Издали танки казались серыми жуками, проворно выскакивавшими из густой травы, а не из высокого осинника. Проскочив колейный мост, они исчезали как призраки.
Слушатели бронетанковой академии, наблюдавшие за вождением, говорили о театре, о гастролях в Москве миланской труппы Ла Скала. Атанас Кралев, чему-то улыбаясь, шевеля густыми черными бровями, не вмешивался в разговор, молча лежал под старой березой, бросив на мятую траву шлемофон. Глядя на маленькие издали танки, он достал из комбинезона орех, помял его в шероховатых ладонях, сдавил пальцами, как щипцами: орех с хрустом раскололся, и под тонким слоем пожухлой мякоти оказалось крупное морщинистое зернышко. Оно пахло свежим растительным маслом и осенними листьями. Так пахнут, особенно после дождя, зимние рощи Западного Причерноморья.
На распаханном гусеницами танкодроме вдруг посветлело. Из-за низких торопливых туч выглянуло солнце, и его желтые закатные лучи упали на перелесок, откуда доносился дизельный рокот. Атанас увидел приближающийся танк под башенным номером 42 и, довольный, снова улыбнулся: его товарищ Павел Заволока, советский капитан, заканчивал трассу с отличным временем. Эту машину они водили попеременно.
Сегодня на танкодром Павел захватил с собой мамин гостинец: печенье и несколько горстей орехов. Кулек с печеньем еще в автобусе пошел по рукам, товарищи ели да прихваливали, особенно веселый толстощекий Кузьма Ампилов, любитель сладкого, а орехи он довез до танкодрома и угостил Атанаса и его земляков.
— У тебя, Павел, в Сливене есть родственники? — спросил Атанас, когда тот, закончив вождение, легко спрыгнул с танка и так же, как и Атанас, блаженно растянулся на траве.
В противоположность Атанасу Павел был маленького роста, щупленький, но сильный и ловкий — недаром имел первый разряд по гимнастике, — у него были большие, как у девочки-подростка, голубые глаза. Если б не военная форма, тем более не капитанские погоны, Павла можно было принять за школьника-старшеклассника. Светло-русый, коротко подстриженный, в своей учебной группе он выглядел самым молодым, хотя за плечами у него было десять лет воинской службы. Да какой! В Забайкалье!
— Родственники? Это где? — не понял Павел.
— Ну в Сливенском округе, в селе Шивалево. Только в том селе растут такие орехи. Когда-то я учился на агронома, изучал это дерево.
Павел Заволока удивленно вскинул негустые светлые брови, прищурился в улыбке.
— Дерево растет на Кубани в бабушкином саду. И называется оно Алешиным. В честь моего брата-подводника.
— И все же — в Шивалево, — стоял на своем Атанас и объяснял: — Обрати внимание на форму шва, с каким завихрением он соединяет створки. А почему именно так, знаешь? Чтобы не задерживалась влага. Но не это главное отличие. Из плода шивалевки — так его у нас называют — изготавливают редкое ореховое масло… Кстати, в этом округе ходит поверье — если девушка полюбит парня, она старается угостить любимого шивалевским орехом, притом с самой высокой ветки. Чтобы любовь у них была сильной и высокой… Вот они какие, твои орехи! — закончил Атанас, поднимаясь.
Уже в полночь Павел добрался до общежития. Поверье, о котором рассказал Атанас, было похоже на хорошую сказку с неожиданным концом. Впрочем, имеет ли значение, с какого дерева и с какой ветки сорвать орех и угостить любимого? Но есть же люди, которые верят в чудодейственную силу шивалевского ореха! Но при чем тогда здесь орех из бабушкиного сада? Атанас утверждает, что орех из Болгарии. Вряд ли. «Может, мать купила в магазине? — одолевало сомнение. — Болгарские фрукты продаются везде: и в Москве и на Кубани. И если орехи куплены, Атанас, может быть, прав, а если из дому, с того самого дерева?..»
…Ореховое дерево, одно на весь большой старый сад, было предметом особой заботы и бабушки и мамы. Павел помнит, как в засушливый послевоенный год, когда в городе не хватало воды и колодец под обрывом высох, бабушка и мама носили воду из городского парка и в первую очередь много и щедро поливали орех. Чтобы на него не падала тень, от близко стоявшей яблони мама отпилила ветку.
Во время занятий в лаборатории Павел неожиданно для себя стал рисовать в тетради дерево, а над ним кран, каким поднимают танковые башни. Вот так можно достать орех с самой высокой ветки. А может, в том и суть, что девушка, дотягиваясь до этой самой высокой ветки, силой любви преодолевает чувство страха? Павел начал было делать расчеты, но преподаватель, увидев на листе необычный рисунок, сказал:
— Капитан Заволока, занимайтесь своим предметом.
Полковник, наверное, подумал, что слушатель готовится к очередному занятию.
Павел вспомнил, что дома — то ли в альбоме, который лежал в ящике маминого комода, то ли в пачке маминых писем, которые она писала Алеше, то ли в рамке на стене, — есть фотография девушки Иванки. На обороте — надпись по-болгарски.
— И давно она у мамы, эта фотография? — заинтересованно спросил Атанас.
— С войны еще.
Звонок на лекцию не дал им договорить. Но будто сама собой появилась догадка.
Алешине дерево и фотография Иванки… Дерево — из ореха, фотография — из письма… Как давно это было!.. С тех пор столько воды утекло!.. Где она, Иванка? Жива ли… Такая война бушевала… Земля изменила свой облик, а люди — тем более.
Мысль разыскать боевых друзей брата приходила Павлу и раньше. Он даже написал в музей флота, но оттуда ответили предельно кратко: данных о главстаршине Заволоке нет. У Алеши были друзья. Одного из них — мичмана Ягодкина — Павел знал еще в детстве. Вот Ягодкин рассказал бы многое… Только, может, и его война не пощадила.
— Мне нужна фотография Иванки, — попросил Атанас, будто дело, за которое он брался, было простым и ясным.
Болгарский друг настаивал начать поиск, не откладывая. Но, как показалось Павлу, он не учитывал одного весьма важного обстоятельства. И Атанас и Павел — слушатели выпускного курса. А выпускной курс — это стрельбы, вождения, зачеты, дипломная работа… И наконец — государственные экзамены. По училищу Павел знает, что это такое.
— Я вчера долго думал, прежде чем решиться… Будем искать вместе, — сказал Атанас.
Мысль об орехе так завладела Павлом, что он заказал на вечер телефонный разговор с мамой, чего давно уже не делал. Он знает: мать почему-то боится телеграмм и телефонных вызовов. Она внимательно следит за событиями в мире и материнским сердцем чует, что ее сын, Павлушка, в любой момент может оказаться в самой горячей точке планеты. А оттуда, как знать, вернется ли живым-здоровым? Мать понимает, что на языке комментатора означает «горячая точка». В мирное время, как и в войну, тревога за сына-солдата беспредельна.
Уже давно Павлушке жениться пора, а он для нее — все мальчишка, готовый сломя голову мчаться куда угодно. Таким же легким на подъем был его отец, покойный Петр, таким же был и его старший брат Алеша. А теперь он, Павлуша, у нее один остался. Может, будут внуки… А сын все не женится. Есть у него подруга — Галина Зубкова, студентка пединститута, землячка. Может, она будет невесткой?..
На переговорном пункте вызова ждать пришлось недолго. Мать взволнованным голосом расспрашивала сына о здоровье, об учебе, интересовалась, где и как питается, не простывает ли. Она слыхала, что в Москве грипп. Сын отшучивался:
— У меня, мамо, прививки на все случаи жизни. Да, за орехи большое спасибо. Очень вкусные. Где ты их раздобыла?
— Ну разве ты, Паша, не знаешь? Помнишь Алешине дерево?
— Которое он привез? — допытывался сын, все больше убеждаясь, что в своем предположении он не ошибся.
— Не привозил он, — отвечала мать, — тот орех мы нашли потом… Ты нашел…
Нет, он, Павел, сразу не вспомнил, где и как разыскал орех, он только знал, что в саду у бабушки росло ореховое дерево и что его называли Алешиным в честь погибшего брата.
По голосу матери, доносившемуся из телефонной трубки, Павел чувствовал, что она с трудом сдерживает слезы: ей больно вспоминать те далекие военные годы, и она не в силах понять, почему через много лет, ее младший сын вдруг заинтересовался ореховым деревом, которое вот уже четверть века украшает старый сад на окраине города. Может, сыну что стало известно об Алеше?
Ее никогда не оставляла мысль, что когда-нибудь Алеша объявится. Ведь неизвестно же, где он похоронен. А может, жив, и живет надежда, что вернется. В газетах пишут — она читала, — что отыскиваются без вести пропавшие. А вдруг отыщется и Алеша?
Своим материнским сердцем она до сих пор никак не может согласиться с мыслью, что ее сын погиб, не вернется больше… Сколько раз он возвращался! Когда его подводная лодка приходила в базу, Алеша получал увольнение на берег — дом был недалеко от порта — и всегда спешил домой к матери, бабушке, брату. Гибель девятнадцатилетнего сына черным громом ударила над матерью. Погибнуть в девятнадцать лет! Ему бы жить да жить… И теперь берегла она сына младшего в жарких словах напутственных — большее было не в ее власти.
Павел пообещал матери писать чаще, пообещал приехать на зимние каникулы сразу же, как только сдаст экзамены. Он просил фотографию Иванки и адрес мичмана Ягодкина.
Получив от матери заказное письмо, Павел отдал фотографию в лабораторию и попросил сделать с нее несколько копий. Знакомый лаборант, бодрый старичок пенсионер, знающий цену документам, по своей инициативе снял копии не только с фото, но и с надписи.
— Может, не стоило? — засомневался Павел.
— Почерк — лучшее доказательство, — заметил лаборант. — А вдруг ваши друзья обнаружат письма Иванки? Чем они подтвердят?
Всезнающий лаборант, охочий на слово, надавал кучу ценных советов.
Одно фото Атанас отправил в Болгарию, второе — отнес в болгарское посольство.
Павел уже улегся в постель, взяв в руки «на сон грядущий» последний номер «Военного вестника», когда ему позвонили. Телефон стоял в коридоре офицерского общежития. Пришлось снова одеваться. И он, пока одевался, пока шел по коридору, недоумевал: «Кто бы это мог в такое позднее время?»
Звонил Кралев, из соседнего корпуса, где жили болгары, слушатели академии.
— Добрый вечер, Атанас.
— У меня Хусейн. Тебя дожидаемся.
В трубке раздались короткие гудки. «Хусейн Хасан…» Ну да, конечно же! Тогда их, Павла Заволоку и Атанаса Кралева, впервые близко свела армейская судьба. Как наиболее опытные танкисты, Павел и Атанас были выделены в команду по обеспечению практического вождения танков — водили слушатели дружественных армий. Работа в команде особой сложности не представляла, за исключением, пожалуй, нескольких моментов. Но и тогда все выглядело в пределах нормы. Тягачи не буксовали, тросы выдерживали, и товарищи оказывались под водой вовремя, хотя водоем, или как его именуют, вододром, был не из теплых.
Павлу Заволоке подводное вождение не в диковинку. В бытность свою в Забайкалье он форсировал реки, стремительные, студеные. Атанас Кралев попросился в команду сам. Для него подводное вождение было тоже делом не новым, но в воде с пониженной температурой он находился впервые. Поэтому Павел пытался самую трудную работу брать на себя, но Атанас не принимал поблажек, и это окончательно расположило к нему Павла. Понравился он капитану Заволоке своим отношением к работе. Где тяжелее, там Атанас, высокий, крупный, лицо суровое, с черной родинкой на подбородке, а глаза добрые, мягкие.
…В комнате, кроме Хусейна, был незнакомый Павлу смуглый паренек, назвавшийся коротко — Али.
— Узнал? — спросил Атанас.
— Узнал, — ответил Павел, пожимая руку Хусейну. — И где это пропадал наш крестник?
— На каникулах.
Али объяснил:
— В госпитале.
Павел заметил, что у Хусейна лицо бледное, почти не тронуто загаром, заострились скулы. В глубоко посаженных глазах таилась боль. Хусейн сдержанно — одними губами — улыбался.
— Я вас помню, товарищ капитан… Это вы меня вытаскивали из затонувшего танка. Я тогда немного растерялся…
Павел мягко прервал Хусейна:
— Дело житейское, — и показал на горячую сковороду с яичницей. — Вы, ребята, ужинайте. А то остынет.
— Все вместе, — сказал Атанас и объяснил: — Хусейн со своим земляком приехал отметить годовщину крещения. Али тоже учится в Советском Союзе… Так что все мы студенты. И у каждого из нас будет не одно крещение. А пока отметим первое — нашего боевого товарища Хусейна Хасана.
— А чем?
— Аи, Павел! — засмеялся Атанас. — В этой комнате всегда найдется чем! А вот как? По-христиански или по-мусульмански?
Али уточнил:
— С вином или без?
— С вином, — предложил Атанас.
— Тогда по-христиански, — согласился Али.
Как и предполагал Павел, направляясь к другу, Атанас организует встречу с истинно болгарским радушием. Атанас, не иначе, приготовился сообщить какую-то важную новость. И это чувствовал Павел по торопливости, с которой открывал хозяин бутылку сухого вина.
— Товарищи! Друзья! Да будет удачливой военная судьба офицера Хусейна Хасана Эльми. Да поможет она освобождению его мужественного народа!
— А теперь — за поиск, — Атанас повернулся к Хусейну и Али: — Наш друг Павел Заволока ищет фронтовых друзей своего брата. У него был брат Алеша. Подводник. Брат погиб на войне… Сегодня для Павла и для всех нас есть хорошая новость. Вот в этом письме. — Атанас показал конверт, на котором детской рукой была нарисована красная гвоздика. — Я получил его из Пловдива. Наши следопыты взялись найти девушку, которая знала его брата… Ну за то, чтоб люди помнили своих героев!
Из возвышенной речи Атанаса, как показалось Павлу, ни Хусейн, ни Али не поняли, почему болгарские следопыты разыскивают девушку погибшего брата Павла Заволоки и вообще откуда им известно о существовании этой девушки, но тост за погибших героев, за незабвение был, конечно же, им по душе.
Атанас передал Павлу письмо. Оно было написано по-русски угловатым ученическим почерком. Павел тут же его прочитал и, попрощавшись, вернулся в общежитие.
Спать не хотелось. Встреча с Хусейном, которого осенью позапрошлого года вытащили они из затонувшего танка, взволновала.
Павел помнил тот день, когда он с Атанасом Кралевым и Кузьмой Ампиловым обеспечивал практическое вождение машин.
Была глубокая осень. В лесу на листьях, еще не сорванных ветрами, лежала обильная роса. Поеживаясь от холода, офицеры в резиновых комбинезонах сидели в кузове дежурного тягача и наблюдали за переправой.
Управляли машинами юноши, которые недавно еще были студентами университетов, портовыми рабочими, преподавателями и даже священниками. Все они приехали в Советский Союз научиться защищать свою революцию. Земля России стала местом их учебы, а советские командиры — их учителями.
— Красиво идет, — радостно говорил Атанас, видя, как машина ровно и уверенно входит в черную воду реки, быстро исчезает из виду. Глядя на переправу, казалось, это под речным плесом стремительно движется подводная лодка — один лишь перископ. Сзади, за перископом, сизым туманом стелился дым сгоревшего соляра.
— Красиво идет! — повторил Атанас.
Они, недавние командиры рот, умели разбираться, кто как водит машину, да еще под водой.
Павел с улыбкой посматривал на болгарского друга, слушал очередной рассказ Кузьмы Ампилова. Его любимой темой были пчелы. Отец Кузьмы, колхозный пасечник, живет в Воронежской области, недалеко от Хопра. Там Кузьма родился и вырос. Каждое лето он проводил с отцом, работая на пасеке, и отец не без гордости уже думал, что сын пойдет по его стопам. Но однажды Кузьма заявил о своем желании стать танкистом. Это было неожиданностью.
В отпуск приехал их односельчанин. Был он в форме курсанта-танкиста. Девчата с курсанта глаз не сводили. Даже толстушка Тося, с которой Кузьма дружил, и та отозвалась о курсанте: «Вот это парень!» — «А чем я хуже?» — обиделся Кузьма. «Куда тебе, сладкоежке! Сиди уж на своей пасеке…» — «Ну, Тоська!..» — только и сказал Кузьма.
И все-таки не Тосин упрек определил выбор. Он мечтал стать военным. Кузьма закончил Харьковское танковое училище, командовал взводом, затем ротой. На вступительных экзаменах в академию он впервые встретился с Павлом Заволокой. Тот помогал ему по математике. За десять лет службы Кузьма ни разу не пожалел, что стал танкистом. Благодаря своему веселому, общительному характеру он быстро сходился с людьми.
К Павлу Кузьма питал привязанность, наверное, за внимание, с каким выслушивал его рассказы об удивительной жизни пчел. Свои летние отпуска Кузьма проводил в степи, на пасеке. А в позапрошлом году, в августе, целых две недели он простоял за штурвалом комбайна…
Офицеры вдруг заметили, как танк, шедший под водой, остановился. На поверхность реки вырвалось облако пара, и тут все поняли: в танк хлынула вода. Из динамика послышался встревоженный голос руководителя переправы: что случилось? Экипаж не отзывался.
И тогда вступили в дело спасатели. Через минуту, когда горячий воздух изолирующего противогаза попал в легкие, Павел спустился под воду, за ним поспешили его товарищи. Вскоре пальцы Павла уже ощупывали холодную сталь танковой брони. Верхний люк оказался задраенным. Обычно через него экипаж покидает машину. Павел подплыл к люку механика-водителя и в мутной воде наткнулся на человека. В первое мгновение Павлу показалось, что это механик-водитель затонувшего танка возится около троса, хотя концы тросов выведены на башню. Но тут на ощупь по массивной фигуре определил: это Атанас пытается открыть люк, но что-то ему мешает. «Не собрался ли механик-водитель отсидеться в танке?» — подумал невольно.
Наконец Атанасу удалось справиться с люком, и тут в свете фонаря они увидели, что механик-водитель не покинул своего места, он только ухватился за рукоятку люка и так, в разгерметизированной машине, продолжал сидеть за рычагами.
Посветив механику-водителю в лицо, они заметили его закрытые глаза, но резиновая маска шевелилась в такт дыханию. «Жив!» Павел осторожно вытащил его и передал Атанасу.
Дежурный врач привел механика-водителя в чувство. Тот открыл глаза, увидел небо, о чем-то негромко спросил.
— Все в порядке, Хусейн, — ответил ему врач и показал рукой на офицеров. Они, все трое, в мокрых, перепачканных илом комбинезонах, стояли тут же и делали вид, что ничего особенного не произошло — под водой бывает всякое. На то оно подводное вождение…
Спать не хотелось, хотя утром надо было подниматься рано. И опять мысль вернулась к письму из Болгарии. Оно вселяло надежду: а вдруг?..
«Дорогой Павел!
Пишут Вам красные следопыты отряда имени Сергея Тюленина из города Пловдива.
Нам передали фотопортрет девушки, которую Вы просите разыскать. Портрет мы показали старому мастеру дедушке Трынову. Но он ничего не вспомнил, а только подтвердил, что портрет выполнен в городе Варна в 1943 году. Сообщите нам, пожалуйста, как и почему портрет оказался у Вас и кто эта девушка? Она из Варны или же из другого города? Как ее фамилия? Мы для Вас сделаем все, что в наших силах.
«Кто эта девушка?.. Как ее фамилия?..» Ах, если бы знать фамилию! Может, этой девушки уже давно нег в живых, как нет в живых Алексея… Письмо ничего нового не добавляло, но от него на душе было хорошо. Конечно же, Христо Степанов сделает все, что в его силах. Впрочем, новое было: оказывается, жив старый мастер Тодор Трынов!
И все-таки о девушке, с чьего портрета он недавно снимал копию, Павлу кое-что было известно. Фотокарточка, несомненно, Алексею подарена. Но когда? Не позже лета сорок четвертого года. Наверное, в то лето он погиб. А зимой, точнее — в декабре, к Заволокам в гости наведался друг и сослуживец Алексея — мичман Ягодкин…
Накануне учительница сказала, что День Конституции необходимо отметить сбором металлолома. Поэтому занятия отменяются, школьники выйдут в горы, туда, где совсем недавно, несколько месяцев назад, проходила линия фронта.
Учительница надела длинное шерстяное платье защитного цвета. К платью на красный кружочек привинтила орден Красной Звезды. Старшеклассники говорили, что их учительница была санитаркой, на себе выносила с поля боя раненых. И за это получила орден. Позже Павел узнал, что воевала она в низовьях Днепра. Под городом Николаевой ее ранило, и теперь она прихрамывала.
Ранение было серьезное, из госпиталя ее комиссовали, больше на фронт она не попала. Учительница пытается скрывать свою хромоту, но это ей не удается. Она всегда носит хромовые сапоги, сапоги почему-то скрипят, но не так, как скрипит новая хромовая кожа. Когда в конце ноября зачастили дожди, она стала надевать старую, изношенную шинель. Говорили, что, кроме красноармейского обмундирования, других вещей у нее не было.
Не было у нее и родни. Поселилась она по соседству с Заволоками у бабки Фроси, бездетной вдовы. Бабка целыми днями пропадала на железнодорожной станции — работала осмотрщиком вагонов, а вечером, уже в потемках, возилась в своем крохотном огородике: то копала картошку, то сеяла в зиму лук. Оставив на столе проверенные тетрадки, изредка выходила в огород учительница. Бабка Фрося и учительница, замечал Павлик, весело переговаривались, но ни разу — это тоже замечал Павлик — квартирантка не помогала своей хозяйке.
— И не платит за постой и не подсобляет, — как-то высказалась о ней Павликова бабушка — Прасковья Герасимовна. Павлику было обидно, что бабушка о людях судит несправедливо.
Сначала Павлику до учительницы не было никакого дела. Корпит день-деньской над книжками — ну и пусть. Но потом, когда она стала его учительницей и он получил из ее рук грифельную доску и кусочек мела и она начала его учить грамоте, равнодушие уступило место интересу.
В первых числах сентября во дворе Заволок появилась почтальонша с почерневшей от старости базарной корзиной. Она — все это знали — в корзине носила письма и газеты.
— Эй, хозяева! — позвала громко, чтоб ее услышали. Из летней кухни выглянула Прасковья Герасимовна.
— Здравствуйте, бабушко!
— Здравствуй-здравствуй. С какими вестями?
— Поле письмо…
— От Алеши, значит.
Почтальонша тяжело нагнулась и достала из корзины конверт. В это время Павлик на веранде молол кукурузу для тыквенной каши. Услышав, что письмо, обрадовался. Остановил ручную мельницу. Прислушался. Писем от Алексея что-то долго не было. Мама уже и на почту ходила, справлялась. Не поступали, говорят. Воюет сын, фашиста добивает. Некогда, говорят, писать. Может, и некогда, но мама беспокоилась, о какой-то свадьбе говорила, во сне видела, что ли. Может, и в самом деле Алексей женится? Привезет с войны молодую жену, и они будут жить в спальне, мама даже перину откопала, которую спрятала от немцев. Тогда почти все вещи она закопала в огороде. Домик стоял пустой. Полицаи искали, даже шомполом били маму. «Где сховала барахло, комиссарша проклятая?» А она молчала, только он, Павлик, плакал и обзывал полицаев «фасыстами». Один, длинный, с порезанным лицом, замахнулся прикладом и ударил бы Павлика, не подвернись бабушка. Она утащила внука в летнюю кухню и закрыла на задвижку, как собачонку.
Почтальонша раскрыла конверт, оттуда выскользнул сложенный вчетверо листок и упал на мокрую от росы траву. Почтальонша торопливо его подняла, виновато стряхнула с листочка росу, стала читать:
— «Ваш сын главстаршина Заволока Алексей Петрович погиб смертью храбрых…»
В первое мгновение Павлику показалось, что речь идет вовсе не о его родном брате, а о каком-то другом Алексее. Его Алексей — он живой! Когда прибегал на побывку — тогда база была рядом, — непременно пел: «И в огне мы не утонем, и в воде мы не сгорим…» И Павлик хохотал: как это так — тонуть в огне, а гореть — в воде? Алексей весело подмигивал, щуря голубые, как у мамы, глаза: «У моряков, брат, все бывает…»
Бабушка, всплеснув морщинистыми руками, так и ахнула. Ей вдруг стало плохо. Она прислонилась плечом к недавно побеленной стенке. Ее пунцовые щеки задрожали.
— Внучек мой, Алешенька-а!..
Павлик попытался было молоть, но железные пластины неприятно заскрипели, нарушая тишину, — аж по коже пошли мурашки.
— Отдохни, мальчик, — остановила его почтальонша и бережно, словно взрывоопасную вещь, положила на ступеньку распечатанный конверт.
Широко раскрытым беззубым ртом бабушка глотала воздух, крупная слеза катилась по дряблой щеке, оставляя мокрый след.
К ступеньке тихо подошел со всеми ласковый одноглазый Шарик, понюхал «похоронку», но она, видимо, ничем не пахла, разве только чернилами, вернулся на прежнее место, под крыльцо, которое служило ему конурою.
— Принеси бабушке воды, — попросила Павлика почтальонша, — а то мне надо еще разнести письма… Ох, лихолетье, — вздохнула она. — И когда эта проклятущая война кончится?.. — тяжело подняла старую корзину с письмами, побрела со двора, не оглядываясь.
Павлик, напуганный случившимся, отставил миску с кукурузой и, жалостливо взглянув на бабушку, направился в летнюю кухню, где на подставке из кирпичей было ведро с водой. И тут он заметил учительницу. Она стояла по ту сторону забора, поджав губы, вот-вот заплачет. Горе людей, конечно, было ей знакомо, многие умирали у нее на руках по дороге в медсанбат, но как приносят в дом «похоронку», видела, наверное, впервые.
Бабушка, когда немного пришла в себя, спросила Павлика, как взрослого:
— Что ж мы, Паша, маме скажем?
Павлик, еще не в силах осознать случившееся, молча приподнял плечико: он не знал, что они скажут маме. Бабушка, наверное, знала, ведь она могла и сказать к месту, и сделать все, как нужно.
На улице показался жестянщик, мужик, которого боялись и ненавидели мальчишки всей окраины.
— Кому ведра починять! Кому ведра…
У двора Заволок он остановился, сбросил с плеча мешок и увесистый лом, похожий на ось телеги (на нем он чинил ведра), угрюмо поздоровался с бабушкой. Лицо его было обросшее до самых глаз, только нос оголенно краснел, словно раскаленный кусок кокса. Его огромная неуклюжая фигура горбатилась, руки, крепкие, волосатые, висели, как поленья.
— Не убивайся, Герасимовна… Така его, значит, планида… Помянуть полагается убиенного воина Алексея… Царство ему небесное… Спаси его и помилуй, господи…
Жестянщик посоветовал бабушке поставить святому Георгию свечку, мол, якобы воевал он, Алексей Заволока, под крестным знаменем Георгия Победоносца.
Для Павлика не было секретом, что бабушка тайком от матери ходила в церковь, носила попу трешки, просила, чтоб тот молился за воина Алексея и чтоб всевышний уберег его от смерти. Но получилось так, что смерть настигла Алексея и все старания бабушки оказались напрасными.
Жестянщик еще раз перекрестился, изрек утробным голосом:
— Ожесточился народ, огрубел без бога, — и упрекнул бабушку: — Небось Алексей был партейным, не дошла она, молитва, во-он туда, — ткнул черным пальцем в небо, где в этот самый момент пролетал самолет, ожесточенно сплюнул: — Господи, прости меня…
В церковь бабушка больше не пошла.
Где-то горе мыкал зять, отец Алеши и Павлика. От него, как уехал он, не получили ни одного письма! Расспрашивали у заводских, с которыми уходил в ополчение, они объясняли путано: одни егб видели в осажденной Одессе, а те, кто вернулся из эвакуации, наоборот, встречали на Урале. Вот и пойми, где разыскивать… Живой — объявится. А молиться за него — вовсе нет смысла. Все равно молитва не поможет — он, как и внук, партийный. В партию вступил задолго до войны на заводе.
Алексея в партию принимали на флоте, да не где-нибудь, а на самой что ни есть глубине моря…
Мать переживала горе тяжело. За месяц постарела лет на десять. Глаза, раньше голубые-голубые, стали тусклыми, словно война присыпала их пеплом, и они опухли — то ли от слез, то ли от бессонницы.
С рассветом уходила в порт, там работала в бригаде, грузила на пароходы уголь. С утра до вечера таскала носилки. Сама признавалась, что в бригаде, среди таких же, как она, женщин, ей легче. Об отце молчала, никому ничего не говорила, словно его никогда не существовало.
— Ты его поищи, — настаивала бабушка. — Хорошенько поищи! Страна большая, но человек не иголка: на учете каждый.
— Надо будет, мамо, сам объявится…
— На завод сходи. Был же он стахановцем.
— Никуда я не пойду, мамо, и тебе не советую. Раз пропал без вести, значит, пропал.
Странная мама. Павлик и сам бы мог сходить в партком завода, расспросить об отце. Не мог же он затеряться просто так, без всякого следа. Был он человеком известным: в лаборатории варил какие-то редкие металлы. Может, и теперь варит. А может, воюет…
И Павлик перекинулся мыслью на дела школьные. В городе на арке висел плакат: «Поможем фронту сбором металлолома!» В честь Дня Конституции школьники выйдут в горы. Там его много, войной оставленного.
Павлик готовился основательно: смазал солидолом тачку, чтоб легче катилась, обул трофейные на белых граненых шипах сапоги. Бабушкина фуфайка была великовата, но чтобы холодный ветер не поддувал, подвязался крепким сыромятным ремешком — шнурком от американского ботинка. В такой одежде он выглядел смешно, да никто не смеялся — другие одевались не лучше.
— Эй, братишка! — раздался у калитки незнакомый приветливый голос. — Здесь живет Заволока Полина Карповна?
— Здесь, это моя мама.
— Ты — Пашка?
— Да.
— Ну здорово, — и подает руку: — Мичман Ягодкин, сослуживец твоего брата Алексея. А это его вещички… В кубрике были.
Моряк держал матросскую кису, перетянутую белой широкой тесемкой, он не передал ее в руки Павлику, сам донес до крыльца, положил на верхнюю ступеньку. И к кисе тотчас робко направился Шарик, он ее обнюхал, завилял хвостом, потом опять обнюхал…
— Ну пшел, Шарик, — попросил Павлик и мягко ногой отодвинул собаку, но Шарик не слушался. Смутный, знакомый запах, быть может, воскресил в памяти собаки те еще недавние дни, когда на побывку приходил хозяин этих вещичек и приносил с собой с матросского камбуза говяжью кость, завернутую в бумагу. Нюхая вещички, Шарик радостно повизгивал, потом поднял на гостя лохматую мордочку, взглянул единственным глазом, словно спросил: «Где он плавает, Алеша?» Ягодкин посуровел, тихо спросил Павлика:
— Мама где?
— На работе.
— Далеко?
— В порту.
— Отлучиться ей можно?
— Нельзя. У них норма большая.
— А когда перерыв?
— Смотря что за пароход. Капитаны всегда торопят. А носилки большие.
— И мама носит?
— А то как же… Война…
Павлик вздохнул и стал ковырять землю носком сапога, снятого с убитого немца.
— Добротная у тебя, Пашка, обувка… Не по ноге вот…
— Какая подвернулась.
Разговаривая с Ягодкиным, Павлик поглядывал в соседний двор: он поджидал учительницу. Если она задержится, он сможет проскочить в порт, вызвать на проходную маму.
Мичман сел на крыльцо, вынул из бокового кармана бушлата медный портсигар, раскрыл на ладони.
— Закуривай.
Портсигар был набит папиросами, как обойма патронами. Павлик подумал: «За такое добро можно выменять буханку хлеба».
— Мать не велит.
— Правильно. Мал еще, — согласился мичман и закурил. — Алексей тоже не баловался. А я после ранения в госпитале пристрастился… В походе вот курить запрещается. Трибунал. Соображаешь?
— А то как же…
— В нашем деле, — продолжал Ягодкин, — по всем статьям бьем на сознательность. Нельзя — так нельзя до самого всплытия, а то и до самой базы.
Наконец из дома бабки Фроси вышла учительница. В старенькой серой шинели, в кубанке, из-под которой выбивались вьющиеся светлые волосы. Учительница, прихрамывая, направилась к калитке. Был отчетливо слышен неестественный скрип ее сапог.
— Фронтовичка? — спросил у Павлика мичман.
— Марина Константиновна? Воевала. А теперь она моя учительница.
Ягодкин кивнул, наблюдая за учительницей.
— Тяжело ей на протезах.
— Тяжело, — ответил Павлик, не понимая, что такое протезы. — Ну я пошел. Вы разыщите маму сами. На втором причале.
— А ты куда?
— За металлоломом.
— И она с вами? — показал на учительницу.
— Она у нас командиром… Сто двадцать тонн собрали. И еще соберем столько, а потом попросим, чтоб сделали торпедный катер.
Павлик подхватил тачку — и на улицу. Мичман крикнул вдогонку:
— Когда ж вернешься?
— Вернусь…
— Расскажу об Алексее. Ты быстрее возвращайся.
Конечно же, Павлику хотелось, чтобы мичман вспомнил о походе, о том самом, когда они ходили вместе с Алексеем. Но в горах придется, наверное, пробыть целый день. Иначе много не соберешь.
— Я к вечеру буду, — пообещал уверенно. — Вы не уезжайте…
Павлик прикатил тачку, когда уже стемнело. Руки ныли, голова кружилась, и чуточку поташнивало, то ли от усталости, то ли от голода.
Во дворе произошли перемены. На месте старого, трухлявого абрикоса была глубокая яма. От нее тянуло сыростью. Павлик догадался: погреб. Прежний рухнул давно, еще когда были немцы. Танком наехали. Мама с бабушкой целую неделю откапывали кадки из-под капусты. С тех пор они без погреба. Ждали в отпуск Алешу, надеялись, если погостит день-два, выкопает новый. Но в последний раз его надолго не отпустили, в тот же день он поспешил в базу, сослался на срочность задания. Он и раньше сильно не задерживался.
Из летней кухни проворно вышла бабушка в ситцевом в горошек фартуке.
— А у нас гости.
— Хорошо.
— От Алешеньки дружок. В хате он… И мама вернулась.
В комнате было убрано, как на праздник. Даже керосиновая лампа горела ровно и не коптила. За столом, с торцевой стороны, сидел мичман Ягодкин, без бушлата, в суконной блузе, на ней веселыми лунами блестели медали. У жарко натопленной плиты возилась мама, на ней была синяя кофточка, которую она обычно надевала, когда гостил Алеша. Эту кофточку он подарил маме еще перед войной. Он тогда получил премию за лучший планер.
На сковороде что-то жарилось, судя по запаху, вкусное.
— Вот и Паша, — обрадовался мичман. — А мы тебя, братишка, заждались. Садись, докладывай, сколько добыли железа…
— Самолет нашли. В землю врезался.
— Немецкий?
— Наш… Откапывали… Нужен трактор… Так не вытащить. Целый день провозились.
Павлик еще находился под впечатлением найденного бомбардировщика. Он сказал, что они докопались до кабины, а летчиков там не было. Конечно же, они прыгнули с парашютами…
Блеск медалей на блузе мичмана привлек внимание Павлика, и он показал на одну, по его мнению, самую важную.
— Это за что?
— За работу на войне.
— На войне воюют.
— Это и есть работа.
Бабушка принесла соленых огурцов. Мама положила возле Павликовой тарелки шероховатую горбушку хлеба. И наконец поставила горячую сковородку.
— Ешь.
— Пахнет интересно!
— Тушенка, — объяснила мама.
— А… Марина Константиновна рассказывала… им на фронте давали, — блеснул своей осведомленностью Павлик, приступая к еде. Он макал в сковородку хлеб и незаметно для гостя шмыгал простуженным носом.
Мичман Ягодкин с отцовской нежностью молча наблюдал за изголодавшимся мальчишкой. А Павлик, с усилием сдерживая аппетит, ел и рассказывал:
— Наша учительница была в десанте. Захватили порт в городе Николаеве. А их немцы окружили. Так наши им и патроны и тушенку бросали с самолетов… Сначала на парашютах, но парашюты ветром относило к немцам. Тогда кинули без парашютов…
— Ладно уж, ешь, — ласково подгоняла мама, присев с ним рядом.
— Мама, может, учительку позовем. Пускай с нами побудет.
Мать молча взглянула на гостя: как он, не возражает?
Потом они долго сидели впятером. Мичман ничего не сказал, где и куда они ходили с Алексеем. Черное море — большое, и везде была война.
Павлик и раньше знал, что Алексей плавал на подводной лодке и в партию его принимали, когда лодка выполняла боевое задание, лежала на грунте у вражеского берега.
Мичман Ягодкин вообще-то рассказывал увлекательно, и не вина в том Павлика, что многое он не услышал: после тяжелого дня и сытного ужина он уснул за столом, положив голову на руки.
Маму и бабушку сон не брал: глаза у них были мокрые. А учительница сидела как в забытьи: она думала о чем-то своем, ей только известном.
Спустя три дня, закончив погреб, мичман Ягодкин уехал. Он оставил кису, в ней, как потом увидел Павлик, оказались бушлат, тельняшка, пилотка с белой матерчатой биркой и пакет с письмами.
Павлик провожал гостя до самого порта. За ними увязался Шарик, и они его не отгоняли. У портового КПП Ягодкин простился.
— Буду жив, вернусь домой, в Чебоксары, — признался он и, как взрослому, разъяснил: — Там у меня жена и сын… Сын пионер уже… Вот разобьем фашиста, а вы тем временем подрастете, и тогда я вас повезу к нашим друзьям, на другой берег моря, покажу, где мы с Алешей воевали… У нас там такие друзья…
У каменной стенки пирса стояла «Щука», серая как на мели морская волна. На мостике лодки в чехле просматривалась пушка. Может, из нее стрелял Алеша в том, последнем бою?
С грустью смотрел Павлик вслед моряку, и что-то внутри, под сердцем сдавливало грудь. Провожал он мичмана, будто предчувствовал, что никогда с ним больше не встретится.
Где он теперь, мичман Ягодкин? Он-то наверняка знает, как погиб Алексей. Тогда, в декабре сорок четвертого года, Ягодкин говорил, что экипаж выполнял ответственное задание и что Алексей и его друг Миша Лукаш вынуждены были вступить в бой с фашистскими торпедными катерами… Почему вдвоем? Где были остальные?.. Так и осталось загадкой.
…Ушел мичман Ягодкин, а Полина Карповна не сразу осмелилась развязать кису, взглянуть на вещички сына. Что-то ее удерживало. Она еще надеялась, Алеша вернется домой. Не всякой «похоронке» можно верить.
В заботах тянулись недели. Все радостней были сводки Совинформбюро. Все чаще Москва салютовала в честь освобожденных городов. Алеша не отзывался. И тогда, где-то в начале марта 1945 года, когда матери и Павлуши не было дома, Полина Карповна разглядела, что там, в Алешиной кисе. Бушлат, новая суконная блуза, тельняшка, пилотка с белым кантом и пачка писем. Одежду положила в шкаф, а письма, свои письма, написанные Алеше в разное время, стала перечитывать. И вот тогда, в одном из конвертов, нашла она фотографию незнакомой девушки. «Алеше с любовью. Иванка. Память о совместной борьбе против фашистов», — написано было на обороте по-болгарски. Внизу — печатными буквами оттиски: «Фотоателье Тодора Трынова. Варна. 1943».
Полина Карповна долго всматривалась в фотографию незнакомой девушки. Смуглое продолговатое лицо, красивый нос, плотно сжатые губы, широкие черные брови, напряженный взгляд темных глаз, коротко подрезанные волосы. Девушка, судя по фотографии, была совсем юная, лет шестнадцати-семнадцати. Почему же Алеша ни словом не обмолвился, что у него невеста, ну, может, просто знакомая? Ведь он с матерью всегда был откровенным. А Варна? Что это за город? Насколько ей известно, есть такой порт в Болгарии, но в сорок третьем году там были фашисты.
Полина Карповна вздохнула, вытерла слезу, вспомнила, как они с Петром, только поженившись, приехали в приморский город и поступили работать на цементный завод. Но ей вскоре пришлось работу оставить — ждали первенца. Ютились в наспех сколоченном, холодном бараке. Нужно было думать о собственной крыше. Возвращаться в Донбасс — не было и мысли. Мать Полины, Прасковья Герасимовиа, крутого нрава женщина, потерявшая мужа еще в империалистическую, не могла примириться с тем, что ее дочь («така красива дивка») вышла замуж за бывшего беспризорника Петра Заволоку, светло-русого чоновца, который только и умел, что гоняться за бандитами. Когда он убил их главаря, они дважды стреляли в Полину. Опасаясь за жену, Петр предложил ей поменять место жительства, поселиться там, где их никто не знал.
Заволокам приглянулся живописный приморский город. Нашлась работа, но не было жилья. И тогда неожиданно для Петра и Полины нагрянула к ним Прасковья Герасимовна — нянчить внуков. Прасковья Герасимовна приехала не с пустыми руками: она продала в Донбассе добротную хату, которую поставил покойный муж, и облюбовала на окраине города каменный домик, окруженный абрикосовым садом, купила его, почти не торгуясь. Не без колебаний Петр согласился перебраться к теще. Смелый под бандитскими пулями, он побаивался тещи, но ради Полины готов был на все. Здесь, в этом доме, родился Алексей, потом — Павлуша…
Все это вспомнила Полина Карповна, перечитывая свои письма. Вечером заявился Павлуша. Он стал примеривать просторный, не по росту Алешин бушлат. Красуясь перед зеркалом, достал из кармана орех. В доме орехов не было.
— Ты где его нашел?
— В бушлате.
Мать отобрала у него орех, но Павлик не обиделся, только удивился:
— Какой крепкий!
— Давай мы его посадим. Может, взойдет.
— Давай…
Орех взошел. Наверное, стараниями бабушки. Прасковья Герасимовна относилась к нему, словно к живому существу. И дерево выросло большое, ветвистое, с крупными, как яблоко-дичок, плодами. Глядя на ореховое дерево, Полина Карповна часто говорила вслух:
— Вот бы удивился Алешин дружок Ягодкин.
Но мичман Ягодкин так и не наведался. И ей не у кого было спросить, кто же такая Иванка.
Осенью сорок пятого вернулся домой Петр. Не был он ни под Одессой, ни на Урале, а где-то в Сибири добывал какую-то редкую руду. Вот и все, что удалось ей выпытать у мужа. На все вопросы, где он жил в этой самой Сибири, Петр отвечал: военная тайна. Вскоре его опять отозвали. Пять лет подряд приезжал он только в отпуск.
В кинотеатре «Россия» показывали фильм о людях, с которыми работал отец Павла. И Павел не удержался, похвалился Атанасу. О фильме писали газеты. На фильм попасть было трудно. В тот же день везде поспевающий Атанас Кралев билеты раздобыл: на себя, на Павла и на его подругу Галину Зубкову. Пусть и она узнает, какой у капитана Заволоки необыкновенный отец.
Павел разыскал Галину в читальном зале.
— Есть билеты в кино.
Устало, видно после долгого чтения, Галина подняла голову:
— Сходи один. А может, наши девчата тебе составят компанию?
— Хотел с тобой… Не пожалеешь, правда!
Но у Гали не было настроения идти куда-то, да еще в такую слякоть.
— Найдем, Паша, охотников, даже если завтра зачеты…
И они направились в общежитие. Галины сокурсницы, ухватив билеты, тут же исчезли из комнаты, оставив Павла и Галину одних.
Павел огляделся. Уютно. Чисто. Прибранно. На тумбочке — пунцовые, уже предзимние, георгины. Галя перехватила опечаленный взгляд Павла и примирительно сказала, объясняя, где и почему она перемерзла;
— Вчера выходила к поезду, а он опоздал на целый час. А я в летних туфельках…
— Странная ты, Галка! Могла бы меня попросить. Далеко ли до Курского?
— И капитан Заволока сломя голову бросится выполнять поручение какой-то студентки?
— Почему «какой-то»? Тебе я никогда не отказывал.
— Знаю… и я уверена, ты не откажешься от нашей студенческой компании… Будет складчина. На октябрьский праздник. Ждем тебя и Атанаса.
Вечеринка в планы Павла не входила, и он, чтоб не обидеть Галину, начал издалека:
— Я тебе еще не похвалился. Получил письмо из Болгарии. По поводу фотографии той девушки… Понимаешь, ищут…
Галина слушала, не улавливая связи со своим предложением.
— Болгарские пионеры интересуются, как попала фотография в руки брата… У меня на примете есть один мичман — Ягодкин. Я тебе о нем как-то говорил… Он в сорок четвертом был у нас в гостях. Погреб выкопал…
Галина вяло, одними губами, усмехнулась, и Павел не уловил радости, с которой, он надеялся, она встретит эту неожиданную новость. А сам он уже поверил в то, что ему обязательно нужно встретиться с мичманом Ягодкиным.
— Он помнит… Он не может не помнить… Его только надо хорошенько расспросить… Тогда, в войну, это было военной тайной… А живет он, Ягодкин, в Чебоксарах.
— И ты к нему? На праздники? Зачем такая жертва?
— А я — самолетом. За день управлюсь.
— Ну, Паша!.. Да подумал ли ты, сколько на земле Ягодкиных? А может, он вовсе не Ягодкин? А может, ты уже безнадежно опоздал?
Галина не говорила — отчитывала, и невольно он представил: так или примерно так она будет отчитывать своих учеников, и ему уже сейчас стало жалко тех, будущих ребят, которым достанется эта учительница.
— Искать никогда не поздно, — сдержанно сказал Павел. — Только верить надо… Очень сильно верить… Человек без веры — пустое место.
Начальник курса подписал рапорт на предоставление краткосрочного отпуска капитану Заволоке «по семейным обстоятельствам». И Атанас Кралев проводил своего друга на аэродром.
— Ягодкин Максим Иванович, рождения 1877 года… Ягодкин Матвей Никандрович, рождения 1925 года… Ягодкин…
— Он был военным моряком.
В справочном бюро профессия не значится.
— Сколько же Ягодкиных?
— В нашей картотеке больше двадцати.
Павел в уме прикинул: если станет обходить всех, недели не хватит. А у него три дня, и два из них — праздничные.
Немолодая седоволосая женщина, работница справочного бюро, вынула еще одну карточку, близоруко прочитала:
— Протопопов Дмитрий Захарович. Запишите адрес…
— Я ищу Ягодкина, мичмана.
— Да, но Дмитрий Захарович поможет вам найти мичмана, или как там его, если таковой здесь проживал. Иначе время потратите впустую…
Вскоре Павел с благодарностью вспоминал работницу справочного бюро, пославшую его к пенсионеру Протопопову, бывшему статистику. Чувствовалось, город и людей он знает лучше, чем иной собственную квартиру.
Из рассказа Протопопова Павел понял, что континентальные Чебоксары — причал многих моряков. Отсюда в юности уходят они в далекое морское плавание и в глубокой старости швартуются у родных пресноводных берегов. Дмитрий Захарович, горбатясь, словно стеснялся своего высокого роста, рассказывал о людях этого красивого волжского города, и все о Ягодкиных, о русских и чувашах, носящих эту фамилию. И каждый из них так или иначе был в разные годы своей жизни связан с морем.
— А вот мне не довелось служить на флоте… Воевал под Ленинградом. Невскую Дубровку слышали? Там на плацдарме контузило, — с горечью заключил Дмитрий Захарович, — и внуки оба сухопутные: один в Дивногорске, другой — в Билибино. Они у меня инженеры…
Покидая гостеприимный дом, Павел уносил с собой адрес вероятного Ягодкина-мичмана и думал о том, что, наверное, в каждом городке, большом или малом, есть свои Протопоповы. Поворот, еще поворот, и вот улица Вторая Садовая. На крутом пригорке прилепился одинокий деревянный домик. Над его черной тесовой крышей склонилась битая ветрами, корявая береза. На ней — не в пример домику — добротная скворечня из новых досок. Пустынный двор выглядел сиротливо. Было непохоже, что хозяин здесь — мичман, который когда-то в три дня соорудил погреб. С этой мыслью Павел ступил на перекошенное от ветхости, скользкое крыльцо, негромко постучал в окошко.
На стук никто не ответил. Но в комнате горел свет, и Павел открыл дверь. За столом, у груды деталей, сидел белобрысый мальчик лет десяти. Он сосредоточенно копался в огромном, по всей вероятности самодельном, радиоприемнике.
— Здорово, герой.
Мальчик вздрогнул, резко повернул лохматую голову, удивленно уставился на незнакомого капитана.
— Вы к маме?
— К папе.
— Чудные!
— Почему же?
Мальчик, видимо, удивился: папой никогда никто не интересовался, и вдруг, оказывается, нашелся такой человек, и этим человеком был военный. Мальчик с интересом посматривал на Павла, словно колебался: ответить — не ответить? Он ответил прямо и серьезно:
— Его не найдете.
— Где ж он?
— И сам не знаю.
— А кто знает? Мама?
— Может…
В светлых глазах мальчика — это Павел заметил — интерес вдруг сменился настороженностью: мол, что этому капитану нужно от мамы? И поэтому Павел спрашивал дальше, получая односложные, но вполне ясные и четкие ответы.
— Она скоро вернется?
— Вот столовку закроют…
— Когда?
— Сегодня в пять… А вы к нам?
— К Ягодкину.
— Тогда к маме. Она Ягодкина.
— Я — к Прокофию Федосеевичу, к мичману.
— А… — Мальчик не ответил, а выдохнул. Был еле заметный жест приподнятым подбородком, и в нем Павел уловил недосказанность. Мальчик опять уткнулся в радиоприемник. Разговор не получался, а сидеть молча, видать, обоим было неловко.
— Что с ним?
— С моим трактором? Барахлит. Поменял сопротивление. Все равно.
— Схема есть?
В комнате запахло канифолью и пластмассой. Поворот ручки настройки — и дом наполнился праздничной музыкой. У мальчишки в улыбке обнажился передний, со щербинкой зуб.
— Соображаете…
— Как ты сказал? — спросил Павел, чтоб убедиться, что адресом не ошибся.
— Соображаете, говорю. Ну в радиотехнике!
— Откуда у тебя это — «соображаете»?
— Откуда? От дяди.
— А где он, твой дядя?
— Дядя Проша?
— Ну да, военный моряк.
— Утонул.
— Моряк?
— Моряк.
— Так я тебе и поверю… Подводник, да чтоб утонул…
— Не верите — не надо. — Мальчик обиженно отвернулся.
Передавали концерт по заявкам участников Октябрьской революции и гражданской войны. Гремела «Конная Буденного», и звенели в окнах схваченные легким морозом стекла. Павел думал о Ягодкине, с которым так и не довелось вторично свидеться.
Уже стемнело, когда хозяйка вернулась домой. Слегка располневшая, широколицая. Щеки ее полыхали румянцем то ли от быстрой ходьбы, то ли от мороза, а светло-голубые уставшие глаза выдавали радость.
— Ну и денек! — сказала с порога. — И на работе гости. И дома. Ну надо же…
Она поздоровалась с Павлом, как со старым знакомым, за руку. Ее рука была мягкая, но не по-женски сильная.
— Вы меня извините… — немного смущенно начал Павел.
— За что? — сверкнула глазами хозяйка. — Гостям всегда рады и я, и Славка, — потрепала сына за вихры. — Во какие отрастил. В школе моду взяли ходить лохматыми.
— Ладно уж, — стыдливо огрызнулся тот.
— Что «ладно»? Был бы дядя Прокофий — он не стал бы читать моралей: пихнул бы под машинку — и дело с концом. Только его и слушался.
— А где он, Прокофий Федосеевич? — осторожно поинтересовался Павел. — Я, собственно, к нему…
На широкое, розовое лицо хозяйки словно упала тень.
— Утонул. В прошлом году. Рыбаков спасал.
И Павел узнал подробности гибели мичмана Ягодкина…
…В конце февраля выходить на лед было запрещено. Зима в том году выдалась неустойчивой, с частыми оттепелями и южными ветрами. Ждали раннего ледохода. Запрещение касалось всех, в том числе и любителей подледного лова.
К ночи подул мокрый порывистый ветер, и лед на Волге глухо затрещал, начал дробиться. До города донеслись хриплые крики о помощи. Осводовцы не мешкали, прибыли по тревоге к штабу.
Оставив свой автокран, явился и Прокофий Федосеевич. Демобилизовавшись в пятьдесят шестом году, он после недолгих колебаний вернулся к себе на родину — в Чебоксары. Здесь был похоронен его сын, замерзший во вторую послевоенную зиму в товарном поезде. Сбежал из дому без копейки в кармане. Кто-то ему сказал, что в суворовское училище принимают мальчишек его возраста. Не доехал до Воронежа… Жена, похоронив сынишку, завербовалась на Север, в одну из организаций Кильдинстроя, а в домик, доставшийся ей по наследству, прописала сестру Прокофия — Зинаиду.
Больно было Ягодкину возвращаться в родной дом. Вернулся, пересилив себя. Сестра упросила. И не раскаялся. Жену разыскивать не стал, время зарубцевало душевную рану, увлекла новая работа.
Сестра вышла замуж неожиданно. Муж, артист филармонии, перебрался к ним в домик со своими пожитками, вместившимися в картонном чемоданчике. Прокофий помог сестре одеть-обуть зятя. Но в какой-то праздник новый родственник, пропустив несколько рюмок водки, изложил свою линию жизни, заявив, что ему все — до лампочки, «было бы вволю жратвы да комфорт модерновый».
Прокофий побагровел. И, уже не сдерживая себя, встал из-за стола, взял за шиворот вдруг побледневшего зятя и с грохотом вышвырнул на улицу. В тот же день, под вечер, Прокофия вызвали в милицию. Капитан-следователь, широкоскулый чуваш с тремя рядами орденских планок и пустым рукавом вместо правой руки, в присутствии пострадавшего снял у Прокофия показания, а когда муж сестры покинул кабинет, сочувственно глядя в глаза Прокофию, сказал:
— С такой моралью выродки шли к фашистам… — и разорвал обстоятельно составленный протокол.
Славка родился уже после этой истории, но Прокофий в племяннике души не чаял, и мальчик не чувствовал себя обиженным судьбой. Рано в нем пробудился интерес к технике, длинные вечера дядя и племянник увлеченно просиживали над радиоаппаратурой. Бывало, Славка спросит, где он, дядя Проша, учился, тот обычно отвечал коротко: «На флоте».
Всему он учился на флоте: и подводному плаванию, и мастерству радиста. Правда, в море ни разу никого не снимал со льдины. А на Волге довелось…
Ночью по голосу разыскали беспечного любителя подледного лова. Прокофий по-пластунски пополз ему навстречу, передал веревку, но вдруг льдина наклонилась, и оба они соскользнули в вязкую, как мазут, воду. Прокофий, набрав полную грудь воздуха, с трудом вытолкнул на льдину грузного, одетого в тулуп и валенки рыбака, а тот, вместо того чтобы бросить своему спасителю веревку, скуля, уполз от полыньи. Товарищи, выпрыгнув из катера, бросились на выручку, но огромная льдина уже подмяла под себя осводовца.
Весь вечер Павел провел у Ягодкиных. Зинаида рассказывала о погибшем брате так, словно вернется он утром с работы, в чистом бревенчатом коридорчике снимет промасленную спецовку, радостно поздоровается: «Краснофлотский привет, сеструха!»
— Он когда-нибудь говорил о подводниках? — наконец прямо спросил Павел, боясь услышать отрицательное «нет».
— А как же, — подтвердила хозяйка. — Славику, помню, объяснял, как идет погружение.
— И называл места, куда ходили? Где высаживались?
— Не помню.
Славка поднял голову, оторвавшись от работы.
— Он и в школе выступал.
— И рассказывал, куда плавали?
— Они партизан возили из Голубой бухты. Брали по ночам, секретно.
— Оказывается, сын знает больше… И куда же их возили?
— В Болгарию.
Вот и все, что удалось узнать Павлу в континентальных Чебоксарах,
Проводив Павла, в белом сумраке падающего снега Атанас вернулся в общежитие. На столе его ждала записка: «Вызывает помощник военного атташе». Пока ехал на Ленинградский проспект, где в глубине двора находится здание посольства Народной Республики Болгарии, терялся в догадках: зачем он понадобился? Может, какая неприятность? Просто так вызывать не будет, у военных это не принято.
Помощник военного атташе, высокий и плечистый, под стать Атанасу, майор был в приподнятом настроении. Атанас знал его по совместной службе в дивизии. Майор был тогда командиром танкового батальона и теперь, насколько известно, к танкистам питал слабость.
— У меня для вас новость, — сказал он, крепко пожимая руку Кралеву. — Точнее, новость для вашего друга капитана Заволоки.
У Атанаса словно гора с плеч. Тяжелое предчувствие исчезло. Новость, предназначенная для Павла, касалась их обоих в равной мере.
— Из Пловдива?
— Из Софии.
Помощник военного атташе открыл ящик письменного стола, достал зеленую папку. В ней было два тетрадных листа, исписанных корявыми, слегка поваленными буквами. Майор коротко пояснил, что автор письма — ветеран антифашистского движения, ныне пенсионер.
— Вот кресло. Садитесь. Читайте, — сказал майор и куда-то вышел.
Атанас углубился в чтение.
«В конце июля 1943 года мне поручили взять у варненских рыбаков сухие батареи для подпольной радиостанции.
В указанное время я прибыл на явочную квартиру, улица Уютная, дом Геничева. Меня никто не встретил, и я, опасаясь засады, зашел к своему дальнему родственнику на Каменный спуск. Я не мог вернуться, не выполнив задания комитета. Я колебался. Посетить дом Геничева на следующий день или же подождать до будущей среды? Ведь меня должны встретить не в четверг и не в пятницу, а именно в среду. Мой пароль был привязан к среде, этому среднему дню недели.
Долго задерживаться мне было нельзя, истекал срок действия пропуска, а главное — мое долгое отсутствие вызвало бы тревогу в комитете. Ио я понимал и другое: идти на явочную квартиру не в среду — значит потерять связь. Даже в лучшем случае по правилам конспирации товарищи не признают меня за своего. Я направился на Каменный спуск. А через полчаса в дом моего родственника заглянул средних лет мужчина. Я обратил внимание на его руки: сильные, с темными, заскорузлыми ладонями.
Не поздоровавшись, он спросил: «Это вас приглашал Геничев зайти в среду? Вы — печник?» — «Да, я печник, — был мой ответ, — но у меня с собой нет инструмента. Есть один лишь мастерок». — «Покажите», — потребовал гость. Когда он убедился, что я именно тот человек, которого они ждали, пообещал: «Завтра в девять часов утра возле склада Габровчето получите недостающий инструмент».
После ухода гостя мой родственник, дядя Симеон, меня предостерег: «Ты с этим парнем будь поосторожней. Это грузчик Гочо Тихов. Он у властей на подозрении». Я сделал вид, что удивлен, хотя хорошо знал, что Тихов, как и я, участник Народного фронта, по всей вероятности, коммунист. Но печально, что был он у монархистов на подозрении. Когда я спросил, в чем подозревают грузчика Тихова, родственник объяснил так. Его сестра Тана ночью на лодке ушла в море и там, в трех километрах от берега, то есть в запретной полосе, была обнаружена патрульным судном фашистов. На допросе Тихова сказала, что она ловила ставриду. К ее счастью, жандармы нашли Гочо Тихова в порту. Бригадир подтвердил, что Тихов никуда не отлучался, всю ночь работал на судне, которое готовилось для отправки в Констанцу. Это и спасло Тихову от концлагеря. Вскоре, примерно через месяц, жандармский патруль обнаружил в море чью-то лодку. Жандармы ворвались в дом Тиховых, но девушки не нашли. Жители поселка видели зарево и слышали пулеметную стрельбу. Тихова домой не вернулась. В поселке говорили, что к берегу подходила советская подводная лодка. Это произошло, насколько мне помнится, 12 июня 1942 года. После Сентябрьской революции мне кое-что удалось узнать о дальнейшей судьбе Гочо Тихова. Был он арестован летом 1944 года. Что с ним сталось, могу только догадываться. По всей вероятности, его казнили.
С коммунистическим приветом
— Ну как, проясняется картина? — вернувшись, деловито спросил майор.
— Как будто. Хотя о советских подводниках почти ничего не сказано.
— А вы хотели, чтобы вам поименно указали состав экипажа? Товарищ на вашу просьбу откликнулся. Теперь ищите Тану Тихову.
— Мы ищем Иванку, — уточнил Атанас.
— Сначала найдите Тану.
Наконец-то в руках Атанаса была ниточка, правда, весьма ненадежная. «Теперь, — рассуждал он про себя, — нужно писать в Варну. В сорок третьем Иванка жила или в городе, или около. Варненские коммунисты должны ее помнить, тем более Тана. Они с ней примерно одного возраста и, наверное, входили в одну организацию».
Атанас прикидывал: событие произошло в июне сорок второго, но Алексей Заволока погиб через два года: концы с концами не сходились. И это смущало Атанаса. И тем не менее Гочо Тихов и Тана Тихова — след, который мог выяснить обстоятельства деятельности Иванки, подарившей Алексею фотографию.
Павел вернулся из Чебоксар 10 ноября утром — прямо с поезда на занятия. В перерыве его разыскал Атанас и передал письмо бывшего подпольщика. Павел принялся было читать, началась лекция по тактике, и разговор пришлось отложить до следующего перерыва.
Тактика — любимый предмет Павла. Преподаватель, седой полковник Горбатюк с ожогами на лице, говорил о прикрытии с воздуха танковых подразделений на марше, о том, что эффективность зенитного огня ДШК практически равнялась нулю, и на новых марках машин крупнокалиберный пулемет уже не был предусмотрен.
— Но как показали события ближневосточного конфликта… — твердо и ровно говорил преподаватель, глядя на схему, высвеченную кинопроектором, Павел не услышал, что показали события конфликта, он читал письмо болгарского коммуниста, без перевода улавливал смысл написанного, и видел не эти, четко высветленные схемы, а широкую песчаную улицу и на ней одиноко шагающего путника — Стоила Проданова. Он видел ночное море, исполосованное прожекторами сторожевых катеров, и маленькую черную лодку под свежим ветром, а в ней — от прожекторов фиолетовую — хрупкую фигурку Таны Тиховой. Ему почему-то представилась она высокой, но хрупкой, как молодой тополек у родной калитки.
В следующий перерыв полковник Горбатюк, выключив кинопроектор, подошел к Павлу, участливо поинтересовался:
— Что у вас там, товарищ Заволока? Неприятности?
Преподаватель заметил, что у Павла с дороги утомленный вид. Впрочем, он это заметил еще на лекции, но тогда отвлекаться не стал.
— Отчего же… Нет… — робко возразил Павел.
— А почему не записываете?
— Я, товарищ полковник… — Павел чистосердечно признался: — письмо перечитывал… Ищу следы брата, — и стал рассказывать о жизни и службе Алексея, о той самой жизни и службе, которую он видел, и о которой — главным образом — слышал еще тогда, в те уже далекие военные годы.
Горбатюк задумчиво курил, глядя себе под ноги, слушал, не перебивая, и на его обожженном виске учащенно пульсировала голубая жилка.
— Значит, они высаживали подпольщиков на болгарский берег? — переспросил полковник, по-прежнему глядя себе под ноги и докуривая сигарету.
— У меня точных данных нет, — ответил Павел. — Но есть одна вещь с того берега.
— Какая? — оживился полковник и поднял голову.
— Орех. Мы его называем грецким, а болгары — шивалевским.
— А откуда известно, что орех шивалевский?
— Утверждают специалисты. Угощал…
— Одним-единственным?
— Не совсем… У меня их много.
— Из Болгарии?
— Из маминого сада.
— Любопытно. — Полковник докурил и теперь глядел на Павла как на семинаре или на зачете. Сильно заметные морщинистые мешки под глазами старили Горбатюка, и он уже, как отметил про себя Павел, был мало похож на того худенького юношу, сфотографированного на фоне поверженного рейхстага. Теперь эта фотография в музее академии.
— Любопытно, — повторил полковник и, хотя уже был звонок, несколько задержался, достал кожаную, истертую по углам книжку. — Запишите: Форенюков Герасим Прокопьевич. Это мой школьный товарищ. Был он моряком и к подводникам имел самое прямое отношение.
Последний час лекции тянулся для Павла непомерно долго. Впечатление о поездке, сообщение из Болгарии и, наконец, предложение Горбатюка заглянуть к его школьному товарищу — все это надо было связать в одно целое. И Павел радовался, что в людях, которые постоянно его окружают, он делает удивительные открытия.
Раньше о большинстве из них он мог судить вообще: дескать, хорошие — и все. Но почему? Почему Кралев прибежал как запаленный? Передал бы письмо вечером. И Горбатюк после звонка не поспешил в аудиторию, а задержался, продиктовал номер телефона, и в разговоре преподавателя было участие, как будто не Павел с Атанасом ведут поиск, а по меньшей мере вся группа.
После занятий Павел плотно пообедал и, благо было свободное время, отправился в Сокольнический парк с явным намерением увидеть Галю. Он знал, что в эти послеобеденные часы многие студенты пединститута и, конечно же, Галина предпочитают аудиториям накатанную лыжню.
Подмораживало. В разрывах туч белело небо. За сферическим куполом павильона садилось багровое солнце. Погода была не идеальная, но Павел, знавший ненастное зимнее Забайкалье, считал, что день выдался на славу.
На лыжне Павел разыскал Галину. Она сдержанно с ним поздоровалась, сняла лыжи, стряхнула снег с ярко-красного костюма. По нервным движениям ее тонких губ Павел догадался: чем-то недовольна.
Пока добирались до общежития, говорили о вещах пустяковых, будто у нее вовсе не было желания спрашивать о чем-то существенном, и у него было такое ощущение, что она нарочно не заговаривает о самом важном — о мичмане Ягодкине. Павел уже заметил за ней манеру молчать, особенно когда ей что-то не нравится. А сегодня она была какая-то не такая: подчеркнуто сдержанная, с напряженно-прищуренными глазами, с поджатой нижней губой — не иначе как затишье перед бурей.
Предчувствие не обмануло Павла. Галя унесла в кладовую лыжи, затем долго провозилась на кухне, а когда вернулась, словно спохватилась:
— Извини, заставила ждать, — и уже в комнате: — Раздевайся. Чайку попьем. Поговорим, как ты развлекался в своих Чебоксарах.
— Намек не понял. — Павел насторожился. Он уже начал было снимать шинель, когда едкий смысл Галининой фразы дошел до него, в следующее мгновение он принялся торопливо застегивать пуговицы, подчеркнуто извинительно говоря: — Спасибо, Галя… Я к тебе на минутку, да вот задержался…
— Как ты съездил? Удачно?
— Нормально.
Говорить было трудно. Мешала обида. Павел поспешно застегивал пуговицы: шинель была новая, и петли не слушались торопливых пальцев.
— И нужны тебе поиски? Тем более в праздники, — с вызовом упрекнула его Галина. — Я понимаю некоторых наших девчат: они себе мужей высматривают. Здесь все ясно. Ну ясно, когда люди добиваются справедливости. А ты раскапываешь какую-то историческую правду, которую никто не ставит под сомнение. Ну разве это не чудачество?
— Бывает…
Уже на улице, по дороге в академию, Павел хмыкнул, раз-другой, повторил про себя: «Бывает…» И тут вдруг, словно внезапно нашло просветление, увидел себя как бы со стороны. В чем, собственно, виновата Галина, что, перво-наперво, не спросила о Ягодкине? Или что он, Павел, прав, не поздравив девушку с праздником? Но нет, здесь было что-то другое, что испортило ей настроение. И он это почувствовал.
Уже затемно вернулся в аудиторию, открыл сейф, достал учебники и конспекты. События дня и особенно разговор с Галей мешали сосредоточиться, но он заставил себя выполнить задание. Сразу же после самоподготовки, не заходя в столовую, позвонил по телефону, который дал ему полковник Горбатюк.
Трубку взяла женщина. Павел назвал свою фамилию.
— Нас уже предупредили, — ответила женщина, — Герасим Прокопьевич ждет вашего звонка.
— Извините, что поздно, — сказал Заволока в оправдание и с благодарностью подумал о своем преподавателе: «Мало у него своих забот, еще мои вдобавок…» А женщина молодым, бойким голосом продолжала:
— Он работает по ночам.
— А когда его можно повидать?
— Приезжайте завтра, если сможете. Сегодня он выступает перед студентами, когда вернется — не знаю.
— Хорошо. Буду завтра. Ровно в семь. Спасибо. Спокойной ночи, — и мягко положил трубку.
Как было условлено, ровно в семь вечера Павел приехал к Форенюковым. Метро «Кировская», трамвай «Аннушка». Вот и старинный серый дом с лепными украшениями. Широкий затемненный подъезд. Маленькая лампочка скупо освещает ступеньки. На массивных дубовых дверях медная табличка «Профессор П. А. Форенюков».
Павла встретила молодая светловолосая женщина. Большие роговые очки придавали ей солидность.
— Извините, — гость растерянно улыбнулся, привычным жестом поправил шапку. — Здравствуйте. Я к Герасиму Прокопьевичу.
— Прошу, товарищ капитан.
В прихожую вышел высокий, стриженный под «бокс» мужчина. Его торчащие, как ежик, волосы были совершенно седые.
— Форенюков, — представился он и показал на женщину: — Дочь Светлана. Мой помощник и консультант.
— Очень рад познакомиться, — сказал Павел и, не скрывая любопытства, тут же спросил: — Насколько я понимаю, здесь также проживает профессор?
— Проживал, — ответил Герасим Прокопьевич. — Полвека назад. Это был мой отец.
Уволенный в отставку по болезни сердца, Герасим Прокопьевич, вопреки рекомендациям военно-врачебной комиссии вести тихую, спокойную жизнь, ездил по командировкам, выступал перед молодежью, переписывался с фронтовыми друзьями, помогал им, в чем они нуждались, собирал свидетельства о подвигах людей флота. И во всем ему усердно помогала Светлана, старший научный сотрудник института Академии педагогических наук.
С нескрываемым интересом наблюдала она, как Павел, быстро оправившись от смущения, деловито прошел к отцу в кабинет и, пораженный увиденным, вдруг остановился: всюду — на окне, на полках, на столе — красовались макеты кораблей русского флота. Словно не заметив удивления гостя, хозяин достал желтую от времени газетную вырезку с потрепанными краями.
— Мы вам кое-что подыскали. Вот, например, заметку из «Красного черноморца» за 1942 год. Называется она «Идут в партию».
В заметке говорилось: «Подводная лодка лежит на глубине в несколько десятков метров. Недалеко вражеский берег. На лодке проходит партийное собрание. Оно посвящено приему в партию наиболее достойных краснофлотцев. Обсуждается заявление старшины Алексея Заволоки о вступлении в члены партии. В тяжелых условиях он и его товарищи готовились к предстоящему походу. Не отдыхая и недосыпая, готовил торпедист Заволока корабль для боевых дел. Будучи кандидатом в члены партии, он проявил себя настоящим большевистским агитатором. Боевой работой, беспредельной преданностью Родине черноморский моряк Алексей Заволока заслужил большой авторитет.
Обсуждается заявление матроса Хомутова. Он, как и старшина Заволока, представляет собранию рекомендацию офицера тов. Вяткина. Эти люди выросли на его глазах, возмужали и закалились в боевых походах.
Собрание приняло в ряды партии верных сынов Советской страны». Под заметкой стояла подпись: «Капитан-лейтенант В. Гусев».
— Ну как? О нем?
Павел ответил не сразу. Ему встретилась новая фамилия. Вот если бы вместо «Хомутов» стояло «Ягодкин», не было бы никакого сомнения. И все же речь шла о брате.
— Да, о нем… Конечно же, о нем! Их лодка бывала у вражеских берегов. Это подтверждал и мичман Ягодкин.
И Павел рассказал о недавней поездке на Волгу, о том, что мичмана он не застал в живых, и поэтому узнать подробности гибели брата ему так и не удалось.
— Они вдвоем плавали в сорок третьем году…
Форенюков прошелся по комнате, что-то вспоминая, затем постучал пальцем по столу, где лежала газетная вырезка.
— И все-таки это было в сорок втором, точнее — в сентябре сорок второго… И партсобрание, о котором писал Гусев, проходило в территориальных водах Болгарии. В том сентябре я сопровождал болгарских товарищей. Место погрузки — Голубая бухта.
— Я в ней бывал, — поспешил похвалиться Павел, но Форенюков с мягкой усмешкой уточнил:
— Их на Черном море несколько. Мы ее хорошо знали и ни с какой другой не путали…
…В Голубую бухту капитан-лейтенант Форенюков прибыл в полночь. Дорога оказалась длинной и утомительной. Несколько раз на горных перевалах комендантские патрули останавливали «студебеккер», тщательно проверяли документы и, убедившись, что в кабине офицер разведки Черноморского флота, без дальнейшего осмотра багажа и людей пропускали дальше, предупреждая быть осторожным. В горах фашисты выбросили десант, и не исключено, что враг может обстрелять машину.
В кузове под брезентом на прорезиненных тюках сидели люди, положив на колени автоматы, они готовы были вступить в бой, хотя воевать им предназначалось не здесь, а за сотни километров отсюда.
С потушенными фарами «студебеккер» подрулил к причалу. У деревянного пирса стояла подводная лодка. Между темными высокими скалами мигали крупные звезды. Где-то на юге, далеко в море, вспыхивали зарницы: может, стороной проходила гроза, а может, бушевала артиллерийская дуэль. И в бухте воздух, казалось, был пропитан приторно-сладким запахом пороха.
Пока краснофлотцы переносили прорезиненные тюки и осторожно опускали их в торпедопогрузочный люк, Форенюков в сопровождении одного из пассажиров, черноволосого мужчины в легком сером костюме, отправился в пещеру: там, за брезентовой дверью, закрывавшей проем, на снарядном ящике перед фонарем сидели командир подводной лодки капитан третьего ранга Вяткин и замполит капитан-лейтенант Гусев.
Замполит что-то быстро писал, на шелест брезента поднял голову, увидел Форенюкова с товарищем, кивнул им на свободный снарядный ящик.
— «Ваш сын Николай Терентьевич, — диктовал командир, — пал смертью храбрых..»
Вяткин потер виски, в желтом свете фонаря лицо его было мертвенно-бледным.
— Вечером немцы выбросили десант. Прямо на бухту. Пришлось принять бой… — и к Гусеву: — Капитоныч, выставь часового.
Гусев, козырнув, вышел. Форенюков, разложив карту, показал район, где предстояло всплытие.
— Прогулка не из веселых, — грустно заметил Вяткин. Сбив на затылок фуражку, он долго всматривался в точку, где черным по синему было жирно написано «Варна». — Здесь, как вам известно, очень мощное противолодочное минное заграждение.
— Там есть фарватер.
— Да, фарватер имеется, — подтвердил черноволосый мужчина, в его голосе слышался болгарский акцент. — Кстати, фарватер нам не потребуется. Перед заграждением нас будет ждать рыбацкая лодка.
Вяткин присвистнул, покачал головой, и в этом жесте болгарин уловил сомнение.
— Если всплывем вечером, до рассвета успеем высадиться на берег.
О последующем этапе операции Форенюков был осведомлен лишь в общих чертах. Болгарские политэмигранты, окончившие советские военные училища, направились в недавно организованный партизанский отряд «Антон Иванов». Форенюкову было известно, что летом фашисты нанесли серьезный удар Болгарской коммунистической партии. В стране были схвачены и брошены в тюрьму опытнейшие партийные руководители и в их числе секретарь ЦК Антон Иванов, именем которого теперь назван отряд, и руководитель военной миссии при ЦК БКП полковник Красной Армии Цвятко Радойнов. Радойнова Форенюков знал лично, готовил его к переброске в Болгарию.
В полночь без огней, словно на ощупь, подводная лодка покинула базу. Только через неделю пасмурным, дождливым утром она вернулась обратно. Командир сообщил Форенюкову, что задание выполнено: товарищи высадились благополучно. А вот моторную лодку фашисты обстреляли, имеется раненая. Пуля пробила ей грудь, задела легкое. Требуется срочное вмешательство хирурга.
И тут Форенюков увидел носилки. Матросы осторожно выносили раненую. Она была маленькая, как девочка, ее худое тело терялось под плащ-палаткой. Девушка что-то сбивчиво шептала. Но в этом торопливом шепоте было трудно разобрать хоть единое слово.
— В себя приходит, — сказал корабельный врач и, нагнувшись, мягко поправил ей подушку.
Вызванный хирург прибыл скоро. Пока раненую готовили к операции, врач — бритоголовый старший лейтенант с воспаленными от усталости глазами — просвещал разведчика:
— Есть всякие ранения груди. Здесь налицо серьезное ранение. Наша пациентка с простреленным легким. Счастье ее, что лодка вернулась вовремя.
Вскоре ассистентка доложила: донорская кровь наготове, можно начинать. Старший лейтенант выбросил недокуренную папиросу, тщательно вымыл руки и поспешил к операционному столу. Из объяснений хирурга Форенюков понял: ранение тяжелое, девушку надо перевезти в госпиталь, желательно — ближайший.
Пока шла операция, Герасим Прокопьевич связался по телефону с армейской разведкой, и начальник разведки пообещал сделать все, что требуется. Только через два часа из палатки вышел хирург, лицо его было потным. Быстрым движением, он достал папиросу, прикурил от зажигалки и, глядя на лодку, признался:
— Дрожал ужасно, когда отсекал кусок легкого. А потом боялся, что не ушью. Она кашляет, и легкое страшно выпирает в рану.
Вскоре в кабине разведотдельского «студебеккера» врач спал, прислонившись к дверце: ему нужно было торопиться в Поти, на ночные операции, и он знал, что поспать ему удастся только в дороге.
Форенюков уехал вместе с ним. Уверенность врача действовала на него успокаивающе. Девушка будет жить!..
— А как ее звали? — спросил Павел, когда Форенюков закончил свой рассказ.
— Не помню. Но есть зацепка. Уже после войны мне довелось встретиться с Дмитрием Егоровичем Вяткиным. Дом офицеров флота организовал встречу героев-подводников. Вам, конечно, известно, что девятнадцати командирам-подводникам присвоено звание Героя Советского Союза, а двадцать семь лодок награждены орденом Красного Знамени. Этой награды удостоена, в частности, и лодка Вяткина.
Так вот, на этой встрече Вяткин в своем рассказе упоминал имена многих своих бывших подчиненных, в том числе Хомутова.
В январе сорок пятого года лодка угодила под глубинные бомбы. У Хомутова оказались раздробленными руки и ноги. В госпитале их ампутировали. А тем временем военкомат навел справки о его родных. Жены у него не было, отца и мать (сам он с Брянщины) расстреляли немцы за связь с партизанами. После излечения Хомутов был направлен в подмосковный санаторий инвалидов Великой Отечественной войны.
На листке календаря Герасим Прокопьевич записал адрес Хомутова и передал Павлу.
В ненастный декабрьский день, когда с моря шквалом налетал холодный ветер и хлестал по окнам тяжелыми каплями дождя, Полина Карповна Заволока получила от сына необыкновенное письмо.
Оно было написано растянутым быстрым почерком и еле вмещалось на семи страницах. Такого с Павлом за десять лет его службы еще не случалось. Даже в Забайкалье, где времени было, как она считала, вдосталь, он писал односложно, словно отвечал на анкету «Не болеешь?» — «Нет». «Береги себя». — «Берегу». «Как тебя кормят?» — «Голодным не хожу».
Эти слова она помнила наизусть. Ведь письма приходили редко, и она с горечью думала: как он там управляется? В роте столько солдат, и для них он, почти равный с ними по возрасту, — начальник.
Но в роте — не о себе забота, за себя отвечать легче и проще. Мать вряд ли представляла, сколько вечеров провел он в казарме! И поэтому его рота была не только передовой. То ли в шутку, то ли всерьез ее окрестили «веселой», а затем полковые остряки изощрялись в объяснениях: дескать, веселой и находчивой одновременно рота быть не может, так как веселые служат в Забайкалье, а находчивые — в Москве.
Павел писал о встрече с замечательным человеком, бывшим флотским разведчиком, Герасимом Прокопьевичем Форенюковым. И Полина Карповна за строками письма видела Голубую бухту и тяжело раненную болгарскую девушку. И вот теперь та, давняя, но не ослабевающая боль опять колола остро, и от воспоминаний наворачивались слезы.
.
..В начале октября после ухода фашистов Алеша появился в доме неожиданно. На его суконной блузе сияли две медали, и сам он сиял, как эти самые медали. Полина Карповна мазала домик, испещренный осколками, и когда увидела сына, чуть было не упала с лестницы.
— Ну как, живы? А бабушка, Пашка? Где они? — спрашивал Алеша отрывисто.
Лицо Полины Карловны, забрызганное мелом, преображалось, молодело. Она кивала: мол, живы и бабушка и Паша.
— Ты надолго?
— До вечера.
А был уже вечер. Солнце своим красным диском цеплялось за верхушки оголенных тополей. Тополя росли за садом на меже огорода. Полина Карповна с огорчением глянула на солнце. Ох, как он короток, день!
Из сада трусцой спешила бабушка. По дороге она высыпала из подола яблоки, и они лежали в мокрой траве, как поплавки рыбацкой сети.
— Пашка-то где?
— Где ж… бегает.
— Я ножик ему привез обещанный.
— Проходь, сыну, в хату.
Бабушка уже суетилась в кухоньке: внука нужно сперва покормить, а потом — с расспросами. Но, главное, жив, жив Алешенька! Бабушка, что-то шепча себе под нос, перекрестилась, принялась торопливо ломать сухой вишняк. Из трубы повалил сизый дым. И Алеша с тихой радостью вдыхал родные запахи дома.
Откуда-то выскочил с утра невесть где пропадавший Шарик, весь в репьях, повизгивая, лизнул Алеше руку — соскучился.
— Где же Пашка? Вот сорвиголова, — теперь уже спрашивала бабушка то ли себя, то ли всех. — Ишь, собака учуяла своего, прибежала, а он… носит его нечистая. Кругом же мыльные поля.
— Минные, мамо, — поправила дочка походя и тут же сбросила старую, разорванную под мышками кофточку, надела блузку, повязала чистую синюю косынку. А сын и не замечал этого. Он был безмерно счастлив, что и мать, и бабушка, и Пашка живы. Он слышал, фашисты замучили в «душегубке» несколько сот горожан.
Алеша обошел сад, сорвал яблоко, положил в карман. Бабушка это заметила.
— Ты, внучек, наедайся. А с собой бери хоть полную корзину. Яблоки, слава богу, уродились…
Павлик так и не появился, наверное, с ребятами подался на станцию. Там, в насыпи, мальчишки копались, выискивая порох. И зачем он им сдался? Еще глаза повыжигает. Мать ругала Пашку, грозилась держать его на привязи — ничего не помогало.
В тот раз она провожала сына почти до самого пирса. На прощание попросила, чтоб Алеша берег себя, а он только усмехался: мол, ну, конечно же, как же иначе?
Когда она, радостная и опечаленная, вернулась, Паша был уже дома: сидел в кухоньке на краешке стула, из чугунка уплетал кукурузную кашу, сдобренную постным маслом, — бабушка сегодня расщедрилась. Около плиты лежал Шарик и выжидающе смотрел на Пашу.
— Алеша был, да?
— Был. Ножик оставил. В хате, на подоконнике.
Паша опрометью бросился в комнату, потом с крыльца на ходу крикнул:
— Я его еще застану!
Она не успела даже предостеречь: куда он на ночь глядя? Да разве его можно было удержать? Она и сама бы полетела.
Паша вернулся огорченный: на территорию порта его не пустили, и пока обегал пакгауз, пролезал через известную только ему дыру, лодка отшвартовалась и вышла в море. С того дня они Алешу больше не видели…
Все это вспомнила Полина Карповна, читая и перечитывая необыкновенное письмо сына. Много раз потом она задумывалась: почему сын не спросил об отце, где он, что с ним, и вообще жив ли? Этот вопрос она задавала себе и сейчас и не могла ответить. Может, Алеша о нем что-нибудь знал, но не имел права признаться, а может, ожидал, что первой об отце вспомнит мать или бабушка? Если бы пришла «похоронка», они б не удержались, обмолвились. Если бы получили от него письмо, поделились бы радостью.
И Полина Карповна материнским сердцем чуяла: сын что-то знал об отце, знал и молчал. Кроме сыновних чувств, в нем жило чувство долга, он, конечно же, умел хранить военную тайну. Сын промолчал, ничего не спросил, и она не решилась заговорить об этом.
А ведь думала о них обоих и до встречи с Алешей, и при встрече, и после, когда проводила на причал к лодке.
Она увидела мужа уже после войны, но не в родном городе, а в Москве, куда ее вызвали телеграммой. Тогда был вот такой же, как сейчас, хмурый слякотный день, и на улице его скрашивали только яркие афиши, извещавшие, что скоро состоятся выборы в Верховный Совет СССР. Афиши настраивали на мирный, довоенный, нет, пожалуй, уже послевоенный лад. Ведь все, что было пережито, из памяти не выкинуть!
Сердце ее не обмануло: Петр был болен.
На Казанском вокзале Полину Карповну остановил незнакомый мужчина. Был он в черном длиннополом пальто и шапке из козьего меха.
— Мне поручено вас сопровождать в госпиталь, — сказал он коротко.
У скверика их ждала «эмка». За рулем — военный в погонах офицера госбезопасности. Полина Карповна заняла место на заднем сиденье, сопровождающий сел рядом с водителем. Вскоре они уже были в Лефортове.
В центральном вестибюле госпиталя Полину Карповну встретил высокий худощавый генерал в пенсне, поздоровался за руку, спросил, как она доехала, повел ее в палату, по пути разъясняя, что Петр Николаевич перенес двухстороннее воспаление легких, но сейчас ему лучше…
В небольшой палате, с окном на Яузу, Петр лежал один, хотя там стояло две койки. Полина Карповна в первое мгновение, когда увидела тощего (одна кожа да кости) мужчину с поредевшими волосами, не поверила, что перед ней ее муж, некогда мускулистый, с крепкой бронзовой шеей, со щеками, опаленными зноем. Перед ней был старик, слабый, беспомощный, с мягкой и как будто виноватой улыбкой,
— Что же тебя так, Петя? — спросила она.
— Война, Поля.
— В плену, что ли? — испугалась она.
— Вовсе нет… За четыре года я даже бомбежки не видел. А вы намучились… Ты и Пашка, сколько ужасов пережили… Мне рассказывали. Жаль, Алеша не увидел победу… Я получил извещение уже в этом году.
Петр Николаевич вздохнул, протянул мертвенно-бледную руку, провел по волосам Полины.
— А ты поседела…
Генерал тихо вышел, прикрыв за собою дверь, и Заволоки остались одни.
— Он меня, — кивнул заостренным подбородком на дверь, — к жизни вернул… Никаких надежд не было. Это профессор Бурденко, прекраснейший человек…
Полина Карповна однажды от моряков слыхала: что он спас какого-то геройского адмирала, у которого то ли остановилось сердце, то ли вот-вот должно было остановиться. А теперь профессор вернул с того света рабочего. Полина Карповна осмотрела госпитальную палату: шкаф, радиоприемник, стол, библиотечка.
— Ты как большой начальник.
— Вовсе нет.
— Где же ты был?.. Что делал?..
Петр улыбнулся, словно вспомнил, где он был и что делал. И по его взгляду, по его скупой мимике Полина Карповна поняла, что работа, забравшая все его здоровье и, наверное, добрую часть жизни, была для него нужной. Только почему ж он молчал? Ни писем, ни телеграмм. О том, что он жив и трудится для победы, почему-то ей сообщали военные, почему-то ее предупредили, что если кто-то заведет речь о муже, станет выпытывать, где он и чем занимается, она должна немедленно сообщить уполномоченному госбезопасности…
Но о нем спрашивал только Паша. Мальчишке было обидно: у других отцы возвращались с фронта, все в орденах и медалях, и его ровесники хвалились подвигами своих отцов, те же Шурко и Васько — их отец, старшина, был в батальоне поваром, от Москвы дошел до Берлина и в бою заслужил четыре медали и один орден.
Паша знал только, что его отец где-то на Урале, варит сталь, из стали делают снаряды. А брат Алеша воевал подводником и где-то погиб на море. О наградах отца и брата он даже не спрашивал. Может, они и были, но кто из мальчишек поверит: им надо показать награду да еще дать подержать в руках — тогда отпадут сомнения.
— Где я был? Что делал? — переспросил Петр и посмотрел на Полю так, словно удивился ее наивному вопросу. — Потом я тебе расскажу… Не сидел сложа руки. Некогда было даже выспаться. Зато скоро дадим нашим детям такое, что их защитит надежно…
Петр говорил тихо и медленно, делал большие паузы, будто отдыхал, и взгляд его, усталый, чем-то был похож на лампочку электрофонарика, батарейка которого села, но еще давала ток, достаточный, чтоб накалить вольфрамовую нитку.
— Петя, давай я тебя заберу отсюда. Дома — степь, море, корову купим…
Петр слушал свою Полину, и улыбка не сходила с его блеклых губ. Наверное, он думал, что жена шутит: зачем рабочему корова? Был бы достаток в государстве… Тогда не одному ему, Заволоке, молоко будет.
— Хочется домой, Поля! Ох, как хочется! Но вам со мной каково? Сейчас я вам… как гиря на обе ноги.
— Ну, что ты, Петя… Кто ж, как не мы, тебя выходит?
— Я уже поправляюсь. И мне надо вернуться туда. Я не все еще сделал. Надо вернуться… Понимаешь, надо…
Полина Карповна гостила в Москве целую неделю: она убедилась, что Петр поправляется, и несколько успокоилась, но каждый день, когда заходил разговор о доме, звала мужа на Кубань, а он твердил, как заклинание: «Надо еще потрудиться. Дело-то не закончено».
Домой вернулся он спустя четыре года, но недолго любовался горами да морем: ни целебная вода, ни целебный горный воздух уже не в силах были вернуть ему некогда железное здоровье…
Мать писала сыну, что ореховое дерево в бабушкином саду уже перегнало грушу, посаженную еще перед войною. «Дерево ветвистое и крепкое, — писала она, — как молодой дуб на опушке леса. Сейчас, когда северные ветры дуют порывисто и сильно, я опасаюсь, как бы они не нашкодили. Раньше, как ты помнишь, с северной стороны Алешине дерево прикрывали яворы, а теперь, когда яворы засохли и пришлось их срубить, осенние ветры продувают сад и уже к декабрю сорвали с Алешиного дерева последние листочки. Когда по утрам я выхожу в сад, мне кажется, дереву зябко, оно гудит на ветру и клонится в южную сторону, к солнцу.
Орехи в эту осень крупные. Я тебе на днях вышлю. Ты, пожалуйста, угости своих друзей…»
Дальше речь шла о матери Гали Зубковой. «В прошлую субботу я встретила ее на рынке. Ей одной тоскливо. Раньше к ней часто наведывались товарищи покойного Галиного папы, теперь стали постепенно забывать. А много ли нам, женщинам, надо: чуточку внимания да доброе слово. И Галочка, дочка, пишет редко. Напомни ей, сыночек. Может, у нее нет времени, а может, слишком весело живется…»
Атанас был удивлен тем, что Галина Зубкова позвонила ему, а не Павлу. «Значит, у земляков размолвка», — мелькнула догадка. Он хотел было выяснить причину, но Галя, по-видимому, не была настроена продолжать разговор по телефону:
— Передай Павлу, пусть не важничает.
По голосу Атанас определил, что девушка чем-то взволнована и ей в данную минуту нужен именно Павел. Но почему же она сама не звонит ему? Ведь он сейчас у себя: конспектирует философский трактат какого-то западногерманского экзистенциалиста. Атанас передал просьбу землячки: не забывать ее, звонить и приходить в гости.
— Может, вместе сходим?
— Не могу, Павел. Ты должен один. Так лучше. И не обращай внимания, что говорит девушка, когда сердится.
В этот раз Галя встретила Павла радушно. Извинившись, она убежала в соседнюю комнату, быстро переоделась и теперь была в коричневом вязаном платье, которое ей очень шло.
— А я тебя ждала, Паша. — В голосе — ни тени упрека. — Завтра мы с тобой идем в театр.
— Не могу, Галя.
— Паша, ты меня любишь?
Тот удивился не столько ее вопросу, сколько интонации. Уже однажды она так спрашивала, и он не успел ответить, как тут же последовала никчемная просьба: «Паша, ты должен достать билеты на выставку».
В Москве открывалась выставка известного французского художника, на которую, как выяснилось, все билеты были давно проданы, и тогда его, помнится, выручил Атанас. Галя побывала на выставке просто на зависть сокурсницам…
— Тебе нужен билет? — У Павла на душе вдруг стало нехорошо. И, усмехнувшись, он спросил в свою очередь: — А ты меня любишь?
Она взглянула на Павла, как на чудака.
— Давай об этом потом, когда закончишь академию. С золотой медалью.
— Почему обязательно с золотой?
— Тогда тебя оставят служить в Москве. Не так ли?
— Не так, — чтоб раз и навсегда к этому разговору больше не возвращаться, сказал: — Не оставят, Галя. Обязательно спросят мое мнение. А оно у меня одно — хочу быть командиром в боевом полку.
С тем и ушел. И уже по дороге ругал себя, что не успел напомнить о письмах, на которые Галя не отвечает родной матери.
В воскресенье рано утром Павел и Атанас выехали в санаторий инвалидов Великой Отечественной войны. Там, по предположению Герасима Прокопьевича Форенюкова, находился Хомутов, боевой товарищ Алеши.
Прежде чем позвать с собой в поездку Атанаса, Павел долго колебался, как-никак приглашал он заграничного друга, хотя и самого, пожалуй, преданного, туда, где коротают свой век люди, у которых война отняла все радости — родных и близких, и потому они вынуждены оставаться в этом санатории до последних дней жизни. Павел не хотел, чтобы в сердце друга осталось удручающее впечатление о его стране, вернее, об одном ее уголке, где беда, рожденная войной, не дает о себе забыть ни на мгновение.
Но все же решился — пригласил. И Атанас, выслушав Павла, куда и зачем они отправятся, сказал коротко:
— Правильно Мы должны съездить к товарищу. Ему будет приятно.
Когда в подмосковном городе они сошли с электрички и пересаживались на автобус с табличкой: «Санаторий», уже взошло солнце. В розовой дымке была хорошо видна текстильная фабрика. Слабая поземка мела вдоль тротуаров. Несмотря на 25-градусный мороз, мальчишки в шерстяных свитерах и шапочках заполнили площадку и на снегу играли в футбол. Атанас остановился, любуясь ребятами.
В санаторий приехали не скоро. Табличка автобуса вполне соответствовала содержанию — это был санаторий. Большой городок с жилыми корпусами тонул в сосновом бору. Все дома были новые, за исключением одного двухэтажного, краснокирпичного. В автобусе друзья узнали, что до революции этот старый дом принадлежал крупному текстильному фабриканту.
В комнате для гостей горела люстра. И дежурная, приветливая женщина, предложила офицерам сесть, выслушала Павла и, пробежав глазами список, ответила, что Хомутов у них не проживает.
— Адрес точный, — утверждал Павел.
— Я работаю недавно — три года. Раньше, быть может… Но сегодня воскресенье, и старые книги закрыты в столе у начальника санатория, а начальник в Москве.
Она стала куда-то звонить, прикрыв телефонную трубку, спросила:
— Вы его родственники?
— Товарищи.
Дежурная сказала в трубку, что к Хомутову приехали его товарищи, и попросила какую-то Калину Семеновну зайти на минуточку. Оказалось, что это нянечка.
— А знаете что, — обратилась к ним дежурная, — пойдемте в палату, и там побеседуете. У нас отдыхающие в большинстве своем лежачие. Они вам будут рады.
И дежурная, накинув пальто, повела их через двор, по широкой расчищенной аллее в новый трехэтажный корпус. По дороге они встретили Калину Семеновну, подвижную, несмотря на полноту и пожилой возраст, женщину. Она первая поздоровалась, улыбнулась, словно старым знакомым:
— Давненько у нас не бывали офицеры. Вот праздник!
В палате, куда их привела дежурная, жило трое: один слепой, двое — безногие и безрукие. Раньше они жили вчетвером, и этим четвертым был черноморский моряк Леонтий Хомутов. Инвалиды заговорили наперебой.
— Очень он тосковал по дому, — сообщил слепой, — когда узнал, что фашисты всю его семью расстреляли, хотел удушиться.
— Плакал и пел морские песни, — сказал второй, — у него, как у меня, ни рук, ни ног, — все просил отвезли его на берег озера. Там в конце лета чуточку пахнет морем.
— А еще вспоминал он своего командира Колтыпу, — добавил третий.
— У него был командиром Вяткин, не так ли? — переспросил Павел.
— Нет, Колтыпа. Помните, ребята, — обратился третий к товарищам, — как он чуть не задохнулся в подводной лодке?
И третий, лежа в кресле-качалке и щуря единственный глаз, рассказывал, как летней ночью тысяча девятьсот сорок второго года подводная лодка, на которой рулевым плавал Леонтий Хомутов, подошла к осажденному Севастополю: Лодку подводники пришвартовали около полузатопленной баржи у Графской пристани и немедля стали выгружать мины, патроны, бензин…
Они втроем, уточняя друг друга, пересказывали воспоминания Хомутова, и пересказывали, наверное, не впервые.
…Только к рассвету, выбиваясь из последних сил, моряки успели освободиться от груза.
— Быстрее подвозите раненых, — попросил капитан-лейтенант Колтыпа помощника коменданта порта, давно небритого, а еще дольше не спавшего капитана береговой службы. Был он в пыльной, выгоревшей фуражке.
— Поздно, — ответил ему помощник коменданта, — через десять-пятнадцать минут, как только станет чуточку светлее, лодку засечет корректировщик. Немец держит под прицелом всю бухту… Вон он, гад, уже поднимается. — Помощник коменданта показал на маленький белый шарик.
Небо в восточной стороне окрашивалось цветом зари. Виднелись вершины гор, и над ними вражеский аэростат казался перевернутой каплей.
Лодка скоро покинула пристань и невдалеке от берега легла на грунт. Но пары расплесканного бензина заполнили отсеки, и в полдень на центральном посту случился пожар. При тушении несколько матросов получили ожоги, в том числе Леонтий Хомутов. Дышать стало нечем, и он потерял сознание…
Когда очнулся, была ночь. С высокого черного неба в залив смотрели крупные звезды, на севере, за Корабельной стороной полыхало зарево — там проходил передний край, и мины, накануне привезенные подводчиками, уже, наверное, рвались над вражескими окопами.
Когда Хомутов ощутил в ладонях боль от ожогов, до его сознания дошло, что он жив, — и что его кто-то вынес на воздух, но вот кто? Сквозь орудийный гром он услышал голоса. Голова его гудела, а в затылке — словно свинец налит: такая она была тяжелая. Но он, напрягаясь и отвлекаясь от боли, узнал одного по голосу. Это был старшина Пустовойтенко:
— Товарищ командир, Челышев и Хомутов уже приходят в себя… Панин, Гусев, Хатенко погибли.
Хомутов догадался: второй — капитан-лейтенант Колтыпа. Через некоторое время в тусклом свете зарева узнал склоненное над ним лицо офицера.
— Подняться можете?
— Постараюсь, товарищ командир, — ответил, чувствуя, что это невозможно. Хомутов шевельнул головой — и его затошнило.
— Сейчас будет лучше, — подбодрил командир, — лодку надо пришвартовать для погрузки.
Это был приказ, хотя он был отдан в тоне дружеской просьбы.
Через «не могу» рулевой поднялся и спустя несколько минут, кусая от нестерпимой боли губы, спустился в отсек.
Заработал дизель — и лодка ожила. В кромешной темноте погрузили раненых. Задолго до рассвета взяли курс на Новороссийск.
По дороге в базу Хомутов узнал подробности трагедии. После пожара очнулись только два человека: старшина Пустовойтенко и командир. Всплывать было нельзя — бухта простреливалась насквозь. Оставалось одно — ждать темноты.
Командир, чтоб не потерять последние силы, попросил старшину разбудить его в двадцать один час. Но когда наступило время, командир не проснулся, и разбудить его старшина не смог. Как единственный бодрствующий человек, старшина начал продувать цистерны. Лодка всплыла. Старшина открыл люк и от струи свежего воздуха потерял сознание. Но воздух уже попал в отсеки и возвращал людей к жизни…
— Потом Леонтий лечился в госпитале, а о том, где он плавал после, почему-то умалчивал, — закончил один из рассказчиков. Его глаз, уже не прищуренный, открытый, сверкал, как зеленый изумруд, будто в том походе он участвовал лично и ожоги получил вместе с Хомутовым. «Эта боль ему знакома», — отметил про себя Павел, увидев на шее рассказчика не кожу, а сплошной, стянутый в багровый узел, шрам.
— Вы не ошиблись, что Колтыпа был командиром подводной лодки? — опять спросил Павел.
— Колтыпа.
— А фамилию Вяткина он не упоминал?
— Нет.
Товарищи по комнате подтвердили, что у него был один командир — капитан-лейтенант Колтыпа. Может, потом, в сорок третьем или в сорок четвертом, был Вяткин, да Хомутов что-то хитрил.
— Точно, он хитрил, — говорил слепой, — даже не признался, где ему руки-ноги отморозило.
— Как отморозило? — удивился Павел. — На Черном море?
— А что, оно и летом не везде жаркое, — объяснил одноглазый рассказчик, повернув к гостям широкое обескровленное лицо. — В Одессе в иные годы весь залив в каток превращается — дуй на коньках до самой Дофиновки и не бойся — не провалишься… А может, и не отморозило…
Одноглазый чему-то улыбался. Наверно, вспомнил одесское детство, а может, почувствовал коньки на своих давно ампутированных ногах.
Павел порывался спросить, где же сейчас Хомутов, и почему-то робел: а вдруг и он, как Ягодкин?.. Но не только это сдерживало Павла. Он заметил, что, уставив темные, как маслины, глаза, Атанас слушает инвалидов с необычайным вниманием. Уже не в кино, а воочию он видел, что люди, искалеченные войной физически, остаются не сломленными духовно: вспоминают, интересуются, думают — словом, живут! Вряд ли это можно объяснить только их высоким военным мужеством…
Павел осматривал палату: в углу — телевизор, в другом — радиоприемник, на полке — книги, большие, из серой бумаги, исколотые дырочками. Догадался: их читает слепой товарищ. На обложке выведена чернильная надпись «Судьба человека. Перевод по система Брайля».
Павел перехватил взгляд Атанаса. Тот молча, сосредоточенно слушал. И тогда Павел, набравшись духу, спросил прямо: где же Хомутов? Инвалиды переглянулись, повернули головы к нянечке. Лицо ее в мелких морщинах посветлело, на губах появилась улыбка.
— Он жив, ребятки, — ответила Калина Семеновна. — Вот дежурная меня отпустит, и мы к нему наведаемся…
— Но сначала вы отобедайте в нашей столовой, — дружно попросили ветераны и опять заговорили наперебой. Чувствовалось, что они тосковали по свежему человеку.
Дежурная отпустила Калину Семеновну, и та долго вела офицеров через лес. Верхушки сосен, освещенные солнцем, казались накаленными. В соснах порхали синицы. По дороге нянечка рассказывала:
— Всяко у нас бывало! Одни требовали водочки, другие — яду в чаек подсыпать. За Родину да на миру умирали с гордостью. А тут… Всякого насмотрелась. И Хомутов Леонтий попал к нам, считай, из пекла адового. Без рук, без ног, желал себе смерти, да спасла его богородица — Мария Кожина, простая русская баба. Муж у нее погиб на фронте еще в сорок первом, кажется, был морским десантником. Немец его газом задушил в Аджимушкайских каменоломнях. Может, слыхали? А у нее подрастал сын Вася, стал про отца-матроса расспрашивать. Мария ответила: убит, мол. Не поверил, говорит, папку убить не могут, разве только ранят…
Рассказала я Марии про страдальца Хомутова, и начала она захаживать в санаторий: то молочка принесет, то яичек — от ребенка отрывала. А после войны сразу, знаете, какое житье было? И Васе матрос понравился: отца в нем почувствовал. Мария уговорила Леонтия в деревню перебраться. Вот и живет он у Кожина родным человеком.
— У Кожиной? — переспросил Павел, думая, что Калина Семеновна ошиблась.
— Умерла Мария, лет восемь назад. А Вася Кожин от отца приемного не отказался. Институт окончил и теперь он — Василий Митрич. Детишек у него четверо — и все к матросу с почтением: так воспитал их Василий Митрич…
Не заметили спутники, как отмахали три километра. Накатанная автомашинами дорога привела их в деревню, окруженную лесом. Главная улица — двухэтажные домики с палисадниками, выстроены, словно по шнурку, посередине села большой замерзший пруд, усыпанный рыбаками. На высоком каменном фундаменте дом, обшитый тесом, — дом председателя колхоза Василия Дмитриевича Кожина.
Друзьям повезло. В воскресенье вся многочисленная семья Кожиных была в сборе. Жена Василия Дмитриевича, по-девичьи легкая в движениях, с редкостно длинной косою, от изумления вскинула брови:
— Из Москвы? К Леонтию Власовичу? Ой как здорово!.. Наш Алексюша заметил, что кошка умывается. Ну к гостям, не иначе! Проходите, пожалуйста.
И повела в залу, где по телевизору шла какая-то веселая передача. Навстречу гостям поднялся крупный, спортивного сложения мужчина, протянул руку:
— Василий, — и показал на седого человека, сидевшего в трехколесной коляске. — А это мой батя Леонтий Власович.
Павел назвал свою фамилию и фамилию друга.
— Вы… Алеши Заволоки младший братишка?! Васютка! Софушка! — повернул голову к хозяину и хозяйке. — Братишка того Алеши! Аи, ребята! А мы его любим… — Из глаз Леонтия Власовича брызнули слезы, он резко тряхнул крупной пепельно-белой головой и вдруг застыдился своей слабости: — Извините, ребята, старею вот…
За разговором Василий Дмитриевич выключил телевизор, под высоким потолком вспыхнула люстра — комната наполнилась мягким розовым светом. Гостей посадили на диван, хозяин присел к столу, хозяйка с Калиной Семеновной, слышно было, уже возились на кухне, детвора — семилетний Юрий и пятилетний Алеша, оба черноглазые, курносые и круглолицые — копии отца, — залезли в коляску к Леонтию Власовичу, а шестилетние близнецы Света и Люда — взобрались к отцу на колени.
Вместе со взрослыми дети слушали старого матроса.
В начале августа тысяча девятьсот сорок второго года Леонтий Хомутов после излечения в госпитале получил направление в Голубую бухту. Он умолял кадровика вернуть его в экипаж капитана-лейтенанта Колтыпы, но кадровик был неумолим:
— Идешь на корабль. На другой, разумеется. Приказываю убыть в распоряжение товарища Вяткина Дмитрия Егоровича.
Кем был товарищ Вяткин, до личного знакомства с ним Хомутов не имел ни малейшего представления и по пути в Голубую бухту думал, что его направили не на боевой корабль, а на какое-то вспомогательное судно. Так думал. Но когда увидел причал с пришвартованными лодками, от сердца отлегло, и настроение сразу стало другим, радостно-приподнятым.
На корабле его встретили по-будничному просто. Капитан-лейтенант Вяткин, захватив в горсть клок огненно-рыжей бороды, пробежал глазами предписание, свернул его вчетверо, небрежно сунул в карман кителя.
— Понимаю, товарищ Хомутов, ваши чувства к родному экипажу. Но он сейчас далеко, выполняет боевое задание. Мы тоже не прохлаждаемся. В этом убедитесь сами. Только должность рулевого у нас занята.
— Согласен на любую.
— Добро. Будете торпедистом.
— Есть.
— Заволока! — окликнул он матроса возившегося у торпедопогрузочного люка. — Принимай пополнение. — И опять к Хомутову: — Вещички имеются?
— Все при мне.
— Прекрасно.
Усмехнулся Леонтий. Ничего прекрасного не было, роба на нем третьего срока: ботинки, брюки, тельняшка, бескозырка — все подобрано в госпитале наспех. А то обмундирование, что было на нем в последнем походе, сгорело.
Вторым знакомым, после командира, был неширокий в кости, среднего роста, голубоглазый старшина.
— Алексей, — подал он руку.
— Леонтий. Можно просто Леня.
— Хорошо, Леня.
Так состоялось знакомство Леонтия Хомутова с Алексеем Заволокой. А спустя три дня, в темную грозовую ночь, приняв на борт пассажиров и груз, лодка ушла на задание. На первой же политинформации замполит капитан-лейтенант Гусев объяснил, что экипаж имеет задачу высадить на болгарский берег группу партизан.
В пяти милях от берега лодка всплыла на перископную глубину. Все цистерны главного балласта были еще заполнены водой и открыты кингстоны. Но сквозь обшивку корпуса было слышно, как булькала забортная вода: море слегка волновалось.
Командир дал команду продуть среднюю группу цистерн. Вскоре лодка заняла позиционное положение. Подняв перископ, командир принялся тщательно осматривать горизонт.
Вечерело. Море казалось мирным. Далеко на юго-востоке, в синеющей дымке, виднелся берег. Размытые очертания холмов сливались с помутневшим к ночи высоким небом.
В полумиле начинались минные заграждения. Подходить ближе было рискованно — можно напороться на мину. Стали ждать темноты.
Болгарский товарищ, старший группы, попросил разрешения взглянуть на берег. Вяткин уступил ему место у перископа и заметил, как тот жадно вцепился большими энергичными руками в откидные рукоятки перископа.
— Давно из дому?
— Девятнадцать лет.
— Не узнают родители…
— Нет родителей, — и тут болгарин резко оторвался от окуляров, с тревогою посмотрел на командира. — Вижу ворога…
Вяткин навел перископ на белый бурун. Шел торпедный катер. Он, видимо, только что выскочил из-за скалы и сейчас на предельной скорости резал волну. Катер круто свернул против рыбацкого поселка и под прямым углом к берегу устремился в море.
— Ага! — обрадовался командир и — к штурману: — Отмечай! Есть фарватер!
Катер еще подвернул и теперь уже несся прямо на лодку. В сердце командира закрался холодок. «Нет, не может быть, чтоб фашисты знали место высадки». Хотя на войне всякое бывает. У врага тоже есть своя агентурная разведка. И болгарское антифашистское подполье не гарантировано от провокаторов.
Катер приближался. Командир отдал приказ уйти на глубину. Спустя несколько минут акустик доложил: слева по борту слышен шум винтов.
Окаменело сгорбившись, стоял болгарин, держал в зубах незажженную трубку.
— Темнеет, — сказал командир.
Болгарин вынул изо рта трубку, показал ею вверх.
— Ворог — над нами?
— Удаляется.
Стрелка часов медленно ползла по циферблату. Время, казалось, застыло, как на световом табло — крохотные лампочки, контролирующие положение кингстонов и клапанов вентиляции.
Командир снова поднял перископ, пошарил по горизонту. Берега уже тонули в вечернем сумраке, на северо-западе догорала заря, и в ее розовом свете виднелся удаляющийся катер. Он уже прошел, по всей вероятности, второй фарватер, свернул к рыбацкой пристани, откуда должна была выйти в море моторная лодка.
Присутствие в районе высадки военного катера путало все карты. Но не выполнить боевую задачу и вернуться на базу — было не в правилах экипажа.
Дмитрий Егорович хорошо знал, что у командования флота каждый подводный корабль на особом учете: бассейн Черного моря тесен от вражеских транспортов, и для наших лодок целей больше чем достаточно. Но раз командование сочло нужным использовать их для перевозки болгарских антифашистов — значит, экипажу доверена не менее важная задача, чем охота за немецкими транспортами.
Был еще один путь, и командир уже прикинул в уме: есть реальная возможность подойти к самому берегу. Но для этого надо со снайперской точностью попасть в фарватер, разделяющий минное заграждение, и на минимальном удалении от берега разгрузиться. Командир прикидывал и так и этак, а выходило: во всех случаях риск, притом немалый.
Надвинулась ночь. Море по-прежнему волновалось. Для моторки погода была не идеальная. Дерзнут ли подпольщики, считай, на виду у фашистов отойти от берега?
Вяткин, чье детство прошло среди чалдонов-охотников, сам охотник, имел отличное зрение и, как охотник из засады, мог часами выслеживать добычу, не испытывая усталости. Вот и сейчас, у перископа, он чувствовал себя охотником. Но как ни напрягал зрение, не видел ничего: море и рыбацкий поселок словно тонули в чернилах.
— Дать сигнал.
На заданной волне радист коротко отстучал закодированный пароль. Секундная стрелка двигалась по светящемуся циферблату, как самолет по звездному небу. Бот уже завершила первый круг, второй, третий…
— Сигнал принят!
И Вяткин заметил, как в поселке засветилось окно. Там в одной из хижин подпольщики приняли радиосигнал и ответили светом, и этот свет, его узкий пучок, можно было видеть только с моря. Сигнал с берега означал: «Мы вас ждем, проводника высылаем».
В кают-компании все было подготовлено к перегрузке, и люди — одетые, с оружием — нетерпеливо прислушивались ко всем звукам, доносившимся извне.
Вскоре ледка, слегка покачиваясь, всплыла. Через отдраенный верхний люк тягуче потек солоноватый воздух. Болгары враз заулыбались: для них это был не просто поток морской свежести — это было дыхание родной земли, по которой тосковали почти два десятилетия.
Облокотись на скользкие поручни рубки, Вяткин молча смотрел в сторону невидимого берега. Ветер утих. Уставшее море вздыхало, точь-в-точь как в то далекое довоенное время. Одну из тех дивных ночей Вяткин помнил особенно отчетливо.
Он, тогда еще курсант военно-морского училища, был в учебном походе. Всплыли в полночь, и преподаватель, архангелогородский помор, велел ему определить местоположение по звездам. Вяткин называл румбы компаса, а преподаватель словно про себя шепотом повторял: «Паужник…», «Летник…», «Меж встока обедник…»
«Стрик запада к побережнику», — глядя в сторону несколько севернее запада, определил он сейчас; вот так назвал бы положение берега его любимый преподаватель.
Командир напряженно слушал: он должен уловить стук мотора. Но вдруг блеснули вспышки. На берегу что-то произошло, чутье подсказывало: там сейчас тревога.
И верно! Над причалом взметнулось пламя. Оно осветило поселок. Всмотревшись, командир понял: горел катер.
Темнота отступила за холмы и далеко в море. И тут наконец-то Вяткин заметил моторку. В свете пожара она казалась антрацитовой: сверкала, переливаясь. Но плыла, плыла, вырастая в размерах. И вот Заволока пришвартовал ее к носовой части. В моторке было двое: мужчина и женщина. Женщина лежала в неудобной позе, схватившись рукой за горло.
— Что с ней?
— Ранили… Это наш товарищ, Иванка…
Как теперь быть? Вяткину приказано людей высадить, но никого на борт не брать. Так обусловлено планом похода. Отсюда предстояло идти в район Констанцы.
Командир медлил. Но решение нужно было принимать немедленно. Тем временем Алексей осторожно приподнял девушку, и врач лейтенант Каноян тут же, в моторке, стал накладывать ей повязку. Пуля попала в спину, пробила грудь навылет. Если девушку вернуть на берег, ею сразу же заинтересуется царская контрразведка. А взять на корабль — так подводная лодка направляется в самое пекло, и еще неизвестно, сколько глубинных бомб на нее обрушится.
Командир был в затруднительном положении. Старший группы не мог ему приказывать, ведь командир лучше его знал обстановку и характер похода. Только замполит Гусев, на равных разделявший с командиром всю ответственность, сказал:
— Кроме нас, ее никто спасти не сможет. Болгарские товарищи наскоро простились. Моторка отчалила. Раненую поместили в каюту замполита. В неярком свете лампочки ее лицо казалось черным, пухлые пересохшие губы просили пить. Алексей принес чайник и поил раненую из мятой алюминиевой кружки. Глотнув, Иванка надолго задерживала дыхание, вода ей причиняла боль. И Алексей, как мог, подбадривал:
— Ничего, Иванка, скоро будет легче. Рана пустяковая…
Врач сказал, что у девушки пробито правое легкое, необходимо хирургическое вмешательство.
Вяткин распорядился радировать в штаб флота, просить «добро» на возвращение в Голубую бухту.
Лодка шла строго на ост, навстречу утру. И все это время, до самого причала, Алексей не отходил от Иванки.
Экипаж не до конца выполнил боевую задачу: лодка возвращалась на базу с заряженными торпедными аппаратами. Справедливость решения командира еще до подхода к Голубой бухте была подкреплена радиограммой: «Благодарю за службу. Хирург выслан. Командующий».
Через сутки Иванка уже лежала на операционном столе.
Стриженный под машинку, невзрачный на вид хирург сделал ей операцию. Относительно раненой посоветовал:
— Ей бы молочка. Парного…
Когда медики и офицеры разведки флота уехали, командир с молчаливого согласия замполита подозвал к себе Заволоку.
— Ну все слышал, Алеша?
— Так точно.
— Где будем покупать молоко?
— Нужна корова. Деньги у нас есть. — Алексей взглянул на командира, резко поднял к пилотке руку. — Разрешите выполнять приказание.
— Возьмите с собой старшину Ягодкина, — и к старпому: — Заготовьте необходимые документы.
В тот же день Заволока и Ягодкин, взяв автоматы, деньги и документы, отправились в горы…
Вошла хозяйка, и Хомутов прервал свой рассказ.
— Пора обедать, — объявила она. — Гости проголодались.
— Спасибо! — сказал Атанас и начал было объяснять, что в санатории их сытно накормили, но хозяин решительно стал на сторону хозяйки.
— Спасибо скажете, когда пообедаете.
— Что верно, то верно, — согласился Леонтий Власович. — Держись камбуза — не пропадешь, — и направил свою коляску в другую комнату.
Это был обеденный зал с сервантом во всю стену. Посредине зала стоял большой стол, покрытый вышитой льняной скатертью.
Леонтий Власович подкатил к торцевой стороне стола. Здесь, по всей видимости, было его постоянное место. Справа от него хозяйка усадила Павла и Атанаса, подала им на колени полотенца. Поставила перед гостями тарелки с борщом.
Пока Василий Дмитриевич откупоривал бутылки, или как он утверждал, снимал «бескозырки», Калина Семеновна внесла две большие глиняные миски: одну — с капустой, порезанной на четвертушки, другую — с мочеными яблоками.
— Сегодня у бати праздник, — говорил хозяин, — значит, и у нас тоже. Батя — единственный оставшийся в живых член боевого экипажа. В прошлом году я ездил в Ростов на похороны замполита Гусева. Говорят, он дневник вел… Интересно, говорят, описан подвиг вашего брата… Будь я в правительстве, издал бы закон, чтоб каждый фронтовик написал собственноручно или рассказал о себе и своих товарищах. Если сейчас этого не сделаем, лет через тридцать безнадежно опоздаем.
Василий Дмитриевич пригласил из кухни женщин и, когда те уселись за столом, предложил Леонтию Власовичу произнести первый тост. Ни для Атанаса, ни тем более для Павла не было в новинку, что по русскому обычаю первый тост произносят за встречу. Но гости не угадали.
— Вот тут, — начал Леонтий Власович, откашлявшись, — Вася сказал, что я последний из нашей подводной лодки. Говоря по правде, меня уже давно не было бы, если бы в трудную минуту не встретилась на моем пути Мария Савельевна. Она меня вернула к жизни. За Марию Савельевну! Земля ей пухом.
На глазах Леонтия Власовича заблестели слезы. Калина Семеновна скорбно поджала губы, выпила первая. Она была давней подругой Марии Кожиной, их мужья вместе ушли на фронт и погибли в первую военную зиму.
Хозяйка поднесла Леонтию Власовичу рюмку, затем сама его стала кормить. Так когда-то кормила его Мария Савельевна, мать Василия Дмитриевича.
…Марья Кожина, как ее звали в деревне, много лет проработала в колхозе телятницей. Зимой и летом — в четыре утра была уже на ферме, потом бежала домой: готовила в школу сына, ухаживала за Леонтием Власовичем, потом опять бежала на ферму… И так изо дня в день, из года в год.
Выучила сына, стал он агрономом. Привезла из Москвы специалиста, который сделал коляску на электробатареях: нажми культей кнопку — и колеса вертятся. Ездит Леонтий Власович по дому, по двору, по улице.
Заставила Мария учиться и Леонтия Власовича. Стал Хомутов электриком. Вся автоматика на животноводческой ферме установлена по его идеям и предложениям.
— К слову будь сказано, — объяснил Василий Дмитриевич, покрасневший от выпитой рюмки, — мама оставила свое здоровье на ферме: все на своих руках таскала. Надорвалась… А теперь сто двадцать электромоторов только в центральном блоке. Чисто, тепло, уютно… Вот приедете еще — я вам все покажу. У бати голова — академия…
— Орденом наградили… — похвалилась Калина Семеновна.
Василий Дмитриевич не без гордости добавил:
— А теперь батю представили на второй. На днях звонили из обкома.
За обедом Павел спросил у Леонтия Власовича, почему в санатории он ни словом не обмолвился о походе к берегам Болгарии. Хомутов ответил:
— Я давал клятву — поход держать в тайне. Сам понимаешь.
Еще бы! О военной тайне он знал еще от Алексея, что ее берегут строже, чем собственную жизнь.
— Кстати, на второй день к вечеру Алексей с Ягодкиным привели корову… Как сейчас вижу: была она красной масти и с отбитым рогом, — вспомнил Леонтий Власович. — Любопытная история!
Дорога — сплошная колдобина — круто поднималась вверх, и, пожалуй, не было ни одного водителя, который не проклинал бы ее на чем свет стоит. Но тем не менее по ней ездили днем и ночью, доставляли в бухту бензин, торпеды, патроны, продовольствие. Она единственная по суше связывала базу с внешним миром. По ней и шли Алексей Заволока с Прокофием Ягодкиным, добро корабль разрешено было поставить на профилактику. Никогда еще у Алексея не было столько денег — полная, туго набитая противогазная сумка, и все красненькие — тридцатирублевки.
У перевала краснофлотцы свернули на каменистую тропу, еле заметную среди зарослей дуба: когда-то здесь гоняли стадо, теперь она была покрыта жесткой колючей травой. Тропа вела в горный аул.
Вечером, когда уже в лесу сгустились сумерки и туман наполнял долину — только на востоке Большой Кавказский хребет сверкал в лучах заходящего солнца, — Алексей и Прокофий наконец-то добрались до аула. Чем-то напуганные чеченки показывали в сторону букового леса, покрывавшего крутые склоны гор.
— Там ваши мужья пасут скот, да? — допытывался Ягодкин. — Ушли воевать, да? — и похлопывал рукой по стволу автомата. Прикрываясь платками, женщины молча пятились, ныряли в сакли.
Так ничего и не добившись, моряки направились в буковый лес: может, там встретятся люди, которые могли бы им помочь купить корову?
В горах темнеет быстро. Не успели моряки углубиться в лес, как потеряли тропинку. В небе, не мигая, ярко заблистали звезды. Казалось, и море было рядом, а его дыхания вовсе не чувствовалось.
К ночи воздух сделался пронизывающе холодным, но по-прежнему удерживал стойкий аромат старого букового леса. Решили заночевать, не разводя костра. Спать не пришлось. Время от времени из ущелья доносились выстрелы. А после полуночи высоко в небе послышался гул бомбардировщика. «Не иначе как немецкий», — определил Ягодкин.
И когда самолет был уже в зените, высокий буковый лес внезапно озарился зеленым светом. Деревья бесшумно ожили. От стволов отделились черные тени, с нарастающей скоростью стали удлиняться и вдруг так же внезапно исчезли, как и появились.
— Кто-то ракетами балуется, — сказал Ягодкин. Он глядел в небо. Там рокотал самолет. — Разворачивается, слышишь? Никак на посадку?
Подхватив автоматы, моряки выскочили на опушку широкой поляны, и в этот момент шагах в тридцати от себя увидели человека. Он стоял под деревом и стрелял из ракетницы.
Шипя и рассыпаясь, ракеты освещали поляну. Сюда — было слышно по звуку, — сбавив скорость, быстро приближался самолет. Когда он пронесся над поляной, Алексей и Прокофий одновременно увидели купола парашютов. В несколько прыжков моряки оказались рядом с человеком, пускавшим ракеты.
От неожиданности незнакомец присел, потом метнулся к дереву. Алексей сделал ему подножку и уже лежачего оглушил по голове увесистым флотским ботинком. Тут же на незнакомца навалился Ягодкин и без особого труда заломил ему руки, но, видимо, перестарался, потому что тот вскрикнул и вдруг по-русски злобно выругался.
Прокофий опешил: не ошибся ли? А что, если это свой, боец какой-либо сухопутной части? И все-таки на всякий случай его связали его же брючным ремнем. А тем временем парашютисты приземлились на поляну. Послышалась чужая отрывистая речь.
Парашютисты обходили поляну. Наверное, искали человека, пускавшего ракеты. Немецкая речь вернула Ягодкину решительность, и он принялся торопливо забивать незнакомцу в рот сухую жесткую траву.
Над головой Ягодкина раздалась автоматная очередь. Это Алексей открыл огонь по парашютистам. Один, запутавшийся в стропах, что-то угрожающе кричал. Алексей несколько раз выстрелил на звук — крик оборвался.
— Много их? — крикнул Ягодкин.
— Не считал пока.
Парашютисты, отстреливаясь, отошли. Алексей вернулся. Вдвоем они постояли. Стало тихо. Только запах сгоревшего пороха все еще явственно ощущался под деревьями.
— Больше нам тут делать нечего, — рассудил Ягодкин и пинком ботинка поднял незнакомца. — Погляди, ничего не забыли?
Алексей заметил прислоненный к дереву карабин и вещевой мешок, довольно тяжелый, бросил мешок себе за спину и первым побрел сквозь колючий кустарник.
Моряки вернулись на знакомую тропинку. Об отдыхе не было и речи. Решили дождаться рассвета, вернуться в аул и во что бы то ни стало встретить хоть одну живую душу, чтоб можно было узнать толком, что делается в округе.
Наконец утренняя заря погасила звезды. В лесу посветлело.
У незнакомца стучали зубы, но, наверное, не от холода. В его кармане Алексей нашел красноармейскую книжку на имя сержанта отдельного саперного батальона Приморской армии.
Ягодкин был явно обескуражен. При свете дня моряки рассмотрели пленника. У него было костистое, темное от загара лицо, горбатый нос и взгляд затравленного зверя: так может смотреть только враг.
По дороге в аул моряков встретили пограничники, и лейтенант, старший среди них, потребовал пропуск. Ягодкин подал предписание, заготовленное старпомом.
— С документом — порядок, — сказал лейтенант и тут спросил, кого и куда они сопровождают.
— Захватили, товарищ лейтенант, — объяснил Алексей. — Ночью, представьте себе, пускал ракеты…
Теперь лейтенант уже другими глазами взглянул на моряков и на человека в форме сержанта.
Пограничники вывели их на обширную поляну, усеянную каменными валунами. В тени старого дуба Заволока и Ягодкин увидели ворох парашютного шелка, рюкзаки, ящики. В траве лицом кверху лежал человек. На нем была защитная одежда, большие кованые ботинки. Один глаз вытек.
Тут же, на железной коробке, сидел капитан пограничных войск, курил и что-то торопливо записывал. Перед ним стоял человек в униформе с разорванным рукавом, сквозь желтый бинт проступала кровь. Ягодкин без труда определил: бинт — немецкий.
Лейтенант жестом остановил группу, а сам, подойдя к капитану, что-то стал объяснять. Капитан, по виду кавказец, рывком поднялся, подскочил к саперу:
— Шакал!
Выкрикивая незнакомые морякам слова, он перед носом задержанного тряс большим волосатым кулаком, потом, словно спохватившись, повернулся к морякам, и взгляд его потеплел. Но спросил он строго:
— Вы почему оказались в зоне боевых действий?
— Товарищ капитан, нам в ауле показали на лес, — стал оправдываться Ягодкин. — Вот мы и пошли…
— Вай-вай-вай, старшина, а непонятливый. Вам же ясным языком было сказано: что в лес шакалы угнали колхозный скот. Чтоб фашистам достался…
— Мы этого не знали, — ответил Алексей.
— И диверсанта убили по незнанию? — Капитан едко усмехнулся.
— По случайности.
— Случайно вы живы.
Капитан приказал лейтенанту сдать пойманных диверсантов коменданту трибунала, а сам повел моряков через густой и влажный лес. Вскоре на дне каменистого ущелья они увидели пестрое стадо коров.
Капитан показал на упитанную телку: из нее получатся отличные котлеты.
— Нам нужна дойная корова, — уточнил Алексей. — Женщина в тяжелом состоянии… Тяжелораненая…
— Вай-вай! Ловят диверсантов, а женщина умирает. Ныхарашо. Вот, — указал капитан на корову красной Масти, — ваша. Вы ее честно заработали в бою, — и торжественно добавил: — Вы, моряки, бойцы замечательные, только на суше беспечные, а это для вашей жизни ныхарашо.
В сопровождении пограничников Заволока и Ягодкин гнали корову до самого перевала, а за перевалом, когда уже, казалось, все опасности были позади, из кустов раздалась автоматная очередь, и пуля, видимо, предназначавшаяся Алексею, угодила в коровий рог. Такую ее, с отбитым рогом, и пригнали в Голубую бухту.
— А мы с замполитом уже схлопотали по выговору за ваш поход, — без утайки признался командир. — Добро, хоть не казенные деньги взяли…
— Товарищ командир, — воскликнул Алексей, — а мы их принесли обратно! Капитан-пограничник сказал, что корову мы честно заработали в бою.
— Ну и ну!
После операции, к великой радости подводников, Иванка стала быстро поправляться. Ее щеки порозовели, в темно-карих глазах появился блеск. На вопросы моряков! «Как себя чувствуешь», отвечала:
— Добре.
Алексей научился доить корову, которую назвали Торпедой. Доение оказалось не ахти какой сложной процедурой. Только вот руки болели, должно быть, с непривычки. Кроме Алексея, к Торпеде никто не решался подсаживаться с ведром-подойником, зато траву носили все, кто был свободен от вахты.
Иванка осваивалась в новой для нее обстановке, многих подводников уже знала по имени, а Заволоку называла «братком Алешей» и каждый раз, когда он уходил из палаты, просила: «Братко Алеша, ты без меня не уплывай. Я хочу домой в Болгарию».
Скоро Иванку увезли в госпиталь. По прямой госпиталь от базы был километрах в десяти, а вот когда поднимаешься, долго петляешь, пока не покажется двухэтажный каменный дом. До войны здесь был пансионат, и дом белили известью. Сейчас его перекрасили в серый цвет, чтоб с моря трудно было его заметить.
Алексей ухаживал за коровой, доил по-прежнему сам, но теперь все молоко относил на камбуз, чтобы корабельный кок, красный от усердия главстаршина Некрутывухо варил на нем овсяную кашу. Торпеда оказалась понятливой, быстро привыкла к ласковой заботе Алексея и, наверное, в благодарность за это всегда норовила лизнуть ему щеку.
Как-то вскоре после отъезда Иванки Некрутывухо заглянул под навес, пыхтя и кряхтя, принес Торпеде полный бачок помоев и, пока корова пила, вылавливая листья капусты, вслух рассуждал:
— Гарна скотына, та мьяса маловато.
От этой новости Алексею стало не по себе. Он понимал, что рано или поздно Торпеду зарежут, и кок с присущим ему старанием наделает из нее котлет, и тот же Миша Лукаш, второй помощник торпедиста, бывший зенитчик погибшего теплохода «Абхазия», подмигнет товарищам: мол, Торпеда даром не пропала.
Пожалуй, лучше других распознал настроение Алексея замполит Гусев.
— Ты вот что, — сказал он без околичностей, — завтра захвати двух товарищей, свободных от вахты, отведешь Торпеду в госпиталь, а заодно проведаешь Иванку. Некрутывухо ей приготовил гостинец. От всего экипажа…
Предложи он это на сутки позже, Торпеду довелось бы оставить на базе. В следующую ночь был получен приказ выйти в море.
А осенью, когда море стонало от северного ветра и только в Голубой бухте было относительно спокойно, лодка под командой Вяткина, теперь уже капитана третьего ранга, переправляла партизан на болгарский берег. В этой группе была и подпольщица из Варны Иванка.
После того как она вышла из госпиталя, ей предложили остаться до конца войны в Советском Союзе. Но девушка настояла на своем, и после учебы на курсах радистов ее зачислили в боевую группу.
В этом походе Алексей испытывал сложное чувство: он был счастлив, что они с Иванкой снова вместе, и одновременно печалился, что это встреча перед разлукой, может быть, в их жизни последняя.
Там, куда она теперь направлялась, свирепствовали фашисты. Многие подпольщики уже были схвачены и казнены. На политинформации замполит Гусев рассказал подводникам, какие жестокие муки в царских застенках принял болгарский патриот генерал Владимир Займов. Палачи дробили ему пальцы, жгли спину раскаленным железом, раны посыпали солью… Сердце генерала не дрогнуло. Он был солдатом. Иванка же — девушка. А фашисты не знают снисхождения ни к кому. Ах, если бы он мог быть с ней рядом!..
В непроглядную штормовую ночь их встретили варненские подпольщики, и тогда, на палубе, перед тем как пересесть в моторную лодку, Иванка обняла Алексея.
Леонтий Власович умолк. И гости заметили: за окном вечер, стекла затянуты белыми сверкающими узорами. Пора было собираться в обратный путь: предстояло еще ехать электричкой.
— Значит, в ноябре сорок второго года Алексей с Иванкой виделись в последний раз? — взволнованный рассказом, уточнил Павел,
— По всей вероятности, — ответил Леонтий Власович. — Тогда наш поход был очень удачным. На четвертые сутки мы подстерегли немецкий транспорт. Шел он из Стамбула в Констанцу. Что у него было на борту — можно только предположить, но, как потом нам сообщили, жители Бургаса видели в море зарево… двое суток полыхало пламя…
— А когда к Алексею могла попасть фотография Иванки?
— В августе сорок третьего.
— Но в сорок третьем году Иванки уже не было в живых.
— А что, у вас есть точные сведения? — Леонтий Власович добродушно усмехнулся.
— У меня есть письмо подпольщика.
— В августе сорок третьего Иванка была жива. В тот месяц мы встречались с подпольщиками дважды, и дважды девушка передавала привет всему экипажу.
Последние слова Леонтия Власовича и ободрили и озаботили Павла. Все-таки была тогда жива Иванка или уже погибла? Если погибла, то когда и при каких обстоятельствах? Этого Леонтий Власович, оказывается, не знал. И на главный вопрос тоже не ответил, так как летом сорок четвертого года в походах не участвовал — был на курсах минеров.
— Об Алеше мог бы еще рассказать Владимир Капитонович Гусев, — вспомнил Леонтий Власович. — Да теперь его уже не спросишь. А дневник он оставил. Если вам удастся прочитать его записки, надеюсь, и узнаете больше… У замполита было записано, что Алексей Заволока и Миша Лукаш посмертно представлены к наградам…
Ночной электричкой Павел и Атанас вернулись в Москву. И хотя время было позднее, Павел написал в, Ростов Гусеву-младшему, инженеру завода: попросил его сделать выписки из отцовского дневника о главстаршине Заволоке. Второе письмо он адресовал коммунисту Проданову, прося его, если будет необременительно, узнать о дальнейшей судьбе Гочо Тихова.
На другой день Павел позвонил Герасиму Прокопьевичу, сообщил о результатах поездки, и тот охотно пообещал навести справки в наградном отделе.
Закончился предпоследний семестр. У Атанаса Кралева был отпуск.
Вечером по случаю приезда сына Георгий Кралев созвал многочисленных родственников. В роду Кралевых, в большой династии рабочих табачной фабрики, Атанас — первый, заслуживший офицерские погоны. Сам Георгий не носил военной формы, но винтовкой владел не хуже бывалого воина. В Сентябрьском восстании он штурмовал казармы жандармского батальона. За праздничным столом гости слушали Атанаса. Отец удовлетворенно кивал: сын говорил о сердечности советских людей.
Мать Атанаса — Труфакия, крупная смуглая женщина, — поручила своей сестре распоряжаться на кухне, а сама подсела к сыну. Она была счастлива, что тот здоров, чувствует себя прекрасно и что климат России, хотя и суровый в зимние месяцы, Атанасу по душе. Не сразу она выбрала подходящий момент, чтобы спросить, нашел ли Павел боевых товарищей Алексея.
— Кое-кого нашел, — охотно ответил сын. — А в Софии живет человек, который, кажется, видел Иванку. С ним я и хочу завтра встретиться.
— Ты уже едешь в Софию? — Мать всплеснула руками. — Неделя отпуска… Как же так?
Когда Атанас приехал в Софию, падал снег, удивительно похожий на московский. Довольно быстро он разыскал квартиру пенсионера Проданова. Хозяин только что вернулся со стадиона, свежий, возбужденный, быстро расхаживал по квартире:
— Это хорошо, что вы заехали. Я побывал в архиве и кое-что выяснил о подпольщице, которой интересуется ваш товарищ. Летом сорок второго года девушка бесследно исчезла. Подпольщики посчитали, что Тана Тихова попала в руки царской контрразведки и тайно казнена. Но Тихова оказалась жива и даже на свободе. Я сопоставил показания фотомастера Тодора Трынова, о котором вам писали пионеры, данные документов следствия и воспоминания одной подпольщицы…
…Летом сорок третьего года Тана часто появлялась на рынке, продавала рыбу. Многие знали, что ее брат Гочо, рыбачит и, бывает, возвращается с неплохим уловом.
Подпольщики обратили внимание на то, что Тана с уловом и без улова ходила на рынок не кратчайшим путем — не через тополевый сквер, а через площадь, под окнами полиции. И товарищи стали подумывать: а не умышленно ли девушка показывается полицаям на глаза, не передает ли она им сведения?
Но товарищи не взяли в толк, что недалеко от полиции размещалась немецкая морская часть. Сюда на больших грузовиках подвозили из Варны контейнеры, и за высоким каменным забором день и ночь стоял металлический грохот. Жители догадывались, что немцы собирают какой-то корабль, а перед этим по Дунаю пригнали несколько катеров для охраны морской базы.
В сорок втором году один катер подпольщики подорвали. В ту ночь многие слышали стрельбу. Потом ходили слухи, что с советского корабля высадился большой десант с пулеметами и пушками и направился походным порядком в Родопы, на подкрепление партизанского отряда «Антон Иванов».
Приготовление фашистов вызывало интерес, но всех, кто пытался приблизиться к каменному забору, патрули задерживали и отводили в комендатуру.
Тану почему-то не трогали: то ли у нее был слишком беззаботный вид, то ли в отношении ее патрули имели указания. Однажды, распродав рыбу, она увидела за воротами рынка семитонный грузовик. Водитель-немец, раздетый по пояс, копался в моторе.
Это был водитель одного из тех многочисленных грузовиков, которые доставляли в порт контейнеры.
Тана решительно взобралась в кабину.
Не доезжая до железнодорожной станции, водитель остановил грузовик, высадил Тану. Девушка свернула во двор, где росли высокие платаны, и вскоре очутилась в фотоателье Тодора Трынова.
Под каменными сводами студии было сумрачно и прохладно. На глиняном полу стояла старая, видавшая виды фотокамера. Ее объектив уставился в широкую стену, на которой художник нарисовал летнее море с далеким упругим парусом.
Из-за брезентового полога выглянул бородатый мужчина — мастер Трынов.
— На пропуск?
— На память.
Хозяин усмехнулся, и, хотя в студии было сумрачно, Тана заметила, что глаза его подобрели. В последние два года у него фотографировались только на пропуска.
Тана поправила перед зеркалом волосы, положила руки на колени. Приготовилась ждать. Но руки не лежали спокойно: то и дело одергивали подол ситцевого платья.
— Отсюда вылетит ласточка, — Трынов ткнул в объектив толстым коротким пальцем. И пока Тана, повернув голову, смотрела в фотокамеру, Трынов раздвинул на окне штору, и в студии стало светло, как на улице. — Готово.
Трынов был доволен, что с ним расплатились не обесцененными левами, а свежей рыбой. Тана же была в восторге от фотокарточек. С них на нее смотрела смуглая большеглазая девушка: мастер ей нарисовал белое платье, оно делало ее чужой, а вот глаза, широкие, вразлет, брови и строго сжатые припухшие губы, несомненно, принадлежали ей, Тане.
Один из подпольщиков утверждал, что в начале июня сорок третьего года он видел, как ночью Тана вышла из дому, осторожно взобралась на тополь, стала что-то высматривать на территории базы. В ночное время работы велись в ангаре — алюминиевом каркасе, обтянутом серым брезентом.
Подпольщики догадывались, что это объект важный. Не случайно на прилегающих улицах усиленно ведется патрулирование.
Спустя несколько дней после поездки в Варну, часов в одиннадцать вечера, Тана опять была около каменного забора, за которым работали немцы. Здесь ее встретил знакомый водитель семитонного грузовика и увел в расположение базы. Вскоре там произошел взрыв. Домой Тана не вернулась…
Стоил Проданов прервал рассказ и направился в кухню варить кофе. На столе осталась темно-коричневая папка: в ней лежали копии архивных документов. Когда хозяин вернулся и разлил по чашкам кофе, Атанас напряженно думал, словно рассказ еще продолжался.
— Значит, это было в первых числах июня сорок третьего года?
— Десятого июня.
— А как ей удалось передать фотографию?
— Не знаю.
— Она передана в августе. Это подтвердил бывший подводник Хомутов.
— Может быть, Гочо только в августе имел возможность встретиться с советскими моряками? Тогда у меня есть основания считать, что Тана и Иванка — одно лицо.
Атанас согласился:
— Вполне вероятно, — и рассуждал далее: — А в ноябре того же, сорок третьего года Иванка передала Алексею шивалевский орех. Значит, в ноябре она была жива?
Атанас не мог смириться с мыслью, что Иванка погибла. Стойлу Проданову понятны были чувства офицера, но он не собирался его обнадеживать. Тем более что у него был неопровержимый документ, свидетельствовавший о трагической гибели юной антифашистки…
По приезде из Софии Атанас побывал в Шивалево: он хотел еще раз убедиться в том, что ореховое дерево, давшее плоды на восточном берегу Черного моря, берет свое начало именно отсюда, с этого уголка болгарской земли.
Неожиданно для себя Атанас встретил сокурсницу по Новозагорскому сельскохозяйственному техникуму — Диану Станеву. Тогда она была очень худенькой девушкой, а теперь заметно раздалась, и не удивительно — с тех пор минули годы. Но волосы — русые-русые — и темные карие глаза были все те же.
Диана работала бригадиром в Персиковой долине. Ее специализированная бригада выращивала виноград. Семь лет назад она вышла замуж за местного парня Петко Сосерова. Вот и все, что она успела сообщить Атанасу по дороге к дому.
— А ты мне недавно снился, — призналась робко. — Думаю, к чему бы это?.. Получается, сон в руку.
Атанас был рад, что подруга юности его помнит, хотя сам все эти годы, пожалуй, ни разу не думал о ней.
В квартире пахло жасмином. В зале на стене висели два портрета — Дианы и незнакомого, с веселыми глазами парня. Атанас догадался: это Дианин муж — Петко. Был он в форме танкиста.
Не успел Атанас оглядеться, как широко распахнулась дверь, и в комнату вбежал черноглазый мальчишка. Он удивленно уставился на гостя, потом со словами «Папа, папочка!» бросился ему на шею.
От неожиданности Атанас оторопел, но в следующее мгновение прижал к груди мальчишку, недоуменно взглянув на растерявшуюся Диану.
— Папочка, где ты так долго был? На службе, да?
— Нино, это не папа.
— На службе, сынок…
Мальчик еще крепче прижался к Атанасу, и тот сквозь курточку ощутил частые удары восторженного сердца.
— Я тебя не предупредила…
Атанас не понял, но догадался, что эту семью постигло большое горе и он — случайный свидетель внезапной радости мальчика, «дождавшегося отца».
Когда-то, лет десять назад, Кралев читал рассказ о мужестве русского солдата. В том рассказе беспризорный мальчишка тоже спрашивал, почему отец так долго не находил его и куда он дел свое кожаное пальто.
— Мама, ты не видишь, это же папочка! — счастливо лепетал мальчишка. — Только у него шинель другая, с красными полосочками, и погоны другие, желтые.
Диана, напряженно стиснув на груди руки, переменилась в лице. И Атанас подумал: «Как можно ошибиться, если верить только тому, что говорят о себе люди».
Диана, не в силах видеть, как сын прижимается к ее давнему товарищу, ушла на кухню. Когда-то она тайно вздыхала по Атанасу, только он был равнодушен к ней, ему нравилась другая — ее подруга, теперь многодетная женщина.
Диана принялась накрывать стол. Атанасу было слышно, как осторожно звенела посуда.
— Мама говорила, что ты погиб, — объяснял Нино. — Она плакала, плакала…
— А ты?
— Я не плакал. Ну, может, немножко, но мама не видела… — И вдруг заговорил о другом: — А у меня есть собака. Рекс. Пойдем, покажу. — И они поспешили во двор, под навес, где жила старая, с желтыми глазами сторожевая овчарка.
Весь вечер Нино не отходил от Атанаса, и когда мальчик уснул, Диана рассказала о том, что ее муж механик-водитель Петко Сосеров погиб при исполнении служебных обязанностей, на пожаре.
— А ты давно женился? — спросила она робко, глядя почему-то в сторону.
— Все некогда… — Он постарался было придать ответу шутливый тон, только не получилось. — Мне бы мальчишку, как твой Нино!
Школьные товарищи проговорили почти всю ночь, Атанас признался, что он приехал за шивалевскими орехами, и неожиданно убедился в чудодейственной силе «шивалевки».
Только на третьи сутки вернулся Атанас в Пловдив. На немой вопрос родителей ответил:
— Буду жениться.
— Так сразу? — всплеснула руками Труфакия. — Какая нетерпеливая современная молодежь! Все решают сами, не советуясь со старшими. То ли было в наше время…
— Ваша невестка — моя подруга по техникуму. Свадьбу сыграем летом. Как закончу академию.
Отец подмигнул матери: мол, порядок. Он давно мечтает о свадьбе сына. А свадьба будет на славу. В подвале давно томятся вина. Сын только поделился новостью, а отец уже прикидывает, когда ему лучше съездить в Персиковую долину, взглянуть на невестку. Вслух об этом сказать не решился: а вдруг Труфакия и его обвинит в нетерпении?
Павел проводил свой отпуск в городе, где родился и вырос, где прошла юность его отца и матери, откуда ушел на флот брат Алеша. Здесь каждый каштан и каждая акация напоминали ему о детстве.
Но бесцельно бродить по улицам не хотелось, да и погода к прогулкам не располагала. Вот уже который день дул не переставая северо-восточный обжигающий ветер, гремело море.
На склоне горы, на виду у города, жил цементный завод, белесый дым, насильно пригибаемый ветром, кланялся крутым волнам.
Павлу было приятно встретить своих одноклассниц. Теперь это замужние женщины. И спрашивали они, как он служит да не женился ли? Вот и весь разговор.
А ребята почти все разъехались: кто в Сибири, кто на Урале, кто в Воркуте — пашут землю, варят сталь, добывают уголь… Не было в городе и друзей детства — Шурка и Васька: они находились в длительной командировке — в одной африканской стране строили электростанцию.
Дома Павел еще острее чувствовал значимость своего труда. Те же бывшие девчонки сначала спрашивают: «Как служба?», а потом уже: «Не женился ли?» Значит, о службе думает не только он, думают все, хотя вряд ли кто, кроме самих военных, представляет, какая она, служба, сегодня. На заботливо-ласковое «Как служба?» он отвечал коротко: «Нормально». Это было любимое слово брата и, конечно же, отца.
В пятидесятом тот вернулся домой. Стал он совсем лыс, с лицом морщинистым, дряблым, как у глубокого старца. А ведь ему тогда было чуть больше пятидесяти. Говорил медленно, с трудом.
«Целыми днями отец лежал на диване, слушал радио или же, опираясь на трость, выходил в сад, подолгу стоял перед Алешиным деревом. А однажды Павел случайно заметил: отец принюхивался к листьям.
Ничего в этом необычного не было. Алешин орех, уже тогда поднявшийся над крышей дома, имел какой-то необычный терпкий запах. «Заморский» — так определила мать. Вот отец, наверное, и вдыхал тот, заморский запах, чувствуя, что за морем он уже не побывает.
Как-то отец сказал матери, что месяцами он и его товарищи не покидали лабораторию.
Петр Николаевич Заволока знал, что от их работы зависела оборона Советского государства.
Однажды в воскресенье отец попросил Павла прогуляться за компанию на кладбище. Был апрель, накануне пасхи. Пахло нагретым песком и молодыми травами. В зарослях акации кричали воробьи. С высокого дуба закуковала кукушка.
— Зозуленька, — тихо сказал отец на языке своего детства.
Сколько помнит Павел, он говорил по-русски, но песни пел украинские. Тогда у него был полон рот здоровых белых зубов, а в жестах и мимике чувствовалась энергия — такая, которой, казалось, хватит на три жизни.
— Запомни, сынок, это место, — указал тростью отец. — Тут меня закопаете, под гледом.
Молодой куст боярышника только-только распустил свои клейкие листочки, чтоб скоро украситься белыми гроздьями цветов.
Опираясь на трость, отец долго стоял у боярышника, думал, наверное, о прожитой жизни, а может, о вечном покое. Бабушка говорила, что вечный покой начинается лишь после того, как у человека остановится сердце.
Все это, конечно, сказки. Если человек умер, значит он распадается на химические элементы: фосфор, железо, кальций, серебро и даже золото. Так Павлику объясняли на уроке химии. И с этим нельзя было не согласиться. Ведь это люди превращаются в травы, в деревья, в камень… И может, этот облюбованный отцом куст молодого боярышника тоже состоит из химических элементов, из которых когда-то состояли люди.
Соседка, бабушка Фрося, однажды вспоминала, как в гражданскую войну рабочие и красноармейцы держали оборону города. В неравном бою все они погибли. Ночью горожане тайком вывезли их сюда, на кладбище. С тех пор здесь выросли деревья. Целый лес! Может, и под этим кустом был похоронен рабочий или красноармеец?..
Павел не представлял, о чем в те минуты думал отец, он только заметил, что его глаза устремились вдаль, но не в сторону моря, которое было под стать апрельскому небу, а в сторону завода, над которым текла, клубясь, белая дымная грива. С подъездных путей отчетливо доносились громкие свистки маневрового паровоза.
— Ишь, горланит, как молодой петух. — Отец улыбнулся. — Вот он и начнет меня будить пораньше.
— Брось ты о смерти! — рассердился Павлик, — Живи — и все!
— А я умирать не собираюсь. Я и там буду… — показал тростью в землю, — думать.
Через неделю отца не стало. Хоронил его весь город.
Десятый класс, класс Павлика, был на похоронах. Марина Константиновна, несмотря на майскую теплынь, надела черное шерстяное платье и замшевые сапоги. Она по-прежнему заметно хромала, хотя протезы уже не скрипели, как раньше: из ГДР, по специальному заказу, ей прислали новые: легкие и удобные.
Из заводского Дворца культуры привезли орденские подушки. Мать достала кумачовый сверток, бережно разложила по подушечкам орден Ленина, Красную Звезду, медаль «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941–1945 гг.».
В середине дня на имя Полины Карповны пришла телеграмма от Курчатова. Оказывается, отец Павлика почти восемь лет работал у Игоря Васильевича…
В первый день приезда в отпуск Павел побывал на кладбище. Теперь там, в оградке, не одна, а две могилы. Рядом похоронена бабушка. Куст боярышника сильно разросся. Сейчас он стоял без листьев, только кое-где, не оббитые птицами, краснели ягоды.
Павлу показалось, что завод сюда приблизился — под горой выросли новые печи. А вот свистки маневрового паровоза уже не раздаются: теперь бегает блестящий зеленый тепловоз, машина мощная, но не такая голосистая.
За сутки до окончания отпуска Павел вернулся в Москву и первое, что сделал, позвонил Атанасу, пригласил его на пирог. Но и Атанас отправился к Павлу не с пустыми руками: он захватил с собой большой целлофановый пакет с орехами — гостинцем Дианы.
— Вот и я! — вместо приветствия воскликнул он. Друзья обнялись.
— С приездом!
— С прилетом, — поправил Атанас.
Павел убрал все лишнее со стола, выложил окорок, вяленую дыню, пирог с яблоками: все, чем нагрузила мама. Атанас видел, что Павел в прекрасном настроении, а тут предстояло делать грустное сообщение.
— Понимаешь, друже… я тебе привез неутешительную новость. Тана, оказывается, погибла. Еще тогда… ну, словом, в войну…
К своему изумлению, Атанас не увидел во взгляде друга ни тревоги, ни огорчения, только интерес.
— Я встречался с коммунистом Продановым. Он разыскал документы…
Павел тихо, почти шепотом, произнес:
— Жива Тана. Жива! Вот, читай. — И развернул листок, исписанный крупным ровным почерком.
«Здравствуйте, Павел Петрович!
Неожиданная радость посетила меня. На днях к нам в село приезжали пионеры из города Пловдива. По Вашей просьбе они разыскивают бывшую подпольщицу Варненской береговой зоны. У них на руках имеется фотография девушки. Кто-то в Варне им сказал, что эта девушка похожа на меня, и дали мой теперешний адрес.
Да, это есть именно то фото, вернее, копия фото, которое я подарила Алексею Заволоке, то есть Вашему брату.
Впервые мы с ним встретились на подводной лодке у берегов Болгарии, когда меня, раненую, взяли к себе советские товарищи и привезли на базу. Там меня оперировали. До полного излечения я находилась в советском военном госпитале, он тогда размещался в бывшем санатории.
В самые трудные для меня дни Алеша (я так его называла) был со мной. И тогда он стал мне родным человеком.
После Сентябрьской революции я пыталась его разыскать, но ответа не получила. Письмо затерялось на дорогах войны. Потом писала советскому командованию. И мне через посольство ответили, что советский моряк главный старшина Алексей Петрович Заволока погиб смертью храбрых в борьбе против немецко-фашистских захватчиков.
В 1946 году я вышла замуж. Мой муж был партизаном в Родопах. Сейчас он работает в леспромхозе в Коми АССР. У нас есть дочь Иванка и сын Алеша. Сын учится в Софийском университете. Иванка закончила управленческий техникум и служит секретарем на лесокомбинате. Иванка бывает в Москве, приезжает на заочные стенографические курсы.
Напишите мне, Павел Петрович, когда и где погиб Алеша? Где находится его могила? Как здоровье Вашей мамы и бабушки? Пишите о себе.
Всегда рады будем видеть Вас в нашей прекрасной Болгарии. Обязательно приезжайте. Мы вам покажем нашу страну. Ваш брат Алеша отдал за всех нас свою молодую жизнь.
С сердечным приветом
Атанас поднял голову.
— Значит, Проданов не ошибся. Тана — она же Иванка. Но почему?
— Мы спросим Иванку.
— Где она?
— В Советском Союзе.
— Союз огромен.
— А мы найдем!
Действительно, на Всесоюзных стенографических курсах значилась ученица Иванка Курдова. Каждый месяц она присылала из Коми АССР контрольные работы.
Павел отправил ей заказное письмо. В нем он просил, чтобы девушка, как только будет в Москве, дала о себе знать. Он обязательно должен ее увидеть,
Стужа сменилась оттепелью. Дул южный ветер. С крыш на тротуары летела веселая капель.
Сквозь горячее облако пара, клубившееся над районной ТЭЦ, поднималось оранжевое солнце. «Как над морем», — сравнил Павел и невольно, про себя, отметил: чтоб видеть всю прелесть московского утра, не надо торопиться…
Вчера он закончил дипломную работу, и полковник Горбатюк, обычно не щедрый на похвалу, сказал, что идею задания целесообразно изложить на теоретической конференции, где будут участвовать представители войск.
Полковник придерживается правила: полезные идеи должны дозревать не в сейфе, а в войсках, там их исправят и дополнят, а главное — реализуют. Не однажды коллеги возражали ему, что якобы так теряется автор. «Ну что ж, — отвечал он, — может, автор и теряется, зато выигрывает общее дело». И хотя еще предстояла защита, Павел не беспокоился об оценке, он испытывал иную тревогу: как специалисты встретят его предложения, изложенные в дипломной работе.
В этот такой удивительный весенний день его вдруг вызвали на факультет. Тут уже были сокурсники, сообщившие: «Кадровик прибыл». В офицерской службе беседа с представителем кадровых органов — момент особый. И каждый, кто готовится к ней, испытывает робость: а вдруг он не покажется?
Павел еще не успел отдышаться, как его пригласили первым. Инструктор управления кадров объявил:
— Руководство факультета рекомендует вас на должность командира танкового батальона. Вы согласны?
— Так точно.
— А что касается места службы, то после Забайкалья переведем вас поближе к Западу.
— Готов ехать в любой округ.
— Вот и хорошо, — полковник сделал пометку в блокноте.
Павел посчитал, что на этом разговор закончен, и ждал разрешения выйти.
— Алексей Петрович Заволока, моряк-подводник, ваш родной брат?
— Да.
— Вам известно, когда он погиб?
— Нет.
— В июле сорок четвертого. Указом Президиума Верховного Совета СССР ваш брат награжден орденом Красного Знамени. Посмертно… Вот все, что мне пока удалось узнать.
— Спасибо. Значит, это вас просил Герасим Прокопьевич? Что-то он долго загостился, кажется, на Кубани…
— Форенюков умер, — глухо сказал полковник. — В «Красной звезде» был некролог.
— А Светлана? Где она? — оправившись, как после удара (новость и в самом деле оглушила), спросил Павел.
— Светлана в командировке. А Герасим Прокопьевич, верно, был в Краснодаре. Там военный трибунал судил изменников Родины. Форенюков выступал обвинителем. С сердечным приступом его привезли в госпиталь. Оттуда он позвонил в кадры, передал вашу просьбу.
Собирался Павел к Форенюковым в гости, но со дня на день откладывал визит. И вот, оказывается, опоздал… В спешке люди не успевают сделать доброе дело, сказать доброе слово, вспомнить друга. А вот Герасим Прокопьевич о его просьбе вспомнил.
Ругательски ругал себя Павел, и на душе у него так было скверно, будто не существовало ни чудного мартовского дня, ни веселой весенней капели.
В общежитии Павла ждала телеграмма. «Пятнадцатого вечером буду Москве. Остановлюсь гостинице «Россия». Иванка».
Павел, безусловно, встретит Иванку. Только вот как он определит, что это она?
Атанас, ознакомившись с телеграммой, согласился составить Павлу компанию, пообещав среди тысяч пассажиров узнать свою землячку.
К воркутинскому поезду друзья выехали загодя. Единственно, что было известно, — это станция, на которой садилась Иванка. И как только поезд застыл у перрона, Павел и Атанас побежали от проводника к проводнику, спрашивая, кто садился на станции Инта.
— Были такие, — наконец услышал Павел от проводницы последнего вагона. — Были девушка и двое мужчин.
— А какая она собой, эта девушка?
— Высокая, чернобровая. Кажется, в белом вязаном берете. С чемоданом, конечно. С кожаным, импортным.
Павел быстро пробирался сквозь толпу, коротко рассматривая девушек и молодых женщин. Иванка — среди них, чернобровая, высокая, в белом вязаном берете, с кожаным импортным чемоданом.
Вот и первый вагон, а пассажиры все движутся плотным потоком… Попробуй найди в этом потоке человека, которого знаешь всего лишь по фамилии. На выходе с перрона стоял Атанас. С высоты своего роста он хорошо видел пассажиров воркутинского поезда.
— Что-то не замечаю…
— Она в белом берете, с чемоданом.
— Конечно, — усмехнулся Атанас. — Обязательно с чемоданом. Ведь пассажирка! — И усомнился: — А может, она не приехала?
Тем временем перрон опустел. Лишь несколько подростков топтались под светящимися, как луна, часами. Долговязый, окруженный приятелями, играл на гитаре, подпевая:
Ты расскажи — и я пойму,
Мы все понятливые люди.
И потому, и потому…
Что было «потому», Павел не разобрал — не успел.
— Будем искать в «России», — сказал Атанас, и друзья не мешкая покинули вокзал.
В вестибюле гостиницы они ее узнали сразу.
— Иванка Курдова, не так ли? — обратился к ней Атанас.
— Да, а вы кто? — спросила она по-болгарски.
Не дав Атанасу объясниться, Павел первым поздоровался. Он был в смущении, но не от встречи, а от того, что девушка оказалась выше его ростом. В своем воображении он представлял ее другой, по крайней мере, легкой, как пушинка.
— Вы — Павел! — засияла Иванка, по-мужски протянув ему руку, и на чистейшем русском языке быстро заговорила: — Вы меня, Павел, извините за телеграмму. Сначала отправила, потом подумала… Я такая рассеянная! — Ее щеки горели, будто на улице, откуда она только что заявилась, все охвачено трескучим морозом. — Вот вы какой, Павел… Мне мама рассказывала… Я была еще маленькой, но уже знала, что вы есть, живете на берегу нашего Черного моря.
Мест в гостинице не было. Дежурный администратор предложил подождать. К ночи, когда уедут английские туристы, номера освободятся.
Павел недолго колебался, позвонил Светлане Форенюковой. Она недавно вернулась из командировки, привезла какой-то социологический материал о воспитании подростков. Павел был у нее в гостях, и она просила не забывать ее, сообщать, как идет поиск. Теперь он воспользовался приглашением. Светлана ответила:
— Приезжайте. Иванке у меня понравится.
На следующий день вечером они посетили Кремлевский Дворец съездов. Возвращались пешком. На выходе из Александровского сада Светлана принялась расспрашивать Атанаса о воспитании болгарских подростков.
А Павел с Иванкой, отстав, не заметили, как свернули на Красную площадь, дождались у Мавзолея смены караула, затем по улице Куйбышева направились к Светланиному дому. Иванка охотно говорила о своей жизни в тайге, о том, что специальность технического секретаря ей нравится, что мама приедет в Коми на целых три месяца, и тогда они будут жить втроем, но все равно домой, в Болгарию, очень тянет…
— Вы знаете, как она красива, наша Болгария, — восторженно сказала Иванка и пообещала: — Я вам покажу альбом. В нем есть фотография точно такая, как у вас. Товарищ Проданов правильно определил: мама передала фотографию в июне сорок третьего года, но попала она в руки Алеше намного позже.
…Когда Тана возвратилась из Варны и привезла с собой фотографии, Гочо дома не было — его опять угнали в порт. Раньше грузили баржи только по ночам, а теперь и днем никому не давали покоя, начиняли трюмы табаком, фруктами, овощами. И все это, говорили, шло на восточный фронт: болгарские фашисты помогали немецким.
После сталинградского разгрома немецкие войска заполонили все болгарские порты, добрались и до поселка, где жили Тиховы.
Теперь труднее было встречать советскую подводную лодку: стала плотнее береговая охрана. И тем не менее на душе у Таны было радостно: Красная Армия уже освободила Северный Кавказ, Кубань, вышла к Харькову. Но о том, что готовятся новые битвы, радио прямо не говорило, просто Москва передавала бодрую музыку. Только Гочо не разрешал слушать концерты: для варненских подпольщиков сухие батареи были дороже патронов.
Тана разложила на столе фотокарточки и подписала одну, по ее выбору, самую лучшую.
С того момента, как девушка снова объявилась в поселке, она ни разу не выходила в море. Выходил Гочо, он принимал людей, грузы и переправлял их в гранитные скалы — пустынное место, откуда была давным-давно проложена дорога в горы, а теперь эта дорога заросла колючим кустарником.
Иванка дождалась брата и показала ему уже подписанную фотокарточку.
— Что за мода? — возмутился тот. — Дисциплину забыла?
— Это моему матросу, — сказала она как само собой разумеющееся. — Ты должен передать. Понимаешь, должен!
Гочо прочитал надпись, нахмурил густые с проседью брови. Так он делал всегда, когда ему что-то не нравилось
— Война ведь…
— А я люблю.
— Нашла время!
— Значит, сам не любишь. И никогда не любил, И как тебя только товарищи уважают?
Брат пропустил упрек мимо ушей, продолжая хмуриться. Потом все же пообещал:
— Передам. Если представится возможность… — и унес фотографию в тайник.
Гочо поужинал без аппетита, отдыхать не стал, снял с вешалки прорезиненный плащ с капюшоном, заторопился в порт Тана знала, что сегодня грузили не табак и не фрукты, а тяжелые зеленые ящики; в них, по всей вероятности, были авиабомбы. Не в эту, так в следующую ночь баржу включат в караван, и судне очутится неизвестно где — в Севастополе, в Одессе или в Херсоне. Почти все суда шли в том направлении: на северо-восток. Там была Россия. Там шла война. И там решалась судьба не только России, но и Болгарии. Это Тана хорошо знала.
Через неделю она была арестована и приведена а комендатуру. Кроме нее, сюда пригнали еще нескольких жителей. На допросе Тана твердила, что была на свидании, и только. Гестаповец, глядя сквозь тонкие стекла очков, через переводчика спрашивал:
— Вы подходили к ангару?
— Нет, не подходила.
— Вы оставили мину?
— Я боюсь мин.
Тану вывезли в Варну, и там ее дело рассматривал военно-полевой суд. Все обвинения она отрицала. Впрочем, ее уже не слушали. Монотонным, глухим голосом судья зачитал:
— От имени Его Величества Бориса Третьего — царя болгар, сегодня, 17 июня 1943 года, Шуменский военно-полевой суд на судебном заседании в Варне заслушал дело по обвинению Таны Ивановой Тиховой в поджоге военного склада союзных войск, что привело к гибели имущества, суд приговорил Тану Иванову Тихову — к смертной казни через повешение.
Из-за плеча конвоира Тана взглянула в окно. На противоположной стороне она узнала высокий платан, росший во дворе Тодора Трынова. Почему-то вспомнила картину во всю стену; огромное море и на волнах крохотный белый парус. Вот-вот он скроется за горизонтом, уплывет в Россию…
Иванка перевела дыхание. Долго шла молча. Ее рассказ был похож и не похож на рассказ Атанаса. Видимо, каждый, говоря об одном и том же, волей-неволей привносит свое. Может быть, так рождаются легенды, и уже трудно отличить, где правда, где домысел.
О последних днях жизни Тиховой сообщил Проданов. У него были документы. Но, оказывается, не всякому документу нужно верить.
…После суда Тану не казнили. Неделю продержали в одиночке: как потом выяснилось, ждали из Берлина эксперта. В эти дни девушку не истязали. Каждое утро у нее в камере появлялся врач в форме жандармского офицера. Он снимал с Таны одежду и какими-то мазями растирал исполосованную шомполами спину. Тана его стыдилась. Да и он недоумевал: мол, зачем это перед казнью?
Лицо офицера было каменно-холодным. Не одна она такая прошла через его руки. Поэтому у своих пациентов он никогда не спрашивал: «Как самочувствие?» Оно его не интересовало, как не интересовала погода, скажем, в Бразилии.
Во время очередной процедуры Тана вдруг заговорила:
— Капитан, когда меня повесят?
— Гестапо интересуется, кто вам сделал операцию. Год назад, разумеется.
— И потом повесят?
— Если не сознаетесь…
«Ах, вот оно что!» — холодея от ужаса, догадалась Тана. Он ее лечит, чтобы пытки были больнее, чтобы сломить ее волю. «Нет, нет! — твердила девушка. — Ни за что не скажу, что лечили меня в советском госпитале».
Вскоре после разговора с тюремным врачом Тану вывели из камеры, надели ребристые стальные наручники, усадили в грузовую машину. В сопровождении троих жандармов увезли из Варны.
Было позднее утро. Грузовик катил вдоль пыльных виноградников. Навстречу попадались военные автомашины, подводы крестьян, редкие уныло шагающие пешеходы. Грузовик не привлекал внимания: много их рулило по пыльным, разбитым дорогам Болгарии. Тана узнавала знакомые места. Еще недавно с братом Гочо она шла тут в Шумен. Значит, ее будут допрашивать в Шумене… И ей стало тоскливо от того, что умрет она в городе, где никто ее не знает.
Она пыталась заговорить, спрашивала, куда ее везут, даже смеялась: пусть видят, что она не сломлена.
— Вы — немые… скоты.
— Ты — большевичка… — лениво ответил старший жандарм с квадратным лицом. Его неприязненный взгляд не обещал ничего хорошего.
— Эх вы, а еще болгары!
Жандармы промолчали.
Так ехали долго. И только в селе около каменного колодца грузовик остановился. Жандармы зачерпнули бадью, стали пить. У Таны давно пересохло во рту. Нестерпимая боль заливала голову.
И вдруг рядом, в каких-то двадцати метрах от грузовика, раздались выстрелы. Тана видела, как жандармы отпрянули от колодца. Один, тот, который назвал ее большевичкой, схватился за живот и стал медленно опускаться на землю. Из брошенной бадьи вода вылилась ему на ноги.
Двое открыли стрельбу по дому напротив. Оттуда бил автоматчик. Он не позволял жандармам приблизиться к грузовику, где в наручниках сидела девушка.
Тана — быстрее сделала, чем подумала, — рывком перевалилась через борт, упала на пыльную дорогу и тут же подхватилась, побежала наугад, лишь бы подальше от машины. Она бежала через дворы, падала от слабости, но мысль — исчезнуть, спрятаться — придавала ей силы, и ноги, избитые на допросах, обретали твердость и упругость.
А рядом люди шли по своим делам, но, увидев бегущую в рваном платье девушку, сторонились, со страхом глядели ей вслед. Где-то в саду около старого глинобитного сарая Тана упала в цветник. Враз потемневшее небо закачалось, закачались кусты, все исчезло…
Очнулась она в темном сыром подвале. Ее голова лежала на чьих-то теплых коленях, и ей почудилось, она дома и покойная мать, умершая пять лет назад, поит ее парным молоком.
— Мама, — прошептала Тана и навзрыд заплакала. Били шомполами — не плакала, ломали пальцы — глаза были сухие, зачитывали приговор — не просила пощады. А тут на коленях у незнакомой женщины не хватило сил сдержаться.
— Где я?
— Не пугайся. Не выдадим.
Долечивалась она уже в партизанском отряде. Привел ее туда Жеко Курдов, партизан-разведчик. Это он увидел Иванку в кузове жандармского грузовика и на свой риск вступил в бой с конвоирами.
— …Так папа с мамой познакомились, — закончила Иванка свой удивительный рассказ.
На Красной площади били куранты. В Москве была полночь и без часу полночь в Болгарии. Иванке не верилось, что она идет рядом с парнем, которого никогда раньше не видела, но знала с детства.
Они шли по улице Кирова. Павел бережно держал ее под руку, и ему хотелось, чтоб дом Светланы был на самом краю света. Иванка же почему-то ускорила шаг, наверное, время уже было позднее. И все же… Зачем спешить? Павел приостановился, спросил, как подпольщица Тана Курдова подожгла ангар.
— Она его не поджигала.
— Но Стоил Проданов писал: за поджог ее приговорили к смертной казни.
— Да, но она не поджигала. Она должна была встретиться с советским разведчиком. И каждый день выходила на рынок, то есть на место встречи. Советский разведчик был в форме немецкого матроса. Если бы не поджог, не стечение обстоятельств, маму не схватили бы.
— А дядя Гочо знал, что мама связная у советского разведчика?
— Да. Но многие подпольщики к маме относились с недоверием. В подполье мог пробраться провокатор…
Закончив дела на стенографических курсах, Иванка уезжала в Инту. Прощаясь, робко обняла Павла, шепнула на ухо:
— До свиданья, браток.
Не этих слов ждал он от девушки…
Иванка ему нравилась, как недавно нравилась Галина. Сейчас он думал о них, испытывая противоречивые чувства. Он заметил сразу же, еще в вестибюле гостиницы, что Иванка рада знакомству с ним. И не потому, что он офицер, капитан, нет, конечно же. Она видела в нем брата моряка, которого любила ее мать, тогда еще подпольщица Тана Курдова.
За дни, которые Иванка провела в Москве, он понял одно: он ей «не показался». Может, потому, что он маленького роста? И Галина его не принимает всерьез. Вот уже два месяца от нее ни одного звонка. Раньше звонила почти каждый день. А потом, как занялся он поисками фронтовых друзей брата, совсем остыла. В ее голосе он уловил насмешку. А однажды у нее вырвалось: «Блажь».
Павел обиделся. Обиду перебороть не смог — перестал с Галиной встречаться. Теперь он издевался над собой, над своими планами семейной жизнью. А в ушах все еще слышался вкрадчиво-тихий голос: «Паша, ты меня любишь?»
Спросила бы так Иванка. Но она только рассказывала, рассказывала, а если и спрашивала, то обращалась, как старшая сестра к младшему брату, хотя Павел был намного старше.
С Севера письма идут медленно, будто везут их на оленях. Иванка писала о солнце, о том, что деревья после зимы быстро оттаивают и в лесу терпко пахнет оживающей хвоей. В каждом ее письме он улавливал сожаление о том, что свидание в Москве было слишком коротким.
С мыслями об Иванке Павел начинал свой день. О ней он думал даже тогда, когда с полковником Горбатюком обсуждал детали дипломного задания.
Дотошный Горбатюк хотел, чтобы работа капитана Заволоки стала событием академического масштаба. Павел развивал мысль своего учителя, видевшего в повышенных скоростях марша новую динамику боя. Учитель был доволен тем, что дипломник обстоятельно изложил историю вопроса, привел воспоминания освободителей Праги и Маньчжурии.
Новые танки позволяют по-иному решать тактические задачи. И вот это «иное» на защите диплома капитан Заволока должен доказать членам Государственной комиссии. Поэтому Горбатюк был предельно строг к своему ученику. Разговор, принимавший характер разноса, по программе назывался консультацией.
Павел знал, что полковник Горбатюк женился после войны, уже будучи Героем Советского Союза. В отпуске лейтенант Горбатюк встретился с Дусей, дочерью лесничего. До этого он видел девушку только один раз в июле сорок первого, на станции. Она всех призывников целовала, говоря: «Вы ж там обязательно побейте фашистов…» И он всю войну бил.
Василий разыскал Дусю в лесопитомнике; она там работала. Времени на свидания не было, и он сразу предложил ей выйти за него замуж. А та, глупая, вдруг расплакалась: «Вы ж Герой, а я всего лишь лесничая». — «Вот такая ты мне и нужна…» — сказал он, как поклялся. Ни тогда, ни потом о своем шаге Горбатюк не жалел.
Потом были долгие командировки, и особенно последняя — целых два года. И вдали от дома Горбатюк был счастлив Дусиной любовью.
Почтовый пакет пришел из Ростова. Писал Владимир Владимирович Гусев, сын замполита, инженер. Он извинялся, что не сразу ответил, так как был на Таймыре, на новом заводе, а затем готовился к симпозиуму и только недавно снял копии с отцовских документов.
Так в руках у Павла оказались дневниковые записи, сделанные в разные годы, в большинстве своем — послевоенные, уже когда Владимир Капитонович находился на пенсии. Из письма Павел узнал, что Алешин замполит писал стихи. Одно из них — «Прощанье с морем».
Умирает моряк, умирает моряк
Вдалеке от любимого моря.
Он в последнем усилии память напряг,
Вспоминает соленые зори.
А за окнами хаты отцовской
Сухая полынная степь.
И в колодце трезвонит по-флотски
Незаржавленная цепь.
Две войны утопил в черноморской волне —
Добрый отдых вполне заслужил он.
Он вернулся домой, и в степной стороне
Кровь морская бежала по жилам.
А за окнами плыли комбайны,
Как лодки на малом ходу.
Были выкрики, словно команды
В сорок огненном году.
В огороде на грядке турецкий табак,
Кумачово горят помидоры.
И горячечным шепотом просит моряк
Принести ему пригоршню моря.
Он к нему напоследок причалит
В стихию сгоревшего дня.
И глядит с непонятной печалью
Сухопутная родня.
Здесь же были записки. Они представляли собой наброски для памяти. За тысяча девятьсот сорок второй год фамилия Алексея Заволоки встречается несколько раз.
«Кислород на исходе. Аккумуляторы садятся. Необходимо всплытие. Нужно держаться до следующей ночи. Партийное собрание решило: коммунисты принимают вахту до всплытия. Наиболее крепкими оказались Ягодкин, Заволока…»
«На базу доставлена болгарская подпольщица Иванка. Потеряла много крови. Необходимо переливание. По группе крови подходят старпом старший лейтенант Петр Долголенко, штурман лейтенант Славин, гидроакустик Левин, торпедист Заволока».
Дальше в рукописи были строки, сделанные позже, по всей вероятности, в конце войны.
«Летом 1944 года приняли на борт группу партизанских руководителей Болгарии с заданием высадить в районе мыса Емине. Высадка на рассвете без подстраховки с берега. Перед минным заграждением лодка всплыла. Ночь темная. На юго-западе зарево пожара.
Моторку повели Заволока и Лукаш. Они захватили с собой ручной пулемет Дегтярева и две гранаты. Мы погрузились на перископную глубину. По расчетам, болгарские товарищи уже должны высадиться. Но время истекло, моторка не возвратилась. Начало светать.
На довольно большом удалении мы заметили нашу моторку. Заволока и Лукаш были вдвоем (значит, высадили товарищей), но работали веслами. Так они могли пройти минное поле только через час-полтора, уже в лучах солнца.
В 5.26 со стороны Бургаса появились торпедные катера. Заволока и Лукаш сменили курс, стали грести к берегу. В тот момент мы были бессильны. Впереди — минное поле. Всплыть и открыть огонь из пушки — не только не достанешь противника, но и сделаешь свою лодку отличной мишенью.
Командир видел, как торпедные катера, сбавив скорость, окружили моторку. Из моторки раздалась пулеметная очередь. Катера открыли ответный огонь. Моторка вспыхнула.
Мы возвращались к родным берегам в самом подавленном состоянии…»
На следующей странице Павла ждала новая неожиданность — письмо старшины Лукаша, датированное тысяча девятьсот… шестьдесят шестым годом. Лукаш писал:
«…Высадив болгар и убедившись в том, что они благополучно обошли посты береговой охраны, мы начали запускать мотор, но он отказал. И нам ничего не оставалось, как налечь на весла. Перед восходом солнца на горизонте показались торпедные катера. Они окружили нашу моторку.
Алексей сказал: «Подпустим поближе, передадим фрицам наш черноморский привет». Он протянул мне гранату, вторую оставил себе, на руки взял пулемет, прикрыв его брезентом. Передний катер, сбавив скорость, стал замедленно приближаться. С катера видели, что в моторке нас двое, но стрелять не спешили, видимо, не были уверены, кто перед ними: немцы или русские?
В свою очередь, мы наблюдали за немцами, один стоял у пулемета, другой приготовился прыгать в моторку. Когда катер приблизился метров на двадцать, я бросил в него гранату и, не успев упасть, почувствовал толчок в плечо. Уже будучи за бортом, я слышал, как Алексей дал очередь из пулемета. Потом, словно сквозь вату, до меня донеслось: «Рус, сдавайсь!» И тут — взрыв. Последнее, что помнил: у Алексея была вторая граната…
А когда я открыл глаза, увидел желтое, в конопатинах лицо, понял, что меня рассматривает немец. В его глазах не было ничего, кроме, пожалуй, любопытства. «Рус, корошо», — произнес он и больно ударил меня по щеке. Меня стошнило, наверно, я наглотался воды. Потом меня допрашивали, били, на все вопросы я отвечал: «Не помню». Почему не расстреляли, узнал уже в Дубровнике, в лаборатории доктора Одермана. Там на пленных испытывали новый прибор для глубоководного погружения. Из концлагеря был освобожден югославскими партизанами.
Сейчас живу в Казахстане, работаю механизатором. Писал родным Алексея, но, по всей вероятности, никого из близких у него не осталось. Орден Красного Знамени мне вручен в прошлом году, в День Победы».
К письму Лукаша была приложена отпечатанная на машинке выписка из донесения командира дивизиона торпедных катеров фрегаттен-капитана Райнера Мебуса:
«17. VII. 44 в 5. 34 у мыса Емине обнаружена русская моторная лодка. При задержании русские оказали вооруженное сопротивление. Осколком гранаты ранен матрос Винн, убит очередью из пулемета лейтенант Хаас и унтер офицер Бернхольд. Русский не пожелал сдаться в плен и подорвал себя гранатой. Второй русский поднят со дна и приведен в чувство. Оба они, как предполагаю, подводники. Согласно распоряжению коменданта пленный передан майору Одерману».
Так, благодаря Владимиру Капитоновичу Гусеву Павел узнал, что Алеша погиб утром 17 июля 1944 года у мыса Емине.
«Здравствуй, Павлуша!
Сынок мой единственный, спешу с тобой поделиться радостью. Сегодня утром я вышла из дома и увидела Алешино дерево. В этом году оно зацвело несколько позже, но дружно, намного дружнее, чем в прошлые годы. Наверно, потому, что о нем уже знаем не только мы с тобой, но и друзья нашего незабываемого Алеши. По всему видно, будет хороший урожай орехов.
А еще сегодня я встретила около универмага председателя месткома Тихона Григорьевича. Он сказал, что местном выделил мне путевку в Болгарию. Я было отказалась, какая, мол, из меня, старухи, туристка? Да он посоветовал побывать в городе Пловдиве, посетить памятник русскому солдату, может, это памятник нашему Алеше. Сердце мое чует, если уеду, тебя увижу не скоро.
На днях встретила Серафиму Алексеевну. Она все о дочке печалится. Галя выходит замуж, муж у нее администратор театра, словом, из артистов. Но ты, Павлуша, не расстраивайся, Галя — девушка красивая, но любовь свою настоящую, верю я, ты еще встретишь.
Я чувствую себя ладно. Нянчу соседских детей. Теперь в доме покойной бабушки Фроси поселился ее племянник с женою. У них уже четвертый ребенок. Это так хорошо, когда есть дети!
Крепко целую.
Среди ночи, после дождя с грозою, Павла разбудил капитан Биткин, дежурный по общежитию. Он был подчеркнуто строг, но глаза смеялись:
— Петрович, телеграмма. Срочная.
Павел соскочил, включил настольную лампу, взял телеграмму.
«Павлуша встречай моих родственников Иванка».
Биткин уходить не торопился. Он был любопытен. А Павел молчал и молча улыбался, перечитывая телеграмму.
До позднего вечера Павел и Анатас просидели в гостинице «Киев». Здесь, проездом в Коми, остановились Тана Курдова и Гочо Тихов.
Для всех это была желанная встреча, и в семейном разговоре не замечали, как летело время. Тана и Гочо вспоминали боевые годы и, наверное, сами чувствовали, что молодеют.
Напротив Павла сидела седоволосая, неторопливая в движениях женщина, с паутиной морщинок под глазами, и Павел нашел, что ее взгляд очень похож на мамин. После долгой разлуки мать всегда вот так на него смотрит. С затаенным трепетом Павел глядел на любовь своего старшего брата и по ее большим и черным глазам, почти не тронутым временем, видел, что она помнит Алешу.
А вот Гочо Тихова жизнь не пощадила: лицо темное, морщинистое, словно кора старого дуба; большие, узловатые руки, руки бывалого рыбака, — в шрамах; в серых, вылинявших глазах уже тяжелая старческая усталость. Два года назад Гочо Тихов ушел на пенсию и поселился в Кирджали, на берегу озера. Озеро — не море, но здесь он почему-то чувствует себя лучше. На старости лет болят раны, полученные в сорок четвертом при освобождении Югославии.
Гочо вспоминал:
— Мы ждали русскую лодку целую неделю. Море штормило. Было мало надежды, что в такую погоду братья дадут о себе знать, но они оказались точными. Алеша меня встретил словами: «Где Иванка?» Я удивился. Хотел было объяснить, что Иванкой ее называют подпольщики, а для всех она — Тана. Но переубеждать Алешу не стал, да и некогда было! Я только ответил Алеше, что она в партизанском отряде, с ней все в порядке.
— Значит, в декабре вы с ним не встречались? — Павел посмотрел на Тану. — Я думал, вы тогда ему орех передали.
— Какой орех? — удивилась Тана.
— Ну тот, который Алеша получил от вас в подарок. Мы орех посадили. Теперь это большое дерево.
— Шивалевский орех, — подсказал Анатас.
Тана взглянула на Гочо, с недоумением пожала плечом: об этом орехе она слышит впервые. Гочо крякнул, после затяжной паузы признался:
— Это я напутал. Шивалевские подпольщики угостили меня. Один орех, помню, остался в кармане штормовки. Ну я и отдал его Алеше. Это тебе, говорю, от Иванки. — Гочо виновато опустил голову. — Помянем брата, — и поднял стакан. Из-под седых нависших бровей на Павла глядели много повидавшие на своем веку добрые серые глаза… — А ты, Павел, очень похож на Алешу. Только он был моложе тебя, теперешнего… Сидели долго. И опять вспоминали военные и послевоенные годы. Павел говорил о дереве, что росло у них в саду, как о живом существе:
— Мы его называем Алешиным. Ночью, когда с гор спускается ветер, оно шепчет. Мама его понимает. Вы приезжайте к нам — сами убедитесь.
— Приедем, Павлуша, у Иванки через месяц отпуск.
— У меня — тоже! — порывисто сказал он, и понятливая Тана ласково улыбнулась.