Василий Головко ЭХО ФРОНТОВЫХ РАДИОГРАММ Воспоминания защитника Ленинграда

Посвящаю связистам Ленинградского фронта




Как это ни прискорбно, но с каждым днем, отдаляющим нас от Великой Победы 45-го года, все меньше и меньше остается живых свидетелей тех неимоверно трудных, скорбных, по по-своему прекрасных дней. Сегодня уже выросли поколения, для которых Великая Отечественная — далекая история, и познают они ее в основном из школьных учебников, редких телепередач, которые строятся, как правило, на негативном материале, да еще из книжек крикливых лжеисториков, ставящих правду войны с ног на голову, стараясь угодить богатым заказчикам. Разобраться в этом ворохе домыслов, инсинуаций, а то и заведомо ложных выводов порой не просто даже опытным людям, не говоря уже о молодежи. Поэтому свидетельства очевидцев сегодня обретают силу необычайной высоты.

Предлагаемые в этой книге воспоминания защитника Ленинграда Василия Афанасьевича Головко свободны от политических красок, от стратегических выводов и полководческих размышлений. Это личные свидетельства рядового солдата, одного из тех, кому посвятил свои мемуары Маршал Победы Жуков. Воспоминания о трудных днях блокады, о боевых буднях защитников города, о командирах и сослуживцах, о первой фронтовой любви. И может быть потому, что написанные строки не претендуют на профессиональный литературный стиль, они читаются с неподдельным интересом, с глубоким доверием к искренности автора.

Думается, что эта книга займет достойное место среди той литературы, в которой правда о Великой Отечественной войне изложена хотя и бесхитростно, но с удивительной достоверностью.

Аркадий ПИНЧУК,

президент Ассоциации писателей

баталистов и маринистов Санкт-Петербурга

* * *

Это было воскресенье, то самое воскресенье 22-го нюня 1941 г. Выходной день! И мы, студенты Ленинградского строительного техникума, молодо спали, добирая последние дни. И кто-то запыханно вбежал в наше общежитие, что располагалось на набережной реки Мойки в доме 58, и громко крикнул: «Началась война с Германией!» Ни у кого эта новость не вызвала особой реакции. У меня — тоже.

Подумаешь, война. Мы пережили уже две войны: у озера Хасан и на Карельском перешейке. Отпраздновали две победы. Будет и третья — в этом никто не сомневался.

А накануне у нас была запланирована воскресная поездка на Кировские острова — так назывался ЦПКО им. Кирова. Привычно перекусив булкой с сахарным песком и кипятком (о питании студентов в общежитии я расскажу несколько позже), мы небольшой компанией отправились на трамвае в парк.

Вход туда был свободным — гуляй не хочу. Мы вышли на центральную аллею, побродили по узким дорожкам, полянкам и вскоре не без удивления поняли, что в парке фактически мы одни.

Не обнаружив того обычного, праздничного веселья в парке, когда он по выходным до предела заполнялся отдыхающими ленинградцами, когда повсюду работали аттракционы, ларьки, играли оркестры, мы примолкли и торопливо вернулись в общежитие. В наши души подсознательно вползала еще не понятная тревога.

О том, что будет война с Германией, как-то само собой разумелось, в этом никто не сомневался. Никто не сомневался и в нашей победе. В сознании молодежи четко отложилось убеждение, что воевать наша армия будет только на территории врага, и спуску ему — агрессору — не будет никакого. Спорили студенты о деталях: когда начнется война, сколько продлится, и кого из нас призовут в первую очередь. Большинство ребят втайне мечтали немедленно записаться добровольцами и тут же уехать на фронт.

А на улицах Ленинграда между тем уже выстраивались длинные очереди возле магазинов. Разбирали прежде всего соль и керосин, спички и мыло, теплые вещи, хотя жара в Ленинграде была в самом разгаре…

Здесь мне хочется сделать отступление и хотя бы кратко рассказать чем жил город перед войной.

В техникум я поступил в 14 лет, жил все время в общежитиях. На первом курсе — в Лигово или как его тогда называли — в Урицке. Это на юго-запад от Ленинграда, час езды на трамвае. Комната на пятерых человек, общая кухня, титан с кипятком, общий туалет в конце коридора.

На первом курсе стипендию не получал — вступительные экзамены сдал на тройки. Жил на деньги, которые присылала мать: 100 рублей в месяц. В основном они уходили на питание. По теперешним понятиям оно было скромное, но мне казалось весьма приятным, ибо покупал я то, что желала душа.

Любимый завтрак: полбатона, 50 г сахарного песка, кипяток из титана. Ставишь на стол чайник с кипятком, сахар кучкой на бумаге, полбатона в руке. Макаешь батоном в сахар и запиваешь кипятком. Вкуснота. Даже сейчас я вспоминаю все это не без удовольствия.

Несмотря на то, что в нашем техникуме был буфет, мы любили обедать в Электротехническом институте имени Бонч-Бруевича. Он находится недалеко от техникума, здесь же, на улице Герцена. Приходим, бывало, группой в три-четыре человека в столовую института после окончания занятий, садимся за стол и пока ждем официантку, полностью съедаем с солью тарелку хлеба, стоявшего на столе. Это была одна из немногих столовых, где хлеб на столах подавался бесплатно, вернее он входил в стоимость блюд. Нас это очень устраивало. Мы всегда до обеда съедали весь хлеб на столе, затем пересаживались за другой и уже здесь вторую стопку хлеба съедали за обедом. Обед состоял, примерно, из супа за 25 коп., котлеты 40 коп. и компота 5 коп., итого 80 копеек, иногда 70 копеек, наедались до отвала, в основном за счет бесплатного хлеба. Вечером же в общежитии ели, что бог пошлет: иногда селедку с хлебом, но чаще всего та же булка с сахаром и кипятком.

Очень я тогда любил ходить в кино. На дневные сеансы в передних рядах билет стоил 25 коп. После обеда я часто отсоединялся от компании и шел в кинотеатр «Баррикада», который находился здесь же рядом, на углу Герцена и Невского.

На дневных сеансах людей было мало, и я за свои 25 копеек усаживался на самые дорогие места и с упоением смотрел фильм. Была у меня специальная книжечка, где я вел учет просмотренных кинофильмов и помню, что за студенческие годы посмотрел их более двух сотен.

На питание уходило, кажется, около 60 рублей в месяц, остальные из 100 имеющихся рублей расходовались на разную мелочь. Одежду я почти не покупал, носил привезенный еще из дома костюм.

Многие студенты, жившие в общежитии, имели родственников в Ленинграде, кто — близких, кто — дальних. Это и понятно: иногородние ехали учиться в Ленинград именно потому, что кто-то из знакомых, родственников или земляков был в Ленинграде. У меня здесь жил отец — Афанасий Степанович. История его переселения из Белорусского местечка в Ленинград — весьма любопытна и как-нибудь я расскажу об этом подробнее. Здесь же, дабы увязать ситуацию в Ленинграде накануне и во время войны, отмечу, что отец и мать разошлись, когда мне было 8 лет, разошлись громко, с молвой на все местечко. Отец уехал в тридцатых годах в Ленинград, а мы, трое его детей, остались при матери. Она во второй раз вышла замуж.

Отец в Ленинграде тоже женился. Жена его — Дуся, имела комнату на двоих с подругой. В эту комнату отец и поселился. Вскоре замуж вышла и подруга тети Дуси, и мужа своего она тоже прописала в этой же комнате, в доме на 8-й Красноармейской. Две семьи стали жить в одной двадцатиметровой комнате. С жильем в Ленинграде было очень трудно, об отдельных квартирах и речи быть не могло, жили в основном в коммуналках.

Естественно, что при таких жилищных условиях отца, о моей прописке речи быть не могло. Да и отношения с отцом у меня были необычные. После развода с матерью он нам не писал и мы с ним не знались. Мать, бабушка и дедушка были весьма враждебно настроены к отцу, и эта враждебность в какой-то степени была передана нам, детям. Отец же не предпринимал никаких шагов по налаживанию контактов с детьми, платил исправно алименты — половину своей зарплаты, и на этом считал свою миссию исчерпанной. Работал он на заводах Ленинграда, сначала грузчиком, затем шинником на «Красном треугольнике». Кроме того, подрабатывал сверхурочно, компенсируя в некоторой степени взыскиваемые по исполнительному листу алименты.

Когда я заканчивал семилетку в поселке торфозавода «Гады», что в Кировской области, мать стала думать о моей дальнейшей судьбе, и порекомендовала наладить контакт с отцом, чтобы как-то продолжить учебу а Ленинграде. После обмена несколькими письмами, я съездил во время каникул в Ленинград к отцу, познакомился с его новой женой, и мы договорились с ним, что я приеду и а учебу в Ленинград, но с одним условием — жить в общежитии.

Хотя я учился на двойки-тройки, был бузотером, из-за чего нередко вызывали в школу мать, но желание попасть в Ленинград было так велико, что я все-таки без двоек закончил семилетку, и довольно сносно подготовился к вступительным экзаменам в техникум. Почему в строительный? Да очень просто — мой отчим Пинчук Федор Моисеевич работал на торфозаводе «Гады» прорабом-строителем, все мы его уважали, и я решил продолжить его строительное дело.

Отец в Ленинграде жил весьма скромно, но зато питались они хорошо, по праздникам устраивали с друзьями пышные застолья, по выходным ездили в городские парки или в Петродворец, или Пушкин. Карельского перешейка тогда еще не было, горожане ездили отдыхать на юг и юго-запад города. Но мне помощь от отца была весьма скромной. Все время он побаивался Дуси, которая строго следила за его заработками и изымала все до копейки, давая отцу на обед и на папиросы. Иногда он выкраивал пятерку и скрытно передавал ее мне.

Однако хочется отметить, что ко мне и со стороны тети Дуси и отца было доброе отношение. Несмотря на бедность и трудности, они пытались как-то помочь мне освоиться в Ленинграде. Само собой установилось, что каждое воскресенье я приходил к ним. На скудной студенческой пище я изрядно тосковал по хорошей, домашней еде. Тетя Дуся и отец видимо это знали, поэтому в день прихода к ним кормили меня, как говорится, по-королевски. Я не помню деликатесов, но наедался я всегда отлично. Наваристый борщ или суп, калорийное мясное — второе, выпечка — все уминалось мною в приличных размерах. В такие дни я солидно пополнял скудное питание в общежитии и студенческой столовой.

С отцом и тетей Дусей мы часто ездили в ЦПКО, где для меня главным номером было угощение мороженым. После занятий в техникуме я тоже частенько бегал в «Пассаж», чтобы полакомиться пломбиром. Съедал как правило 2–3 порции: эти ленинградские пломбиры! Они и сегодня не изменились ни во вкусе, ни в размере. Я мог съесть и больше порций. Но сдерживающим фактором была нехватка денег: свои 100 рублей распределить на все месячные расходы было непросто.

На втором курсе я уже получал стипендию, около 60 рублей в месяц, но дела у матери складывались весьма печально: арестовали моего отчима, родилась дочь Валя, сгорел поселок торфозавода, и всей нашей семье пришлось вернуться в Белоруссию, где не было ни кола, ни двора. Пятеро детей на руках— тяжкая доля женщины, но она все-таки выкраивала мне 40 рублей и посылала в Ленинград.

Эти деньги матери и стипендия, а в общей сложности те же 100 рублей, позволяли жить в общежитии и учиться в техникуме.

Это теперь я скрупулезно подсчитываю свои студенческие доходы и расходы, а тогда деньги тратились легко: есть — хорошо, нет — перебьемся. Жили весело, без забот и великих планов. Девочки на перерывах обучали нас, парией, современным танцам. Постигали мы это немудреное занятие трудно, но прилежность и настойчивость давали результаты. Усвоив азы и основы танцев, на вечерах в техникуме, да и часто и общежитии, без удержу отплясывали фокстроты и танго.

Вообще-то я должен признаться, что танцы заняли в моей жизни очень важное место. Они стали страстью, которая меня не покидала.

В нашем техникуме подобрался очень хороший и интересный коллектив преподавателей. Я и сегодня с теплым чувством вспоминаю преподавателя литературы Василия Васильевича Шилова. Как он увлекал студентов литературными образами, рассказами о писателях! Он был самым любимым учителем у студентов. Мы часто ходили с ним по городу, слушали его рассказы о литературной жизни Петрограда — Ленинграда. Возле гостиницы «Англетер» Василий Васильевич долго и подробно рассказывал о Есенине. Поэт до войны был не в почете, находился на полулегальном положении. Книг Есенина не было ни в библиотеке, ни в магазинах. Его стихи мы переписывали в свои тетрадки, а отдельные строки иногда вставляли в свои записки-письма девушкам. Поэтому рассказы Шилова о Есенине для нас имели особый смысл. Мы даже несколько беспокоились за судьбу Василия Васильевича, не говоря уже о его репутации у начальства. Времена были тревожные, еще чувствовались 37–38 гг., да и в 39-ом были случаи незаметного исчезновения студентов. У нас на курсе, например, исчезла девочка, ее считали немного «чокнутой», говорила иногда крамольные вольности и с сарказмом отзывалась о жизни. Ходили слухи об аресте ее органами КГБ.

Однажды Шилов обронил фразу, что Есенин не повесился, а его убили. Мы эту реплику тогда пропустили мимо ушей. Но в первые дни войны у входа в техникум я встретил Шилова в военной форме со шпалой в петлицах. По возрасту он тогда не подлежал призыву, и я спросил его:

— Василий Васильевич, вас уже призвали?

— Да нет, я добровольцем иду на фронт, — ответил он, — у меня с немцами свои счеты, я ведь их знаю еще с первой.

Это меня удивило! Шилов никогда не отличался ура-патриотизмом, а тут вдруг добровольцем…

В разговоре мы незаметно прошли улицу Герцена и вышли на Невский. Тут мне вспомнились его слова об убийстве Есенина, и я не удержался, спросил его:

— Василий Васильевич, вы уверены, что Есенин был убит?

Он помолчал, затем поведал мне историю, которую я не забыл до сих пор.

Из рассказа учителя запомнилось следующее. Шилов был знаком с Есениным, не могу сказать о степени этого знакомства. Поздно вечером, перед той роковой ночью, Шилов пришел в «Англетер» для встречи с Есениным. Подходя к номеру, где жил поэт, он вдруг увидел, что из него вышли двое мужчин, один из них прикрыл дверь, вставил ключ и закрыл ее на замок. Шилов решил, что Есенина в номере нет. Когда те двое удалились, он для верности постучал в дверь к Есенину. Никто не ответил, и он вышел на улицу. Там увидел он тех двоих, что побывали в номере поэта. Они уселись в стоявший напротив гостиницы автомобиль и уехали. А утром, когда Шилов подошел к «Англетеру», вдруг узнал о самоубийстве Есенина в прошедшую ночь. Из этого Василий Васильевич заключил, что Есенина убили те двое мужчин, которые накануне закрыли на ключ его номер.

Когда я прочитал, что ведутся поиски фактов об убийстве Есенина, то написал о Шилове одному исследователю. Очевидно, он как-то использует этот рассказ. Но дело в том, что Шилов вскоре после начала войны погиб на фронте, а мои попытки найти его родственников не увенчались успехом.

Еще одним любимцем студентов был преподаватель архитектуры Осип Осипович Осипов. Неправда ли, любопытное сочетание? Лысый, без единой волосинки, долговязый, немного согнувшийся, в белом костюме с белой, чистой рубашкой — таким запомнился мне Осипов. Рассказчик он был удивительный. Выводил группу на улицу, выстраивал студентов возле очередного памятника архитектуры и вел свой увлекательный разговор об архитектуре, истории, культуре. Думаю, что этот человек много дал неотесанным, приехавшим в основном из провинции юношам, привил им любовь к архитектуре, строительству, к городу на Неве.

Я и сейчас, иногда, подхожу к зданию, и как учил Осипов, внимательно рассматриваю и вслушиваюсь: какие чувства это здание вызывает? Если оно действительно построено со вкусом, на душе ощущение благодати, успокоения, сразу меняется к лучшему настроение. Думаешь: «Что твоя жизнь по сравнению с вечностью?»

Зайди, дорогой читатель, в Петропавловскую крепость, стань где-нибудь в укромном уголке и обозри стройные здания крепости. Убедишься, как они успокоительно действуют на тебя. Вот только к великому сожалению, Шемякин внес диссонанс в спокойствие Петропавловской крепости, подсунув нам издевательскую бронзовую фигуру Петра 1-го. Чувствовать архитектуру зданий — великое открытие, и это открытие помог приобрести дорогой для меня преподаватель Осипов.

А какие великолепные были у нас преподаватели физики, химии, строительного производства, сопромата и других дисциплин. Считаю, мне выпала удача общаться с ними и учиться у них!

Отмечать революционные праздники для нас, студентов, было истинным счастьем. Задолго до 1-го Мая без всякого принуждения готовились к нему. В драматическом кружке художественной самодеятельности репетировали пьесу. Хор готовил советские песни. Художники писали плакаты, лозунги, вырезали из разной цветной бумаги лепестки для цветов.

Утром 1-го Мая сбор в колонну на Гражданской улице, это недалеко от техникума. Гремит студенческий духовой оркестр. Песни, танцы. Поем и шагаем в колонне, чуть остановились — сразу танцы. Танцуем по ходу движения беспрерывно. Торжественно проходим Дворцовую площадь. Было почетно и радостно нести флаг, плакат или портрет.

Кто-то усмехнется — лукавит автор!

Нет, дорогой читатель, сам испытывал все это, когда, крепко сжимая древко знамени, я проходил с колонной по улицам города. И даже сейчас волнуюсь, вспоминая то гордое чувство сопричастности к большим делам моего отечества.

Война началась, когда я уже заканчивал третий курс техникума. Шли экзамены. На второй день войны мы собрались в здании учебного корпуса, и здесь перед нами выступили наши руководители. Третий курс состоял, в основном, из студентов 1923 года рождения, кому исполнилось восемнадцать, или исполнялось к концу 1941 г. Мы считали, что нас сразу призовут в Красную Армию.

Директор несколько охладил наш боевой порыв: «Задача для студентов 3-го курса состоит в том, чтобы сдать до конца июня все экзамены». Мы не понимали: экзамены и война — разве это сопоставимые вещи? Однако приказу директора подчинились и сразу засели за учебники.

Город на глазах преображался. На стеклах окон появились бумажные наклейки — для предохранения их от взрывной волны. Окна первых этажей предохранялись более капитально. Их от земли до самого верха обкладывали мешками с песком или устраивали высокие короба и в них насыпали песок. Мешками с песком укрывались расположенные поблизости от техникума памятники Петру I и Николаю I.

Начались налеты немецкой авиации. На город упали первые фугасы и зажигательные бомбы. Дыхание войны становилось все ощутимее. Военрук техникума вместе с присланным из военкомата человеком обучал нас, студентов, бороться с зажигательными бомбами. Всех, кто проживал в общежитии, разделили на отряды, установили график дежурства на крышах всех зданий техникума.

Беззаботная молодежь! Даже сейчас, когда вспоминаю эти бомбежки, холодок проходит по спине. А тогда никакого мы страха не испытывали, и в свободное от дежурства время при налетах авиации почти все сидели на крыше общежития.

Начиналось это с объявления по радио воздушной тревоги. В городе гудели все виды звуковой тревоги: специальные сирены, паровозы, заводы, фабрики, транспорт, все сливалось в сплошное гу-гу-гу. Инструкция требовала, чтобы по сигналу воздушной тревоги дежурный отряд сразу занимал посты на крыше, чердаке и в общежитии, а все, кто свободен от дежурства, укрывались в бомбоубежище, находящемся в соседнем доме. Убежище — это подвал со сводчатым кирпичным перекрытием, укрепленным деревянными стойками. Бомбоубежища готовились еще задолго до войны, здесь было все необходимое: вода, аптечка, скамейки, нары, носилки и т. п.

В первые дни войны мы бегали в убежище больше из любопытства. Сидение часами в полумраке — занятие не для молодых. При том в убежище поддерживалась железная дисциплина: ни ходить, ни бегать, ни громко разговаривать, а тем более шуметь — не разрешалось. Дежурные строго выполняли инструкции. Постепенно мы стали игнорировать указания администрации техникума и в убежище спускались весьма редко, По тревоге, как правило, поднимались на крышу и помогали дежурным нести их службу.

На крыше зрелище во время налета немцев было захватывающим. Как только утихали звуки воздушной тревоги, вдалеке на окраинах города раздавались первые артиллерийские выстрелы. Начинал нарастать гул авиационных моторов, пронзительный свист и грохот разрывов. Небо разрезается лучами прожекторов. Самолет берут «в плен» — десятки лучей направлены на один «юнкерс». Его ведут над городом, а в это время зенитки, захлебываясь палят по врагу. Но он, как ни в чем не бывало, спокойно движется в небе с одного конца города на другой и уходит в неизвестном направлении. Честно говоря, я только один раз видел, как подбили ночью немецкий самолет. Он как-то ускорил полет, повернул в сторону, звук его моторов усилился и стал приближаться к земле. Лучи прожекторов пытались сопровождать самолет, но вскоре потеряли, а через несколько секунд вспыхнуло зарево и докатился взрыв.

Зажигалок на город сбрасывалось много, были они и большие и малые. В соседнем доме крупная зажигательная бомба пробила перекрытия семи этажей, застряла во втором и подожгла дом. Он застилал дымом соседние улицы, приехавшие пожарные мужественно боролись с огнем, но от дома фактически остались только стены.

На наше общежитие тоже несколько раз падали мелкие зажигалки, но они даже не пробивали кровлю. Специальными металлическими щипцами с длинными ручками мы подхватывали их, тащили на край крыши и сбрасывали во двор. Там вторая команда такими же щипцами окунала зажигалки в железные бочки с водой, где они благополучно догорали, не принося ущерба.

Вскоре по окончании экзаменов за III курс группу наиболее физически сильных ребят направили на оборонное предприятие, расположенное где-то и районе проспекта Газа. Я пошел в гвоздильный цех. Вначале было разочарование: война и гвозди — не стыковались в сознании. Чем гвозди могут помочь фронту? Но вскоре стало ясно, что гвоздь на этом предприятии и был «гвоздем» всей программы выпуска оборонной продукции — противопехотных мин. Здесь сколачивались небольшие ящички, в которые закладывались взрывчатки, вставлялся взрыватель, и это нехитрое изделие автомашинами отправлялось на фронт.

Работа моя была нехитрая, но тяжелая. В цех поступала проволока в бухтах, а иногда просто в кучах, словно со свалки. Ее надо было прежде всего выпрямить. Для этого существовал специальный правильный станок. По конструкции он был до смешного прост. Изогнутая полуволной трубочка приводилась в движение от электромотора. В эту изогнутую трубку вставляли конец проволоки. Я подхватывал этот конец и что есть силы тянул на себя, а дядя Гоша с другой стороны трубки, разматывая бухту, подталкивал проволоку и следил за станком. Вытянув вдоль цеха метров двадцать проволоки, мы ее обрезали и начинали вытягивать очередной кусок. За смену образовывался штабель прямых заготовок из проволоки. Затем заготовки рубились на куски, равные двум гвоздям. Рубка производилась ручным прессом. Дядя Гоша подкладывает, а я, взмахом длинной, тяжелой металлической ручки опускаю резак. Получались заготовки с ровными срезами, на которых предстояло отпрессовать шляпки.

Все восемь, а иногда и десять часов, надо было стоять у станка и беспрерывно поднимать и опускать тяжеленную ручку резака. Каждые два часа мы менялись с дядей Гошей местами: он работал ручкой у станка, а я подкладывал проволоку. Это была непосильная для меня, изнуряющая работа. В короткий обеденный перерыв мы обычно выходили из цеха во двор, расслабленно садились на травку газона и развертывали пакеты со скромной снедью. Дядя Гоша всегда приносил с собой термос с чаем и, видя, как я всухомятку вминаю хлеб с колбасой, наливал и мне чашечку. Правда, всегда ворчал и выговаривал, почему я не приношу к обеду бутылку с водой, термоса у меня не было и он знал это.

День проходил напряженно. Никаких перекуров. Работали быстро и сосредоточенно. Сейчас я не могу припомнить, что было истинной причиной такого интенсивного труда: то ли зарплата, а она зависела только от количества сделанных гвоздей, или тревога за Родину, за необходимость обеспечить всем необходимым. Скорее — последнее.

Возвращался я в общежитие еле держась на ногах. Все тело и особенно руки гудели до нестерпимой боли. Сразу же валился на койку и какое-то время лежал без движения, прислушиваясь к ноющему желудку. А по графику еще надо было отдежурить положенное время на чердаке или крыше общежития, но это дежурство не пугало, по сравнению с работой в гвоздильном цехе, казалось приятным времяпровождением, отдыхом на свежем воздухе.

Рано утром снова в цех на проспекте Газа. На этот раз предстояло заготовки превращать в гвозди. Операция тоже до гениальности простая. Заготовка одним концом зажималась в специальных тисках, а торец ее обрабатывался прессом. Так же длинная, тяжелая железная рукоять, которой надо было беспрерывно махать: поднимать и опускать. Дядя Гоша подкладывал заготовку сначала одним концом, а затем другим. На обоих концах возникали шляпки двойного гвоздя. Они складывались в ящик и переставлялись к другому агрегату.

Здесь заготовки со шляпками на обоих концах следовало разрубить пополам. Получались два острых гвоздя. Снова приходилось становиться за пресс-резак с длинной тяжелой ручкой и снова махать вверх-вниз, вверх-вниз… И так весь день!

Пожалуй, менее изнурительной работой было волочение или выпрямление проволоки. Здесь были не такие однообразные движения, как на рубке или операции по выдавливанию шляпок гвоздей. Но выпрямление проволоки занимало несколько минут по времени, основная же работа — махать ручкой пресса вверх-вниз, вверх-вниз.

Хотя я не был белоручкой, и в деревне с детства работал, да и в техникуме почти постоянно прирабатывал на подсобных строительных работах, но изготовление гвоздей было каторжной работой. Я удивлялся дяде Гоше и другим рабочим, которые легко и свободно делают свое, казалось, невыносимо тяжелое дело. Усталости они не показывали, на всех операциях держались раскованно, привычно. Не знаю, то ли они не видели или не хотели видеть мои муки, но никакого снисхождения ко мне не было. Дядя Гоша постоянно подгонял: «Давай, давай быстрее!»

Жаловаться мне было некому, да и стыдно, не хотелось выглядеть хлюпиком. Я думал, что со временем боли в мышцах пройдут, я привыкну к тяжелой работе; но проходили дни, а состояние невыносимости не проходило. Я был бесконечно рад, если случались перерывы в работе из-за перегорания предохранителей в электросети или поломка станка. Полчаса или час такого вынужденного простоя казались истинным счастьем. Правда, старики отправляли меня во двор готовить проволоку, но эта работа была несравнима с беспросветным маханием вверх-вниз рукояткой.

А на фронте становилось все хуже и хуже. Немцы двигались, как на марше. Мы узнавали подробности от появлявшихся нередко в общежитии студентов четвертого курса, сразу же призванных в армию, они были старше нас и уже побывали в боях. Бросалась в глаза одна и та же мотивировка появления в городе:

— У немцев нет пехоты, они все на мотоциклах или на машинах. Танков — тьма-тьмущая. А об авиации и говорить нечего: наш «кукурузник» появится — и тут же его сбивают. Их же самолеты «Юнкерсы», «Хенкели» — беспрерывно летают и бомбят наши части. У нас же лишь винтовки, и то выдали перед самым боем. Бой начался, нас за считанные часы разбили, многие полегли, остальные — кто куда, я вот добрался до Ленинграда, сейчас иду на сборный пункт, на переформировку…

А жизнь в Ленинграде шла своим чередом. Ввели карточки на продукты, До этого с полок магазинов исчезли все товары. Если до войны витрины и полки гнулись от выставленных консервов: крабы, икра, шпроты, треска в масле и не счесть названий их, то потом осталась на полках лишь горчица в пачках, да вскоре и она исчезла. Пусто. Я заходил в магазин, долго стоял у витрин и с тоской вспоминал о довоенном изобилии.

Город все чаще подвергался бомбежкам. Нам сказали, что разбомбили Бадаевские склады, где хранились неприкосновенные запасы продовольствия. Когда эти склады горели, то заревом осветился весь город. Расплавленный сахар и масло текли ручьями по переулкам.

На улице Гоголя, угол Кирпичного переулка, в дом попала фугасная бомба, половина дома рухнула. В некоторых этажах комнаты разделились пополам. Проходя мимо этого дома, я останавливался и подолгу смотрел на его уцелевшую часть. В техникуме на чертежах и макетах мы изучали конструкции жилых зданий и вот теперь передо мной в натуре предстал поперечный разрез жилого дома. На оставшейся половине комнат стояли кровати, шкафы, тумбочки, столы, круглые печи. Как-то дворничиха мне сказала:

— Человек десять пожарники сняли с оставшихся половинок квартир.

Однажды, возвращаясь с гвоздильного цеха, уже около общежития на набережной реки Мойки, недалеко от Гороховой я попал под бомбежку. Началась она неожиданно, я не успел даже добежать до общежития и залег у решетки набережной. Бомбы рвались вокруг. Казалось, вот-вот грохнет мне на спину. Прижавшись к гранитному поребрику, я вдруг увидел, как взметнулся огромный столб дыма и земли у самого углового входа на фабрику им. Володарского. Здесь стояла грузовая автомашина и как раз шла погрузка сшитой на фабрике одежды для Красной Армии.

Я вскочил, перебежал короткий мостик и у двери швейной фабрики увидел разметанные трупы пяти девушек, разбитую машину и разбросанные новые гимнастерки. Тут же появилась фабричная сандружина с носилками и санитарными сумками, я помог дружинницам положить убитых на носилки, и их унесли внутрь фабрики. Так впервые мне довелось увидеть убитых на войне. Чувствовал я себя словно в бреду, в полусне. Не помню, как добрел до общежития, как рассказывал ребятам о случившемся рядом. Впервые пришло понимание хрупкости человеческой жизни. Были живые, хорошенькие девушки только что, и вот их уже нет. В одно мгновение исчезли…

Общежитие наше полуопустело. Часть ребят призвали в армию, некоторых направили в истребительные батальоны, другая часть, как и я, трудились в техникуме или на производстве. Улетучилось былое студенческое веселье, все приходили усталые, молчаливые, перекусывали — и в постель. Ночью — воздушные тревоги, они гнали в убежище или на крышу дежурить.

Со дня на день я ждал повестки из военкомата, но ее все не было. Забегал несколько раз в райвоенкомат, но там были огромные толпы людей, чтобы попасть к кому-либо из военных — надо было отстоять день. А я считался на военном производстве, где почти круглые сутки штамповали противопехотные мины. Немцы перли на всех участках к Ленинграду, и мы знали, что наши мины — самое нужное оружие для фронта.

Однажды, возвратясь с работы в общежитие, я встретил коменданта. Он вручил мне повестку. В ней сообщалось: к такому-то сроку мне надлежит прибыть с ложкой, кружкой, полотенцем… На работе меня быстро рассчитали и я стал готовиться к отправке на фронт. За день до явки на сборный пункт со мной произошел неприятный случай.

Я уже говорил, что при объявлении воздушной тревоги все должны были покинуть улицы и бежать в ближайшее бомбоубежище. В этот день нас, человек 5–6 студентов из общежития, воздушная тревога застала в гастрономе на углу Невского и ул. Гоголя. Как раз подошла моя очередь получать продукты, и тут сирена. Продавщица, естественно, сразу прекратила свою работу, но я стал ее настойчиво просить отпустить 200 г колбасы. Она ни в какую: «Вали отсюда в убежище». Я ей сказал какое-то едкое слово, она взвизгнула, рядом с ней оказалась заведующая магазином, вдвоем они схватили меня и потащили в кабинет заведующей. Я пытался увернуться, но оторвать цепкие руки толстой директрисы не смог. Тут же была вызвана милиция, и меня препроводили в отделение, где-то недалеко от Казанского собора, и тут же посадили в КПЗ.

Сидя в камере вместе с какими-то темными личностями, я понял, что попал в глупое и опасное положение. Директриса вдогонку, по требованию милиции, накатала на меня заявление, в котором обвиняла в нарушении общественного порядка в военное время, да еще в момент воздушной тревоги. Офицер, принимавший меня в милиции, бросил фразу: «Что, не захотел на фронт, думаешь в тюрьме отсидишься?»

Мои однокашники из техникума видели все это, но заступаться за меня побоялись, вернулись домой в общежитие.

Но свет, как говорится, не без добрых людей. Молодой милиционер, который изымал в КПЗ мои документы, через какое-то время вернулся в камеру и спросил:

— Ты из Белоруссии?

— Да, ответил я, — из Гомельской области.

— Мы земляки, я тоже из Гомельской.

Разговорились, я ему чистосердечно рассказал, как было дело. В начале войны каждый мало-мальски начальник хотел показать свою, так сказать, бдительность, ответственность, верную службу, ну и так далее. Директриса магазина была именно из таких.

Мы немного поговорили с земляком, вспомнили нашу Гомельщину.

— У тебя повестка, призывают на фронт?

— Да, завтра на сборный пункт.

— Ладно, не горюй, переговорю с лейтенантом.

Поздно вечером мне вернули документы, я подписал какие-то бумаги и уже через десять минут был в общежитии.

— Что же вы смотались, не попытались даже защитить меня, — сказал я однокашникам, с которыми был вместе в магазине.

— Да мы растерялись, думали если сегодня не отпустят, то завтра пойдем в милицию.

К этому времени ребята, с которыми дружил, разбрелись кто куда. Леша Балакин — коренной ленинградец, 1922 года рождения, был призван в армию в первые дни войны, направлен в минометную школу, которая располагалась около Витебского вокзала. Несколько раз я ходил его навещать, но только однажды нам удалось встретиться в проходной, у будки часового. Перекинулись несколькими фразами. Он интересовался делами в техникуме, расспрашивал о ребятах.

— Я учусь на минометчика, еще несколько дней, и нас отправят на фронт. Зайди к моим родителям домой и передай привет.

Леша Балакин жил с родителями в квартире дома, расположенного на Мойке, третий дом от Исаакиевской площади. Это рядом с техникумом. Подружились мы с ним еще на 1-ом курсе и с тех пор дружба наша была нерасторжима.

До сих пор отчетливо помню, как мы познакомились. Он поступал в техникум и сдавал экзамен по геометрии. Я толкался в коридоре, ждал своей очереди. Было лето, стояла духота, через открытую дверь аудитории я наблюдал, как какой-то парень пишет на доске решение геометрической задачки. Каким-то образом я увидел грубую ошибку в его решении. Когда он повернулся лицом к двери, я стал жестами показывать, где он ошибся. Увлекшись жестикулированием, не заметил, как в коридоре появился преподаватель и быстро подошел ко мне:

— Вашу зачетку!

Я тут же вручил ему находившуюся в руках зачетную книжку. Он сел за стол, сделал запись в ней: в графе «Геометрия» стоял жирный «кол». Это значило, что дальнейшие экзамены прекращаются, а я возвращаюсь домой.

Ужас моего положения можно понять. На экзамены в Ленинград я поехал из Кировской области, где в поселке торфозавода «Гады» осталась мать, сестра, два брата. Отчима — Федора Моисеевича арестовали по 58 статье, мать беременна, а сестра и братья меньше меня. Все мы были на иждивении отчима, и с его арестом семья оказалась в тяжелейшем состоянии. Мать хотела, чтобы хоть один из сыновей устроился в жизни, поступил в техникум. Возврат мой в поселок мог стать еще одним ударом для матери.

Хорошо все это понимая, я начал метаться по техникуму в поисках выхода. Добился на прием к директору, Аринушкину Григорию Ивановичу, и чистосердечно все ему рассказал, тут же покаялся и попросил его разрешить мне пересдать геометрию, хотя, фактически я ее и не сдавал, а «кол» получил за подсказки.

И дрогнуло сердце у Аринушкина.

— Ладно, — сказал он, — разрешаю сдавать остальные предметы. Если выдержишь успешно, разрешу пересдать геометрию.

Он тут же сделал распоряжение приемной комиссии, я стал готовиться к следующим экзаменам. Предстояло шесть испытаний. Сдал я их все, по литературе получил даже пятерку. Попалась мне тема Анны Карениной, и так азартно я рассказал об образе Анны Карениной, что преподавательница даже руками хлопнула:

— Замечательно, замечательно, как Вы хорошо чувствуете этот образ. Ставлю Вам «пятерку»!

Но когда открыла мою зачетку и увидела жирный «кол» — как-то сразу скисла.

— Ай-я-яй, что же это?

Я, краснея, объяснил существо дела.

— Ну все равно — по литературе «пятерка», — наконец твердо произнесла она и вписала отметку.

Других преподавателей этот «кол» тоже вводил в смущение. Вроде отвечаешь на все вопросы нормально, ждешь «четверку». Но вот открывает экзаменатор зачетную книжку, видит единицу, начинает охать и ахать и ставит «тройку».

Таким образом я был допущен к переэкзаменовке по геометрии, получил свою «тройку», и был зачислен студентом первого курса техникума и с первого сентября приступил к занятиям.

Из-за моей подсказки Леше Балакину тоже поставили «кол», и он, так же как и я, сдавал геометрию с разрешения директора. Так мы стали сперва друзьями по несчастью, а потом по душе.

Второй мой друг по техникуму — Саша Копполов, администрацией техникума был направлен в истребительный батальон. Из общежития он сразу ушел на казарменное положение. Дежурили они в городе в своей одежде, без обмундирования, так как эти формирования считались полувоенными. В задачу истребительного батальона входил захват шпионов и диверсантов, если их сбросят немцы с самолетов. Вскоре его призвали в военкомат и направили служить в Ленинградскую милицию. Всю блокаду Саша в Ленинграде боролся с бандитами, ворами и налетчиками, много перевидел, пережил драматических событий. Встретились мы с ним лишь после войны.

Леша Балакин, Саша Копполов и я были неразлучной «троицей» в техникуме. Однажды на перерыве мы с Лешей Балакиным решили помериться силой — кто кого уложит на пол. Мы так увлеклись борьбой, что собрали вокруг себя огромную толпу ребят из нашего класса. В какой-то момент Леша уцепился за мои брюки и и услышал, как они звонко треснули. Борьбу мы сразу бросили и осмотрелись. Брюки были разорваны сзади от пояса до колен. Я впал в уныние. Во-первых, это были мои единственные брюки, во-вторых, сквозь прореху светило голое тело, и как теперь выйти из техникума, как добраться до общежития, я не представлял. Леша попросил у девочек булавки, кое-как закрепил штанину вдоль прорехи. Я сел на заднюю парту и с грустью стал ждать окончания занятий. Когда уже все разошлись, тихой походкой спустился по лестнице вниз, осторожно шагая добрался до общежития. Затем весь вечер с иголкой и с ниткой в руках сидел в трусах на койке и зашивал брюки. Этот неумелый и хорошо заметный шов еще не один месяц напоминал мне о необходимости быть осторожным в движениях. Потом отец помог мне купить первый недорогой костюм, и я избавился от тревоги за состояние своих единственных штанов.

До сих пор я храню самые теплые воспоминания о нашей юношеской дружбе с Лешей Балакиным. Как истинный ленинградец, он с первого курса взял надо мной «шефство». Видимо ему импонировала дружба с простодушным деревенским пареньком и он старался быстрее приобщить меня к городу. Почти ежедневно, после занятий в техникуме, мы шли вместе сначала к нему домой, благо его дом находился рядом с техникумом. Он оставлял дома сумку с книгами и мы отправлялись прогуляться по Невскому проспекту. Потолкавшись среди шумной и разноликой толпы часок, Леша возвращался домой.

— Бывай, — говорил он мне, — я пошел домой, надо кое-что поделать.

Я же в общежитие не спешил. Меня, как магнитом, притягивали дома и витрины города, детали на фасадах здании, узорчатые решетки в скверах и тысячи различных мелочей городского убранства.

Это было не совсем осознанное постижение красоты великого города, но оно приносило мне истинное и глубокое наслаждение, укрепляло любовь к Ленинграду.

Незаметно приближался вечер, и надо было возвращаться в общежитие. И это угнетало, потому что общежитие на первом курсе было далеко от техникума — в Лигово или иначе — в городе Урицке. На трамвае — час езды. Пока доберешься — уже потемки.

Надо прямо признаться, что поначалу мое отношение к учебе в техникуме было такое же, как и в школе, где меня вытаскивали за «уши» на «тройках». Учебу контролировали родители, учителя, общественные организации. Ученик находился под постоянным контролем.

В техникуме все обстояло иначе. Родителей рядом нет, со стороны преподавателей контроль минимальный, никакой опеки — полная самостоятельность.

Как-то так получилось, что каждого студента едва успевали спросить хотя бы один раз по каждому предмету за четверть. И надо было иметь такое везение: как только очередь доходит до меня я не знаю ответа именно на этот вопрос. Преподаватель не ругался, не нервничал, делал в журнале отметку и продолжал занятия дальше. Я догадывался, это эти журнальные пометки могут мне выйти боком, но особого значения не придавал, верил, что спросят еще раз и тогда я отвечу, как надо.

Однако не успел я оглянуться, как закончилась первая четверть. Набор на I курс был сделан с запасом, с учетом отсева, у нас в группе тоже было несколько человек «лишних». Выявить их должны были вот те самые беглые вопросы, что делал преподаватель во время занятий. К немалому удивлению, у меня набралось «двоек» по шести предметам из десяти. Переживаний особых я не испытывал, год еще впереди и все еще можно исправить.

Однажды меня вызвал директор Аринушкин, усадил в кресло и очень спокойно сказал:

— Ну, вот что Головко, тяжело тебе заниматься. Поезжай домой, отдохни, наберись сил, а на следующий год мы тебя примем без экзаменов.

Я уже говорил выше о ситуации дома: отчим арестован, дом, где жила мать с братьями и сестрами — сгорел, семья ютится на квартире в деревне, бедствует. Отец тоже не мог взять меня в свою семью. Положение показалось безвыходным, и надо было представить весь ужас моего положения.

В таких тяжелых ситуациях у меня всегда откуда-то изнутри появлялись огромные силы самозащиты. Спокойно, но убедительно я стал объяснять Аринушкину, что эти «двойки» — случайность, стечение обстоятельств. Действительно, я не так уж плохо знал пройденные на занятиях материалы. По единственному опросу нельзя судить о знаниях студента.

Добил я директора следующей фразой:

— Григорий Иванович. Вы ведь ничего не потеряете, если дадите мне месяц испытательного срока. За это время я обязуюсь исправить все двойки. Если не исправлю — отправляйте тогда домой.

Он усмехнулся и ответил:

— Действительно, логика есть в твоих словах. Через месяц я тебя вызову и тогда решим вопрос.

Словно на крыльях, выскочил я из директорского кабинета на 3-ем этаже, тут же помчался в Лигово, в общежитие. Вот когда я по-настоящему взялся за учебу. Внимательно слушал лекции, вел подробные записи, в общежитии и в трамвае штудировал пройденный материал. На каждом занятии я выше всех поднимал руку, чтобы ответить на заданный вопрос. Эти были напряженные дни учебы. Если я чего-то не понимал, настырно обращался к товарищам и не отставал пока не получал нужного ответа. Для меня главным было понять логический смысл явления. Если я это постигал — знания входили в меня естественно и закреплялись навечно.

Ровно через месяц Аринушкин, как обещал, вызвал меня к себе. Листая журнал успеваемости, вслух рассуждал:

— Да, действительно, ты исправил отметки: тройки, четверки и даже пятерки. А почему же по-немецкому языку ничего не изменилось?

— Григорий Иванович, у нас в школе в 7 классе, из-за отсутствия преподавателя, иностранный язык не проходили, и мне трудно тягаться со всеми студентами, некоторые в шестом и седьмом изучали этот предмет. У меня даже в аттестате по иностранному — прочерк.

В принципе договорились, что к концу года я освою немецкий.

Григорий Иванович пообещал оказать мне помощь в этом деле.

Первый курс я закончил без задолженности и на лето уехал домой, в Василевичи, на Полесье, куда к этому времени переехали мать, братья и сестры. Мать попросила в письме: «купи дешевой мануфактуры». В поисках этой покупки узнал, что с мануфактурой, т. е. с тканями, у нас в Ленинграде, да и в стране — туго. На улице Шкапина, что у Балтийского вокзала, с вечера занял очередь в магазин «Ткани», всю ночь простоял на улице, а утром, после открытия магазина приобрел 10 метров ситчика (больше не давали). С этой покупкой я прибыл в Белоруссию. В Василевичах я не был больше 3-х лет. Здесь я родился, здесь окончил пять классов, а потом меня увезли в Кировскую область на торфозавод «Гады», где отчим работал десятником по строительству, а мать — продавцом в магазине. Там я окончил 7 классов и в 1938 году поступил в техникум.

Лето пролетело быстро, вернулся я в Ленинград повзрослевшим, и уже второй курс техникума закончил успешно — без троек. Последнее предвоенное лето провел тоже в Василевичах. В памяти наше местечко сохранилось как зеленое, очень красивое и большое село. Поля и луга, дубовые рощи, бескрайняя околица — это те места, где мы бродили с приятелями и славно проводили время. И хотя жизнь нашей семьи была нелегкой — ютились в чужом доме, недоедали и недосыпали, ругались друг с другом от извечной недостачи и бедности, память, тем не менее, сохранила светлые картинки работы на току, где молотили хлеб, походы за грибами и ягодами в окрестные леса, наши дружные ужины за огромным столом, на котором ароматно дымилась вареная картошка и белела в глиняной миске простокваша. И дед, Роман Игнатьевич, и мать — Мария Романовна, работая за двоих, а то и за троих, все же ни разу не заикнулись, чтобы я бросил учебу и помогал нм кормить младших братьев и сестер. Наоборот, всячески поощряли мое стремление «выбиться в люди». При этом всегда подчеркивали, чтобы уважал старших, чтобы вел себя примерно, чтобы в любой ситуации «оставался человеком».

В Ленинграде жизнь моя проходила, надо сказать, в полной свободе, однако дурное влияние ко мне не приставало: не сквернословил, не научился курить, а выпивка всегда была мне противной.

Летом же 1940 года в Василевичах мой приезд мы отметили с друзьями крепкой попойкой на кладбище. Не знаю, чем это объяснить, но кладбище было любимым местом, где мальчишки проводили свободное время. Оно располагалось сразу за селом, на песчаном взгорке возле небольшого болотца. Здесь росли вековые сосны, было много густой акации. Запах смолы и хвои казался самым прекрасным запахом на свете.

В тот раз мы с Кузьмой Антоновичем Брелем и Иваном Артемьевичем Шантаром незаметно наклюкались и одурманенные выпивкой смело пошли в кино. Десятилетний брат мой Аркадий видел, как мы бражничали и все время был рядом со мной. А когда мне в кинозале стало дурно, он встретил меня у входа, подхватил за талию и стал тащить домой. Я смеялся, представляя эту картину со стороны: долговязый, под два метра, дылда еле держится на ногах, а его, обхватив руками за пояс, тащит маленький шкет.

Проведенные в Василевичах два лета — в 1939 и 1940 годах — оставили на всю жизнь незабываемые воспоминания. Время проходило быстро, не успеешь оглянуться, а уже пора возвращаться на учебу. Кино, танцы, походы в лес, помощь родителям по хозяйству, компания друзей и товарищей. Погода летом в местечке стояла отменная. И хотя речки близка не было, мы каждый день купались в карьерах кирпичного или торфяного завода.

Третий курс техникума я закончил уверенно и успешно.

Армейская жизнь в блокаде

Провожал меня в Красную Армию отец. Он принес мне кое-что из продуктов и несколько пачек папирос.

— Зачем папиросы, я же не курю.

— Угостишь товарищей, — ответил отец.

Эти папиросы сыграли со мной злую шутку — я начал курить. Из Октябрьского райвоенкомата нас, призывников, повели пешком куда-то в район проспекта Карла Маркса, в запасной полк. Несколько дней нас продержали в карантине, где мы валялись на нарах без постелей и в своей одежде, рассказывали байки, вели беседы и бездельничали. Имея в мешке папиросы, я сначала баловался с курением, а затем понемногу стал втягиваться в эту дурную привычку.

В запасном полку шел отбор призывников в Ленинградскую военную школу по подготовке радиоспециалистов, которая только что была создана в Ленинграде на базе эвакуированного из города военного училища связи, что располагалось на Суворовском проспекте.

Принцип отбора был прост: среднее или незаконченное среднее образование и членство в ВЛКСМ. Согласия на учебу в школе ни у кого не спрашивали. Набралось нас призывников порядочное количество, видимо, более сотни человек. Из запасного полка, где-то в сентябре 1941 года, нас перевели в расположение военного городка бывшего училища связи. От Суворовского проспекта училище было отгорожено высокой чугунной решеткой, она и сегодня сохранилась в целости. На улицу Салтыкова-Щедрина выходил небольшой сквер, в глубине которого находилась санитарная часть и несколько двухэтажных домиков, где проживали преподаватели училища. Территорию военного городка на две части рассекала Парадная улица, где был контрольно-пропускной пункт. Такой же пункт был, естественно, у главного входа — на Суворовском проспекте. По периметру городок был застроен различными старинными зданиями.

Вскоре нам выдали военное обмундирование — синие шерстяные диагоналевые гимнастерки и такие же галифе, сапоги кирзовые, пилотки и все остальное вещевое довольствие. Здесь же мы приняли военную присягу.

Из разговоров курсантов и персонала военной школы было ясно, что создание школы преследует крупные стратегические цели. Первые месяцы войны показали, что наиболее уязвимым местом в боях нашей армии с немцами была связь, и особенно, радиосвязь. Вот почему срочно понадобилось организовать две школы по подготовке радиоспециалистов — в Москве и Ленинграде.

Это был первый набор в школу. Структура ее строилась по штатному расписанию армейского полка — батальоны, роты. взводы. У меня сохранилась красноармейская книжка, выданная в ЛВШРС. В сереньком дерматиновом переплете с маленькой пятиконечной звездочкой в центре, в нее вписаны все мои данные: ЛВШРС, курсант, 3-й батальон, 9 рота, командир роты А. Каныгин, грамотность — 3 курса Ленинградского строительного техникума, год призыва — 1941, нормальный, призван Октябрьским военкоматом г. Ленинграда. Домашний адрес, фамилия, имя и отчество жены или родителей: м. Василевичи Полесской области БССР, мать — Головко Мария Романовна, принял присягу 27.11.41.

Пройдя всю войну рядовым и демобилизовавшись в декабре 1945 года в звании сержанта, сегодня я могу уверенно сказать, что самым тяжким периодом в моей жизни было пребывание в ЛВШРС.

Как известно, осенью 1941 года замкнулось кольцо блокады Ленинграда и мы, курсанты, сразу почувствовали резкое изменение в рационе питания. Вначале все шло по-прежнему: ежедневные занятия в классах, строевая и боевая подготовка, заступление в караул, дежурство на постах и другие, как и положено в армейской жизни, обязанности. Мы должны были стать классными радиоспециалистами и уметь самостоятельно работать на радиостанциях. Много времени уделялось морзянке. Радиотелеграфист должен принимать на слух цифровые и буквенные знаки с достаточной скоростью — 14–20 групп в минуту, знать наизусть таблицу условных знаков (например, предложение «как вы меня слышите» передается звуковым сигналом, состоящим из трех букв — ЩРК). Кроме того, должен уметь обслуживать радиостанцию (рацию), устранять простейшие неисправности.

Занятия по морзянке проводились в классе — длинном помещении, со столами и скамейками, оборудованном радиотелеграфными ключами. Каждый курсант имел свой ключ и наушники. Начинали с изучения азбуки Морзе. Преподаватель говорил: «передаю букву „А“» и в наушниках звучало: «ти-та», «ти» — короткий сигнал, «та» — длинный. И так надо было запомнить все буквы и все цифры — от единицы до девятки и нуля. Весь алфавит предстояло изучить и самому передавать ключом. Преподаватель говорил: «Головко, передайте букву „г“», и я нажимал ключом «Та-та-ти». Занятия длились с утра до позднего вечера, часов по 10–12 в сутки.

Шла война, на улицах Ленинграда то и дело взрывались снаряды, кружили немецкие самолеты, и каждый курсант понимал, что надо как можно быстрее освоить специальность радиста и — на фронт. Очевидно, при нормальных условиях мы за несколько месяцев могли это сделать. Но в условиях блокады все наши планы менялись часто и в худшую сторону.

Серьезной и частой помехой были бомбардировки города, особенно ночные. Только рота уснула, объявляется воздушная тревога, вой сирен и команды дежурного: «Подъем, все в укрытие!» Надо быстро одеться и бежать во двор, залезать в траншеи, которые мы нарыли по всей территории школы. Сверху они были покрыты бревенчатым накатом и засыпаны песком, землей. Осень сорок первого выдалась холодная. В промозглых траншеях приходилось прижиматься спинами друг к другу и в таком положении сидеть до отбоя тревоги. Иногда за ночь объявляли несколько воздушных тревог При такой нервотрепке, усталость накапливалась, занятия днем проходили вяло, непродуктивно. Были еще и артиллерийские обстрелы, но на них в школе мало обращали внимания.

Но эти беды можно назвать цветочками, ягодки появились быстро: нам стали выдавать всего лишь по 250 грамм хлеба в день и скудный приварок, состоящий из мучного супа и двух-трех ложек каши-размазни. Молодой организм требовал нормальной пиши, но из-за ее недостатка быстро тощал.

С каждым днем питание становилось все хуже и хуже. Хлеб был черным, похожим на землю, сырым. Утром на троих выдавалась пайка в триста граммов. К завтраку требовалось разделить ее на троих. Кто-либо из курсантов разрезал черный брусочек на три куска, другой отворачивался, третий указывал ножом на кусочек и спрашивал: «Кому?», отвернувшийся называл фамилию.

Берешь в руки этот заветный кусочек хлеба, размеры его, примерно, кубик со стороной в три сантиметра и не дождавшись горячего блюда — тут же съедаешь. Затем подают мелкое блюдечко с кашей-размазней. Несколько секунд, и каши нет. Стакан несладкого чая на закуску и — завтрак закончен, выходи строиться…

Тут надо сделать вот какое отступление. Уже после войны я, да и мои товарищи по ЛВШРС, выяснили, почему в школе было такое плохое питание, ведь мы находились в Красной Армии. Казалось, в армии не должны были умирать от голода, от истощения. Тогда мы были молоды, неопытны и многого не знали. А правда заключалась в том, что в школе творились чудовищные злоупотребления. Повара, официантки и другой обслуживающий персонал были вольнонаемными гражданскими лицами. Офицерский состав, в большинстве с семьями, проживал в домах школы. Многие не успели эвакуировать даже детей, и все они переживали голод и холод блокады. По-человечески можно понять, что каждый старался спасти себя и своих близких. Поэтому каждый, как мог, обворовывал курсантов, и без того скудное по калорийности питание не доходило до наших желудков полностью.

Чувство голода преследовало постоянно. Мы тощали, шинели обвисли на худых плечах, пояса свободно болтались, вид бойцов производил жалкое впечатление.

Вторым врагом был холод. Из-за отсутствия топлива помещения школы не отапливались. Не знаю, каким чудом приготовлялась пища, но занятия проводились в холодных, промерзших классах, одежда же наша состояла из нательного белья, гимнастерки, брюк, шинели и кирзовых сапог с портянками. Дрожью прошибало все тело, и вот в этих условиях надо было стучать на ключе, отрабатывать скорость приема и передачи слуховых знаков морзянки.

Каждый с ужасом ждал приближения ночи, ибо сон в холодном сыром здании казался настоящей пыткой. Наша рота располагалась в большом актовом зале главного корпуса. Здесь установили свыше сотни металлических коек с сетками и ватными матрасами. На ночь койки мы сдвигали по две и на них спали по трое человек. Лучшим местом была, естественно, середина, поэтому еженощно менялись местами. На себя наваливали все: одеяла, шинели. Закутывались с головой и в таком положении немного согревались, засыпали коротким тревожным сном.

Как я уже говорил, постоянным ночным бичом были воздушные тревоги. Только чуть-чуть согреешься, задремлешь и вдруг слышишь вой сирены и команду «В укрытие!». Надо за секунды собраться, по лестнице бегом спуститься во двор и протиснуться в узкую промерзшую щель.

Вначале все беспрекословно выполняли команду «В укрытие!». Но вскоре многие стали уклоняться от этого весьма неприятного занятия и прятаться в разные укромные уголки. Часто залезали под кровати, но эту уловку наши помкомвзвода быстро разгадали и выкуривали курсантов ударами сапог. Более ушлые прятались под лестницей, в туалетах, в темных уголках коридоров.

Голод и холод беспощадно терзали всех блокадников. И это постоянно сосущее чувство в желудке, мысли о пище и дрожь в теле от холода изматывали и истощали душевные силы, и даже теперь, по прошествии десятков лет, вызывают жуткие и необъяснимо тревожные воспоминания.

Большой пыткой были заступления в караул. Сначала ходили повзводно, но скоро наши ряды поредели из-за смерти многих курсантов, и в караул уже шли всей ротой. Мне всегда выпадала участь стоять часовым у складов: боеприпасов, продсклада, вещесклада или другого подобного объекта. Хотя существовали посты более «выгодные», например, у проходной будки, но туда я почему-то никогда не попадал.

В карауле, помню, произошел со мной однажды такой казус. На пост выдавали длинный тулуп. Заступив часовым по охране склада боеприпасов, я укутался в теплые овчины, обошел, не торопясь, объект и присел в укромном уголке на какой-то выступ. Согревшись, незаметно задремал и уснул. Сквозь сон вдруг слышу: «Руки вверх!» Вскакиваю, открываю глаза, винтовки моей нет, а на меня из темноты направлено черное дуло. Я поднял руки вверх. Присмотрелся, моя винтовка оказалась в руках помощника начальника караула, а за спиной у него стоит мой сменщик. Меня сняли с поста и отправили на гауптвахту. Надо сказать, что в течение войны я не раз попадал на гауптвахту, но это был первый арест, первое наказание за проступок.

Правда, при тех условиях, в которых мы находились в военной школе радиоспециалистов, гауптвахта оказалась даже лучшим местом, по сравнению с ротными условиями жизни. Она располагалась в полуподвале, где-то недалеко от пищеблока, и холод здесь не так донимал, как в казарме. На гауптвахте отсиживал положенные сутки начальник какого-то продовольственного склада школы в звании старшины, и нам, «заключенным», приносили пищу не хуже той, что давали в столовой. Видимо, друзья начсклада не оставили его в «беде», а заодно и его сокамерников не обижали.

Пребывание в полуподвале на гауптвахте прибавило мне опыта в защите от холода. В зимние, холодные дни, занятия в школе проводились нерегулярно, отощавшие курсанты часто не выдерживали напряжения учебных часов, падали в обморок. Мы, курсанты, иногда были предоставлены сами себе — толкались по классам, бродили по помещениям и дворам в поисках тепла и пищи. Однако ни того, ни другого найти было невозможно. Как загнанные звери в клетке, мы с каждым днем теряли силы, превращаясь в призраков.

И вот однажды я обнаружил в подвале теплую трубу. Видимо, она шла от пищеблока. Была довольно толстой, обвернута изоляцией, находилась в полуметре от потолка подвала. Кое-как забравшись на эту трубу, я лег на нее животом и обхватил руками. Блаженное тепло медленно разлилось по всему телу! Хотелось, чтобы это наслаждение теплом длилось бесконечно. Я, притаившись, лежал на трубе и вслушивался в подвальную жизнь. Скоро стало ясно: я здесь не один.

— Кто тут есть? — спросил осторожно.

— А ты кто такой? — ответила темнота.

— Я из второго батальона.

— А мы из первого, греемся.

— Ребята, вы давно открыли это место?

— Помалкивай, болван, узнают командиры и подвал прикроют.

Об этом меня можно было и не предупреждать. Правда, в школе я подружился с земляком-белорусом, Сергеем звали, не запомнил его фамилию. Маленький, щупленький, с красивым лицом, он всегда вызывал к себе сочувствие. По отношению ко мне держался как ребенок к взрослому, и я покровительствовал ему чем мог. По секрету сказал Сергею о подвале и теплой трубе, и на второй день мы уже вдвоем крадучись пробрались туда и залегли на райское место.

Еще много раз я бегал на теплую трубу, но все-таки со временем эту лавочку прикрыли. Вход в подвал был забит наглухо. Курсанты пытались разблокировать входные двери, снова проникали к теплой трубе, но вскоре двери и окна подвала заделали кирпичом, и наша «малина» была ликвидирована.

Спасаться от холода мы пытались и другим путем. Находили в пустующих помещениях печку, из разбитых бомбежками и артобстрелами зданий выламывали деревянные части и разводили в печке огонь. Вокруг такого очага собиралась огромная толпа, нормально погреться было невозможно. Обычно я находил какой-либо ящик, садился на него или на пол, снимал сапоги и ногами пробивался к поверхности теплой печки. Приходилось пропихивать сначала одну могу между плотным кольцом курсантов, а если удавалось — то две. Ноги попадали подошвами ступни к заветному теплу. Незабываемый миг блаженства! Иногда печка так накалялась, что вызывала нестерпимую боль, но я все равно держал ноги прижатыми к гофрированной поверхности.

Может быть, от этого блокадного перегрева конечностей ног у меня они и до сих пор всегда холодные, мерзнут даже при плюсовой температуре.

И еще одно незабываемое воспоминание сидений у печки. Смотришь в спины и затылки курсантам, и видишь, как по ним неторопливо ползают вши. Сегодня многие не знают, что такое вшивость. А тогда она была ужасной. В баню не ходили, белье не меняли. Вши забивались во все швы одежды, в волосы, уши, ходили по людям цепочками по своим дорожкам, как это делают муравьи. Лично у меня их было немного. Еще тогда я заметил, что степень вшивости зависит от состояния человека. У кого их было много, тот долго не протягивал.

Здесь же у печки многие курсанты варили себе в консервных банках пищу. Нет, не дополнительную, откуда ей быть, когда весь Ленинград голодал. Просто разбавляли полученную в столовой пустячную норму питания обычной водой. Получив на завтрак 100 грамм черного, как земля, эрзац хлеба и две ложки каши-размазни, солдат складывал все это в консервную банку, которую постоянно носил в противогазной сумке. Затем бежал во двор, разыскивал лопнувшую трубу водопровода, доливал в банку воды и шел к печке. Банку запихивали через дверцу к горящим дровам, подогревали пищу и затем тут же ее съедали. Это было повальное, массовое явление самообмана. Все искали способы, как увеличить объем пищи. Но этот способ таил и огромную опасность.

Нетерпение брало верх, очередь с консервными банками у горящей печки торопила, и многие, не дождавшись пока смесь в банке закипит, употребляли ее едва-едва подогрев. Заканчивалась такая трапеза очень часто печальным исходом — расстройства желудка, понос, санчасть и — смерть.

Лично я, хотя и не часто, но тоже пользовался этим способом. Но какое-то деревенское чутье подсказывало: будь осторожен, не употребляй не кипяченое. И хотя было весьма не просто дождаться результата, когда со всех сторон торопят, подталкивают, я, несмотря ни на что, ни разу не съел не прокипяченную смесь в банке!

При постоянном, изнуряющем чувстве голода, мысли были заняты только одним — пищей. В поисках ее мы становились невероятно изобретательными.

Как я уже говорил, военная школа по под готовке радиоспециалистов была создана на базе эвакуированного из Ленинграда военного училища связи. Конечно, питание в училище связи было хорошим. Это мы поняли, когда в зимние блокадные дни раскопали возле пищеблока помойку. Не знаю, по каким причинам ее не убрали, но эта огромная куча костей, хлеба, овощей, перемешанная с землей и снегом, стала для курсантов школы настоящим Клондайком, который мы начали активно разрабатывать.

Я про помойку прослышал с опозданием, когда уже большая часть кучи была перерыта, но все-таки еще успел прилично подпитаться. Перво-наперво это кости. Я знал, что кости наиболее безопасная пища с точки зрения длительного нахождения на помойке. И вот, раздобыв несколько крупных мосластых костей, я шел опять же к той печке, и в огне держал кость, пока она не начинала чернеть. После некоторого охлаждения обугленную кость начинал грызть. Сейчас уже не помню ее вкус, но употребил я их много. Впрочем, жженных костей и другие съели немало. Помойка спасла в ту зиму не одну, наверное, жизнь.

Иногда на помойке попадался кусок хлеба, покрытого плесенью, кочерыжка от кочана капусты или затвердевшая каша. Все это тщательно очищалось, разогревалось в смеси с водой, доводилось до кипения и употреблялось в пищу. Однако, «малина» эта длилась не долго. Помойку быстро «переработали» и каждому, кто успел «нажировать» на ней, достались жалкие крохи. Мне удалось сделать некоторый запас костей и я еще долго жарил их в печке и грыз всухомятку.

Были и другие способы добычи пищи, и хотя вспоминать о них неприятно, но, как говорится, «слов из песни не выбросишь».

Из раздаточной пищеблока на завтрак, обед и ужин пища курсантам на столы подавалась официантками. Двигались они по коридору, выходили на площадку лестничной клетки, а затем поворачивали в столовую. Так вот, наиболее физически сильные и рослые курсанты в коридоре или на площадке подстерегали официантку, которая несла над головой поднос с тарелочками каши-размазни, быстро хватали одну или две тарелочки (в две руки), тут же слизывали кашу и убегали во двор.

Однажды в коридоре столкнулось несколько «хватальщиков». И когда начали охоту за кашей, официантка резко повернулась, поднос соскочил с ладони и тарелки с кашей полетели на бетонный пол. Боже мой, что тут было! Вместо того чтобы бежать с места происшествия, все бросились на пол и стали с бетонного пола слизывать кашу-размазню.

Конечно, эти выходки строго наказывались, выставляли дежурных по пути официантки, ловили «хватальщиков», но лично я каким-то образом избежал наказания, хотя и не раз пользовался этим способом.

Еще был и такой метод добычи пищи. Пищеблок располагался на первом этаже, а столовая на втором и третьем. Пища подавалась из пищеблока в столовую грузовым лифтом, а в раздаточной разливалась в посуду и разносилась по столам. Когда поубавилось курсантов, второй этаж пустовал, а кормились все на третьем этаже. Уже не помню, как возникла идея, кто был ее автором, некоторые курсанты, пробравшись на пустующим второй этаж, вскрывали дверцу грузового лифта и терпеливо ждали, когда пища пойдет на третий этаж. Задача состояла в том, чтобы изловчившись, на ходу зачерпнуть миской пли кружкой из открытого бака, стоящего на движущейся вверх площадке лифта, супа или каши. О том, что мы тем самым уменьшаем порции своих товарищей, как-то не думалось. Но лазейку эту прихлопнули очень скоро.

Ну и чтобы завершить описание «аморальных» действий в блокадную зиму, опишу еще одно. Как я уже говорил, со стороны Суворовского проспекта школу от города отделяла высокая решетка. Ежедневно, особенно по выходным дням, у решетки толпились гражданские лица с папиросами и табаком, который они меняли на пищу. При голодном рационе пищи в школе многие курсанты меняли кусочки хлеба на курево. Лично я ни разу такого обмена не делал, так как пищу, особенно хлеб, не мог держать в руках даже несколько минут — тут же съедал. А курить хотелось. Курил сухие листья с деревьев, кое-что давали и школе. Однажды, болтаясь у решетки и видя протянутые руки с папиросами, махоркой, табаком, я выхватил у какого-то парня пачку махорки и побежал вглубь двора школы. Решетка была высокая, и я никак не думал, что ее кто-либо одолеет, но вскоре тот парень догнал меня, отнял махорку, да еще и съездил по шее. Появление гражданского лица на территории военной школы, конечно, не осталось незамеченным. Нас перехватил часовой и доставил в проходную школы на Суворовском проспекте. Дежурный офицер допросил нас обоих, выяснил суть дела, а затем изрек:

— Махорка конфискуется, курсанта на сутки на гауптвахту, гражданина на улицу вон.

К решетке на Суворовском иногда приходил и мой отец. Жизнь его с тетей Дусей в блокадном городе была не слаще моей. Они также голодали, также терпели все невзгоды. Отец работал на заводе «Красный треугольник» простым рабочим, тетя Дуся — в какой-то организации. Привычка тети Дуси всегда держать в запасе продукты — здорово выручала ее и отца в тяжелые дни блокады. Отец же, работая плотником, всегда имел в запасе большое количество столярного клея. Ему и в блокадные дни удавалось экономить столярный клей на заводе и в небольшом количестве приносить его домой. Иногда он прихватывал с завода и небольшие бутылочки с олифой. Этот столярный клей, эта олифа, я убежден, спасли жизнь отцу, тете Дусе, да, видимо, и мне.

Из столярного клея тетя Дуся варила густой и вкусный студень. Это блокадное лакомство иногда перепадало и мне. Отец приносил студень в трехсотграммовой банке и передавал мне сквозь забор, как нечто самое бесценное. И это действительно было настоящее лакомство! Несмотря на звериный голод, я старался не сразу съедать студень — растягивал удовольствие как мог. Лизнешь немного, и терпишь, не дотрагиваясь до баночки. Иногда удавалось растянуть это счастье на два-три дня.

Я уже говорил, что в первые дни блокады подружился с Сергеем. В то суровое время делиться продуктами питания было не принято, но видя, какими печальными глазами Сергей смотрит на мой студень, я не мог удержаться и всякий раз капельку студня преподносил и ему. Он с благодарностью принимал этот царский подарок и тут же проглатывал его.

Олифа считалась ценнейшим продуктом блокадного времени. Отец кипятил ее, наливал в «четвертинку» и иногда приносил мне. Я теперь не помню, сколько раз за блокадную зиму он это проделал, но бутылочка с олифой и баночка со столярным клеем запечатлелись в памяти навсегда. Олифу я старался употреблять с умом. Бутылочка всегда была при мне, она находилась в сумке противогаза. Во время завтрака я чуть-чуть добавлял ее в кашу, а во время обеда — в суп. Не помню, улучшала ли олифа вкус пиши, но это было тогда не главным — здравый смысл подсказывал, что в моих руках средство, способное спасти от смерти. И я растягивал содержимое бутылочки по времени, насколько хватало сил и терпения.

На «Красном треугольнике» в шинном производстве, при склеивании автомобильных покрышек применялся какой-то порошок белого цвета. Работая на этом заводе, отец принес около килограмма порошка домой, думая, что это — мука. Приготовили тесто, и стали они с тетей Дусей печь на сковороде оладьи, а тесто вместо выпечки расплавилось и превратилось в жидкость. Долго они думали и определяли, что же это за «продукт»? На вкус — сладковат. Тогда отец попробовал есть тесто, оно было приятным. Съел немного, дабы не отравиться. Прошло довольно много времени, но отравления или каких-либо осложнений не последовало, и они с тетей Дусей понемногу стали употреблять это тесто в пищу.

При очередной встрече у решетки на Суворовском проспекте отец рассказал мне про свой «эксперимент» с незнакомым продуктом.

— Я и тебе немного принес, — сказал он, и протянул мне баночку от зубного порошка. — Смотри сам, будешь ты его есть или нет, но мы уже несколько раз пробовали.

Не задумываясь о последствиях, и с большим удовольствием я съел это «тесто», и, откровенно говоря, до сих пор не знаю: что же это такое было? Все хотел навести справки на «Красном треугольнике», да так и не собрался.

Не собрался я узнать и то, как отец добирался до меня. Жил он все-таки далековато от нашего училища. А трамваи и троллейбусы тогда не ходили. Был период, когда отец перестал появляться у решетки. Шли дни и недели, а его все нет и нет. Я ежедневно бегал к условному месту, но увы… Я стал волноваться, и наконец решил пойти в самоволку, добраться по городу до квартиры отца, узнать, что случилось с ним. Жил отец на 6-й Красноармейской, в доме на углу переулка Егорова. Квартира состояла из двух комнат. В большой комнате, метра 24, жили Васильевы — Николай Антонович и Аграфена Федоровна с маленьким сыном Вовкой. Другую, поменьше, размером примерно в двенадцать квадратных метров, занимал отец с супругой. Шестиметровая прихожая служила одновременно и кухней. Здесь стояла газовая плита, была раковина с водопроводным краном, столик, полочки какие-то. С кухни-прихожей был вход в маленький туалет. Вот и вся квартира, все «удобства». Но жильцы были и этому рады. Ведь отец с тетей Дусей до этого времени жили на 8-й Красноармейской еще хуже: две семьи в одной комнате (затем перегородками им выделили комнату размером пять-шесть метров).

Так вот, добраться с Суворовского проспекта до 6-й Красноармейской в блокаду было делом весьма не простым и рискованным, о чем я хорошо знал. Во-первых, самовольная отлучка из части грозила трибуналом или в лучшем случае длительным пребыванием на гауптвахте. Даже если в части и не заметят твое отсутствие, то в городе полно патрулей, и поэтому вероятность задержания постоянно висела над тобой дамокловым мечом. Но самая большая проблема — как добраться, как одолеть нелегкий путь. Физические силы на пределе и одолеть десяток километров было не просто. Город я знал хорошо и надеялся сэкономить силы, выбрав самый короткий маршрут.

Лучшим временем для отлучки было послеобеденное. Договорились с соседями по кроватям, что если меня будут спрашивать, то они скажут: он где-то на территории школы собирает щепки для печки. Но к ужину я собирался вернуться в часть и к вечерней поверке отчитаться.

Улизнуть с территории школы было просто. Мы уже знали не одну лазейку. Незаметно через скверик я выбрался на улицу Салтыкова-Щедрина и дошел до Литейного проспекта. Через Литейный мост и одноименный проспект шло интенсивное движение грузового автотранспорта. Как потом я узнал, здесь пролегал один из маршрутов от Ладожской трассы в город. На перекрестке я осмотрелся и пришел к выводу, что можно на ходу вскочить в попутный грузовик и какое-то расстояние к отцовскому дому проехать. Дождавшись, когда очередные грузовые автомобили подъехали с Литейного моста к перекрестку и притормозили, ожидая сигнал регулировщика, я быстро подскочил сзади к одной из машин и ухватился руками за борт. Но подтянуться и перевалить через борт в пустой кузов сил не хватило, а в это время автомобиль тронулся. Я закинул руки в кузов, и борт машины оказался у меня под мышками, а ноги скользили по укатанному на дороге ледяному покрову. Так, повиснув на борту сзади автомашины, я доехал до очередного перекрестка с Невским проспектом. Машина остановилась, и я передохнул. Регулировщик махнул флажком, я снова схватился за борт кузова и помчался, скользя ногами по Загородному проспекту. В голове мелькнуло: «Все в порядке, маршрут автомашины совпадает с моим». Таким манером я доехал до Технологического института. Когда автомобиль остановился на перекрестке, я облегченно вздохнул, отцепился от борта, с онемевшими руками и ногами добрел до тротуара и тут силы покинули меня. Я прислонился к стене, долго стоял, приходя в норму. Мысль, что я почти у цели, придала силы, и я пошел по Международному (теперь Московскому) проспекту в сторону 6-й Красноармейской, куда было рукой подать.

Мое появление в квартире и обрадовало и смутило родителей. Они знали, что в эти дни никого домой из части не отпускают, да и угощать-то меня дома было печем. Увидев меня, тетя Дуся заплакала, заохала:

— Боже ты мой, что же от тебя осталось!

Когда же я снял шинель, она поняла, что я завшивел, и хожу в давно нестиранном белье. Тут же достала отцовское нижнее белье и велела переодеться.

Жилье их по теперешним меркам было весьма скромным: комната десять-двенадцать метров, четырехметровая прихожая и туалет. В соседней комнате жили Васильевы, у них приходилось на трех человек двадцать четыре квадратных метра. Чтобы переодеться, надо было куда-то спрятаться. Но куда? Видя мое смущение, тетя Дуся сказала:

— Раздевайся и переодевай белье, теперь в бане мужчины и женщины в одном помещении моются, так что стесняться нечего.

Когда я снял гимнастерку, а затем нижнюю сорочку и увидел себя голым, был поражен сходством моего тела со скелетом, который еще а школе мы приносили из учительской а класс для занятий по биологии. Мое тело представляло тот же скелет, только обтянутый кожей. Смотрел я на ребра, посчитал их, в центре, на груди — пятачок, сплетение ребер. Хорошо просматривался скелет руки: были видны верхняя и нижняя кость, строение локтя, кисти. Особенно выделялась нижняя половина руки из двух параллельных костей. Волос на теле не было, лишь на голове проступал легкий пушок. Я смотрел на себя в зеркало с удивлением, словно рассматривал постороннего человека: кожа и кости, вот что запомнилось на всю жизнь.

Отец и тетя Дуся не удивились моему виду, так как сами были в таком же состоянии, но они, видимо, регулярно переодевались и видели себя в зеркале, я же в военной школе такой возможности не имел, и вот только здесь представилась возможность переодеться и взглянуть на себя как бы со стороны.

Обратный путь в часть я проделал быстрее, имея уже кое-какой опыт. Явившись в роту, уточнил у ребят, не спрашивал ли кто-либо обо мне. Все в порядке, мое отсутствие осталось незамеченным.

За блокадную зиму 1941–1942 года я отлучался из части домой, думаю, раза три-четыре. Однажды, выбравшись уже известными путями из части, я дошел до Литейного проспекта и на углу стал подкарауливать подходящую автомашину, сильно окоченел. Но вот остановился небольшой грузовик с низкими бортами. Я ухватился руками за борт, перебросил локти. Машина тронулась, и я покатил ногами, уцепившись за борт. Кузов был пуст, но в уголке возле кабины стоял плоский алюминиевый солдатский котелок. Мысль, что в котелке, возможно, имеется какая-либо еда, не давала мне покоя. Напрягаясь изо всех сил, я попытался перевалить в кузов. Где-то у пяти углов, когда машина остановилась буквально на несколько секунд, я собрал остатки своих сил, перевалил через борт и оказался в кузове. Чуть-чуть отдохнув, ползком подобрался к заветному котелку. Чтобы меня не обнаружил водитель машины, двигался в кузове в то время, когда двигалась автомашина.

Наконец добрался до котелка, схватил его за ручку, быстро перекатился по дну кузова к заднему борту, перелез через него и на очередном перекрестке отцепился от этого борта, быстро юркнул в переулок. Ура! Котелок был мой! Я еще не знал, что в нем, но чувствовалась тяжесть. Значит там что-то есть! Забежал во двор, открыл крышку. На дне котелка лежал кусок сырого мяса с костью. Я знал, есть сырое мясо нельзя. А хотелось!

Я был уже где-то недалеко от Технологического института. Там уже рукой подать до квартиры отца на 6-й Красноармейской. С котелком в руке и с радостным чувством (мясо в котелке) я зашагал к дому.

Тут надо сделать отступление. Московский проспект в войну именовался «Международным», а тетя Дуся называла его «Забалканским». Напротив 6-й Красноармейской находился небольшой кинотеатр и скверик. В войну в этом скверике была «барахолка», то есть небольшой базар, где люди меняли «барахло» на продукты питания. (Сейчас на этом месте, за красивой решеткой, сад «Олимпия» — название по одноименному кинотеатру, снесенному после войны). Конечно, на этом базаре мне делать было нечего. Находился в самоволке, добирался к родителям, да еще стянул с автомашины котелок с мясом. Логика подсказывала: надо как можно быстрее действовать по намеченному плану — домой, а затем в часть.

Не знаю, какой леший затянул меня на рынок. Хотелось приобрести алюминиевую ложку. У нас в школе, да и во всех других частях, почему-то было принято иметь не одну, а две и даже три ложки. Ложка выдавалась каждому бойцу как табельное имущество, а вторую ложку приобретали или за деньги или в обмен на курево или хлеб.

Буквально в первые секунды моего появления на базаре встретился патруль — офицер и два матроса. Меня тут же забрали и повели в какую-то близлежащую часть. В караульном помещении обыскали, кроме котелка и мяса, ничего криминального не нашли. Наличие мяса (около одного килограмма) я объяснил так: «Был у родителей, они мне дали кусок мяса, в части хотел его сварить в печке и покушать».

Меня под конвоем отправили в комендатуру города. Она размещалась там же, что и теперь, на Садовой улице, недалеко от Невского проспекта. В комендатуре города снова обыскали, сняли ремень и посадили в камеру. Через несколько часов из камеры вывели, и вооруженный солдат с винтовкой наперевес увел меня в свою часть. Я иду впереди с котелком, в шинели без пояса, за мной в двух шагах с винтовкой наперевес идет солдат. Переулками вышли на Литейный, а затем свернули на улицу Некрасова. Постепенно мы с солдатом разговорились. Я стал просить его отпустить меня.

— Как я тебя отпущу, я должен сдать тебя в твою часть под расписку.

У солдата в кармане шинели лежал конверт с моей красноармейской книжкой и сопроводительным письмом комендатуры. В моей голове начал созревать план побега. Знал, что при возвращении в часть под стражей часового, мне несдобровать: гауптвахта, а может быть и трибунал.

Стал ласково совращать солдата:

— Браток, отпусти меня, ради Бога, мне ведь не поздоровится после того, как ты меня приведешь в часть. Я тебе вот и котелок с мясом отдам.

— Я и так могу это мясо забрать себе, — ответил он.

— Нет, не можешь. Оно же числится в сопроводительной, которая находится у тебя в конверте.

Солдат перекинул винтовку за плечо, полез в карман, открыл конверт, извлек оттуда мою красноармейскую книжку и сопроводительное письмо. Действительно, в письме было сказано, где я задержан патрулем и что у меня обнаружено в котелке.

— Тут вес не указан, отрежь половину себе, все равно в части мне его не отдадут, — предложил я солдату.

Он достал из кармана складной ножик, открыл крышку котелка и стал ножиком отрезать мясо. Я иду с ним рядом, подбадриваю его.

— Давай, давай отрезай побольше, не стесняйся, сваришь в печке и хорошо заправишься.

Пока солдат возился с мясом в котелке, пакет из его кармана перекочевал в мой. Дрожь колотила меня, но уже полдела было сделано. Солдат весьма вольно караулил меня, знал, что без красноармейской книжки я никуда не денусь.

Болтая с солдатом, я внимательно и цепко глазами искал подходящее место, куда можно было бы убежать. Проходим мимо улицы Чехова, вот угол дома, выходящего и на ул. Некрасова и на ул. Чехова. Как только миновали угол, я приотстал на полшага от солдата и молнией юркнул за угол, пробежал несколько метров и скрылся в парадном подъезде дома. Собрав все силы, стал подниматься вверх по лестнице. На первой же лестничной площадке лежал труп женщины, на втором марше распластался труп мужчины. Пока я пробирался по лестнице вверх, все время мне встречались трупы умерших. Наконец я уперся в чердачную дверь, на которой висел огромный замок. Я оказался в западне, бежать было некуда. В бессилии я присел на ступеньку чердачного марша лестницы и стал ждать своей участи. Сердце стало постепенно успокаиваться, я прислушался к звукам. На лестнице тихо, в разбитое окно лестничной клетки доносится отдаленный шум улицы.

Не помню, сколько я просидел, затем тихо подошел к окну. На полу лежал труп девочки лет двенадцати, я изогнулся и одним глазом заглянул вниз. Увидев на улице «моего» солдата, отпрянул за стенку. Что делать? Еще немного постояв, стал осторожно наблюдать за солдатом. Сверху, с 5-го этажа, мне хорошо была видна улица, где был солдат. Он заглядывал то в дверь парадной лестницы, где находился я, то в рядом расположенные ворота сквера. Этот сквер простирался от улицы Чехова до соседней улицы, и люди, видимо сокращая расстояние, шли небольшим потоком через этот сквер. Солдат, видимо, решил, что я хорошо знаю этот район и, естественно, побежал в проходной сквер, а не в тупиковую парадную. Вскоре он через ворота двинулся в сквер, и я сверху проследил его путь до соседней улицы. Как только он скрылся с моих глаз, я опрометью, перепрыгивая через трупы, спустился по лестнице вниз, выбежал на улицу и что есть сил пошел в сторону своей части. Добраться до нее было делом техники, улицы глухие, патрулей не видно. По дороге из пакета извлек свою красноармейскую книжку, сопроводительную и конверт изорвал в мелкие части и бросил за забор.

В роте опросил ребят — все тихо. Но я боялся, что появится солдат и за мной придет мое начальство. Быстро улегся в кровать, а ребятам наказал, чтобы подтвердили: все время я был на месте, в роте. Прошел час, другой, но никто меня не потревожил. Все обошлось.

Не всегда удавалось добираться до отца попутными автомашинами, иногда они сворачивали в другом направлении, и приходилось возвращаться на «свой» маршрут, снова поджидать попутку, снова цепляться за борт и скользить подошвами сапог по накатанному льду мостовой. Однажды я добрался по Загородному проспекту до улицы Дзержинского (ныне Гороховая). Решил, что до дома уже недалеко, можно и пешком пройти. Иду по Загородному, на проезжей части у поребрика трупы. Напротив Витебского вокзала лежит замотанный с головой во что-то белое человек, тлеет ткань, в которую он завернут. Навстречу молодой человек тянет за собой санки, а на санках в тряпке мертвец, Прохожу мимо вокзала, здесь мостик через канал. На мостике у решетки еще два трупа. Невдалеке сидит на поребрике человек, то ли мужчина, то ли женщина, не разобрать, весь закутан в одежду, на голове какой-то колпак, а лицо закрыто полотенцем. Человек обессилел, ему уже не встать. Идут мимо люди, никто не обращает внимания ни на человека, ни на трупы, ни даже на дымящуюся ткань.

Потерянное в прошлый раз мясо долго не давало покоя. Представлялось, какую бы я сварил в банке из-под консервов похлебку. Казалось, что я слышу ее запах и чувствую вкус. Но, увы! В очередной самоволке я уже внимательно просматривал кузова попутных машин. А вдруг что-либо еще подвернется. Но попутные машины, как правило, были или пусты, или везли что угодно, только не продукты.

В один из дней стоя на Литейном, заметил крытый фургон, без задней двери. Быстренько уцепившись руками за проем, я стал осматривать внутренности фургона. Здесь по бокам стояли какие-то верстаки, на них — оборудование. Подтянулся, перевалил животом на пол и оказался в фургоне. Осмотрел его и около кабины заметил рюкзак. Стал щупать, похоже, в нем находились продукты.

Не думая, по какому маршруту движется автомашина, по моему направлению или нет, судорожно стал расстегивать ремни рюкзака. В это время машина остановилась, и я быстро выпрыгнул из нее. Отбежал, огляделся. Нахожусь где-то в районе Разъезжей улицы. «Далеко отклонился от маршрута», — мелькнуло в голове. Но не это было главное. Не покидали мысли о рюкзаке в фургоне. Тихо перешел на другую сторону улицы, стал наблюдать за автофургоном. Шофер сидит в кабине за рулем, а его напарник пошел в дом. Я решил ждать пока тронется автофургон и тогда попытаться снова добраться до рюкзака. Жду на морозе, дрожь во всем теле и от мороза и от предстоящей воровской операции. Проходит драгоценное время, а машина стоит на месте. Нервы не выдерживают, кушать хочется до помутнения в голове, продукты в рюкзаке рисуют в воображении фантастические картины. Тихонько подхожу сзади к фургону, заглядываю в дверцу, вижу вдали в темноте заветный рюкзак с продуктами. Тихонечко, ползком влезаю в фургон, на коленях пробираюсь к рюкзаку, и в это время слышу, как водитель вышел из кабины и подходит к проему фургона. Пытаюсь выскочить из фургона, но у дверей плотная фигура мужчины в гражданском. На блокадника не похож, плечи широкие, лицо упитанное, одет хорошо.

— Так. И что ты тут делаешь? — спросил он.

Я стою в фургоне и сверху смотрю на него. Первая мысль — сейчас он меня забьет.

— Выходи.

Я спускаюсь вниз и оказываюсь лицом к лицу с водителем. Завязывается разговор. Он смотрит на меня, «доходягу» в шинели, и начинает расспрос. Чистосердечно рассказываю, как мы голодаем, как хочется кушать, но нет пищи ни у отца, ни в школе.

Он старше меня, в отцы еще не годится, но где-то около этого. Дрогнуло сердце шофера. Не стал он меня бить и не отправил в комендатуру. Только рассказал, что его семья тоже в блокадном Ленинграде голодает, а он едет с Ладожского озера и везет голодающей семье кое-что из продуктов.

Отпустил с миром, время уже позднее, добираться до отца не было смысла, и я вернулся в свою часть. Обошлось благополучно. Служба в школе продолжалась.


В связи с начавшейся «перестройкой» и развалом страны, я, к сожалению, прервал свое повествование о Великой Отечественной войне, участником которой был с первых дней и до Дня Победы. Время бежит быстро, из памяти исчезают многие воспоминания, и вот в новый 1997 год я решил возобновить свои записки, решил потихоньку все писать, а при случае и напечатать хотя бы в нескольких экземплярах. Если не получится издать книгу, хотя бы небольшим тиражом, пусть останутся записки многочисленным моим родственникам: внукам, правнукам, знакомым.


Итак, ЛВШРС — «Ленинградская военная школа по подготовке радиоспециалистов». Блокадная, холодная, жестокая зима 1941–1942 годов. Она оставила наиболее резкие неизгладимые рубцы у тех, кто находился в кольце блокады, в мрачном Ленинграде. Из всех тягот войны самым тяжелым было выжить в этот период.

Понять, что такое голод, а тем более описать это понятие трудно даже для человека, прочувствовавшего все это на собственной шкуре. Голова непрерывно занята мыслями о еде, продуктах и ничто другое вытеснить эти мысли не может. Учебные занятия в школе даже «занятиями» назвать нельзя. Кто мало-мальски держался на ногах, находился беспрестанно в караулах, на различных работах: то на уборке территории, то на расчистке рухнувших зданий и тому подобное. В классе на занятиях присутствовали единицы. «Морзянка» туго усваивалась на голодный желудок, и по сути декабрь 1941 и январь-февраль 1942 года учеба носила формальный характер. Мы не были готовы к отправке на фронт радистами.

Конечно, каждый курсант мечтал попасть на передовую. Ходили фантастические слухи о достатке в еде на передовой, и все мы мечтали туда отправиться. Однако шли дни, а мы все еще были в этой «тюрьме», голодали, мерзли, несли службу и чувствовали себя обреченными.

Однажды я поскользнулся, упал и сильно расшиб себе нос, поперек носа образовалась глубокая ранка и с нее полилась кровь. В подсознании я понимал, что потеря крови — смерти подобно. Приложив что-то к ранке, я добрался до своей постели, лег на койку в шинели, шапке и сапогах лицом кверху, дабы остановить кровотечение. Лежу спокойно, закрыл глаза и шепчу присказку «Остановись, кровотечение». В казарму кто-то зашел из нашей роты, приблизился ко мне, посмотрел на мой расшибленный нос.

— Что, умираешь Головко?!

От этой фразы у меня в теле все задрожало. Бешено заработала мысль — неужели в самом деле конец?! На моих глазах уже умерли многие мои сокурсники. Смерть наступала довольно просто: как только у курсанта начинался понос, считай — пришла смерть. Его отправляли в санчасть, которая располагалась в отдельном здании, выходящем в садик, что на улице Салтыкова-Щедрина. Через два-три дня приходило сообщение: умер.

Таким путем скончался мой товарищ и земляк Сергей. По моим подсчетам, из нашей роты в 140 штыков к весне 1942 года осталось менее сорока человек, а более сотни умерло от голода.

Несмотря на тяжелейшие жизненные условия, холод, голод и невзгоды, умирать не хотелось. Выжить во что бы то ни стало, — эта мысль никогда не покидала. Вот и сейчас, лежа на койке и глядя в высокий потолок, я берег силы и капли крови, дабы выжить. Успокоился, кровь запеклась на носу, я еще какое-то время полежал и потихоньку побрел в учебный класс, рана оказалась не опасной, нос зажил и худшего не произошло.

Чтобы читатель мог понять глубину голода 1941–1942 гг., я хочу описать еще один запомнившийся мне случай.

Когда рота назначалась в караул, начальником караула обычно был кто-нибудь из комсостава — лейтенант, старший лейтенант. Начальник караула размещался в отдельной комнатке, караул — в двух соседних. Одна смена находилась на постах, вторая — спала, третья — бодрствовала. Как-то я вышел в проходную комнату, смежную с комнатой начальника караула. Было темно, но сквозь щели в двери из комнаты начальника караула просачивались полоски света. Видимо, из любопытства я заглянул в одну из узеньких щелочек и увидел такую картину: лейтенант сидит за столом, перед ним тарелка, в ней нарезанные маленькие кусочки мяса правильной формы в виде кубиков, примерно в один сантиметр. Тут я должен пояснить. Хотя мы были в школе курсантами, но это была действующая Красная Армия, со всеми отсюда вытекающими порядками. Видимо, продовольствие в школу выдавалось в положенном по тем временам размере, в том числе и мясо. Другое дело, что норма была мизерной, и в столовой ЛВШРС мясо для курсантов нарезалось в виде крошечных кусочков.

На караул обед приносили в специальной посуде и на какое-то время оставляли у начальника караула. И вот лейтенант, начальник караула, перед раздачей обеда курсантам решил отрезать какое-то количество мяса от каждой порции-кубика. Это я понял сразу, когда очень тихо, не шевелясь, смотрел в щелку. Заслышав, видимо, какой-то шорох за дверями, лейтенант замер в позе и вперся взглядом в дверь. За дверями было темно, и, естественно, видеть меня он не мог, в то время как я его видел хорошо. Видимо, убедившись, что за дверью никого нет, он принялся за дело: пальцами берет с тарелки кубик, кладет его на деревянный стол и ножиком ровненько по грани кубика отрезает толщиной в миллиметр плоский кусочек мяса и откладывает в тарелочку.

Мне как-то даже сейчас стыдно писать об этом, но голод не тетка, и слов из песни не выбросишь.

О блокаде Ленинграда много написано, в основном героического. Однако наши будни в военной школе не были героическими. Меня иногда спрашивают: «Была ли среди блокадников человеческая забота о ближнем, взаимопомощь, выручка и т. п.?» Трудно однозначно сказать, во всяком случае в вопросах еды такие понятия маловероятны, я не помню. Хотя был такой случаи. Астафьев Алексей, высокий парень, ленинградец, как-то поделился со мной своей едой, которую ему принесли его родственники, жившие где-то на Лиговке. Он меня угостил студнем, маленький кусочек, вмещавшийся на ладони. Из чего этот студень был сварен, я до сих пор не знаю.

С Астафьевым после школы мы попали в одну часть и долгое время были вместе на фронте, но об этом я еще расскажу ниже.

Еще раз напомню читателю наш рацион питания в школе. Хлеба — 250 граммов, это основной продукт и если бы он был полноценным, то, видимо, этого достаточно для выживания. Но дело в том, что если сегодня двести грамм хлеба — это приличный кусок, то наша курсантская пайка в 250 грамм имела размеры примерно детского кубика. Хлеб был цвета земли — темный, вязкий, как тесто, и, конечно, калорий в нем было мало. Выдавали хлеб на завтрак, обед, ужин куском на 3–4 человек. Затем за столом курсанты разрезали его на пайки, и каждому доставался кубик два на четыре сантиметра. Проглотишь его, и даже не почувствуешь вкус. Съедали хлеб, не дождавшись положенного из нескольких ложек супа, состоящего из мутной жижицы (замешанная на воде мука). На второе — две ложки каши и кубик мяса. Утром и вечером и того хуже. Да еще, видимо, шло обворовывание курсантов кухонным персоналом и комсоставом школы. Вот и получался полуголодный паек, на котором выживали единицы.

Все же несмотря на голод и холод, кое-как и чему-нибудь мы помаленьку учились. Прилично изучили на слух азбуку Морзе, кое-что усвоили по технике эксплуатации радиостанций. Весной 1942 года, где-то в марте, нам чуть-чуть увеличили паек, но после голода это была капля в море, последствия его еще долго шли за нами, вплоть до вступления в Прибалтику. Все это время хотелось есть, сколько бы ни съедал.

Ранней весной 1942 года неожиданно меня предупредили: «Собирайся, едешь на фронт, по ту сторону Ладоги». Мы знали, что там был Волховский фронт, и нас, нескольких человек, направляли в распоряжение армии под командованием Федюнинского.

Моей радости не было границ! Я ехал к знаменитому в то время Федюнинскому, на Волховский фронт, где нет блокады, нет голода! Оттуда, через лед Ладожского озера, по «дороге жизни», за нами, с Волховского фронта, прибыла автомашина — бортовой ГАЗик! Сборы наши длились недолго. Нам выдали новую переносную радиостанцию (рацию), состоящую из двух ящиков, сухой паек, оружие, боеприпасы, одежду. Мы уселись в кузов автомашины, которая стояла на выезде из ворот школы и стали ждать. Предстояло ехать «дорогой жизни» до Ладожского озера, затем по ледовой трассе через озеро, а там в свою часть.

Но отчаливание автомашины задерживалось, мы сидим в кузове час, второй… Идут разговоры, что ждут сообщений из Ладожского озера о состоянии пути. Так мы простояли до вечера, а вечером поступила команда до утра находиться в казарме в готовности к отправке. Но утром наша отправка снова не состоялась, и так продолжалось несколько дней. Автомашина стояла «под парами», шофер и капитан с Волховского фронта «убивали» время.

Мы уже точно знали причину задержки: из-за внезапного потепления, трасса по Ладожскому озеру стала не проходимой для автомобилей, и движение было приостановлено. Ждали, что морозы поправят положение, но морозов не было, и мы впали в уныние: наша заветная мечта из реальности с каждым днем переходила только в мечту.

Через какое-то время нам сообщили, что лед на Ладоге рухнул и мы остаемся в школе. Нас усиленно стали готовить к практическим делам. Послали на реальные объекты в Левашово, где были развернуты радиостанции, и мы стали тренироваться в работе на рациях в условиях, приближенных к боевым. За несколько недель я уже работал на ключе, как заправский радист, связывался с другими рациями, принимал и передавал радиограммы, были многочасовые дежурства на радиостанции, надо было все время вслушиваться в эфир и не пропустить вызова, иначе последует строгое взыскание. И вот я сижу в теплом деревянном домике, на голове наушники, на столе — радиостанция со светящимися приборами, вслушиваюсь в эфир, где творится что-то невероятное: тысячи точек-тире, треск, шум, глушение. В этом хаосе надо отыскать по позывным «свою» рацию, непрерывно подстраиваться ручкой под ее «голос» и внимательно слушать команды. Если вызывают тебя, надо немедленно ответить.

Однажды я слушал «голос» немцев, которые передавали призывы к бойцам Красной Армии. Я знал, что слушание «врага» строго карается. Но в комнате никого не было, я уменьшил громкость и начал слушать.

Прослушивание немецких передач на русском языке строго каралось по закону, и я знал об этом. Однако любопытство, жажда знать ситуацию в мире превозмогли страх, и хотя и редко, но я настраивался на волну противника и прослушивал некоторые передачи.

Ранней весной в Левашово произошел такой эпизод. Дежурил я на радиостанции, день был морозный и ясный, в окно пробивалось солнце, небольшая комната была ярко освещена. Сидел спиной к входной двери и рукой подстраивал на прием рацию. Рядом с «моей» волной, на которой поддерживалась связь, работала мощная глушилка по подавлению вражеских радиопередач. В этом шуме и грохоте я пытался уловить о чем говорят немцы. Вдруг сзади меня появляется, как из-под земли, фигура сержанта и он кричит: «Ага, немцев слушаешь?!» Я смущенно стал объяснять, что глушилка и вражеский голос находятся рядом, на той же частоте, на которой я работаю. Сержант не стал слушать моих объяснений и быстро ушел. Через какое-то время меня вызвали к майору, политработнику. Принял он меня гостеприимно, пригласил сесть и стал спокойно расспрашивать о радиопередачах немцев. Так как из-за мощного глушения можно было уловить лишь отдельные фразы, я ему чистосердечно рассказал, что немецкая радиопередача идет на «моей» волне, вернее рядом, что она постоянно мешает держать устойчивую связь, из передач можно разобрать отдельное слово. Особый упор я делал на то, что специально настраиваться на радиопередачи немцев я не собирался и не делал этого.

Майор оказался разумным человеком, В конце нашей беседы посоветовал никогда не пытаться настраиваться на волну немцев и слушать их передачи, так как фашисты ведут враждебную нам пропаганду.

В моей жизни, в сложных ситуациях, много раз встречались хорошие люди, которые помогали мне выйти из этих ситуаций. За время войны я знал много случаев, когда радисты «погорели» на прослушивании немецких радиопередач: для многих из них это закончилось штрафными батальонами, для других — тюрьмой.

Осмысливая случай в Левашово много лет спустя, я понимаю, что беседа с майором и для меня могла закончиться штрафным батальоном. Но майор видел исхудавшего от голода еще неопытного, не «оперенного паренька», и, видимо, пожалел меня, отнесся по-отечески.

Описывая события в школе, во время блокадной зимы 1941–1942 гг., я не стал останавливаться на повседневных буднях. Например, как горел на углу Суворовского проспекта и улицы Красной конницы расположенный рядом с ЛВШРС в большом сером здании с бетонными колоннами военный госпиталь. Нас, курсантов, ночью подняли по тревоге и бросили спасать раненых из горящего здания. Часто нас направляли на разборку разбомбленных на территории школы и близ расположенных улиц домов, расчистку завалов улиц и проездов.

Был я в то время молод и неопытен, но каким-то «шестым» чувством понимал, что самое страшное в городе произойдет весной, когда прекратятся морозы и наступит тепло. Ленинград был забит трупами умерших от голода, это я видел своими глазами и знал из рассказов других. Трупы валялись на лестничных клетках домов, в квартирах, на пустырях, на улицах, в разных укромных местах. Было лишь одно успокоение — все трупы заморожены! Но по весне начнется их разложение, произойдет эпидемия заразных болезней и все мы погибнем!

Надо отдать должное ленинградским властям и их руководителям — они, видимо, тоже хорошо понимали эти опасности и не дожидаясь оттепели начали уборку трупов. В моей памяти сохранилось такое видение. Движется по Суворовскому проспекту огромная грузовая бортовая автомашина, груженная замороженными голыми трупами. Тела аккуратно сложены, как дрова, рядами. Один ряд головами наружу, другой — ногами наружу. И так эти ряды поднимаются выше бортов автомобиля на метр или метра полтора. Наверху, на трупах сидят несколько живых людей, это рабочие по уборке трупов. При движении волосы на головах трупов развеваются по ветру. Такие сцены были повседневным явлением.

Многие дни и ночи замороженные трупы куда-то увозили, и мы, курсанты, молча провожали эти рейсы своими взглядами, отрываясь от работы по расчистке проездов от снега и завалов.

Заканчивая описание очень важного для меня периода пребывания в блокадную голодную зиму 1941–1942 годов в Ленинградской военной школе по подготовке радиоспециалистов, я еще должен сказать, что лично для меня это был самый тяжелый период Отечественной войны. На встречах с однополчанами мы редко вспоминаем школу, ибо воспоминания эти очень тяжелые и неприятные.

Знания по радиоделу мы, в основном, получили в начальный период, до декабря 1941 года и ранней весной 1942 года. В это время занятия шли интенсивно, с большой отдачей. Я в декабре 1941 года быстро освоил азбуку Морзе, клепал на ключе как заправский радист. По уровню знаний радистам присваивались три степени: высшая степень — первая, он должен принимать и передавать 18–20 групп в минуту, второй и третьей степени радисты принимают и передают соответственно 16–17 и 14–15 групп. В каждой группе 5 знаков — буквы или цифры — и если умножить 20 на 5, то радист первой степени должен обеспечить прием-передачу 100 знаков в минуту.

Кроме владения техникой приема и передачи на слух радиограмм, радист обязан знать наизусть таблицу сокращенных понятий, принятых в радиообменах. Например, фраза «как меня слышите» передается по радио тремя буквами. И так — несколько десятков сокращенных фраз.

Что касается технических знаний, то за короткое время программа предусматривала изучение общей схемы радиостанции, принцип работы ее, главные узлы, комплектация и т. д. Главное в этих вопросах — радист должен непременно уметь устранять неисправности рации. В боевых условиях это немаловажный факт, ибо выход из строя рации и неумение устранить неисправность грозит потерей связи и потерей бойцов.

В этих записках я мало останавливался на главной задаче школы — подготовке кадров для Красной Армии. Но, думаю, нет необходимости подробно описывать этот однообразный и скучный процесс.

Главные впечатления, которые я пытался воскресить в памяти, это страшные события первой блокадной зимы Ленинграда, 23 февраля 1942 года мне исполнилось 19 лет. Конечно, я не помню этот день, но многие моменты врезались о память, Мрачный город, без света, воды и канализации, одинокие фигуры, закутанные во всякое тряпье и бредущие по городу. Кто-то тянет за собой детские санки, а в санках завернутый в простынь или просто полуголый труп. Куда он тащит этот труп — конечно не на кладбище, ибо кладбище далеко, туда не дойти. Скорее всего он оставит труп в ближайшем переулке. Трупы, трупы, трупы — вот что запомнилось от тех дней. Они валялись везде. Ужас… И неистребимое желание поесть. Трудно, очень трудно передать ощущение голода, когда мозг сверлит только одна мысль — еда. При этом ты находишься в замкнутом пространстве блокадного города, где добыть пищу невозможно никакими путями, обладай ты даже семью пядями во лбу. Как загнанный с клетку зверь, оставленный без пищи!

Не помню в какое только время, но весной 1942 года горожанам и войскам прибавили паек, мы стали получать немного больше пищи, главное — качество хлеба заметно улучшилось. Однако истощение достигло такой силы, что дистрофию первой степени не скоро предстояло осилить. Потребовались еще годы, когда я уже и Эстонии впервые почувствовал, что, наконец, наелся. До этого же сколько бы и какое количество пищи ни потреблял, есть все равно хотелось. Живот выпучен, как барабан, казалось, лопнет от еды, а есть все равно хочется!

Я уже писал, что заключительные дни учебы в школе выпали работой в приближенных к боевым условиям в Левашово, Здесь я окончательно сформировался как специалист-радист, а это формирование было основано желанием быстрее попасть на передовую, где питание, в этом я был уверен, будет достаточным, чтобы насытиться. Я давно заметил, что когда очень хочется, то желания сбываются. Вскорости был произведен отбор нескольких курсантов для отправки на формирование новой части. Прощай, школа!

145 отдельная, «непромокаемая» рота связи

В число уходящих со школы попали: Леша Чапко, Женя Курнаков, Исай Дронзин, Женя Яковлев, Саша Григорьев, Николай Астафьев и еще несколько человек, фамилии не помню. За нами в школу прибыл лейтенант Борисов, он построил нас и пешим строем повел по улицам Ленинграда на Рузовскую улицу, что у Витебского вокзала. Там шло формирование части. Здесь мы пробыли несколько дней, а затем сформированная 145 отдельная рота связи двинулась к месту своей дислокации в село Рыбацкое. Шли повзводно. Наш радиовзвод возглавлял лейтенант Борисов, недавний выпускник военного училища, чистый «академист», подтянутый, стройный интеллигент. Он старался вести нас четким строем, но за блокадную зиму в школе строевой выправке мы мало были обучены, поэтому для нас несколько странным было желание Борисова с самого начала формирования части соблюдать военный ритуал. Училище он закончил не в Ленинграде, тяготы блокады ему были известны довольно смутно, вел он себя строгим командиром.

Через несколько часов ходьбы мы добрались до Рыбацкого. здесь начиналась самостоятельная жизнь нашей 145 ОPC. Хозяйство отдельной части — сложное дело, тем более на первых порах, когда идет притирка всех составляющих ее деталей. Прежде всего надо было составить точные списки личного состава роты. Начались поиски писарей. Желающих оказалось достаточно, а писать нечем — не было ни чернил, ни ручек (шариковых в то время не было). В этой суматохе выходит еврей Альтшуль с ручкой (перьевой) и бутылкой чернил. Вот ведь забавно! Человек предусмотрел все для того, чтобы быть писарем роты. И Альтшуль стал им, писарем в роте и закончил войну. Орудия своего производства он бережно хранил и пронес с собой через весь город — перьевая ручка (ученическая) и пузырек чернил определили его судьбу в этой войне.

Таким, примерно, способом выявлялись и другие специалисты. Поваром роты стал Пашка, работавший на гражданке где-то в столовой города. Пашка тоже закончил войну поваром в роте. Назначались ездовые, экспедиторы, плотники — заполнялись все специальности, нужные для жизнедеятельности отдельной, самостоятельной части.

Мы, как специалисты-радисты, были сразу оставлены в радиовзводе. Рота состояла из более десятка взводов — линейного, радиовзвода, посыльного, Бодо, хозвзвода и т. п. Командиром роты был старший лейтенант Горбачев. Рота имела всю необходимую технику и оружие. Предназначалась она для обслуживания всеми видами связи 14-го укрепленного района Ленинградского фронта (14 УР).

Некоторое время назад я побывал в Рыбацком. Совершенно не узнать этого поселка. Сейчас здесь возведены жилые массивы из современных кирпичных и панельных домов, построены заводы, в том числе огромный завод алюминиевых конструкций, завод железобетонных изделий, крупная металлобаза Ленглавснаба, где я провел реконструкцию почти всех объектов будучи в 1974–1986 годах заместителем начальника Ленглавснаба.

Во время же войны, когда формировалась наша отдельная рота связи, Рыбацкое представляло собой поселок, застроенный, в основном, частными деревянными домами. Из всей застройки выделялась железнодорожная станция — кирпичный вокзал и такая же водонапорная башня. Еще было построено много огромных деревянных бараков, в которых, видимо, до войны располагались общежития. Один из пустующих бараков заняла наша рота под столовую и бытовые помещения. Личный состав был размещен по другим баракам и землянкам, а также в пустующих деревянных домиках. Здесь же, в Рыбацком, располагался и штаб 14-го укрепленного района. В состав укрепрайона входило десяток отдельных пулеметно-артиллерийских батальонов — ОПАБов, которые занимали оборону в кольце блокады Ленинграда от Невы до города Слуцка (ныне Павловска), что рядом с городом Пушкином.

Загрузка...