Никто всерьез не ожидал, что Вдовствующая Императрица приедет на юбилейные торжества. Приглашение ей послали исключительно для порядка, и ее согласие переполошило придворных. Никто из них ее никогда не видел, но одно было ясно: при дворе и без нее слишком много женщин. Императрица Фавста, вечный источник всяких неприятностей, — совершенно напрасно Константин перевез ее со всеми детьми на Палатинский холм, отдав Латеранский дворец папе; Констанция, сводная сестра императора и вдова Лициния [26], — присутствие ее и ее сына служило постоянным и болезненным напоминанием об обстоятельствах смерти ее мужа; Анастасия, Евтропия и жены Юлия Константина и Далмация — четыре дамы, с которыми постояно возникала проблема старшинства. Для императрицы Елены в Палатинском дворце места не было.
После долгих споров был выбран Сессорийский дворец — великолепное старинное здание с обширным садом, недалеко от императорского цирка. Правда, оно стояло в окружении трущоб, но можно было полагать, что женщина в таком возрасте не будет часто выходить из дома. Дворец принялись обставлять дорогой мебелью.
Чтобы добраться от Флавиевых ворот до своей вдовьей резиденции, Елене пришлось пересечь весь Рим — сначала по Корсо, потом вдоль подножья Капитолийского холма, через Форум, мимо Колизея, выехать за старую городскую стену и подняться на Целийский холм через арки Клавдиева акведука — только так можно было попасть в это одиноко стоящее величественное здание. В день ее прибытия весь путь был очищен от горожан, но отовсюду, с балконов и боковых улиц, несся гомон полутора миллионов римлян, и везде позади храмов и исторических зданий времен Республики с их величественными фасадами стояли громадные новые, но уже запущенные жилые дома — целые кварталы зданий в десять этажей, выстроенных из дерева и бутового камня, где сдавались внаем квартиры и отдельные комнаты; казалось, эти дома вот-вот рухнут под тяжестью своих многочисленных обитателей.
Стояла весна, и повсюду среди грязи и мусора били фонтаны. Но красивым Рим не был. По сравнению с Триром он выглядел примитивным и беспорядочным. Красота придет к нему позже. На протяжении многих столетий добыча со всего мира стекалась в Вечный город, скапливалась в нем и бесследно исчезала. Потом — еще не одно столетие — эти богатства будут расточать. Город будут жечь и грабить, его жители разбегутся, мрамор его дворцов пережгут на известь. Его мостовые занесет землей, под разрушенными аркадами станут раскидывать свои шатры цыгане, и козы будут бродить среди зарослей кустарника и осколков разбитых статуй. И только потом придет Красота. Тогда же она была пока лишь в пути, еще очень далеко, она только седлала своих коней при свете предрассветных звезд перед путешествием, которое продлится больше тысячи лет. Красота придет, когда для нее настанет время, чтобы ненадолго поселиться на этих семи холмах.
А пока здесь было просто очень людно. В день своего прибытия, сидя в занавешенных со всех сторон носилках, Елена этого не заметила, но позже, когда, вопреки всеобщим ожиданиям, принялась неутомимо обходить все достопримечательности, ей каждый день встречалось больше мужчин и женщин, чем за всю ее предшествующую жизнь.
Римляне заполняли улицы уже на рассвете и, казалось, не уходили с них вплоть до заката. А после наступления темноты появлялись повозки, на которых крестьяне доставляли на рынки продукты, — при свете факелов они до самого утра с грохотом катились по улицам. Город был перенаселен всегда, но теперь сюда съехалось на юбилейные торжества еще великое множество официальных лиц и зевак, торговцев и жуликов — они готовы были платить любую цену за жилье или спали где придется. Повсюду суетилась разношерстная публика — левантийцы, берберы и чернокожие вперемешку с бледными, тощими и чахлыми обитателями трущоб. Еще несколько лет назад Елена старалась бы держаться от них подальше — многочисленная охрана, не скупясь на толчки и оплеухи, разгоняла бы толпу, чтобы очистить для нее маленький островок уединения, где она могла бы свободно вздохнуть. Но теперь окружающие толпы уже не вызывали у нее неприязни, они не были для нее чужими. Совсем отказаться от охраны она не могла, но постоянно сдерживала охранников и тянулась душой к тем, от кого ее отгораживали их мускулистые спины. Отправляясь к мессе в Латеранскую базилику — Елена часто ходила туда, предпочитая ее своей домовой церкви, — она старалась держаться как можно незаметнее и скромно стояла среди простых прихожан. Она чувствовала себя здесь, словно в паломничестве, и знала, что вокруг нее друзья. Внешне они ничем не отличались от всех остальных, и лица их ни о чем не говорили. Какой-нибудь фракиец или тевтон мог, повстречав на улице своего соотечественника, обнять его и поговорить на родном языке о родных местах, но распознать христиан в толпе было невозможно. Их интимный семейный круг, в который теперь вошла и Елена, не имел никаких отличительных признаков родства. Любой торговец с тачкой, продающий на углу горячие жареные колбаски с чесноком, любой золотарь со своей вонючей бочкой, любой юрист или его секретарь могли быть такими же частичками этого мистического единства, как и Вдовствующая Императрица. И в любой момент в него мог влиться любой из язычников, кишевших вокруг. Священный город, престол святого Петра, заполняла не просто толпа, а огромное множество живых душ, облеченных в разнообразные тела.
Елена приехала отнюдь не налегке. Ей предшествовал огромный караван с багажом, и целое обширное хозяйство сопровождало ее в дороге. В Сессорийском дворце ее ждали новые припасы, новая мебель и еще одно такое же хозяйство. Чтобы устроиться как следует, нужно было немало времени, а между тем еще до того, как в доме был наведен порядок, к ней стали являться гости. Самого Константина в их числе не было — вместо себя он послал своего главного придворного, который встретил ее у ворот. Каждый день император присылал полные сыновней преданности записки, в которых осведомлялся о ее делах и выражал желание побывать у нее, как только она немного отдохнет после дороги, но так и не пришел. Не приходил и Крисп. Не приходил и живший по соседству папа Сильвестр, которому она послала богатые дары. Он в ответ прислал благословение, но из дома не вышел. Для него наступило нелегкое время. Стоило ему показаться на людях, как пришлось бы принять участие в юбилейных торжествах, которые собирался устроить Константин, — но было невозможно предугадать, будут ли эти торжества христианскими или языческими. Город кишел авгурами; никаких правил, которые подсказали бы ему, как вести себя с человеком, принявшим христианство, но не крещеным — и формально пока еще не считавшимся новообращенным, — и к тому же одновременно щедрым жертвователем, теологом-дилетантом и языческим Верховным Жрецом, — не существовало. Больше того, совсем некстати прошел возмутительный слух, будто Сильвестр недавно исцелил императора от проказы. Поэтому папа, сославшись на нездоровье, сидел дома и обсуждал со своими архитекторами планы новых базилик.
Первой пришла императрица Фавста, нагруженная хрупкими, дорогими подарками и сгорающая от любопытства. Она пришла даже слишком рано — к вечеру того самого дня, когда Елена приехала в город: не в ее привычках было считаться с удобствами других. Пусть свекровь устала с дороги, пусть в доме беспорядок — она должна была первой увидеть, что представляет собой старушка.
Елена встретила ее довольно прохладно. Ходило много слухов о моральном облике Фавсты, но, хотя до Елены такие слухи не доходили, она видела в Фавсте нечто еще более неприятное — олицетворение того, как делается высокая политика.
Дедом Фавсты был никому не известный человек без имени и образования; ее отцом был пресловутый Максимиан, а старшей сестрой — та, ради кого Констанций развелся с Еленой. А ради самой Фавсты Константин развелся с Минервиной. Их брак имел лишь одну цель — закрепить дружбу Константина с ее отцом и с ее братом Максенцием. Максимиана Константин приказал удавить в Марселе, Максенция немного позже утопил в Тибре, и от всего их показного миротворчества осталась только эта толстая, низкорослая, некрасивая императрица — словно кукла, всплывшая на месте гибели корабля.
Она была на целую голову ниже Елены; когда Фавста улыбалась, на щеках у нее появлялись ямочки. Без посторонней помощи она так и осталась бы невзрачной и непривлекательной, но над ней поработали лучшие специалисты по женской красоте. Она блистала драгоценностями и кокетливо надувала губы. «Точь-в-точь большая золотая рыба», — подумала Елена. Однако Фавста не переставала улыбаться, не догадываясь о том, какое впечатление производит. Она твердо решила держаться как можно любезнее. У нее были свои планы и замыслы, а в тот момент — еще и важная конкретная миссия. Сейчас в особой моде была теология, а у тех теологов, которым она покровительствовала, дела складывались не слишком удачно, и Вдовствующая Императрица могла стать ценным союзником. Было очень важно представить ей все в нужном свете, прежде чем к ней наведается кто-нибудь еще.
— Ах, Сильвестр? — сказала она, пренебрежительно взмахнув пухлой белой рукой. — Ну да, конечно, ты должна с ним встретиться. Этого требует простая вежливость. И мы все, конечно, уважаем его должность. Но сам по себе он ничем не примечателен, могу тебя заверить. Если Сильвестра когда-нибудь объявят святым, то поминать его надо бы в последний день года. Абсолютно праведный и недалекий старик. Никто про него ничего плохого сказать не может, если не считать того, что он, между нами, несколько зануден. Я, конечно, ничего не имею против праведности. Сейчас все стали праведными. Но человек — это, в конце концов, всего лишь человек. Разумеется, на небесах, когда все мы, праведники, там окажемся, я буду рада с ним беседовать хоть часами. Но здесь, на земле, хочется и чего-то другого, ведь верно? Вот возьми обоих Евсевиев [27]. Они, кажется, в каком-то родстве между собой и оба ужасно милы. То есть чувствуешь, что они нам свои. Никомедийца я привезла сюда. Он сейчас вроде как в опале и должен пока держаться подальше от своей епархии. Тут нам повезло. Я как-нибудь приведу его к тебе. А кесариец не смог приехать. Он из них самый ученый и ужасно занят. Они оба сейчас в большом волнении. Понимаешь, в прошлом году в Никее все получилось не так, как надо. А это было ужасно важно — не знаю в точности почему. Сильвестра все это не интересует, он даже не поехал туда сам, а только послал своих людей, но от них было мало толку. Видишь ли, ни у одного из западных епископов нет ни одной свежей мысли. Они просто говорят: «Такова вера, в которой мы воспитаны. Так нас всегда учили. Вот и все». Я хочу сказать — они не понимают, что нужно идти в ногу с временем. Церковь уже не прячется в подполье, это официальная религия империи. То, чему их учили, может быть, вполне годилось в катакомбах, но теперь нам приходится иметь дело с куда более просвещенным обществом. Я даже не пытаюсь понять, о чем там идет вообще речь, но знаю, что решения собора очень разочаровали даже Гракха.
— Гракха?
— Дорогая моя, мы всегда называем его Гракхом. Понимаешь, из соображений безопасности. У стен есть уши. После этого дурацкого указа, который напрямик поощряет доносчиков, приходится соблюдать всяческую осторожность. Произносить его настоящее имя у нас не принято: при этом все чувствуют себя ужасно неловко. Конечно, нам с тобой можно, но я как-то уже отвыкла. Так вот, ты знаешь, как у Гракха обстоит дело с греческим языком. Он прекрасно может отдавать на нем приказы и все такое — это называют гарнизонным греческим, — но когда за дело берутся профессиональные риторы, бедняга просто теряется. Он не имел ни малейшего представления, о чем шла речь в Никее. Он хотел только одного — единогласного решения. А половина собора не желала даже вступать в споры, просто не желала слушать. Евсевий мне все про это рассказал. Он сказал, что увидел, как они там сидят, и сразу понял: их не переубедишь. «Такова вера, в которой мы воспитаны», — говорили они. «Но это же противоречит здравому смыслу, — говорил Арий. — Сын не может не быть моложе отца». — «Это таинство», — отвечали они, как будто этим можно все объяснить. А кроме того, там было еще и множество борцов за веру. Конечно, ими нельзя не восхищаться, это потрясающе — что им пришлось претерпеть. Но ведь то, что человеку выкололи глаз или отрезали ногу, еще не делает его теологом, верно? А Гракх, конечно, как солдат питает к ним особое уважение. Так вот, из-за них, и еще из-за упрямых епископов Среднего Запада и пограничных провинций — их было не так уж много, но они самые твердолобые, — эти старые тупоумные мракобесы легко одержали верх, Гракх получил свое единогласное решение и был счастлив. Только сейчас он начинает понимать, что на самом деле ничего не было решено. Вселенский собор — самый негодный способ решать такие проблемы. Все это нужно было без всякой огласки уладить во дворце и потом объявить императорским указом. Тогда никто не смог бы возражать. А так мы сталкиваемся с массой формальных сложностей, и все из-за того, что к делу припутали Святого Духа. Все это — чисто практические вопросы, которые следовало бы решить Гракху. Я хочу сказать — должен же быть какой-то прогресс! Гомоусия [28] давно устарела. Все-все авторитеты против гомоусии — или наоборот? Жаль, что здесь нет Евсевия, он бы нам объяснил. У него всегда получается так понятно. Теология — вещь очень увлекательная, только немного туманная. Иногда мне даже немного не хватает прежней тавроболии [29], а тебе?
Императрица Фавста привыкла высказываться свободно, не боясь встретить возражения. Евсевий часто говорил ей, что у нее мужской ум и хватка. Но теперь, когда ее краткая лекция подходила к концу, у нее появилось чувство, что добиться полного успеха ей не удалось. Императрица Елена смотрела на нее недовольно, и вид ее предвещал грозу.
После пугающей паузы Елена спросила:
— А как там Крисп?
— Мы всегда называем его Тарквином.
— Ах да. Прошу тебя, не прими это как назидание, только своего сына и внука я уж буду называть их настоящими именами.
— Ну, и ты увидишь, что все будут пугаться. И вообще о Тарквине сейчас почти не говорят. По-моему, у него какие-то неприятности.
— Это крайне странно.
— Только не ссылайся на меня. Я в эти дела не вхожу. Знаю только одно: о нем сейчас почти не говорят, и все. Очень жаль — ведь он такой милый юноша.
— Вот я скоро сама поеду на Палатин и все выясню.
Да, конечно. Только я не знаю толком, кого ты там застанешь. Гракх сейчас никого не принимает. На него опять что-то нашло. Дорогая моя, я сама его давно не видела. Но я, конечно, буду очень рада тебя там принять. Я хочу показать тебе мою баню. Гракх устроил ее для меня, когда я переезжала из Латеранского дворца. Это что-то необыкновенное. Я готова никогда из нее не выходить — все остальное по сравнению с этим кажется пустой тратой времени. Даже умереть там было бы наслаждением. В сущности, должна признаться, что мне следовало бы быть там и сейчас. Если я не проведу в бане своих двух часов во второй половине дня, то за ужином никуда не гожусь.
Когда Елена в этот вечер отправилась к себе в спальню, ее ожидал там неприятный сюрприз — на подушке она нашла клочок бумаги, на котором было написано: «Фавста изменяет мужу».
Она с отвращением сожгла записку, подняла на ноги и допросила всех домочадцев. Но никто не смог ей сказать, откуда взялась эта гнусная записка.
Фавста не сразу догадалась, что произвела неблагоприятное впечатление на Елену. Она пришла и на следующий день — в сопровождении Евсевия, знаменитого епископа Никомедийского. «Точь-в-точь Марсий, только в большем масштабе», — подумала Елена сразу, как только его увидела. У него были прекрасные темные глаза и мелодичный голос. И он хорошо знал, как надо вести себя со знатными дамами.
— А как поживает наш друг Лактанций? — спросил он. — Скажи мне, царица, что ты думаешь про его сочинение «О смерти гонителей Христовой церкви»? Должен признаться, мне оно не очень понравилось. Там есть такие места, что я даже подумал — он ли это писал. Как-то грубо все. Я считаю, он сделал ошибку, когда переехал на Запад.
— В Трире много превосходных молодых поэтов, — заметила Елена.
— Конечно, конечно, и я знаю, сколь многим они обязаны твоему покровительству, царица. Но сомневаюсь, чтобы молодые поэты были для Лактанция вполне подходящей компанией. У этих серьезных молодых провинциалов богатое воображение, глубокое чувство природы и множество простейших добродетелей, что весьма похвально. Но такому писателю, как Лактанций, надо бы жить в центре событий.
— А ты, епископ, чувствуешь себя здесь в центре событий? Или считаешь римлян тоже провинциалами?
Евсевий бросил на нее лукавый, вкрадчивый взгляд, который, как он знал, оказывал неотразимое действие на всех или почти на всех; но на Елену он никак не подействовал.
— Ты, царица, задаешь слишком прямые вопросы. Можно ли требовать ответа на них от простого священника? Конечно, центр событий — всегда там, где находится двор императора. Но только — если мне будет тоже позволено высказаться напрямик — повсюду идут разговоры о Великом Движении на Восток, ведь верно?
— А что, идут такие разговоры?
— Я бы сказал так: у Рима, конечно, великое прошлое. Рим сам — прошлое. Но вот будущее... Может быть, это слишком смелое предположение, но я думаю, что через несколько сотен лет люди будут смеяться, когда кто-нибудь назовет Рим центром христианского мира. Крупным торговым центром — да, несомненно. Все еще главным церковным престолом — возможно. Я уверен, что в вопросах церемониала епископ Римский всегда будет занимать первенствующее место. Но если говорить о великих светочах христианской цивилизации, то где надо будет искать их в будущем? В Антиохии, в Александрии, в Карфагене.
— А также в Никомедии и в Кесарии, — вставила Фавста.
— Может быть, даже и в этих скромных епархиях, царица. Но безусловно не в Риме. Римляне никогда не смогут стать христианами. Прежняя религия у них глубоко в крови. Она — часть всей их общественной жизни. Конечно, за последние десять лет появилось много новоообращенных, но кто они? Почти все — левантинцы. Главный костяк Рима, все эти всадники и сенаторы, истинные италийцы, — все в душе язычники. Они только и ждут отъезда императора, чтобы снова устраивать свои прежние представления в Колизее. Они радуются, что христиане разжирели и закоснели. Вот почему мне иногда становится жаль, что так много денег тратится на постройку всех этих громадных храмов. Как ты считаешь?
Лишь один раз он непосредственно коснулся теологии.
— Я думаю, в Трире тебя вряд ли волновали наши разногласия?
— Мы там все консерваторы.
— Видишь ли, царица, это весьма специальный вопрос.
— А специалисты в последнее время склонились к консерватизму, да и ты тоже, по-моему?
— Да, верно, все мы послушно голосовали вместе с большинством. Это был не такой поступок, которым следует гордиться. Когда мы расходились, я сказал нашему пылкому другу-египтянину: «Ты не первый, кого постигла такая участь». Не могу сказать, впрочем, чтобы это сильно его утешило. Но что такое большинство? Волна иррациональных эмоций, сгусток укоренившихся предрассудков. Разум человеческий не раз терпел такие неудачи. Что произошло с Троей? Она казалась неприступной, но горсточка людей и деревянный конь повергли ее в прах. Точно так же падут и крепости недомыслия. Нет, я не питаю уважения к приамам и гекторам Никеи.
В тот вечер Елена нашла у себя на подоконнике записку: «Евсевий — еретик и арианин».
«В этом, конечно, есть доля истины, — подумала она. — Интересно, про Фавсту — тоже была правда?»
На следующий день пришла Констанция со своим сыном Лицинианом, угрюмым двенадцатилетним мальчиком с недоверчивым взглядом. В его жизни, как в греческой драме, все важные события происходили за сценой, в то время как его внимание отвлекал хор нянек, теток и учителей. Когда-то у него был блистающий славой отец, который появлялся в его маленьком мирке исключительно под звуки труб. Потом наступила зловещая тишина, и имя отца при нем перестали упоминать. Теперь он жил под одной позолоченной крышей с той, кто из всей семьи внушал ему наибольший страх, — с раздушенной дамой, которая каким-то непонятным образом приходилась ему одновременно теткой и двоюродной бабушкой, из-за чего, казалось, была к нему вдвойне недоброжелательна. Иногда он, играя, ненароком поднимал на нее глаза и встречал такой взгляд ее ужасных рыбьих глаз, что цепенел от страха, и на полу под ним появлялась лужа. Ничто не интересовало этого мальчика, словно он приехал в эту чужую страну так ненадолго, что не стоило и пытаться что-нибудь понять.
— Значит, ты познакомилась с нашим обожаемым епископом, — сказала Констанция. — Расскажи, что ты о нем думаешь.
— У меня от него мурашки.
— Ах, вот как!
— Что с твоим мальчиком? Почему он не может сидеть спокойно?
— Он немного нервничает.
— Из-за меня?
— Нет, он всегда такой нервный. Не могу понять почему.
— Его надо бы увезти в какое-нибудь более здоровое место.
— О, мы не можем оставить Гракха. Он был к нам так добр. Стоит нам только уехать, как все начнут говорить про нас всякие гадости. Ты не представляешь себе, что здесь за люди. А я не хочу, чтобы Гракх плохо о нас думал. Но я полагаю, что скоро весь двор снова переедет на Восток. Надеюсь. Мне Рим не нравится, а тебе?
— Он не совсем такой, как я думала.
— По-моему, римляне не ценят Гракха так, как он заслуживает. Взять хотя бы эту безобразную историю на днях, когда сословие всадников устроило свою процессию. Скажи-ка, эти рабы — твои собственные?
— Я привезла их с собой, почти всех.
— Тогда, наверное, можно говорить откровенно.
Тем не менее Констанция держалась очень осторожно, словно любая тема, от домашнего хозяйства до светской жизни, могла оказаться чреватой всевозможными недоразумениями и неприятностями. А вскоре она встала и собралась уходить.
— Передай Криспу, чтобы зашел меня повидать, — сказала Елена.
Констанция поморщилась.
— Тарквину? Да, конечно, передам, если только его увижу.
— А почему ты можешь его не увидеть? Он же сейчас в Палатинском дворце, да?
— Да, но дворец такой большой, там столько всяких церемоний, столько разных ведомств... Иногда целыми днями никого не видишь.
В тот вечер в записке, которую Елена уже ждала — на сей раз она была засунута в дверную щель, — стояло: «Берегись коварства Лициниана».
Елене нанесли визиты все придворные дамы: прошел слух, что ею действительно не следует пренебрегать. Ее не всегда удавалось застать дома: часто она отправлялась на прогулку по городу или бывала в церкви. Однако за первые десять дней Елену посетили все представители злополучного рода Флавиев. Каждого она просила передать Криспу, чтобы тот пришел к ней, и наконец он появился, уже в сумерках и без всякого предупреждения. Он бросился в объятья бабушки, а когда отстранился, она увидела в его глазах слезы.
Они разговаривали допоздна. Дважды за это время Криспу показалось, что на террасе послышался какой-то подозрительный шорох, и он приказывал ликторам обыскать весь сад. А один раз он внезапно распахнул дверь, но обнаружил в коридоре только старую преданную горничную из Галлии, заправлявшую лампы.
— Мне кажется, вы на Палатине сами себя взвинчиваете, — сказала Елена. — Все до единого. Ты в точности как тот несчастный мальчик, сын Констанции. Придется мне поговорить об этом с твоим отцом.
— Я не виделся с ним уже три недели, — сказал Крисп.
— Тебе надо бы больше выходить в город.
— Я так и делал, когда мы только приехали. Несколько сенаторов устроили обеды в мою честь. Было очень здорово. Эти римские обеды ни на что не похожи. В Никомедии все так чопорно и официально, а здесь куда роскошнее, но в то же время гораздо свободнее. Я думаю, у них это просто более давняя традиция. Когда мы только приехали, меня принимали, как светского льва. И по-моему, я им понравился. Когда я появлялся, меня встречали приветственными криками. В общем, весело было. А теперь я нигде не показываюсь.
— А что случилось?
— Да ничего не случилось. В этом дворце никогда ничего не случается. Ну, было много анонимных писем, но к этому можно привыкнуть. Больше всего угнетает как раз то, что как будто ничего не происходит. Никто ничего не говорит, и вдруг чувствуешь, что ты в опале, все начинают тебя сторониться. Начинаешь понимать, что где-то сделал что-то не то, но никто не говорит что. Я видел, как это бывает с другими. Начинается с евнухов: они вдруг перестают замечать человека. Потом и родственники тоже. А потом человек просто перестает появляться. В его комнатах поселяется кто-то другой, а про него никто не спрашивает — все идет так, словно его никогда и не было. Иногда он все же всплывает, получает где-нибудь какую-то должность. Но обычно так и исчезает бесследно.
— Мне кажется, Фавста что-то против меня имеет, — продолжал он, помолчав. — Не могу понять что. Мы были когда-то очень дружны. Больше того, мне даже одно время казалось, что она в меня влюблена.
— Крисп!
— А что, Фавста постоянно в кого-нибудь влюблена. Не думаю, чтобы отец имел что-то против. Он слишком занят всеми этими разговорами про религию. Да, еще и это. Я терпеть не могу священников, которыми кишмя кишит дворец. Они даже хуже, чем евнухи.
— Я христианка, Крисп.
— Да, я знаю, бабушка. Я целиком за. То есть это не по моей части, но я за то, чтобы всякий верил во что хочет. Но все эти бесконечные споры о ересях и истинной вере... Папа день и ночь только этим и занимается, хотя, по-моему, не понимает ни слова, как и я. А теперь у них получается так, будто с этим была как-то связана наша война на Востоке. Полная чушь. Мои люди сражались вовсе не за христианство. Они сражались за то, чтобы папе достался трон. Мы победили, теперь он на троне, и делу конец. Ужасным ослом себя чувствуешь, когда потом тебе говорят, что ты сражался за религию. Так что и это тоже. Не мне, конечно, об этом говорить, но все знают, что я воевал очень неплохо. Когда доходит до драки, я прекрасно соображаю. И думаю, что заслужил кое-какую благодарность. Меня не так уж волнуют титулы — во всяком случае, не больше, чем других, — но если уж они решили назначить цезаря, то почему не меня? Почему этого мальчишку Констанция? А насчет священников — так ведь они тут не одни. На Палатине полно всяких ясновидцев — и Сопатр, и Гермоген, и этот ужасный старый мошенник по имени Никагор. Ты знаешь, что папа отправил его с самыми большими почестями, с императорским конвоем в Египет, на съезд магов и волшебников? В общем, поверь мне: жизнь на Палатине — просто ад. Я раз десять подавал рапорт, чтобы меня отпустили обратно к войску. Никакого ответа. Какой-нибудь евнух просто берет рапорт и уходит, и больше ничего.
Так изливал Крисп свои горести, которые до сих пор держал про себя. Сердце Елены разрывалось от жалости к растерянному герою. Наконец она сказала:
— Я уверена, что это — большей частью плоды воображения. Если что-то в самом деле неладно, то достаточно одного разговора, чтобы все исправить. Твой отец — хороший человек, помни это. У него множество забот и, возможно, плохие советчики. Но я знаю своего сына, на подлость он неспособен. Я немедленно отправлюсь к нему, и все будет в порядке.
И в конце концов Елена послала Константину письмо, где сообщила о своем твердом намерении приехать на Палатин и потребовала назначить ей время.
Легионеры, стоявшие в восемь шеренг, взяли на караул. На ступенях лестницы расстелили персидские ковры. Когда Елена сошла с носилок, прозвучали фанфары. И навстречу ей вышел Константин.
Они не виделись уже двадцать лет. Если не считать высокого роста и осанки, мало что напоминало о военном прошлом повелителя мира. От шеи до пяток он был скрыт под пышными одеяниями. Плащ цвета императорского пурпура, сплошь расшитый золотыми цветами и усаженный жемчугом, свисал с его плеч на устланный коврами пол жесткими складками, словно еще один ковер. Плащ был без рукавов, и из-под него виднелись пестрые, словно павлиний хвост, рукава рубашки с кружевными манжетами и руки с грубыми, толстыми пальцами, на которых сверкало множество драгоценных перстней. Сверху плащ венчал широкий воротник из золота с финифтью — такой массивный, что он больше походил на бычье ярмо. Украшавшие его миниатюры изображали евангельские сцены вперемешку с эпизодами из жизни олимпийских богов. Лицо над воротником было теперь таким же бледным, как у его отца, и румяна на нем были лишь данью моде и ничуть не напоминали здорового походного румянца.
Черты лица императора пришли в движение — он пытался изобразить улыбку. Но Елене бросилось в глаза совсем другое.
— Мальчик мой, — воскликнула она, — что это за ужас у тебя на голове?
На лице, торчавшем из воротника, выразилась тревога.
— На голове? — Он поднял руку, словно хотел спугнуть усевшуюся ненароком на макушку птицу. — А что у меня на голове?
К нему танцующей походкой подбежали двое придворных. Они были ниже его ростом, и им пришлось подпрыгивать, чтобы разглядеть, что там неладно. Константин, уже не заботясь о церемониях, нагнулся к ним.
— Ну, так что там? Снимите сейчас же!
Придворные вгляделись, вытянув шеи; один из них осторожно дотронулся до головы пальцем.
Потом они в ужасе переглянулись и недоуменно уставились на Вдовствующую Императрицу.
— Да этот зеленый парик! — сказала Елена. Константин выпрямился. Придворные с облегчением перевели дух.
— Ах, вот что, — сказал он. — Мамочка, дорогая, как ты меня испугала! Просто я сегодня надел этот. У меня их целая коллекция. Напомни мне, чтобы я их тебе показал. Есть некоторые очень красивые. А сегодня я так торопился с тобой увидеться, что схватил первый попавшийся. Тебе он не нравится? — спросил он озабоченно. — Ты считаешь, что в нем я выгляжу бледнее? — Он взял ее за руку и повел во дворец. — Ты не слишком устала с дороги?
— Да тут совсем недалеко.
— Нет, я о дороге из Трира.
— Но я в Риме уже три недели.
— И мне ничего не сказали! Почему мне ничего не сказали? Пока я не получил вчера твое письмо, я и представления не имел, что ты уже приехала. Я очень тревожился за тебя. Скажи мне, только честно — мне никто ничего не говорит честно, — как, по-твоему, я выгляжу?
— Ты очень бледный.
— Вот именно! Я так и думал. Мне всегда говорят, что я выгляжу хорошо, а потом заставляют работать сверх сил.
Константин медленным, торжественным шагом вел ее через обширные залы; по обе стороны сгибались в поклонах придворные. Елена рассчитывала поговорить с ним по душам в уединении, но у Константина, по-видимому, были другие планы. Он привел ее в тронный зал, уселся сам и знаком предложил ей сесть на трон, стоявший справа от него и лишь чуть менее роскошный. Фавста, которая присоединилась к ним по пути, заняла место слева от него. Весь двор почтительно выстроился вокруг и позади.
— Ну, за работу, — произнес Тринадцатый Апостол.
— Я хочу с тобой поговорить, — сказала Елена.
— И я тоже, дорогая мама. Но дело прежде всего. Где там эти архитекторы?
В отличие от Диоклетиана, зачинателя и изобретателя всех этих церемоний, Константин любил заниматься делами в присутствии всего двора. Для Диоклетиана парадные приемы были всего лишь передышкой, они давали ему время собраться с мыслями в промежутках между точно предписанными ритуальными действиями. Все действительно важные переговоры он вел и все решения принимал в своем кабинете, размером не больше походного шатра, и без лишних свидетелей — хранителем каждой государственной тайны становился только один человек, и гарантией ее сохранения была его собственная жизнь. Для Константина же пышный придворный ритуал составлял самую сущность власти. И тайны, которые он хранил сам, были куда страшнее.
— Это они строят мою триумфальную арку, — пояснил он, когда камергеры подвели к нему трех человек, босых и просто одетых, но державшихся даже в этом великолепном окружении с некоторым достоинством.
— Прошло двенадцать лет, — сказал Константин, — с тех пор, как я приказал... с тех пор, как Сенат милостиво постановил возвести в мою честь триумфальную арку. Почему она еще не достроена?
— Ведомство общественных работ отобрало у нас рабочих, император. Каменщиков сейчас не хватает. Всех, кого только можно было, бросили на постройку христианских храмов. Но, несмотря на это, наша работа практически закончена.
— Я вчера сам ездил туда посмотреть. Она не закончена.
— Ну, еще остались некоторые декоративные элементы...
— Некоторые декоративные элементы? То есть статуи?
— Да, статуи, император.
— Вот именно об этом я и хочу с вами поговорить. Они ужасны. Даже ребенок мог бы сделать лучше. Кто их делал?
— Тит Каприций, император.
— А кто такой этот Тит Каприций?
— С твоего позволения, это я, император, — сказал один из троих.
— Дорогой мой, ты должен помнить Каприция, — вмешалась Фавста. — Я часто тебе о нем говорила. Он самый прославленный из наших скульпторов.
Константин, казалось, ее не слышал. Нахмурившись, он бросил на художника сердитый взгляд — перед таким взглядом трепетали губернаторы и генералы. Однако тот — отнюдь не юноша, а мужчина в цветущем возрасте с высоким залысым лбом — взглянул на Фавсту, дав ей понять, что ничуть не обиделся, и снисходительно-терпеливо смотрел на императора.
— Значит, это ты несешь ответственность за тех уродов, которых я видел вчера. Может быть, ты объяснишь, что они должны означать?
— Попробую, император. Арка, которую задумал вот этот мой друг Эмольф, выполнена, как ты видел, в традиционном стиле, лишь немного видоизмененном с учетом современных вкусов. Это, вообще говоря, массивное сооружение, прорезанное проемами. Но такой величественный объем неизбежно влечет за собой наличие обширных плоскостей, которые, как полагает Эмольф, могли бы создать впечатление некоторой монотонности. Понимаешь, нужно, чтобы глазу было на чем остановиться. Поэтому он предложил мне оживить их декоративными элементами — теми самыми, о которых ты говорил. Мне кажется, что получилось довольно удачно. Или ты находишь, что формы слишком рельефны и не соответствуют статичности всего сооружения? Я уже слышал такие критические замечания.
Терпение Константина было на исходе. Ледяным голосом он спросил:
— А вот такие критические замечания ты слышал — что твои фигуры безжизненны и невыразительны, как манекены, что твои кони похожи на игрушечных лошадок и что во всем этом нет ни изящества, ни движения? Даже варварские идолы, которые мне приходилось видеть, и те лучше. Черт возьми, там стоит какая-то кукла, и она должна изображать меня!
— Я не стремился к точному портретному сходству, император.
— И почему же?
— Функция этой фигуры совсем другая...
Константин повернулся к Фавсте:
— Ты говоришь, что этот человек — лучший в Риме скульптор?
— Все так говорят, — ответила та.
— Скажи-ка мне, ты действительно лучший в Риме скульптор?
Каприций только слегка пожал плечами. Наступило молчание. Потом бесстрашно вмешался Эмольф:
— Может быть, если бы ты, император, дал нам понять, что именно ты имел в виду, мы могли бы внести некоторые изменения в проект.
— Я скажу тебе, что имел в виду. Ты знаешь арку Траяна?
— Конечно.
— И что ты о ней думаешь?
— Для своего времени хороша, — сказал Эмольф. — Очень хороша. Может быть, не идеальна. Мне по многим причинам больше нравится арка в Беневенто. Но арка Траяна, безусловно, прекрасно смотрится.
— Так вот, арку Траяна я и имел в виду, — заявил Константин. — Я никогда не видел арку в Беневенто. И меня совершенно не интересует арка в Беневенто.
— Тебе, император, надо бы уделить ей немного внимания. Ее архитрав...
— Повторяю: меня интересует арка Траяна. Мне нужна такая же.
— Но ведь это было... постой... больше двухсот лет назад, — вмешалась Фавста. — Ты же не хочешь, чтобы они построили то же самое в наше время?
— А почему? — возмутился Константин. — Скажи мне почему? Сейчас империя обширнее, и богаче, и сильнее, чем когда-либо. Я всегда это слышу во всех торжественных речах. Но когда я прошу о такой мелочи, как арка Траяна, вы говорите мне, что это невозможно. Почему? Скажи, — обратился он снова к Каприцию, — ты можешь сделать мне такие же статуи, как там?
Каприций смотрел на него без малейшего признака робости. Две разные гордыни противостояли друг другу; два матерых кабана сошлись в поединке.
— Я думаю, можно было бы сделать нечто вроде стилизации, — сказал он. — Но она не имела бы художественной ценности.
— А мне плевать на художественную ценность! — отрезал Константин. — Можешь ты это сделать или не можешь?
— В точности как там? Но это определенный стиль, который требует виртуозной техники, — он может нравиться, а может не нравиться, лично мне он скорее нравится, — но современный художник...
— Можешь ты это сделать или нет?
— Нет.
— Ну, тогда кто может? Найдите кого-нибудь еще, черт возьми! Эмольф, мне нужно только одно — сцены битв, где солдаты должны выглядеть как солдаты, а богини, я хочу сказать, традиционные символические фигуры — как традиционные символические фигуры. Должен же в Риме быть кто-то, кто может это сделать!
— Это вопрос не только виртуозной техники, но и авторского видения, — сказал скульптор. — Когда два человека видят воина, кто может сказать, что они видят его одинаково? Кто может сказать, каким ты, император, видишь воина?
— Я понимаю, что он хочет сказать. А ты? — спросила Фавста.
— Я вижу воинов точно такими, какие они на арке Траяна. Есть хоть кто-нибудь во всей моей империи, кто может сделать мне таких?
— Я в этом очень сомневаюсь.
— Тогда, черт возьми, поезжай к арке Траяна, сними с нее эти статуи и приделай на мою. И немедленно — отправляйся в путь сегодня же.
— Сказано, как подобает мужчине, сынок, — сказала Елена.
За этим последовали разные другие, совсем неинтересные официальные дела. Константин любил, чтобы приближенные видели и слышали, как он работает. Елена начала терять терпение.
— Сынок, я пришла сюда, чтобы повидаться с тобой, а не с налоговым прокуратором Мезии.
— Еще минуту, мама.
— Я хочу поговорить с тобой о Криспе.
— Да, ты права, — сказал Константин, — с ним надо что-то делать. Но не сейчас. Сейчас у нас молебен. Я недавно ввел такой порядок. Уверен, что ты его одобришь.
Прозвенел колокольчик, и придворные построились в другом порядке. Несколько чиновников, низко поклонившись, покинули зал.
— Это язычники, — пояснил Константин. Входные двери закрылись. Из ризницы вышли дьяконы со свечами, кадилами, пюпитром и огромными священными книгами в тисненых переплетах с эмалевыми медальонами. Когда все было готово, Константин, все еще в своем изумрудно-зеленом парике, сошел с трона и среди облаков дыма от курящихся благовоний был подведен к аналою. Сначала все хором спели псалом. Потом Константин особым голосом, который в последнее время выработал специально для таких случаев, произнес:
— Oremus! [30]
Он возблагодарил Бога за то, что тот благословил его царствование, и в доказательство этого принялся подробно излагать собственную биографию. Он не забыл упомянуть о высоком происхождении, предназначившем его для высшей власти, и о том, как Божественное Провидение берегло его от разнообразных болезней в детстве и хранило во время блестящих подвигов на военном поприще. Он вкратце описал свое неудержимое восхождение к власти и истребление многочисленных врагов. Он возблагодарил Бога за свои полководческие таланты и государственную мудрость, приведя примеры как того, так и другого. Перейдя к последним событиям, он подробно остановился на сегодняшнем дне, не забыв про посещение матери, удовлетворительный доклад налогового прокуратора Мезии и окончательное решение по проекту своей триумфальной арки.
— Per Christum Dominum nostrum [31], — закончил он.
— Amen! — пропел хор придворных.
Потом он прочитал отрывок из Послания св. Павла, вкратце пояснил его смысл и в полной тишине, которую нарушало лишь звяканье кадила, прошествовал, склонив голову и молитвенно сложив руки, к своему месту, после чего сразу же покинул зал через маленькую дверь позади трона. Фавста выскользнула через ту же дверь вместе с ним. Елена едва успела заметить, как они исчезли.
— Куда это он? — спросила она Констанцию.
— В свои покои.
— Мне нужно много чего ему сказать.
— Ну, не думаю, чтобы мы сегодня еще его увидели. Великолепная была проповедь, правда? Он теперь почти каждый день такую произносит. Просто наслаждение слушать.
В личных покоях императора не было окон — они располагались в самом центре дворца, отделенные от других помещений массивными стенами. В кабинете, освещенном несколькими лампами, Константин и Фавста экзаменовали двух новых колдуний, которых Никагор недавно прислал из Египта с рекомендательным письмом. Одна из них была старуха, другая — молодая девушка, обе чернокожие. Девушка находилась в трансе и стояла на столе неподвижно, словно статуя, закатив глаза и что-то нечленораздельно бормоча.
Фавста уже раньше видела их представление и поэтому выступала в качестве комментатора.
— Она совершенно ничего не чувствует. Можно воткнуть в нее булавку. Попробуй.
Константин ткнул девушку булавкой. Та, как будто не заметив этого, продолжала что-то бормотать.
— Занятно, — согласился Константин и снова ткнул ее булавкой.
— В обычной жизни она не знает никакого языка, кроме своего родного. А в трансе говорит по-латыни, по-еврейски и по-гречески.
— А почему она сейчас не на них говорит? — капризно спросил император. — Я не могу понять ни слова.
— Сделай так, чтобы она говорила, — сказала Фавста старухе. Та взяла девушку за нос и слегка покачала ее голову из стороны в сторону.
— Наверное, ждет подарка, — сказал Константин. — Все они такие.
— Ей уже заплачено.
— Ну, тогда прогони ее, если она больше ничего не умеет. Колоть людей булавками я могу всегда, когда мне заблагорассудится. И они к тому же еще дергаются, это куда интереснее.
Внезапно девушка встрепенулась и громко произнесла по-латыни:
— Священный император в большой опасности.
— Ну да, — устало сказал Константин. — Знаю. Прекрасно знаю. Все они так говорят. И кто это на сей раз?
— Кис-крип-крис-кип-крип, — забормотала колдунья и бессильно опустилась на стол.
— Как ты ее будишь? — спросил Константин старуху.
— Киприс-кипис-крип-сип...
— Разбуди ее, — приказала Фавста.
Старая колдунья нагнулась над девушкой и сильно дунула ей в ухо. Зрачки ее вернулись на место, веки опустились, и она начала похрапывать. Старуха дунула ей в другое ухо. Девушка села, потом встала со стола и распростерлась на полу перед императором.
— Уведи ее, — сказала Фавста. Обе негритянки вперевалку вышли.
— Эта не так хороша, как тот ясновидец, что был у нас в Никомедии, — сказал Константин.
— Но ведь он оказался обманщиком.
— А эта — не обманщица?
— А как ты думаешь?
— Ну, подержи ее пока. Заходи к ней время от времени. И сообщи мне, если будет что-нибудь интересное.
— Мне кажется, она хотела сказать «Крисп».
— Так почему она прямо не сказала? По-моему, мне теперь уже никто ничего толком не говорит.
Фавста отправилась к себе в баню, самую роскошную на свете, с чувством разочарования. Лежа в ароматном пару, она стала повторять про себя: «Гомоусия, гомоусия...» Это магическое слово часто приносило ей успокоение. Но не в этот день.
— А, прекрасно. Значит, и Лициниан тоже, — сказал Константин со вздохом. — Кто-нибудь еще?
— Еще Констанция, — ответила Фавста, глядя на него своим холодным рыбьим взглядом. — И Константин. И Далмации Аннибабиан, Далмации Цезарь, Далмации Царь. И Констанций Флавий, Басилина, Анастасия, Вассиан, Евтропия. И Непоциан — Флавий Популий Непоциан.
— И все они в это замешаны? Да Флавия Популия Непоциана только вчера крестили. Я сам выбирал ему имена.
— Лучше отправь их всех вместе в Полу. В конечном счете так будет спокойнее.
— Спокойнее? — недовольно сказал Константин. — Я не видел покоя с тех пор, как приехал в Рим. Ты слишком многого от меня хочешь. Кроме того, мне надо готовить проповедь о духовном возрождении. Все ее с нетерпением ждут. Сегодня я уже достаточно поработал. Криспа и Лициниана отправляем, остальные пусть ждут.
Он нацарапал свое имя под приказом, нахлобучил парик и шаркая отправился в свою молельню.
В придворном бюллетене было кратко сказано, что Крисп и Лициниан командированы за границу с особым поручением. Что это означает, знали все. На Палатинском холме никто на эту тему даже не заикался, но в городе за стенами дворца не один патриций ломал себе голову над кубком вина: «Почему Лициниан? И кто следующий?»
На улицах распевали куплет:
Герою не взойти на трон,
Пока на нем сидит Нерон.
Однако большого любопытства происшедшее не вызвало. Римляне уже давно привыкли к тому, что на троне один за другим появляются угрюмые и решительные выходцы из балканских царских родов, которые тут же начинают истреблять всех, кто их окружает, и вскоре гибнут сами. К счастью, юбилейные торжества уже близились к концу. Вскоре двор должен был собраться и покинуть Священный город, предоставив ему заниматься собственными делами.
Но на Палатине невысказанный вопрос «Кто следующий?» таился в каждом сердце — он вызывал куда более живой интерес, чем «Почему Лициниан?». Однако день шел за днем, и придворные, тревожно озираясь вокруг, убеждались, что все пока на месте. По-видимому, это было чисто семейное дело.
Константин не появлялся. Говорили, что на него опять «нашло». Проповеди прекратились.
Доступ к нему имела лишь Фавста, и чиновники даже самого высшего ранга вынуждены были действовать только через нее. Они передавали ей бумаги, а она время от времени возвращала их подписанными. Одна она знала, в каком состоянии император.
На ее памяти такое с ним случалось уже много раз, и всегда в конце концов как-то обходилось. Правда, в такой черной меланхолии он еще никогда не был. Началось это внезапно. В первые дни после отъезда Криспа он был необычно любезен, а проповеди его звучали особо возвышенно. Потом, без всякого предупреждения, он отменил все назначенные встречи и уединился у себя. Часами лежал он в одной ночной рубашке, при слабом свете лампы, без парика, ненарумяненный, и то принимался плакать, то впадал в мрачное оцепенение. Фавста постоянно находилась при нем — в такие моменты нельзя было допустить, чтобы у него слишком разыгрывалась фантазия.
Через три дня, когда корабль, везший заключенных, уже стоял в порту Полы, Константин приказал его вернуть. Он сказал, что хочет поговорить с Криспом. Снова и снова он спрашивал о нем, пока Фавсте не пришлось сообщить ему о смерти сына. Отчего он умер? Фавста на ходу сочинила историю о вспышке чумы на побережье Далмации: Крисп настоял на том, чтобы сойти на берег, через двенадцать часов умер и был сразу же кремирован из страха перед заразой.
Константин впал в пароксизм горя, а потом потребовал еще подробностей. Какие были симптомы болезни? Какие средства лечения пытались применить? Как звали врачей и насколько они были компетентны? Не было ли оснований подозревать, что здесь что-то нечисто?
Фавста отвечала, что ведь Крисп стал не единственной жертвой. Умер и его маленький двоюродный брат Лициниан, а также несколько их приближенных. Болезнь была очень заразная.
Это, казалось, на некоторое время утешило Константина. Он лежал неподвижно и бормотал: «Опухоли в паху... Черная рвота... Кома... Гниение...» Потом он сказал:
— Я хотел, чтобы они умерли совсем не так. Я отдал совершенно другой, вполне ясный приказ, как их убить.
— Это не убийство. Это казнь изменников. Так было надо.
— Ничуть не надо, — недовольно сказал Константин. — Я хотел бы, очень хотел бы, чтобы этого не случилось.
— Но пришлось выбирать — или его жизнь, или твоя.
— Ну и какая разница?
На этот вопрос нелегко было ответить. Константин повторил:
— Скажи мне, какая разница? Почему так уж необходимо, чтобы жил я, а не кто-то другой?
— Ты император.
— Твой отец тоже был император. Это не спасло ему жизнь. Я убил его. Впрочем, он был большой мерзавец.
Личные качества императора Максимиана оказались увлекательной темой. Константин говорил долго, Фавста кротко соглашалась. Потом он снова замолчал — на всю ночь и на весь следующий день, а когда заговорил, то опять о том же:
— Все постоянно мне говорят, что я должен жить. Наверное, так оно и есть, — по крайней мере, тут все, по-видимому, единодушны. Но я никак не могу понять почему.
Понемногу его меланхолическое настроение прошло, и в конце концов он спросил:
— Моя мать еще в Риме?
— По-моему, да.
— Почему она не пришла повидать меня? Она должна была слышать, как мне плохо. Как ты думаешь, может быть, она на меня за что-то сердится?
Это был тот самый вопрос, которого Фавста больше всего хотела избежать. Вдовствующая Императрица в самом деле очень сердилась и с тех пор, как было объявлено о смерти Криспа, приходила на Палатин каждый день, требуя допуска к сыну. Ей говорили, что императора срочно вызвали на усмирение мятежа или что он неожиданно уехал в Беневенто посмотреть на арку, которую ему так хвалили. Елена не верила ни единому слову. Уподобляясь своей воинственной прародительнице Боадикке, она в гневе расхаживала по залам дворца, заставляя в ужасе разбегаться евнухов и прелатов. Непостижимая запутанность лабиринта дворцовых помещений пока еще оставалась для нее препятствием, но рано или поздно она должна была обнаружить вход в покои Константина, и тогда никакая охрана не смогла бы ее остановить.
— Она очень любила Криспа, — осторожно сказала Фавста.
— Ну конечно. Ты же знаешь, она его вырастила. Он был прелестный мальчик.
И тут Фавста допустила непоправимую ошибку.
— Я все думаю, — сказала она, — не знала ли твоя мать что-нибудь о заговоре?
Тон, каким она это произнесла, колокольным звоном прозвучал в ушах Константина. Это был хорошо знакомый ему, совсем особенный тон. Скольких людей погубила Фавста своими словами, произнесенными именно таким тоном? Константин внимательно слушал ее, а перед глазами у него, под звуки этого похоронного звона, тянулась вереница прежних товарищей по оружию — как правило, больших негодяев, — которые были один за другим заколоты, удушены, отравлены за двадцать лет их супружеской жизни. Он ничего не отвечал, и она продолжала:
— Нам известно, что Крисп побывал у нее в Сессорийском дворце. Заговор окончательно созрел как раз тогда, когда она приехала в Рим.
Константин все еще молчал. Для Фавсты такие долгие паузы были привычны. Не желая оставлять эту тему, она через некоторое время спросила:
— Откуда вообще родом твоя мать? По-моему, этого никто не знает.
— Из Британии. Это была одна из немногих тайн моего отца.
И, словно забыв, о чем они только что говорили, он принялся рассказывать про этот далекий остров, про белые городские стены Йорка, про поэтические легенды страны. Он сказал, что надеется когда-нибудь снова там побывать [32].
Фавсте показалось, что эта ее первая попытка потерпела неудачу. «Ну, ничего, — подумала она. — Ведь я — как сеятель, сеятель истины. Бывает же, что семя падает на бесплодную почву. Надо будет попробовать еще». Так размышляла она в тот день, пока Константин лежал и молча смотрел на нее. Но ближе к вечеру, приняв ванну, освеженная и повеселевшая, она встретила тот же жесткий взгляд и порадовалась, что ее намек остался незамеченным. Старуха все равно не могла представлять серьезной опасности. Скоро ей предстояло уехать обратно в Трир и больше не возвращаться. Никогда не надо делать зла людям, если это не принесет ощутимой и немедленной выгоды. Фавста всегда считала, что нарушить это простое жизненное правило — значит навлечь на себя несчастье и, может быть, проклятие.
Фавста пришла после ванны, умащенная ароматными маслами и вся благоухающая. Ей показалось, что Константин обратил на нее больше внимания, чем обычно. Может быть, он впал в любовное настроение? Иногда именно этим кончались его припадки меланхолии. Она попробовала сделать авансы, но отклика не встретила. Почва по-прежнему была бесплодной.
Но дело обстояло совсем иначе. Константину было о чем поразмыслить. И, поразмыслив, он решил, что Фавста зашла слишком далеко.
В тот вечер Константин снова вызвал к себе колдуний. Фавста, у которой после ванны голова работала особенно хорошо, решила, что никакой пользы от них больше не будет. Это их представление должно было стать последним. Так оно и оказалось.
После нескольких пассов старухи девушка погрузилась в транс. Она корчилась, стонала и бормотала, как и на многочисленных прежних сеансах. Константин молча смотрел. Через некоторое время она, как всегда, произнесла:
— Священный император в большой опасности.
Все шло по уже привычной колее. Девушка сидела, застыв в напряженной позе, почти не дыша, стиснув зубы и закатив глаза, — такой они видели ее много раз. Но потом что-то вдруг изменилось. Лицо ее покрылось потом, все тело расслабилось, и она начала, поводя глазами, медленно и ритмично раскачиваться и притопывать ногой. Старая колдунья озабоченно посмотрела на нее и зашептала Фавсте на ухо.
— Что-то неладно. Старуха говорит, что лучше ее разбудить. Сегодня пророчества не будет.
А в душе девушки звучала музыка, неслышная остальным, — она неслась откуда-то из-за пирамид, из бистро, где в музыкальном автомате вертелась пластинка и лились звуки джаза. Из-под ног девушки уплыла твердая почва пространства и времени, и вместо них простиралась бездонная, бесформенная зыбучая трясина. Она словно выбралась наружу из тесной раковины, превратившись в подобие новорожденного младенца без рода и племени, одинокого и беззащитного. Бредя на ощупь во тьме, она вдруг почувствовала, что одержима неким демоном, полностью подчинившим ее себе. И с ее оттопыренных губ стали сами собой срываться слова пророчества, ритмичные, как бой тамтамов, и тихие, как песнь любви:
Живио! Вива! Арриба! Хайль!
От Рейна до Нила крутой правит царь.
У него два бога и две жены,
и все покоряться ему должны.
Он выкинул кости и угадал -
и город, и мир он себе забрал.
Весь банк огреб, над всеми он босс,
но чем он кончит — вот вопрос.
Он великий царь, он жестокий царь.
Никто не любил его, как встарь.
Всем миром владел — стало миру невмочь.
И все проиграл он в ту же ночь:
он выкинул кости — и не угадал.
Остров Елены его уже ждал.
Глядит он в море совсем один,
еще недавно — всему господин.
И только волны плещут кругом,
да британские козни — ну, чисто облом!
Видно, сгинуть ему на острове том.
Забудут все о царе крутом,
и никому его не жаль.
Аве и вале! Живио! Хайль!
Девушка умолкла. Старая колдунья, беспомощно взглянув на своих повелителей, принялась дуть ей в уши, трясти ее и что-то кричать на их языке.
— По-моему, мы услышали достаточно, — сказал Константин. — Пойдем.
И он в первый раз за несколько недель вышел из своих покоев.
— Исключительно интересное представление она нам устроила, — сказала Фавста.
— Очень интересное.
— Ты обратил внимание, что она говорила про «британские козни»?
— Обратил.
— Ты говорил, никто не знает, откуда родом твоя мать, да?
— Кроме меня и тебя, дорогая, — никто.
— По-моему, из этого ясно следует, что девчонка не врет.
— Следует, — сказал Константин.
Он отправился в большой зал, где обычно занимался работой. Велел принести парик. Велел принести бумаги. Тут же собрался весь двор. Константин быстро расправился с множеством самых срочных дел. Повсюду заговорили, что меланхолия у императора прошла.
Главный камергер принес ему список тех, кто за это время просил об аудиенции.
— Вдовствующая Императрица приходила каждый день?
— Каждый день.
— Я приму ее завтра. И я должен посмотреть, как идут работы на постройке арки. Пусть архитекторы встретят меня там. Сегодня молебна не будет.
Он вышел в сопровождении офицера, который время от времени выполнял его секретные поручения.
— Насчет этих двух колдуний, — сказал он офицеру. — Тех чернокожих, которых прислал мне Никагор. Они мне больше не нужны.
— Хорошо, великий император.
— Ты держал их взаперти?
— О да, великий император. С самого их приезда.
— Ладно. Уничтожь их.
— Хорошо, великий император.
— Они ни с кем не виделись?
— Только с императрицей.
— Ах, с императрицей... Да, насчет ее тоже я хотел тебе кое-что сказать. Где она сейчас?
— Я думаю, у себя в бане. Это ее обычное время.
В свое обычное время — в самое приятное время, — в своей жарко натопленной парильне, совсем одна и совсем обнаженная Фавста гляделась в зеркало, которое ничуть не запотело — жар был сухим, как в пустыне. Разглядывая свое безмятежное, круглое, мокрое лицо, она размышляла.
Двадцать лет замужем, в окружении соглядатаев, и ни разу не уличена даже в мелком грешке; мать шестерых детей, и все еще — ведь правда? — способна вызвать желание; еще нет сорока, и уже повелительница всего мира.
Совсем недавно маленькая парильня стала еще уютнее: здесь появились матрац и подушки из тонкого африканского сафьяна — шедевры дубильного искусства, мягкие, словно шелк, непромокаемые, источающие аромат сандала, который заглушал запах кожи.
Здесь, в парильне, не было ничего лишнего. Произведения искусства стояли снаружи, вокруг бассейна. А здесь даже на двери не было украшений. Бронза слишком нагревалась, а инкрустации из слоновой кости и черепахи, бывшие частью первоначального проекта, от жара высыпались, остались только массивные створки из цельного кедрового дерева. Но стены, пол и потолок были сплошь покрыты мозаикой, выполненной по рисунку Эмольфа, — пестрой и красочной, как персидский ковер. Со всего мира были собраны здесь камни самых эффектных цветов и самых тонких рисунков.
Фавста лениво смотрела, как струйки пота стекают между ее грудей, заполняя пупок. Она испытывала глубокое удовлетворение. Пережить всех своих земных врагов и иметь всегда под рукой этого милого епископа, который гарантирует вечное блаженство в следующем мире, — какая героиня античности могла этим похвастать?
«Кажется, истопники немного перестарались».
Она припомнила сегодняшний сеанс колдовства, завершившийся так неожиданно драматично. Никакого естественного, разумного объяснения этому быть не могло. Экспромтом, без всяких предварительных репетиций, можно сказать — по вдохновению, эта маленькая негритянка сделала шаг, на который Фавста не решалась, и сказала как раз то, что сейчас было необходимо. А ведь перед этим Фавста чуть-чуть не велела ее удавить. Это просто еще раз доказывало, какое значение в жизни имеют сверхъестественные силы. Прав был епископ, когда рассказывал обо всем этом небесном мире благожелательных херувимов, серафимов и ангелов-хранителей. Само небо заговорило с ней, как оно заговорило с Константином на Мульвинском мосту.
Но становилось в самом деле слишком жарко. Фавста позвонила в колокольчик.
Ожидая раба, который был обязан появиться мгновенно, но почему-то медлил, Фавста продолжала размышлять над своей радостной тайной. Почему именно она, единственная из всех женщин, удостоена всего этого? Вряд ли это дань ее высокому положению. В сущности, если подумать, Божественное Провидение императорский род явно не жаловало. Нет, тут дело в ней самой, в какой-то уникальной особенности ее души. Может быть, она этого и недостойна, но ей повезло — она Божья избранница, любимица и подопечная. Евсевий не раз намекал на что-то в этом роде. Теперь это можно считать доказанным.
Почему-то на звон колокольчика по-прежнему никто не шел. Жар становился неприятным, невыносимым. Она приподнялась на ложе, и от этого движения ее словно обдало порывом раскаленного ветра. Сердце ее билось все чаще. Она опустила ногу на пол и тут же, обжегшись, отдернула ее. В ярости и страхе она изо всех сил зазвонила в колокольчик. Что-то было неладно. Никто не шел, а кровь стучала у нее в ушах, и ей вдруг показалось, что она слышит ритмичное пение колдуньи: «Миром владела — стало миру невмочь»...
До двери было всего три шага по мраморным и порфировым плитам. Их нужно было пройти. Все еще сохраняя присутствие духа, она бросила на пол подушки, переступая по ним, дошла до двери и решительно взялась за раскаленную ручку, но ручка не поворачивалась. Она уже знала, что так будет: шагая с подушки на подушку, она на мгновение мысленно заглянула сквозь дверь и увидела с ее наружной стороны засов. Звонить, стучать, биться в дверь было бесполезно. Удача ее покинула. Она бессильно опустилась на пол, немного потрепыхалась и вскоре затихла, словно рыба, выброшенная на каменистый берег.