так всегда, — с тихим, ласковым смешком заметила Мария Дмитриевна. — Как выпьет, так и в лирику впадает.

— Да, в лирику, — согласился Иван Дмитриевич. — Я бы полжизни отдал, чтобы снова хоть на месяц стать двадцатилетним… Как подумаешь: боже, какой я глупый был! Скольких девушек не поцеловал! — схватился он за голову.

Все засмеялись.

— А я не жалею о своих девичьих годах, — задумчиво сказала Оксана. Она откинулась на спинку стула и, покачиваясь, смотрела прямо на лампу, и в ее глазах тоже покачивалось по маленькой золотистой лампочке. — Мне просто непонятно, а иногда даже досадно: почему чаще всего описывают юношескую любовь? Да, она очень романтична, она розово-голубая, мы все испытали ее. Но после замужества любовь становится намного глубже, полнее, содержательнее…

— Это все потому, что вам, Оксана, только двадцать два года…

— Не знаю, — ответила Оксана. — Не знаю, — уже задумчиво повторила она. — Нет! — встряхнула Оксана своими пышными кудрями. — Нужно жить так, чтобы каждый день был интереснее минувшего. Мы не имеем права обеднять нашу жизнь!..

— Верно, Оксаночка, — согласилась Мария Дмитриевна. — Жизнь обеднять не следует.

«Она счастлива с мужем», — решила Нина, глядя на Оксану. Но ей ближе и понятнее было настроение Ивана Дмитриевича. В ее глазах юность тоже была неповторимо прекрасной.

XI

В районном отделе культурно-просветительных учреждений, куда в первую очередь зашел Яков, ему порекомендовали поехать в глухое полесское село, затерявшееся среди лесов и озер на самой границе Пинских болот.

— Там у нас лучший заведующий клубом, — сказал инструктор отдела. — Очень любопытная девушка.

Узнав, что от районного центра до этого села двадцать восемь километров, Горбатюк сразу же отправился в исполком райсовета в надежде на какой-нибудь транспорт. Но ему не повезло: никого из районного начальства на месте не было, все разъехались по селам.

Выйдя на улицу, Яков остановился. Перспектива потерять целый день совершенно не устраивала его. И хотя Горбатюк давно привык к тому, что в командировке нередко приходится либо ожидать транспорта, либо нужного человека, который, как назло, вздумал именно в этот день куда-то уехать, он все же не мог примириться с тем, что придется ждать до следующего утра.

Немного подумав, Яков решил добираться до села пешком. Хоть было уже за полдень и инструктор предупреждал, что дорога к селу идет через глухой лес и на этой дороге до сих пор еще случаются «бандопроявления», как выразился он, Горбатюк махнул на все рукой, полагаясь на цыганское счастье, всегда сопровождавшее его в командировках.

Уже было совсем темно, когда он, усталый, голодный и страшно злой, подходил к околице села. Сквозь частый дождик тускло мерцали сиротливые огоньки, доносился тревожный собачий лай, и было немного жутко. Яков весь промок, забрызгался грязью и мечтал лишь об одном: поскорее добраться до какой-нибудь хаты, упасть на солому и дать покой ноющему телу. Поэтому, уже не разбирая дороги, проваливаясь в лужи и чертыхаясь, Яков поплелся на ближайший огонек.

Этот огонек светился в колхозной конторе, расположенной на отшибе от села.

В конторе стояли длинный, залитый чернилами стол без ящиков, широкая дубовая скамья под вытертой многими спинами стеной и несколько табуреток. Сторож, впустивший Якова, даже не спросил, кто он и откуда, и молча уселся в угол недалеко от облупленной плиты. Он был бос, в старой шапке и потрепанной, очень грязной шинели, еще польского образца, с такими длинными рукавами, что рук его совершенно не было видно. Давно не бритое, щедро поросшее густой рыжеватой щетиной лицо его было равнодушно-угрюмо. Неохотно отвечая на вопросы Якова, он смотрел не на него, а на свои ноги.

Горбатюк сбросил с себя промокший плащ, спросил, есть ли во дворе солома.

— Полова есть, — равнодушно ответил сторож.

Ложиться на полову Якову совсем не хотелось. Расстелив на скамье свой пиджак и утешая себя тем, что все же под ним не голые доски, а некоторое подобие постели, он лег, подложив под голову бухгалтерскую книгу, лежавшую на столе. Хоть и был очень утомлен, но сразу заснуть не мог.

Сторож тем временем открыл духовку, достал оттуда обвязанный белым платочком горшочек, ложку и большой кусок хлеба. Хлеб и ложка тотчас же исчезли в рукавах шинели, а горшочек был поставлен между колен.

Он начал есть, громко чавкая, не спеша, как едят крестьяне, и только сейчас Горбатюк вспомнил, что, кроме легкого завтрака, он сегодня ничего не успел поесть. Крепко закрыл глаза, но не мог заткнуть уши, а сторож, будто дразня его, жевал все громче и громче. Тогда, посмеиваясь над самим собой, Яков стал украдкой следить за сторожем.

Тот и сейчас не сбросил шапки, будто боялся, что ее могут украсть. Он то наклонялся над горшочком, стуча ложкой, то подносил ко рту левый рукав, — и тогда казалось, что сторож каждый раз кусает свою руку.

Но вот он поел, внимательно осмотрел горшочек и опять словно окаменел, неподвижно глядя на прикрученную лампу. Однако очень скоро и сторож и лампа стали, расплываясь, двоиться в глазах у Якова, и он даже не заметил, как уснул крепким сном физически усталого человека.

Проснулся Горбатюк оттого, что затекла шея и заболела спина, а еще и потому, что рядом с ним разговаривали.

— Кто такой? — допытывался мягкий басок.

— А бог его знает, — ответил сторож равнодушным тенорком.

— Ты хоть бы спросил.

— А зачем?

— Для порядка. Порядка не знаешь!

— Человек, — ответил, помолчав, сторож. — Ходит — пускай себе ходит. Меня то не касается.

Любитель порядка неодобрительно хмыкнул, чиркнул спичкой, задымил едким табаком. Горбатюк, чуть приоткрыв глаза, увидел широкую спину обладателя баса, добротную военного образца шапку на большой голове. «Какое-то начальство», — подумал он и хотел уже подняться, но дремота неодолимо овладела им, и он почувствовал, будто проваливается в темный пуховый сугроб.

Через некоторое время его разбудили те же два голоса. Горбатюку спросонья показалось, что это жужжат мухи: одна — маленькая, слабая, а другая — большая, басистая. Он хотел опять уснуть, но, прислушавшись к разговору, заинтересовался им и забыл про сон.

— Вот ты говоришь, Василь, колхоз тебе не по душе, — говорил обладатель баса. — А ты ж еще не успел в нем и мозолей нажить…

— И так вижу, — угрюмо ответил сторож. — Из своих дыр — да еще в большую!

— Врешь, Василь! — спокойно возразил тот. — Ну, что я до колхоза имел? А теперь?

— Так ты ж бригадир!..

— А это ничего не значит. Бригадир не бригадир, а каждому за труд его дается… Что у меня, руки не такие, как у тебя?

— Да я что ж… Оно известно… — пробормотал сторож.

— Ты вот на том собрании громче всех орал, что хлеба не имеешь, — продолжал бригадир. — А давно ты в колхозе? С лета… Значит, еще новенький, еще ничего за труд свой не получил, кроме аванса… А я привез домой двадцать центнеров зерна, вот и имею кое-что… И одежку эту купил, и детей одел… За один год, Василь! А ты сколько шинельку свою носишь?

— Да… с двадцать седьмого, — неохотно ответил Василь. — Из войска еще…

— Видишь! А теперь скажи, сколько тебе как сторожу на день положено?

— Да по палочке…

— А жене твоей?

— Тоже по одной.

— Так сколько ж это вам за год выйдет?.. Семьсот?.. Вот как будешь хлеб на четыре фуры грузить, я тебя и спрошу: «А куда, Купрейчук, хлеб девать будешь?..»

— Кабы был…

— У меня еще прошлогодний лежит…

— Так мне дай!

— Зачем же? Колхоз и так тебе хлеб дает и деньги выдаст.

— А я против того, чтобы выдавали на руки! — вдруг загорячился Купрейчук. — На что мне деньги? Я через них всю жизнь только горе имел… Я за такую вещь: стать на такой паек, чтобы всего вдоволь было…

— Это уже коммунизм, Василь! — засмеялся бригадир. — Так еще нельзя. А то такие, как ты, сразу на печь позалезают и одно знать будут, что пайковать. Сейчас нам всем за колхоз взяться нужно… Ведь теперь уже легче… Помнишь, как нас в колхозе всего двадцать дворов было? Хлеб скосили, так должны были ночью его сторожить, чтобы не подожгли. Мало я ночей с копнами в обнимку простоял!..

— А, случаем, убили б?

— Если б сам пропал, то еще невелика беда, — ответил бригадир. — А коли б хлеб погиб — весь народ пропал бы…

— Ну, хорошо, а почему несправедливость такая? — снова перебил Купрейчук. — Определили вот меня свиней пасти. Ну, пасу. А они у Параски жито потравили. Параска — в суд. Так за что ж суд присудил, чтоб я два центнера зерна Параске отдал? За что я должен убыток терпеть? Колхозные свиньи? Колхозные. Пускай колхоз и платит!..

— А кто их пас, тех свиней? Колхоз?.. Так почему ж люди должны через тебя убытки нести?.. Ведь если б я это сделал, взял бы ты на себя мой грех?

Яков даже голову приподнял — что скажет Купрейчук? Но тот молчал. Лишь кудлатая тень от его шапки тревожно металась по стене.

— К колхозному добру лучше, чем к своему, относиться нужно, — наставительно продолжал бригадир. — У тебя пропадет — колхоз даст. А в колхозе пропадет — и ты ничего иметь не будешь. Защищать это добро надо!..

— Я и так защищаю, — наконец отозвался Купрейчук. — Вон вчера Настка лампу отсюда в клуб занесла, так я за той лампой, как на войну, шел…

«Настка… Заведующая клубом. „Любопытная девушка…“ Чем же она любопытная?.. И найду ли я что-нибудь интересное в клубе или даром прошелся?» — думал Горбатюк, засыпая. Хотел дослушать, чем закончится беседа между Купрейчуком и бригадиром, но уже не мог пошевельнуться, скованный томительной усталостью.

XII

На следующий день Яков сидел в клубе и беседовал с заведующей.

«Любопытная девушка» показалась, на первый взгляд, ничем не примечательной. Маленькая, худенькая, черненькая, она была недовольна и своей деятельностью, и людьми, с которыми работала, и, пожалуй, всем на свете. Ничто ей не нравилось, кроме одного подмосковного колхоза, куда она ездила прошлым летом на экскурсию. Этот колхоз, а особенно большой, двухэтажный Дом культуры в нем, оставил незабываемое впечатление, и Настенька, как ласково называли ее в селе, теперь сравнивала всю клубную работу с этим Домом культуры, что, конечно, не способствовало улучшению ее настроения.

Глядя на Горбатюка сердитыми глазами, словно он был виноват во всех здешних неполадках, Настенька высказывала свои претензии к председателю колхоза, к районному и областному отделам культурно-просветительных учреждений, к областному Дому народного творчества. Председатель колхоза никуда не годился, так как не хотел дать денег на новые занавески в клуб и до сих пор не сделал стеллажи для библиотеки. Работники районного и областного отделов не умеют работать, иначе они всегда положительно разрешали бы все вопросы, беспокоящие Настеньку. «Вот пианино в районе продавали — как раз бы для нашего клуба. Так вы думаете, дали денег? И в областном отделе не дали! „Вам в этом году не запланировано“, — говорят. А мне что до того, запланировано или нет? Мне пианино нужно!» Областной Дом народного творчества за весь год раз только прислал инструктора. По твердому же Настиному убеждению, в ее клуб должны были наведываться еженедельно, ну, в худшем случае — раз в месяц…

— Репертуара нет, — загибая пальцы и все больше хмурясь, жаловалась она, — грима нет, декораций хороших нет… Ничего нет!

Недовольна была девушка и своей публикой.

— Как неделя, так и новую постановку подавай им. Знать не хотят того, что мы ведь не артисты, чтобы только о спектаклях думать. Да и где я им каждую неделю новую пьесу достану? Репертуара нет…

И сама она очень плохой заведующий клубом — сделала Настенька неожиданный вывод. Ничего у нее не клеится, никто ее не слушает. Она каждый раз, когда бывает в районном отделе, пишет заявление, чтоб ее уволили, а там и слышать не хотят.

«В самом деле, потешная девушка! — смотрит Яков на сердитое Настенькино лицо. — И несчастные, верно, те начальники, которым приходится иметь с ней дело!» — уже совсем весело подумал он.

— А скажите, пожалуйста, клуб ваш давно построен? — вспомнив беглый рассказ инструктора районного отдела, спрашивает Горбатюк.

— В прошлом году. А тот сгорел.

— Как это сгорел?

— Бандеры сожгли, — коротко отвечает девушка. — За пьесу.

Яков молчит, ожидая продолжения рассказа, но Настенька, видимо, решила, что сказала все. Тогда ему снова пришлось расспрашивать.

— Да как было? — с явной неохотой заговорила она. — В позапрошлом году подготовили мы пьесу Петра Козланюка. О националистах. Ну, они и проведали. Записки подбрасывали, что перебьют нас всех, если только пьесу поставим. А когда должен был состояться первый спектакль, они и подожгли клуб…

— Так и не удалось вам поставить пьесу?

— Почему же? — удивленно взглянула на Горбатюка Настенька. — Мы ее на следующий день в овине играли. Только тогда уже парни наши стерегли… Потом по другим селам с этой пьесой ездили. Весь район объездили.

Яков с уважением посмотрел на нее.

— Беда нам с этой пьесой была, — прибавила Настенька и снова умолкла.

— Какая беда?

— Андрея чуть не убили. Он вожака бандитского играл. Так когда его из ямы вытаскивали, Максим его по голове прикладом стукнул. Водой отливали потом.

Яков засмеялся. Девушка посмотрела на него и тоже слегка улыбнулась. И будто на мгновенье поднялся занавес, а из-за него выглянуло хорошее, милое лицо…

— У вас сегодня вечером будет что-нибудь? — поинтересовался Яков.

— У нас каждый вечер бывает, — в тон ему ответила Настенька. Немного подумала и уже сама прибавила: — Лекция будет, о международном положении. Директор школы прочтет. А потом — спектакль. Скоро драмкружковцы сходиться начнут.

— Ну, хорошо, Настенька, я побуду у вас на вечере, — поднялся со скамьи Горбатюк. — А вы мне еще библиотеку покажите.

— Вот и библиотекарши нам до сих пор не дали, — жаловалась Настенька, отпирая дверь в библиотеку. — Сама книги выдаю. Раньше еще ничего было, а теперь — ведь все читают! Тому то дай, тому это, да еще и объясни, почему так написано. А у меня что, сто голов на плечах? Посадить бы сюда тех начальников — узнали б они, как клуб без библиотекаря планировать!..

В библиотеке было так же чисто, как и в клубном зале. Небольшую комнату перегораживал невысокий барьер. По одну сторону его стояли шкафы с книгами, а по другую — квадратные столики с газетами и журналами. На стенах висели портреты писателей и два небольших, написанных на вырванной из ученических тетрадей бумаге, лозунга.

— Книг нам тоже мало присылают. «Поднятую целину» один экземпляр только прислали, зачитали уже до дыр…

— Мы обо всем напишем, — утешил ее Яков. — Дадим статью за вашей подписью.

— Давайте, — согласилась Настенька. — Только вы их там побольше поругайте… Ох, и не любят же они критики! Один раз совсем не хотели мне слово дать. Так я с места говорить начала, должны были уступить… Теперь, хоть и не собираюсь выступать, все равно слово дают, — улыбнулась она.

Вскоре из зала донесся шум и топот многих ног. Настенька сразу же поднялась и, попросив у Горбатюка извинения, вышла, прикрыв за собою дверь. За дверью послышались голоса, потом все стихло — видно, драмкружковцы узнали, кто сидит в библиотеке.

* * *

В ярко освещенное помещение клуба набилось полно людей. Взрослые и детвора, которая контрабандой пробралась в зал и теперь разместилась на полу возле сцены, молодежь и пожилые люди — все нетерпеливо посматривали на сцену, где что-то гремело, стучало и раздавались сердитые, взволнованные возгласы.

Яков уже видел пьесу несколько раз в исполнении лучших артистов Украины, но ему очень хотелось посмотреть ее сейчас. И не только потому, что он любил эту пьесу, не потому, что ожидал от кружковцев какой-то особенной игры, а потому, что в этом спектакле должны были играть Настенька и все эти парни и девушки, с которыми он успел познакомиться, находясь за кулисами во время доклада.

Наконец на сцене все стихло. Раздвинулся занавес, вышла Настенька и объявила, что сейчас будет представлена пьеса Александра Корнейчука «В степях Украины». Радостный гул прокатился по залу. Девушку проводили аплодисментами. Особенно усердно аплодировали ей самые младшие зрители, одетые в отцовские пиджаки и картузы, каждый раз сползавшие им на нос.

За кулисами ударили в большой артиллерийский патрон, заменявший здесь гонг, и спектакль начался.

Уже после первых реплик Якову пришлось пожалеть, что он сел впереди. Драмкружковцы, выходя на сцену, сразу же замечали его, и он гипнотизировал их своим присутствием, как удав. Слова пьесы они произносили, глядя прямо на Горбатюка, словно обращались непосредственно к нему.

— Гражданин, ваша фамилия? — строго спросил у Якова старший милиционер Редька — высокий широкоплечий парень, которому для большей солидности прицепили усы. Усы эти то и дело отклеивались, и парень, поворачиваясь спиной к зрителям, изо всех сил прижимал их к верхней губе.

— Да ты что, угорел, очумел, спятил? — набросился на Горбатюка Чеснок. — Разве ты не знаешь, кто я такой?

— Параска, выноси-ка мой пиджак, — приказал Якову Галушка, сидевший у себя во дворе с обвязанной полотенцем головой.

— Чтоб у тебя на пупе чирей выскочил! — пожелала Горбатюку Параска в ответ на реплику жены Чеснока.

Якову было смешно и неловко. В добавление ко всему зрители, сидевшие рядом, с каждой такой репликой, как по команде, поворачивали головы и смотрели на него.

Только Настенька, выступавшая в роли Катерины, Галиной подруги, не обратила на Якова никакого внимания. Она сердито проговорила слова своей роли, но именно потому, что Катерина по ходу спектакля должна была быть сердитой, решительной девушкой, игра ее произвела большое впечатление.

В антракте Яков не пошел за кулисы, а вышел с директором школы на улицу покурить. Возле клуба, в ярких полосах света, лившегося из окон, стояли подводы; выпряженные кони спокойно хрустели сеном.

— Это — из соседних сел. На каждый спектакль приезжают, — с гордостью объяснил директор. И тут же прибавил: — Мы, конечно, не областной театр, даже не районный. «Ромео и Джульетту» не потянем, но в меру скромных сил кое-что делаем.

— Вы тоже играете? — полюбопытствовал Горбатюк.

— Да… понемножку, — замялся директор. — Знаете, народу маловато, а Настеньке каждую неделю давай новую постановку. Всех учителей моих замучила. Даже детей привлекла…

Дети! Яков не мог спокойно слышать это слово, видеть детей, особенно девочек. Светлоголовые и черноволосые, совсем маленькие или немного постарше, они одинаково напоминали ему дочек, и сердце у него начинало тоскливо щемить. Вот и сейчас звучит в ушах Галочкин голосок, перед глазами возникает нахмуренное Олино личико…

А директор продолжает рассказывать, и Яков заставляет себя сосредоточиться, чтобы понять его.

Во время второго действия Горбатюк сидел уже позади, и драмкружковцы, поискав его глазами, начали играть так, как играли всегда.

Яков с нетерпением ожидал выхода Настеньки. Она все больше нравилась ему: он уже не мог смотреть на нее без теплой улыбки.

Настенька снова вышла на сцену — так естественно, как входила в клуб или в собственный дом. Видно было, что она очень легко и свободно чувствует себя в роли Катерины. И то, что она делала на сцене, даже нельзя было назвать игрой. Вероятно, Корнейчук, создавая этот образ, видел перед собой такую же решительную, смелую и немного сердитую, как она, девушку. И Настеньке совсем не нужно было играть Катерину, а нужно было быть самой собой, говорить и действовать так, как говорила и действовала бы она, попав в подобную ситуацию.

Вот Настенька — Катерина встретилась с Галей — красивой белокурой девушкой. Галя рассказывает, что отец хочет выдать ее за проходимца Долгоносика.

— Мне так хочется избить тебя! — говорит ей Настенька, и таким искренним гневом пылает ее лицо, что у зрителей захватывает дыхание. — Ух, аж рука чешется… И как я могла дружить с тобой, с этаким мешком слез!.. Да перестань, а то от слез твоих у меня уж юбка мокрая!.. — топнула она ногой.

Затем она выпускает из своих рук руки подруги, подходит к рампе. Для нее уже не существует Гали, она — одна, наедине со своим сердцем, со своими самыми сокровенными мыслями.

— Разве это любовь? — презрительно спрашивает Настенька. — Это холодец, кисель. Настоящая любовь, девушка, это пламя, это такой огонь в душе, что в нем выгорает все… Влюбленные не плачут… Вспомни итальянскую девушку Джульетту, — она любила так, словно любовь девушек всего мира слилась в ее сердце… — взволнованно прижала она руку к своему сердцу. Но вот ее глаза подернулись грустью, и она, понизив голос, продолжала: — И ей не повезло, тоже из-за глупых родителей погиб ее милый, а потом и она себя убила, а перед смертью, вспомни, что сказала:

В руке любимого зажата склянка…

Яд, вижу я, причина ранней смерти.

Ох, скряга! Выпил все и не оставил капли,

Чтоб мне помочь. Я губы поцелую,

Быть может, яд еще на них остался,

Чтоб перед смертью подкрепить меня.

— Но яда не было, — с сожалением продолжала Настенька, — и она ударила себя кинжалом в сердце. А ты плачешь… Если у тебя вырвали слово, которое не шло от сердца, то бесчестны Филимон и твои родители. Встань! — крикнула она Гале, и несколько зрителей вскочили на ноги. — Встань, иди сейчас и при нас скажи этому Филимону, плюнь ему в глаза, ударь его по лицу за любовь свою, за любовь итальянской девушки…

* * *

— Настенька, вы сегодня замечательно играли!

Яков с Настенькой стоят у сцены и смотрят на танцующие пары.

Уже давно окончился спектакль, уже гости, поблагодарив артистов, разъехались, а молодежь не покидает клуба. Скамьи сдвинули к стенам, оставили только стул для гармониста, и неутомимые пары кружатся по залу, а раскрасневшиеся девушки, не занятые в очередном танце, обмахиваются платочками, перешептываются, смеются и нетерпеливо посматривают на парней.

Когда же парни подходят к ним, они сразу становятся серьезнее и словно нехотя кладут руки на их плечи.

Настенька не танцует. Она, видимо, считает, что потеряет в глазах «товарища корреспондента» весь свой авторитет, если поддастся общему настроению. Лицо ее, возбужденное и раскрасневшееся во время игры, снова стало замкнутым и сердитым, и даже большие сияющие глаза, которыми встретила она Горбатюка после спектакля, сузились и потеряли свой радостный блеск. Якову снова кажется, что Настенька сердится на него, на танцующую молодежь, даже на гармониста, который то и дело наклонял голову над гармонью, словно прислушиваясь к ней.

— Вы танцуете, Настенька? — спросил Горбатюк. Гармонист как раз заиграл вальс — единственный танец, в котором он чувствовал себя более или менее уверенно.

Та молча кивнула головой.

— Давайте потанцуем.

Она недоверчиво взглянула на него, потом, поняв, что Яков не шутит, стала еще более серьезной и положила руку ему на плечо.

Настенька танцевала легко, грациозно, чуть откинувшись гибким станом на ладонь Якова. Лицо ее покрылось нежным румянцем, глаза снова стали большими, и она смотрела чуть в сторону, через его плечо, приоткрыв розовые с едва заметным влажным отблеском губы. Яков невольно залюбовался ею. И чем дольше танцевал он, тем больше нравилась ему Настенька.

Потом он снова стоял у сцены рядом с Настенькой. С непривычки немного кружилась голова, учащенно билось сердце.

Лишь несколько успокоившись, он взглянул на девушку. Она стояла, так же полуоткрыв уста, и большими глубокими глазами смотрела вдаль. Какая-то мысль овладела ею, озарила ее необычайно похорошевшее лицо.

— Духовой оркестр бы нам… — тихо сказала Настенька и посмотрела на Горбатюка так, что он полжизни отдал бы, чтоб удовлетворить ее желание.

Такой и осталась она в его памяти: озаренная мечтой, светившейся во всем ее облике.

* * *

Горбатюк ночевал у Настеньки. Ему постелили в большой парадной комнате с недавно вымытым полом, по которому хотелось пройти босыми ногами. Яков с опаской поглядывал на широкую деревянную кровать с горой перин, и ему казалось: только ляжешь — обязательно провалишься на дно.

За дверью, в той комнате, где должны были спать Настенька и ее родители, все еще разговаривали приглушенными голосами, слышно было, как лилась вода и гремели горшками. Что-то сказала мать, Настенька ответила, и потом голоса затихли.

Яков сел у окна, раскрыл его и стал жадно вдыхать свежий ночной воздух.

Небо было чистое, усеянное звездами. Ярко светила большая полная луна, заливая притихшую землю неверным светом, скрадывавшим очертания предметов и наполнявшим сад у хаты мягкими тенями. И хотя совсем не было ветра, тени словно шевелились, то увеличивались, то сокращались — сад жил скрытой ночной жизнью.

Тихо стукнули двери, зашелестели осторожные шаги — во двор вышла Настенька. Ступая босыми ногами по густой траве, как по зеленому ковру, она прошла до самого плетня, остановилась, замерла…

Затаив дыхание, Горбатюк смотрел на легкую, словно сотканную из лунного света фигуру девушки, на ее черноволосую головку, на маленькие босые ноги, тускло белевшие в темноте. Он молчал, боясь испугать девушку, которая мечтательно смотрела куда-то перед собой, и чувствовал, что способен сейчас на любую глупость.

А Настенька, вдруг покачнувшись, оторвалась от плетня, закинула руки за голову и засмеялась тихим радостным смехом. И смех этот, казалось, чудесно слился и с садом, и с живыми тенями в нем, и с лунным сиянием.

Горбатюк долго еще потом сидел у окна и смотрел туда, где недавно стояла Настенька…

XIII

Яков вернулся из командировки, чувствуя себя душевно обогащенным. Он долго беседовал с редактором, рассказывая о своих наблюдениях и встречах, и Петр Васильевич освободил его на три дня от работы в редакции, чтобы он мог спокойно писать.

— Только садитесь сразу же, пока не остыли, — сказал редактор.

Нет, он не мог остыть. Он переживал ту необычайную творческую взволнованность, при которой забывают обо всем, кроме будущей работы.

Придя вечером домой, он сразу же отправил Леню гулять, но когда зажег настольную лампу и сел к столу, положив перед собой лист чистой бумаги, внезапная тревога овладела им. Яков не решался обмакнуть перо в чернила, прикоснуться им к бумаге, боялся, что первая фраза получится неудачной и испортит ему настроение, а поэтому, прежде чем написать, десятки раз представлял ее в своем воображении, перечеркивал и снова создавал, пока не нашел нужный ему вариант. И уже не мог остановить мыслей, обгонявших одна другую. Люди, с которыми он встречался, с которыми разговаривал и которых просто видел, как живые, стояли перед ним: если и нужно было заглядывать в блокнот, то только для того, чтобы не перепутать чью-нибудь фамилию или название села.

Он работал до поздней ночи, но совсем не устал. Голова была удивительно ясной, настроение — приподнятое.

Пришел Леня и заставил Горбатюка оторваться от работы. Сказав ему, чтоб он ложился спать, Яков вышел на улицу: хотелось немного подышать воздухом.

Он решил очерк закончить сегодня же, хотя бы для этого и пришлось просидеть до утра, — боялся, чтобы не исчезло творческое вдохновение, чтобы какая-нибудь мелочь не помешала ему, ибо впереди было самое интересное — Настенька.

Яков снова видит перед собой Настеньку: то такой, какой она была в танце, то стоящей у плетня и как бы сотканной из лунного света. Видит ее полуоткрытый нежный рот и большие голубые глаза, слышит ее радостный тихий смех. Его огорчает мысль, что он, возможно, больше уже не встретит эту девушку, что она уже, наверно, забыла о нем…

Вспоминает, как на следующий день после спектакля снова сидел в библиотеке, а Настенька вышла в зал поговорить с какой-то подружкой, забежавшей не столько по делу, сколько из-за непреодолимого девичьего любопытства. Дверь была закрыта неплотно, и Яков, хотел он этого или нет, слышал обрывки их разговора.

Девушка что-то рассказывала Настеньке, и обе тихонько смеялись. Потом Яков уже ясно услышал, как подруга спросила Настеньку о нем, словно она, лукавая, не знала, кто сидит сейчас в библиотеке, и с интересом прислушался — что же ответит ей Настенька? «Корреспондент», — коротко ответила та. «Молодой?» — спросила подруга. Настенька немного помолчала, потом так же коротко ответила, что немолодой.

«Это я — немолодой?» — был неприятно поражен Горбатюк. Ему сразу стало неуютно в небольшой чистенькой библиотеке…

«Да, для нее я уже немолодой, — думает Яков, идя по темной, опустевшей уже улице. — Ей семнадцать, самое большее — восемнадцать, а мне — двадцать девять…»

И все-таки ему очень хочется еще раз повидать Настеньку. В последнее время Горбатюк все чаще испытывал чувство душевного одиночества. Хотелось встретить родного человека, рассказать ему о своих страданиях, раскрыть измученную душу, поговорить, откровенно и искренне, не боясь, что тебя не поймут, а может быть, и засмеют. И чтоб тебя не только слушали, но и жалели, как жалеет мать ребенка, не думая о том, прав он или нет. Хотелось внимания и теплой ласки, на которые способна только женщина…

Он возвратился домой через час, но работать уже не мог. Не очерк, а письмо захотелось ему написать — кому, и сам не знал. Излить все, что тревожило сердце, и пусть даже не будет ответа — только бы знать, что письмо прочтут, поймут и оно взволнует кого-то…

Яков смотрел на спокойно спавшего Леню и завидовал ему, и не понимал, как можно спать, когда где-то недалеко находится девушка, самая родная на свете…

XIV

В жизни Нины внешне все было благополучно: дочки не болели и не приходилось ссориться с мужем, находившимся сейчас в командировке. И все же Нине казалось, что никогда еще она не переживала таких мучительных, полных раздумья дней.

Когда болеет ребенок, очень страдаешь, но твердо надеешься на его выздоровление, тем более, что эту надежду поддерживает в тебе врач. А разве есть такой врач, который мог бы излечить душевное смятение, с необычайной силой охватившее Нину? Нет, его нельзя было излечить, от него нельзя было убежать, как нельзя убежать от самой себя.

Она видела, что Оля и Оксана счастливы в своей семейной жизни. И если счастливую жизнь Оли и Игоря Нина могла объяснить не только счастливым сходством их характеров, но и тем, что они недавно женаты, то с Оксаной было совсем другое дело. Как узнала Нина от Оли на следующий день после вечеринки, Оксана уже четыре года была замужем и имела трехлетнего сына. Она, как и Нина, вышла замуж сразу же после окончания средней школы и, как Нина, должна была оставить мечты о дальнейшей учебе, так как ее муж был еще студентом второго курса.

Оксана пошла работать, чтобы дать ему возможность доучиться. Теперь муж ее преподавал в средней школе, а Оксана вместе с Олей училась на первом курсе педагогического института.

— Они хорошо живут, — выразила Оля свою наивысшую похвалу. — Я бы хотела, чтобы вы ближе познакомились с ними.

Этого хотела и Нина. В последнее время ее внимание привлекали именно такие семьи, как Олина или Оксанина. Если раньше Нина находила утешение в том, что и другие жены ссорятся со своими мужьями, как, например, Лата, или потихоньку изменяют им, как Юля, то теперь она увидела, что можно жить иначе. И она тянулась к Оле, к Оксане, к их знакомым, с острым любопытством присматривалась к ним, стремясь узнать, почему же их жизнь сложилась счастливо.

«Почему они счастливы, а я нет? — спрашивала себя Нина, думая об Оле и Оксане. — Чем я хуже их?»

Сравнивала себя с ними и видела: не хуже. Ни по красоте, ни по характеру.

Кто же виноват в том, что она так несчастна? И всегда отвечала себе: Яков. Разве не он разбил ее мечты об институте, испортил всю ее жизнь?..

А тут еще пришла Вера Ивановна.

Появление ее было совершенно неожиданным, так как Нина, узнав о том, что Яков часто бывает у Руденко, не на шутку рассердилась на Веру Ивановну и, как-то встретив ее на улице, весьма холодно ответила на приветствие. Нине казалось, что жена Руденко, принимая Якова в своем доме, скрашивает его одиночество. А Нина хотела, чтобы Яков чувствовал себя в жизни так же неуютно, как она.

Нина была очень удивлена, что Вера Ивановна разговаривает с ней приветливо и дружелюбно, будто совсем забыла о недавней встрече.

«Зачем она пришла? — спрашивала себя Нина, глядя на неожиданную гостью, спокойно сидевшую на стуле. — Что ей от меня нужно?»

— А где же Оля?

«Ах, она к Оле!» — подумала Нина и сразу же встревожилась:

— Оля что-нибудь натворила?

— Нет, что вы… — успокоила ее Вера Ивановна. — Я просто зашла к своей ученице посмотреть, как она работает дома.

— Она в той комнате, я ее сейчас позову.

— А может быть, лучше мы туда зайдем?

— Пожалуйста!

Нина проводила гостью в комнату, где находилась Оля.

Девочка, вероятно, слышала, что пришла Вера Ивановна, но не решилась выйти к ней. Это несколько удивило Нину, так как обычно ее дочки не боялись гостей.

Оля стояла возле своего столика, опустив руки, и смотрела на свою учительницу радостными глазами.

— Здравствуй, Оля, — ласково сказала Вера Ивановна.

— Здравствуйте, Вера Ивановна, — вспыхнув, ответила Оля и, когда учительница положила ей на голову руку, порывисто схватила ее и прижалась к ней раскрасневшимся личиком.

Теперь Нина уже с большим уважением смотрела на Веру Ивановну. Она знала, как впечатлительна Оля, знала, что достаточно одного неосторожного, резкого слова, чтобы довести ее до слез, возбудить в ней острую ненависть. А это Олино движение показало ей, что девочка очень любит свою учительницу — значит Вера Ивановна хорошо относится к ней.

Маленькая хозяйка небольшого уголка показывала Вере Ивановне свой столик, тетради, учебники. Все у нее было в идеальном порядке. Нина всегда приучала своих дочек к аккуратности.

— Ну хорошо, Оля, мы не будем тебе мешать, — наконец сказала Вера Ивановна. — Продолжай готовить уроки…

И вот обе женщины снова вдвоем, за небольшим круглым столом. Вера Ивановна положила на стол руку, и Нина сразу же заметила на указательном пальце небольшое чернильное пятно.

— Устаете вы, наверное, — улыбаясь, говорит она учительнице. — Мало того, что в школе с ними возитесь, еще и домой к ученикам ходить приходится…

— Нет, почему же, — мягко возражает та. — Ведь я не в один день обхожу своих детей. Сегодня к вам зашла, завтра — к другим…

Вера Ивановна умолкает. Молчит и Нина. Она говорит с ней об Оле, но все время неотступно перед ней стоит Яков. Почему он ходит к ним, о чем беседует там? Нина не может сейчас спросить об этом. То ли ласковая улыбка Веры Ивановны, то ли недавняя сценка с Олей обезоружили ее, но ей не хочется бестактным вопросом обидеть Олину учительницу…

А все же: о чем разговаривает Яков с ее мужем? Что он говорит о ней?..

— Я хочу с вами поговорить, Нина Федоровна, — тихо произносит Вера Ивановна.

«О Якове», — думает Нина, и в ней вспыхивает надежда: может быть, он попросил Веру Ивановну, чтобы та помирила их?

— Я хочу поговорить об Оле, — уточняет Вера Ивановна, и Нина тихонько вздыхает. Но тут же в ней пробуждается тревога: «Оля все-таки что-то натворила в школе!»

— Вы простите, Нина Федоровна… Но я — Олина учительница и несу не меньшую, чем вы, ответственность за то, чтобы она выросла хорошим человеком…

Тон у Веры Ивановны уже немного официальный, и лицо ее совсем серьезно. Нина растерянно смотрит на нее: «Что случилось?»

— Я однажды слыхала, как Оля, поссорившись с подругой, сказала очень грубое слово. Она могла услышать его, возможно, здесь, в семье…

Нина чувствует, как ей становится жарко. У нее пылают щеки, она не смеет взглянуть на учительницу… Да, она знает, что Оля слышала ее ссоры с Яковом. Разве мало их было с ним! Не до того было в те минуты Нине, чтобы думать, слышат ее дочки или нет. Но она не может признаться в этом Вере Ивановне…

— Оля не могла научиться дурному в моей семье, — возражает она и сердито хмурится, чтобы скрыть свое замешательство. — Я очень строго накажу ее.

— Очень строго не надо, — спокойно возражает Вера Ивановна. — Она и так у вас нервная. Вы лучше спокойно поговорите с ней. Я именно потому и пришла к вам, что вы сами, как мать, должны все разъяснить ей…

Краска снова заливает Нинино лицо. Вера Ивановна, как видно, считает дело законченным и не хочет больше к нему возвращаться. Она спрашивает:

— А где же ваша маленькая?

— На улице.

— И вы не боитесь одну ее выпускать!

— О, она у меня вполне самостоятельная! У нее характер, как у мальчишки… А как Оля учится? — после паузы спрашивает Нина.

— Учится хорошо. Оля очень прилежная девочка. Только нервная…

— Да, нервная, — соглашается Нина. — Да и как не быть нервной при такой жизни!..

— Детей нужно оберегать от всего, — замечает Вера Ивановна. — Ведь детская душа — нежный лепесток. Малейшая несправедливость может нанести ей тяжелую рану…

— Ах, Вера Ивановна, легко вам говорить!.. Вы бы лучше ему об этом сказали! — не выдерживает Нина.

— Вашему мужу? — нисколько не смущаясь, спрашивает Вера Ивановна. — Да, он бывает у нас…

Нина, опустив глаза, молчит. Вот снова зазвучала струна, по которой жизнь безжалостно водит своим грубым смычком и заставляет ее стонать этой бесконечной песней отчаяния… Не лучше ли было б, если бы она совсем оборвалась, пусть даже очень больно ранив сердце?..

И вдруг в ней просыпается гордость: она не хочет, чтобы Вера Ивановна рассказала Якову, что она, Нина, убивается о нем.

— А мне неплохо и без него, — с вызовом говорит она. — Если он думает, что я жить без него не могу, то очень ошибается. Я еще не такая старая, как он думает… Вы знаете, Вера Ивановна, недавно я была у соседей на вечеринке… Такие милые соседи! — не глядя на учительницу, с деланной веселостью продолжает она. — И там был один преподаватель из института… неженатый… Такой славный!.. Он так смешно ухаживал за мной… Даже руку поцеловал…

— Зачем вы мне об этом рассказываете, Ниночка?.. — тихо спрашивает Вера Ивановна. — Яков во многом виноват перед вами… Но не такой уж он плохой…

— Ах, не говорите мне о нем, не говорите! — внезапно разражается горьким плачем Нина. Она злится на себя за эти непрошеные слезы, но не может остановить их…

Она успокаивается уже на кушетке. Рядом с ней сидит Вера Ивановна.

— Я очень несчастна, — всхлипывает Нина. — Мне так тяжело… Я скоро с ума сойду от этих ужасных мыслей. Целый день одна… Только с дочками и забудешься немного…

— Ниночка, а какое у вас образование? — неожиданно спрашивает Вера Ивановна.

— Среднее.

— И вы хорошо учились?

— Отличницей была, — отвечает Нина.

— Отличницей, — повторяет Вера Ивановна, и Нине кажется, что она чего-то не договаривает.

— Я покажу вам сейчас аттестат…

Нина достает из кучи документов, хранящихся в ящике, пожелтевший, сложенный вчетверо лист плотной бумаги. Она уже и сама не помнит, когда разворачивала его.

— Я училась в железнодорожной школе. Это была лучшая школа в нашем районе, — рассказывает она. — У нас были очень требовательные учителя: даже средние ученики неплохо сдавали экзамены в институт.

— Вы бы могли прекрасно учиться, — говорит Вера Ивановна и кладет Нинин аттестат на стол. — Ну, мне пора… Заходите к нам, не чурайтесь…

Потом Нина еще долго сидела над своим аттестатом. Перечитывала названия предметов, оценки, вспоминала, как всегда волновалась перед экзаменами, как недосыпала ночей, листая страницы учебников. Для чего? Зачем? Разве теперь не все равно, какие у нее были оценки? Кто ее спросит об этом, кого это интересует? И какое значение имело в течение этих восьми лет, училась ли Нина когда-либо, имела ли среднее образование или начальное?..

Вспомнила учителей, подружек, товарищей. Где они? Что с ними? Кто из них жив, а кто погиб в вихре войны?

Нине грустно, снова хочется плакать о своей ушедшей юности, о тех далеких, хороших днях…

Но жизнь брала свое. В воскресенье утром прибежала Оля и стала торопить Нину, словно боялась, что куда-то исчезнет и погожий день, и яркое солнце. Помогала ей одевать дочек в светленькие платьица, умыла и причесала Галочку. Нина тоже надела легкое светлое платье и красные босоножки.

Ее тревожило лишь одно: как будет с Галочкой? Ведь до Марии Дмитриевны было все-таки семь километров. Но Оля успокоила ее:

— Что вы, Ниночка, дойдем — не заметим. Пойдем берегом до самой школы. А устанет она — мужчины понесут.

— Ах, мы должны еще и за Иваном Дмитриевичем зайти! — будто только сейчас вспомнив об этом, сказала Нина.

— Он понравился вам? Правда ведь, милый?

Эта бесцеремонная Оля любого заставит покраснеть! Нина отвернулась от нее и с деланным безразличием ответила:

— Да, он довольно симпатичный…

И все-таки она немного волновалась. И совсем не потому, что Иван Дмитриевич так нравится ей! Разве мало встречается мужчин, которые нравятся?.. Нину смущает другое; она не может забыть, как кокетничала с ним и даже растрепала ему волосы.

«Что он подумал обо мне?» — беспокоилась Нина, ибо ей казалось, что после этой вечеринки Иван Дмитриевич мог считать ее очень легкомысленной женщиной. «А все вино виновато. Никогда больше не буду пить!..»

Вспомнила, как тогда, после вечеринки, она, вместо Оли, которая снова почувствовала себя плохо, вышла немного проводить гостей. Иван Дмитриевич взял ее под руку и шел уже молча, а лицо его было совсем не веселым. Он будто устал смешить гостей, отвечал на вопросы скупо и неохотно. «О чем он думает?» — украдкой посматривала на него Нина. Ей было жаль его — и за семью, которую он потерял во время войны, и за седые волосы, и за эту внезапную грусть, затуманившую его глаза.

Но сегодня она встретила Ивана Дмитриевича, уже ожидавшего их на улице, холодно, почти враждебно. А он, словно не заметив этого, весело поздоровался с ней, подхватил Галочку на руки и пошел впереди всех.

День был чудесный. Стояло тихое бабье лето, и все вокруг было залито прозрачным золотом. Солнце не обжигало, как летом, а ласково грело, воздух был особенно чистый — невольно хотелось вдыхать его полной грудью. Медленно проплывали серебристые паутинки, одинокие желто-красные листочки отрывались от ветвей и, тихо покачиваясь, бесшумно падали на землю. Река притихла, казалось, что воды ее, сгустившиеся и потемневшие, вот-вот остановятся, застынут до будущей весны.

Спокойное и прекрасное умирание природы порождало тихую грусть, легкой дымкой окутывавшую сердце. Все шли молча, даже дети притихли, чувствуя настроение взрослых.

— Да, хороша все-таки матушка природа, — задумчиво произнес Иван Дмитриевич, нарушив общее молчание. И Нине почему-то очень захотелось рассказать о своей жизни, рассказать не для того, чтобы вызвать сочувствие, а чтобы ее просто слушали, выслушали именно эти люди и именно в эту минуту.

— Отчего это вы, Ниночка, пригорюнились? О чем задумались?

Иван Дмитриевич, видимо, решил взять ее под свое покровительство.

Нине и приятно, что он с таким вниманием относится к ней, и вместе с тем неловко, так как ей уже кажется, что Оля как-то особенно поглядывает на нее, а Оксана прячет лукавую улыбку.

— Так, — говорит она.

— А все-таки?

— Да ничего! — с еле заметной досадой отвечает Нина.

— Вот и поговорили, — торжественно подытоживает Иван Дмитриевич, и все начинают смеяться.

«Нет, он просто невозможен! — не может удержаться от улыбки и Нина. — Но почему он не женился во второй раз? Ведь такие нравятся женщинам…»

Они дошли до села, совершенно не утомившись. Мария Дмитриевна сразу же повела гостей в большой, запущенный сад, спускавшийся от дома к реке. Оля заставила Игоря влезть на дерево и нарвать больших, краснобоких яблок. Они с Оксаной стояли под яблоней и звонко смеялись, наблюдая, как осторожно ставит Игорь ноги на ветви, боясь обломать их. Оля и Галочка сразу же бросились в глубь сада, и Нина с беспокойством посматривала на светленькие платьица, мелькавшие между деревьями.

Потом все сидели за простым сосновым столом, на котором стояли горячие пирожки с яблоками и две глубокие тарелки с янтарным медом. Нина чувствовала себя сейчас такой же молодой и веселой, как Оксана и Оля. Ей захотелось во всем быть похожей на них: иметь столько же лет, учиться в институте, жить интересно и весело. Она даже не смогла умолчать об этом и сказала:

— Счастливые вы, девчата! Молоды, учитесь…

— А кто вам мешает иметь такое же счастье?

— О чем вы?

— Быть молодой, учиться.

— Быть молодой — годы, учиться — дети…

— Ну, здесь вы не правы! Дети — не препятствие, — сразу же возразила Оксана. — Мне ведь не мешает…

— Так у вас один…

— Вот возьму и нарожу десяток! — рассердилась Оксана.

— Только для того, чтобы Нину Федоровну переубедить? — спросил Иван Дмитриевич.

Но Оксана не была расположена шутить.

— У вас тоже не десятеро! — обратилась она к Нине. — И вообще, если человек захочет, ничто не может помешать ему добиваться своей цели…

— Да хватит вам, а то пирожки остынут! — вмешалась в разговор Мария Дмитриевна. — Кушайте, Ниночка…

Пирожки были очень вкусные и напоминали Нине далекое детство: в доме у матери были такие же. Их пекли на кленовых листьях, большие, румяные — одним можно наесться…

— Какой предмет вы больше всего любили? — немного погодя спросил Нину Иван Дмитриевич.

— Литературу. Я очень любила читать. Да и сейчас люблю.

— А ваш аттестат сохранился?

— Да. — Нина сразу же вспомнила, как показывала его Вере Ивановне. — У меня аттестат с отличием.

— А у меня по тригонометрии было посредственно! — весело объявила Оля. — Всегда синусы с косинусами путала…

Она сидела, опершись спиной о дерево, и лакомилась медом, макая кусочки пирожка в густую сладкую массу. Глаза ее блаженно щурились и, казалось, тоже приобрели золотистый оттенок.

— Я сейчас ни на кого не сержусь, — без всякой связи с предыдущим продолжала Оля. — Я сейчас намедованная. Вот только на Игоря сержусь — он хочет тарелку забрать…

Игорь, беспокоившийся о здоровье жены, действительно хотел потихоньку забрать у нее мед. Услышав Олины слова, он, под общий хохот, испуганно отдернул руку.

— Вам необходимо учиться, Нина Федоровна, — сделала категорический вывод Оксана. — Хотя бы в нашем институте.

— Ой, как бы это было хорошо! — воскликнула Оля. — Мы вместе на лекции ходили бы…

— Я так любила школу, — говорит Нина. — Это были самые счастливые годы моей жизни… Но… — Нина умолкла, подыскивая слова. Все внимательно смотрели на нее, и это было приятно ей. — Но сейчас… У меня двое детей, и я не имею возможности ходить на лекции. Вот пусть подрастет Галочка, тогда я, возможно, и подумаю об учении…

— А я бы на вашем месте обязательно училась! Вы же среднюю школу окончили, вам это легко… — проговорила Оксана.

Нина беспомощно оглянулась на Марию Дмитриевну, но та склонилась к Галочке, что-то рассказывая ей, и ничего не слышала. Ее выручил Иван Дмитриевич.

— Не так сердито, дорогая Оксаночка, — сказал он добродушно. — А что касается лекций, Ниночка… У нас ведь есть заочное отделение, есть и экстернат…

— Я же забыла все на свете…

— Это вам только кажется. Возьметесь за книги — все вспомните!

— А вступительные экзамены?

— На экстернат вступительных не нужно сдавать. Да и Иван Дмитриевич вам поможет… — говорит Оксана.

— Конечно, помогу!

Но Нина колебалась. Все это так внезапно, так неожиданно, что она должна подумать, взвесить. Ей уже хотелось согласиться, но она сомневалась, сможет ли сейчас учиться. Ведь, что ни говори, а восемь лет — это восемь лет, многое забылось. Может быть, лучше подождать до будущего года, а тем временем подготовиться, повторить все…

Потом Нина очень много думала об этом разговоре. А думая, все больше убеждалась, что ей действительно нужно учиться. Убеждалась не только потому, что в ней проснулось подавленное в годы семейной жизни стремление к учению, желание стать самостоятельным человеком, — проснулось с такой неожиданной силой, что она просто удивилась этому, — но и потому, что учиться ей советовали очень хорошие и милые люди, которые (а не видеть этого Нина не могла!) были намного счастливее ее. Ей очень хотелось, как Оля, возвращаться каждый день из института в компании веселых девушек-однокурсниц, размахивая небольшим чемоданчиком — символом беззаботной студенческой жизни, — Нина уже тайком от всех заходила в магазин и рассматривала чемоданчики, выбирая, какой из них купила бы себе, — быть такой рассудительной и уверенной в себе, как Оксана, такой прекрасно-гордой, как она… И… может быть, тогда Яков оценит ее по-настоящему, может быть, тогда поймет, кого он бросил, кого рискует потерять навсегда…

XV

Кажется, еще никогда газета не пахла так приятно, как пахнет эта. Яков осторожно разворачивает ее, впивается глазами в третью страницу. Как хорошо, что ему сейчас никто не мешает!

Еще раз перечитывает очерк, и ему кажется, что это совсем не тот материал, который он писал позавчера, диктовал машинистке, носил к редактору, а потом в секретариат, где спорил из-за каждой вычеркнутой строки. Это уже было нечто иное, частичка его собственного «я», которая, отделившись от него, начала свою самостоятельную жизнь. Сейчас он перечитывал очерк, как читатель, и не посмел бы сегодня править его так, как правил позавчера, даже вчера вечером, когда ему принесли гранки. Ибо очерк теперь не был только его собственностью, с которой он мог делать, что хотел, а принадлежал уже многим — каждому, кто выписывал или покупал газету.

Очерк прочтет и Настенька. И этот, и следующий, и тот, который он посвятит ей одной. У нее, безусловно, будет серьезное, даже сердитое выражение лица, и она, пожалуй, останется недовольна «товарищем корреспондентом», который недостаточно покритиковал всех, кого нужно критиковать.

Милая Настенька! Если б ты знала, как согрела сердце этого «товарища корреспондента», может быть, не таким сердитым было бы лицо твое, не так сурово нахмурены брови! Но и такая ты дорога ему, как воспоминание юности, как надежда на лучшую личную жизнь, по которой тоскует сердце даже у «товарищей корреспондентов»…

И Настенька, и десятки других людей, о которых написал и собирался еще писать Яков, стали для него не просто героями серии очерков, а хорошо знакомыми, очень близкими людьми. Он как бы сроднился с ними, ему снова хочется поехать к ним, снова увидеть их, узнать, как изменились они, что произошло с ними за это короткое время…

Уже перед обеденным перерывом к Якову забежала Тоня.

— Яков Петрович, танцуйте!

— Что там такое?

— Танцуйте, говорю! — пряча за спину руки, стояла на своем Тоня.

Яков вышел на середину комнаты и несколько раз притопнул ногой. Но секретарша была неумолима.

— Гопака! — требовала она.

Только после того как Горбатюк под громкий хохот Людмилы Ивановны несколько раз присел, Тоня торжественно протянула ему письмо.

«Письмо! От кого бы это?»

Яков так давно не получал никаких писем, кроме служебных, что не на шутку взволновался. Долго перечитывал обратный адрес: Харьковская область, какой-то Кравченко. А когда разорвал конверт, оттуда выпал исписанный аккуратным мелким почерком листок бумаги.

«Яша, это вы? Неужели это вы? — спрашивала женщина, скрывавшаяся под незнакомой ему фамилией. — Когда я услыхала о Якове Горбатюке, который работает в редакции, я сразу же подумала: это вы! Это, должно быть, только вы! Ведь я помню наши долгие разговоры, вашу мечту стать журналистом. А вы, помните ли вы все это, Яша?..»

Что-то знакомое, удивительно знакомое было в этих строках. Такое знакомое, что у Якова даже перехватило дыхание. Он еще не мог вспомнить своего неожиданного корреспондента, но не сомневался, что писал очень близкий ему, родной человек, и уже не мог читать дальше, взглянул на подпись и сразу же узнал ее.

Валюшка!..

Он склонился над столом и прикрыл глаза ладонью, боясь выдать себя перед Людмилой Ивановной. Еще никогда ее присутствие не мешало ему так, как сейчас. «И чего она сидит? Неужели не может куда-нибудь выйти?..» Ему уже кажется, что она нарочно, назло ему, остается в кабинете.

— Если кто спросит меня, скажете, что вышел на полчаса, — говорит он, не глядя на Людмилу Ивановну, которая, вероятно, и не подозревает, предметом какой жгучей ненависти она сейчас является…

В сквере тоже было не лучше. Люди словно сговорились и заняли все скамьи, а Якову хотелось найти свободную, чтобы сесть отдельно от всех.

Он быстро шел по дорожкам, держа руку в кармане, и письмо трепетало в его руке, как живое. Еще издали заметил свободную скамью и почти побежал к ней, боясь, что кто-нибудь опередит его.

«Яша, это вы? Неужели это вы?» — снова прочел он, и глаза его наполнились слезами. Теперь, уже не отрываясь, читал взволнованное, нежное письмо, проникнутое юным, чистым чувством и еле уловимой грустью.

«Когда я узнала о вас, то будто вернулась в нашу молодость, в наши школьные годы. Я припоминала, припоминала, припоминала и… даже поплакала немножко. Видите, какой сентиментальной старушкой стала бывшая ваша подруга!.. Мне так захотелось увидеться с вами и знаете — где? В нашей школе, в нашем классе… Чтобы никого-никого не было, а только мы с вами, и чтобы мы сидели за партой и говорили, говорили без конца. Как бы это замечательно было!

Видите, как я расписалась. Сижу вот за письмом, допишу фразу и думаю: буду заканчивать. И… не могу оторваться, и снова пишу…»

Яков закрывает глаза, хочет вспомнить, какой была Валя, хочет представить себе ее. Но как ни напрягает он память, перед ним возникает лишь неясный образ черноволосой веселой девушки, и, кроме взволнованной нежности к ней, он ничего в себе не находит. Но — странное дело! — образ Вали почему-то сливается в его душе с образом Настеньки, а от этого Валя становится ему дороже…

Неожиданно вспоминает, что у него должна быть групповая фотография выпускников десятого класса. Там есть и Валя — он это хорошо помнит, даже то, что Валя сидит в первом ряду, возле директора школы.

Прибежав домой, Яков вытряхнул из ящика все фотографии, перевернул все книги, но этой фотографии так и не нашел. Никак не мог ясно представить лицо Вали и злился на себя за это.

«А почему она ничего не написала о себе? Как живет, что делает? Замужем она или нет?»

Якову почему-то хочется думать, что Валя осталась такой, как была, что она никого, кроме него, не любила, и сейчас ждет его. Хочется думать, что та далекая девушка-десятиклассница, которую он полюбил первой робкой любовью семнадцатилетнего юноши, пронесла сквозь все эти годы свое чувство к нему и обращалась сейчас к нему не только как к товарищу школьных лет…

Он снова перечитывает письмо, стараясь отыскать в нем подтверждение этого. И ему уже кажется, что каждое слово Валиного письма дышит любовью к нему.

— Валюша, — говорит он, нежно глядя на письмо, — как мне хочется встретиться с тобой, Валюша!..

Вспоминает Нину, судебный процесс, думает обо всем, что так мучило его в последние годы, и ему еще больше хочется встретиться с Валей. Только она одна сумеет до конца понять, пожалеть и не осудить его…

* * *

Весь день прошел в мыслях о Вале, в воспоминаниях. Вспоминал школу, учителей, ребят и девушек — своих товарищей, и, как ни странно, даже события, когда-то неприятные для него, теперь радостно волновали и умиляли. И во всем, что оживало в его памяти, неизменно присутствовала очень милая, очень дорогая ему девушка, которая через столько лет отозвалась таким чудесным, ласковым письмом…

В тот же вечер он написал ей.

«Здравствуй, Валя!» — начал было Яков, но сразу же скомкал бумагу и выбросил ее. Снова начинал, и снова летели на пол измятые листки.

«Валюшка, дорогая моя, милая подружка!» — написал он наконец и уже не мог сдержать горячего чувства, которое с удвоенной силой ожило через многие годы.

«Если б ты знала, как ты сейчас нужна мне! Как мне хочется встретиться с тобой!.. Ибо только ты, одна ты поймешь меня. Ведь ты не забыла того немного сумасшедшего Якова из восьмого, девятого, десятого класса „б“, который так часто дергал тебя за косы… лишь потому, что не мог выразить иначе свою любовь к тебе?

Помнишь, Валя, нашу последнюю встречу на перроне, когда ты уезжала в институт, а я пришел проводить тебя? Ты тогда обиделась на меня, так как я пришел с товарищами и старался показать им, что пришел просто так, что лишь случайно встретил тебя на перроне. Как ты тогда посмотрела на меня!.. До сих пор стоят передо мной твои глаза, полные слез… А когда поезд тронулся, мне захотелось побежать вслед за ним, чтобы догнать, обнять тебя… Почему я тогда не сделал этого! Почему? Может быть, наши судьбы не разошлись бы на десяток лет, может быть, мы оба были бы более счастливы, чем теперь… Неразумная, легкомысленная, самоуверенная молодость!.. Мне тогда тоже хотелось плакать, и я, пожалуй, заплакал бы, если б не эти чертовы ребята!..»

«Валя, я очень несчастен в семейной жизни!» — написал Яков и испугался этих слов. А вдруг она подумает, что он просто хочет разжалобить ее?

Перечеркнул фразу, тщательно замазал ее и написал иначе: «Мне не повезло в личной жизни, дорогая моя подружка». Так будет лучше. Проще и по-мужски.

Письмо получилось длинное, слишком длинное. Но ему так не хотелось отрываться от него…

«Пиши о себе, пиши как можно больше и как можно подробнее. Я хочу знать о тебе все. Ты понимаешь — все! Это очень важно для меня…»

Яков вложил письмо в конверт, отнес на почту. Мог бы отдать письмо секретарше, чтобы сдала вместе с редакционной корреспонденцией, но боялся, что та потеряет его или забудет отправить.

Отправил заказным, с уведомлением о вручении, и все не отходил от окошечка, пока возмутительно равнодушная девушка не проштемпелевала его письмо и не бросила на груду других конвертов.

Загрузка...