Ранним утром пассажирский поезд остановился на станции Саратов. Это был его конечный пункт. Конечный и для Павла Гудзя. Здесь он впервые увидел Волгу. Прославленная русская река поразила его величием и красотою. Такого широкого речного простора еще никогда не доводилось встречать. Было где купаться. Но тут же оказалось, это удовольствие могли позволять себе все, только не курсанты.
Правда, курсантом Павел стал не сразу. Подержали в казарме. Ознакомили с армейскими порядками. Старшина, по говору земляк, украинец, прохаживался перед строем, и его сапоги скрипели, как снег на морозе. Павел слышал от такого же, как и он, добровольца: тем, кто поступит, выдадут сапоги. Мечта его голодного и холодного детства.
Первый экзамен — диктант. В родных Стуфченцах не было учителя по русскому языку. Его обычно заменял учитель по украинскому, который сам удивлялся и недоумевал, как это русским удается переиначивать украинские слова и выдавать их за русские. Но диктант есть диктант, надо будет соображать, что если встретится слово «пушка» — это значит «гармата», если «башня» — «башта», если «пулемет» — «кулемет».
В математике было проще, надо только помнить, что многоугольник — то же самое, что багатокутнык, обоснование — то же, что обгрунтування, и так далее.
В первые минуты экзамена Павлу показалось, что ему повезло. Военные термины в диктанте отсутствовали. Чтоб понимать смысл, текст для себя переводил по ходу диктовки. Потом — приемная комиссия. Там же и сообщали оценки. Председатель — военный с четырьмя шпалами в петлицах, — усмехаясь, объявил:
— У вас, товарищ Гудзь, в диктанте ровно сорок ошибок. Это много или мало?
— Мабудь, багато.
— Вы могли бы сделать больше?
— Не знаю.
Члены комиссии оживились. По их глазам Павел определил: примут:
— Как же будете учиться?
— На видминно.
— То есть?
Кто-то перевел: на «отлично», значит.
— Ну что ж, товарищ курсант, примем ваши слова к сведению.
От счастья Павел уже не слышал, как полковник говорил членам комиссии, что из таких вот деревенских парней получаются толковые командиры. Он, оказывается, обратил внимание даже на то, что у поступающего сатиновая рубашка отутюжена и аккуратно заштопана. А туфли, хоть и парусиновые, ухожены. Парень умеет беречь вещи! И еще сказал полковник: по-военному четкий и грамотный язык — дело наживное, главное — парень думает правильно.
Служба, точнее — учеба, начиналась необычно. Первого сентября 1939 года курсантов собрали в клубе. Там узнали, что дивизии Германии вступили в Польшу. Врезалось в память: «дивизии». У фашистов их, оказывается, не одна, а много. В альбоме «Организация и вооружение вермахта» Павел нашел: «Пехотная дивизия имеет 16859 солдат и офицеров, 299 орудий и минометов; танковая дивизия — 16 тысяч солдат и офицеров, 209 танков, 25 бронемашин, 192 орудия и миномета; моторизованная дивизия — 14 029 солдат и офицеров, 37 бронемашин, 237 орудий и минометов». Не верилось, что такая маленькая Германия (судя по карте) имеет в каждой дивизии тысячи солдат и сотни танков.
— Нужны тебе мировые масштабы! — не одобряли товарищи увлечение Павла цифрами. — Ты лучше изучай наши танки.
Упрек был правильный. Но если не знать мировых масштабов, то местный может показаться или самым большим, или самым маленьким. Павел знал, что наши танки уже проявили себя в Испании и на Хасане. Политрук роты с восторгом и гордостью рассказывал о танкистах, которые отличились в боях. Обидно только было, что от попадания вражеских снарядов наши танки вспыхивали, как сухое сено. Впрочем, об этом почему-то говорили мало, а если и говорили, голос понижали до шепота.
Как таблицу умножения, Павел учил: «Средний танк Т-28: вес — 28 тонн, вооружение — одна 76-мм пушка и три пулемета, наибольшая скорость — 37 километров в час, бортовая броня — 20 миллиметров, экипаж — 6 человек».
Каждая цифра для вчерашнего сельского паренька значила многое. Из двадцати восьми тонн можно сделать шесть тракторов, а каждого члена экипажа — трактористом. Конечно, на такой скорости пахать бессмысленно, но перевозить грузы — к примеру, по проскуровским проселкам — в самый раз.
Газеты не скрывали, что Германия за месяц захватила Польшу. Польши как государства больше не существовало. В красном уголке вывесили новую карту мира. У нее собирались курсанты. Взгляды задерживались на темно-коричневом овале — территории фашистской Германии. Темно-коричневое пятно расплылось от голубой Балтики до Черного моря.
На уроках по военной географии курсанты считали: граница с Финляндией — 1500 км, с Румынией — 650 км, с Чехословакией — 250 км, а теперь с Германией — 800 км. Итого — 3200 километров.
Стриженые головы курсантов все ниже склонялись над учебниками. Вместе с товарищами Павел учил: «Тяжелый танк Т-35: вес — 50 тонн, вооружение — одна 76-мм пушка, две — 45-мм пушки, наибольшая скорость — 30 километров в час, броня — 20 мм, экипаж — 11 человек». И все реже перекладывал тонны на трактора. Зато дальность полета снаряда представлял как расстояние в два часа быстрой ходьбы от своих Стуфченец до леса.
В учебных классах курсанты сидели все меньше. Дневками и ночевками стал танкодром. Там — холмы. Кусты акации. Крутые овраги. Ночью — высокие звезды. Днем — палящее солнце и горячий, из-за Волги, ветер-суховей. Учеба шла строго по расписанию: техобслуживание, вождение, стрельбы. Курсант Павел Гудзь слово держал: стрелял и водил на «отлично».
Много внимания в училище уделяли тактике. Почти полностью обновился преподавательский состав. Пришли офицеры, воевавшие в Испании и на Халхин-Голе. В большинстве своем орденоносцы, они вызывали у курсантов восхищение и добрую зависть: чуть старше, а уже себя показали!
Из всех преподавателей Павел выделил Башилова, неулыбчивого, с обожженной щекой капитана. О себе он ничего не рассказывал, но курсанты знали: он уже бил фашистов. На занятиях по тактике капитан Башилов не уставал твердить:
— Выходите в атаку, следите за полем боя, вскрывайте противника. Пулеметом. Пушкой.
— А если цель не распознана?
— Дайте очередь. Цель оживет. Если она, конечно, там есть. Помните, первый выстрел всегда должен быть ваш.
Однажды Павел послал осколочный снаряд в неопознанную цель. Преподаватель, проводя разбор, отметил:
— Действия — правильные.
Каждому удачному выстрелу курсанты радовались, как дети. Башилов, чувствовалось во всем, не разделял их восторга. На полигоне, окрашенные в зеленый цвет, пушки-мишени были десятки раз пристреляны. Хотели того или нет, курсанты привыкали к легким победам. И это тревожило.
— Да поймите же, — напоминал преподаватель, — вы учитесь поражать противника. А он, как известно, зубастый. Когда вы начинали учебу, у фашистов были танки Т-1, те, что воевали в Испании на стороне франкистов. В прошлом году на параде в Берлине прошли Т-II. А сейчас на потоке Т-III. Калибр пушки — тридцать семь миллиметров.
Слушая это, каждый представил себе броню наших танков. Один снаряд — машины нет. Заспорили. Сравнили бой с футбольной игрой. Чтоб игроку попасть в чужие ворота, надо обойти защитников, не дать опомниться вратарю. Ворота, как правило, не бывают пустыми, а танк — без экипажа. Сообщение Башилова требовало ответа. И курсанты его получили.
Соблюдая меры секретности, на танкодром доставили танк необычной конструкции: вместо бензинового мотора — дизельный, вместо пяти башен — одна, вместо трех пушек — одна, и, судя по длине ствола, снаряд этой пушки любой танк дырявил насквозь. А экипаж — всего пять человек. Танк назывался тяжелым. У него было имя — Клим Ворошилов, сокращенно — КВ.
В этом танке курсанты почувствовали себя богатырями. Впервые за много дней капитан Башилов сдержанно улыбнулся.
В июне 2-е Саратовское танковое училище произвело очередной выпуск. Вчерашние курсанты надели новую форму. Лейтенантские «кубари» делали молодых людей взрослее и строже. Европа уже воевала. И газеты, которые доставлялись в роту, казалось, пахли дымом.
Многие выпускники — в их числе Павел Гудзь — получили назначение в Киевский Особый военный округ. Лейтенанты знали, что им предстоит воевать на западе и что противник — фашистская Германия. Знали, но вслух об этом не говорили.
Главная тема курсантских раздумий была словно под запретом. Германия и СССР. Договор о ненападении. Газеты изо дня в день твердили, что такой договор существует, он действует, соблюдается. Это ежедневное напоминание вселяло тревогу: будет война. Скоро!
А когда неделю спустя после выпуска Павел Гудзь с командировочным предписанием уже ехал во Львов, все стало на свои места. Предстояло воевать в Карпатах. За окном вагона проплывала Украина с ее белыми хатами и пирамидальными тополями. Полевые дороги, по которым пылили редкие полуторки, убегали вдаль за густые жита, и над ними от легкого дуновения ветра висела голубовато-желтая пыльца. Земля ждала влаги.
Павел думал о матери. Как она там? Мать писала нечасто, словно стыдилась своей малограмотности. В письмах рассказывала о колхозных делах. Колхозами люди были довольны: у хлебороба появился достаток и уверенность в завтрашнем дне. Мать просила служить честно, как того требуют командиры, и беречь себя — для нее, для матери.
Гордость окрыляла Павла: он, сын колхозницы, сделает все, чтобы с оружием в руках защищать Родину. Ему так хотелось показаться матери в суконных брюках с красным кантом и в шерстяной защитной гимнастерке с черными бархатными петлицами, в которых, как граненые рубины, сверкали лейтенантские «кубики».
За харьковскими дубравами и полтавскими садами Павел уже отыскивал взглядом свои, милые сердцу края. Пассажирский проследовал невдалеке от Стуфченец ночью, сделав короткую остановку в Проскурове.
А спустя несколько часов дежурный по комендатуре Львовского железнодорожного узла проверял у лейтенанта документы. Павел только и запомнил: у капитана озабоченное лицо и сурово сдвинутые брови. За окном шелестели нарядной листвой каштаны, сновал пестро одетый люд, слышался певучий Галицкий говор.
— Хозяйство полковника Пушкина за Стрыйским парком, — сказал дежурный, возвращая лейтенанту документы.
«Пушкин! Может, он еще и Александр Сергеевич?» — весело подумал Гудзь. В училище он слышал: «Кто будет делать — курсант или Пушкин?»
Скоро лейтенант убедился, что по приказу этого полковника бойцы и командиры делали невозможное… А пока он уяснил: хозяйство Пушкина — это 32-я танковая дивизия.
Дожидаться попутную машину Павел не стал. Шагая к Стрыйскому парку, он знакомился с новым для него городом. Старинные дома с крохотными балкончиками. Узкие, выложенные серым булыжником мостовые. Высокие чугунные ограды. И всюду — глухие каменные заборы, напоминающие миниатюрные крепости.
В городе было много военных, и все они куда-то спешили. Невольно и лейтенант прибавил шаг, не выпуская из поля зрения ориентир — Высокий замок.
В дивизию Павел добирался не один. Несмотря на вечерний час, группу только что прибывших командиров принял начальник штаба 63-го танкового полка капитан Егоров. Сказал он мало, но самое важное:
— В ближайшее время начнутся события… Поэтому квартир в городе не ищите. Располагайтесь в казарме.
Молодые лейтенанты недоуменно переглянулись. Всего лишь несколько дней назад в «Правде» они читали «Сообщение ТАСС», из которого недвусмысленно поняли: тот, кто распространяет слухи о близкой войне с Германией, — чуть ли не провокатор. Кто же тогда капитан Егоров?
Но мягкая, еле заметная улыбка на его худощавом лице располагала к доверию. И лейтенанты поняли: начальник штаба знал такое, чего не знали вчерашние курсанты.
В субботу 21 июня Павел заступил дежурным по полку. За старым деревянным забором Стрыйского парка играл духовой оркестр — исполнял полонез «Прощание с родиной». Щемило сердце: еще две недели назад эта мелодия звучала на берегу Волги, и там кто-то из курсантов напомнил:
— Этот полонез Огинский сочинил во Львове.
Тогда, в Саратове, музыка манила Павла не во Львов, а в родной Водычский техникум. Перед тем как разъехаться по своим районам, сокурсники всю ночь просидели на скамейке бульвара. Они слушали Огинского. Ночь была мягкая, как вата, а на душе — колючая тоска: только сдружились — и уже прощай.
Над Стрыйским парком, словно привлеченная музыкой, в небе зажглась первая вечерняя звезда. Она была багровой и немигающей и горела, как яркая, но далекая электролампочка. Звезда Марс.
И вдруг голос:
— Ребята, самолет! И куда это он на ночь глядя?
Самолет летел тихо, как планер. Он казался розовым. Его беспечный полет продолжался недолго. Где-то близко оглушительно звонко ударила зенитка. Кучные дымы разрывов белесыми шариками легли за фюзеляжем.
— Так и сбить недолго!
Каждый подумал, что это учения. Самолет развернулся и ушел в зарю — на запад. В Стрыйском парке продолжалась музыка. Только мелодия, казалось, была суровей и тоскливей.
Из штаба дивизии поступила телефонограмма: усилить бдительность. В первом часу ночи небо заполнил тяжелый прерывистый гул. От выстрелов зениток в стеклах домов плясали сполохи. И вот с нарастающим воем с черного неба посыпались бомбы.
Взрывы тряхнули казарму. На асфальт ледяными сосульками посыпались стекла, Завыла сирена. Тревога срывала людей с коек, призывно звала к боевым машинам. Командиры подбегали к дежурному, некоторые почему-то переспрашивали:
— Учебная или боевая?
Никому не хотелось верить, что это уже война. В штаб прибыл широкоскулый монгольского вида командир. Это был старший лейтенант Константин Хорин, комбат. Он передал приказ лейтенанту Гудзю сдать дежурство согласно боевому расчету и следовать в расположение своего взвода.
В ночь на 22 июня командир батальона, как потом он признался, не спал. Привыкший все рассчитывать, он был уверен, что фашисты нападут в неподходящий для нас момент — в субботу или в воскресенье. Он так и сказал: «Нападут, когда порядочные люди отдыхают».
После загрузки боеприпасами взвод управления, которым командовал лейтенант Гудзь, занял свое место в голове колонны. Танкисты чувствовали себя уверенно. К этой неожиданности они были готовы. Взволнованно хвалились:
— Всыплем Гитлеру!
— Теперь-то будем газовать до самого Берлина!
Все рвались в бой. Фашистов ненавидели. Прежде всего за потопленную в крови Испанию, за Польшу.
Далеко, среди крохотных полей, колонну нагнал рассвет. Батальон растянулся по шоссе. Но взводы держались кучно. У Павла Гудзя хозяйство немалое: два средних танка, пять КВ, два броневика и один автомобиль.
По колонне передали: «Впереди — противник. Направление атаки — вдоль шоссе». Первый бой! За спиной всходит солнце, и его лучи озаряют серую ленту дороги, густые заросли лещины, медные телефонные провода, белые хаты утопающих в зелени хуторов.
Павел видит, как по его команде перестраиваются танки: слева — два, справа — два. Его, командирский, — в центре. Машина идет ровно. За рычагами — рассудительный и сметливый механик-водитель Галкин. Ленинградец. Танкист не из обычных. В недавнем прошлом — испытатель КВ.
Глаза, обостренные до предела, выискивают противника. Всюду зелень, зелень… И только вдалеке, на самом пригорке, поваленный синий телефонный столб. Первая мысль: почему синий? Столб резко сдвинулся — повернулся торцом к танку.
Гудзь, действуя за наводчика, успевает прицелиться. Столб сверкает вспышкой. Гудзь резко нажимает на педаль спуска. Почти одновременно раздается выстрел и оглушающий удар по броне.
В боевом отделении — терпкий, как цинк, запах окалины. В ушных перепонках давящая боль. В мозгу ощутимо пульсирует кровь: голова звенит, но мысль работает торопливо четко, как на полигоне.
Секунда… Вторая… Тишина. Обостряется чувство ожидания следующего удара. Его нет. Рука невольно прикасается к броне: выдержит — не выдержит? Память на мгновение высвечивает давнее.
…Ранняя весна. Земля пахнет оттаявшим прелым листом и конским навозом. Отец в старой, влажной от пота папахе готовится к пахоте, запрягает лошадь — после зимы тощую, слабую, — приговаривая: — «Вытрымай, вытрымай». Лошадь напрягается, поднимает голову, ее красноватые от голода глаза осмысленны. Понимает, значит, чего от нее требует хозяин…
Танк молчал, словно прислушивался к людям, ожидающим следующего удара. На первом часе войны Павел Гудзь ощущал машину, как живое существо. Невольно подумал: «Больно же ей, если даже мы оглохли».
— Живы, товарищи?
— Живы, командир! — Голос механика-водителя бодрый, более того — торжественный. Еще бы! В танк угодил снаряд, и броня выдержала.
— Заводи!
Рокот дизеля — как усиленное в тысячи раз голубиное воркование.
— Заряжай!
Звонко, словно радуясь, щелкает клин затвора
— Вперед!
КВ выходит на обочину. Подминая под себя низкорослые клены, устремляется к пригорку, откуда ударили по танку. Тренированный глаз успевает схватить: какой же это телефонный столб? Это ствол противотанковой пушки!
Сколько раз на полигоне боевую технику условного противника красили в зеленый цвет! А выясняется, у неусловного стволы землисто-синие. Расплата за упрощенчество ждать не заставила…
И все же тот первый снаряд угодил под щит — пушка опрокинулась. Вот она, груда искореженного металла!
Командирский танк переваливает через наспех вырытый окоп. В нише — раскрытый снарядный ящик, в нем, как блики на воде, отсвечивает латунь. КВ выбирается на пригорок. Глаз выхватывает ленту шоссе. Дорога запружена танками и бронетранспортерами, на бортах машин — ядовито-желтые кресты, краска свежая — не раньше как вчера подновляли.
Враг бьет прицельно. От разрывов снарядов броня, кажется, стонет. Но — удивительно! — крепнет уверенность, что ты неуязвим. Работа боя захватывает. Опять в перекрестии прицела — угловатая башня с коротким стволом. Педаль спуска легкая, податливая. Движение ступни — и через секунду струя огня вырывается из короткоствольной башни.
— Заряжай!
Кажется невероятным, что прожигает не бронебойный, а самая что ни на есть осколочная граната.
— На сближение, по БТР…
— Понял! — отвечает механик-водитель.
Под напором КВ синие угластые коробки, переворачиваясь, отлетают под откос.
Но и фашисты уже приходят в себя. Их танки, расползаясь по лужайке, образуют перед собой удобный сектор обстрела. Надо спешить!
— На сближение!
— Понял, — и тут же через секунду механик-водитель азартно выкрикивает: — Иду на таран!
Уже первые минуты боя показали, что вражеские наводчики почти не мажут с большого расстояния. Так их приучили стрелять на полигонах Германии. А когда выстрел советской пушки и разрыв советского снаряда происходят почти одновременно, это ужасает. На ближний бой нервы фашистов не рассчитаны.
Такое открытие делает для себя командир взвода управления и еще более приободряется. Тщательней следит за полем боя. От брони наших танков, словно метеоры, отлетают бронебойные снаряды. Фашисты не выдерживают. Их танки отползают в лес, скрываются за деревьями. Вслед за танками уходят автоматчики. Лужайка пустеет.
Поворот башни влево, вправо. Один КВ у дороги, второй — рядом. Бьют в лес. Двух других танков не видно. Значит, или подбиты, или отстали. Дым, как густой туман, не дает хорошо осмотреться. Но по редеющим звукам выстрелов слышно, бой утихает.
Павел открывает люк, большими глотками хватает воздух. К танку подходит старший лейтенант Хорин. На лице веселая улыбка.
— Слезай. Перекур.
— Как наши?
— Порядок. Все живы-здоровы.
Комбат, оказывается, в течение боя не упускал из виду ни одной машины. Управляя батальоном, замечал, как ведут себя под огнем подчиненные, особенно молодые лейтенанты. За две недели мирной службы он с ними только познакомился, а за шесть часов войны почти безошибочно определил, кто на что способен.
Хорин в расстегнутом комбинезоне, без ремней — все, что мешало, снял. Глаза сияющие. И Павел было подумал, не хватил ли комбат на радостях? Но нет, это был хмель выигранного боя — удивительное состояние души.
— Ну что, лейтенант, подсчитаем трофеи?
— Можно…
Солнце дробилось в ручье, отделявшем пепельно-синий лес от ярко-зеленой лужайки. Проточная вода в нем уже успела посветлеть, но глубокие следы гусениц остались как напоминание о недавнем бое.
— Посмотрим нашу работу, — весело говорил Хорин, ведя за собой лейтенанта.
Стали подсчитывать: пять танков Т-III, одна противотанковая пушка, три раздавленных бронетранспортера. Танки догорали. От резиновых катков валил черный, как тушь, дым.
Павел взглянул на часы: было без четверти восемь. До войны, то есть еще вчера, ровно в восемь командиры завтракали. По-довоенному до завтрака оставалось пятнадцать минут. Но есть почему-то не хотелось…
Хорин и Гудзь брели по мятой траве, натыкались на трупы фашистских автоматчиков. Гитлеровцы — все, как на подбор, рослые, молодые, коротко стриженные. Их полуоткрытые водянистые глаза заволакивала муть.
— Отвоевались, — говорил Хорин, подбирая и рассматривая то автомат, то ручной пулемет. — Готовились, должен заметить, основательно… Значит, верно, фашизм, как только дорывается до власти, сразу начинает готовиться к войне.
Под старым тополем, вершина которого была сбита снарядом, знакомый санитар перевязывал… немца. От неожиданности Павел вздрогнул: зачем? Увидев танкистов, фашист попытался было вскочить, но сильные руки санитара удержали его.
— Арбайтер? — спросил Хорин.
— Сталин капут!
Слова, похожие на лай, больно хлестнули, — Ему жизнь спасают, а он…
Руки немца смуглые, тяжелые, в черных, как татуировка, крапинках.
— Шахтер, — с грустью пояснил Хорин. — За семь лет Гитлер сделал из него бандита.
Капитан Егоров принял командование полком, когда танкисты атаковали врага на лесной дороге. Горела сосновая посадка, и фашисты метались в дыму, попадая под меткие пули и тяжелые гусеницы. В этот момент была принята радиограмма: «В десяти километрах западнее стрелковый полк ведет бой в окружении. Выручайте! Пушкин».
Вскоре подошли грузовики с боеприпасами. На каждый танк выдали полный боекомплект. И полк, набирая скорость, вновь загромыхал по уже горячей от солнца шоссейной дороге.
Из-за покатого косогора высоко в небо поднимался дым: там вела бой пехота. А прямо впереди, на шоссе, копошились люди, раскладывая какие-то круглые предметы, похожие на банные шайки.
— Товарищ лейтенант! Минируют! — крикнул наводчик. — Баню нам готовят!
Фашистские саперы перегораживали шоссе и примыкавшее к нему неубранное ржаное поле.
— Осколочным! Огонь!
Разрывы снарядов заставили фашистов залечь, но ненадолго. Стрелки-радисты открыли по ним огонь. Косогор кипел фонтанчиками пыли. Но предотвратить минирование было невозможно: три наших танка подорвались. Остальные, свернув с дороги и перевалив через косогор, вышли в пункт, указанный в радиограмме. Бросилось в глаза: из окопов выскакивали немцы. Тут же, в зарослях колючего терна, стояли их бронетранспортеры. Лучше мишеней не придумать…
Скоротечный бой закончился под горой у речки. Танкисты вылезли из горячих и душных машин, жадно, пригоршнями, пили воду. И хотя она была мутная, теплая и пахла тротилом, но казалась такой вкусной, как из родника.
Полковые санитары поспешили в окопы, где оборонялась наша пехота. Вскоре они вернулись, хмурые и молчаливые: никого в живых не застали. Верить не хотелось. Ведь еще полчаса назад люди сражались!
— Было много раненых, — сказали санитары.
И танкисты увидели страшное зрелище. Раненых, собранных на медицинском пункте, фашисты выкосили из автоматов. У входа в блиндаж, согнувшись калачиком, лежала убитая женщина. На голове у нее была белая косынка с красным крестом. Глядя на убитую, Хорин тихо произнес:
— А мы их раневых перевязывали…
Второй день войны оказался не легче. Хуже стало с боеприпасами и горючим. Вражеские летчики выслеживали каждую нашу полуторку, не жалели патронов. Но главным образом фашисты наседали танками. Дивизия отходила с тяжелыми боями. За спиной был Львов. В этом городе у многих командиров остались семьи. Люди тревожились, ждали машину с почтой. Почты не было.
Отступая держались за каждый пригорок, за каждый мостик, за каждую опушку леса. Дивизия таяла в непрерывных скоротечных боях. И вот наступило время, когда сам комдив Ефим Григорьевич Пушкин лично для каждого подразделения определял позицию.
В один из таких дней комдив приказал лейтенанту Гудзю занять оборону у развилки дорог. На замасленной карте полковник отчертил ногтем рубеж, с которого предстояло вести огонь. Это была окраина города Яворова.
Единственный танк КВ, оставшийся во взводе управления, плыл навстречу отходящим войскам. Как густой дым, поднималась пыль. Было знойно и душно. Комбинезон прилипал к телу, будто раскаленная резина… Тот день запомнился, как, пожалуй, никакой другой.
Через дорогу черными хлопьями летела копоть: там после бомбежки полыхали санитарные полуторки. Вокруг, ошалевшие от пламени, бегали бойцы, выхватывая из огня живых тяжелораненых.
Танк продвинулся еще. За пожухлыми тополями показались дворы и улицы. Город опустел. У развилки дорог, в густом терновнике, машину замаскировали.
Ждать боя не пришлось. По дороге с лихой беспечностью пронеслись в угловатых касках мотоциклисты. Задерживать их не стали. Но когда из-за поворота выкатились темно-синие коробки, тут и началась работа.
Головной танк вспыхнул как факел. Остальные, расползаясь, словно вспугнутые черепахи, поспешно дали задний ход.
Наводчик успел сделать три выстрела, когда стрелок-радист принял радиограмму. Комдив приказал немедленно сменить огневую позицию. Фашисты перерезали шоссе, а по нему отходили дивизионные тылы.
Уже в первые дни войны Павел убедился: там, где заслоном вставали КВ и Т-34, фашисты не лезли нахрапом — обходили эти страшные для них машины, не ввязывались в затяжные поединки.
Трофейные документы свидетельствовали о том, что гитлеровцы действовали по заранее составленным графикам. Задолго до 22 июня они проставили на своих картах числа: в какой день и какой советский город будет ими захвачен. Более того, в специальных таблицах указали сроки разгрома советских дивизий.
Одна такая таблица очень позабавила наших танкистов. В ней значилось, что 32-я танковая дивизия Красной Армии согласно плану вермахта уничтожалась 25 июня 41-го года. С этой таблицей полковник Пушкин ознакомился 26 июня и тут же собрал журналистов своей дивизионки.
— Как, по-вашему, мы есть или нас уже нет? — пряча улыбку в уголках потрескавшихся губ, спросил он редактора «Красноармейского слова» Ивана Устиновича Бельковича.
— Вопрос не ясен, — ответил тот.
— Уточняю. По плану вермахта нашей дивизии уже не существует.
— А кто же тогда их бьет?
— Вот и надо их спросить! Но вопрос наш должен быть метким, как огонь наших пушек. Надо дать фашистам понять, что мы умеем их бить и смеяться над ними.
В тот самый момент, когда полковник Пушкин излагал журналистам свое представление о значении смеха на фронте, лейтенант Гудзь расчищал шоссе от немецкой техники. Мысль была занята одним, главным — не дать фашистам закрепиться. Он помогал наводчику находить цели. И тот работал точнее и лучше, чем на полигоне во время зачетной стрельбы.
Собственно, все старались. Не приходилось поторапливать заряжающего. Не молчал пулемет в руках стрелка-радиста. А уж механик-водитель вел машину как циркач, увертываясь от вражеских снарядов. И все же прямые попадания были. Но броня выдерживала, только гудела, как набатный колокол…
Тылы дивизии снова двинулись на восток. А на обочине шоссе, вылизанный пламенем, стоял КВ. По нему словно смерч прошелся — не осталось ни крыльев, ни зипов, ни запасных траков. От толстого, как жердь, стального троса чудом уцелел замок да на башне — черенок лопаты.
В тот день в сводке Совинформбюро Москва отметила героизм и мужество танкистов полковника Пушкина. Наиболее отличившиеся были представлены к наградам.
Над лесом в багровой дымке повисла ущербленная луна. Давно ли младший политрук Борзунов, сотрудник дивизионки, видел ее над родным Воронежем? Тогда она воскрешала в памяти стихи земляка Алексея Кольцова:
У тебя ль, было, поздно вечером
Грозно с бурею разговор пойдет,
Распахнет она тучу черную…
Помнится, эти стихи Кольцов посвятил Александру Сергеевичу Пушкину. «Слово должно быть едким и грозным. Помните, как перчили запорожцы, сочиняя письмо турецкому султану?..» — звучали слова комдива.
Глядя на луну, политрук произнес:
— «Числа не знаем, а мисяць на неби, якый у вас, такый и в нас…»
Сидевший рядом литсотрудник Иван Кравец торжественно добавил:
— «Поцилуй… нас».
— Правильно! Мы же потомки запорожцев.
Так, в лесу подо Львовом, родилось письмо «От внуков запорожских, сынов украинских — Гитлеру мерзкому, палачу безумному».
Комдив Пушкин и комиссар дивизии Чепига предложили подписать это письмо тем, кто представлен к государственным наградам, а текст опубликовать не в дивизионке, а во фронтовой газете «Красная Армия». Текст передали по радио. И вот в расположение дивизии самолет сбросил почту — письма и газеты. В одной газете бойцы обнаружили свое «Послание Гитлеру мерзкому…». Оно называлось: «Собаке — собачья смерть».
В этом послании танкисты писали: «Узнали мы, что тебя, собака Гитлер, кто-то спустил с цепи. Начал ты клыки показывать. И мы, казаки бывалые, тебя раскусили: раз взбесился, будешь с пеной у рта по чужим дворам бегать да на людей бросаться. Забежал ты на двор чешский, на австрийский. Не дали тебе по хребту. Ты и начал рыскать по всей Европе.
А теперь в наш двор ворвался. Правда, сразу же попробовал кия. Да кия, видно, тебе мало. Ждут тебя топоры и вилы. А пока не дошла до них очередь, решили мы тебе, гадина, сочинить послание.
Славна земля наша! Да не для твоих лап поганых. Каждая тропинка, на которую ты ступишь, будет усеяна колючками.
Богата земля наша! Да не найдешь ты ни хлеба, ни соли.
Хороши хаты наши! Да не откроются тебе двери.
Слушай ты, душитель немецкий, грабитель австрийский, вешатель чешский, курохват словацкий, убийца норвежский, вор датский, злодей голландский, бандит бельгийский, насильник французский, шут итальянский, осел албанский, головорез болгарский, змей хорватский, козодер греческий, удав польский! Мы, внуки запорожцев, люди советские, сполна отплатим тебе за все народы. Набьем твою глотку снарядами и бомбами. Напоим тебя свинцом горячим. Ждет тебя собачья смерть!
Потомки Тараса Бульбы, танкисты непобедимой части Киевского Особого округа:
Капитан Давиденко, ефрейтор Замороко, старший сержант Гоцкало, лейтенант Гудзь, младший сержант Пересунько, старший лейтенант Хорин, капитан Кривошеее, красноармеец Шуляк, младший политрук Кравец».
Так лейтенант Гудзь впервые увидел свою фамилию, напечатанную в газете. В голову, словно сквозняком, занесло тщеславную мыслишку: «Вот бы сбросили газету над Стуфченцами!» Но мысль как залетела, так и вылетела: некогда с ней было нянчиться — других забот хватало…
Тридцать вторая танковая дивизия, имея в своем составе полк, вооруженный машинами новых конструкций, прочно удерживала подступы ко Львову.
С утра до вечера над боевыми порядками висела фашистская авиация. А в дивизии — никакого зенитного прикрытия. Выручали маскировка и броня. И все же от авиабомб были потери.
Немцы обычно бомбили три раза в день, в определенные часы. Зная их педантизм, танкисты перед бомбежкой делали рывок, вклиниваясь в их боевые порядки. Один раз — это было на пятый день войны — гнали их километров десять, подминая под гусеницы автомашины и повозки. Именно тогда с быстротой молнии по дивизии разнеслось: наши отошли за Львов. Сообщение подтвердили медики, приехавшие за ранеными: да, Львов у немцев.
С большим запозданием в дивизию поступил приказ об отходе. Но все дороги к отступлению оказались отрезанными.
У себя на КП полковник Пушкин собрал командиров. Впервые Павел вблизи рассмотрел своего комдива. От бессонницы у полковника почернели скулы, покрылись сероватым налетом. Но лицо, загорелое, выдубленное обжигающим солнцем, было тщательно выбрито. На диагоналевой гимнастерке белел свежий подворотничок. Все, кто хорошо знал Ефима Григорьевича, не удивлялись. Во всем он являл собой образец. Наоборот, удивились бы, увидев его в мятой одежде или, что еще хуже, небритым.
Глядя на комдива, Павел чувствовал себя неловко за пыльные сапоги, за грязный комбинезон, от которого несло соляркой и потом. Стояла жара, и в минуты затишья удавалось вылить на голову котелок-два колодезной воды, если, конечно, вблизи оказывался колодец.
Больше всего, пожалуй, Павла поразили глаза полковника. Добрые, ласковые и, как показалось, всевидящие. Они-то и вселяли уверенность, что 32-я танковая выдержит.
На совещании, которое проводил комдив, было много молодых офицеров. Кое-кто еще три дня назад, считая богатые трофеи, поговаривал, что войну скоро будем кончать в Берлине. При этом повторяли слова Ворошилова: «За зуб — зуб, за два — скулу». Климентий Ефремович любил афоризмы. В войсках они приживались удивительно быстро.
Ефим Григорьевич тоже любил изречения.
— Мы немцам дали по скулам, — говорил он командирам. — Но общая обстановка на фронте усложнилась. Немцы обошли нас на флангах, теперь попытаются уничтожить. Поэтому давайте посоветуемся, как будем прорываться к своим.
Командиры высказались. Комдив заключил:
— Итак, прорыв через Львов.
И полковник изложил свой замысел. Впереди колонна танков с десантом, за ней — колонна управления, часть тыла, в замыкании — мощная танковая группа. Такой порядок являлся, пожалуй, оптимальным. Танки КВ и Т-34 должны ошеломить противника, и пока он организует сопротивление, рассчитывая отрезать тылы, встретит бронированную лавину.
Под сосной на фанерном щите висела крупномасштабная карта Львова, по существу — план города.
Вглядываясь в серые квадраты кварталов и зеленые пятна скверов, Павел нашел Стрыйский парк, а рядом — прямоугольники домов: казармы дивизии. Неправдоподобной казалась мысль, что там уже фашисты.
Комдив называл маршруты, по которым проследуют полки. Узкие, вымощенные камнем средневековые улочки могли свободно пропускать разве что конных рыцарей, а тут — танки.
— Головной отряд возглавляет лейтенант Гудзь. — Комдив разыскал Павла глазами.
Павел рывком поднялся, по привычке одернув комбинезон:
— Есть.
— За вами следует старший лейтенант Хорин…
Все стало предельно ясным: первым врывается во Львов взвод управления, то есть головной отряд. Это будет запевка прорыва.
Медленно, словно нехотя, наступало утро следующего дня. Дивизия затаилась, как исчезла. Небо усердно коптили «фокке-вульфы» — воздушная разведка. Самолеты то забирались далеко ввысь, то на бреющем проносились над полями и рощами, сбрасывая бомбы на обширные лесные массивы: а вдруг там танки?
На закате батальоны построились согласно боевому расчету и по шоссе, набирая скорость, устремились к городу. По дороге головной отряд наскочил на длинный обоз из армейских пароконных повозок. Гитлеровцы, разомлевшие от зноя, в расстегнутых кителях, лениво смотрели на приближающиеся сзади танки. Потом были колонны грузовых автомашин. Грузовики не успевали сворачивать в кюветы. И вот замелькали первые пригородные домики. На перекрестках немцы уже расставили указатели.
Поворот, еще поворот… Навстречу летели, быстро увеличиваясь, столетние дубы Стрыйского парка. На каменной площадке, где по субботам звенела медь духового оркестра, колыхалась пестрая толпа в кепках и косынках, Над толпой, на дощатом помосте, какие-то люди в сапогах, в галифе, и почему-то в вышитых украинских сорочках.
Танки приближались к площадке. Люди смотрели на них, видимо, ничего не понимая: в лучах заходящего солнца трудно определить, что это за машины. И все же определили: вышитые сорочки — как ветром сдуло. И еще бросилось в глаза танкистам: среди дубов мелькали, удаляясь, черные мундиры. Эсэсовцы!
Им вдогонку раскатисто ударили пулеметы. И тут толпа потоком хлынула к дороге. Люди махали руками, бежали за танками, что-то кричали, радуясь и плача, Не иначе, как их сюда согнали на митинг…
Высекая из брусчатки искры, танки вливались в древний, оцепеневший от ужаса город. В стороне цветными окнами проплыло здание оперного театра. Стрельба усилилась. Из смотрового окна собора святого Юра торопливо стучал пулемет, поливая свинцом прикипевших к броне десантников. Встречные струи трассирующих пуль, образуя реку огня, засыпали стены собора.
Наконец впереди показалось здание железнодорожного вокзала. Судя по зияющим дырам, в него угодила бомба. Всего лишь месяц назад дежурный по комендатуре объяснял молодым командирам маршрут в расположение дивизии. Теперь в этой дивизии их осталось немного, но те, кто вел свои взводы сквозь свинец и пламя, уже не считали себя молодыми. Месяц войны — это 30 суток непрерывного боя…
В боевой обстановке, как заметил Павел, резко изменился капитан Хорин (очередное звание он получил на второй день войны). Изменился даже внешне. У рта обозначились морщины, глаза возбужденно блестели. Такие, должно быть, глаза у людей, движимых неукротимой силой ненависти.
— Мы фашиста заставим ползти, как побитую гадюку, — говорил Хорин, давая понять, что вся война впереди и вести ее надо расчетливо, с умом. Иначе воевать будет нечем. Да и некому.
Он хотел, чтобы товарищи его понимали. Его, конечно, понимали. К его словам прислушивались.
— Без математики тут нам делать нечего, — любил повторять Хорин при каждом удобном случае.
Павел запомнил, что капитан отдавал предпочтение алгебре:
— Бой, — напоминал он, — есть решение в голове и на местности уравнения с многими неизвестными. Поэтому без алгебры никак нельзя. Каждый день нашей обороны — это четыре танка Харьковского завода, — прикидывал он и, видя сомнение в глазах подчиненных, добавлял: — Может, больше, может, меньше… Не в этом суть. Мы умеем фашиста спешивать. А тем временем к нам подоспеют резервы…
Танкисты воевали с мыслью, что скоро подойдут свежие силы и Красная Армия перейдет в контрнаступление. А пока считали… В танках осталось примерно по три снаряда… Почти каждый третий танкист уже погиб. Почти каждый второй — ранен… Каждая машина нуждается в ремонте… По неделям не доставляется почта, и Танкисты не так ждали передышки, как писем…
Под влиянием комбата Павел держал в голове цифры за взвод, роту, батальон, полк. За этими цифрами видел своих товарищей, черные дымы горящих танков, обугленные трупы фашистов, и по оврагам ряды носилок, белых от бинтов и красных от крови.
— Мы такие уравнения решаем, — говорил капитан Хорин, — какие не снились ни Абелю, ни Галуа, знаменитым математикам, не говоря уже о Диофанте — был такой мудрец в древности.
— А я просто воюю, товарищ капитан, жгу танки, — отвечал ему Павел.
— Это и есть наша алгебра… После войны уточнят, пересчитают… — И со вздохом однажды вдруг вымолвил: — Только чтоб за цифрами людей не забыли… Кто войну эту выдюжит…
Дивизия, прорвавшись через Львов и не потеряв ни одной машины, соединилась с войсками фронта. Танкисты наконец-то получили передышку. Это было под Проскуровом, в родных местах Павла.
Тоской по дому щемило сердце: завтра-послезавтра и эти края будут оставлены… Лейтенант не выдержал, обратился к командиру полка Егорову:
— Товарищ капитан, отсюда недалеко Стуфченцы, мое село. Если отпустите, к вечеру вернусь.
— У тебя там кто?
— Мать.
Пошли к комдиву. Полковник Пушкин распорядился выписать отпускной на одни сутки. Собрали отпускника скоро. Вещмешок нагрузили гостинцами: сахаром и консервами. Егоров приказал взять автомат и две «лимонки»: как-никак фронт был рядом. Кто-то предложил шашку — для форсу. Павел взял, памятуя, что еще в детстве мечтал пройтись по селу с кавалерийской шашкой на боку и чтоб на сапогах сияли шпоры, как солнце. Шпор не нашлось, да и ни к чему они танкисту. Впрочем, как и шашка…
Попутная полуторка подбросила счастливого лейтенанта прямо к отцовской хате. Пыльный и веселый, гремя шашкой, вбежал во двор.
— Мамо!
В ответ — тишина. Сердце замерло, словно остановилось. Первое, что пришло в голову: мать эвакуировалась. Но почему же тогда дверь не заперта? Придерживая шашку, осторожно шагнул через порог. В сенцах знакомо пахло старым сеном и мышами. Павел потянул на себя перекошенную дверь, вошел в хату.
— Мамо!
Мать лежала в постели. Она силилась подняться — и не могла. На ее темном, изможденном лице радостно вспыхнули такие же, как и у Павла, черные глаза. Улыбнулась, как может улыбаться только мать.
— Пашуня!
Хоть и не видела его в военной форме — узнала сразу.
— Живой?
— Как видишь.
— А в селе говорят, Красная Армия уже все…
— Мы, мамо, только начинаем, — сказал Павел. — А вот что с тобой? Тебе плохо?
— Ногу переехало. Телегой.
Мать пыталась показать, где у нее лежит паляница, где сало, — сын с дороги, небось проголодался. А он, попив колодезной воды, достал из вещмешка гостинцы. Не заметил, как за разговором сомкнулись веки.
С самого начала войны спать доводилось не больше двух-трех часов в сутки, да и то в танке или под танком. А тут — родная хата, домотканое рядно, пуховая подушка, хмельной запах домашнего хлеба.
Проснулся на закате солнца. Выглянул в окно. Все было необычно. Не грохотали дизеля. Не стреляли пушки. На выгоне паслись гуси. Привязанный к колышку, мычал белолобый теленок. Над сараем, над своим гнездом, медленно кружил аист…
За два года службы Павел привык держать в памяти всю планету. Везде была война. Еще утром читал ночной выпуск «Красноармейского слова». Дивизионка писала, что лейтенант Савельев, возглавлявший группу разведчиков, захватил в плен немецкого ефрейтора Людвига Штимлера.
На допросе пленный рассказал, что их дивизия сформирована из охранных отрядов нацистской партии. Дивизия участвовала в боях во Франции и Греции и предназначается для решающего удара на одном из главных направлений восточного фронта.
Павел видел, как три дня назад разведчики вели этого гитлеровца. Около КВ фашист замедлил шаг и, как показалось Павлу, съежился, словно уменьшился в размерах: такую машину он, наверное, видел впервые…
В Стуфченцах заходило солнце. Как до войны. Во дворе на скамейке под яблоней собрались сельчане. Павел догадался: его дожидаются. Война уже коснулась каждого. Ровесники Павла ушли на фронт. Каждый день колхозники отправляли подводы — вывозили зерно на станцию.
На стуфченские поля, как лоскутья копоти, падали с неба фашистские листовки. Их, конечно, читали. Поэтому спрашивали у лейтенанта-земляка: неужели фашист одолеет?
— Кто это вам сказал?
— Мужики.
— Может, кулаки?
— Их родичи. Сами куркули — те на Соловках.
— Вот видите! — заметил Павел. — Если бы кулаков не раскулачили, они бы не только разносили слухи.
— А стреляли бы в спину, — уточняли соседи, — и нашей армии и нашей власти.
Павел жалел, что не было рядом политрука. Вот бы порадовался за молодого агитатора!
— Красную Армию фашист не одолеет, — убежденно говорил Павел, чувствуя, что земляки ему верят.
И вдруг — голос:
— Но вы же отступаете?
— Отходим… С боями. Своего слова еще не сказали наши главные силы…
Люди настороженно молчали. Поверили или не поверили? В дверях показалась мать. Придерживаясь за косяк, упрекнула соседей:
— Сын с дороги, а вы, наче зроду не бачилы…
Покашливая, сельчане начали виновато расходиться.
Вскоре остался один, немолодой уже, с глубокими залысинами, по виду то ли учитель, что ли агроном. У Павла память цепкая: что-то не встречал он его ни в Стуфченцах, ни в райцентре. Из приезжих, видать. Человеку хотелось поговорить наедине. Ну что ж, без свидетелей, так без свидетелей… Щуря холодноватые глаза, собеседник угодливо качнулся:
— Хорошо вы сказали о Красной Армии. Свое учреждение уважать надо. И все же… — незнакомец взглянул на Павла как на непонятливого ученика, — реальный перевес на стороне Гитлера. Или, может, у вас другие аргументы?
Павел не ошибся: это не колхозник. А кто же?
— Аргумент один, — строго ответил он, — на нашем направлении враг превосходит численностью техники. Но это превосходство временное.
— А в Белоруссии? В Прибалтике? В Молдавии?
Павел едко усмехнулся:
— Откуда это вам все известно?
— Оттуда. — Незнакомец показал в небо и тут же перевел на другое: — Был бы жив твой отец, он бы тебе посоветовал остаться дома.
— Вы знали моего отца?
— Знал… Он так любил своего единственного сына! И мать… Ей без тебя тяжко…
Интерес к незнакомцу сменился настороженностью.
— Допустим, я останусь. А придут немцы…
Незнакомец оживился, приблизился, горячо задышал, от него несло луком:
— Конечно, придут! И даже скоро.
— …ну и повесят меня, — заключил Павел.
— Ни в коем случае! — торопливо шептал незнакомец. — Кто ж такого хлопца даст в обиду! Немцы, они люди, тех, кто добровольно, не трогают.
— А вы знаете, что я — коммунист?
— Ты прежде всего украинец. Останешься — получишь землю… Колхозов не будет… Большевистской партии — тоже…
— Ах ты, слизняк!
Павел вихрем вломился в хату и через какие-то секунды с обнаженной шашкой вылетел во двор.
По картофельной ботве, спотыкаясь и падая, улепетывал в сторону леса незнакомец. Без пиджака, в подтяжках, он бежал по-военному, прижав локти к бокам, как на кроссе.
— Мамо, кто цэй «добродий»?
— А бис його знае, — ответила мать. — В селе недавно. Щось заготовляе…
— Начальство в селе есть?
— Якэ тепер начальство. Голова и бригадиры — в армии.
— Есть хотя бы милиционер?
— Нэма. Та и нащо вин тоби?
— Нужно арестовать этого «заготовителя». Он — враг.
— Люди догадуются. А йты в район и заявлять — бояться.
— И все же ты разыщи милиционера. Врага нельзя оставлять на свободе.
Простившись с матерью, Павел вернулся в полк. Вскоре в Стуфченцах уже хозяйничали оккупанты.
Обескровленную в непрерывных боях дивизию наконец-то вывели в резерв, а всех бойцов и командиров, кого обошла смерть, направили в Москву. Там для них техники не оказалось: она еще только сходила с конвейеров.
Танкисты, товарищи Павла, спешили на Урал. Грохотал эшелон, обгоняя друие, загруженные станками, коксом, чугунным литьем. Мелькали станции и полустанки. И всюду люди, люди, люди… Казалось, вся Россия сгрудилась на железной дороге!
Под серым, как броневой лист, уральским небом трудился танкосборочный завод. Многолюдные цехи чем-то напоминали поле боя, и фронтовики догадались чем: это — стремлением, как говорили сами рабочие, кровь из носа, выполнить приказ. В цехах непрерывно гудело пламя: оно превращало мягкий металл в твердую кованую сталь, способную выдержать удар бронебойного снаряда.
Здесь, на танковом заводе, смерть не заглядывала в лицо, но по мужеству танкостроители не уступали фронтовикам. Так об этом говорил парторг, встретивший танкистов, прибывших за боевой техникой. На заводах Урала им посчастливилось видеть, как рождаются КВ.
— За такую машину конструкторам поставят памятник, — еще до войны говорил капитан Башилов, первый учитель лейтенанта Гудзя.
Танкисты представляли конструкторов богатырями: росту не менее двух метров, широкоплечие, руками подковы гнут. В танковом училище, где учился Павел Гудзь, курсанты зачитывались книгой о русском борце Иване Поддубном. Конструкторы, должно быть, на него похожи: крупные, красивые, с черными смоляными усами.
Каково же было удивление фронтовиков, когда в сборочном цехе им представили главного конструктора: был он маленький, худощавый, с близоруким прищуром голубых глаз. Все выдавало в нем рабочего-металлиста: и синяя, потертая на локтях спецовка, и грубые, темные от железа руки, и даже вытертый до блеска штангенциркуль в нагрудном кармане.
Говорил главный конструктор просто. Как школьный учитель.
— Перед вами, товарищи, — танк КВ, — показывал он вытянутой рукой. — Компактность конструкции и вооружение в одной башне позволили уменьшить его размеры — он значительно короче и ниже Т-35-го.
Новый танк фронтовики хвалили, говоря, что в этой машине достигнуто сочетание сильной броневой защиты и отличной огневой мощи при относительно небольшом весе.
Конструктор улыбался:
— Вы правильно определили.
— Испытали!
Танкисты невольно ловили себя на мысли, что взгляд застенчивых голубых глаз собеседника разительно похож на взгляд Ивана Поддубного. Поистине сильные — добрые…
Главному конструктору задавали вопросы, и один был — главней главного:
— На фронт поступает очень мало КВ. Почему?
Главный конструктор вздохнул:
— Сказать вам, что на Германию работает почти вся Европа, так вы это знаете не хуже нас, тыловиков. Сказать вам, что мы лишились крупных индустриальных центров, вам это тоже известно. Вы учитесь воевать, мы учимся делать танки. Современные и в достаточном количестве, — и он попросил: — Только вы, пожалуйста, удержитесь! Кажду машину мы делаем с мыслью о Москве.
С новой техникой танкисты вернулись на Западный фронт — во что бы то ни стало удержать столицу.
В избе с низким дощатым потолком, где размещался штаб отдельного танкового батальона, которым командовал капитан Хорин, было тесно от тяжелых, обитых железом ящиков — походного имущества.
У плиты стряпала быстрая на руку хозяйка. Ее детишки — мал мала меньше — притихнув, рассматривали с высоты полатей военных. А военные — три командира — склонились над столом. Голубой свет фонаря кругами ложился на карту, на ней — в левом верхнем углу обозначены дома и огороды Волоколамска, в нижнем правом, вдоль канала, — Химки.
Хорин включил радиоприемник. Избу наполнил чеканно-тревожный голос Левитана: «В течение пятого декабря наши войска вели бои с противником… На одном из участков Западного фронта противник ценою огромных потерь вклинился в нашу оборону. В этом районе немцы сосредоточили до двух пехотных дивизий и одну танковую…»
— Это здесь, — глухо отозвался Хорин. На его широкоскулом лице лежали глубокие морщины.
Для командиров не было новостью, что к утру 5 декабря в батальоне остался один КВ. Они смотрели на карту и прикидывали, какую дорогу прикрыть. Гитлеровцы давили техникой. Больней других это чувствовали танкисты.
За темным окном падал мокрый снег, залепляя стекла, а в избе пахло вареной картошкой и мясными консервами — хозяйка принесла ужин. Отодвинув карту, командиры принялись за еду, и в этот момент к крыльцу подкатил мотоцикл.
Забрызганный снегом связной вручил пакет. В нем был приказ комбрига. «В Нефедьеве, — сообщал комбриг, — танковая колонна противника — 18 машин. Приказываю к 8.00 6 декабря уничтожить».
— Зовите лейтенанта Гудзя, — распорядился Хорин.
Через двадцать минут черный от усталости Павел смотрел на своего командира, как смотрит человек, не вовремя оторванный от важного и срочного дела.
— Садись, Паша, ужинать будем.
— И только?
— Не совсем.
Сегодня первый раз за всю неделю танк отвели с переднего края: требовался ремонт. И экипаж, забывший, когда отдыхал в тепле, спешно менял каток, искореженный в утреннем поединке.
Павел сел за стол, непослушными от мороза пальцами взял горячую, с треснутой кожурой картошину, не спеша очистил, окунул в глиняную миску, на дне которой блестел растопленный свиной жир. Хорин подождал, пока лейтенант немного утолит голод, пододвинул карту:
— Это — Химки, а это — Нефедьево.
— Вижу.
— Так вот, в Нефедьеве — немецкие танки. Восемнадцать штук. У нас в батальоне — один. Твой, значит…
— Уясняю.
— Да ты ешь! Картошки — целое ведро.
Но Павлу есть уже расхотелось. Говорил Хорин, два других командира, один из них знакомый — лейтенант Старых, молчали.
— Если колонну не раскромсаем, — продолжал Хорин, — завтра она вкатится в Москву.
— Разумеется, будут боеприпасы?
— Будут, Паша! — воскликнул Хорин и показал на незнакомого, в замасленной телогрейке, капитана: — Наш новый артвооруженец. Он все выдаст, как по ведомости.
— Обеспечим, — скупо ответил капитан, дуя на горячую картошину.
Павел встал из-за стола, поблагодарил за ужин.
— Вот что, Паша, — добавил комбат, — ты потолкуй с ребятами. Приказ необычный. Раньше таких не отдавал. Легче было. Сейчас наши возможности — на грани фантастики…
Комбат убеждал его в том, в чем он сам давно убежден: дальше западной окраины Москвы ему нет жизни. Как и всем, кто обороняет столицу.
Павел испытывал неловкость перед лейтенантом Старых: он вместо него командует экипажем. Старых в чем-то проявил, как значилось в приказе, неразумную инициативу, и командир бригады отстранил его от должности.
Доедая картошку, лейтенант Старых поднял голову:
— Завтра будет нужен опытный наводчик.
— Наводчик есть, — ответил Павел. — Иванов. Хоть и новичок, но не дрогнет.
Иванов — доброволец, успел перед войной закончить десятилетку, мечтает поступить в университет на физико-математический факультет, возит с собой справочник по алгебре, как свободная минута — заглядывает.
— Все мы не дрогнем, — сказал Старых. — В хорошем бою нужно хорошо работать. Поэтому, товарищ капитан, прошу дать мне «добро» еще раз побыть наводчиком.
Хорин изумленно взглянул на товарища:
— А что? Резон!
— Тогда, может, командиром? — предложил Павел. — В экипаже ты человек свой.
— Э, нет! В училище меня считали лучшим наводчиком. Кроме того, Иванов пусть еще подождет. Войну мы принимали первыми, ему — заканчивать…
По-прежнему падал мокрый снег. В темноте он казался черным. Лейтенанты шли по еще не схваченной морозом тропинке. Сапоги скользили. Далеко на юго-востоке полыхало зарево. Тучи давили на него, и оно растекалось по горизонту, как огненная лава. До войны, в Саратове, Павел видел фильм — показывали извержение вулкана.
— Химки горят, — сказал Старых.
— Химки — почти Москва, — неохотно отозвался Павел. Лейтенанты опять замолчали. Думалось о многом. Разве еще полгода назад они предполагали, что немец окажется под Москвой?
Усталость исчезала. В тело вливалась бодрость. Еще бы! Предстояло отдавать приказ, выполнение которого требовало всей оставшейся жизни. Верно заметил комбат: наши теперешние возможности — на грани фантастики. Цену словам он знал: по законам военного такта — не каждое произносится вслух, но то, что произнесено — со смыслом.
— Замечаешь, Павел, — опять заговорил Старых, — сейчас, где мы воюем, сплошная глина. Вроде и смотреть не на что, а все-таки своя, русская… Ты хоть Россию-то видел?
— Даже Красную площадь.
— Когда?
— Участвовал в параде. Месяц назад.
— Это хорошо… Товарищи об этом знают?
— Не хвалился.
— Ты скажи. Сейчас это важно.
В ночь с 5 на 6 декабря, после месяца непрерывных боев, в батальоне остался один КВ, несколько Т-60 и горсточка танкистов. И все же это было боевое подразделение.
На опушке леса, под старыми соснами, виднелся танк, присыпанный снегом, издали точь-в-точь деревенская банька. У костерка — танкисты, устало стучат ложками: ужинают.
При виде подошедших лейтенантов механик-водитель младший сержант Кирин достал из-под брезента котелок, протянул командиру:
— Ваш ужин, товарищ лейтенант.
— Спасибо, мы в штабе закусили… А эту порцию разделите.
Лейтенанты присели к огню, подождали, пока бойцы закончат ужин. А те, домовито работая ложками, расспрашивали, что слышно о Москве, где идут бои.
— Теперь мы прежде всего за Москву в ответе, — сказал лейтенант Старых, и в голосе его звучало столько уверенности, что все дружно и согласно закивали.
Это было понятно, непонятным оказалось только присутствие бывшего командира экипажа: все знали, что лейтенанта Старых отстранил от должности сам комбриг.
…Это случилось три дня назад. Комбриг приказал ему срочно прибыть к полковнику Белобородову, дивизию которого теснили фашисты. По дороге танк наткнулся на группу вражеских автоматчиков. Автоматчиков загнали в лес, а к Белобородову не успели…
Поужинав, танкисты достали кисеты. Закурили. Махорочный дым смешался с терпким запахом стрелявшего искрами костерка, Так частенько бывало дома, в Стуфченцах: сразу после обеда бригадир не спешил поднимать людей, давал им возможность перекинуться словом-другим и тогда уже командовал: «Пора. Поле ждет». Люди гасили самокрутки, приступали к делу.
Сейчас и Павла Гудзя и его товарищей ждало поле, только другое — ратное, суровое и жестокое, где не просят пощады и не надеются на милосердие. Но без этого поля, без победы на нем не вернуться к плугу и сеялке…
Под мокрыми, угрюмыми соснами костерок казался единственным солнцем на всем этом огромном от падающего снега просторе.
— Становись!
Старых, не ожидая напоминания командира, занял место на правом фланге строя.
— На время предстоящего боя, — объявил лейтенант Гудзь, — Дмитрий Антонович будет исполнять обязанности наводчика.
Своего друга-лейтенанта Павел назвал по имени-отчеству не случайно. Так его уважительно величали в экипаже, когда он командовал.
— А я? — вырвалось у Иванова. Боец вытянул шею, ожидая, что командир оговорился.
— Вы остаетесь в резерве.
Танкисты приняли это решение как должное: надо же лейтенанту Старых оправдать себя в глазах комбрига!
— После боя, боец Иванов, вы вернетесь к исполнению своих обязанностей.
Наводчик обескураженно молчал.
— Вам ясно?
— Так точно, — выдавил боец. Его маленькое личико и по-детски наивные глаза словно говорили: Дмитрий Антонович, конечно же, стреляет хорошо, но я тоже умею…
Рядом с лейтенантом Старых свое место в строю занял младший сержант Кирин, высокий, коренастый, из трактористов. Про него Дмитрий Антонович сказал: «Чувствует машину, Хороший товарищ, но молчун».
Иное дело стрелок-радист Тотарчук. На каждый случай жизни у него анекдот. Если послушать, кем он был до войны, — не угадаешь: то ли металлургом, то ли бухгалтером, то ли сторожем. Над Тотарчуком обычно подтрунивает заряжающий Саблин, крупный, крепко сбитый, угловатый, как ящик.
Экипаж — как экипаж. Обычный. И все же необычный… Далеко не каждому выпадает на долю идти в бой, зная, что оттуда не возвращаются: 18-кратное превосходство врага!..
Пока готовились к загрузке боеприпасов, Тотарчук прикидывал:
— Арифметика простая. Один, говорите, товарищ лейтенант, против восемнадцати? Это округленно по четыре на брата.
— Ох, Тотарчук! — засмеялся Старых. — Ты и танки делишь, как махорку: поровну.
— А что, на вас — десять, на всех — остальные?
— Чудак-человек. Не все, что считается на штуки, делится поровну, — парировал Старых. — Тут, дорогой мой, все восемнадцать, если их, конечно, только восемнадцать, на всех пятерых — и никак иначе.
— Совершенно точно, — ответил Павел, радуясь, что с ним рядом такой понятливый наводчик.
А что касается арифметики, на которую ссылался Тотарчук, от нее отмахиваться нельзя: жестокая реальность настраивала на невиданный по силе удар. И уже заранее напрягались мышцы…
Капитан Хорин по-прежнему считал километры, тонны, литры, снаряды, патроны. В знаменателе были люди и танки. Он, пожалуй, лучше других знал неутешительное для нас соотношение. И еще он знал: позади Москва. Простой расчет был самым безжалостным: да, из такого боя не возвращаются.
Комбат пришел к танкистам, напомнил, что подвезли боеприпасы. Их, правда, мало. Но экипажу разрешено загрузиться как следует.
— Вот, Паша, все, что я могу тебе дать по дружбе, — и добавил: — Не обижайся.
— За что?
— Может, сказал что не так.
— Все так. Спасибо, считать научили…
— Я рад. Только помни: не от бедности мы расчетливы. Отвечать умеем — вот и считаем. Забудем считать — погибнем, — и опять о своем будничном: — Я загляну к артиллеристам. У них две гаубицы, сообразят вам звуковое оформление.
Сопровождаемый автоматчиками, капитан зашагал по опушке. Он ни разу не обернулся, а уходя, не стал прощаться.
Командир экипажа приказал все лишнее из танка убрать. А лишнее известно: вещмешки, плащ-палатки. Поснимали с себя портупеи, наганы переложили в комбинезоны. Танкисты не любят работать в ремнях — мешают. Стали грузиться. Подняли 125 снарядов — преимущественно бронебойные. Тотарчук ухитрился втиснуть 50 дисков с патронами — для пулеметов. Командир приметил: так еще никогда не загружались.
За лесом вспышками обозначала себя передовая. На малом ходу, при тихо работающем двигателе, КВ приблизился. Машину окружили пехотинцы.
— Не в Берлин, случайно?
— В Берлин. И не случайно, — ответил с башни командир экипажа. — Но сначала нам нужно в Нефедьево.
Пехота — в хохот:
— В Нефедьево? Ну и шутники… Да оно уже у немцев! То-то, видим, ползут. Вы б еще фары включили.
Добродушный разговор поднимал настроение, и Павел подумал: «Веселые ребята».
— Перекур! Согреемся! — объявил он. И тут же из переднего люка показалась голова Кирина.
Танкисты и пехотинцы поговорили о том о сем… Да, собственно, ни о чем, но чувство одиночества, которое уже стало невольно закрадываться, исчезло, как озноб в зное костра.
Недалеко отсюда стрелковая рота и взвод саперов из дивизии генерала Панфилова встали на пути фашистских танков. Рота и взвод погибли, но не отступили. Бой длился всего часа четыре, а наступление было приостановлено почти на сутки…
Танкисты вместе с ними шутили и смеялись. Значит, в завтрашнем бою на поддержку пехоты можно будет рассчитывать, не сомневаясь.
Подошел командир стрелковой роты. В сумраке было не разобрать, какой он собою: молод или не очень. Роста среднего, чуть-чуть сутул, а может, это уже привычка — пригибаться.
— Нефедьево отсюда в двух километрах, — сказал он простуженным голосом. — Оно действительно в тылу у немца.
— И все-таки, — настаивал командир экипажа, — нам нужно в эту деревню. Хотя бы на околицу.
— Что вы! Там полно немецких танков, — напомнил командир стрелковой роты. — Подойти не дадут. Даже в такую темень…
— Надо.
В который раз Павел мысленно измерял пространство от окопов до деревни, в которой затаились фашистские танки. Это не полигон, где пристрелян каждый кустик. Чтобы выиграть бой, надо бить наверняка: в упор или хотя бы с минимального расстояния. Впереди речушка. Где берега заболочены, сплошной линии фронта нет. Если танк не завязнет, можно приблизиться. Метров на триста.
Из этого неторопливого объяснения Павел понял, что из-за речушки днем хорошо просматривается улица, где стоят, ожидая рассвета, 18 танков.
— И еще есть мостик. Мы его взорвать не успели, а немцы теперь к нему не подпускают. Видимо, берегут для атаки…
В этот момент стрелок-радист Тотарчук позвал лейтенанта Гудзя к рации. В наушниках — ласковый, знакомый голос:
— Как устроился?
— Неважно. Далековато, — ответил Павел.
— Торопись. Время…
Оно вдруг о себе напомнило ударами курантов. Это в штабе, откуда вел переговоры капитан Корин, включили радиоприемник.
— Полночь?
— Да.
— Понял. Потороплюсь…
Казалось, ничего друг другу не сказали. Но удары кремлевских курантов щемящей тоской отозвались в сердце. Павел думал о Москве, а видел веселые с детства Стуфченцы. В эту глухую зимнюю пору село продувают порывистые ветры, нередко приносящие с собой северную стужу. И тогда дороги, хаты, садки покрываются прозрачной, как стекло, коркой — наступает унылое царство гололеда.
Поеживаясь, Павел снова выбрался из машины, привычно огляделся. Внизу, у передней фары, стоял командир роты, о чем-то говорил с Кириным.
— Болото проходимое? — спросил Павел.
— Вчера подкидывали боеприпасы — проскочили. На ЗИСах.
Командир экипажа решил подвести танк к берегу, откуда, по заверению пехотинцев, днем просматривается деревня. Но приблизиться к реке можно было только, говоря языком боевого устава, используя звуковую маскировку. И тут — верно — очень могли помочь артиллеристы.
А пока одна забота — выбор огневой позиции. В сопровождении двух бойцов, которых выделил командир, Павел по еле приметной автомобильной колее вышел к покатому песчаному берегу. Отсюда, судя по карте, до вражеских танков метров триста.
Падал снег, и по прежнему все пространство тонуло во мраке. Даже если деревню осветить ракетами, прикидывал лейтенант, и тогда прицельной стрельбы не получится. С этой невеселой мыслью он вернулся к танку. От командира роты по телефону связался с артиллеристами. Командир батареи доложил, что он уже предупрежден, ждет команды.
— Тогда начинайте.
Под торопливую стрельбу орудий машину вывели на заснеженный берег, и тут механик-водитель заглушил двигатель. Еще минуты три, свирепо сотрясая воздух, за реку летели снаряды. И опять, как полчаса назад, наступило затишье.
Танкисты осторожно сняли с брони боеприпасы и две бочки солярки. Всю эту дополнительную поклажу поместили в ровик, благо земля еще крепко не промерзла. Тотарчук высказал было сомнение: «Удастся ли воспользоваться?» Ему никто не ответил — было не до разговоров.
Экипаж редко воевал в составе полка, чаще — в составе стрелкового батальона, а то и роты, которым танк придавался. Бывало, батальон или рота начинали бой на сотом километре, заканчивали на семидесятом. От пехоты оставался в лучшем случае взвод, а то и неполное отделение. В последние два месяца больше везло Тотарчуку — трижды благополучно выбирался из горящего танка. Любил говорить, что веселей воевать, когда танков несколько: есть кому выручить.
У Саблина на этот счет было свое мнение, но он молчал. Промолчал и лейтенант Старых. От него, наводчика, будет зависеть, как долго они продержатся. А держаться он был настроен как можно дольше.
К утру снегопад приутих. Стало подмораживать. Из танка улетучилось последнее тепло. От брони веяло сухим, пробирающим до костей холодом,
Никто не уснул, хотя командир разрешил вздремнуть наводчику и механику-водителю. В ответ лейтенант Старых мягко усмехнулся. Усмешка получилась кроткой и снисходительной: какой уж тут сон? Через час-полтора бой. Неотразимый, смертельный. Лучше напоследок хорошенько приготовиться. Может, эта работа у них в жизни последняя…
Говорили тихо, почти шепотом. Вспоминали довоенную жизнь. Строго посматривали в сторону Нефедьева. Деревня лежала с наветренной стороны, и оттуда доносились отрывистые, невнятные голоса, переборы аккордеона.
Для фашистов эта небольшая, зажатая ельником подмосковная деревня была уже их тылом, и они отдыхали в жарко натопленных избах, веселились, объедались. Слабый ветер доносил запахи паленых перьев. Далеко за полночь голоса стихли. Фашистов одолел сон.
— Сейчас бы ударить!.. — рассуждали танкисты.
Речь пошла о немцах, о тех самых, которые были за рекой. Павел вспомнил, что на эту тему он уже беседовал с Хориным. И тот, как сейчас Саблин, охотно и, наверное, правильно отвечал на вопросы товарищей. Саблин, как и Хорин, видал трагедию Германии в страхе немецкого обывателя: чтоб сберечь свою шкуру, обыватель готов уничтожить каждого, лишь бы ему выжить. Саблин верил, что далеко не все немцы — фашисты.
Но раз немцы пришли убивать нас и грабить, неважно, члены они нацистской партии или беспартийные — все они захватчики, смертельные враги, им не может быть пощады.
Слушая товарища, Павел невольно думал: «Если мы их завтра не остановим, они ворвутся в Москву. Тогда нас проклянут и современники и потомки…»
Наконец-то забрезжил рассвет. Возникли смутные очертания деревьев. Крыши. Заборы. И вот они, чужие, ненавистные стальные коробки с короткими, как обрубленными, стволами, угловатыми крыльями, узкими заиндевевшими гусеницами. У каждого танка слева на борту — фара. Старые знакомцы — Т-III!
Про себя Павел повторяет заученную еще в училище техническую характеристику: «Вес — 23 тонны, скорость по шоссе — 40 километров в час, броня лобовая — 50 миллиметров, бортовая — 20. Экипаж — 5 человек. Проходимость по бездорожью недостаточная…»
Серыми избами Нефедьево растянулось вдоль шоссе. На спуске дорога запружена техникой. В стороне, в снежной дымке, еще группа танков — будто каменные глыбы, принесенные ледником в доисторическую эпоху. Павел успел сосчитать: вблизи — одиннадцать, в отдалении — семь, итого — восемнадцать. Разведка не ошиблась.
«Сколько есть — все будут наши», — сказал себе Павел и привычно со звоном захлопнул люк. В танке стало темно, лишь крохотная лампочка тлела угольком над шкалой прицела: при таком скудном освещении глаза лучше видели местность.
— Заряжай!
Мягко щелкнул затвор полуавтомата пушки. И снова — напряженное ожидание. Время будто остановилось. Слышалось только биение собственного сердца.
За секунду после того, как щелкнул затвор, Павел успел подумать, что мгновение перед боем — как вечность, успеваешь что-то вспомнить и даже что-то загадать. А что загадывают — известно: выйти победителем.
Слышно, как стучит сердце… Пока немцы не заводят машины, можно повременить: рассвет все-таки запаздывает.
Мир, как стальная пружина, сжимается до размеров поля боя. И тут помни главное: во всем опережай противника. В смертельном поединке своя тактика: свой расчет, свой стремительный маневр. «Тактика — наука о том, как выиграть бой» — пришли на память слова капитана Башилова.
— По головному!..
Он стоял на выходе, загораживая улицу.
— Огонь!
Вспышка выхватила из полумрака заснеженный косогор, оголенные осины, крайнюю к речке избу. Бронебойный снаряд сверкнул над землей, как молния. Из-под гусеницы веером брызнули комья мерзлой глины.
— Левее…
Еле заметное движение маховиком — и треугольник прицела снова на середине контура цели. От второго снаряда танк вспыхнул, красное жаркое пламя осветило улицу.
— По замыкающему!
Башня кинула ствол вправо…
После шестого выстрела в люк застучали. Павел выглянул наружу. Близко перед собой увидел веселое конопатое лицо знакомого пехотинца.
— Эй, танкисты! Там, за оврагом! Глядите!..
И верно, те, издали похожие на валуны танки, уже разворачивались на окраине деревни, спешили прикрыть застигнутых врасплох.
Пехотинец хотел еще что-то сообщить, но в это мгновение из-за овина вырвался конус желто-багрового пламени. Лейтенант Гудзь резко захлопнул люк, и тут же словно раскололось небо — снаряд врезался в броню. Заряжающий отлетел от пушки.
— Саблин! Саблин!! — кричал наводчик. Он нажал педаль спуска — выстрела не последовало. — Саблин!!
Павел занял место заряжающего. Под ногами дышали жаром стреляные гильзы, катались, скользили, мешали найти точку опоры.
Выстрел… Еще… Еще… Надо же наблюдать за полем боя, давать целеуказание. Надо командовать! Счастье, что экипаж слажен. В азарте лейтенант Старых рвал голосовые связки:
— Саблин!.. Заряжай!..
Ах, как здорово, что у прицела такой наводчик!
От сгоревшего пороха не продохнуть. Тотарчук приподнимает люк, в танк врывается легкий морозец, целуя губы. Свежий воздух быстро находит легкие. Но тут новый удар сотрясает машину.
— Будем живы — не помрем! — после каждого выстрела выкрикивал наводчик.
Первым почувствовал командир, что ответный огонь слабеет. Воспользовавшись паузой, дал заряжающему глотнуть из фляги, и по тому, как тот схватил зубами горлышко, определил: ничего страшного — контузия. Саблин пришел в себя, снова встал у пушки.
Павел взглянул в перископ. На улице красовались пять подбитых танков. Остальные искали укрытие за сараями, избами, даже за крохотными баньками. А к лесу, сигая через жерди крепкой изгороди, толпой катились серые фигурки. Закрадывалось сомнение: откуда у них столько танкистов?
Пока КВ стоял в засаде, в деревню под прикрытием снегопада стягивалась вражеская пехота. Огнем из пулемета ее косил Тотарчук, доказывая свою правоту, что все эти немцы — захватчики и наши смертельные враги.
А гитлеровцы — вот они, за речкой, уже оправились и теперь бьют остервенело, снаряды ложатся кучно, многие прицельно. Броня не гудит, а стонет. Каждое попадание в танк отзывается жестокой болью — будто тебе гвоздем прокалывают барабанные перепонки.
И в этом, как и в других боях, Павел думал о главном: побольше выбить у них танков. Он пристально следил за машинами, которые отползали к лесу — сейчас они представляли наибольшую опасность: от их снарядов нельзя было увернуться.
А в деревне пламя горящих машин обнимало избы, и не столько дым, сколько испарения заволакивали улицу…
Из леса фашисты ударили залпом, ударили в полной уверенности, что ответа не последует. Для КВ, глядя на бой со стороны, целей хватало поблизости.
— Опушка. Отдельная береза…
Башня метнулась влево.
— Огонь!
Танк вздрогнул. И тут Павел сделал для себя открытие: он не слышит своего выстрела! Зато видит, как наша пехота поднимается над сугробами и по уцелевшему мостику течет в деревню.
— Кирин, заводи!
Танк дернулся, пошел. В машине жарко, то ли от ударов по броне, то ли от учащенного дыхания.
На запад, теперь уже обратно к Волоколамску, вслед за уцелевшими танками уходит немецкая пехота. На дороге рвутся снаряды. Павел догадывается, это бьет батарея, которая ночью помогала выдвинуться к речке.
— Попить бы, — мечтательно попросил Саблин.
Павел вспомнил, что какую-то воду он лил на заряжающего, приводя его в чувство. Фляга была под ногами, но воды в ней не оказалось. Пить вдруг захотелось всем. А бой, судя по разрывам, перемещался на отдаленную окраину деревни.
— Командир, командуй, — напомнил лейтенант Старых.
— Убрать гильзы!
Разом открыли все три люка. Черными от копоти руками танкисты брали снег, давясь, заглатывали. Снег был — словно обезвоженный и почему-то легкий и мягкий, как вата.
Тут же принялись выбрасывать гильзы — горячие, будто из раскаленной печки. Не чувствуя ожогов, хватали их, кидали на вспаханный снарядами берег.
Потом загрузили боеприпасы, предусмотрительно спрятанные в ровике. По счастливой случайности все они уцелели, хотя рядом, слева и справа, зияли дымящиеся воронки.
Бой откатился, но не утих. Над нашей пехотой оранжевыми шмелями летели трассирующие пули.
— По местам!
— А бочки, командир?
— Некогда!
Солярка могла подождать. Благо баки были полные. Только б не забыть, где эти бочки оставлены, чтобы сюда вернуться и дозаправиться.
Нефедьево пылало. По-весеннему таял снег. Бежали пехотинцы, кричали простуженными глотками привычное «ура!». И голоса сливались в протяжное пение. А пушки все били и били. И оттого, что мы наступали, бой казался прекрасной и торжественной музыкой.
— Вперед!
Танк, словно стараясь согреться, быстро набирал скорость. Вот и деревня. Улица. Кирин вел машину, как на танкодроме — через сплошные препятствия. Танк выскочил на западную окраину, и тут по нему, как по мишени, ударили пушки.
От прямого попадания КВ споткнулся, но продолжал катиться. Обычно в таких случаях двигатель глохнет. Но сейчас машина вела себя, как живое существо, и каждый член экипажа называл ее самыми нежными именами.
Машина тоже понимает ласку. Никогда Павел не слышал от танкиста бранного слова, обращенного к танку.
— Торопись, милая! — просил механик-водитель Кирин, и машина брала подъем, который не взять ни на каком танкодроме.
— Наш КВ не оплошает, — заверял стрелок-радист и повторял: — Не оплошает.
— Не наш КВ, а наша Красавица Вера, — поправлял его заряжающий Саблин.
Танкисты любят свою машину всегда, но особенно в бою…
Преодолев препятствия, подъехали к деревянному строению. Это был овин. Отсюда, сквозь оранжевое пламя, хорошо просматривались вражеские танки. По ним лейтенант Старых выпустил один за другим четыре бронебойных снаряда.
— Кирин!
Косогор крутой — не разгонишься, и КВ на малом ходу пополз вверх на гребень заснеженной пашни.
— Полный вперед!
С гребня командир увидел, как фашисты уводили в лощину свои уцелевшие машины: там угрюмо темнел густой осинник.
Заряжающий предупредил:
— Последний!
— Понял, — ответил ему наводчик и тут же попросил: — Кирин, короткая.
Механик-водитель остановил машину. На этот раз лейтенант Старых целился дольше обычного. Снаряд последний, 125-й. От выстрела машина вздрогнула. До рези в глазах Павел смотрел в осинник. Не сдержал радости:
— Есть попадание!
Догонять удирающих не было смысла, в танке — ни снарядов, ни патронов. Последний выстрел из пушки стал финалом боя.
Кирин развернул машину и подвел ее к пылающему танку. На снегу, словно обрубленные коряги, лежали трупы…
Кирин заглушил двигатель. Вслед за командиром танкисты спрыгнули на снег, стали невольно рассматривать убитых. Гитлеровцы были в черных брезентовых тужурках и, что удивительно, в парадной форме.
Обращая внимание на парадные мундиры, заправленные под комбинезоны, танкисты недоумевали: к чему весь этот маскарад? Оказывается, в связи с холодами генерал Гудериан разрешил своим солдатам надеть обмундирование, которое они везли с собой для парада в Москве.
Трупов оказалось много. Час назад это были наглые, сильные завоеватели.
— И у каждого где-то есть мать, — вдруг скорбно произнес лейтенант Старых, а каждый подумал: «Звери — не звери, но и людьми не назовешь…»
К танку по вспаханному снегу, подобрав полы шинелей, бежали пехотинцы. Среди них танкисты узнали высокого и плечистого командира стрелковой роты.
— Тотарчук, передай в штаб: приказ выполнен.
От усталости подкашивались ноги, и Павел, не в силах стоять, прислонился к броне. Здесь его и нашел капитан Хорин.
— Спасибо, Паша, — обнял он лейтенанта.
Подоспела полевая кухня. Вместе ели танкисты и пехотинцы. По-домашнему дружно стучали ложки. Каша была сытная, вкусная и почему-то пахла окалиной…
Вовремя подоспел корреспондент фронтовой газеты. Он привез долгожданное известие: Западный фронт перешел в наступление.
Капитан Хорин, счастливый, что подчиненные у него — герои, повел корреспондента взглянуть на машину. На ней оказалось 29 вмятин от прямых попаданий снарядов, но ни крыльев, ни зипов, ни запасных траков, как будто машина прошла через огненный смерч.
ПРИКАЗ ВОЙСКАМ ЗАПАДНОГО ФРОНТА
О НАГРАЖДЕНИИ ЛИЧНОГО СОСТАВА
17 января 1942 года № 44 Действующая Армия
От имени Президиума Верховного Совета Союза ССР за образцовое выполнение боевых заданий Командования на фронте борьбы с немецкими захватчиками и проявленные при этом доблесть и мужество
Награждаю:
Орденом Ленина
лейтенанта Гудзя Павла Даниловича
Орденом Красного Знамени
лейтенанта Старых Дмитрия Антоновича
Орденом Красной Звезды
старшего сержанта Кирина Акима Сергеевича
Медалью «За отвагу»
сержанта Саблина Павла Ивановича
сержанта Тотарчука Филиппа Дмитриевича.
Танковая бригада, в которой воевал теперь уже старший лейтенант Гудзь, вышла к горе Лудино — западней Волоколамска — и здесь была остановлена противником.
Для штаба батальона танкисты облюбовали пустую уцелевшую избу. Майор Хорин — это звание он получил за бои под Москвой — неожиданно вспомнил, как еще в начале войны Гудзь ездил к матери на побывку.
— Представляю, Паша, как ты, размахивая кавалерийской шашкой, гонялся за «добродием»…
— Было такое, — с улыбкой отозвался Павел.
— Того гада следовало сдать милиционеру — и дело с концом.
— Тогда он смылся, а я спать хотел…
— А мать возле тебя сидела?
— Сидела.
— И просила возвращаться скорей?
— Просила.
— Все матери такие… Моя пишет, чтобы я берег себя. Я у нее тоже, как и ты, один.
В печи трещали сухие сосновые поленья. В избе еще царил запах эрзац-кожи. Несколько часов назад гитлеровцы здесь ели, спали, сушили обувь. На затоптанных половицах валялись пакеты и обрывки газет с готическими буквами. Сержант, сидевший у печи, вертел в руках при свете пламени пропитанную парафином обертку.
— «Один кэгэ. Тысяча девятьсот тридцать семь», — вслух читал он, и тут же спрашивал: — Товарищ майор, а при чем тут тридцать седьмой год?
— Считать умеешь?
— Выходит, эти буханки они заготовляли впрок?
Павел понимал, что комбат завел разговор о побывке не случайно: в батальоне уже никого не осталось, с кем они вместе начинали войну. И Павел чувствовал, что Хорин его опекает, как старший брат младшего: там, где можно не рисковать, не рискует.
— Мне легче, когда я в бою. Под огнем, — напомнил он комбату.
А тот — за привычное:
— Военное дело — ремесло необычное, не похожее ни на какое другое. Чтоб легко вести бой, надо здорово потрудиться до того.
— А я и тружусь. А все время вроде запасной.
— И правильно. Если я держу в резерве Гудзя, значит, самое важное — впереди. Помнишь, пятого декабря, в отчаянный момент кого я послал? То-то же…
Павел вел свое:
— Завтра нас опять бросят в прорыв. Я пойду первым.
— Не пойдешь, Паша. Тебе приказано срочно прибыть в штаб бригады.
— Зачем?
От прямого ответа Хорин уклонился.
— Отослать меня — твоя инициатива?
— Не совсем… Приказ комбрига. А наступать мы будем…
Павел высказал сомнение в целесообразности спешного прорыва: артиллерия не подтянута, авиации нет, у пехоты надежда на танковый батальон, а в батальоне — три танка.
— Мы даже без танков остаемся танкистами, — напомнил комбат.
Павел почему-то был уверен, что прорыв — предстояло захватить гору Лудино — не состоится, по крайней мере, в ближайшую неделю: давил февральский мороз, и все чаще над полями сожженного Подмосковья разыгрывались метели, сугробы, как запруды, опоясывали дороги. Далеко в тылу застряли «катюши» и гаубицы.
И тем не менее стрелковые батальоны при поддержке обескровленной в боях танковой бригады пошли на штурм. Двое суток прогрызали вражескую оборону. На третьи гору взяли.
У майора Хорина остался один танк. Вскоре связь с атакующими батальонами прервалась. Наша пехота при поддержке танка вела бой в окружении…
В батальоне, где старший лейтенант Гудзь исполнял обязанности штабного начальника, говорили разное: наши на горе, отошли с горы, остатки батальонов пробиваются на восток… Многое прояснилось потом, когда свежие войска, повторив прорыв, достигли Лудина и там наконец-то закрепились. При первом прорыве горой овладели, но удерживать ее уже было некому.
Целую неделю из-под снега извлекали пехотинцев и танкистов. Невдалеке стоял сгоревший танк. Около него нашли обезглавленного майора Хорина. Фашисты сняли с него одежду, тело искололи штыками.
Похоронили комбата в огромной, с футбольное поле, братской могиле. Еще недавно здесь была деревня. Называлась она — Снегири.
Бои за гору Лудино продолжались до весенней распутицы. В деревне Снегири выросла еще одна братская могила. Потом еще…
В середине марта наступило затишье, и танковую бригаду — вернее, ее остатки — вывели в резерв. На почерневшие снега уже глядело высокое голубое небо. В нем отчетливо просматривался каждый самолет. Дули южные ветры. Они казались бархатными, как воротники парадных танковых курток. Начиналась оттепель: под тяжелыми стальными гусеницами дороги превращались в мутные широководные реки.
Старый, иссеченный осколками сосновый бор приютил танкистов. Ждали пополнение. Был штаб. Было знамя бригады. Но не хватало людей и не было машин. Только и говорили, что о танках, о пополнении… Ходили слухи: соседние армии оснащаются новой техникой.
В штабе приняли телефонограмму: «Старшего лейтенанта Гудзя срочно откомандировать в Москву».
— Везет же человеку! — завидовали друзья. — Не успел получить один орден, едет за вторым.
Новая телеграмма разъясняла: указанного офицера снять со всех видов довольствия. Опять заговорили, но уже определенно:
— Едет за новой должностью.
В главном бронетанковом управлении бритоголовый полковник из отдела кадров, тщательно проверив документы и убедившись, что перед ним действительно старший лейтенант Гудзь, объявил:
— Вам предстоит участвовать в открытии второго фронта. Отправитесь в Англию. Там получите новые танки, пройдете соответствующую подготовку. Затем… Затем покажете англичанам, как надо воевать.
— Есть показать!
— Кстати, в Англии вас хорошо знают. О вас в феврале этого года в Лондоне говорил Николай Михайлович Шверник, наш первый секретарь профсоюзов. Его речь опубликовали газеты на Западе, в том числе Соединенных Штатов. Так что вы известны и за океаном.
В казарме, где собрались танкисты — а это были мастера боев, — знакомились по-фронтовому, быстро. Во всем чувствовалась торжественность момента: открывать второй фронт доверят не каждому! Вот им доверили.
Откомандированные из частей время даром не теряли: проводили тактические занятия, изучали материальную часть. И каждое утро начинали с вопроса: «Ну как там Лондон? Примет нас или только собирается?» Лондон молчал. Наконец в мае танкистам объявили: правительство Черчилля — вопреки договоренности — побоялось разместить на своей территории советские войска. В связи с этим особая группа резерва при главном бронетанковом управлении упраздняется. Танкисты разъехались по полкам и дивизиям.
Павел Гудзь получил очередное воинское звание «капитан» и был назначен командиром батальона. Так и не побывав на Британских островах, он вернулся на фронт. Бригада, в которую входил его батальон, срочно перебрасывалась на юг.
До нового, 1943 года оставались считанные недели.
В районе Сталинграда бои не умолкали ни днем, ни ночью. Гитлеровцы пытались прорвать кольцо окружения, вывести из него 300-тысячную группировку. Фашистские танки снова рвались к Волге, но теперь уже на выручку своим.
К этому времени Павел Гудзь был майором, заместителем командира отдельного гвардейского танкового полка.
По степи, продутой студеными ветрами, полк выдвигался на новый рубеж. Шли по местам, где накануне произошел встречный бой. Всюду, до самой линии горизонта, чернели сгоревшие танки — наши и немецкие.
Высохший от бессонницы и забот командир соседнего полка майор Разрядов тихо, словно про себя, произнес:
— Сколько же их тут!..
Еще вчера здесь, в необъятной Сталинградской степи, всю ночь полыхало зарево. Танкисты сурово смотрели на него, молчали: все жили близким боем.
Перед рассветом командир полка с группой офицеров отправился на рекогносцировку, сказав своему заместителю:
— А вы, товарищ Гудзь, будьте в готовности.
На рассвете полк вновь проходил по недавнему полю боя. И снова давила душу кладбищенская тишина.
Издали, как древние языческие идолы, посредине черных кругов подтаявшего снега торчали закопченные остовы танков. И здесь их было так много, что невольно закрадывалась мысль: какими же надо быть людьми, чтобы выстоять в океане огня, сгореть, но не отступить?
На коротком привале майор Гудзь подошел к подбитой тридцатьчетверке. Пламя на ней съело всю краску, оплавило жалюзи. Оно, конечно, проникло и вовнутрь. Но почему же тогда танк не взорвался? Достаточно детонировать одному снаряду…
Павел поднялся на броню, заглянул в темный овал верхнего люка. Экипаж не покинул машину — от всех четырех танкистов остался только пепел.
— Надо же — не разворотило! — произнес кто-то рядом.
Майор ответил:
— Вы глядите, у них же не осталось боеприпасов!
И танкисты вдруг посмотрели в сторону заснеженного кукурузного поля, туда, куда указывал ствол танковой пушки. На пологом склоне — застывшие, с распластанными гусеницами вражеские танки. В своей угрюмой неподвижности они напоминали те, которые покоились в глубоких снегах Подмосковья.
Жалко было неизвестных ребят! Может, это их первое сражение, оно стало и последним. Жизнь танка и боевая жизнь экипажа, судя по характеру дуэли, вместилась в несколько минут. Но для этого потребовались годы ежедневной, напряженной, изнурительной подготовки!
Майор Гудзь стоял и думал: «Где-то рождались мальчики. Росли-вырастали, учили таблицу умножения, восхищались смелостью Дубровского, переживали одиссею Григория Мелехова, радовались чкаловским перелетам, влюблялись в подруг и в грозу переплывали бушующую Волгу или ночной Днепр. И все — для того, чтобы потом, когда потребуется, стать защитниками Родины, встретить свой звездный час — свои десять-пятнадцать минут боя — вот так, не отступая».
Тогда, в то морозное декабрьское утро, радиограмма отвлекла Павла от раздумий. В ней говорилось: в связи с тем, что командир полка не сможет своевременно возвратиться, его заместителю надлежит возглавить ввод в бой танкового полка.
Атака среди оврагов не из легких. Они, словно клинья, рассекают вытянутый в линию по фронту поток машин. На всем склоне одни овраги…
Всходило солнце, освещая гребни высоты. Оттуда остервенело била вражеская артиллерия.
Дорого доставался нам каждый метр. Окопавшись, гитлеровцы вели огонь лишь по тем танкам, которые выходили на дальность прямого выстрела. Били расчетливо и метко. Из рот почти непрерывно поступали донесения, одно печальнее другого:
— Второй (позывной Гудзя), я — седьмой, подавил орудие, потерял три машины.
— Второй, я — восьмой, потерял две машины, прошу прикрыть.
— Второй, я — девятый, преодолеваю минное поле, потерял одну машину.
Слева, справа, впереди — горели танки. Сюда бы эрэсы! Ударить по высотам!
Недавно, месяц назад, в этой самой Сталинградской степи был триумф нашей артиллерии. Тогда впервые Павел позавидовал артиллеристам: такого огня еще не знали войны…
А сейчас работали только КВ да Т-34 — артиллерию перебросили к Дону. Там — в который раз — фашисты пытались прорвать кольцо окружения.
— Второй, я — восьмой, прикрой слева.
Майор Гудзь приказывает механику-водителю остановиться. Машина замирает в густом терновнике. Через открытый люк дневной свет падает на карту. Взгляд прикован к участку, где первая рота наскочила на засаду.
Теперь фашисты своими танками прижимали его к гребню высоты. Уклоняясь от удара, рота невольно попала под кинжальный огонь противотанковых пушек. И тут вражеские танки, покинув засаду, вдруг развернулись для атаки. Остановить их могли только КВ. И майор Гудзь повел резерв тяжелых танков навстречу врагу. Павел давно уже взял за правило: на время боя — он командир и наводчик. «Управляя, стреляй» — так учил его светлой памяти друг комбат Хорин. И этот бой не был исключением. При атаке КВ требуют простора, достаточного, чтобы открывать прицельный огонь с предельной дистанции.
Проверенная схема годилась и сейчас. Овраг, откуда выползали вражеские танки, тесня наши роты, не давал возможности стрелять всем машинам сразу. Крутые склоны диктовали многоэшелонный боевой порядок. А это значило, что все шишки — первой машине.
Головная — машина командира. В окуляр прицела Павел отчетливо видел цели: высокоманевренные, но слабые в защите Т-IV. В долю секунды командир вспомнил их характеристику: «Масса — 24 тонны, экипаж — 5 человек, мощность двигателя — 300 лошадиных сил, пушка — 75 мм, скорость — до 40 километров в час, лобовая броня — 80 миллиметров». Такую броню пушка КВ гнула и ломала без особых усилий.
Опасение вызывала как раз пушка Т-IV, с длинным, похожим на копье, стволом. Она проламывала броню нашего тяжелого танка, особенно бортовую.
Гитлеровцы заметили КВ и, прекратив огонь по тридцатьчетверкам, принялись торопливо перестраиваться. Было видно, как тридцатьчетверки, огибая склон, благополучно уходили из-под удара — вражеские пушки их не доставали.
— Второй, — послышался в наушниках знакомый голос. — Я — восьмой. Спасибо.
— Восьмой, дай скорость.
Соседний полк, полк майора Разрядова, успешно прорывал оборону. И это радовало. Наконец-то! Не напрасно горели наши танки… Но главный бой для полка только начинался…
Да, гитлеровцы под Сталинградом были уже не те, что под Москвой: эти воевали гораздо лучше! Своими Т-IV не уклонялись от лобовых атак.
— Короткая!
Со второго попадания Т-IV, шедший головным, задымил.
— Вперед!
Чувство ожидания ответного удара исчезло. Теперь бой как работа: напряженная, расчетливая, сосредоточенная. Но вот и первый удар по броне. Голова, до боли стянутая шлемофоном, звенит как колокол.
— Короткая!
Гахает пушка, второй вражеский танк, оставляя за собой коричневую гриву дыма, несется уже по инерции. Из раскрытого люка, словно большие черные тараканы,
выскакивают фашисты.
Снова удар по броне: враг бьет болванками. От них броня колется, превращаясь в убойные осколки.
— Командир, дорога! — подал голос механик-водитель. Он взволнованно-веселый, как будто открыл необитаемый остров.
— Что за дорога?
— Спросил бы, да некого.
Судя по карте, здесь одни овраги, а чуть выше, по косогору, — поля.
— Дуй по дороге!
С надрывным ревом танк выскочил на косогор и тут неожиданно для всех оказался в тылу немецкой батареи. Далеко не часто удается пройтись гусеницами по вражеским пушкам…
От самой гражданской войны, а может, и от монголо-татарского нашествия русская земля в излучине Дона не видела такой кровавой жатвы, как в середине декабря 42-го года.
Советские танкисты так никогда еще не работали.
— Короткая! — команда слилась с оглушительным громом. Машину повело в сторону.
— Командир, гусеница!.. — выкрикнул механик-водитель и невольно развернул танк, на секунду упустив из виду, что впереди — противотанковая пушка. Павел успел заметить, как она выплеснула пламя, — и мгновенно в машину влетела синяя-синяя молния. Сразу же грудь оказалась забитой мелкой железной стружкой. Откуда она?.. Дышать невозможно. А на броне было слышно: гудело пламя — это в бочке вспыхнула солярка. Если огонь просочится внутрь танка — взорвутся боеприпасы.
Еще можно отбежать… Можно, если, конечно, удастся, дотянуться до люка… Павел заметил: товарищи без признаков жизни. Мертвы… Ах, какие это были ребята!..
Боль разливалась по телу, как горящий бензин, и от этой нестерпимой боли голова, казалось, вот-вот расколется. Невольно рука нащупала кобуру. Силы хватило вынуть пистолет и поднести к виску. Но пальцы как веревки. Спуск тугой-тугой… А ведь только вчера пистолет чистил…
Момент отчаяния вдруг отступил, его оттеснила жажда жизни. Умирать в 22 года? Но и пережить муку невозможно. Нет силы!
— Мамо! — Это был не крик, а стон. Он вырвался впервые за полтора года войны…
Вытаскивали товарищи. Подцепили танком, оттащили в укрытие, открыли люк, а машина все горела, и огонь все торопливее подкрадывался к боеприпасам. Майора поднимали, передавали с рук на руки, и даже пытались бинтовать.
— Оставьте… Полтужурки в груди… тряпок хватает, — говорил Павел, еле шевеля черными от копоти губами.
Кто-то невесело пошутил:
— Набило вас, товарищ майор, хромовой кожей!..
Люди стояли близко, а их голоса были еле слышны, словно с большого расстояния. Как сквозь сон, Павел ощущал, что его несут по оврагу, ветки оголенных кустов хлестали по щекам, но он не чувствовал этой боли. Судорожными глотками хватал морозный воздух и никак не мог избавиться от горького привкуса тротила. Потом была неоглядная открытая степь. Ветер гнал мутную поземку.
— Покормить бы товарища майора… — сказал кто-то из санитаров. Другой ответил:
— Нельзя… Шесть проникающих ранений…
Голоса возвращали к действительности. Его куда-то несли и теперь, оказывается, везут на танке. Рядом — раненный в голову механик-водитель. Он стонет. Значит, рассудил про себя Павел, в живых они остались вдвоем. А до слуха уже опять доносились автоматные очереди. Кто-то кричал:
— Фрицы!.. Разворачивай пушку!
Танк наклонился. Павел с трудом отодрал от бинта оледенелые веки, бинт сдвинулся, и стало видно, как по дороге навстречу танку бежали автоматчики… «Да это же немцы! Что они, обезумели, с автоматами на танк?»
Санитары прыгали под танк, занимая круговую оборону: сейчас им не до раненых. И Павел мысленно ставит себя на место сопровождающих — пока они их снимут с брони, фашисты всех перестреляют. Тогда уже не поможет ни пушка, ни танковый пулемет.
Зато, пока раненые лежали на броне, а санитары отбивались, танк успел развернуться и теперь уже поливал свинцом из пулемета подбегавших немцев.
С высоты танка Павлу было видно, как в него, раненого, хладнокровно целился вражеский автоматчик, был он высок, худощав, на впалых щеках рыжая щетина. Выстрела Павел не слышал, но заметил, как у самого уха пуля клюнула броню — тут же ветер донес терпкий запах окалины.
Фашист, конечно, видел, в кого стреляет, и тем не менее патронов не жалел. «Вредная сволочь», — только и подумал Павел. Пуля задела механика-водителя. Тот резко дернулся, и это его судорожное движение не ускользнуло от внимания. «Пропал товарищ…»
Скоротечный бой кончился, как и начался, внезапно: откуда-то подошли наши танки.
Санитары опять вспомнили о раненых. Перевернули механика-водителя: он был мертв. Растормошили майора. Гудзь незлобиво ругнулся. Танкисты обрадовались; живой!
— Рука…
За одно утро к шести ранениям прибавилось седьмое: пуля пробила правое плечо. Все-таки попал в него заросший щетиной фашистский автоматчик… Он так и остался в памяти Павла — с рыжей щетиной на щеках, с заостренным, обмороженным носом. И еще что бросилось в глаза: фашист был голоден. Потом, когда уже танк мчался к темневшему на склоне оврага сараю, кто-то из санитаров сказал:
— У них, ребята, в карманах кукуруза! А раньше, помнится, находили стреляные гильзы. Так сказать, вторсырье… Пока у фрица отыщешь солдатскую книжку, на что только не наткнешься: и на серьги, и на браслеты, и на золотые коронки. Жаль, что историки не изучают карманы гитлеровских вояк. Сколько было бы открытий!..
Вот и сарай. Здесь до войны был, несомненно, колхозный полевой стан. Теперь в плетеных, обмазанных глиной и все равно дырявых стенах тесно: так плотно лежали раненые.
— Паша! Ты? — Знакомый, с хрипотцой, прокуренный голос как солнца луч. — Узнаешь? Это я, Разрядов.
Точно! В бинтах, но передвигается сам, опираясь на самодельный костыль. Дерево свежее, кое-как ошкурено, не иначе как срубили где-то поблизости. Такие же костыли были и у других раненых, у тех, кто, конечно, мог передвигаться.
К вечеру в степи стали приземляться У-2. Грузили раненых, сколько могли поднять. С легкими ранениями помещали в кабину второго пилота, а кто не мог сидеть, клали в «корыто». Для перевозки тяжелораненых авиационные умельцы изобрели дюралевые лодки, прозванные корытами. У-2 поднимал два таких «корыта». Разрядов настоял, чтобы его и майора Гудзя перебросили в тыл одним самолетом.
В небе в отличие от затишного сарая ветер пронизывал до костей, но полет воспринимался менее болезненно, чем езда на броне танка. Выгружали раненых в степи под Камышином, километрах в десяти от железнодорожной станции — туда уже подогнали санитарные вагоны.
На заходе солнца майор Разрядов с группой таких же, как и он, самостоятельно передвигающихся, ушел на станцию. Павел поступил в полное распоряжение двух камышинских девчонок.
Они уложили майора на санки и потащили в синюю пустынную степь. По их растерянным голосам он догадался, что дорога им мало знакома. Крепчавший к ночи мороз заставлял их бежать, чтоб согреться. И они бежали, тяжело дыша, изредка перебрасываясь словами.
Над степью рассыпанным пшеном желтели звезды, а дорога все не кончалась. Слух обострился. Снег под ботинками девчонок скрипел, а под полозьями шкворчал, как будто поблизости жарили картошку. Жгучий ветер доносил запах прелой соломы. Где-то рядом, с наветренной стороны, была скирда, а может, жилье. На пригорке девчонки остановились, отдышались, заговорили шепотом:
— Даже не стонет.
— Может, умер?
— Окликнем?
Одна из девчушек наклонилась над раненым.
— Дядя… Дяденька…
— Какой он тебе дяденька? — возразила вторая. — Он как Лешка из десятого класса. Гляди, еще не бреется…
— А в петлицах уже две шпалы!
— Товарищ майор…
Павел попытался шевельнуться и не смог. Отяжелевшие веки даже не дрогнули.
— Я же говорила…
— Ну нет, вроде дышит.
Девчонки в нерешительности потоптались на месте.
«И кто их выпустил в такой легкой обувке?» — мысленно сокрушался Павел, не в силах сказать, что он уже согласен умереть в этой огромной морозной степи.
По скрипу снега нельзя было не догадаться: его бросили. Шаги стихли. Но вскоре опять: хруп-хруп…
— Товарищ майор, ну отзовитесь! Товарищ майор!..
Он уже различал голоса напарниц: у одной звонкий, певучий, у другой — приглушенный, грудной.
— Я же говорила, он уже.
— Ну и что? Привезем. Похоронят.
— Оставим. До завтра.
Шаги опять удалились. Павел наконец-то открыл глаза, с трудом повернул голову, пробитое пулей плечо отозвалось саднящей болью. На фоне далекого зарева смутно виднелись две девичьи фигурки.
— Вот теперь все. Завтра найдут, привезут, похоронят, — сказал себе вслух и стал пристально всматриваться в небо.
Прямо над левым глазом горела Полярная звезда. Она сверкала, переливалась. И Павел догадался, что это на реснице замерзла слеза, и свет звезды играет в ее кристаллах. Голова работала предельно четко. Пожалуй, так обстоятельно, без спешки не думалось раньше никогда. Подобные последние часы, а может, и минуты жизни бывают не у каждого!
Странное чувство испытывает человек, когда знает, что смерть наступит скоро. Хотя бы заснуть… Во сне, по крайней мере, умрешь без чувства страха. Но сон не брал. И думалось не о скорой смерти.
За все годы своей жизни Павел не видел столько звезд. Они медленно плыли, отдаляя от себя землю, на которой сейчас умирал он, раненый и беспомощный.
Млечный Путь казался пылью, поднявшейся над полем боя. И звезды, как трассирующие пули, были красные, синие, желтые, белые. Тишина морозной ночи закладывала уши, и в них явственно слышался легкий шелест. Неужели звезды издавали звуки?
Но нет. Это были шаги. Кто-то не раньше, как вчера, рассказывал, что по степи, группами и в одиночку, бродят гитлеровцы, ищут спасения в лесистых балках и оврагах. Пробираются на запад, к своим. В большинстве это эсэсовцы.
К санкам шли двое. Теперь Павел их узнал: в тех же ботинках, в тех же телогрейках. Вернулись!
— Товарищ майор, — певуче позвала звонкоголосая. — Вы живы? Товарищ майор!
Он пошевелился.
И те с жадностью принялись растирать ему уже побелевшие щеки. А потом, не выпуская лямок, бежали до самого города. Утром были на эвакопункте. «Чудо — не чудо», — терялся в догадке Павел, понимая, что чудес в общем-то не бывает.
Ясность внес майор Разрядов. Ночью он не ушел с перрона, пока не дождался девчонок.
— Где майор?
— Умер, — ответила одна.
— Почему не доставили мертвого?
— Сами чуть не замерзли.
— К утру он должен быть здесь.
Утром он увидел своего товарища живого, но уже не жильца. Таким его и внесли в вагон — безнадежного…
Глядя сквозь заиндевевшее окно, пожилой санитар устало объявил:
— Саратов… Приехали…
По вагону торопливо стучали тяжелые кирзовые сапоги. Под потолком испуганно мигал фонарь, мелькали тени. По проходу плыли накрытые простынями носилки. Пахло йодом и потом. Санитары перекладывали на подводы только что прибывших раненых, укрывали их овчинными тулупами. Дошла очередь и до Гудзя. Его осторожно положили на холодные с мороза носилки. Павел с трудом терпел невыносимую боль, постанывал.
— Держись, Паша! — подбадривал Разрядов. Товарища подбадривал, а сам, потерявший много крови, уже передвигался еле-еле: каждое движение стоило ему невероятных усилий.
В коридорах госпиталя — до войны здесь была школа — лежали тяжелораненые. Не ожидая утра, врачи сортировали новеньких. Бледные от бессонницы санитары снимали с них заскорузлую от засохшей крови одежду. При скудном освещении лица санитаров казались серыми, как солдатские шинели.
Попытались снять кожаную тужурку и с Гудзя. Но это оказалось непросто. Окровавленные клочья искромсанной осколками одежды законопатили раны.
— Доктора! Срочно доктора!
Подошел средних лет мужчина, в пенсне, привычно осмотрел раненого:
— В операционную!
Павлу было все равно: огненная боль туманила сознание. В операционную так в операционную… Вскоре он уже лежал на белом столе в освещении электрических ламп. Мельтешили белые халаты. И тут он уловил запах незнакомого лекарства.
— Ну, танкист, давай на откровенную. — Голос уверенный, властный. — Ты меня слышишь?
— Да.
— Дела твои неважные.
— Догадываюсь.
— Так вот, предупреждаю, буду чистить и оперировать с местным наркозом. Согласен?
— Да.
И врач приступил к своим обязанностям, а раненый, каменно сцепив зубы, чтобы не кричать, напрягся. Но когда принялись извлекать куски кожаной тужурки, боль победила.
Глядя через пенсне, врач ловко вынимал пинцетом клочья шерсти, куски сукна и хромовой кожи… И все это — из грудной клетки!
Боль перешла все границы терпения: она жгла, как расплавленный металл, и словно током пронизывала мозг. Павлу казалось, он Прометей, прикованный к белой скале, и орел в белом колпаке, в пенсне, стальными когтями раздирает его иссеченное тело, доставая по кусочкам сердце.
— А вот и железо!
Павел услышал отчетливый звук ударившегося о посудину металла. Потом этот звук раздался еще и еще. Раненый насчитал пять ударов — значит, пять осколков. Но он ошибся: их оказалось шесть, а ран, включая пулевые, — восемь.
В работу пошла игла.
Шелковая нитка, стежок за стежком, зашнуровывала раны. Игла протыкала живое, и каждая клетка тела отзывалась беспощадной болью.
— Хватит!!
— Все, уже все, — говорил врач, продолжая работу.
Павел кричал, ругался, и вот санитары отпустили его руки, и он, собрав в себе последние силы, рванулся.
— Лежать! — жестко скомандовал врач и устало добавил: — Тебя, майор, отнесут.
Боль утихла не скоро. И тогда навалился сон — тяжелый и долгий, как степная февральская вьюга.
Первым, кого он увидел, раскрыв глаза, был майор Разрядов, в длинном, до пят, байковом цветастом халате, в бинтах, бледный, но веселый.
— Ну как после капремонта?
— Живу.
— Еще бы! Тебя ремонтировал сам профессор Оглоблин.
Раны заживали быстро, а ведь довелось чистить и штопать, считай, всю грудную клетку. Столько «инородных предметов», как выразился профессор, не видел даже он, вернувший в строй тысячи раненых бойцов и командиров.
Майор Гудзь и профессор Оглоблин крепко подружились. Выздоравливающий торопил своего нового друга, чтобы снова попасть на фронт, но тот понимал, что с такими ранениями в строй вернуться немыслимо.
И все же именно профессор Оглоблин вселил в него веру в полное выздоровление.
— Знаю, танкист, где ваши мысли, — ласково говорил профессор. — Поможет вам только спорт.
Майора Гудзя направили на лечение в Москву. После медицинской комиссии его там вызвали в отдел кадров и предложили службу в учебном центре.
— Я прошу послать меня в действующую армию, — заявил он кадровикам. И своего добился.
Перед отправкой на фронт Павел написал профессору: «Раны зажили, как в сказке. Получил новую танковую кожанку. Постараюсь не испортить». Он представил, как, читая эти строки, профессор улыбнется, вспомнит любимую присказку: «Бог предполагает, врач располагает». А может, и другую: «Дважды судьбу не испытывай!» Но судьба на войне — вещь непредсказуемая.
Осенью 43-го года наши войска выходили к Днепру.
На подходе к Днепру в полку оказалось людей меньше, чем в стрелковой роте. Танкисты забыли, когда последний раз спали под крышей, в домашнем уюте. Только загрузятся — и вперед!
Тяжелый танковый полк прорыва, которым командовал теперь уже подполковник Павел Данилович Гудзь, выполнял боевые задачи как полнокровная часть. В полку осталось пять танков, зато это были КБ — машины верные и надежные.
Чем ближе к Днепру, тем упорнее сопротивлялись фашисты. Наши штурмовики буквально выжигали вражеские траншеи. Артиллерия перепахивала доты и дзоты. А поднимется пехота в атаку — ей навстречу кинжальный пулеметный огонь. Его-то принимали на себя КВ, своей броней прикрывая всегда шедшую рядом царицу полей. Каждый метр родной земли отвоевывался гусеницами и штыками.
Наконец сквозь дымы показались разрушенные каменные здания. Это было Запорожье. На широкой реке — от берега до берега — лежала серая бесформенная груда камня — развалины плотины прославленной ГЭС. Из воды выступали камни — днепровские пороги. Наша пехота, выкуривавшая фашистов из «лисьих нор» — углублений, куда не доставали снаряды, — предупредила: за развалинами — «тигры».
Гудзь прикинул: если пехотинцы выскочат на плотину, их в упор расстреляют из танковых пушек. И он принял решение: уничтожить засаду.
После рекогносцировки маршрут был найден: к берегу можно выйти глубоким сухим оврагом. Благо в Приднепровье наступила осень, и дно оврага по крепости не уступало застывшему бетону.
Два танка — в одном из них был командир полка — съехали в овраг. Два, стоя на пшеничном поле, прикрывали их своим огнем, одна машина была оставлена в резерве.
«Тигры» ничем себя не обнаруживали. А из глубины обороны все била и била артиллерия, сизый дым заволакивал пространство — ничего не видать, и только сверху, над головой, как закопченный торец крупнокалиберной гильзы, летел диск солнца.
Вскоре немцы подбили КБ, стоявший на пшеничном поле. И вот тогда наперерез нашей пехоте выползли «тигры».
По ним из оврага ударили танковые пушки. Машина командира выскочила вперед, давая возможность пехотинцам пробиться к Днепру. И тут ее потряс огромной силы удар: снаряд угодил в борт — людей окатило пламенем…
Очнувшись, командир хотел было поправить шлем, но левая рука не шевельнулась. Присмотрелся: из-под рваной мышцы матово белеет раздробленная кость. Струйкой стекает кровь, рукав комбинезона намок и отяжелел.
Командир окликнул наводчика — тот не отозвался. Здоровой рукой тряхнул его за плечо и тут же отдернул руку, Вместо головы у наводчика — кровавое месиво… Убитыми оказались также стрелок-радист и заряжающий.
— Товарищ подполковник, живы?
Павел Данилович прислушался: это подал голос механик-водитель.
— Как ты?
— Оглушило… Сейчас пройдет…
— Заводи.
— Пытаюсь… Что у вас?
— Рука… — отозвался командир и шевельнул плечом: больно.
— Не заводится, товарищ подполковник. Видать, двигатель разворотило.
— Включай рацию…
Механик-водитель перебрался в боевое отделение, перевязал командира, наложил ему на левую руку жгут. Потом принялся колдовать над рацией, но быстро понял — дело безнадежное.
Павел Данилович шлемофоном уперся в налобник прицела. Был виден берег, усеянный убитыми и ранеными: это наша пехота наскочила на огонь танковых пулеметов. Откуда фашисты били, понять было нельзя — мешали развалины.
Тревожила мысль: где резервный КВ? Отправить бы механика-водителя на поиск — так из танка не выйти. Он подбит, но не загорелся, и немцы то и дело поливают его пулеметными очередями. Надо ждать темноты. А до вечера — часа четыре! Сквозь большую рваную пробоину в танк заглядывало солнце, в его лучах дым казался густым, как солидол.
Гудзь стал пробовать маховичок поворота башни: ствол пушки мягко отошел в сторону, и тут открылось неожиданное: из-за утеса выползали еще два «тигра». Подминая под себя убитых и раненых, они двигались к развалинам плотины, преграждали путь нашей пехоте.
Но стоило командиру пошевелиться, как осколки перебитой кости, словно зубами, впились в мышцы. Боль туманила сознание, и в поле зрения прицела «тигры» расплылись, как на воде радужные пятна.
— Нож!
Механик-водитель вынул финку.
— Отрезай.
— Не смогу, товарищ подполковник…
А «тигры» все ближе, ближе: сейчас они будут давить бегущих по оврагу пехотинцев. Они уверены, что КБ их поддержит.
— Приказываю!
— Лучше расстреляйте!
— Нож. Дай нож!..
Трясущимися руками механик-водитель передал финку, и подполковник Гудзь перерезал себе сухожилие. Кисть — уже чужая — выскользнула из комбинезона.
Теперь все внимание — «тиграм». Вот один подставил борт. Послушно сработала педаль спуска. От выстрела танк вздрогнул, и вражеская машина, охваченная пламенем, замерла на песчаной отмели.
— Заряжай!
Щелкнул клин затвора. Второй «тигр» все-таки успел на долю секунды раньше развернуть свою пушку, и командир увидел ее черный кружок ствола. «Тигр» и КВ выстрелили друг в друга почти одновременно…
Когда Павел очнулся, до сознания дошло, что уже вечер и бой идет в отдалении, а он лежит около танка, в воронке от авиабомбы. Рядом с автоматом в руке сидит на корточках механик-водитель. Заметив, что командир пришел в себя, обрадованно доложил:
— А второго вы тоже!
Павел поднял голову, и улыбка тронула его измученное болью лицо. Отсюда было видно, как по плотине мимо подбитых «тигров» на тот берег сыпала наша пехота.
Холодной октябрьской ночью санитарная полуторка увозила подполковника Гудзя в глубокий тыл. Перед глазами, словно наяву, колыхалось жерло вражеской пушки. Оно то исчезало, то появлялось. Потом, как в немом кино, возникли веселые лица. Он их узнал: наводчик, стрелок-радист, заряжающий. Этих ребят уже не было в живых. Они лежали в братской могиле на высоком берегу Днепра, а впереди, за синими плавнями, все еще шла война…
И опять Павел Гудзь выжил. Ножи хирургов и железное здоровье сделали свое. В окрепшей груди опять уверенно билось горячее сердце, а в голове зрели мысли: как быстрее вернуться на фронт, в родной полк. На фронт? Без руки?
— Забудьте, — говорили ему в госпитале. — Вы, товарищ подполковник, отвоевались — инвалид.
«Инвалид? В двадцать три года? Нет!» — и Павел пишет письмо Верховному Главнокомандующему, рассказывает о себе, о своей мечте служить Родине.
Письмо дошло до Верховного, а оттуда переправлено в Управление кадров с короткой, но весьма значимой, резолюцией: «Оставить в рядах РККА».
Теперь госпитальная жизнь стала другой — торжественно-приподнятой: в каждом слове — надежда, и в каждом жесте — энергия.
А с фронтов шли в общем-то хорошие известия. Каждый день диктор называл города, которые освобождала Красная Армия. Бои уже гремели в предгорьях лесистых Карпат, и подольские села на пыльных околицах встречали своих освободителей.
А потом — уже в сорок пятом — подполковнику приглянулся врач по имени Галя — Галина Мечиславовна, а той, в свою очередь, танкист Павел — Павел Данилович. Полюбили друг друга. Сыграли свадьбу, быструю и скромную: по обычаю военного времени.
Получив отпуск, Павел приехал в Стуфченцы. Чем ближе к хате, тем учащенней стучало сердце: «Жива ли ненька?»
— Мамо!
— Пашуня! — выкрикнула мать и замерла и от неожиданности, увидев сына, оцепенела: да разве такого она провожала? Тот был румянощекий, черноволосый, с еще детской сияющей улыбкой.
Сейчас перед ней стоял подполковник с темными, много повидавшими на своем веку глазами и к бедру прижимал слегка изогнутую левую руку в черной кожаной перчатке (а на дворе майская теплынь!), щеки — бледные, впалые, будто после болезни. Танковая тужурка с золотыми погонами, а на погонах — по две больших звезды — сидела на нем ладно. Ордена и медали тихо позванивали. Награды сына ласкали материнский глаз, но смущали сердце: неужели это у нее, Степаниды Пантелеймоновны Гудзь, бедной вдовы-подолянки, такой сокол вырос! «Люди добрые! Поглядите!»
— Пашуня? Хиба цэ ты?
— Я, мамо.
Он обнял ее правой рукой, а левая, в черной перчатке, как напряглась, прижатая к бедру, так и не пошевелилась…
В Стуфченцах царствовала весна! Горячее полуденное солнце заливало садки, хаты, огороды, речку, выгон, где когда-то паслись телята. Сады уже отцветали. В зелень стыдливо прятались облупленные хаты, но забурьяненные огороды уже кое-где чернели свежевскопанными грядками, и по грядкам расхаживали грачи.
Повезло Стуфченцам — боевые действия войск прошли стороною, а вот война заглянула в каждую хату и почти в каждой оставила вдовье и сиротское горе.
Хата Гудзихи за три года войны впервые наполнилась весельем. В хату, как поутру солнце, вернулось счастье. Надолго ли?
В тот день сын рассказывал, где он воевал, а мать все порывалась спросить: почему он один? Она уже думала о внуках, как они на лето приедут в село, а в садку как раз поспеют вишни, а если вишни отойдут, желтым соком нальются сливы, а там, ближе к осени, дозреют груши. Все будет… Быстрее бы заканчивалась война!
— Мамо, а той добродий, за якым я бигав по городу, вин вернувся за пиджаком? — вдруг спросил Павел.
Мать ответила охотно, без улыбки:
— В милицию я так и не заявила. Побоялась. А вин вернувся. При нимцях ходыв тут полицаем. Всю пшеницу вывиз в Германию.
— А где он сейчас?
— Утик. З нимцями… Я так жалила, что не выконала твое прохання…
В те майские дни, когда над селом кружились аисты, а над облаками — самолеты, сын и мать, сидя во дворе под старой яблоней, не могли наговориться.
— Куды ж дали, сынку?
— Остаюсь в армии.
— Так война ж скоро кончиться!.. Гытлера не будэ.
— Война кончится. И Гитлера не будет, — повторил сын. — А враги у нас не только Гитлер. Без Красной Армии, мамо, нам пока еще нельзя — иначе опять нападут.
— Багато ты навоюешь одною рукою? — вздохнула мать и болезненно свела поблекшие от времени губы.
Сын улыбнулся:
— Теперь, мамо, больше воюют головою.
— Боюсь за тэбэ, сынку… Зостався б дома.
— Я зостанусь, другой зостанется… Какими же выростуть мои дети?
В словах сына мать узнала знакомые нотки. Когда-то она упрашивала мужа не подставлять свою голову: «Хиба инших мало?» Муж тогда ответил: «Я не пидставлю, другый не пидставыть, якым же выросте Пашка?»
Вот он и вырос, и защитил Родину, а значит, и свою неньку, колхозницу Степаниду Пантелеймоновну.
Встреча с сыном стала для нее самым счастливым днем жизни…
Невиданной победой закончилась война. А Советской Армии все так же нужны были светлые головы и умные руки: так нелегко доставшемуся миру требовалась надежная защита.
С годами Павел Данилович Гудзь стал доктором военных наук, профессором, заслуженным деятелем науки РСФСР, генерал-полковником.
Уже новое поколение офицеров и генералов командует полками, дивизиями, армиями. Среди них — его ученики.
С наблюдательной вышки хорошо виден низкорослый лес, изрезанный оврагами. Время от времени генерал-полковник Гудзь пробегает глазами списки. Встречаются знакомые фамилии. Капитаны и майоры — сыновья офицеров, которых он учил на этом самом танкодроме.
День ясный, безоблачный. На исходе июль. Серая пыль, поднятая гусеницами, напоминает военное поле боя. Танки преодолевают колейные мосты, эскарпы, контрэскарпы, завалы, минные поля, полыхающие пламенем заграждения.
Генерал молчит. Под седыми бровями — всевидящие глаза. Слушатели — еще только ученики, а генерал, наверное, догадывается, где им выпадут испытания. Каждый год офицеры убывают в полки и дивизии. Сменилось не одно поколение танков, а люди те же — надежные.
Глядя на работу своих слушателей, генерал обдумывает их каждую удачу и каждый промах:
— Для парада — уже хорошо, для боя — еще плохо.
По огромному пространству танкодрома идут машины… Как-то известный космонавт, приветствуя танкистов, сказал:
— Из космоса я видел ваш танкодром. Впечатляет! Это замечание недавно вспомнил Павел Данилович
опять. Шла программа «Время». Знакомый космонавт вел репортаж из космоса. «И сейчас он не мог не заметить нашу работу», — подумал генерал с радостью и хотел было похвалиться, какие у него замечательные слушатели, но так и не похвалился. Сменился кадр. Показывали войну, которая уже длится десятилетия. Вражеская артиллерия прямой наводкой расстреливала ливанский госпиталь. Нетускнеющая память опять возвратила в морозный декабрь сорок второго года.
…В середине дня на их санитарный эшелон навалились два «мессершмитта». Они, как тени, носились над вагонами, стреляя из крупнокалиберных пулеметов. И уже через несколько минут в открытой степи, под белесым небом, полыхали набитые людьми теплушки. Фашистские летчики расстреливали отползавших легкораненых. Тяжелые, и среди них майор Гудзь, лежали на полу вагона, ждали прямого попадания бомбы.
Высоким пламенем был охвачен соседний вагон. Нарастающий гул огня и зовущие на помощь возгласы отдаленно напоминали скорбную мелодию церковного пения. В тот день все тяжелораненые, находившиеся в соседнем вагоне, сгорели…
Сейчас горел ливанский госпиталь. Не отрывая взгляда от экрана, неожиданно воскликнул внук Павел:
— Им же больно!
— Да, Паша, больно.
— Дед, я тоже буду танкистом. Как ты считаешь?
Вот уже и для внука жизнь вяжет свой первый узел… На фронте Павел Данилович многому научился у майора Хорина. Тот выше всего ценил в человеке ясную голову и мужественное сердце.
— Как я считаю? — переспросил генерал. Глаза деда и внука встретились.
Далеко не всем выпадает на долю столько испытаний, сколько их выпало деду этого внука. Когда-то майор Хорин говорил: «Пока мы помним о Родине, нас никто не одолеет».
Вот и ответ…