На террасе индийская обезьяна — дорогой подарок от одного заезжего дипломата — звякала своей золотой цепочкой. Елена бросила ей сливу.
— Припоминаю, — сказала она, — как-то покойный муж сказал мне, что отныне больше никогда не будет споров о престолонаследии. В этом году у нас целых шесть императоров. По-моему, это рекорд. Даже меня стали величать императрицей.
— А меня — нет, — заметила Минервина.
— Да, дорогая, но можешь быть уверена — со временем начнут. Не стоит из-за таких вещей расстраиваться. Я ведь тоже была разведена, ты знаешь, и точно так же, как ты. Тогда меня это огорчило, но уверяю тебя, в результате я прожила куда более счастливую и спокойную жизнь. Все это — только политика. Думаю, Константин сожалеет о разводе не меньше, чем ты. Мне говорили, что эта Фавста — одиозная фигура, вокруг нее одни только христиане. А потом у тебя ведь есть Крисп. Моего мальчика у меня забрали, ты же знаешь. Ты бы занялась садом. Мне очень хотелось бы знать, как там мои сады. Но при таком обилии императоров о том, чтобы куда-то поехать, не может быть и речи. Если бы только они перестали воевать между собой, я бы с удовольствием вернулась в Далмацию. Правда, и здесь очень мило.
Вот уже третье лето они жили в Игале, в двух часах езды от Трира. Константин оставил их здесь, отправившись завоевывать власть. Они не были совсем забыты: Минервина получила по почте бумаги о своем разводе, а Елена почти одновременно — грамоту, где она провозглашалась Вдовствующей Императрицей. Однажды, совершенно неожиданно, к ним ненадолго заехал Константин, который ознаменовал свое пребывание тем, что перебил в цирке целую армию безоружных франков.
Место, где они поселились, оказалось вполне пригодным для жизни, — правда, оно подходило скорее для дамы в возрасте Елены, чем для Минервины. Здесь можно было любоваться громадной мраморной статуей Юпитера, железным изваянием Меркурия и раскрашенной фигурой Купидона, но ими и исчерпывался список достопримечательностей, привлекавших путешественников. Впрочем, эти произведения были в самом деле достойны внимания. Купидон, распятый на кресте женщинами, был трогателен до слез. Летящего Меркурия поддерживали в воздухе две огромные каменные глыбы. А Юпитер держал золотую кадильницу в два фута диаметром, которая казалась игрушечной в его мраморной руке, и горевшие в ней крупицы фимиама заполняли весь храм сладким ароматом, не сгорая и даже не убывая.
— Конечно, это фокус, — говорила Елена. — Но я не могу понять, как они это делают, и никогда не устану смотреть.
Помимо этих баснословных сокровищ, в Трире было немало привлекательного. Его сады спускались к самому Мозелю и поднимались по склонам холмов; шлюзы на реке были украшены золотыми звездами и увенчаны пятью огромными коронами. Это было очаровательное место, где роскошь и шик Милана смягчались неким особым привкусом Севера, который Елена чувствовала и любила.
Ощущалось здесь и нечто от кельтов, что Елене было еще дороже. В городе жило множество поэтов. «Я не думаю, чтобы они что-то собой представляли, — говорила Елена в ответ на недовольные вопросы Минервины, — но они очень милые молодые люди и ужасно бедны; они любят приходить ко мне и, читая свои стихи, очень напоминают мне моего дорогого отца, когда он впадал в поэтическое настроение».
Минервина в салоне Елены зевала: у себя на Ближнем Востоке она привыкла к совсем другому времяпрепровождению. А Лактанций [21] старался там не показываться. Прославленный ритор считался учителем Криспа, однако учение под его руководством шло без особого успеха, а вскоре было и вовсе заброшено. Это было вполне в духе туманных представлений Константина о роскоши — отыскать невесть где величайшего из живущих прозаиков-стилистов и поручить ему обучать грамоте проказливого наследника. Теперь Крисп целыми днями играл с корабликами и маленькими катапультами и командовал своими сверстниками, а Лактанций у себя занимался любимым делом. Он являлся по вызову, когда Елена хотела им похвастать, а иногда приходил навестить дам и по собственному почину — как, например, в этот день, когда он решил напомнить им о своем присутствии во дворце. Не из тщеславия — для этого он был слишком стар, — но оказаться в полном забвении ему тоже не хотелось.
Служба здесь вполне его устраивала: он был христианин и едва успел вовремя выбраться из Никомедии. Половина его друзей стали жертвами последней волны арестов и казней, а уцелевшие время от времени появлялись в Трире и рассказывали о пережитых ужасах. Беженцы стремились в Трир, потому что это был один из самых безопасных городов Европы — епископ и бесчисленные священники занимались здесь своим делом открыто и без помех, так что опасность остаться без причащения здесь не грозила. Правда, Лактанция раздражало отсутствие в городе теологической библиотеки. Епископ был замечательный человек, но книг почти не держал. Сам же Лактанций смог вывезти только собственные рукописи и при всех своих несравненных способностях к изящному выражению мыслей обнаружил, что выражать ему стало как-то нечего; к тому же он постоянно боялся впасть в какую-нибудь ересь. Он обожал писать; он сплетал и разукрашивал фразы, проявляя высочайшее искусство в употреблении каждого слова в самом его чистом и точном смысле; он любил играть с синтаксисом и риторическими фигурами, словно котенок с бумажкой. Но хотя слова могли все, им не под силу было только одно — самим порождать смысл. «Будь я посмелее, — думал иногда Лактанций, — решись я остаться поближе к центру событий, где-нибудь по ту сторону Альп, — я мог бы стать великим писателем».
Христианство было не единственной религией, которая процветала в терпимой атмосфере Трира. Город, напоминавший в этом отношении скорее Восток, чем Север, кишел всевозможными мистагогами, и Минервина, привыкшая в Азии к их обществу, собирала у себя обширный кружок гностиков, чем вызывала большое недовольство у Елены. Почти все, что делала Минервина, Елене не нравилось, однако та терпела ее ради Криспа, которому шел уже одиннадцатый год: в любящих глазах бабушки он словно бы заново повторял озорное детство Константина.
Этих своих друзей и имела в виду Минервина, когда сказала:
— Я буду очень рада, когда мы переедем обратно в город. Здесь мне не хватает родственных душ.
— А твоих единомышленников, Лактанций, здесь, в Игале, по-моему, живет целая колония?
— Три семейства, для которых ты, царица, великодушно подыскала жилье, когда они приехали из Фракии. К ним ходит священник, и я тоже захожу иногда. Они, по-моему, вполне счастливы, хотя эта страна им и чужая: они люди простые и не знают латыни.
— Странно, что сейчас повсюду так много говорят о христианах. Мне не припомнится, чтобы я, когда жила в Британии, что-нибудь про них слышала.
— Там у нас тоже были мученики — конечно, до правления твоего царственного супруга. Мы очень гордимся Альбаном [22].
Минервина неодобрительно заерзала в кресле.
— Я считаю, что вся эта шумиха вокруг гонений сильно преувеличена. Думаю, скоро она сойдет на нет.
— Наверное, для твоих людей, Лактанций, это трудное время, — сказала Елена.
— Да, но и славное тоже.
— Позволь, Лактанций, ну какая же тут слава, когда тебя арестовывают? — возразила Минервина. — Это чистой воды тщеславие. А если ты так считаешь, то почему не остался дома, в Никомедии? Там такой славы хватает.
— Не всякий человек может стать мучеником — точно так же, как не всякий может стать писателем. Для этого нужны особые качества. Моя роль скромнее, хотя тоже не лишена значения. Если свести две пословицы в одну, я бы сказал: «Искусство вечно и превозможет все». Понимаете, можно придать безупречную форму заблуждению, а можно истину облечь в неудачную форму. Представьте себе, например, как через много лет, когда будет казаться, что все беды церкви уже позади, появится какой-нибудь отступник — мой собрат по перу, лживый историк с умом Тацита или Цицерона и с душой животного. — Он кивнул в сторону обезьяны, которая забряцала своей цепочкой и протянула лапу, прося подачки. — И как этот человек сделает своей целью очернение мучеников и оправдание их преследователей. Его будут снова и снова опровергать, но его писания останутся в памяти людей даже тогда, когда эти опровержения будут позабыты. Вот что делает стиль — он подобен египетскому искусству бальзамирования. Не следует им пренебрегать.
— Лактанций, дорогой, ну не надо воспринимать все так серьезно. Никто тобой не пренебрегает. Мы просто пошутили. И я безусловно никогда не разрешу тебе вернуться на Восток. Ты прелесть, и здесь все тебя очень любят.
— Госпожа, ты слишком добра ко мне.
С первыми осенними холодами все их громоздкое хозяйство снова перебралось в Трир: сначала авангард, за ним главное войско и потом арьергард, словно на военных маневрах, из-за чего не такой уж дальний переезд затянулся настолько, насколько было возможно. Минервина обнаружила, что весь город — точнее, весь круг ее знакомых — взволнован предстоящим приездом из Марселя некоего высокопоставленного гностика, слава которого намного опередила его самого. По слухам, его учение представляло собой последнее слово Высокой Философии.
— Но чтобы в моем доме его не было, — решительно заявила Елена. — Я об этом и слышать не желаю.
— Не думаю, чтобы он захотел прийти, — сказала Минервина. — Уверена, он не жалует высший свет. Наверное, устроится в маленькой комнатке у кого-нибудь из родственных душ. Ты знаешь, они целыми неделями обходятся без еды и сна.
Однако, когда великий мудрец наконец прибыл, он не побрезговал гостеприимством второго в Трире по богатству и значению дома.
— Ты ведь пойдешь его послушать? — не раз спрашивала Минервина. Елену, при всей привычной размеренности ее жизни и видимой самоуверенности, всегда мучило подозрение, что где-то есть еще что-то важное, чего нельзя упустить, и поэтому в конце концов она согласилась.
Когда этот день наступил, Елена, как того требовало ее высокое положение, явилась последней. Хозяйка дома встретила ее на лестнице, провела в зал, заполненный дамами — не только любительницами мистики, но и всем цветом высшего общества Трира, — и усадила в кресло, поставленное, по ее распоряжению, в сторонке, у стены. Приезжий мудрец был уже на месте. Поклонившись императрице и хозяйке — и обнаружив при этом хорошее знакомство с манерами высшего света, — он заговорил.
Елена начала с того, что стала возиться со своими шалями: в зале с центральным отоплением было очень жарко, и в конце концов она, сняв шерстяную шаль, накинула вместо нее легкую, из азиатского шелка. При этом не обошлось без некоторой суеты рабынь вокруг ее кресла. Потом она огляделась, любезно кивнула нескольким знакомым, сложила руки на коленях и принялась слушать.
Ученый, пожилой и толстый, с бородой мудреца и в простой одежде, держался, как опытный профессиональный философ. Он внимательно оглядел слушателей, ища среди них сочувствующих, и на мгновение встретился взглядом с Еленой. Как раз в этот момент он произносил ее имя, и ей показалось, что в голосе его прозвучало что-то знакомое.
— София, — говорил он, — та, что в образе Астарты рассталась с земной плотью в Тире, а в образе Елены была спутницей Симона, Высоко Стоящего, та многоликая, что была последней и самой темной из тридцати Эонов Света и, опрометчиво предавшись любви, стала матерью семи земных властителей...
Его мелодичный голос вызвал у Елены воспоминание о давнем, почти забытом прошлом — о продуваемой ветром комнате на верхнем этаже замка.
«Так и есть, это он, — подумала Елена. — Ошибки быть не может — Марсий, и со всеми своими прежними фокусами».
Дамы вокруг нее внимали, как зачарованные, каждая по-своему. Некоторые принесли дощечки для письма, но мало кто делал записи. Елена заметила, что одна из ее соседок два раза написала слово «Демиург» и два раза его стерла. Те, кто еще пытался следить за ходом мыслей Марсия, напряженно слушали; другие, уносимые потоком туманного красноречия и даже не пытавшиеся ему сопротивляться, блаженствовали: они получили то, за чем пришли. Елена окинула взглядом ряды сосредоточенных лиц, потом посмотрела на Минервину, сидевшую за столом рядом с мудрецом, — та после каждой его фразы кивала, как будто и сама так думала.
— Все вещи двойственны, — сказал Марсий, и Минервина снова кивнула. — Сначала приходят заблуждения, а потом вмешивается Гносис. Досифей понял, что он не есть Высоко Стоящий, признал свое заблуждение и, познав это, слился духом с Двадцатью Девятью и с Еленой, Тридцатой полусущностью («Ну, это не про меня», — подумала Елена), которая есть мать и в то же время невеста изначального Адама...
Минервина серьезно кивнула, отчего у нее заметно выпятился второй подбородок, и у Елены вдруг возникло совершенно неприличное и не подобающее случаю, но непреодолимое побуждение — нечто когда-то ей свойственное, но давно подавленное, несовместимое с ее положением, с браком и материнством, с заботами обширного хозяйства, с масляными жомами и сбором миндаля, с ее тридцатилетним жизненным опытом, с озадаченными лицами дам в этом душном, жарком зале; нечто неотделимое от приморских туманов, конюшен и соленых прядей юных рыжих волос. Елена попыталась бороться с этим побуждением — она заерзала на стуле, прикусила палец, натянула на лицо край шали, стала тереть ногу об ногу, лихорадочно старалась отвлечься, припомнив что-нибудь неприятное или грустное — вифинийский акцент Минервины или печальную судьбу покинутой Дидоны, — но все было напрасно. Не выдержав, она прыснула, и из-за того, что так старалась сдержаться, — особенно громко.
Ее веселья никто не разделил. Матрона с дощечкой для письма, чьи глубокомысленные размышления оказались прерваны какими-то непонятными сдавленными звуками, взглянула на Елену, увидела, что та закрыла лицо шалью, а плечи у нее трясутся, и, решив, что это рыдания и что она пропустила нечто патетическое, изобразила на лице горестное выражение, чтобы не быть заподозренной в недостаточной тонкости чувств.
Голос мудреца все журчал, и, когда Елена наконец смогла взять себя в руки, оказалось, что он уже заканчивает. Хозяйка принялась благодарить его: «Я уверена, что мы теперь намного лучше понимаем эту важную проблему... Наш гость любезно согласился ответить на вопросы...»
Сначала никто не решался заговорить, потом кто-то спросил:
— Я не совсем поняла — был Демиург Эоном или нет?
— Нет, уважаемая госпожа. Одна из задач моего скромного сообщения состояла как раз в том, чтобы доказать, что он им не был.
— А-а... Спасибо.
Минервина кивнула с таким видом, как будто хотела сказать: «Я бы тебе то же самое объяснила, только не так вежливо».
Снова наступила пауза, а потом Елена громко и отчетливо, словно на уроке, произнесла:
— Я хотела бы знать вот что. Когда и где все это происходило? И откуда тебе это известно?
Минервина нахмурилась. Марсий ответил:
— Все это происходит вне пространства и времени. Истинность утверждений заложена в них самих и по своей природе не требует материальных доказательств.
— Но тогда скажи, прошу тебя, как ты это узнал?
— Для этого понадобились терпеливые, пусть и скромные, изыскания на протяжении всей моей жизни.
— Изыскания чего?
— На то, чтобы изложить это в подробностях, понадобится, боюсь, еще целая жизнь.
Его остроумный ответ был встречен восхищенным гулом, после чего хозяйка, встав, закрыла заседание. Дамы, шурша нарядами, окружили мудреца, но он, отмахнувшись от их комплиментов, подошел к Елене.
— Мне говорили, что ты, царица, возможно, окажешь мне честь и придешь.
— Я никак не надеялась, что ты меня узнаешь. Боюсь, я мало что поняла из того, что ты говорил. Но я очень рада видеть, что ты преуспеваешь. Ты... ты можешь теперь путешествовать куда хочешь?
— Да, я получил свободу много лет назад благодаря одной доброй и глупой старой женщине, которой понравились мои стихи.
— Ты побывал в Александрии?
— Пока еще нет, но я нашел то, что искал. А ты побывала в Трое, царица?
— Нет... О, нет.
— А в Риме?
— Даже там — нет.
— Но ты нашла то, что искала?
— Я примирилась с тем, что нашла. Ведь это то же самое?
— Для большинства людей — да. Но ты, мне кажется, хотела большего.
— Когда-то. Моя молодость прошла.
— Но твои вопросы — «Когда? Где? Откуда известно?» — это же детские вопросы.
— Вот потому-то твоя религия, Марсий, мне и не подходит. Если я когда-нибудь найду себе наставника в вере, то это будет такой наставник, который обращался бы к детям.
— Увы, это не в духе времени. Мы живем в очень древнем мире. Мы слишком много знаем. Чтобы ответить на твои вопросы, нам надо было бы все забыть и заново родиться.
Дамы, которым не терпелось поговорить с Марсием, стояли поодаль, ожидая, когда закончится его беседа с царственной особой. Елена отпустила его к ним, и ее проводили к носилкам. Минервина осталась, чтобы наслаждаться его дальнейшими откровениями.
В тот вечер Елена послала за Лактанцием и сказала ему:
— Я сегодня послушала этого ученого. Оказалось, что я хорошо его знаю. Он когда-то был рабом моего отца в Британии. С тех пор он изрядно потолстел и прославился. Я не могла понять ни слова из гого, что он говорил. Ведь это все чушь, да?
— Совершенная чушь, царица.
— Я так и думала, просто хотела еще раз убедиться. Скажи мне, Лактанций, вот этот ваш бог — если бы я спросила, когда и где его могли видеть, что бы ты ответил?
— Я бы сказал, что в человеческом образе он умер двести семьдесят восемь лет назад в Палестине, в городе, который теперь называется Элия Капитолина.
— Ну, это, во всяком случае, прямой ответ. А откуда ты это знаешь?
— У нас есть рассказы об этом, записанные очевидцами. Кроме того, существует живая память Церкви. Это знание передается от отца к сыну, есть тайные места, нам известные, — пещера, где он родился, могила, куда было положено его тело, могила Петра. Когда-нибудь они будут известны всем, но сейчас мы храним их тайну. Если ты хочешь посетить эти святые места, ты должна разыскать нужного человека. Он скажет тебе — столько-то шагов к востоку от такого-то камня, на который падает тень на восходе солнца в такой-то день. Это знают всего несколько семей и передают детям. Когда-нибудь, когда Церковь будет свободной и открытой, в таких уловках не будет необходимости.
— Ну, это в высшей степени интересно. Благодарю тебя, Лактанций. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, царица.
— Значит, никто его не видел почти триста лет?
— Некоторые видели. Мученики видят его сейчас.
— А ты?
— Нет.
— Знаешь ли ты кого-нибудь, кто его видел?
— Царица, я прошу меня простить. Есть вещи, о которых можно говорить только со своими.
— Я не должна была об этом спрашивать. Всю жизнь я задаю вопросы, которые оскорбляют чувства верующих. Спокойной ночи, Лактанций.
— Спокойной ночи, царица.